ЧУДОТВОРЕЦ

В обеденный перерыв Трубников пил чай в кухне у окна. Недавно он научился держать блюдце по-купечески в пятерне, и это доставляло ему такое удовольствие, что он, небольшой любитель чая, выпивал по пяти-шести чашек в присест.

Уже другой день по-летнему сильно било солнце, толстая грязь подсушилась на складках, вода в лужах приобрела нефтяную черноту с радужным отливом, по обочинам дружно зазеленели молодые лопушки с детскими, нежно-морщинистыми листьями.

Трубников пил чай и думал, чем еще можно поживиться в районе. Добыто было немало: денежная ссуда, семена, органические и минеральные удобрения, стройматериалы, всевозможный инвентарь. На последнем совещании председатель райисполкома послал ему записку с одним словом «грабитель» и с тремя восклицательными знаками. Но Трубников скромно считал, что до настоящего грабителя ему далеко и терпение районного начальства отнюдь не исчерпано. Кстати, Раменков в свой приезд говорил, что ему полагается дом. Пусть строят. Не к лицу председателю лучшего — в будущем — колхоза «Заря», орденоносцу, инвалиду войны, ютиться по чужим углам! Трубников коротко, чуть самодовольно улыбнулся. Ему построят дом, и он отдаст этот дом под контору, а нынешнее помещение конторы использует для других нужд. К примеру, там можно зимний птичник оборудовать…

Тут что-то отвлекло Трубникова от его мыслей. Он осторожно опустил на стол блюдце и толчком руки распахнул окно. Чудесный запах живой земли, травы, прогретых солнцем луж ворвался в избу, поглотив нежно-грустный аромат сухих, пушистых слезок. Со стороны околицы, глядящей на большак, медленно двигалась серединой улицы чета слепцов: высокий худой старик в армяке, суконной шапке-гречишнике, лаптях и онучах и маленькая старушка в плюшевой шубейке и черном монашеском платке. Старушка в темных очках, верно, не вовсе лишилась зрения, она шла за поводыря, левая рука старика лежала на ее плече, правая ошаривала землю длинным посохом. Выдубленное ветром и солнцем костистое лицо слепца было косо запрокинуто к небу.

Бедная его спутница не заметила большой лужи, еще чуть, и слепцы погрузились бы в холодную топь. Но старик, видно нашаривший лужу посохом, удержал спутницу за плечо и провел краем уличного озерка. Казалось, сама древняя Русь пожаловала в Коньково, Даже в пору детства Трубникова никто в округе не носил онуч и лаптей. Слепцы приближались, за плечами их висели залатанные, плотно набитые котомки. В их степенной, тихой поступи было что-то скорбно-величественное и вечное, будто они несли в котомках не хлебные огрызки, а горе всей земли, печаль всех обездоленных, сиротство всех, кому негде преклонить голову.

Вот они вышли на сухой бугор как раз против дома Надежды Петровны, по другую сторону улицы, поклонились на все четыре стороны и заголосили тонкими, сильными, древними голосами, что от века голосили слепцы по всей великой Руси:

— Подайте, люди добрые, христа ради! Слепым да убогоньким, света божьего не видящим, в темной ночи обитающим, подайте хоть копеечку, хоть корочку сухую, несытую!..

Распахнулось окошко за спинами слепцов, и наружу выглянула непокрытая седая голова скотницы Прасковьи. По-птичьи острые глаза Трубникова разглядели то обязательное, пристойно и умильно-скорбное выражение, какое появилось на серьезном носастом лице скотницы. Седая голова скрылась, вслед за тем Прасковья вышла из дома уже в платке, держа в горстях груду хлебных корок. «Самой, поди, жрать нечего, а туда же… — с неудовольствием и нежностью подумал Трубников. — Проклятый русский характер».

Слепцы кончили причитать и затянули в голос что-то божественное. Хлипкий, треснутый старушечий дискант вплетался в сильный, глубокий, бочковый бас старика, у него оказалось два голоса — один для причета, другой для пения. Подошла с полными ведрами пожилая колхозница Коробкова и остановилась возле слепцов, как зачарованная, даже ведра забыла наземь поставить.

Трубников жадно вглядывался в худую, костистую, статную фигуру слепого старика, Из-под коротких рукавов армяка торчали большие, как лопаты, темные жилистые руки с плоскими, мосластыми запястьями, много поработавшие крестьянские руки. Видно, старик в своем добродяжьем существовании вспахал немало землицы, обкосил не счесть лугов, а хлеба убрал столько, что хватило бы на годовой прокорм хорошему селу. У нас почему-то ни во что не ставят земледелие старой России, а ведь Россия была житницей Европы, русским хлебом полсвета кормилось. Значит, не такие уж плохие урожаи снимал русский мужик со своей бедной земли, хоть и трудился над ней сошкой-ковырялкой да серпом с косой. Знал мужик землю, и знание свое, все умножая, передавал из поколения в поколение, и стало оно не просто знанием, а нутряным, проникающим чутьем земли…

Меж тем слепцов окружили ребятишки да около десятка старых и молодых колхозниц все с теми же привычно скорбными лицами, пригорюнившись, внимали душевно-жалостным голосам слепых певцов, иные краешком платка утирали слезу.

Трубников поглядел на часы: скоро конец обеденному перерыву. Хотят слушать божественное пение, вместо того чтобы заняться по домашности, — пусть слушают, а только через двадцать минут он прекратит концерт: пожалуйте в поле!..

Из Прасковьиных ворот вышел индюк Пылька. Это был старый индюк, которого Прасковья умудрилась сохранить при немцах, истребивших в деревне всю живность, Набалованный нежной привязанностью хозяйки, Пылька был самолюбив, раздражителен и зол, он клевал до крови своим коротким кривым клювом. Индюк вышел во всем величии: хвост павлином, голубая маленькая голова с фиолетовыми обводьями глаз гордо вскинута, с клюва свисает бледно-розовая сопля, алеет борода над перламутровым зобом. Он равнодушно прошагал крепкими суковатыми ногами мимо знакомых баб, презрительно покосился на отпрянувших ребятишек и тут увидел слепцов. Шея индюка удивленно вытянулась, хвост сложился веером, сопля подобралась в крошечный рог над клювом, весь он уменьшился, утончился, разом утратив свое величие. То ли пришельцы не понравились Пыльке, то ли его задело всеобщее внимание к ним, но Пылька стал угрожающе раздуваться, словно его накачивали воздухом. Его голова, шея, набухший толстыми узлами зоб затекли кроваво-красным, и вдруг, пригнув морщинистую шею, перо дыбом, Пылька кинулся на слепую старуху. Не миновать бы ей беды, да старик махнул ненароком посохом и угодил индюку прямо по клюву. Пылька съежился, как лопнувший воздушный шар, и побежал прочь, кидая землю суковатыми ногами.

Тут Трубников высунулся до Пояса из окна и поманил старика рукой. Он поманил еще и еще и досадливо нахмурил брови. Слепцы продолжали петь, то уносясь в небо, то возвращаясь к земной юдоли, но женщины заметили странные жесты своего председателя. Они недоуменно переглянулись, решив, что Трубников подзывает какую-то из них.

— Да не вас! — крикнул Трубников и снова призывно махнул старику.

За две недели, минувшие со дня избрания председателя, коньковцы убедились, что человек он, как говорится, нравный, характерный, с причудами, в которых, правда, всегда открывался какой-то смысл. Но такого еще не бывало: издевка над слепым, богом обиженным человеком!

— Стыда у тебя нет, Егор Афанасьич! — крикнула самая бедовая из баб, старуха Коробкова.

Но Трубников продолжал махать слепцу, даже культю свою в ход пустил, от локтя пустой его рукав, обычно засунутый в карман, развевался по воздуху. Видимо, слепцы ощутили какое-то беспокойство, пение оборвалось.

— Эй, дед, не видишь, что ль, тебя зовут! — заорал Трубников.

— Креста на тебе нет! — крикнула Коробкова. — Нешто слепой может видеть?!

— Сейчас прозреет! — пообещал Трубников. — Иди ко мне, дед, а то хуже будет.

— Что можешь ты сделать убогому, солнечного света не зрящему? — печально и важно подал голос слепец, поводя пустым взором по небу и верхушкам деревьев, словно Трубников был скворцом.

— Собак спущу, они у нас злые, разорвут, как тюльку.

— За решетку сядешь, — спокойно отозвался старик.

— Не сяду. Я контуженный, мне все спишется. Не веришь, их вот спроси. — Трубников махнул на колхозниц.

— И правда, дедушка! — затараторили те взволнованно и сочувственно. — С ним лучше не связываться!

— Спускай собак, — твердо сказал слепец.

— И пустил бы, — улыбнулся Трубников, — да старуху твою жалею. Эй, малый, беги на конюшню, пусть запрягут Кобчика. Свезу этих бродяг в район и сдам в милицию. Ну, живо!

— Стой! — с тем же твердым достоинством сказал старик. — Иду, непотребный ты человек!

— Иди, иди, да только без посоха. И нечего бельмы таращить, ты мне глаза покажи!

Старик опустил свою косо задранную к небу голову, и под седыми, нависшими бровями засияли два голубых озерца, два живых, острых, непоблекших с годами глаза. Он подал руку старухе и повел ее за собой, твердо и крепко ступая лаптями.

Обманутые женщины стали было поносить странников, им было обидно за свою напрасную жалость, за то, что все они скопом оказались в дурах перед Трубниковым, но тут звонко бахнул гонг, возвещая о конце обеденного перерыва, и улица вмиг опустела.

С тем долгим ненужным шумом, какой всегда производят люди, впервые переступающие порог дома, слепцы наконец вошли, и Трубников поднялся им навстречу с протянутой рукой.

— Будем знакомы. Председатель колхоза Трубников, Егор Афанасьич.

— Пелагея Родионовна, — прошелестела старушка.

Старик был кряж, происшедшее ничуть не поколебало его уверенного, спокойного достоинства.

— Кожаев, Игнат Захарыч, — произнес он внушительно.

— Присаживайтесь, — сказал Трубников.

Старики сели на лавку. Игнат Захарыч — сразу, прочно, поставив посох меж колен и опершись на него своими огромными крестьянскими руками; Пелагея Родионовна сначала пошарила позади себя, словно боялась промахнуться.

— У вас, бабушка, что — катаракты? — спросил Трубников.

— Они самые, миленький.

— Надо лечить старушку, Игнат Захарыч, так недолго и вовсе зрение потерять. Да и о себе подумайте: нельзя безнаказанно целый день заводить глаза… Ладно, рассказывайте, как дошли до жизни такой.

Старики начали побираться с того самого дня, как немцы сожгли их село на Смоленщине. Подавали им плохо, у людей самих пусто было. Глазная болезнь Пелагеи Родионовны толкнула их на мысль стать слепцами: известно, со слепцом русский человек последней коркой поделится, да и немецкие власти к слепцам снисходительней были. Так вот и ходят они до сих пор. Село их после войны восстанавливать не стали, немногие уцелевшие и вернувшиеся люди отстроились в других деревнях. Ну, а им строиться не на что да и не для чего, оба сына погибли на войне, кой толк на старости гнездо вить? Они сыты, в приюте отказа не знают, да и привыкли бродить по белу свету, вроде не так скучно. Кое-какое нажитое имущество хранится в верном месте…

Старик не кончил говорить, как в избу вошла раскрасневшаяся от быстрой ходьбы и любопытства Надежда Петровна.

— Познакомьтесь, моя хозяйка, — представил ее Трубников.

Странники в лад приподнялись, поклонились и сели на лавку.

— Ты чего не на работе? — тихо и сердито спросил Трубников. — Думаешь, председателевой жене закон не писан?

— Я весь перерыв назем принимала.

— Сколько прислали?

— Как условлено, десять тонн.

— Ладно, — смягчился Трубников. — Поставь самовар, напои чаем Пелагею Родионовну, а мы с Игнатом Захарычем отлучимся по делу. Двинулись, Игнат Захарыч.

Старик степенно поднялся с лавки, прислонил посох к стене и, оставшись без опоры, хорошо, пружинно растянул, расправил свое крепкое статное тело. Пелагея Родионовна посунулась было за ним, но Надежда Петровна ласково удержала ее за плечи.

— Пусть мужики наши сходят куда надо, а мы с вами чайку попьем…

Запряженный в старый, латанный-перелатанный кузнецом Ширяевым тарантас, тоже старый, костлявый, о глубокими яминами надглазий, некогда каурый, а теперь грязно-желтый мерин Кобчик ковырял передним копытом землю, изображая из себя нетерпеливого рысака.

На козлы взобрался старший сын Семена Алексей, с отцовским широким брюзгливым лицом, и неожиданными на этом кислом лице казались яркие материнские краски: румянец щек и матовая белизна лба.

— Хорош выезд? — спросил Трубников старика, усаживаясь рядом с ним в низко осевший, как провалившийся, тарантас.

— Хорош! Хуже не бывает.

— Бывает, — сказал Трубников. — Когда его вовсе нет. Этот конек всю зиму на вожжах провисел, а, вишь, уже бегает. Давай, Алеша, с ветерком в интендантство, — так пышно именовал Трубников колхозный двор.

Парень дернул ременные, надвязанные веревками вожжи, Кобчик осадил назад, дернулся и с натугой потащил тарантас по смачно чавкающей грязи.

Им было недалеко, выезд вскоре остановился у низкого, длинного, полусгнившего сарая с провалившейся посередке соломенной крышей. Трубников и старик прошли в его пахучие недра.

— Ну, как навоз? — спросил Трубников.

Старик взял из штабеля брикет, покрутил, швырнул назад и вытер руку полой армяка.

— Дерьмо навоз.

— Почему?

— Дерьма мало, одни опилки.

— Ну, я им покажу!.. А все же на подкормку пустить можно?

— Вреда не будет.

— А польза?

— Кой-какая.

— Ясно! Поехали.

Они снова заняли место в тарантасе, и Трубников сказал вознице:

— На Гостилово.

Тарантас выехал за деревню и взял вправо, на синевший вдалеке лес. В чистом высоком небе текли редкие светлые облака, к лесу облака уплотнялись, копились там, будто на рубеже атаки. Дорога под грязью и лужицами была твердой, и тарантас шибко катил мимо вспаханных полей, реденьких зеленей, едко и сыро пахнущих мочажин, котловин, полных мутноватой воды, запененной по краю, — вода была вся в шевелении брачующихся лягушек, — мимо малых березовых перелесков в темных кулях вороньих гнезд, в металлических рваных криках, всегда сопутствующих вороньему гнездостроительству. Тарантас то бежал под уклон, и тогда копыта Кобчика глухо и часто колотили о передок, то забирал на кручу, и тогда слышалось тяжелое, натужное, с отзвоном, чавканье его оскользающихся копыт. Низко, над головой, проходили утиные стаи и высоко, широким, растянутым клином, гуси. Невидимый звенел жаворонок.

— Дед, — сказал Трубников, — вот ты бродишь по весенней земле, неужто молчит в тебе твое природное, крестьянское?

Старик не ответил.

— Тебе сколько лет? — спросил Трубников.

— Не считал. За седьмой десяток перевалило.

— Полвека земле служил, как же можешь ты паразитом по ней таскаться?

Тонкие восковистые ноздри старика зашевелились, но он опять смолчал.

Тарантас остановился с краю поля, возделанного под овес. За полем начинался дремучий Гостиловский бор, от него могуче, одуряюще несло сладким гниением и крепким соком молодой жизни.

Сошли с тарантаса, дед ковырнул лаптем землю, поднял тяжелый влажный ком, раздавил пальцами.

— Пора овес сеять? — спросил Трубников.

Что-то небрежное, важное до высокомерия и вместе серьезное, глубокое появилось во взгляде, во всем выражении худого темного лица.

— Да уж с неделю пора было! — сказал старик, не глядя на Трубникова.

— А ты не путаешь?

Старик скользнул по Трубникову голубым взглядом, как плюнул глазами.

— Овес ранний сев любит. Кидай меня в грязь, буду князь.

Трубников крякнул от удовольствия.

— Как ты сказал?

— Не я — народ говорит, — с тем же важным в небрежным выражением уронил старик.

— До дома, до хаты! — весело крикнул Трубников.

Когда вернулись домой, — женщины все еще сидели за самоваром, — Трубников без обиняков предложил старикам остаться в колхозе.

— У нас колхоз заново слаживается. Нам позарез нужны старые хлеборобы, знатоки земли. Для совета, для научения, чтобы ни пахать, ни сеять, ни убирать, никакого дела не начинать без их веского слова. Оставайтесь у нас, дадим дом, кормовые, обзаведенье всякое, к осени корову купим. Тебя, дед, в правление введем, а Пелагея Родионовна будет греться на печи и погоду предсказывать. Чем не жизнь?

Старик молча потянул из кармана кисет с махоркой и ровно нарезанными дольками газетной бумаги, склеил длинную аккуратную цигарку, закурил.

— Зеленя у вас паршивые, — сказал он, пустив голубой вонючий столб дыма, — с овсом запозднились, лошади — одры, одно слово — беднота.

«До чего дошло: побирушка, отщепенец и тот колхозом брезгует!» — чувствуя свое нехорошо опавшее сердце, подумал Трубников.

— Беднота! Да вы от нашей бедноты кормитесь. Котомочки-то колхозным хлебом набиты. Тоже мне — дырявый миллионер!

— Мы при своем деле всегда сыти да кое-чего из имущества скопили, чистым воздухом дышим и никаких горлодеров над собой не знаем. На кой ляд нам осенью корова? А до осени мы у твоего колхозного козла сосать будем?

— У тебя что, уши дерьмом заложило? — Испуганное, предостерегающее лицо Надежды Петровны помогло Трубникову сдержаться, но голос его раскололся опасной хрипотцой. — Сказал, харчи дадим, дом дадим, барахло, что еще нужно?

— А мы не просим. — Старик задавил окурок о лавку и скинул на чистый пол. — Мы тебя об одном просим: отпусти ты нас заради бога!

— Старый паразит! — сказал Трубников, Он уже овладел собой и знал, что в нужный момент остановится. — Твои сыновья за Советскую власть головы сложили, а ты по родной земле, по ее чистому телу вошью ползаешь?! Барахло скопил, а старуху свою в слепоте гноишь?

Он замолчал, услышав какой-то странный, тонкий, дрожащий звук, Пелагея Родионовна плакала, склонив к столу смугло-заветренное морщинистое личико; мелкие, как бисер, слезы катились из-под темных очков. Что-то скривилось в лице старика, но он сдержался и снова полез за кисетом. Надежда Петровна склонилась к плачущей женщине, обняла ее за плечи.

— Постыдился бы, старый человек! — сказал Трубников. — Тебе, может, в последний раз дается возможность земле послужить, кончить дни не по-собачьи, а в тепле, достатке и уважении, а ты морду воротишь? Что мы, шкуру с тебя сдерем? Будешь советчиком, только и делов.

— Несогласный я! — как-то слишком громко сказал старик. — Несогласный! — повторил он, глядя на Трубникова. — Что я, инвалид вроде тебя, али больной, али порченый, чтобы возле земли сложа руки сидеть? Совет советом, а коли нам оставаться, так уж делом дай поработать.

— В бригадиры пойдешь? — быстро и деловито спросил Трубников.

— А сдюжу? — Старик остро глянул на председателя. — Выше звеньевого не стоял.

— У нас бригада — что звено. Значит, заметано! Теперь вот что. Есть у тебя другая одежа или велишь достать?

— Полный костюм есть, полушубок и сапоги яловые, все имущество в верном месте положено.

— А велико ли имущество?

— Две постели, еще одежа всякая, занавески…

— Складень, — подсказала Пелагея Родионовна.

— Складень, самовар, патефон…

— Ты напиши кому надо, я завтра пошлю человека.

— Самому вроде вернее.

— Еще чего! А кто овес будет сеять? Будь спокоен, оборудуем в лучшем виде.

— Постой! — сказал старик, видя, что Трубников берется за фуражку. — Ответь мне: как ты нас разгадал?

Трубников рассмеялся.

— У меня на дезертиров и симулянтов верный нюх. Иной самострел через тряпочку или дощечку руку пробьет, рана чистая, незадымленная, а в глазах фальшь. Возьмешь такого стрелка в оборот — готово, признался! Все, расстрел перед строем. Желудки себе тоже портили. Нажрется белены или еще какой дряни — дизентерия. Ан нет! Ну, этих я в атаку, в первую цепь, и весь дрозд как рукой снимало… Я, как увидел вас, сразу решил: уж больно похожи, прямо со старой картины. А потом хоть ты и водил посохом, а до лужи не дотянулся, значит, должен был напрямик идти. И с индюком тоже: уж чересчур метко махнул ты палкой, прямо по клюву. Суду все ясно!

— Серьезный ты человек, Афанасьич, — с суровой приязнью сказал старик. — Ты у меня в доверии. Иначе никакой милицией не удержал бы нас. Мы, знаешь, салом смажемся и в замочную скважину уйдем. А теперь все, кончились наши скитания, старая, — впервые обратился он к жене.

— Как скажешь, Игнат Захарыч, — робко улыбнулась старуха, — а я согласная.

— Располагайтесь, — сказал Трубников, — хозяйка вас накормит, а я пойду насчет жилья улажу. — Он повернулся к Надежде Петровне. — Покормишь их, ступай с Прасковьей контору прибрать. Полы, окна помойте, печь протопите, чтоб тепло было…

— Они там ночевать будут?.

— Зачем ночевать — жить!

— А контора?

— Обойдемся покамест, канцелярия у нас, слава богу, еще не наросла. Сейчас я это дело с правлением согласую.

С тем Трубников и вышел. А старики еще до заката перебрались в бывшую контору, где их ждал первый за долгие годы оседлый ночлег…

Надежда Петровна давно не видела Трубникова таким довольным, как в этот вечер. На ее глазах за короткий срок свершился целый ряд больших и малых чудес: в деревню дали электрический свет, заварилась жизнь на полях и на фермах, колхозники впервые получили небольшой денежный аванс, что ни день, грузовики доставляли в колхоз бревна, доски, кирпич. Но Трубников относился ко всему этому как к чему-то положенному и больше хмурился. А вот сегодня он сам на себя не похож: разгуливает по избе и даже напевает что-то.

И ей взгрустнулось: вдруг он бросит ее? К такому человеку прикованы все глаза, а у них пока еще бабий колхоз. Надежда Петровна любила Трубникова, ей было с ним радостно, тревожно, интересно, никогда еще не жила она с таким интересом. Она не видела, что он пожилой, усталый человек, калека, беспомощный в простой жизни…

— Еще пяток таких стариков, — неожиданно сказал Трубников, останавливаясь перед ней, — и я с землей вот так повязан!

И он крепко сжал кулак.

— Может, один агроном вернее? — улыбнулась она.

— А вот и нет! — сказал он быстро и довольно, словно она попала в самую завязь его мысли. — Прежде всего, агронома нам сейчас не дадут. А и дали б, не знаю еще, взяли бы его. Агронома надо, как жену, выбирать.

— Ну, тогда это у тебя быстро!

— Что-о?.. Нет, я с тобой по-серьезному. Ты погляди, что газеты про колхозных агрономов пишут. Один ввел небывалый севооборот, другой проделал опыт по выращиванию новых сортов пшеницы, третий еще чего-то шиворот-навыворот произвел. Колхозы не лаборатория, не площадка для экспериментов! — Он говорил уже не для Надежды Петровны. — Создайте изобилие продуктов в стране, хоть по старинке, как деды умели, а уж там мудрите!.. Конечно, будет и у нас в свое время агроном, — это уже относилось к Надежде Петровне, — а кроме — совет стариков, сивых дедов, и буду я одним ухом к науке, другим — к простому крестьянскому слову. Вот оно как, Надя, дорогая!..

И Надежда Петровна вдруг успокоилась: «Да нет, не бросит он меня. Сейчас ему не до того, а там, поди, устареет, так вместе и кончим век…»


Загрузка...