Свинцовый залп

Сырой зимний день скрадывал дали, застилал их холодным туманом, и шум колчаковского обоза партизаны услышали раньше, чем увидели его. Стучали колеса, ржали кони, разговаривали простуженные голоса. А потом медленно выползли из тумана первые запряжки. Огромные, массивные, словно сошедшие с конных монументов, битюги тянули накрытые рогожами военные фуры. Партизаны насчитали десять фур. Последней ехала полевая кухня, дымившая, как маленький паровоз. Конвой, десяток «голубых уланов», щеголевато одетых, но на тощих разномастных одрах, ехал по обе стороны обоза.

Когда передовая фура поравнялась с засадой, дружно ударили трещотки, изображавшие пулеметы, и захлопали жидко партизанские шомполки, обрезы и берданки. Испуганно взметнулись к небу вороньи свадьбы, и сорвались с ветвей тяжелые сырые комья снега. Но обозники не остановились. Напуганные рассказами о зверствах партизан, они принялись нещадно нахлестывать лошадей. Уланы, городские гимназистики и студенты, забыв о винтовках, думали только о бегстве, вместе с обозниками лупцуя битюгов в два кнута. Остановить обоз было легко, перестреляв лошадей. Но на чем потащишь тогда фуры в партизанский лагерь?

«А ведь уйдут колчаки», — подумал папаша Крутогон, солдат царской службы, один в отряде имевший пехотную винтовку. Он принес ее с Рижского фронта, мечтал таежничать с ней на медведей и сохатых, а таежничать пришлось на колчаковцев.

Иван Васильевич выстрелил навскидку, и хлеставший битюга улан свалился с седла. Дослав в ствол новый патрон, Крутогон выбежал на дорогу и вскинулся на мчавшуюся фуру. Навалившись грудью на ее высокий борт, он повис, беспомощно болтая ногами. Сейчас его можно было без труда пристрелить, но стрелять было некому. Ездовой скатился с козел и побежал в лес. Иван Васильевич потянулся к вожжам и увидел, что рогожа, прикрывавшая фуру, шевелится.

— Руки вверх! — заорал папаша Крутогон, целясь в рогожу.

Рогожа приподнялась и показалась голова в летней кепке, сверху повязанная теплым бабьим платком. Потом появился плешивый собачий воротник дешевенького городского пальто. Человек сел и вытащил глубоко засунутые в рукава, голые, красные от мороза руки, но не поднял их, а погрозил Крутогону пальцем:

— Меня, отец, стрелять нельзя.

— Пошто нельзя? — удивился старый солдат.

— А пото. Я полиграфист, — ответил человек в летней кепке и спокойно сунул руки опять в рукава.

— Ай, некогда мне! Считай, что ты мой трофей! — крикнул Крутогон и, схватив вожжи, повернул фуру поперек дороги.

На нее налетели задние фуры и остановились. Ускакали только две передние, а с ними и «голубые уланы». Все было кончено в несколько минут, и битюги, бухая по снегу тяжелыми подковами, уже неслись слоновой рысью по таежному проселку, словно по дну глубокого ущелья.

Разгружали фуры при кострах, весело, с шутками. Радовала удача и предвкушение плотного ужина. Налет на колчаковский обоз был сделан ради продовольствия. Партизаны второй месяц ели похлебку из брюквы и тяжелый липкий хлеб, выпеченный наполовину с мороженой картошкой. А семь из восьми отбитых фур были нагружены шотландской бараниной и американской свининой в консервах, ящиками кокосового масла и сгущенного молока, аккуратными мешочками канадской муки, коровьими тушами и толстыми, как поленья, морожеными судаками.

В восьмой фуре были плоские ящики, небольшие, но такие тяжелые, что выгружали их по два человека. Решили, обрадовавшись, что это гвозди. Вот спасибо скажут в родных деревнях! А когда вскрыли ящики, удивленно переглянулись.

— Дробь, што ль? — нерешительно пощупал папаша Крутогон металлическую квадратную крупу, насыпанную в клеточки, на которые были разбиты ящики. — А пошто она с буковинками?

— А шут ее знает! — почесал заросшую щеку стоявший рядом партизан.

— Стой-ка! На этой фуре мой трофей ехал. Полиграфист ай телеграфист, не помню, — сказал Крутогон. — Где он? Пущай объяснит нам про эту штуковину.

Про ехавшего на восьмой фуре «Крутогонова трофея» как-то забыли в суматохе, и он невозбранно бродил по партизанской зимовке. Вытянув тоненькую цыплячью шею, с любопытством разглядывал землянки, тесовые шалаши, покачивая головой, смотрел на партизан, одетых хоть и по-зимнему, но легко и оборванно. Разглядывали и партизаны с любопытством пленного, его летнюю кепчонку, его заношенное пальто и голые — это в декабре-то! — руки. Городской бедолага какой-то! Но лицо у него заносчивое и насмешливое, а нос геройский, вислый и красный. Видать, не дурак в рюмочку заглянуть!

Пленник подошел к партизанскому «пулемету» — березовой чурке, выкрашенной в зеленый защитный цвет и просунутой через фанерный щит. Тут же лежала трещотка, изображавшая «стрельбу».

— Убивает только психически? — насмешливо шмыгнул он красным носом.

— Видал, как твои «голубые уланы» драпали от нашего березового пулемета? — спросили задорно партизаны.

— Они такие же мои, как и ваши, — вежливо ответил пленный. — А это что за история средних веков? — Он указывал на партизанскую пушку — кедровый ствол, выдолбленный и обмотанный в несколько рядов медной проволокой. — Стреляет только шумом?

— Становись на пятьдесят шагов! — обиделись за свою артиллерию партизаны. — Ага, не встаешь?

— На пятьдесят не встану, — согласился «трофей». — А на сто шагов — пожалуйста! И еще сто лет проживу.

— Угадал, сатана! — засмеялись партизаны. — На сто она не в силах. Ничего, начали с деревянных, будут и настоящие. А как тебя зовут, чудак человек?

— Почему чудак человек? Это вы чудаки. А я из деревянной пушки не стреляю! — заносчиво вскинул голову «трофей». — А зовут меня Семен Семенович Чепцов.

— Тогда скажи, Семен Семенович, почему ты два разных банта носишь? — указали партизаны на черный и зеленый банты, приколотые к его пальто.

— Черный — это анархия, мать порядка. Зеленый — эсеры, мужицкая партия. Еще не знаю, какой выбрать, — потрогал Чепцов банты.

— А белый, колчаковский?

— Определенно не симпатизирую.

— А наш, красный?

— Не прояснилась еще для меня ваша программа. Присматриваюсь.

— Огурец-желтопуз, вот ты кто! Ни соку в тебе, ни вкуса, ни нутра настоящего! — сказал подошедший папаша Крутогон. — И ладно тебе побаски рассказывать. Скажи лучше нам, что это за штуковина? — подвел он Чепцова к ящику с металлической крупой.

— Разве не видно? — пожал тот плечами. — Это восьмипунктовый петит, в других ящиках, по-нашему — кассах, есть еще десятый строчной. И курсив есть, и боргес девятипунктовый. И заголовочные кегли есть.

— Не морочь ты нам голову своими боргесами-моргесами! — взмолился папаша Крутогон. — Объясни вконкрет, что ты есть за человек?

— Я уже объяснял. Полиграфист! Чтоб понятнее было, скажу просто: типографский наборщик. Видите? — поднес Чепцов к глазам Крутогона пальцы, темные от въевшейся в кожу свинцовой пыли и краски. — Семнадцать лет в наборщиках хожу! А в фуре этой полный комплект для плоской печати.

— Напечатай тогда нам визитные карточки! — засмеялся завхоз Вакулин, тяпавший на рогоже коровью тушу. — Адмиралу Колчаку преподнесем.

— Какие там визитные карточки! Прокламации будем печатать! У меня руки опухли их размножать!

Это крикнул обрадованно Афанасьев, сельский учитель. Он ведал в отряде распространением прокламаций среди населения и колчаковских солдат.

Вместе с молодым разведчиком Федей Коровиным он полез в фуру и нашел в ней все необходимое для маленькой типографии. Кроме шрифтов, два рулона бумаги, три банки краски, бидон со спиртом для мытья шрифтов и всякую типографскую мелочь: верстатки, шилья, валики для накатки краски, даже мотки шпагата для связки набранных колонок и сверстанных полос.

— А печатная машина где? — забеспокоился Афанасьев.

— Была ручная «бостонка». На передней повозке ехала, — ответил Чепцов.

— Ехала, ехала и уехала! — мрачно прогудел Крутогон.

— Не состоялась наша типография! — махнул рукой Афанасьев и полез с фуры.

— Виктор Александрович, глядите сюда! А это что? Это не годится? — остановил его Федя Коровин, все еще копавшийся в фуре. Покраснев от натуги, он приподнимал что-то очень тяжелое.

— Это пресс для оттисков корректуры, — сказал Чепцов. — Каждый ребенок знает.

— Пресс для оттисков, говоришь? — посмотрел на него Афанасьев. — Значит, будут у нас печатные прокламации! Чего там прокламации, газету будем выпускать.

— Скажете тоже, товарищ Афанасьев! Газету! — засмеялся завхоз. — Для газеты писатели нужны, которые газету сочиняют. Называются корреспонденты. А где у нас такие?

Завхоз Вакулин был городской житель из Перми, работал там полотером. Он даже зимой щеголял в «здравствуй-прощай» — тропическом шлеме из кокосовой мочалки, а поэтому спорить с ним по поводу не совсем понятных «корреспондентов» не решился никто, кроме папаши Крутогона.

— Не встревай, захвост! — даже оттолкнул его Иван Васильевич. — Я буду газету сочинять! Я согласен в писатели идти!

— Во-первых, не пихайтесь, папаша Крутогон, вы не в церкви, — отстранился опасливо завхоз. — А во-вторых, от вашего сочинительства и у медведя голова заболит.

— Бросьте спорить, товарищи! — остановил их Афанасьев. — Газету мы выпустим! И будет наш свинцовый залп разить врага не хуже пулемета. Верно, товарищ наборщик?

— Все дело в том, какой тираж, — ответил уклончиво Чепцов.

— На первое время — двести экземпляров.

— На сто не согласитесь? Ведь не машина, а тискалка… Ладно, давайте попробуем двести! — согласился наборщик.

— Тогда я в штаб пойду, согласую. А вы забирайте всю эту типографию. Кроме, — покосился Афанасьев на красный нос Чепцова, — кроме бидона со спиртом. Мы его в лазарет отдадим.

— А шрифты чем я промывать буду? — остановился шагнувший было к фуре Чепцов.

— Керосином. Я слышал, можно и керосином промывать.

— С керосином мазня, а не печатанье! Тогда прощайте, лихом не поминайте! — подергал наборщик козырек кепчонки и сел на пень. — Категорически отказываюсь! Сами управляйтесь!

— Где раньше работал? — спросил строго глуховатый голос.

Все обернулись. Это подошел незаметно начальник штаба, он же комиссар отряда Арсенадзе.

— В Кунгуре, в «Электрической типографии Корзинкин и сын»! — гордо ответил Чепцов.

— А куда ты ехал в этой фуре?

— В эту… в типографию военного округа, — тихо сказал наборщик.

— К генералу Блохину? Смертные приговоры рабочим и мужикам печатать? — дернулся у комиссара ус и побелели глаза.

Круглый, как у рыбы, рот Чепцова задрожал, будто он собрался заплакать.

— Разве ж я по добру согласился у них работать? Взяли за конверт — и в ящик.

— А ты думаешь, и мы не сможем за конверт тебя взять? — сунулся к наборщику Федя Коровин.

— Подожди, Федя, — отвел его рукой комиссар. — Значит, генеральские приказы печатал бы, а партизанскую газету не хочешь? Смотри, дорогой, тебе же хуже будет.

— Что белый генерал, что красный комиссар — одинаково! Чуть что — расстрелять! — засмеялся ядовито Чепцов. Лицо его опять стало заносчивым и насмешливым.

— Врешь! Расстреливать тебя я не буду.

— Повесишь?

— И не повешу. Дадим тебе землянку, харчами обеспечим, дров наколем. Спи в тепле, кушай сытно, по тайге, для аппетиту, гуляй, а мы будем своей кровью для рабочих и крестьян светлую долю добывать.

Партизаны переглянулись. Умеет комиссар такие слова сказать, что словно из кремня огонь выбьет! А Чепцов опустил глаза вниз, на растоптанные валенки, подавил снег пяткой и встал с пня.

— Указывайте помещение для типографии…

Спит угрюмо тайга. Раскинулась она без перехватов: идти от дерева к дереву и до Тихого океана дойдешь. Разведчики совсем рядом с зимовкой партизан видели медвежью берлогу, продушину в сугробе, пожелтевшую от жаркого дыхания зверя. Дятел стучит в сосну, как назойливый гость, белка стрекочет, сплетничая с соседкой, а под сосной с дятлом и белкой, по соседству с берлогой, в просторной и светлой землянке колдует у наборной кассы Чепцов. Тоже, как дятел, постукивает он по верстатке рукояткой шила. У окна редактор, секретарь и корректор Афанасьев правит оттиснутые гранки. Оттиски лежат под обрезом. Так удобнее: и то и другое под рукой. Вертится около наборной кассы и Федя Коровин, смотрит припоминающе через плечо Семена Семеновича на ловкую его работу. Федя выпросил у комиссара разрешение поработать типографским учеником, поскольку он кончил сельскую трехлетнюю школу. Но, конечно, без отчисления его из команды разведчиков.

— Виктор Александрович, — обернулся от кассы Чепцов, — лозунг сверху какой пустим? «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»?

— А может, «Анархия — мать порядка»? — съязвил Федя.

— Ты меня, шпация, не подкалывай. У вас порядка тоже пока не вижу. Учись лучше, пока я жив. Помру скоро — сам за кассу встанешь.

— А что это вы, Семен Семенович, помирать собрались? — засмеялся Федя.

— Опять зубы скалишь? Помру потому, что лекарства не получаю. По моей болезни полагается мне на день минимум стакан аква вите, по-русски — чистого спирта. А на сон грядущий еще чуток. — Он жалобно посмотрел на редактора. — Я у вас и наборщик, и метранпаж, и печатник, а мне ни синь пороху, ни рюмашечки!

Афанасьев, уткнувшись в гранки, сделал вид, что не слышит.

Выхода своей газеты партизаны ждали с нетерпением. И когда отпечатан был первый экземпляр, разбежалась даже обеденная очередь от кухни. Весь отряд собрался к редакционной землянке. Газета пошла по рукам.

Бросался в глаза крупный заголовок «Партизанская правда», клише которого вырезал Федя из крепкого, как железо, кедра. Передовая статья комиссара Арсенадзе разъясняла белым солдатам, за кого и против кого они воюют, и призывала их повернуть штыки против Колчака. Кроме комиссаровой, была в газете и еще одна статья. Писали ее чуть ли не всем отрядом. В ней партизаны обращались к братьям крестьянам, старателям, охотникам, лесорубам и углежогам, ко всем рабочим горных заводов, деревень и тайги с призывом подняться на борьбу с «его империалистическим безобразием, верховным мерзавцем всея Руси, вешателем и кнутобойцем, адмиралом Колчаком»[15]. Федя Коровин, писавший статью под диктовку партизан, прибавил от себя концовку: «Вот в чем вся соль и ребус международного положения!» Кроме этих двух статей, была в газете и небольшая хроника отряда, и невеселая хроника окрестных деревень: порки, расстрелы, грабежи и бесчинства карательных отрядов.

В общем газета всем очень понравилась. Чепцова даже качали под крики «ура».

— Газетка ничего, подходящая, — растроганно вытирал Семен Семенович рукавом красный свой нос. — Заголовки, правда, не броские, опять же рекламы в конце нет. А в общем ничего.

— Будет тебе реклама! — сказал папаша Крутогон, пряча под рубаху пачку газет. Он сам вызвался быть, по словам Афанасьева, «заведующим отделом распространения и экспедирования». — Попомни мое слово, будет реклама!

Вернулся он через неделю. Сел у костра с котелком партизанского кулеша на коленях и, зачерпывая полной ложкой, не спеша рассказал:

— Газету из рук рвали, из деревни в деревню «по веревочке» передавали. Ну и, само собой, подействовало! В Чунях, к примеру, у карателей десять лошадей отравили. Это первое! — загнул Иван Васильевич палец и начал загибать их один за другим. — В Зюзельке на волостное правление напали, податные ведомости и списки недоимщиков пожгли. А в Космом Броде железнодорожную охрану дубинками посшибали и гайки от рельсов отвинтили. Чего там дале было, не знаю, пришлось мне уйти оттуда, а врать не хочу. И того еще мало. Начали мужики собирать пустые гильзы, свинец, баббит с заводов потащили, а которые винтовки и гранаты с фронта принесшие, достают самосильно из подполья, из-под сараев и смазывают жирно. Ну, так и далее. Чуете? Означает, что выпустили мы наш свинцовый залп прямо по врагу!

Иван Васильевич заглянул в пустой котелок, вытер сальный рот и снял шапку. Люди думали, что он будет богу молиться, за хлеб насущный бога благодарить, а он отодрал подкладку шапки и вытащил лист бумаги.

— Это вам обещанная реклама, — протянул он бумагу Афанасьеву, — а в ней список, кто Колчаку продался. Колчаковские шпиёны, кулаки, которые у карателей добровольно проводниками служат или сами в карателях зверствуют. Этот вот коммунистов вешал, а этот июда, кулацкий сынок, выдал партизанов, которые в деревню греться зашли. Список народ составил и на сходках приговорил: каждый может их убить как бешеных собак. Вот и объяви эту рекламу в нашей газетке.

— Объявим в следующем номере, — взял список Афанасьев.

— А заголовок дадим «Под наган!» — сказал с тихой ненавистью Федя Коровин.

Весна подкралась незаметно. Выше стало ходить солнце, заблестели, залоснились, как облизанные, сугробы, ослепительно отражая солнечные лучи. Папаша Крутогон вернулся из очередного газетного похода мокрый до пояса.

— Журчит уж под сугробами. Герасим-грачевник на носу. Без попа и календаря знаю, — говорил он и жался к большой редакционной печке.

Он рассказал о новых случаях нападения мужиков на колчаковских милиционеров, о казнях агентов белой контрразведки, о поджогах волостных правлений и об открытом бунте в запасном батальоне. И туда, через солдат-отпускников, забросил Иван Васильевич «Партизанскую правду». Он помолчал, покусывая обкуренные солдатские усы, потом сказал хозяйственно и озабоченно, будто сидел не в партизанской тайге, а в родной деревне, на угреве, на бревнышках рядом с деревенскими мужиками:

— Я про Герасима-грачевника неспроста сказал. Мужики спрашивают: готовиться к севу иль нет? А заодно и про школы пытают: ремонтировать их иль погодить? Просят мужики ответить через газету.

— Ну, Иван Васильевич, эта твоя весточка всех остальных дороже! — блеснул горячо глазами Арсенадзе. — Значит, верит народ в нашу окончательную победу и вперед смотрит?

— Народ считает, что к покосу управимся. Очистимся то есть от колчаковской нечисти, — сказал солидно Крутогон.

— А это самое дорогое! — воскликнул комиссар. — Душу свою народ не потерял! Понимаешь, дорогой? Немедленно ответим через газету. Слышишь, редактор?

— Слышу, — ответил смущенно Афанасьев, катая по столу ладонью карандаш. — А у нас, Давид Леонидович, одна неприятность за другой.

— Какая неприятность? Докладывай! — посуровел комиссар.

— Сначала краска кончилась. Но с этим делом выкручиваемся. Федя и днем и ночью над коптилкой железный лист держит и сажу соскребает. На керосине затрем и ничего, печатать можно. Спасибо Семену Семеновичу, научил.

Комиссар посмотрел на Чепцова, сидевшего скромно у печной дверцы. Тот смутился под веселым и добрым взглядом комиссара, схватил кочергу и начал шуровать печь.

Афанасьев покашлял нерешительно в кулак и докончил:

— А теперь новая напасть — бумага кончилась. Не знаем, как и быть.

— Бумага кончилась? — откинулся комиссар, как от удара, и вспылил. — Разбазарили бумагу?

— Срыву у нас много, — откликнулся от печки Чепцов и покосился сердито на пресс. — Техника времен Ивана Федорова, первопечатника! Попробуйте, Давид Леонидович, приправьте с первого раза на этой тискалке!

— Приправлю я вам всем! — мрачно ответил Арсенадзе. — Где же взять бумагу? Где взять?

— Возьмем, — просто ответил Чепцов.

— Где? В тайге под кустиком?

— Зачем в тайге? В городе Боровске. Работал я там в типографии городской думы. А в какой типографии нет бумаги?

— Идея богатая, дорогой! — повеселел комиссар. — Сегодня же доложу штабу о вашем предложении, Семен Семенович.

Штаб одобрил налет на Боровск и назначил день. А накануне налета Арсенадзе вызвал к себе Чепцова и сказал:

— Вы тоже, кажется, в поход собирались? Не пойдете!

— Почему? — тихо и трудно спросил наборщик.

— Воюйте верстаткой, это у вас здорово получается. Понимаете, дорогой?

— А я хотел заголовочные шрифты там отобрать, — по-прежнему тихо ответил Чепцов. — Не играют у нас заголовки.

— Мы все шрифты сюда притащим, здесь и отберете. Хорошо?

Чепцов ничего не ответил и вышел из штаба, забыв закрыть за собой дверь.

— Обидели вы его, — прихлопнув дверь, сказал Афанасьев.

— Знаю, — растроганно ответил комиссар. — А как иначе? Не можем мы им рисковать!

Дверь медленно открылась. На пороге стоял Чепцов. Круглый рот его дрожал.

— Может, вы, товарищ комиссар, сомневаетесь по случаю этих бантов? — сказал он от порога. И, не дожидаясь ответа, сорвал черный и зеленый банты, швырнул их об пол и придавил каблуком. — Видите? В голове у меня прояснилось теперь. Все же рабочий я, поимейте это в виду. Прошу разрешения в бою заслужить красный бант!

Темные пристальные глаза комиссара потеплели.

— Хорошо, пойдете в налет. А знаете, с какого конца винтовка стреляет?

— Разберусь! — счастливо крикнул Семен Семенович.


…В город просочились по одиночке и небольшими группами в два-три человека. На типографию, помещавшуюся в здании городской думы, напали ночью. Но оказалось, что здесь же была и казарма колчаковской милиции. Милиционеры защищались отчаянно, зная, что от партизан им пощады не ждать. Казарму пришлось забросать «лимонками». Здание загорелось. Когда пожар перекинулся на типографию, Чепцов, волоча винтовку за ствол, бросился к ее дверям с криком:

— Бумага горит!.. Шрифты спасай!

Пулеметная очередь опрокинула наборщика на пороге. Партизаны вытащили его, тяжело раненного, из-под обстрела. А типография сгорела. Лишь остов обгоревшей печатной машины да сплавившиеся в свинцовые комья шрифты нашли в ней партизаны. Можно было считать, что налет не удался.

Чтобы не связывать отряд при отходе, в налет была взята только одна пароконная фура, под бумагу. Завхоз, обшаривший уцелевший от пожара казарменный склад, нагрузил ее доверху английскими солдатскими ботинками на подошве в палец толщиной. Была уже дана команда к отходу, когда прибежал Федя Коровин и показал комиссару сверток обоев.

— У здешнего магазинщика аннулировал! У него целая гора этого добра.

Арсенадзе развернул свиток, полюбовался рисунком, перевернул наизнанку и сказал:

— Пойдет! На одной стороне будем печатать.

Полюбовался обоями и завхоз и сразу понял суть дела:

— Веселая у нас газетка будет! Придется половину фуры освободить.

— Освобождай всю! — приказал Арсенадзе.

— Товарищ комиссар, да вы что? — взмолился завхоз, отчаянно заломив почерневший от костров тропический шлем. — Весна на носу, а у меня ребята сплошь в валенках ходят!

— Головой думаешь, дорогой, или своей мочальной «здравствуй-прощай»? — посмотрел пронзительно комиссар на Вакулина. — Сам говоришь — весна! Сеять надо! Красная Армия придет, чем кормить будем? Понятно или повторить?

— Не надо повторять. С первого раза понятно, — поник завхоз и крикнул партизанам: — Разгружайте фуру, ребята! А ботинки на себя вешайте. Все равно ни пары не брошу!

Уходили по вымершим улицам города с песнями. Шедшие в голове «пикари», вооруженные пиками, перекованными из кос и вил, горласто орали:

Пики нас не подвели,

Колчака с ума свели!..

Когда песня «пикарей» долетала до Чепцова, лежавшего на фуре, наборщик дергался и приподнимался, снова порываясь бежать спасать горящую бумагу и шрифты. Дыхание его стало прерывистым и знойным, пряди давно не стриженных волос, влажных от предсмертной испарины, прилипли ко лбу и щекам. Папаша Крутогон, державший голову наборщика на коленях, с испугом смотрел на его лицо, ставшее маленьким, детским, и умолял раненого:

— Семен Семенович, трофей ты мой бесценный, ты натужься и не помирай. Слышишь? Не помирай, говорю…


Очередной номер «Партизанской правды» набирал уже Федя, то и дело чертыхаясь шепотом, когда на верстатку лезла совсем не та, какая нужна была, литера. Ночью, когда тискался на обоях весенний, посевной выпуск газеты, умер Чепцов. Партизаны вереницей шли в лазарет проститься с наборщиком. На груди Семена Семеновича был приколот большой красный бант, а нелепый рыбий рот его круглился в последней улыбке, словно он радовался, что наконец-то выбрал настоящий бант, цвета пролитой в боях рабочей крови.

А в открытую дверь лазарета доносилась из тайги звонкая, победная капель весны.

Загрузка...