ПОТЕРЯ

IV

Я пересказал все, что сумел припомнить. Сколько я здесь пробыл? Всякий, у кого в голове есть капелька мозгов, мог бы понять, что мы с Рени развлекались к обоюдному удовлетворению и расстались по-хорошему. Можно бы сказать и сильнее.

— Слишком жирно, Орешек.

От большого усталого копа пахло проблемами со здоровьем. Он молча выслушал всю историю, прикуривая одну сигарету за другой. Прервав мою коду, он закурил свежую сигарету и оседлал стул, опершись локтями на спинку, прямо передо мной. Сигарета была с фильтром, по он временами снимал с кончика языка воображаемые крошки табака, пристально изучал и отбрасывал их, словно видел в них подобие моей неправдоподобной истории.

Наконец он встал. Задумчиво отодвинул стул и прошелся по комнате, заглядывая в лица троих или четверых помощников и заглянув через плечо стенографистки.

Наконец он разразился лаем и шипением — полусобака, полугадюка, полная клеветы, то оскорбительной, то грубой, то проницательной и толковой, и необычайно рискованной — направленной в меня, словно я был установленной в углу плевательницей.

— Совершенно дерьмовая история, Кестрел. Ты думаешь, парень безупречной наружности никогда не съедает орешка из своей кока-колы?

Я не успел ответить на эту бессмыслицу, как он заорал:

— Заткнись! Мне лучше знать. Ты никогда не бывал на ферме, где выращивают земляные орехи? Так, приятель? Тем более не копал их. Ты никогда не копал арахиса. А я? Было время, я немало накопал земляных орехов. Прежде, чем мы перейдем к дальнейшему, представь себя таким орешком. Одним из тысячи. Настало время собирать урожай. Тот, кто копал арахис, набрал довольно самолюбия.

Резко развернувшись, он спросил:

— Знаешь сказочку про Одиссея и его последнее приключение?

«Отис», — вспомнил вдруг я и выпрямился на стуле.

— Вообще-то я…

— Не паникуй, — прикрикнул Бодич. — Я и сам не знал. Пока сержант Мэйсл, вот она тут сидит, меня не просветила. Улисс должен был уходить от моря с веслом на плече, пока не найдет людей, не знающих, что такое весло. Пришлось пройти долгий путь от берега, Орешек. Все еще трясешься? Так быстро попался, ясное дело. Можешь перечитать «Одиссею» в камере смертников. Освежишь в памяти напоследок. Хорошая идея. Можешь читать его по-гречески. В этом штате утверждение приговора — долгая волокита. Колесики в колесиках. Наши либералы растягивают твою агонию по капелькам, но штат неумолим. Лет через десять-двенадцать эти колесики сойдутся на каком-нибудь шприце…

— Отис… — опять начал я.

— Заткнись. Но арахис — это новый мир. Итак, он раскрыл ладонь, — берем вилы для орехов. Та же история, что с веслом. Один парень — это был я — отправился с вилами для орехов на плече и шел, пока не повстречал другого парня — который не знал, для чего эта штука нужна. Хороший вопрос, я тебе скажу, ты для меня прямо как вилка в заднице, коль вылез с ним. Слушай дальше! Ты втыкаешь зубья в землю у самого стебля, поближе к корням. С листьев скачут сверчки там разные, кузнечики, даже жучки-светлячки в промозглых сумерках. Ты выкорчевываешь весь куст, вместе с корнями. И вот они — маленькие грязные клубеньки истины. Грязные, зато питательные. Правда нам на пользу.

— Теперь я могу высказаться? — спросил я.

— Нет, — ответил Бодич.

Он раздул горячий конец сигареты и показал мне.

— Видел? Прижжешь краба сигаретой, он сразу пятится. То же самое и с правдой, вот в чем штука.

Я обвел глазами комнату и снова взглянул на него.

— Я не верю.

— Да? Ну, это просто метафорический винегрет, только и всего. Новая техника допроса. Пытка, можно сказать. Выдавай смешанные метафоры, пока у допрашиваемого не закружится голова и его не стошнит — такая у меня работа. Метафора предназначена, чтобы нести, а нести она должна смысл. Я не стану прижигать тебе задницу спичкой, но тебе покажется, что я это делаю.

Он глубоко затянулся сигаретой.

— Не давай мне сбить тебя с толку. У тебя есть что сказать? Давай, выкладывай. Когда доходит до правды, никакого времени не жаль.

Я не успел заговорить, как он перебил:

— Заткнись. Мы говорили об арахисе. Мелкая монетка за маленькие, крошечные, незаметные пустышки — такой ты и есть, орешек: никто.

— Отис, — сделал я новую попытку.

— Мы тебя проверяли. Ты никто и ничто. Все удивлены, что такой пустой тип, как ты, остается жить в этом городишке. Плата за квартиру — сам знаешь. Неизбежное расслоение общества. Пустые люди вытесняются. Времена переменились. Но вот такой Орешек, как ты, временами дает старому сборщику орехов вроде меня случай встряхнуть всю инфраструктуру. Вот я тебе прямо в лицо скажу…

Он нагнулся ко мне так, что мы оказались нос к носу.

— …Вот тут грязный клубенек ждет, чтобы его выкопали и съели целиком, зеленым, если мне вздумается. Вот тебе мое мнение. Ты, сдается мне, очень зелен, орешек. Зелен, как рог, что у квакши между ног.

Он прошагал к стене, вернулся назад.

— Заберешься подальше в лес, парень, так это лакомство.

Он снова прошелся по комнате, повернулся:

— Ты залез в самую чащу нашего леса. — И вдруг предложил: — Закуришь? А мне разрешишь?

— Эти служаки над тобой смеются, Орешек. Не надо мной. Над тобой. Ты и тот фильм смотрел? «Дикие сердцем»? В том кино «Орешек» — любовное прозвище. Говорят, есть и такой роман, хотя кроме сержанта Мэйсл его никто не читал. Сержант у нас отвечает за связи с культурой. Связь между штабом и всякой ерундой за его пределами. С теми девяноста процентами человеческого мозга, в которых никто ничего не понимает. Она отсеивает эту чушь. Ты уж мне поверь. Правда, бывает, и она не срабатывает. Поскольку девяносто процентов мозга полная чушь, то понятно, что с мозгами не справиться. Помалкивай. Меня что интересует — не сумеют ли они устроить фильтр прямо в голове. Вроде как вспомогательный. Я так целиком «за». И все равно, нам приходится хоть краешком в этом понимать. А потому хоть в деле сержанта и сказано, что она стенограф и специалист по судебной антропологии со степенью в филологии, а на самом деле она наш фильтр для дерьма. Она смотрит все фильмы. Она читает все книги. Она слушает всю музыку, какая есть. Если Камилла Палья что-то такое сказала, сержант может ее процитировать. И культуре это на пользу. Здесь под культурой понимается что-то другое. Здесь «культура» — это то, что держит машину на весу, пока мы крутим колеса. Понял?

Он опять встал нос к носу со мной.

— Извини уж, коль от меня несет табаком и салями, но я собираюсь раскрутить тебя.

— Скорее несет мокрыми пеленками, — поправил я.

Бодич переждал смешки в тени за своей спиной и только потом склонился ко мне, навис в шести дюймах над моим лицом и тихо заговорил:

— Похоже, я влюблюсь в тебя до смерти, морда ты этакая. До самой иголочки. Чувствуешь запашок спирта? Это тебе дезинфицируют сгиб локтя. Ах, парень, ни один укол не сравнится с летальной инъекцией. Она пробивает либеральный дым, как пожарный шланг на полной мощности.

Когда Бодич выпрямился, в его позвоночнике явственно хрустнул шейный позвонок — как сучок в горячем огне.

— Дерьмо! — отчетливо выговорил он и схватился за шею. — Все учтено? — он почти кричал. — Это старая дрянная история, Орешек. Подвозишь женщину домой. Она пьяна. Ты с ней совершенно не знаком. Выбран из нескольких других незнакомцев. Все равно девка тебе дает. Это не так легко проглотить. — Он растирал шею. — Посмотрим-ка. Тебя приглашают на стильное суаре. Ну и что? Ты мастеришь для них рамы. Это не причина, чтоб они делились с тобой своими женщинами. Тут классовый вопрос, Орешек. У них есть, а у нас нет. Чтобы ты оказался с ней, это все равно как если бы я с ней оказался, а это так же вероятно, как если бы Роланд Кирк сыграл на шести саксофонах — да простится мне культурное сравнение, которое может прямиком дойти до твоей башки. Да, Орешек, вот сержант Мэйсл у нас просто обожает джаз. Она водит нас на семинары. Культурный «винегрет» сбивает подозреваемого с ног, так. Путает его историю. Он — это ты. У нас здесь в штаб-квартире разработаны две-три техники, и одна из них в том, что мы весь допрос бросаемся культурными метафорами, пока у тебя крыша не поедет и ты не загадишь комнату мелкими грязными комочками правды. Ну, не пора ли тебе закашляться, Орешек? Не то тебе предстоит долгая ночь любви. И, знаешь, Орешек, бьюсь об заклад, что еще до рассвета ты будешь визжать, как туалетная дверь в дешевом отеле. Это потому, что в нашем заведении любить — все равно как трахать правду. И, слушай, Орешек, как обыденная, нормальная будничная концепция она необратима. Ясное дело, она ужасна и заливает все светом. Так вот, если ты снизойдешь, или сломаешься, или просто сдашься и признаешься в убийстве миссис Рени Ноулс, то избавишь многих из нас от пассивного курения. Мы нашли у тебя в кармане ее телефонный номер, и ты ее сцапал, прости за мой прямолинейный судебный жаргон. Анализ на ДНК будет готов через несколько недель, но что из этого? Мы берем тебя как убийцу, простачок. Твой телефонный номер подписан «Отис», но все равно он твой. Признавайся, и мы дадим тебе время объяснить эту странность.

«Отис», — думал я. Отис.

Бодич кивнул на стенографистку.

— Смотри, сержант начинает нервничать. Как порхают над клавишами ее лакированные ноготки! Она нервничает потому, что знает: если бы я на минуту заподозрил ее в преступлении, я бы ее прижал к полу и сам взял у нее кровь. Она меня уважает, потому что знает, какой девиз выгравирован на стволе моего пистолета, откуда вылетает пуля: «Подается справедливость средней поджаристости». — Он усмехнулся: — Это довольно длинный ствол.

Он отошел на пару шагов, подтянул штаны, развернулся и заявил:

— Два зеленых, что ДНК твоя.

Из кармана он вытащил несколько купюр и показал их всем присутствующим.

— Кто-нибудь принимает?

Я не стал поднимать ставку.

— Против вас не стану, шеф, — сказал кто-то.

— Шеф всегда прав, — добавил кто-то другой.

— Признавайся, Орешек, — заключил Бодич, — и живи.

Я ни в чем не признался. Бодич пожал плечами и убрал деньги.

— Это почти так же славно, как обходить особые обстоятельства, а, Орешек? Все в порядке. — Он самодовольно ухмыльнулся. В штабе они подчистят все что надо. — Он ткнул в меня пальцем.

— Кстати, я забыл поблагодарить тебя за философическую стойкость, с какой ты сопротивлялся анализу на ДНК, так что понадобилось всего четверо, чтобы тебя держать, и пятый, чтобы вытянуть два шприца крови. Шприцы, признаюсь, подошли бы для слона. — Он улыбнулся: — До суда рука наверняка заживет. — Улыбка исчезла. — К слову о повреждениях, у тебя палевом бедре синячки, точь-в-точь совпадающие с большим пальчиком миссис Ноулс.

Это было правдой.

Бодич вздохнул.

— Нам всем станет лучше, Орешек, когда ты расколешься. Понимаешь, я устал, по не настолько, чтобы метафорический «винегрет» достал меня раньше, чем тебя начнет тошнить. Я профессионал. У меня острый ум и крепкий желудок. Мои синапсы плюются, как мухобойка на заднем дворе. Язык у меня на вкус, точно коврик для ног в массажном кабинете. Но правда — она липкая, Орешек, даже больше, чем дверная ручка порнолавочки. Стоит тронуть ее рукой, она прилипает.

Он потер пальцы, понюхал их и сунул мне под нос. Запах соответствовал его сравнению.

— Даже самый слабый запашок цепляет мои нейроны легавой, и они раскачиваются, как бильярд в море. Но правда? Ничто не прочищает мозги лучше правды — разве что ощущение, как игла входит в вену: это ведь тоже одни из видов правды.

Он принялся задумчиво растирать сгиб своего локтя.

— Одной мысли об этом хватит, чтобы вызвать рвоту. — Он повысил голос. — Ты подловил эту Ноулс, Орешек. Она могла взять такси. Но ты хитростью навязал ей свои услуги. Ты подобрал подвыпившую красотку на лужайке и заманил в свою развалюху. Если кто в галерее это и заметил, так почувствовал только благодарность и облегчение. Правду сказать, сколько я могу судить, ее смерть им тоже была бы до лампочки. Но это уже другая история, Орешек. Твоя состоит в том, что полчаса спустя на подъезде к собственному дому она сказала «да». Моя говорит, что она сказала «нет», поэтому ты ее изнасиловал. Очень просто. Пока ты мучался «печалью после соития», она сбежала. Ты догнал ее, когда она уже открыла переднюю дверь. Ударил так, что ее развернуло. Опять изнасиловал. Эксперты говорят, что ты ее насиловал уже мертвую.

Я попытался встать.

— Ты сам не знаешь, что несешь, мудоголовый!

Бодич широко улыбнулся:

— Мудоголовый! Это надо же! Кажется, мы сердимся?

Из темноты протянулась рука, прижавшая меня к стулу.

— Некрофилия! Да ты маньяк! Поищем твои следы в других нераскрытых делах.

Он помолчал, пока закуривал следующую сигарету.

— Я хочу от тебя правды, Орешек. Понял? Тебе никуда не деться от моей привязанности к правде. Ты — мертвечина, а я — трупная муха. Я питаюсь падалью. Она для меня как магнит. Я собираюсь отложить яйца тебе в глаза. И, так же верно, как вишенка в коробке конфет, где-то в тебе найдется правда. — Он выдохнул дым мне в лицо. — И я ее добуду, даже если мне придется съесть целую коробку этого шоколада. Он повернулся и отошел от меня. — Психологический профиль эксперта говорит, что, если копнуть поглубже, найдутся и другие примеры. Ты такое уже проделывал. Есть набор признаков. В этом нам повезло. Школьница из Беркли в прошлом году? Кажется, в тебе мы видим парня, который воистину «любит до смерти».

Он прочистил горло, подавился и раскашлялся чуть не до рвоты.

— Сигарета…

Он ногой выудил из-под стола корзину для мусора и пнул ее в сторону.

— Старушка все уговаривает меня бросить курить. И бросить службу заодно. Это она насмотрелась «Коломбо» по телевизору. Ты смотришь телевизор, Кестрел?

Я игнорировал его вопросы.

Он игнорировал мое молчание.

— Этот парень, забыл, как его зовут, здорово играет Коломбо. Личность точно соответствует характеру. Тютелька в тютельку, как говорят профессионалы. Полностью входит в роль, даже играя в этих фильмах Вима Вендерса. Хотя он там чуть ли не ангел. — Бодич вытер губы грязным белым платком. — Но знаешь, это хороший пример объяснения, почему эти культурные метафоры так часто дают разгадку преступления. Возьмем «Коломбо». Ты смотришь фильмы — следишь за моей мыслью, Орешек? Слушай внимательно. Ты часто смотришь кино? В конце концов, рано или поздно ты обращаешься к дьяволу. Я прав? — обратился он к комнате. Комната ответила одобрительным шепотком. — А? Рано или поздно — дьявольщина. Рано или поздно тебе надоедают «Музыка Мира», мастурбация, романы Пола Остера и все такое, и ты обращаешься к настоящей классике. Это называется реверсионной терапией. А если не называется, так надо бы назвать. И вот он готов! Наш Коломбо — в дьявольщине! Парень что-то крадет. Плащ, обезоруживающе мрачные манеры, да хоть бы и сигару! Теперь он может претендовать на единство со своим образцом. Он описывает полный круг, пока не оказывается снова передо мной, прижав руки к щекам. — Неужто это я? Этот дьявольский тип. Французский актер?

— Шарль Ванель, — подсказал кто-то.

— А, да, — пискнул другой. — «Плата за страх».

— Никогда, — продолжал Бодич, — никогда Ванель не увидит, что творят его фильмы — не говоря о телешоу. Разве это справедливо? Он, может, умер в бреду абсента и героина, замученный собственным талантом, которому не нашлось применения, напевая слезливый дуэт с Ласточкой. Бульвар Монмартр? Приторный сиропчик. — Он раздавил подошвой свою сигарету. — Артисты страдают. А что оправдывает тебя? Не в том дело. Дело — культурно выражаясь… копни поглубже. Вот в чем дело. Тот, кто крадет роль, — мошенник. Нет вопросов. Если ты любишь достаточно сильно, Орешек, ты рождаешь правду. Вот какое дело. Вот что такое секс в нашей штаб-квартире. Никакого распутства. Только ради правды.

Он снова склонился надо мной. Багровые складки у него на шее блестели от пота.

— Окружной прокурор говорит: если ты признаешь насилие и убийство второй степени, мы не станем выставлять предумышленного с подготовкой орудия убийства, назовем это убийством по неосторожности. Сам я против. — Он философски пожал плечами. — Ты, должно быть, за. Отсутствие предварительного умысла и оружия — следовательно, отсутствие летальной инъекции. От двадцати пяти до пожизненного. Ко времени, когда ты выйдешь, твои пристрастия уже не будут ни для кого проблемой.

Улыбка его прочно покоилась на нижней челюсти, как лохань на скамье.

Я только смотрел на него. Неужели такое когда-нибудь с кем-нибудь случается наяву?

— Нет? — спросил Бодич. — Ничего не скажем? Напрасно ты отказался от адвоката. — Он зубами вытянул сигарету из пачки. — Дайте кто-нибудь спичку!

Кто-то дал ему спичку. Бодич затянулся.

— Нет, ни слова?

Он шумно выдохнул дым и сказал, ни к кому в особенности не обращаясь:

— Позвоните медэксперту, кто там дежурит. Скажите, пусть встречает нас внизу.

V

Ее загорелая кожа блестела на зимнем солнце. Неровно вздернутая верхняя губа открывала резец и мраморную десну цвета перележавшей ветчины. Во всем помещении блестела только сережка — вставленная в нежную мочку уха гранатовая бусина с тончайшей золотой оправой. Вторая сережка, как сказал мне Бодич, относилась к уликам.

— Мы нашли ее раздавленной и вдавленной в коврик у двери.

Он стоял, засунув руки в карманы так, что смялись борта пиджака. На груди пиджак оттопырился, открыв коричневую полоску наплечной кобуры.

— Тот, кто ее убил, тот ее и растоптал.

Так вот почему они отобрали мои ботинки. Бодич указал копчиком шариковой ручки и причмокнул губами:

— Эти маленькие, бусинки часто вылетают из оправ.

Сказав это, он взглянул на меня, но во взгляде вместо угрозы читалась только усталость. Он ведь всю ночь был на ногах. И все время пил кофе, так что теперь живот у него надулся, как коробка с консервированным супом. И ему не помешало бы побриться. Те волосы, что у него еще оставались, он отрастил до смешного длинными и зачесывал на арктической пустыне лысого черепа, так что они перечеркивали его вроде следов мигрирующих северных оленей. Он привычно поглаживал эти пряди. Его улыбка — редкая, но сейчас он улыбался — открывала зубы, передававшие все оттенки фильтра выкуренной сигареты.

— Одна маленькая золотая бусинка, застрявшая в подошве ботинка — и твоя задница у меня в руках.

Он отмерил на кончике ручки микроскопический кусочек.

— Не больше, чем членик у вши после обрезания.

Итак, я стоял в носках на холодном полу городского морга. Было четыре тридцать утра, Бодич упражнялся в язвительных преувеличениях, но я его почти не слышал. Доказательств против меня у него не было, а если он думал, что есть, меня это не касалось. Перед нами, под грубой простыней, скрывавшей все, кроме головы, лежал труп единственной женщины, которая за очень долгое время захотела меня коснуться.

— Ну, а не найдете вы крошечной бусинки, — рассеяно спросил я, — тогда что?

Он не пожелал этого даже обсуждать.

— Все равно ты первый подозреваемый.

В соседней комнате хлопнула дверь. Где-то еще дальше послышался крик, возможно из вытрезвителя новой городской тюрьмы в двух этажах над нами.

— Нечего сказать, Кестрел?

Сказать? Я смотрел на лицо Рени, искаженное смертью. Лампа дневного света над головой жужжала, как машинка для татуировки. За полотняной перегородкой на дальней стороне помещения упал на плиточный пол кусок мяса. Было холодно. В фильтрованный воздух пробивался невозможный запах кускового кокаина, подожженного газовой зажигалкой. В далеком туалете с приглушенным шумом спустили воду. Бледное зеленое покрывало цвета неспокойного моря стекало с чуть заметных выпуклостей ее бездыханного тела. Скрипнули петли. По радио прохрипел чей-то голос. У меня на одном носке дырка.

Ощущается отсутствие ее присутствия, ее лицо меняет цвет, послушное игре освещения. Я и прежде видал трупы. Судьба бросает кости, и то, в чем прежде хранились мысли и чувства, становится чем-то совсем другим. Это факт.

— И очень жаль, — сказал я вслух.

— Жалеть надо было прежде, чем ты от нее избавился, — предложил Бодич.

— Знаете, — устало сказал я, — вы уж слишком далеко зашли с этой дурацкой игрой.

Он заинтересованно навострил уши.

— Готов расколоться?

Она не была красива в смерти, но видно было, как хороша она могла быть в жизни. Из всех ее черт только волосы оставались живыми. Черные колечки, удачная стрижка, они блестели и так и просили их погладить.

— Разве я сказал это слово?

— Какое? Признание?

— Красивая.

— Ох, господи, Кестрел, она мертва. Так получается, когда кого-нибудь убиваешь. Они становятся мертвыми. И, на случай, если ты позабыл… — Бодич замолчал и стянул зеленую простыню, открыв мертвое тело до бедер.

Выпотрошенное.

— Такие разрезы обычно оставляет вскрытие, — безжалостно пояснил Бодич, наблюдая за моей реакцией, — но вскрытия еще не было.

Он снова накрыл ее.

Я не мог сдержать чувств, признаюсь. Я понимал, что в таких случаях нечего и стараться, но мне хотелось прийти в себя. Я должен был понять. Волны ощущений захлестывали меня. Я вел сражение. Я ведь в морге и прежде бывал. Мои родители умерли. Я вытащил из разбитой машины женщину, которая прожила еще пять минут. Я нашел три трупа в сгоревшем танке, они не одну неделю пролежали мертвыми в тропиках. В обоих случаях — их разделяли годы — радио продолжало играть. Машина, перевернутая, заливающая траву бензином, продолжала мигать поворотным сигналом. Белье, которое женщина везла из стирки, было разбросано по пустынному шоссе. Кобура на боку командира танка была расстегнута, и в ней виднелся уголок сигаретной пачки.

Это все то же самое. Рени мертва. Здесь тело, личности больше нет. Потом проявится множество глупых подробностей, мгновенно застывших в момент смерти и не имеющих отношения к женщине, которую я знал несколько часов. Даже не будь ее, такие мелочи на время остаются в нашем пространстве, как искорки, сорвавшиеся со звездной оболочки. А потом и они тоже гаснут.

Но здесь было другое. Тех людей я совсем не знал или знал слишком хорошо. Они не касались меня, и я не касался их, или мы касались друг друга досыта, благодарю вас. Другое дело — то, что испытали, или могли испытать, мы с Рени. Еще была подружка, покончившая с собой через много лет после того, как мы расстались, но оставившая после себя обычные неразрешимые вопросы. Друзей и знакомых сбивали лихачи на машинах, или убивала передозировка наркотиков, или война, или переход по неправильному сигналу светофора. Мужчины и женщины, хорошие знакомые или почти незнакомые, падали мертвыми, или их уносило от меня, или они просто исчезали. Не то. Я не знал Рени. Одну ночь мы занимались любовью и чуточку поболтали. Она даже не узнала моего настоящего имени. Может…

— Эй, — окликнул Бодич, — Орешек!

Он щелкнул пальцами у меня перед глазами.

— У тебя азотное отравление?

Я оторвал взгляд от стола и повернулся к нему.

— Вы бы сделали анализ на ВИЧ.

Меня затрясло. Такого давно уже не случалось. Мне надо было собрать все самообладание, чтобы оставить Бодича в покое — хотя бы в смысле рукоприкладства. Зато у меня оставался свободным язык.

— За этим полицейским значком я вижу двести пятьдесят фунтов куриного помета, — заметил я.

Бодич и глазом не моргнул.

— Задолго до твоего рождения, — иронически улыбнулся он, — меня оскорбляли самыми разнообразными словами — от «свиньи» до «палочки Коха»! Я нечувствителен к прозвищам, понимаешь? Мне главное — добраться до вас. Вы, Орешки, все на один лад, — бесстрастно добавил он. — Вы стреляете женщине в спину, даже малость копаетесь в ней, но закон, настигший вас, — куриный помет. Не смеши меня. Я бы мог вскрыть твою рожу дубинкой, как устрицу. Обычно хватает одного раза, — он хлопнул ладонью о ладонь, — и паршивец проваливается, как двухдюймовая какашка в четырехдюймовую трубу. Орет о милосердии, взывает к закону, зовет мамочку. Мне, конечно, не положено этого делать, хотя бывает, задержанный оказывает сопротивление. Но рано или поздно ты окажешься в этой трубе, Орешек. Отпечатки пальцев на внутренней стороне двери, обломок серьги в подошве ботинка, тот пистолет, с которым ты не решился расстаться, ножик, который тебе подарили еще в бойскаутах… — Он щелкнул пальцами. — И ты уже перед лицом Шангри-ла. Когда попадешь туда, не забудь рассказать, какой здесь у нас куриный помет.

Дверь позади нас открылась, и появился один из детективов Бодича, деликатно, за бортик, держащий двумя пальчиками мой ботинок.

— Ну, Эванс? — спросил Бодич, не сводя с меня взгляд.

— Ничего, — покачал головой тот. — Крем для обуви и следы секса с девочкой.

Бодич поморщился.

— Ты Кларенсу сказал…

— Кларенс прочесал подметки частым гребнем, — ответил второй из-за спины Эванса. — Немного белого вина там, где подметка проносилась. Вот, — указал Кларенс незажженной сигаретой. — Ворс коврового покрытия с «тойоты» выпуска середины восьмидесятых, точный год и модель еще не определили.

— Восемьдесят четвертого, модифицированная модель, — подсказал я.

— Спасибо. Еще антифриз, алюминиевые опилки, песок с пляжа, застрявший в швах и в одной подошве. Но ни следа серьги.

— Звучит, как рекламный ролик, — сказал Бодич.

— Сальник течет, — помог я.

Бодич меня слушать не желал.

— Ворс с ковра в прихожей?

Кларенс покачал головой. Он был худой очкарик, куривший сигарету за сигаретой, скелет в белом лабораторном халате и мешковатых штанах.

Бодич настаивал:

— Ручаетесь, что копали достаточно глубоко?

Кларенс устало подтянул манжет. На запястье у него не было часов.

— Черт, который час?

Бодич осклабился:

— Что, и часики достались бывшей женушке?

Кларенс процедил сквозь зубы:

— Формальдегид разъедает кожу, примерно как типы вроде тебя разъедают душу. — Он постучал сигаретой по основанию ладони, пристроил сигарету на нижней губе и произнес: — Я желаю отсюда выбраться.

Бодич оставил последнее слово за собой.

— Верните этому типу его обувь.

Он подал зажигалку Кларенсу, потом закурил сам.

— Воняет кошачьей мочой, — сказал Эванс и протянул ботинки.

— Это не кошачья моча, — вставил Кларенс, — это адреналин, проступивший наружу от острого припадка страха. — Он склонил голову и в одну затяжку раскурил сигарету.

— Чушь, — сказал Эванс.

— Нет, правда, — сказал Кларенс, выдыхая дым, — запах ужаса. — И, помедлив, добавил, словно бы невзначай: — Никто из вас не потрудился заглянуть в его досье, да?

Эванс с новым интересом оглядел меня.

— За парнем что-то числится?

Кларенс кивнул:

— Если знать, где искать.

Я уронил ботинки перед складным креслом и сел. Пустотелые ножки вызывали эхо в пустой комнате.

— Хватит, Кларенс, — я задрал ступню на колено и обтер подошву носка. — Что там такое?

Эванс переводил взгляд с Кларенса на меня и обратно. Бодич смотрел только на Кларенса.

— Не знаю, — сказал Кларенс, — где они держат эти дела, Дэнни.

Я натянул первый ботинок.

— Убей, не знаю.

— Какие дела? — спросил Эванс, глядя то на Кларенса, то на Бодича. — Ты о чем говоришь?

— Мешку пышек сдается, что они говорят о мухоловах.

Эванс нахмурился:

— Мухоловы?

— Молодежные забавы.

Бодич сплюнул.

Кларенс усмехнулся:

— Осторожней, Чарли!

Бодич смотрел на меня.

— Мухоловство — его единственное занятие в свободное время.

Эванс пошевелил запястьем.

— В отстойниках? Или в парке?

— В клубе, — сказал Бодич. — Они соревнуются, кто сумеет загнать привязанную муху в трубку. Потом выпивают и беседуют о Монтане. Не стоит и говорить, что это — суррогат секса.

Эванс нахмурился:

— Хорошо бы кто-нибудь рассказал об этом моей дочке.

— Не помню, чтоб мы там встречались в последнее время, — равнодушно заметил Кларенс.

— Наскучило, — просто пояснил я.

Бодич повернулся ко мне:

— Что, убийство — более увлекательное занятие?

— С выпивкой ничто не сравнится, — сказал я.

— Держись подальше от моего сына, — предупредил Эванс.

Я уже надел оба ботинка.

— У вас есть причины меня задерживать?

Бодич кивнул на труп.

Кларенс твердо решил испортить этот номер в программе Бодича. Он стряхнул пепел в ладонь и размазал его по фартуку.

— Дэнни — ветеран с безупречным досье. Два срока службы, дважды представлен к награде, одно «Пурпурное сердце». Кроме того, он уже двадцать лет сам себя обеспечивает, получил лицензию и даже платит налоги.

Все эти сведения сильно раздосадовали Бодича.

— Ты мне не сказал, что ветеран!

— Пройти через это было достаточно мерзко. С какой стати еще и делиться с вами воспоминаниями? — Я отряхнул ботинки рукавом и поднялся. — Не благодарю.

— Ты мог сэкономить нам уйму времени, поганец.

— Что, по-вашему, если у меня хватило глупости отправиться во Вьетнам, значит, не хватило бы умишка совершить убийство и скрыть следы?

— Морская пехота? — с надеждой спросил Эванс.

— О господи. Выпустите меня отсюда.

Кларенс хихикнул.

— Видел бы ты, как Дэнни гоняет этих мушек, Чарли. Понимаешь, они ведь очень легкие, и паутинная петелька сильно нарушает их аэродинамику. Только крючок что-то весит и…

Бодич послал Эвансу взгляд, от которого тот проглотил смешок.

— Слушайте, — сказал он, — у нас здесь лежит девка, которую срезали в расцвете жизни. Перед нами парень, занимавшийся с ней сексом за пять минут до ее смерти. Если он сам ее не убивал, то почти наверняка видел убийцу, а если не видел, то должен был почуять. Он наверняка знает что-то, что нам пригодится: марку машины, цвет волос, шаги, запах лосьона или чеснока.

— Ничего, — сказал я. — Мне было не до того. Что дальше? Вы закончили?

Бодич затих. Огоньки в его глазах догорали.

— Честно говоря, со мной почти кончено, но к тебе это не относится.

Я стал растирать себе шею.

— Бодич, я не убивал эту женщину. Я ее почти не знал. Мы простояли несколько часов на дорожке к ее дому, так? Конечно, мы отлично провели это время. Конечно, мне это нравилось. Может, и ей тоже. Я бы не заметил, если бы над нами кто-нибудь выпалил из пушки, понимаете? Но на самом деле все было очень тихо. Никто не снимал нас через ветровое стекло. Не подъезжали и не уезжали другие машины. Я не видел ни души, даже кошки. Вы нашли в ее кармане мой номер. Она придумала для меня смешное прозвище. Разве это противоречит всему, что я вам рассказывал? Все сходится. Вы не найдете никого, кто сказал бы, что я был вообще знаком с Рени Ноулс, а как мы уезжали вместе, видели не больше двух человек.

Я взглянул на труп.

— Хотел бы я, чтобы она была еще жива.

Кларенс приблизился к столу и, держа свою сигарету как можно дальше от тела, натянул зеленую простыню ей на лицо.

— И за каким чертом мне ее убивать? — тихо спросил я. — Я ее почти не знал. Бога ради, я даже не видел ее при дневном свете…

Бодич кивал, прикрыв глаза, будто в глубокой задумчивости.

— Знаю, — вдруг устало сказал он, — я знал с той минуты, когда показал тебе рану у нее на животе.

Я моргнул.

Бодич вздохнул.

— Для тебя она оказалась полной неожиданностью.

— В его пользу много очков, Чарли, — заметил Кларенс.

— Точно, — сказал Эванс, — а в нашу — ни одного.

— Заткнись ты, — сказал ему Бодич и открыл глаза. — Выматываемся отсюда на хрен.

VI

Местечко Колма расположено к югу от Сан-Франциско, и здесь хоронят многих. Уайтт Эрп — один пример, Джо Димаджио — другой. Недавно пошли разговоры, что несколько акров могил перенесут, чтобы очистить место под казино. Интересы игроков убедили горожан, что муниципалитет, сто пятьдесят лет заботившийся о земле для мертвых, может сменить занятие. Живые родственники захороненных негодовали. Но в деле замешаны такие деньги, что, очень вероятно, их так и оставят в негодовании.

Группку провожающих покойную никак нельзя было назвать толпой. Кое-кто оделся соответственно случаю, причем многие не пожалели расходов, но Запад есть Запад, и здесь нет рецептов на одежду к какому бы то ни было событию. Здесь, например, присутствовал Джон Пленти. Сраженный горем, он натянул измазанные краской джинсы, легкую полосатую куртку индейских расцветок, которая смотрелась бы уместнее на пикнике. К тому же он был пьян. Был здесь и Джеральд Ренквист, в костюме отличного покроя приглушенного черного цвета в тонкую муаровую полоску. У него на руке висела мать, или наоборот. Она была в очень больших темных очках, консервативном жакете и темно-синей юбке. И она, и сын держались отстраненно — возможно, от пережитого потрясения. Все мы были знакомы настолько, чтобы обмениваться кивками при встрече, но, как видно, облако подозрений, висевших над этим делом, помешало им всем подойти ко мне.

Жизнь человека, рожденного женщиной, коротка и полна несчастий…

Священник епископальной церкви читал по алому «малому молитвеннику», а легкий ветерок трепал его выцветший стихарь. Листья вечнозеленого дуба у могилы громко шелестели, и я вдруг заметил в воздухе привкус Аляски, вкус осени, которую калифорнийцы умеют предвидеть, предвкушая надежду, что после пяти-шести месяцев засухи пройдет наконец дождь. И дождь смоет все обязательные принадлежности засухи: запах мочи в улочках и переулках, тусклый беж и умбру скошенной травы, пробки туристов на автострадах, землю, которая лежит смирно, только пока она сухая. С вторжением тундры в эти южные широты являются и ловля лосося, и художественные выставки, и опера, и выборы. Солнце, впрочем, так же пронзительно сияет из своей ярко-синей твердыни, которая, освеженная хоть одной бурей, сразу возрождает все надежды, которые с каждым днем таяли в разливающейся внизу дымке.

Он вырастает, и его срезают, подобно цветку, он неуловим как тень и никогда не остается на месте…

Несомненно, многие, собравшиеся у края могилы, действительно горевали. Оставалось неизвестным, должны ли темные очки скрывать печаль или защищать от солнца. Солнце, действительно, было яркое.

Но, столь же несомненно, некоторые проявляли только показные признаки горя, какие быстро учишься изображать, много лет присутствуя на похоронах «срезанных цветов».

И среди жизни мы в смерти. В ком искать нам опору, как не в тебе, Господи, справедливо негодующем на наши грехи…

На эту грешницу негодовал не один Господь. Несколько присутствующих, похоже, пристально следили, чтобы Рени Ноулс не вылетела из гроба, чтобы совершить еще одно прегрешение напоследок. Они не спускали строгих взглядов с могилы.

Да, о Господь пресвятой, Господь всемилостивый, о святой и милосердный Спаситель, не ввергни нас в горькую муку вечной погибели.

— Наоборот, — прошелестел голос за моей спиной не так громко, чтобы кого-то потревожить, но театральным шепотом, слышным на десять футов вокруг. — Пусть уж она будет вечной.

Голос был женский, и я оказался достаточно любопытен, или недостаточно воспитан, чтобы обернуться и взглянуть, кто мог это прошептать. В дрогнувшем голосе женщины слышалось отчаяние, безнадежность, неуверенность и отрешенность.

— Ну-ну, Руфи, — твердо сказала другая женщина, тоже у меня за спиной. — Так Бог судил.

— Трахала мужиков, — объявил первый голос, — а со мной она никогда не обходилась как следует.

Я украдкой оглянулся.

Коротко подстриженные седые волосы, рост меньше пяти и трех, и очень хорошо сохранилась, хотя и усохла, для своих шестидесяти пяти или семидесяти лет. На шее у нее был повязан красный платок. На маленьких ступнях — спортивные туфельки; полотняная рубашка и джинсы. Эмалевый кружок на уголке воротника гласил: «Все мы из Его лона».

Сходство лиц не оставляло сомнений — мать Рени.

— Руфи, напомнила ее спутница, — девочка умерла.

Ты ведаешь, Господи, тайны наших сердец…

— В этой могиле, — прошипела Руфи, — сердце не похоронено.

Подруга похлопала Руфи по плечу:

— Держи себя в руках.

В отличие от Руфи ее подруга была одета как городская дама: в длинном полотняном плаще, на скромных, но стильных каблучках, с кожаной сумочкой. Обе казались примерно одного возраста. На лице Руфи ни следа косметики, ни обручального кольца, ни украшений. Ее подруга щедро использовала косметику, носила бриллиантовые клипсы, тонкую золотую цепочку на шее и золотое обручальное кольцо на безымянном пальце той руки, которой хлопала Руфи по плечу.

— Руфи так взволнована, — прошептала она, ни к кому в особенности не обращаясь.

Не пошли нам страдания в наш последний час, ни в смертной муке…

Кто-то в толпе фыркнул и резко оборвал смешок. Перед лицом смерти люди непредсказуемы. Смех или слезы неразличимы. Но за время церемонии непременно настает один момент, вызывающий подлинные чувства, заставляющий забыть о текущих делах — и сейчас такой момент настал.

Священник закрыл молитвенник, заложив его пальцем, и, с величием княгини, переступающей канаву, подобрал свои ризы и отступил, заботливо оправил одеяние и жестом пригласил собравшихся.

Гроб опустили в могилу до службы. Сначала неуверенно, потом все решительней люди цепочкой потянулись к яме, бросая в нее комья земли, сложенной в ногах открытой могилы. Одни захватывали щепотку пальцами, просеивали, словно солили хлеб; другие решительно вонзали ладонь в землю и сгребали полную горсть, подобно гунну, ложкой нагребающему перец из миски, но, независимо от количества, щепотки и комья земли громко стучали по крышке гроба, шокируя одних зрителей и явно радуя других. Человек восемь-десять, в том числе мальчик и совсем маленькая девочка, приняли участие в ритуале.

Когда каждый прошел свою очередь, священник выступил вперед, снова открыл книгу и надел пару притемненных очков.

Всемогущему Богу мы предаем душу нашей ушедшей сестры, и тело ее предаем земле.

И даже я, несмотря или вследствие опыта определенного рода, притупляющего почтение к смерти, совершил сейчас собственное маленькое святотатство, размечтавшись об этом самом теле, опрысканном теперь вонючими дезинфектантами, окруженном дешевыми медяшками, быстрогниющим бархатом и стойким к сырости тиком. Я видел тени, не такие, с какими могла бы к этому времени повстречаться Рени, — тени, которые двигались, потому что двигались мы, или потому что склоняющиеся над нами деревья качали ветвями под западным ветром, или потому что чайка пролетала между могилой и солнцем — живые тени.

Земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху, в вере и уверенности в Воскрешение в жизнь вечную через Господа нашего Иисуса Христа, который явится во славе судить мир, и земля и море отдадут своих мертвых, и распавшиеся тела тех, кто спит в нем, изменятся и станут подобны Его великолепному телу, как Его великий труд может принять в себя все сущее.

Это древнее антиэнтропийное заклинание, в котором растраченная даром любовь возвращается за новой любовью; где кубики льда отдают свой холод виски, вместо того чтобы калории виски победили в своей вечной борьбе с холодом; где тело, разорванное в куски насекомым пятидесятого калибра, собирается вновь в ослепительной чистоте Караваджо; где время идет вспять, как во сне, и уносит с собой сердце спящего.

Старый запас слепой надежды перед лицом запаха падали. Старый способ собирать песеты для золоченых украшений церкви. Что должен думать этот священник, выговаривая эти слова, выпуская их, как несколько избранных наугад фонем против жестокости мира? Что должны думать эти люди, если они вообще слушали священника, о расплывчатом облачке этих звуков, осыпающих в сумерках их манишки словно стерильной пыльцой?

Я вспомнил соски, гладящие мое лицо; ушедшие в прошлое недели, месяцы, а может, и годы — пара прекрасных педагогов, не справляющихся с грубой орфографией нового жаргона, очищающие изрезанные надписями tabula энергичными своими и невесомыми касаниями. Или какое-то безбожное отражение…

И слышал я глас с небес, вещавший мне, пиши: отныне благословенны мертвые, умершие во Господе; так сказал Дух, ибо они отдыхают от трудов своих.

При этих словах общий вздох облетел толпу: толпу городских жителей, готовых признать, как изнемогают они от ужасной городской жизни, но воистину никогда не признающихся, что скучают. Священник предложил им хотя бы несколькими словами присоединиться к его молению:

Да будет Господь с тобой…

Но лишь двое или трое вспомнили правильные слова:

И с духом твоим.

Священник, воздев руки, провозгласил:

Помолимся!

Многие их присутствующих склонили головы, не забыв сперва поправить пальцами темные очки на носу, чтобы те не соскользнули в могилу, куда пришлось бы за ними лазать. И они слушали, как священник читает:

Помилуй нас, Господи.

И к собственному удивлению у них вырвалось, словно повинуясь некому генетическому рефлексу:

Помилуй нас, Иисусе!

И вновь священник и остальные повторили первый трогающий сердце, словно дрожащий антифон:

Господи помилуй…

Но голоса нестройно на следующем этапе, называемом Господней молитвой, прозвучавшей запинающейся, срывающейся жалкой, плохо отрежиссированной сценой, напомнив тележку с двумя подобранными не в лад лошадьми и неумелым возницей, когда хлыст остается без дела, одна лошадь тянет, другая артачится, а временами обе отказываются тянуть и повозка только по инерции катится с горки.

Зазвонил мобильный телефон. Герли Ренквист пробиралась между могильных плит подальше от толпы, прижав телефон к уху. Человек, стоявший в головах могилы, возмущенно взглянул на нее. Я решил, что это, наверно, муж.

О Господи Иисусе Христе, смертью своей лишивший смерть жала…

Одинокий среди толпы, этот мужчина имел вид несколько ироничный, рассеянный, не слишком горестный, на его лице сменялась задумчивость и тяжелая усталость. С ним как будто никого не было, с самого начала церемонии никто с ним не заговаривал.

…Позволь нам, рабам Твоим, следовать в вере по пути, Тобой указанному, чтобы в конце его мы уснули с миром в Тебе…

Я заглянул в открытую могилу. Сейчас я увидел незамеченные прежде шестидюймовые борозды плотных отложений, извивавшиеся по стене ямы, начинаясь футах в двух ниже травы. Это напомнило мне, что здесь недавно стоял ровный гул тяжелой техники: покачивавшихся мотогрейдеров и гусеничных тракторов — сдвигающих и выравнивающих сброшенный грузовиками мусор, засыпавших верхнюю четверть аррохо тысячефутовой глубины. В четверти мили от нас висела неизменная стая чаек там, у самой границы кладбища, отмеченной линией высоких мерцающих эвкалиптов, был болотистый участок.

На углу могилы борозды тоже поворачивали и тянулись по поверхности к изголовью: мне пришло в голову, что, стой я на другой стороне, рядом со священником и мужем, мне видны были бы те же борозды, уходящие под землю, на которой я стоял. Этот участок, как и большинство могил вокруг, если не все кладбище целиком, удерживался выше уровня моря в основном потому, что располагался на высокой ступени старой свалки.

И восстанем в образе Твоем…

Женщина со значком, призывающим к отказу от абортов, на лацкане шерстяного жакета, расплакалась. Она не старалась скрыть чувств или приглушить их, и ее нескромный порыв, казалось, сдвинул что-то в человеке, которого я счел мужем Рени и который позволил единственной слезе свободно скатиться по его щеке. Мать Рени, как я про себя называл женщину в шерстяном жакете, демонстрировала необычную смесь чувств каждому, кому не лень было их изучить. Гнев и тоска, любовь и раздражение, облегчение и отчаяние и многое еще сталкивалось в ней. Желание вернуть дочь боролось, похоже, с давним устоявшимся желанием избавиться от Рени навсегда. Что-то большее, чем простой факт, что они не смогли проститься, осталось неразрешенным между матерью и дочерью и застыло теперь навсегда неразрешимой задачей.

Милостью Твоей, живущим с Отцом и Святым Духом, един Бог, мир бесконечен. Аминь.

Несколько голосов в толпе вразнобой и неуверенно повторили слова за священником. Когда тот повернулся к нам, чтобы осенить единым благословением, за его спиной я увидел лицо Бодича, которого до сих пор не замечал. Инспектор стоял, сложив руки перед собой, как благонравный мальчик из церковного хора — он вполне мог прежде быть певчим, — и, не сводя с меня взгляда, одними губами выговорил: «Аминь».

Толпа сразу начала расходиться, рассеиваться между надгробиями. У самого выхода с кладбища двое мужчин в комбинезонах сидели рядышком на ковше бульдозера, один разглядывал толпу, другой запихивал в рот кусок большого буррито. Они могли выждать пристойное время, дав нам разойтись, заняв его неспешным завтраком, прежде чем покрыть окончательным слоем земли Рени Ноулс, — а могли и не дожидаться.

Бодич, склонившись к мужу, что-то ему говорил. Тот оглянулся через плечо. Бодич смотрел на меня, и муж вскоре тоже отыскал меня взглядом.

Он моргнул, потом покачал головой.

Бодич выпрямился, мрачно кивнув головой.

Муж сделал короткое движение, словно извиняясь — кажется, передо мной, — и направился в мою сторону.

Это заняло несколько минут. Ему пришлось обогнуть открытую могилу. Я ждал. Почти каждый, с кем он сталкивался, пожимал ему руку, или целовал в щеку, или обнимал за плечи. Он отвечал каждому парой вежливых слов.

Бодич наблюдал сцену с интересом, и я наскоро прикинул, каких ужасов он мог наговорить мужу. Он явно ни перед чем не остановится. Но даже если Бодич сказал совсем мало, вполне возможно, что мужу и так уже известна была история последних часов последней ночи жизни его жены, и чем она занималась, и где, и чем.

Теперь Бодич подтолкнул его продолжить эту историю.

— Кестрел?

Унылый маленький человечек. Старше Рени, а одет он был в свободный костюм из желтовато-коричневой материи, с коричневым кантом на лацканах и вокруг нагрудного кармана, да еще с галстуком-боло. Золотой зажим, удерживавшим шнурок галстука, походил на клеймо для скота — пара переплетающихся «К» под изогнутой перекладиной.[3] Уголок черного платка, торчащий из нагрудного кармана, воплощал небрежный поклон траурному событию.

Я назвал свое имя, подозревая, что следует приготовиться получить удар, и точно зная, что в этом случае мне не полагается защищаться.

Он протянул мне руку.

— Я Крамер Ноулс.

Я был так удивлен его любезностью, что промедлил с пожатием его протянутой руки, так что он застенчиво добавил, оглянувшись на открытую могилу:

— Я муж… был мужем Рени.

Мы обменялись рукопожатием. Он был, по меньшей мере, двадцатью годами старше Рени.

— Мистер Ноулс… — начал я.

— Крамер, — поправил он, не выпуская моей руки.

— Крамер, — заново начал я. — Мне… я очень сочувствую вам, сэр.

— Благодарю вас, — искренне сказал он.

Взглянул на могилу, отвернулся и добавил:

— Мне будет ее не хватать.

Что я мог сказать?

— Вы были давно женаты?

— Да, давно.

Только теперь он заметил, что еще держит мою руку, и немного смутившись, отпустил ее.

— Скажите мне только одно.

— Да, сэр, — ответил я не без трепета.

— Вы не зайдете навестить меня?

— Я… что?

— Приходите в гости. Завтра, если у вас найдется время. Да, завтра. Скажем, часа в два? — он сдержал улыбку: — Думаю, адрес вам известен.

Мне вовсе не было смешно, и я совершенно не представлял, как отреагировать на это приглашение.

— Я хотел бы… поговорить, — добавил он. — Может быть, выпить.

— Поговорить?

— Поговорить. Вы поняли меня?

— Понял.

— Так вы придете? Завтра в два?

Я взглянул за его плечо. Бодич наблюдал за нами чуть озадаченно, будто кто-то только что сообщил ему, что остатки угря, которого он с аппетитом умял за завтраком, проверены на содержание селена и дали положительный результат. У меня, должно быть, тоже был странноватый вид. Бодич, конечно, представлял, что на уме у Ноулса, не лучше меня.

— Конечно, я зайду к вам.

Он снова взял мою руку и пожал ее.

— Спасибо. Большое вам спасибо.

Мне показалось, что это было сказано искренне.

Он очень быстро отвернулся, но я все же успел заметить слезу, выступившую у него на глазу.

Ноулс пошел к кладбищенским воротам между матерью Рени и ее спутницей. Обе взяли его под руки. Никто из них не оглянулся.

VII

Пестрый денек. Небо белое от перистых облаков и быстро надвигающихся башен тумана, поднявшихся над восточным холмом Президио. Вдоль Давизадеро между Бродериком и Бейкер прорывы солнечных лучей высвечивали золотую листву вдоль верхнего края колоннады портика, который, как нас уверяли, был уменьшенной копией «Малого Трианона» — скромного дворца, выстроенного по приказу Людовика XIV на задворках Версаля — вершины светского абсолютизма. Чем отчасти объясняется, почему, когда атеисты наконец добились уничтожения огромного цементного креста на горе Дэвидсон, некие иные элементы общества поспешили заменить его столь же впечатляющей гильотиной.

Двумя домами западнее стояло пристанище бюргера, которое Крамер Ноулс называл домом.

Особенности окрестных зданий были воплощением амбиций, этакие особняки, высящиеся на улице, как утес на городском канале. Только и было между ними общего, что масштаб богатства. Небрежный кивок вежливости, не скрывающий высокомерия, выражался в продуманной небрежности кипарисовых аллей вдоль подъездных дорожек. И даже желто-бурые курганчики кипарисовой хвои укладывались в гранитные угловатые глыбы, повинуясь формам ступеней и дорожек. Фонарь светил и днем. Две-три лампы в нем перегорели. Прошла всего неделя со смерти Рени Ноулс, но уже стали видны признаки запущенности.

Запах можжевельника и жасмина, разумеется, открыл шлюзы воспоминаний. Но я отступил в сторону, пропустив мимо их поток, скатившийся по ступеням и слившийся в озеро под злосчастным высоким кипарисом. Лишь нарочито случайный взгляд в ту сторону намекал, что я, быть может, бывал здесь раньше. Да еще то, как я тупо уставился на большую входную дверь. Остались ли за ней какие-то следы трагедии?

Крамер Ноулс, по сведениям из «Кроникл», составил свое состояние на единственной идее. Он запатентовал процесс, по которому почти в каждом мотеле США в каждый кусочек мыла вкладывается толстенькая картонка. Ноулс сообразил, что во владениях поставщиков мотелей, охвативших земли от реки Гумбольдта к северу от Снейка, от Восточных водопадов и Сьерра-Мадрудо до Зеленой реки в восточной Юте, ни один гость никогда не использует до конца выданный ему кусочек мыла. Даже если посетитель остается надолго, мыло каждый день заменяют, хотя бы потому, что на свежем кусочке вытеснен логотип этого мотеля. Если кусочек используется до конца — значит, гость такой дешевый, что прихватывает его с собой, или мотель настолько дешевый, что не обеспечивает ежедневную замену.

Клиент, который утаскивает с собой обмылок? Стоит ли о нем вспоминать? Правление, которое не требует от горничных заменять мыло при каждой уборке? Мы выше этого. Но и в многоэтажных башнях отелей Рино, и в оторванных от мира шестикомнатных бензозаправках-кафе-мотель-казино-барах, которыми по справедливости славен Большой Бассейн, бизнес требует относиться к каждому гостю с почетом. И Ноулс захватил этот рынок.

Он превратил сарай за своим маленьким наемным ранчо в Карсон-сити в лабораторию. Карсон-сити зацепил юго-восточный уголок его торговой территории, избавляя от необходимости жить собственно в городе и скрывая тот факт, что два дня в месяц он в самом деле занимался там закупками, до тонкостей разрабатывая свое нововведение. Проститутки здесь всегда были под рукой и не слишком дороги, как и баскская кухня. Ноулс любил девок и баранину. Такой образ жизни: шлюхи, двадцать восемь дней отсутствия в месяц и еще два-три дня в лаборатории — стоил ему первого брака. Но он же составил его богатство.

— Избавился — и слава богу, ни одной минуты не жалею, — напористо сказал мне вдруг Ноулс.

Ему не понадобилось много времени, чтобы выложить историю свей жизни. Понятно, он говорил со мной, потому что больше ему поговорить было не с кем. В конце концов, это была первая среда его вдовства.

Мы сидели на кушетках друг против друга, разделенные стеклянным кофейным столиком. Под рукой, на кожаном подносе, помеченном клеймом двойного «К», стоял хрустальный стаканчик с тремя унциями ячменного виски и двумя кубиками льда. Не то чтобы я привык пить виски после ленча, но виски был предложен, и я согласился. Ноулс, кажется, не возражал, когда я попросил осквернить его порядочным количеством льда, зато его дворецкий скроил скучную мину.

— Как только я налажу жизнь, — говорил Ноулс, глядя в дверь, за которой исчез слуга, — я немедленно заменю этого претенциозного ублюдка на хорошенькую малышку.

Он повертел свой стакан, в котором кубик льда плавал в коктейле «Семь и Семь».

— Поменьше униформы и все такое.

Он шумно втянул в себя унцию своего коктейля.

— Черные сетчатые чулочки. Со швами сзади.

Он прикусил кусочек льда и поднял стакан.

— Прямыми, как военное шоссе.

Экземпляр «Дизайн анлимитед», толстого журнала для дизайнеров интерьера и их клиентов, лежал на краю стола. На обложке я увидел фасад дома Ноулсов. Кроме журнала, точно посредине треугольного столика стоял серебряный ковбойский сапожок, и в нем — горстка сигарет с фильтром. За ним лежала зажигалка в форме кремневого пистолета, с деревянным основанием, покрытым гравированными медными пластинками. Дальше стоял телефон с жидкокристаллическим дисплеем, обращенный трубкой к Ноулсу. Между ним и краем стола уместилась россыпь финансовых журналов, пачка листков, похожих на ежегодные балансовые счета, блокнот с двойной «К» наверху каждой странички, полблюдечка орешков кешью и 3,5-дюймовый гибкий диск, которым Ноулс пользовался как подносом.

Он не сводил взгляд с Алькатраса, маяка, видного сквозь северную стену его дома. Стеклянная стена с перекрещивающимися резными балками поднималась на десять футов к потолку. Сквозь нее видны были кипарисы вдоль дорожки и стена эвкалиптов за ними, отмечающая восточную границу Президио, а дальше виднелись две башни моста Золотые Ворота и холмы Марин милях в трех от нас. Деревья беззвучно склонялись под ветром, повернувшим под вечер к западу.

— Дропси была хорошая девочка, — продолжал Ноулс, — но она не верила в науку. И в ней совсем не было… как бы это сказать…

Он чуть подвинул свой виски, обращая внимание на интерьер комнаты.

— …класса.

Ледяные кубики подпрыгивали в моем стакане, разбрызгивая дорогой виски мне на щеку.

— Не то что Рени, — продолжал Ноулс. — Рени была естественной.

Где-то в глубине дома прозвенел колокольчик.

Молчание затянулось, мы не смотрели друг на друга, а оба уставились в стеклянную стену. Я задумался, не для того ли служит этот прекрасный вид, чтобы помочь людям пережить неловкие моменты, и ворваться буйством или натужным весельем в их тесные жилища.

— Те картонки, что вы пихаете в свое мыло, — рискнул я нарушить молчание, — они, случаем, не многократного использования?

— Наша первая федеральная субсидия, — кивнул Ноулс, не отрывая взгляда от вида за стеклом, — гарантированное повторное использование. В сущности, этот грант был затеей Рени… — голос у него дрогнул.

— Простите, — сказал я.

Он покачал головой:

— Она…

Дворецкий отворил дверь из прихожей.

— Мистер Ноулс?

Тот не повернул головы.

— Сэр?

Ноулс оторвался от своих размышлений, чтобы взглянуть на него.

— Ваша двухчасовая, сэр…

Лицо Ноулса, смотревшего мимо меня на дверь, изменилось так неожиданно, что я невольно обернулся посмотреть, в чем дело. Дворецкий отступил в сторону, придерживая рукой дверь, и в комнату вошла очень миловидная женщина.

Я сказал: женщина, но она едва ли успела закончить колледж — двадцати одного или двадцати двух лет. Одета со вкусом, ухожена и умеет держаться на каблуках. Новая служанка?

Пройдя несколько шагов в комнату, она остановилась, переводя взгляд с меня на Ноулса и обратно.

— Черт, — ругнулся Ноулс, вздернув рукав и повернув наручные часы к свету. — Я совершенно забыл о времени.

Он прищурился, взглянул на девушку и едва заметно кивнул.

— Это не надолго, — обратился он ко мне, — вы не подождете?

Я пожал плечами.

— Повторите ему, Альфред!

Ноулс, поднявшись, допил свою порцию.

— А вам, мисс…

— Энни, — сказала девушка. — Коньяк.

Ноулс поставил пустой стакан на стеклянный столик и кивнул Альфреду.

— Боюсь, у нас только бренди, — произнес Альфред, слегка поклонившись.

Лицо его застыло, как ледяная стена в Альпах, невозмутимая, сколько бы альпинистских ботинок не топтали ее веками.

— Миссис Ноулс допила весь коньяк, какой… — он замолк.

Ноулс уставился на него. Его лицо также ничего не выражало.

— Тогда бренди, — сказал он, — и закажите еще коньяка. Хотя бренди лучше, чем коньяк, — без улыбки обратился он к Энни. — И никто не морщится, если вы кладете в него лед. Вы не против, мисс…

— Энни, — твердо повторила девушка, и ее взгляд метнулся ко мне. И мгновенно вернулся к Ноулсу.

— Бренди со льдом — прекрасно.

— Я тоже выпью еще с вами. Мы будем в кабинете.

Прежде чем дворецкий Альфред закрыл дверь, Ноулс добавил:

— Это на полчаса, Дэнни. Устраивайтесь как дома. Альфред позаботится, чтобы у вас хватало выпивки.

Я кивнул.

— Вот и хорошо. Значит, через полчаса.

Ноулс выпроводил Энни из комнаты и закрыл за собой дверь.

Я остался один в гостиной Рени.

Я стал рассматривать «Дизайн анлимитед». Сам предмет, в противопоставлении с человеком по ту сторону стола, в каком-то смысле был ключом к Рени. У Ноулса не хватило бы вкуса купить этот дом, тем более обставить его или хотя бы нанять человека, который бы это сделал, не говоря уж о том, чтобы пробить его на обложки прессы. Ноулс определенно не интересовался, появится ли его дом на обложке глянцевого журнала. А вот женщина с некоторым честолюбием на его деньги вполне могла такое устроить. Он бы радовался ее радости и гордился результатом. Но в конце, как и в начале, он, хотя и сумел найти и вдохновить ее, понятия не имел бы, что со всем этим делать. Верно, наряду с гордостью он испытывал в какой-то мере чувство собственника. И в его гордости собственника не могла ли она найти себя, или все достижения и деньги приносили одно презрение? Каким был брак Ноулсов?

Я взял в руки пистолет с кремневым замком и прочел надпись на медной пластинке.

На память
КРАМЕРУ НОУЛСУ,
Старшему продавцу, от коллег
Инланд Фанишинг & Саппли Ко., Инкорпорейтед.
Нам будет не хватать тебя, дружище.

Я пару раз нажал курок. Металл слабо скрежетнул, но огонька не появилось.

«Ручаюсь, уж он-то по ним не скучает», подумалось мне.

Я вернул зажигалку на стол. Если «Инланд Фанишинг» — та самая компания, работая в которой он мотался по всему Большому Бассейну, шутливый сувенир для Ноулса, вероятно, был не шуткой: напротив, он был символом окончательного освобождения из рабства. Это был памятник.

В следующую минуту я задумался, как это миссис Ноулс позволяла мистеру Ноулсу выставлять эту игрушку напоказ. Что это — знак внимания к его достижениям или пистолетик оказался здесь вопреки ее возражениям? Может, он и появился здесь только после ее смерти? Через, скажем, ее труп.

Может, и дворецкий замешан.

Я поднял номер «Дизайна» и стал листать. Там обнаружились золотые втулки для ванной с видом на Средиземное море, сменные окна в два с половиной этажа высотой и почти такой же ширины, обшитые тесом фронтоны, выходящие на сумрачные многоуровневые террасы, сады с фигурно подстриженной растительностью — один воспевал биржевой крах 1977, гараж на пять «феррари», целиком из каррарского мрамора, еще один гараж с видом на озеро Тахо со скрупулезно восстановленным пароходом Стенли, частная терраса для гимнастики с видом на Гудзонов залив и, наконец, снятый под другим углом вид с обложки — особняк Ноулсов. На первой странице я увидел тот самый столик, за которым теперь выпивал. На картинке там стояла высокая стеклянная ваза — не штампованного стекла — с тремя тюльпанами на длинных стеблях, большая книга, на корешке которой сквозь пыль читалось: «Луи ле Ву», декоративный кинжал с ножнами и рукоятью, украшенными драгоценными камнями, в форме ятагана — возможно, нож для бумаг, хотя, думаю, он был слишком ценен, чтобы вообще им пользоваться. На стене над кушеткой висел портрет обнаженной Рени — я оглянулся и увидел голую стену: полотно осталось в галерее Ренквист. Подписи называли художника — Джона Пленти и автора стеклянной вазы — Лалик. Никаких зажигалок-пистолетиков или серебряных ковбойских сапожков на виду не было.

Чей вкус удалил зажигалку из видоискателя? Рени или декоратора? Или художественного консультанта? Возможно, она исчезла сама собой, по общему невысказанному согласию.

Следующая страница изображала спальню миссис Ноулс, ее «убежище», ее «дом вне дома», в котором не было ни следа самого Ноулса — и, если на то пошло, ничьих следов. А была там большая кровать с парчовым балдахином из Арля, множество подушек, двухсотлетнее вязаное покрывало. Два доспеха «из Прованса» охраняли книжный стеллаж от пола до потолка, и перед ним стояло приземистое кресло времен Регентства, из тех, в которых долго не просидишь. Разукрашенный туалетный столик, полки для коллекций, крупным планом представленных на врезках.

Там было деревянное распятие из южной Мексики: много лагримас, тоже из Мексики, много обетных свечей с нетронутыми огнем фитилями, тарелочка с симметрично разложенными «песчаными долларами» — плоскими морскими ежами… Книги, старые, в кожаных переплетах, на разных языках и не особенно ценные…

«„Просто мне нравится, что они у меня есть, — цитировал журнал слова миссис Ноулс, добавляя: — Они такие старые, ручной работы. Их приятно трогать“. Она, смеясь, трогала страницы и ткань переплета: „Правда, красивые?“ Она взяла одну, провела рукой по выцветшей коже: „Я просто дорожу ими как вещами“».

В этом сбивчивом тексте, может, из-за режиссуры, может, из-за ее плохой игры, я не сумел различить голос самой Рени.

На каждой полке, выше, чем удобно дотянуться, стояла коллекция куколок высотой два-три фута с проволочной основой, «…какие изготавливались кукольных дел мастерами во Франции девятнадцатого века. Искусные портные одевали их в точное подобие нарядов в масштабе один к четырем. Головка у каждой чуть склонялась вперед, словно они смиренно и скромно прятали взгляд… Имеется ли у миссис Ноулс хоть одна из настоящих кукол, которые высоко ценились за изящество изображения, мельчайшие детали в одежде и точное соответствие костюмам определенного времени? „О нет, — говорит она, любовно разглядывая свои крошечные манекены. Я ценю их как женские фигурки, крошечные, зато идеализированные, такие молчаливые, но пустые, без всякого характера или личности, и все же явно женственные… Они очаровательны!“»

Ее маленькие коллекции, книги, ценимые как вещи, пустые проволочные скелетики куколок в контексте комнаты, почти лишенной черт личности, — они очаровали и меня. Вопреки очевидному факту, что дом был приукрашен к визиту фотографа и журналиста под суровым взглядом суетливого дизайнера интерьеров, для которого эта статья была важной рекламой; несмотря на то что все это было только наметками мнения, которое я нехотя составлял о женщине, сам собой напрашивался вывод, что в ее обстановке сказалась внутренняя опустошенность, из которой она не видела выхода.

Меня так поглотили эти мысли, что я не услышал, как вернулся Ноулс, хотя он нес в руках два графина, позванивавших кубиками льда.

— Ничто не прочищает человеку мозги лучше хорошей задницы, — сказал он, подавая мне один из графинов. — Особенно если человек в трауре.

VIII

Ноулс с довольным видом задрал ноги на край столика.

— Читали когда-нибудь девиз под часами на южном фронтоне церкви Святой Марии?

— Вообще-то, читал. «Сын, помни о времени и избегай зла». Ветхий Завет. Иезекииль?

— Хрен его знает, — пожал плечами Ноулс. — Только будь это моя церковь, там было бы написано: «Сын, помни о времени и найди себе добрую шлюху».

Он от души расхохотался и показал мне свой стакан.

— Бренди, Дэнни?

— Бренди, — согласился я, — но это не ваша церковь.

— А, — он вынул руку из кармана, чтобы махнуть ею на ландшафт за окном. — Нельзя же владеть всем.

Кажется, он не совсем верил собственным словам.

— Я часто задумывался, — вслух проговорил я, — что когда Дана вернулся в Сан-Франциско…

— Кто?

— Ричард Генри Дана. Автор книга «Два года на палубе».

— А, — невнятно протянул он, — книга…

— Книга, согласился я: — Когда Дана впервые побывал в Сан-Франциско в 1835-м, по эту сторону залива жил только один человек, белый торговец Вильям Ричардсон. Тот узкий проход между Сосалито и Милл-Вэлли назван в его честь. Все прочие туземцы, вроде так называемых индейцев олонов, жили на том берегу бухты, где всегда намного теплее.

— Тот парень, видимо, был ирландцем, — буркнул Ноулс.

— Тогда наш климат был как раз по нему, — рассмеялся я. — Через двадцать четыре года Дана снова побывал и Сан-Франциско и нашел на его месте мегаполис со стотысячным населением. За это время отшумела «золотая лихорадка».

— В 1849-м, — с сожалением подтвердил Ноулс.

— Перемены поразили Дана, но не лишили остроумия. В качестве одного из способов изучения этого выросшего в одночасье города он посещал разнообразные церкви, по две или три в одно воскресенье. Его удивило, что в одной католическая служба велась исключительно на французском. Побывал он и на службе в церкви Святой Марии в том самом приходе, о котором мы говорили.

Обращенное к окну лицо Ноулса было печально.

— Дана заметил, что в церкви очень душно. В этом и в других отношениях он счел ее весьма похожей на подобные службы в церквях Бостона и Кембриджа, изобилующими, цитирую: «разумом в столь малой пропорции к такому множеству лиц».

Ноулс обернулся ко мне с улыбкой.

— Неужто он это сказал?

— Даже написал.

— Не удивительно… — он снова отвернулся к окну. — Нашли бы мы отличия сегодня… сколько там лет спустя?

— Сто сорок или около того. И, нет, не думаю, чтобы многое изменилось. Однако, между нами, нам было бы не с чем сравнивать. Я правильно понимаю, что вы перешагивали порог церкви Святой Марии не чаще меня? Что вы прочитали надпись на фронтоне, проезжая на троллейбусе или по дороге на ленч в «Таддич гриль»?

Он кивнул.

— Богом клянусь, этот человек мне по душе. Как его звали?

Я повторил. Ноулс записал имя Дана и название книги на стикере.

— Черт хвостатый! — Он уронил перо. — Начисто забыл об этой игре.

Он выхватил пульт управления из ящика на своем краю стола и направил на стену, противоположную окну. Дверь-ширма откатилась в сторону, открыв большой телевизор с начинающим мерцать экраном. Скоро по экрану забегали футболисты. Рев толпы и выкрики комментатора заполнили комнату шумом.

— Ноулс, — прокричал я, — выключите его.

Он с удивлением взглянул на меня:

— Это же образцовая игра.

Я указал пальцами на уши.

— Вы поговорить хотели или что?

Вздернув бровь, он приглушил звук.

— Конечно.

— Я не хотел бы выходить из себя, но если есть что-то, что я ненавижу больше футбола, то это — телевизор.

— Правда? — Ноулс не скрывал удивления. — И как вы с собой уживаетесь? — он улыбнулся. — А как насчет пустого стакана? Он тоже вызывает ненависть?

И он поднял свой стакан.

Я взял свой.

— Тут вы меня достали.

— Проклятые интеллектуалы… — он нажал кнопку телефона.

— Сэр? — услышал я голос Альфреда.

— Еще два, — приказал Ноулс, допивая свой бренди.

— Сию минуту, сэр.

На большом экране ящерицы продавали пиво. Через тридцать секунд Ноулс нарушил молчание.

— Она была очаровательная брюнеточка, верно? И самолюбие — настоящий огонь. Внешность, думаю, она унаследовала от мамаши. Так или иначе, отца она не знала. Честолюбие развилось у нее с детства, которое проходило большей частью в трейлерном парке в Стимбоат-Спринг. Ее мать так и живет в трущобах на северо-западе Невады. Она была на похоронах.

— Ее не Руфи зовут?

Ноулс кивнул.

— С ней была моя бывшая жена.

Я моргнул:

— Та еще штучка.

— Тут вы правы.

Он ткнул пальцем в левый верхний угол телевизора.

— Где-то в северо-западном углу. Коттер Пин, Невада. Не бывали там? — Он хихикнул. — Никто там не бывал. Потом какой-то японец купил горнолыжный склон вроде бы называется «Маунт-Гарднер»; парень, который его продал, совершил убийственную сделку — Коттер Пин стал для Руфи уж слишком цивилизованным. С одной стороны, на этом холме лыжному курорту не бывать — и это для Руфи хорошо. Там даже нет мотеля, куда можно бы продавать мыло. Осенью охотники на оленей спят в своих грузовичках за баром. За пять лет, что мы с Рени были женаты, она ни разу меня туда не свозила. Я раза два в год разговаривал с Руфи, если случайно брал трубку, когда она звонила. Только она со мной не разговаривала — она звонила, чтоб поругаться с дочерью. Если разговор длился больше десяти минут, так только потому что кто-то слишком долго не мог перестать орать, чтобы повесить трубку.

Он открыл ящик с другой стороны стола.

— Руфи требовалось внимание, которого Рени ей дать не могла. Хотите сигару?

— Ну, я…

— Хорошая.

Он бросил мне тонкую дешевую сигару и добыл вторую для себя.

— Не курите, футбол не смотрите, телевизор не смотрите. Каким хреном вы занимаете день, Дэнни?

— Работаю.

— Ох!

Он лизнул сигару.

— Некоторые не любят сигар, но они не правы.

Он достал из ящичка инструменты и обрезал кончик своей. Обрезок упал ему на колени.

— Но насчет телевизора вы в основном правы. Слышать не могу, как они там обсуждают матч. Шайка кретинов.

Он подтолкнул инструменты ко мне.

— Плохая замена тишине.

Он чиркнул деревянной спичкой по столешнице, а когда головка вспыхнула, дал рассеяться дымку, прежде чем поднести к кончику сигарки.

— Я, бывало, сидел в номере мотеля в каком-нибудь Виннемуке или Парумпе, или Джекпоте, Эврике, Вендовере, Тонапа или Денио, или Остине… сколько их еще бывало… — Он подвинул ко мне сигару. — И в каждом мотеле мне хоть раз да приходилось столкнуться с тишиной.

Я стал подрезать сигару, и часть обертки надорвалась.

— Сперва лизните, — посоветовал Ноулс, взмахом гася спичку.

Я пробормотал:

— Это неприлично.

Ноулс в удивлении уставился на меня:

— Вы когда-нибудь видели, как девка это делает?

Открылась дверь, и появился Альфред с подносом и свежей выпивкой на нем.

— Каждые полчаса, Альфред, — Ноулс выдул дымное колечко. — Без перерывов.

— Хорошо, сэр, — Альфред забрал опустевшую посуду.

Я взял кремневый пистолетик и защелкал им под своей сигарой.

— Эй, — остановил меня Ноулс, — вы же не хотите, чтобы «гавана» пахла керосином.

Я взглянул на сигару.

— Что вы говорите? Это — «гавана»?

Он подтолкнул ко мне через стол коробку кухонных спичек.

— Мы говорили о тишине.

— Да, говорили.

Он шумно вдохнул запах из своего бокала.

— Я нарочно это делал. Просто сидишь на кровати и прислушиваешься. Конечно, с автострады слышны грузовики.

— Представляю.

— И кое-что доносится из казино — в зависимости от того, насколько у вас дешевый номер.

Я кивнул, выпуская дым.

— Иногда капля упадет с головки душа…

Я курил, не затягиваясь.

— Тогда я и заметил как-то, что работают кондиционеры.

— Выключали их?

— Да. В познавательных целях. Становится жарко, как в аду. Или холодно. Словом, я мог бы услышать мышь, или термита, или гремучую змею, шуршащую чешуей в норе. И я снова включал кондиционер.

Мы оба хмыкнули.

— Вот так, — сказал он, — звук кондиционера всегда помогал мне уснуть в незнакомой постели.

Я кивнул, разогнав головой дым.

— Но незнакомая постель — не самое страшное. С выключенным кондиционером, стоило мне шевельнуться, слышно было, как скрипят пружины кровати. Внизу хлопали двери и приглушенно разговаривали. Защелки на чемоданах — они потрескивают, открываясь. Телевизор. Кто-то занимается сексом. Канализация. Кто-то идет к холодильнику. По гравию медленно подъезжает машина.

— На мой взгляд, не такая уж это тишина.

— Именно так. В том-то и дело. Тишины больше не существует. Не думаю, чтобы когда-нибудь существовала.

— Что это вы говорите? Вы что, были заперты посреди пустыни? Всего-то и надо было, что выйти наружу.

— Я опередил вашу мысль. Я выходил наружу.

— И что?

Он пожал плечами.

— Шум шоссе. Огни, такие яркие, что их тоже хочется назвать громкими. Если дело было в городе, мимо проезжали машины с мощными динамиками. Знаете: бум-ба-бум, бум-ба-бум?

— Это в городе.

— И в городе, и за городом. Дело в том, что такой штуки, как тишина, больше просто не было. Не было в мире, в котором я тогда жил.

— А пустыню вы пробовали?

— Не сомневайтесь, пробовал и пустыню. Можете не рассказывать мне о вашей проклятой пустыне. Я там прожил семнадцать лет. Там никогда не бывает тихо. Так, как здесь…

Он постучал себя пультом по голове.

— Или тут… — Он обвел взглядом комнату. — Или там. — Он указал мундштуком на телевизор. — Хотя там довольно тихо.

Он задумчиво попыхтел сигарой.

— Я — бывший торговец, сорвавший куш на одной-единственной дурацкой идее. Единственная разница между мной и тысячами других ребят — я был достаточно туп, чтобы до нее додуматься. Мне бы никогда больше не пришлось работать, если бы я сам не захотел. Мне стоит только распределить портфели ценных бумаг по нескольким надежным брокерским предприятиям, и все тут. Тратить все на шлюх и попойки, да, может, на игру, в разумных пределах. Купить плавучий дом в дельте и ловить целыми днями рыбку.

— На слух, недурная жизнь, — солгал я.

Он фыркнул:

— Я не понимаю, как люди такое выносят, и вы тоже не понимаете.

— Правда, — признал я, — я лучше буду жить в однокомнатной квартирке и слушать, как гремят кастрюлями и сковородами на соседней ресторанной кухне, лишь бы не слышать колокольчика, когда рыба трогает наживку. Я — обитатель бедлама.

Он покосился на меня:

— Одна комната, а?

Я посмотрел на него.

Он указал на меня сигарой.

— Будь вы на двадцать лет помоложе и не будь у вас подвески между ног, я бы помог вам как-нибудь выбраться из вашей комнатенки.

Он похотливо ухмыльнулся.

— Круто, — сухо сказал я, — возможно, я бы даже позволил вам это сделать.

— Теперь уже слишком поздно, да?

Я промолчал.

— Ну, — продолжал он, — поразите меня. Что позволяет вам радоваться жизни, как она есть?

Я смотрел на него. Двое мужчин перед телевизором, выпивают и болтают о пустяках. Так? Я глотнул виски и стал гадать, что нужно Ноулсу.

— Я обрамляю картины и много читаю. Тихая жизнь, и я ее кое-как терплю.

Он скроил мерзкую рожу:

— Вы сами уж не художник ли?

Я покачал головой.

— Нет. Я пристрастился к независимости и одиночеству. И мне их хватает.

— Независимость и одиночество… — Он огляделся. — У меня от них мурашки.

— Относительно прочей так называемой культуры, — произнес я и указал сигарой на телевизор, — я давным-давно объелся культурой.

— На войне?

Я не ответил.

— Вы, значит, неприспособленный.

— Сумел справиться.

— Я был таким же. Да и сейчас. Я увидел свет в Корее. Но говорю вам, лучше проводить время с богатыми придурками, — он кивнул на движущихся по экрану людей, — чем быть совсем одному. Одиночество — это бред, извращение. Я много раз бывал один. Я объелся одиночеством. Может, я тоже неприспособленный. Все мы так или иначе неприспособленны. Я это вычислил. Но…

— Вы просто любите людей, — суховато закончил я за него.

— Вот это точно, солдат. — Он наклонил голову в сторону. — Вы были солдатом, верно?

Я кивнул.

— Ну вот, солдат, сказал он, — я просто люблю людей.

Альфред явился со свежей выпивкой.

— Простите, — попросил я, — нельзя ли вернуть содовую?

— Безусловно, сэр.

Альфред забрал посуду, вышел и вернулся с литром минеральной воды, блюдцем с ломтиками лимона и лайма, двумя высокими стаканами, серебряной мисочкой, полной кубиков льда, парой серебряных щипчиков, салатницей из резного стекла, полной соленых кешью, тремя мисочками с тремя сортами оливок, двумя мисочками для мытья пальцев, парой полотняных салфеток и маленькой чашечкой золоченой бронзы для косточек.

— Я мог бы к такому привыкнуть, — сказал я, наблюдая, как Альфред расставляет все это на столе.

— Не сомневаюсь, — сказал Ноулс, глядя на меня.

Выждав немного, он захватил горсть орешков и бросил три-четыре в рот. Я выбрал сморщенные черные оливки и налил себе стакан содовой, выжав в нее лайма.

— Итак, во всю эту тишину вошла Рени.

Он не сводил глаз с беззвучной игры на экране.

— Она болталась у казино в Элко, помаленьку торговала собой.

Он взглянул на меня, я взглянул на него. Он снова стал смотреть в телевизор.

— Хорошенькая малышка. Я как раз провел два с половиной года, ничего не делая, только продвигал проект с мылом, который к тому времени наконец «пошел». Даже торговая марка появилась. Я оформил лицензию на крупное производство и открыл контору в Рино. После того как я сам себе служил штатом продавцов, рекламным отделом, поставщиком и кладовщиком и еще кое-кем, я нашел способ передать другим всю черновую работу. У меня появилось достаточно средств, чтобы нанять лучшего адвоката по патентам в округе Колумбия, так что и в этой части все было улажено. Глобальное предприятие долго готовилось к началу операции, и наконец все было готово. Реклама, маркетинг, продажи, производство, упаковка, доставка — все на мази. Мне оставалось несколько недель до подписания договора. Я годами ничего не видел, кроме работы, а теперь готовился сидеть и стричь купоны. Все было прекрасно, и сам я легок, как воздушный змей.

Рени порвала с ковбоем, у которого имелось ранчо милях в семидесяти от Элко. Она раз возила меня туда. Там очень красиво. Поднимаешься вверх по проселку далеко от основной дороги, и сквозь ущелье вдруг открывается самое чертовски красивое место, какое вы видели. У того парня было триста или четыреста акров, непересыхающий ручей с ивами и тополями, глубокий колодец, сад, голов пятьдесят или шестьдесят каролайсов или еще какой скотины, овечье стадо и, может, десяток самых проворных горных пони, каких я видел. Эти лошадки подходят и едят яблоко у вас из рук, и притом совсем дикие, чертенята. Эти лошадки были воплощением его мечты, потому что он всегда мечтал разводить породистых лошадей. Он выстроил маленький домик, был и амбар, и молочная корова, и куры и все такое. Самое очаровательное местечко, какое мне доводилось видеть.

И он с ума сходил по Рени. Чего бы только он для нее не сделал! Отчасти в этом и заключалась проблема. Она была ничто, зато независима. Плюс округа напоминала ей о прошлом, о матери, знаете ли. Ее мать разводила овец, а они никогда не ладили. В чем бы ни была причина, Рени там не сиделось, она скучала. Тот ковбой ради нее перерезал бы себе вены, факт. Но она таскала его каждую субботу в город за сорок миль, чтобы послушать музыку или посидеть за игорным столом, лишь бы вокруг были люди, и шум, и машины, и яркие огни, лишь бы ходить по магазинам или любоваться забытыми богом галереями с ковбойским искусством, или чем еще, лишь бы видеть других людей, как они ходят, как одеваются, как разговаривают…

Это чудесное маленькое ранчо, этот преданный парень, который к тому же был хорош собой — Рени этого было мало. Ему хотелось детишек, мира и покоя, хотелось, чтобы солнце вставало и садилось над всей этой красотой пятьдесят лет, и он мечтал разделить каждую минуту такой жизни с ней. Может, в свой смертный час он решил бы, что с него хватит, только я сомневаюсь. Счастливец.

Рени. Она всегда была честолюбива. Она хотела сама по себе что-то из себя представлять. В плане искусства, так сказать, но и в плане денег. Тут еще одно. Ковбой мог вырезать колыбель из яблоневого комля, но вот денег у него не было. В один прекрасный день он преподнес ей эту колыбель, с резной куколкой-младенцем внутри, и до потемнения в глазах напугал Рени. Она рассказывала, что эта штука даже пахла младенцем. Выяснилась, что чего ей вовсе не нужно — так это собственных детишек. А нужны ей были деньги. И люди. У нее прорезался талант к тому, чтобы складывать воедино то, что архитекторы и декораторы зовут «элементами». Вот как этот дом.

Он повел рукой вокруг и тихо добавил:

— Я предложил ей помочь устроиться в большом городе. Вот так просто.

Он сделал длинный глоток.

— Хотя у нее до конца сохранился вкус к таким длинноногим простофилям. — Пара кешью выпали у него из кулака на кушетку. — Когда она бросила своего ковбоя, я думал, его это убьет. Я-то знаю, что она чувствовала. Я так же поступил с Дропси. Променял ее на Рени после семнадцати лет жизни. Семнадцати трудных, трудных лет. Но когда я сменял Дропси на Рейн, это можно было понять. Даже Дропси смогла понять, всякий бы понял. Я всего лишь оставил что-то совершенно изведанное и старое ради чего-то свежего и совершенно неизвестного. Это всему миру попятно. Но Рени… Рени бросила красивого, трудолюбивого, чистого молодого человека, будущую семью и место, где можно растить детей, ради чего? Ради типа на двадцать два года старше, с брюшком, выдающим возраст, растущей лысиной, плохими зубами, без особого образования — всякому было видно, что ничего в нем нет, кроме кучи денег. Я вам скажу, все в ее жизни, все, кого она знала, ее мать, тот ковбой, ну… она их просто терпеть не могла.

Он обнаружил орешек среди пуговиц своей рубашки и отправил в рот.

— Я не совсем уж глуп. Я спросил ее про Уэсли только год или два спустя. Так звали ковбоя. Я спросил, знает ли она что-нибудь о нем. И она сказала, нет, только по слухам. Сказала, ее мать слышала от кого-то в Элко, что Уэс продал свое ранчо и отправился на Гавайи — господи, на Гавайи! Я изобразил изумление таким поворотом дел, хотя и не удивился, что парень решился на крутой поворот, чтобы, знаете, встряхнуться и вытряхнуть из себя эту девушку. Она была нечто, Рени… Настоящая красавица. И дьявол в…

Голос его затих, не закончив фразы. Я тоже кое-что знаю о тишине, но в этой гостиной в эти несколько мгновений было как-то особенно тихо.

— Хорошо, что я не надеялся, что когда-нибудь получу от нее все, чего мне хотелось, — невесело сказал Ноулс. — И я ей нравился, более или менее, хотя бы поначалу. Честолюбие нас роднило, знаете ли. На этом уровне мы действительно понимали друг друга, и какое-то время этого хватало. Для нас обоих перемена была к лучшему. Мы добились, чего хотели.

Коротко помолчав, он добавил:

— Пару лет спустя я спросил ее, думает ли она иногда про Уэсли, о том, как разбила ему сердце. Потому что именно это она и сделала, знаете ли. Я это видел. Они вместе разгораживали пастбище, разбивали лагерь на лужайке у ручья, катались на тех пони по гребням, нянчились с цыплятами, сажали сад… Тот сад был в цвету, когда мы приехали за ее вещами. Уэсли, кстати, не смог этого вынести — нашего визита. Он знал, что мы приедем, она ему позвонила. Так что Уэс верхом ускакал прямиком в горы, прежде чем мы прибыли, и оставался там, ручаюсь, еще долго после нашего отъезда. И я видел, как она вертит этим парнем. Она позвонила, сказала ему, что мы приезжаем, и предложила побыть дома, чтобы познакомиться со мной и заодно попрощаться с ней. У нее это звучало очень культурно. И она еще повернула нож, который в него уже загнала, когда объясняла, что все это делается для его же блага. И я, конечно, не слышал, что говорилось на другом конце провода, но наверняка он был вне себя, если не сломался совсем. Так что, когда мы подъехали и его дома не оказалась, она могла всю вину переложить на него. Это нарушение приличий целиком на его совести, знаете ли. Она ни при чем. Не виновата. И я наблюдал, как она это проделывает. Ну, тогда я был от нее без ума.

Он сделал короткий быстрый глоток.

— И сейчас… по правде сказать. Хотя опали хреновы лепестки хреновой розы, сказал бы я. Я хорошо знал ее уже через несколько недель. И как бы ни сходил по ней с ума, все же сумел сказать себе: «Ноулс, парень, будь начеку». Потому что придет время, и она проделает с тобой то же самое. Точь-в-точь. Ты будешь следующим, когда для нее придет время. Так что радуйся, пока светит солнце, Ноулс. Потому что однажды настанет черный день, и темнее его тебе не видать.

Он поднял пульт. Над крышей парили морские чайки, резко разворачивались на ветру. Ноулс перещелкал пятьдесят-шестьдесят каналов, пока не вернулся к футболу.

— В тот раз, когда она рассказывала мне об Уэсли, я сказал ей: «Гавайи? Ты меня не разыгрываешь? Он променял свой маленький рай на Гавайи? С ним все в порядке?» И знаете, что она мне ответила?

— Нет, — сказал я, — не знаю.

— «О, — сообщила она, — Уэс в порядке. С ним всегда все будет в порядке».

Дверь за моей спиной открылась. Я услышал шуршание шелка и уловил запах духов.

— Сэр? — произнес Альфред. — Ваша шестичасовая.

Эта оказалась блондинкой.

Ноулс словно не слышал его.

— Она ничего этого вам не рассказывала? — спросил он резко, раздраженный помехой.

Что я мог сказать? Что провел с его женой всего одну ночь?

— Это потребовало какого-то времени, — продолжал Ноулс, — но…

Он встал, смахнул крошки кешью и соли с рубахи.

— Я, в конце концов, понял, как обстоит дело. Это было просто. Но ведь я и сам простак.

Он взглянул на девушку в дверях.

— Факт тот, Дэнни, что я безумно полюбил женщину, которая мне не нравилась. Она не могла нравиться. Никому.

Он допил стакан.

— Хотя она встала между мной и той тишиной. — Он поставил стакан на столик. — Альфред, принеси солдату еще выпить. А для вас, мисс?..

— Тара, — отозвалась блондинка, поворачиваясь, чтобы пойти с ним. — Водка «Коллинз»?

Альфред чуть заметно склонил голову в ее сторону.

— Ах да, — одобрительно сказал Ноулс, беря ее под руку. — Тара.

Загрузка...