III


Переходный театр и поиск исполнителей

Не все психические драмы разыгрываются во внутреннем театре, где на сцене ставят невротические и бредовые сюжеты. Есть и другой театр, чьи представления идут перед всем миром. Здесь режиссеры пытаются вынести вовне нестерпимые внутренние драмы, которые они вовсе не склонны считать своими собственными. Иногда желание, стоящее за такими сложными драмами, обычно называемыми «невроз характера», это попытка найти смысл в том, что маленький ребенок из прошлого, который все еще пишет сценарии, находил слишком сложным для понимания. Конструкции, где для исполнения важных партий из собственной внутренней жизни или всего внутреннего мира используются другие, — это не психотические и не невротические творения, но они заимствуют технику и образ мышления из обеих сфер. Социальная сцена, на которой проходят эти психические спектакли, и природа привязанности к персонажам, которых подталкивают к разыгрыванию в них ролей, характеризуют то, что я называю Переходным Театром.

Особый способ отщепления душевной боли и конфликта, выбрасывание их из сознания так, что они вынуждены искать решения где-то в другом месте, не ограничивается тем, что в аналитической литературе известно как вынесение вовне (экстернализация). Он вносит вклад в невроз характера и составляет добрую часть того, что включает в себя термин «нарциссические расстройства личности» (более полно обсуждаемые в главах 9 и 10). В Переходный Театр включены все действия, чья принципиальная цель — разрядить болезненное напряжение через постоянную активность. В этом театре психической экономикой управляют привычные злокачественные компромиссы разного рода. Эти пагубные пристрастия могут быть явно симптоматичными (злоупотребление различными субстанциями), а могут быть тонко замаскированными, так как их объектами избирается сексуальность, работа или другие люди. Трудоголики, например, не осознают, что их нескончаемая деятельность — компульсивна и представляет собой бегство от собственного внутреннего психического мира и напряжения в нем.

В главе 5 я описываю эти пагубные пристрастия как паттерны характера, которым управляет «действие-симптом», и исследую гипотезу, что такой способ психического функционирования склонен усиливать психосоматическую уязвимость. А когда доходит до этого, внутренняя драма выносится вовне, но не на социальную сцену, а разыгрывается на сцене собственного тела субъекта, во многом так, как это происходило в младенчестве, когда псюхе воспринимала тело как чуждый объект, часть внешнего мира. Когда соме приходится решать психологические проблемы без слов, без репрезентаций для руководства со стороны псюхе, результатом (с точки зрения психического театра) становится закулисная продукция, как описывается в главах с 4 по 8.

ПРИВЫЧНАЯ ПЬЕСА

Теснейшим образом к сценариям переходной сцены привязаны все зависимости от субстанций. Здесь актеры сведены к неодушевленным объектам, которые занимают место когда-то ценных частичных объектов, во многих случаях — груди-матери раннего младенчества. Ее поиск все еще продолжается во внешнем мире, потому что идентификация с внутренней заботливой матерью мала, а то и вовсе отсутствует. Сам термин «пагубное пристрастие» (привязанность, аддикция) отсылает нас к состоянию порабощенности; рабство ведь имеет много общего с крайней зависимостью грудничка от матери. Для порабощенного наркомана его наркотический объект (будь это еда, табак, алкоголь, лекарства или просто опиаты) — сперва ли-бидинально загружается как «хороший», несмотря на его порой просто ужасные последствия. Во многих случаях его поиск переживается как жизненно необходимый для благополучия субъекта, или даже как придающий смысл его жизни. Но когда привычная субстанция поглощена, то она обычно переживается уже как «плохая».

Другой аспект этого — опасность саморазрушения, которую аналитики часто интерпретируют как бессознательное желание наказать себя. Хотя это измерение может быть частью внутренней драмы субъекта, оно склонно функционировать, скорее, в качестве вторичной выгоды, чем причины пристрастия, потому что Я, которое направляет действие, должно в какое-то время чувствовать потребность быть наказанным за то, что осмелилось обладать, в такой наркотической форме, желанной матерью-грудью. Индивид, так сказать, отсоединяет объект, который бессознательно представляет собой грудь (в воображаемой форме «крадет» грудь у матери), и теперь может пользоваться им безнаказанно, исключительно для своих нужд. В эту примитивную оральную фантазию, однако, включена наказующая отцовская фигура (часто искомая во внешнем мире в виде закона, врача или возможности детоксикации), которая бессознательно используется так, чтобы не дать жадному ребенку бесконечно поглощать тело матери. В той мере, в которой объект пристрастия выполняет функцию подлинного переходного объекта (то есть объекта, созданного младенцем в качестве промежуточного между внутренней и внешней матерью), его вполне можно рассматривать как патологичный переходный объект. В то время как истинные переходные объекты представляют собой успокаивающее волшебство и власть материнского присутствия в процессе интрое-цирования, наркотические объекты не создают стойких изменений в психической структуре, и поэтому их приходится непрестанно искать во внешнем мире как символическую замену матери периода младенчества. (И в связи с этим их лучше бы называть временными, чем переходными объектами.)

Привычные пьесы не нуждаются в описании; их повторяющиеся сюжеты хорошо известны каждому. В первом акте привычную субстанцию ищут, как хорошую «мать» или «грудь». После поглощения она становится плохой, преследующей «матерью» (или частичным объектом); в этом и состоит второй акт. То, что можно назвать третьим актом (описанным выше как обмен с наказующей репрезентацией отца), состоит из обещаний самому себе (или некому важному внешнему или воображаемому внутреннему объекту) никогда больше этого не делать. Все мы иногда бежим от душевной боли, вызванной житейскими разочарованиями и раздражением, отыскивая немедленного забвения в обжорстве, выпивке, курении, сне и т.п. Однако у определенных людей эти несложные решения предназначаются для всех мыслимых житейских трудностей.

Когда в качестве наркотической субстанции используются другие люди, иногда они выполняют функцию транквилизатора, а иногда — вместилища для всего того, что индивиду, предающемуся наркотическим отношениям, кажется слишком обременительным в качестве части собственного психического театра. Постановка таких сценариев, очевидно, требует сотрудничества Я других людей. Эти другие люди часто не осознают, что играют роли проективно изгнанных аспектов данных анализируемых или каких-то других жителей их внутреннего мира. А сами наркоманы, подсевшие на отношения, тоже не осознают факта, что их слова и действия «гальванизируют» в других роли, отвергнутые ими самими. Часто на эти роли назначаются именно самые близкие и дорогие, обычно, надо признать, из-за того, что их собственные психические конфликты делают их подходящими носителями идентификаций, о которых идет речь. Преуспевшие в этом «искусстве» вряд ли понимают, что это они пишут сценарий, и часто горько жалуются на то, как ведут себя с ними другие люди. Белоснежка, с которой мы еще познакомимся в этой главе, была твердо убеждена, что ее муж — единственный автор их домашних трагедий. И все-таки эти люди постоянно подыскивают подходящих актеров для исполнения ролей персонажей из их собственного внутреннего мира.

Другие актеры тоже готовы выскочить на сцену и сыграть напряженные отношения и бессознательные роли, для которых у них пока нет слов, как у знаменитых «Шести персонажей в поисках автора» Луиджи Пиранделло. Иногда случается, что эти податливые актеры, попав в анализ, обнаруживают свою склонность впутываться в чужие сценарии и понимают, что искушение сделать это имеет характер внутреннего принуждения. Жеста или слова другого человека бывает для них достаточно, чтобы понять, какую следует подать ответную реплику. Требуется сила и смелость более взрослой их стороны, чтобы остановить нетерпеливого, тревожного или сердитого ребенка, рвущегося к участию в драме, как только предоставляется такая возможность. Домашние сцены такого рода, вечные у определенных пар, заставляют задуматься, не выбрали ли партнеры друг друга из-за того, что неизменно включают друг у друга сценарии, в которых бессознательное напряжение стремится к разрядке в виде скандала, предрешенных «несчастных случаев» и т.п. В эту категорию попадает и пациентка, которую я назвала Белоснежка.

Таким образом, актеры Переходного Театра не ищут разрешения конфликта через невротический компромисс и формирование симптома или создание неореальности, которую общество назвало бы бредовой. В некотором смысле эти люди кидаются в более опасное предприятие, чем те, что страдают психозом или неврозом, с той точки зрения, что они всегда зависят от того, насколько хорошо им будут служить другие, снабжая их искомой уверенностью, которая позволяет им избежать психического конфликта и сопутствующей ему душевной боли.

Продукция Переходного Театра напоминает перверзные сценарии неосексуальных творцов (McDougall, 1978; 21-86), но постановка сюжетов и использование других в качестве персонажей более сложны. Эти психические драмы не носят сознательно эротического характера и нуждаются в более сложном исходе, чем оргазмическая реакция при сексуальной девиации, в качестве доказательства той действительности, которая должна быть засвидетельствована. Однако часто случается, что постановщиков на социальной сцене считают извращенцами, не в смысле сексуальной преверзии, а в смысле извращения (перверзии) характера (Arlow, 1971). Их обвиняют в том, что они извлекают удовольствие, нападая на людей, расстраивая их или принося окружающим какое-то иное страдание. Так как эти сценарии требуют неких манипуляций во внешнем мире и участия в них людей, то одержимый фактически бессознательно признает, что другие — только части его самого, и тем самым отрицает базовый постулат существования Другого. Когда псюхе отрекается от существования Другого (инаковости), мы поистине в театре Невозможного, но поскольку пьеса не может идти на сцене без соучастия и доверия других, которые были бы не просто созданиями воображения субъекта (пусть даже с ними так обращаются), все представление тоже подпадает под власть внешней реальности, и тем самым подлежит ограничениям Возможного.

СЛУЧАЙ БЕЛОСНЕЖКИ

Чтобы проиллюстрировать, что я имею в виду под Переходным Театром, я хочу предложить отрывок из длительного анализа. Белоснежка была 12 лет замужем, когда впервые обратилась ко мне за помощью в связи с депрессивными чувствами, которые она не могла понять. На наших первоначальных интервью она ссылалась на такое состояние как на «пустоту», «дыру» в ее дне, когда ей ничего не хотелось делать, потому что жизнь казалась никчемной. В такие моменты она становилась жертвой очередной кожной аллергии, от приступов которых она страдала. По ее описанию, она тогда возобновляла атаку на собственную кожу: колола ее иголками и прижигала спиртом, чтобы победить аллергическую реакцию. Такое «лечение» в свою очередь требовало по многу часов сидеть перед зеркалом, намазываясь кремами и умащиваясь маслами, чтобы залечить нанесенные повреждения. Однако, начав аналитические отношения, она мало говорила об этих, возможно, психосоматических драмах и не давала заглянуть в сценарии, скрытые за ее «дырами». Вместо этого она, казалось, использует свои сессии, чтобы доказать мне, что она всегда «права», не только по отношению к своим коллегам, матери и сыновьям, но прежде всего, в ее вечных спорах с мужем. Она много труда потратила на выбор мужа. Как она частенько, с явной горечью в голосе, говорила, он «в точности соответствовал тому, что [я] ожидала от мужчины». Она долго искала такого подходящего супруга, отказываясь ради него от других предложений. И какое фиаско! Изучив его за 12 лет до молекулы, она теперь может сказать, что он просто памятник эгоизму, до смешного потворствующий отец, невнимательный к своей внешности и к своей работе, неаккуратный и психованный. Сколько глупостей он делает в поездках, какой он неуклюжий дома и даже в постели, где он показал себя совершенно бестактным и невнимательным к ее желаниям. Время от времени она четко определяла место мужа в своем внутреннем театре: «Мой муж — настоящее дерьмо!» (по-французски — «une vrai merde»).

Два первых года анализа замечания Белоснежки пестрели выразительными утверждениями, вроде: «Видите — это же совершенно ясно! Самоочевидно, правда ведь?» Я чувствовала, что она силой пытается открыть мне глаза, чтобы я видела сцены, происходящие между ней и ее мужем, точно так же, как она. В другие разы она словно стремилась выложить передо мной законные доказательства проступков своего мужа; мне давалось 45 минут на суд и приговор обвиняемому. Во время одной из своих тирад она, наевшись моим молчанием, сказала тихо и решительно: «Я хочу, чтобы Вы знали, что на этот раз я жду ответа». «Ответа на что?» — спросила я. После минутного шока она спросила недоверчивым тоном: «Но Вы же слушали меня, разве нет?» К ее удивлению, мой ответ был продолжительным. Да, я слышала все, что она говорит. Я перечислила ей злодеяния ее мужа за последние два дня и добавила, что мне кажется, что она ждет ответа на вопрос, который так и не был сформулирован. Хоть и раздраженно, Белоснежка все-таки попыталась быть более точней в том, чего же именно она от меня ожидает. Она считает, что у нее есть право на некоторые замечания... на что-то, что подтвердило бы ее суждения о муже... возможно, я вижу какие-то стороны вопроса, которые от нее ускользнули... и, в конце концов, она и в анализе-то из-за мужа!

Почувствовав в этом ее последнем замечании, что она быстро отвергла любую попытку вести речь о себе, и снова втягивается в сценическую постановку нескончаемой домашней трагедии, я прервала ее, сказав: «Вы ждете от меня заранее известного ответа. Я заметила, что Ваш муж всегда отвечает заранее известным образом на Ваши ожидания». Я и сама в первый раз четко поняла, что этот муж-дерьмо всегда реагировал именно так, как она и знала, что он отреагирует, и что, фактически, он соответствовал тому, «чего можно ожидать от мужчины», как она и сказала мне на первом интервью. Тогда она, конечно, ссылалась на его «подходящие» качества, но казалось вполне вероятным, что сна выбрала его не только за них, но и за его дефекты и неуклюжесть, о которых знала с самого начала. Однако это неудобное знание было отщеплено от сознания или, по крайней мере, жестко отрицалось. Сцены, которые она разыгрывала для меня на аналитических подмостках, были голой правдой. Она ничего не придумывала.

А что же, спрашивается, делать, когда твой спутник жизни «настоящее дерьмо»? Белоснежка знала единственный ответ: она была вправе гневаться праведнейшим гневом, и эта театральная драма предлагала ей, казалось, неисчерпаемое удовлетворение. Но почему? Жестокая и мучительная война, в которую она день за днем втягивалась под действием внутреннего принуждения, дорого ей обходилась. В том, что ее муж вполне под пару ей в этой корриде и, возможно, провоцирует жену на яростный и святой гнев, я мало сомневалась, но не он был моим пациентом. Я могла исследовать только покуда неизвестную заинтересованность Белоснежки в этой непрестанной супружеской драме. Как это обычно бывает при проблемах характера, постоянное состояние раздражения и отчаяния у Белоснежки было самым тяжелым для нее и больше съедало времени, чем любые другие невротические симптомы, хотя они и были, в то же время, менее доступны для анализа. Все, что мне позволялось видеть, была моя роль судьи и ее настояния, что ее жалобы основаны на правдивом изложении фактов. Это были не фантазии: мне предоставлялись «доказательства».1

Когда подобный сценарий ставят без остановки, сессию за сессией, то в терапевтической ситуации, точно так же, как и в повседневной жизни, «направляют свет» на то, какой обвиняемый «плохой», чтобы показать, что все зло лежит в другом. Это поведение имеет мало общего с химерой, известной в аналитической литературе как «сверка с реальностью». Белоснежка использовала своего мужа, чтобы доказать мне, и в неменьшей степени себе, какая она добродетельная, ценная и достойная личность, которой не за что стыдиться и быть виноватой. Это были главные стороны ее нарциссического образа самой себя. А я должна была подтвердить, что она достигла того недостижимо высокого идеала, которого она должна была достичь, как она считала. Не составит большого труда догадаться, какая невероятно болезненная задача стояла перед нами в нашем аналитическом предприятии. Сможет ли Белоснежка вообще принять, что вопреки реальности фактов, ею приводимых, она сама была соавтором своего сериала? И что партизанская война, характерная для ее домашней сцены, была главным интересом ее жизни? Ее профессиональная деятельность (которая свелась к минимуму, и в которой едва ли использовалась и малая доля ее способностей), ее жизнь матери, жизнь женщины — все было принесено в жертву этой повторяющейся театральной пьесе, которая казалась как по мерке сшитой, этой единственной роли, где она могла найти и сохранять свое чувство идентичности без страха развалиться на части.

Я постепенно стала понимать, что муж Белоснежки, к которому она постоянно была так агрессивна, и который всегда отвечал так, как и ожидалось, был, вопреки видимости, не только существенным, но и полезным объектом в ее жизни. Как это чувствует героиновый наркоман, Белоснежка чувствовала, что предмет ее пристрастия разрушает ее, но она нуждалась в нем и искала с неослабевающей решимостью. По крайней мере, с точки зрения ее нарциссической экономии, ее по-настоящему дерьмовый муж играл роль переходного объекта, того, без которого она почувствовала бы себя пустой, испуганной и никчемной. Как же было нам понять сюжет и персонажей, составляющих добрую часть психического сценария моей пациентки, когда она сама не осознавала, что ставит свою пьесу на переходной сцене внешнего мира? Какими путями могла она прийти к пониманию, что «настоящее дерьмо», которое играет главную роль и считается таким вредным, на самом деле нужный и поистине бесценный объект? Здесь мы сталкиваемся с маленькой Белоснежкой, в том возрасте, когда дети играют в куклы и отводят им важные роли в вынесении вовне своих внутренних страхов, желаний и напряжения. Когда мы видим, как девочка задает своей кукле серьезную трепку, потому что та плохо учится в школе, отказывается есть овощи или дерзит матери, нам не приходит в голову спросить: «Ты что, не любишь свою куколку?». Она любит ее, причем так, словно это часть ее самой, и кукла требуется ей не только для того, чтобы она испытала болезненные переживания, которые пришлось испытать самой девочке, но и чтобы наделить ее всеми нежелательными чертами, которые девочка не хочет признавать за свои собственные из страха лишиться любви родителей. Игра уверяет ее, что она безупречный ребенок, возможно, идеальный, который старается выполнить то, что можно интерпретировать как родительское требование совершенства.

Ребенком Белоснежка, фактически, должна была удовлетворять нормам поведения и принимать болезненные эмоциональные ситуации, которые не под силу никакому ребенку (в частности, она должна была сделать абсолютный выбор между родителями, когда они разводились). Я не буду здесь распространяться об исторических реалиях Белоснежки: я в основном хотела бы проиллюстрировать один из аспектов психического процесса, который позволил ей создать и сохранить иллюзорную идентичность, ту, которая казалась ей единственным средством выполнить бессмысленные требования. Чтобы чувствовать себя любимой, она должна была отказаться от большинства своих инстинктивных желаний и стать чем-то вроде психической калеки. Таким образом, она совершила просто подвцг, найдя мужа, способного выразить и претворить в действие все стороны ее собственных потребностей и желаний, от которых ей пришлось отречься. Чтобы сохранить терпимый нарциссический образ перед лицом своих внутренних гонителей, Белоснежка проживала все, что было для нее немыслимо (во всех смыслах слова), через своего мужа. Он мог быть сексуальным, неуклюжим, грязным, невнимательным и беспорядочным (а также потакать детям так, как никогда не потакали в детстве ей), а она должна было только проследить за тем, чтобы он был за это примерно наказан. Он воплощал все то, в чем ее обвиняли в детстве, позволяя ей сохранить веру в свою идеальность. Чтобы быть, она должна была быть совершенной.

Этот примитивный метод обращения с нестерпимой душевной болью, конечно, только одно из проявлений подобного положения вещей. Большая часть психической энергии Белоснежки была направлена на поиск доказательств, что она действительно обладает теми ценными качествами, которые она считала необходимыми для того, чтобы ее ценили и любили, или, на самом деле, для того, чтобы ей позволили существовать. Самыми разными способами она использовала своего мужа в качестве зеркала, чтобы увидеть в нем свое отражение, только с точностью до наоборот. «Это он сосредоточие зла, а не я!» Но чтобы продолжать выпуск этой постоянной психической продукции, она была обязана отрезать себя почти от всех инстинктивных удовольствий; мало какая деятельность доставляла ей радость, ее отношения с другими были или конфликтными, или ничего не значащими. Неспособная к наблюдению ни за собой, ни за другими, она была лишена средств поразмыслить над своими трудностями и понять периоды пустоты в своей жизни. В каком-то смысле она не думала ни о ком, кроме мужа. Чем хуже он был, тем больше она была убеждена в том, что она хорошая. И невдомек ей было, что муж был воображаемым реципиентом ее собственной инстинктивной жизни. Всем, что было ей запрещено, она наслаждалась посредством него, как священник, предающийся страстной погоне за грешниками, чтобы освободить от множества прегрешений, которые сам не может совершать. Но муж не всегда выполнял отведенную ему роль. Иногда он в гневе накидывался на нее, а однажды, по ее рассказу, сломался и зарыдал, говоря, что никогда не мог понять, чего же она от него хочет. В такое время, а также во время его отсутствия, ее кошмар наяву прекращался, чтобы смениться чувством пустоты и внутренней омертвелости.

Внутренний театр Белоснежки медленно развивался, позволяя ей размышлять о своих фрустрациях и неудовлетворенности, вместо того, чтобы втягиваться в сварливые действия в попытке убежать от всякого знания о собственных болезненных чувствах, относящихся к самой же себе. В частности, ее пустоты постепенно начали заполняться. Она обогатилась психически, стала принимать многие свои драгоценные, но (так называемые) «плохие» побуждения, которые должны были быть у нее, чтобы чувствовать себя по-настоящему живой. Неловкая, вредная, «дерьмовая девчонка» стала важным персонажем аналитической сцены, и было наконец признано, что она имеет право на существование и говорит нечто важное. «Какашка» могла теперь разговаривать с родительскими объектами, которые была вынуждена так жестко интроецировать в детстве в свою психическую структуру. Она смогла открыть, насколько ее сознательное Я было идентифицировано с их явно жестокими и невозможными требованиями. Она стала позволять плохой маленькой девочке внутри нее говорить от первого лица, ее доселе заточенная идентичность-репрезентация расширила свои рамки, позволяя, чтобы драматические сцены, которые всегда прежде разыгрывались во внешнем мире, нашли свою внутреннюю переработку.

НАРКОТИЧЕСКИЕ ОТНОШЕНИЯ И ПЕРЕХОДНЫЕ ЯВЛЕНИЯ

Мучительным путем постановки внутренних драм на внешней, житейской сцене идти гораздо труднее, чем поддерживать такое творение, как бред или конструкцию невротического симптома, не только в силу хрупкости, неотъемлемо присущей первому творению. Сценарии, авторства которых индивид не признает, требуют, кроме того, определенной манипуляции другими людьми: необходимо все время следить за их потребностями и слабостями, чтобы отыскать тех, кто сыграет заранее определенные для них роли. Все, что не влезает в рамки предуготованной сцены, не получает никаких либидинальных вложений, а то и вообще не воспринимается. Автора постоянно увлекает потребность найти, через бессознательную эксплуатацию внешнего мира, неопровержимые доказательства иллюзии, составленной о самом себе.

Чтобы прояснить процесс, происходящий в вынесенном вовне театре и особый способ использования психического и социального пространства между субъектом и другими, я воспользуюсь моделью объектных отношений, входящей в концепцию переходных объектов Винникотта (Winnicott, 1971) и действий Моделла (Modell, 1969). Как и любая подобная концепция, она представляет только один аспект явления, к которому адресована, в данном случае, начало отношений Я — Мир. Эта крайне важная фаза развития детского Я включает то, что Винникотт назвал признанием «не-я» объектов. В этой стадии дети становятся способны не только отличать себя от других, но и сохранять образ объекта в его отсутствие. Эта концепция берет за основу открытие Фрейда, освещающее глубинное значение детской игры в «ку-ку» и игры с деревянной катушкой (Freud, 1920). Переходный объект, вроде катушки, не является ни чисто психической продукцией (которая не потребовала бы для своего существования конкретного объекта), ни чисто частью внешнего мира. Он отличается от остального «не-я» мира людей, так как ребенок уже научился, что не может на них повлиять, и поэтому признает, что они находятся вне его магического контроля. Но с катушкой дело обстоит иначе. Винникотт подчеркивает хрупкость равновесия, которое дети этого возраста устанавливают между личной психической реальностью и опытом контроля над реальным объектом во внешнем мире. Эта фаза взросления предшествует способности быть одному, без страха утраты идентичности и опасности быть захлестнутым тревогой. Этот период развития также предвещает способность осуществлять подлинный обмен с другими без страха перед опасным вторжением, своим в другого или в другого в себя. Люди вроде Белоснежки застряли на этой стадии развития, в том, что касается значимых для них отношений.

Неодушевленная вещь или деятельность, которая смогла стать истинным переходным объектом, тогда воплощает самое раннее внешнее выражение саморазвития (в противоположность галлюцинаторному выполнению желания), в том, что именно сам ребенок создает смысл объекта, в соответствии с собственной организацией внутренней реальности. Доказательство успеха этого творения — тот факт, что объект символизирует мать или вмещает в себя материнский образ и, на самом деле, все материнское окружение. Это объект в процессе его интернализации, хотя он все еще далек от того, чтобы стать основой тому, что когда-то будет внутренней символической структурой. Маленький ребенок еще не способен идентифицироваться с таким внутренним объектом (и поэтому еще не способен его использовать), в том смысле, что возможность быть хорошей матерью самому себе и принять материнскую функцию на себя все еще находится в будущем. Переходный объект или деятельность представляет собой союз с матерью, который помогает ребенку выдерживать ее отсутствие, точно так же, как позднее произнесение слова «мама» позволяет ребенку думать о ней в ее отсутствие и представлять себе, что она рядом.

Согласно концепции Винникотта, если процесс заторможен факторами окружения или сознаваемыми (или неосознаваемыми) проблемами родителей, маленькому ребенку открыт только один путь, а именно, расщепить образ себя самого на два; одна часть вмещает тайный, субъективный мир ребенка, а другая соглашается с требованиями внешнего мира. Эта вторая самость — ложная (хотя и жизненно необходимая), является адаптацией ко внешнему миру, но отъединена от личной, глубинной психической реальности ребенка. Такие дети рискуют позднее в жизни жить так, словно они «не вполне настоящие». Они могут при этом чувствовать, что не понимают окружающего их мира; они уходят от других ни с чем, другими словами, «пустыми».

Такое расщепление психической реальности очень даже может предрасполагать человека к наркотическим способам обращения с чувствами нереальности и пустоты. Вместо переходного объекта младенчества с его способностью утешать, ребенок внутри взрослого может продолжать искать «взрослые» переходные объекты — наркотики, сексуальные ритуалы, других людей или бесконечную компульсивную деятельность, которая приносит только временное облегчение.

Когда предметом злоупотребления, похожего на наркоманию, выбираются другие люди, от них ожидается, что они будут выполнять одну из нормальных функций переходного объекта детства, самоуспокаивание, а именно, что они снабдят субъекта чувством, что он реален и обладает индивидуальной ценностью. Иными словами, другие требуются не только для того, чтобы успокоить субъекта и поддержать его нарциссический гомеостаз, но и для того, чтобы заполнить дыры в чувстве идентичности Я, дыры, созданные родительским дискурсом, который, видимо, не отводил ребенку места в семейной констелляции, или же выдвигал недостижимый идеал в качестве меры личной ценности. В фантазии субъекта избранный другой полагается всецело ответственным за все происходящее; счастье становится не желанием, а обязанностью, которую должен исполнить переходный (временный) человек или заменитель наркотика. Неизбежно, что этот особый другой раньше или позже оказывается неадекватным в выполнении таких ожиданий и тогда его могут обвинить в равнодушии или недостатке внимания к безотлагательным нуждам субъекта. Как маленький ребенок под воздействием детской мегаломании, человек, использующий других таким образом, склонен чувствовать, что неспособность другого-наркотика принять на себя полную ответственность за его счастье доказывает, что этот другой не заботится об его личных желаниях и потребностях или даже о продолжении его существования. Эти проекции гонения (преследования) раскрывают перед нами трогательную попытку ребенка придать смысл мыслям и чувствам, в детстве для него непостижимым.

РОЛЬ ПРИМИТИВНЫХ ЗАЩИТНЫХ МЕХАНИЗМОВ В НАРКОТИЧЕСКИХ ОТНОШЕНИЯХ

Хотя такой психический ответ на душевную боль нельзя отнести к формированию бреда, в нем задействованы примитивные механизмы, где требуется расщепление и проективная идентификация, в том виде, как они описаны у Кляйн (Klein, 1957), Сигал (Segal, 1964) и Гротштейна (Grotstein, 1981), а вторичные процессы, из которых конструируется вербальное мышление, проникнуты элементами первичного процесса мышления, а именно, сноподобными способами рассуждения (Freud, 1900). С точки зрения психической экономики, хрупкость таких отношений, когда они играют решающую роль в сохранении психического равновесия, очевидна. Их можно назвать в полном смысле слова пагубным пристрастием, наркоманией, потому что зависимость от другого здесь чрезвычайная, хотя отношение к другому человеку здесь похоже, скорее, на отношение к субстанции, чем к человеку. Создатель нисколько не осознает, что сам пишет сценарий всего, что в этих отношениях происходит.

В бессознательной фантазии такие способы использования внешних объектов, как если бы они были неодушевленными, формируют часть инфантильного убеждения, что ты сам создал все, что существует. Но несчастные творцы этих сценариев должны страдать еще и от боли непонимания маленького ребенка, которому не удается галлюцинаторое исполнение желаний, и который поэтому переживает все происходящее как следствие всемогущественной способности (интерпретируемой как желание) другого заставить ребенка страдать. На этой стадии психического развития ребенка всемогущество поворачивается другой стороной, и это признак того, что первичный процесс мышления начинает сосуществовать с вторичным процессом мышления. По терминологии Биона (Bion, 1926b), альфа-функционирование, которое включает в себя способность думать без психотических искажений, цело, но взгляд на отношения с другим как на полное слияние все еще упорствует.

Таким образом, мы возвращаемся к этой переходной сфере, которая во многом относится к двум разным мирам и двум способам восприятия мира. Поэтому я рассматриваю податливого другого как замену (дублера) того, что в детстве должно было быть истинным переходным объектом, а именно, объектом, который представляет собой мать, но так же, как и мать, рассматривается ребенком как свое собственное создание. Так как наркотический объект во взрослой жизни признается в качестве независимо существующего, и, следовательно, способного обидеть или фрустрировать субъекта, он уходит от магического контроля и поэтому проваливается в роли переходного объекта. И поскольку идентификация со внутренней заботливой матерью слишком мала для самоутешения и нарцисси-ческого благополучия, приходится манипулировать переходным другим, хотя такие манипуляции — трудная и изнуряющая работа. Эта система сохранения чувства идентичности сложна, но сама хрупкость этих психических структур и глубокое, бессознательное давление, которое и делает их необходимыми, наделяет их такой силой сопротивления, что возможность их модификации в анализе иногда весьма проблематична. Как и при злоупотреблении наркотиком, тут есть глубокая амбивалентность к потребному объекту, как и чувство невозможности стерпеть, переработать и, в конце концов, разрешить эмоциональные напряжения.

Фундаментальная амбивалентность, связанная с личностью или личностями, избранными в детстве для выполнения переходной функции, неизбежно проявится во всю свою силу и в аналитических отношениях. Аналитик, привилегированный внешний объект, воспринимается так же, как и первичная мать, которая то чрезвычайно хороша, то чрезвычайно плоха. В аналитических отношениях сила бессознательного требования (слиться с объектом и восстановить все идеализированные измерения себя, которые проецируются на объект) явно не найдет удовлетворения. В то же время безграничная ярость, которую неизбежно создаст такая ситуация, постоянно стремится к вынесению вовне в переносе. Анализируемые разрываются между верой в благотворные качества аналитика и иллюзией, что они попали в когти его магической способности заставлять их страдать, просто для своего удовольствия. Анализ отношений переноса тогда становится труднее обычного, так как вехи, идентифицирующие Я, так же перепутаны, как и во внешней жизни. Пациент часто считает, что аналитик ответственен за вытекающую из этого растерянность. В такой мучительной ситуации переноса, чреватой враждебностью и чрезвычайной зависимостью, подобные пациенты очень неохотно выдвигают на психоаналитические подмостки сцены любви и ненависти, которым необходимо словесное выражение и осмысление, возможно, в первый раз. Если, однако, в отношениях установлено чувство доверия к аналитику и к способности аналитика принять и понять чувства любви и ненависти (а это не всегда случается), тогда аналитик, суррогатный переходный объект, может быть воспринят и как реальный, и как воображаемый объект в пространстве между двумя их субъективностями, так что между Я анализируемого и Я аналитика может произойти подлинная встреча.

IV


Постановка непредставимого: «Ребенок, которого едят»

Когда Исаак впервые ко мне обратился, он заявил, что никогда не страдал ни от каких психологических проблем до сорока, когда его укусила оса. С тех пор он стал страдать от мучительных приступов тревоги, невроза тревоги такой силы, что огромные количества психиатрических препаратов смягчали его симптомы всего лишь на малое время. Спустя четыре года он наконец признал, что попал в пугающую зависимость от лекарств и в результате страдает его работа. По совету друга он, наконец, обратился к аналитику, но у него не было ни малейшей надежды, что психоанализ сможет ему чем-нибудь помочь.

Главный интерес клинической презентации состоит в теоретических положениях или неразрешенных вопросах, которые она поднимает. Так как эти факторы часто мотивируют наш выбор именно этого, а не другого пациента, они требуют рассмотрения. Почему я взяла Исаака на лечение, хотя на тот момент у меня и так было слишком много пациентов? И почему я делала так много записей во время его анализа? Последнее требует особенно сильной мотивации, большей, чем просто заинтересованность своей клинической работой и своим пациентом. В данном случае, история Исаака обещала мне глубинное освещение теоретических вопросов, которые не давали мне покоя несколько лет, например, вопроса об отношении истерических состояний к психосоматическим и о различиях между ними, который я уже пыталась разрешить в более ранней публикации (McDougall, 1978; 337-96).

Несмотря на интригующий вопрос, почему человеку может понадобиться сорок лет (и укус осы), чтобы у него развился невроз тревоги, я, может быть, и не взяла бы Исаака в анализ, если бы на первых двух интервью он не рассказал мне, что в течение этих якобы свободных от тревоги сорока лет он страдал от разных психосоматических расстройств: язвы желудка, приступов тетании, астмы и непонятных кардиологических симптомов. Некоторое время я обдумывала идею, что недостающая связь между психосоматическим и истерическим формированием может быть частично раскрыта в этих промежуточных формациях, которые я называю расстройствами-отыгрыванием, и которые иногда принимают форму актуального невроза, редко используемой категории, введенной Фрейдом (Freud, 1898). И вот появился Исаак, с развитым неврозом тревоги, психосоматическим анамнезом за плечами и видимым отсутствием истерии или любых других выраженных невротических симптомов! Вдобавок я находила его обаятельным — интеллигентным и чуть сумасшедшим, именно в притягательном для меня духе (хотя до своего анализа Исаак и считал себя самого одним из самых здравомыслящих людей, которые когда-либо ему встречались). Воздавая себе по справедливости, должна сказать, что я все-таки предлагала ему поискать другого аналитика, поскольку какое-то время не могла взять его, а его симптомы и страдания были немалыми. Но Исаак твердо отклонил мое предложение. Он был готов ждать год, при том, что мы будем время от времени встречаться. Я согласилась. Мне показалось, что к худу или к добру, но мы друг друга выбрали.

ИСААК И ОСА

Вот, вкратце, что рассказал о себе Исаак на нашей первой встрече. Ему 44 года, он женат на женщине на десять лет его старше, к которой глубоко и дружески привязан, и у них дети-подростки. Он обратился за помощью из-за частых неподконтрольных приступов немотивируемой тревоги. Они случаются на улице, на работе, когда он один, когда он далеко от дома. Он неожиданно начинает потеть и дрожать, ему трудно дышать, все это сопровождается пугающей тахикардией и частотой пульса 120. В такие минуты смерть кажется ему неминуемой. Приступы тревоги начались четыре года назад, после того, как его укусила оса. С тех пор он побывал у нескольких врачей и психиатров; приступы тревоги на какое-то время сбиваются сильными лекарствами, но в конце концов успокаивающий эффект слабеет и лекарство приходится менять. Он уже напуган своей зависимостью от психиатрических препаратов (он прежде никогда не принимал их) и равно встревожен тем, что его симптомы, кажется, только утяжеляются. Он всегда любил быть наедине с собой, но теперь боится быть один, и поэтому не может как следует сосредоточиться на своей работе. Как писатель и создатель фильмов он должен ездить в командировки и оставаться вдали от дома, пока снимается эпизод. Между ним и женой растет напряженность; он чувствует, что теряет к ней сексуальный интерес, и они в постоянно натянутых отношениях уже около года.

До сорока лет он был «насквозь нормальным» человеком, без каких бы то ни было психологических проблем, а теперь он полная развалина. И несмотря на то, что «они» говорят (то есть врачи, которые всегда успокаивают его, что нет ничего серьезного с его сердцем и легкими), он убежден, что умрет от коронарного или кардиологического расстройства. Когда я спросила его, почему он решил умереть именно от сердечного приступа, а не от чего-то еще, он рассказал историю двух инфарктов миокарда своего отца. Они случились задолго до сорокалетия Исаака, но до недавнего времени он мало об этом думал. А теперь он постоянно занят мыслями не только о своей неминуемой смерти, но и о смерти отца. Он «так привязан к отцу, что мысль о его смерти нестерпима» для него. С другой стороны, его мать действует ему на нервы, но у нее здоровье отменное. (Кажется, он подразумевал, что ее ничем не убьешь; она бессмертна). Так что тут сверкнула первая искорка истерической идентификации (с сердечными приступами отца), хотя ничего в его истории не указывало, что его симптомы — истинные истерические симптомы, или что они являются метафорическим выражением его сексуальной жизни. Напротив, он утверждал, что у него «никогда не было сексуальных проблем» (но я еще вернусь к этому важному вопросу несколько позже).

Обстоятельства его первого приступа тревоги таковы. Исаак с женой проводили выходные за городом с близкими друзьями. Во время обеда на природе Исаака укусила оса, в шею, сзади. В тот момент, когда он почувствовал укус, все вокруг завертелось, сердце заколотилось, как сумасшедшее, он внезапно решил, что умирает от инфаркта миокарда и упал в обморок. Ему срочно оказали медицинскую помощь и уверили, что у него была тяжелая аллергическая реакция. Диагноз удивил его, потому что его часто кусали осы и пчелы, и никогда раньше на это не было такой ужасной реакции. Конечно, у него могла создаться аллергическая реакция на укусы ос, но интересным обстоятельством был прорыв бессознательного, психологическое сопровождение соматического события в форме ужасающей и вызывающей тревогу фантазии. Содержание ее было очень коротким, просто: «я умираю». В течение десяти или пятнадцати лет, на протяжении которых он страдал от подобных симптомов (астма и кардиологическая дисфункция) вдобавок к язве желудка, Исаака никогда не мучила пугающая идея, что смерть близка. Напротив, он скорее беззаботно относился к своему здоровью и видам на будущее.

ПСИХОСОМА И МАТЬ

Я нахожу эту беззаботность общей чертой людей с множественной психосоматической симптоматикой, словно они находятся под присмотром божественного провидения (вселюбящей матери раннего детства). Но когда им, наконец, ставят диагноз, многие из них становятся чрезвычайно заботливыми матерями сами для себя. Они беспокоятся о больной части тела, словно о ребенке. Это наблюдение поднимает вопрос, не может ли психосоматический взрыв принести с собой реорганизацию Эго-функционирования в позитивном направлении. Иногда в аналитической литературе предполагают, что такая реорганизация и может быть тайной целью болезни, но я убеждена, что она носит характер вторичной выгоды, а не причинного фактора психосоматического заболевания. Как бы то ни было, беззаботность часто превращается в ипохондрическую озабоченность. Такое развитие указывает, по крайней мере, что для победы над неведомыми бессознательными факторами поиска смерти мобилизовались силы жизни. Бессознательный поиск смерти вызвал страх психической смерти в форме фрагментации Эго, а также архаичные страхи кастрации, выраженные в фантазиях о телесной дезинтеграции и биологической смерти. Это, скорее, психотические, чем невротические тревоги, но у пациентов вроде Исаака против них не были созданы защиты. Интересно припомнить, что в дальнейшем Фрейд (Freud, 1914) добавил к компонентам актуального невроза ипохондрию, которую считал нарциссическим вложением либидо в соматическую самость. Несомненный стимул ипохондрической озабоченности, при которой к болезни относятся, как к больному ребенку, может быть необходим и ценен в установлении внимания и заботы о теле в его функционировании, иногда впервые в истории жизни пациента.

Возвратимся к Исааку и нашему первому разговору. Исаак настаивал, что не верит в анализ, по крайней мере, для него. (Его жена была в анализе, и это было для нее благотворно, но «у нее же были проблемы, а у меня — нет».) Во-вторых, он очень боялся того, что анализ с ним сделает. Я спросила, что бы анализ мог с ним сделать, и он ответил, что он может расстроить его творческие способности. У Исаака была личная теория, что психологическое заболевание делает человека творческим, «при условии, что он не будет в этом копаться» (интересная форма кастрационной тревоги, свойственная многим творческим людям). Однако, принимая во внимание его страдания, он готов рискнуть, при условии, что я пообещаю не проводить «полный анализ» с ним (просто немножко кастрирую?). Следующее возражение было, что он «нетипичный аналитический случай». Я спросила, что это такое, и он ответил, что у него никогда не было сексуальных проблем. Он совершенно «нормальный». Не желая показаться сократической и преследующей, я удержалась от вопроса, что значит «нормальный». И последняя оговорка касательно анализа была, что он слышал о переносе, и его наблюдения над женой показывают, что она глубоко привязалась к своему терапевту-муж-чине. Он не хочет ни с кем входить в подобные эмоциональные отношения; он человек независимый и резко отверг бы любое чувство зависимости от другого человека.

Фактически, сам того не понимая, Исаак отчаянно боялся стать орудием, выполняющим чью-то волю, именно так, как в детстве он был орудием своей перекармливающей и сверхконтролирующей матери. Такие матери иногда используют своих детей так, словно это части их самих или их тела. Они могут проецировать на ребенка какие-то собственные свои конфликты и затем пытаются контролировать эти конфликты через контроль над соматическим функционированием ребенка. Например, мать может часто ставить ребенку клизмы для того, чтобы отделаться от тревожного чувства или бессознательной фантазии, что она сама грязная. Такие дети вырастают во взрослых, страшно боящихся, что их «колонизируют» люди, похожие на их мать. Они с жаром защищают свое пространство и границы. В то же время, в этой безопасной области они могут вырасти не до конца убежденными, что владеют всеми частями и функциями своего собственного тела и поэтому несут за них ответственность. Позднее эти части тела или функции могут стать уязвимым местом, где завязываются психосоматические симптомы; альтернативными последствиями может быть формирование психотических убеждений или сексуальных перверзий.

Пациенты вроде Исаака открывают нам в ходе анализа, что у них с матерью были наркотические отношения — как вот Исаак, который уже с первой встречи боится, что впадет в наркотическую зависимость от аналитика! Вместо идентификации с «достаточно хорошей» внутренней матерью (Winnicott, 1960) у этих пациентов «липкая (адгезивная) идентификация» (Meltzer et al., 1975) с внешней фигурой (или неодушевленным объектом, в случае злоупотребления субстанциями). У психосоматических пациентов тенденция к наркотическим отношениям часто поляризуется в виде эдипального треугольника, состоящего из врача, пациента и «ребенка» в виде взрывающегося, соматически дисфункционирующего органа. Как и в раннем детстве, тело бессознательно воспринимается псюхе как внешний объект.

Несмотря на страх пристраститься к анализу и, следовательно, впасть в безнадежную от него зависимость, Исаак смог дойти до меня, потому что знал из нашего самого первого телефонного разговора, что у меня нет для него места. Его полностью устроил предложенный мной компромисс: мы могли бы встречаться при случае, до тех пор, пока я не смогу предложить ему четыре сессии в неделю на кушетке. Время ожидания составило полтора года, на протяжении которых Исаак звонил мне с просьбой о сессии все чаще и чаще. Когда я не могла его принять, он записывал свои свободные ассоциации на кассету и приносил ее мне.

За это время я узнала важные факты, касающиеся начала его язвенной болезни, которые позволили мне заглянуть в глубь его «непредставимого», которое внесло вклад в его психосоматические заболевания и невроз тревоги. Его язвенная история началась после двух важных событий, случившихся, когда ему было 19 лет: несмотря на хорошую успеваемость, он провалил очень важный экзамен на бакалавра, и, во-вторых, получил первый половой опыт. Второй экзамен, по его ощущению, он сдал успешно. Но это по-видимости счастливое начало взрослой сексуальной жизни подняло в нем глубинные и примитивные формы тревоги, о которых он совершенно ничего не знал.

В течение этих первых полутора лет нерегулярных контактов Исаак также реконструировал эмоциональный климат, в котором его и укусила пресловутая оса. К своему удивлению он открыл, что завидует своему другу Пьеру: Пьер не только мог подолгу толковать с его женой об их аналитиках и анализе (так что Исаак чувствовал себя исключенным из этих разговоров), но и мог позволить себе, чтобы на него слишком сильно влияла его собственная жена, к сильнейшему раздражению Исаака. (Тут у меня возникла первая «свободно парящая гипотеза»: укус осы мог бессознательно представлять собой страшное и желанное гомосексуальное проникновение, в котором бессознательным желанием Исаака могло быть место, которое занимали обе жены в отношениях с Пьером. Ситуация (а также его раздражение на мать) позволяла предположить истерическую идентификацию Исаака, в его фантазии, с инфарктом отца.)

СТРАХИ И ДУШАЩАЯ ЛЮБОВЬ

Здесь я подведу итог первому году интенсивной аналитической работы с Исааком. Несмотря на его решимость «не иметь ничего общего с переносом», очень скоро Исаак привязался к анализу, и мы прошли через обычный медовый месяц эдипальной проекции: он ревнивым оком высматривал признаки наличия у меня других пациентов, подолгу рассуждал о других комнатах в моем жилье, решил (вопреки свидетельствам противоположного), что «здесь нет мужчины» и т.п. Среди его ассоциаций был и разбор инцеста, причем Исаак не мог понять, почему это он должен быть запрещен. Все это привело в конце концов к открытию заново той важной роли, которую он всегда играл в жизни своей матери. Единственный ребенок, он был «ее маленьким мужчиной», и много лет она звала его «топ petit soleil» («мое солнышко»). Когда его родители ссорились, мать уходила спать с Исааком. Он настаивал, что между его родителями не было сексуальных отношений, но воспоминания заставили его признать, что они, тем не менее, большую часть времени разделяли ложе. В любом случае, контакт между Исааком и матерью был, кажется, необычайно интимным, а отец, видимо, не предпринимал никаких шагов, чтобы разделить их, он, скорее, бросил Исаака, предоставив ему быть фаллическим дополнением матери. По крайне мере, Исаак так это интерпретировал. Исаак, казалось, неявно разделял гипотезу Фрейда, с том, что главное желание женщины — иметь ребенка-мальчика. Но по мере продолжения анализа Исаак заинтересовался, в первый раз в жизни, а не ревновал ли и не сердился ли на него отец. Он действительно считал, что занял место отца подле матери.

Некоторые неискоренимые воспоминания детства и исторические детали тоже были крайне важны для понимания условий, в которых рос мальчик. Он происходил из нерелигиозной еврейской семьи, бежавшей в Париж во времена немецкой оккупации. Исаак все время вспоминал о бомбежках, во время которых мать, чтобы спасти его, накрывала его со спины своим телом. Различные контексты, в которых всплывало это воспоминание, несмотря на все горькие и нежные чувства, которые оно в нем вызывало, побудили меня спросить себя, не могла ли фантазия об «укусе осы» пробраться в бессознательную память Исаака, как оса, которая застигла его врасплох со спины.

В это же время Исаака послали в католическую школу по соображениям безопасности. Он вспоминал об этом, что чувствовал себя не таким, как все. Помимо знания о реальности ситуации и понимания, что опасность была самой настоящей, мы пришли к выводу, что «разница» между ним и другими включала чувство, что у него «не такие» и более опасные отношения с матерью, чем у других. Историческая реальность, которая, несомненно, усиливала материнскую склонность защищать своего малыша, не была достаточным объяснением.

С детства у Исаака был повторяющийся ночной кошмар, в котором кошка обвивалась вокруг его шеи и угрожала задушить его. В ассоциациях к этому сновидению «душащая любовь» слишком любящей матери Исаака сквозила очень ясно, и ее можно было связать с часто повторяющимся страхом, что я и анализ «удушим» его способность к творчеству.

«Киска» имеет одинаковое жаргонное значение во французском и английском, и ассоциации к этому слову-образу привели Исаака к еще одному воспоминанию, о том, как он забирался под юбки к няне, «задыхался» там от удовольствия и хихикал. У Исаака был ряд астматических приступов в течение этой фазы анализа, но он отрицал, что его дыхательные проблемы могут иметь какое-то отношение к «душным», «душащим» воспоминаниям, чреватым смесью возбуждения и ужаса. Для меня не оставалось сомнений, что эти пугающие аффекты были бессознательно связаны с фантазиями о женских половых органах и женском теле, но они были недоступны для Исаака, который не мог признать такого рода связей. Словно предчувствуя подобные интерпретации, он повторял, что, к счастью, у него «нет абсолютно никаких сексуальных тревог». Примерно в это время он сообщил о нескольких случаях, когда он жестоко себя вел с собственной кошкой и был удивлен собственной злостью на животное, которое нежно любит. Ключ к ссоре с кошкой нашелся в ассоциации, в которой он вспомнил, что часто с испугом отпрыгивал, когда жена подходила к нему сзади. Цепочка означающих, которая включала в себя мать, закрывающую его своим телом со спины, осу, ужалившую его сзади, ужасы, исходившие от кошки в сновидениях, возбуждающую сексуальную игру с няней, от которой он задыхался, и, наконец, страх перед приближением жены, ясно указывала на глобальную тревогу высокой силы, связанную с материнским телом и половыми органами,* которую, однако, Исаак пока был не в состоянии воспринять.

Постоянный «страх пред чем-то, приближающимся сзади», который он остро чувствовал как безымянный ужас, когда шел один по улице, сперва сделался доступным в переносе. Во многих случаях опас-

У Исаака могла точно так же развиться аллергическая реакция на кошек и кошачью шерсть, достаточно общее проявление у пациентов со сходными фантазиями, связанными с материнским телом.

ность исходила от меня; Исаак боялся моих слов и еще больше — молчания. Я спросила, нет ли у него каких-то образов, в которых могли бы отразиться мои интерпретации или мои невысказанные мысли, тревожно им ожидаемые. И я была вознаграждена ассоциациями, которые позволили нам увидеть, что я могла бы «пронзить» его самым бедственным образом своими «осиными» интерпретациями или вероломным молчанием. Все эти образы были связаны с несомненно мужской фигурой. Я была кастрирующим отцом, и только гораздо позже появился страх передо мной как вторгающейся матерью. Раннее воспоминание о матери, смаху накрывающей его своим телом, все еще было успокаивающим. Она одна могла защитить его от вражеской бомбежки и других «нападений сзади», наполнявших его фантазии.

По мере того, как Исаак вспоминал, что опасность нападения была для него связана исключительно с психической репрезентацией мужчины, ему становилось ясно, что это сценарий-приговор, кастрирующая атака, при которой он будет наказан сзади, в том месте, где он и мать были в таком нежном и интимном контакте. Но только к концу первого года нашей работы Исаак смог признать, что опасность касалась его отношения к родителям как к половым партнерам и, в особенности, — знания, что у матери могли быть собственные сексуальные желания.

ПЕРВЫЙ ПРОБЛЕСК ПОНИМАНИЯ НЕВРОТИЧЕСКИХ СИМПТОМОВ

Этот материал привел Исаака к осознанию, в первую очередь, ряда невротических симптомов и доселе не признаваемых им затруднений, касающихся женщин. Прежде его чувства, относящиеся к женской сексуальности, которые могли стать сознательными, избегались контрфобийными средствами или разряжались в каком-то немедленном действии. Например, Исаак запнулся на ассоциации, что он никогда не мог видеть женщину раздетой, а если ему случалось увидеть где-то женское белье, он немедленно отводил глаза. Он понял, что при виде женского белья, в особенности исподнего жены или матери, его переполняли чувства паники и отвращения. В конце концов, переработка этих чувств привела его к пугающей фантазии о женском половом органе как о голодной кошке, которая может задушить своим желанием: чем более красивым и возбуждающим было белье, тем сильнее оно свидетельствовало о прожорливой женской сексуальности. (Интересно сравнить затруднение Исаака с соответствующей ему перверзией, наблюдаемой в фетишистских формациях, в которых те же самые опасные элементы эротизируются и, таким образом, служат торжеству над кастрационной тревогой и более глубокими архаичными страхами перед материнским телом как объектом с каннибалистическими намерениями.)

Примерно в это время я сделала следующие записи.

У Исаака много «зрительных» затруднений: он боится зеркал, особенно боится поймать чей-то взгляд в зеркале, боится, когда на него глядят, и сам боится глядеть. Он боится увидеть вполне определенные вещи. Например, он не может смотреть, без сильного чувства тревоги, как парочки обнимаются, или даже просто гуляют, держась за руки; всегда отворачивается. Даже в кино закрывает глаза во время любовных сцен. (Его собственные фильмы гораздо больше касаются насилия, чем любви.) Он не в состоянии видеть похоронные процессии и опускает глаза, «чтобы не ускорить смерть отца».

К концу нашего первого года Исаак сумел признать, что до восемнадцати лет его сексуальные познания наталкивались на множество внутренних барьеров. Например, у него не было какого бы то ни было образа женского тела, и он чувствовал, что половое устройство женщины ему неизвестно. Он отрицал всякие сексуальные отношения между родителями и впоследствии изумлялся, какое же нужно было тогда психическое расщепление, чтобы сохранить такую иллюзию.

За этим вселяющим уверенность эдипальным материалом, который принес некоторые значительные изменения в психическую жизнь Исаака, стала просматриваться фантазия более примитивного содержания, хотя ее пока трудно было интерпретировать так, чтобы Исаак мог воспринять это не только чисто интеллектуально. Было вполне ясно, что в воображении он боится мужского проникновения, то есть, боится, что вдруг он обнаружит в себе такое желание.

Следовательно, требовалась защита со стороны женщины (матери и аналитика). Но за этим первым слоем бессознательной фантазии уже виднелся следующий, второй ужас — страшная фаллическая мать, которая могла вторгнуться и завладеть им, как душащая кошка, в то же время, не давая ему никакого доступа к защищающему и нужному отцу (который фигурировал в его сновидениях и ассоциациях как магический и неуловимый пенис). В течение первого года этот материал появлялся только в виде бесформенных страхов, что его задушат, утопят или что его дыхательная система развалится на куски изнутри. В отсутствие этих страхов он опять страдал от астмы. Я стала рассматривать эти приступы как немой способ сообщения все тех же тревог.

Из-за сильного бессознательного желания получить волшебный пенис от отца у Исаака создалось убеждение, что ему грозит неминуемая опасность, что в него проникнет мужчина. Его пока что нераскрытое стремление к осуществлению этой фантазии было необходимо, не только для того, чтобы подкрепить его фаллическую репрезентацию самого себя (среди прочих невротических страхов он всю жизнь беспокоился о том, что его пенис «слишком мал»), но прежде всего для того, чтобы ограничить опасную репрезентацию женского полового органа и тела. Для Исаака это была пустота пропасти, и он подвергался риску быть в нее втянутым, там раздавленным и проглоченным. Поскольку у него не имелось никакого образа сексуальной роли отцовского пениса в жизни матери, то психическая репрезентация ее полового органа теряла границы, становясь бездной, ожидающей, что он найдет там свою смерть.

Различные слои фантазии, здесь очерченной, представляют собой общее место в аналитической работе и являются основой ряда невротических симптомов и невротических паттернов характера, а также ядрами многих психотических фантазий (вроде бреда о «влияющей машине» (Tausk, 1919). Но важно при этом, что у Исаака не развилось никаких подобных симптомов для борьбы или взаимодействия с этими примитивными страхами. Они не относились к категории фаллической кастрационной тревоги и не принадлежали достаточно интегрированной эдипальной структуре. Исаак счастливо продолжил свою половую жизнь, без сдерживающих или тормозящих психических симптомов, которые защитили бы его от глобальной тревоги, при которой он чувствовал угрозу всему своему телу и существованию. Вместо этого у него развилась язва желудка, сердечное дисфункционирование, тетания и астма. Почти на сорок лет изгнанные им репрезентации и удушенные аффекты оставили его без малейшей психической компенсации за их утрату.

Я считаю способность изгнать из сознания идеи и связанные с ними эмоции главным вкладом в психосоматическую уязвимость. При видимой «нормальности» (если такое состояние можно определить не в рамках феноменологии, а иначе) психосома находится в состоянии постоянной готовности бросить вызов смертельной опасности, но нет психического осознания этой опасности и, следовательно, нет компенсации в форме психологических симптомов. «Тормозящий эффект», который могут вызвать в психической структуре невротические симптомы в этих случаях, был восхитительно точно описан (Engel, 1962).

К концу четвертого года анализа у Исаака значительно уменьшились приступы тревоги и боли в сердце. Единственный психиатрический препарат, который он все еще принимал в сколько-нибудь значительных количествах, был валиум, и то в основном во время перерывов в нашей аналитической работе, когда его соматические симптомы были опять готовы нахлынуть.

Исаак обнаружил, что за его чувством раздражения на мать и агрессивным поведением по отношению к ней скрывалось чувство глубокой привязанности, и что в детстве он, на самом деле, горячо ее любил. Нежное воспоминание о том, как она бросалась на него сзади, чтобы закрыть своим телом, привело его к идее, что остается лишь ожидать того, как родительская фигура подкрадется сзади и накажет его, сзади же. Таким образом, укус осы приобрел свое первое символическое значение: кастрирующее нападение эдипального отца, в наказание за интерес к половым органам матери и желание занять отцовское место.

К этому времени Исаака уже меньше беспокоило здоровье реального отца, и прекратилось его недовольство реальной матерью. Вместо этого его заинтересовало исследование собственных фантазий о родителях как «внутренних» объектах, причем весьма сложных. Он больше не подпрыгивал со страху и не мучился от приступа тревоги, если жена подходила к нему сзади («В конце концов, она мне не отец»), и кроме того, снова стал находить ее сексуально привлекательной («В конце концов, она мне не мать»). Но эти симптоматичные изменения не были связаны с более глубокими слоями бессознательного ужаса — с образом архаичной матери-душительницы и поиском гомосексуальной поддержки от отца. Не было и никаких перемен в паттерне психического функционирования Исаака, именно, в соматизации приступов тревоги, когда бессознательно приоткрывались эти догенитальные и гомосексуальные слои.

РОЖДЕНИЕ ФОБИИ

Сейчас я перехожу к первой сессии, которую я записала полностью при анализе Исаака. Это была середина второго года нашей совместной работы. Эта сессия — интересный пример того, как конструируются догенитальные фобии, а также различных проективных и интроективных механизмов, входящих в такие конструкции.

У Исаака были драматические переживания, вызванные чувством голода. Хотя он никогда не осознавал этого, но голод был для него постоянной «актуальной» травмой, когда бы ни случалось ему проголодаться. Он всегда должен был поесть немедленно, не пытаясь справиться с фрустрацией психически. На материале этой сессии мы увидим, что чувство голода пробуждает бессознательные сексуальные импульсы, орально-садистской природы и примитивного характера. Но Исаак проецирует эти инфантильные любовные и орально-садистские импульсы на переполненный магазин, в чьи кишки он должен «проникнуть», чтобы добыть пищу.

Исаак выглядит бледным и потрясенным и не хочет ложиться на кушетку.

Исаак: Вчера... у меня были ужасные переживания... никогда в жизни не был так близко к смерти. Даже сейчас сердце колотится; не могу нормально дышать. Я проголодался... пошел купить печенья в подвальчике супермаркета. Так тревожился, что пришлось закурить сигарету, пока спускался на эскалаторе. Встал в очередь, и вдруг

— не могу идти вперед. Знаете, надо пройти через железный турникет, а он — щелк! (Исаак изображает руками смыкающиеся зубы гиги захлопывающиеся челюсти.) И после этого уже не выбраться. Я попытался шагнуть назад, а толпа меня вперед толкает. Я боялся, что просто завизжу.

ДжМ: Так что Вы не просто в «бакалейную лавку» пробирались?

Исаак: Да нет! Он захлопнулся, и я сказал: «Вот и моя могила!» (Ои молчит, и я прошу его сказать, что он думает или чувствует.)

Исаак: Смешно. У меня была эротическая мысль при рассказе об этом. Ну, идея, что бакалейная лавка засосет до смерти. Почему это я должен связывать смерть и секс?

ДжМ: Тогда «могила» — это ассоциация с женским телом?

Исаак: Когда мы с Анни последний раз занимались любовью, у меня вдруг возникла тревога; раньше этого никогда не случалось.

Исаак говорит это с обвиняющими нотками в голосе, как это часто с ним бывает. Другими словами, аналитик вмешивается в половую жизнь Исаака, в прежде гладкое совершение функциональных операций.

ДжМ: Тревога «остаться взаперти»?

Исаак: (вопрос был встречен быстрым отрицанием) Ой, нет! Меня все в сексе, разные позиции и всякое такое, просто притягивает. Нет, не боязнь застрять... но... ну... да, иногда прямо в разгаре влезает странная мысль. Как будто надо поскорее выбираться.

ДжМ: Как в бакалейной лавке?

Исаак: Вроде того...

Можно отметить, что при невротической организации такая фантазия как быть проглоченным или застрять в детстве проходит этапы воображения, словесной формулировки и последующего вытеснения. Результатом вполне могут быть симптомы преждевременной эякуляции, потери эрекции или утраты удовольствия. Но не это стало уделом Исаака. Можно постулировать, что Исаак сумел остаться в неведении своей мощной тревожности. Вместо формирования психической репрезентации женского тела как опасного (формирующей, таким образом, ядро последующего невротического компромисса), его скрытая тревога, взамен подачи сигнала, видимо, регрессивно ре-соматизировалась в форме соматической разрядки (увеличение желудочной секреции, астма и т.п.).

Теперь, благодаря недавно обретенной способности ухватывать тревожный аффект, Исаак начинает создавать фантазии для сопровождения или «объяснения» этих эмоций. Фактически, он начинает создавать (или воссоздавать) детские сексуальные теории, без которых не может быть никаких невротических формирований, и, возможно, психотических тоже. В любом случае я предлагаю такую теоретическую концепцию.

Исаак находит внешнюю поддержку для своего прежде бессловесного внутреннего театра: мать=бакалейная лавка; переполненная и удушливая внутренность женского тела; щелкающие челюсти у нее «на входе»; смерть, которая ждет его, если он проголодается (пожелает ее), а затем захочет проникнуть внутрь, чтобы утолить свое желание. Эти психические репрезентации, которые могли бы вызвать невроз или бред, в первый раз начинают вызывать невротическую защиту истерофобийного типа. Этот процесс позволяет заглянуть вглубь того, как создается фобия. К испугу Исаака, у него стало развиваться все больше и больше фобий. Мы были на распутье между соматическим взрывом, неврозом тревоги и истинным невротическим формированием симптома. С этим последним в первый раз для Исаака создавалась возможность отсрочить соматическую разрядку и подумать о том, что происходит в его собственной психической реальности и его отношениях со внешним воспринимаемым миром.

Во вступлении к работе «О нарциссизме» Фрейд говорит: «Наш психический аппарат — первое и главное устройство, предназначенное справляться с возбуждением, которое, в ином случае, ощущалось бы как бедствие или имело бы патогенное воздействие (Freud, 1914; 85). Детское либидинальное желание Исаака съесть мать так и не слилось со своим садистским компонентом, а его психический аппарат не делал с этой дилеммой ничего (то есть, любовь равнялась разрушению). Мы могли бы сказать, что до нынешнего момента у Исаака никогда не было никакой «сигнальной тревоги» (Freud, 1926), и не было никаких средств, чтобы справляться с возбуждением.

Вследствие этого оно его и захлестывало.

Исаак (продолжает): Да, бакалейная лавка и женщина. Надо выбраться побыстрее. Возникает вопрос, нет ли у меня проблем с сексуальными желаниями. Но я всегда был совершенно свободен от сексуальных проблем. Во мне есть что-то враждебное моему же желанию? Что там не так? Я больше не думаю, что отец за мной следит, не думаю об Анни, как о матери. Мы занимаемся любовью лучше, чем когда-либо. И ей по-настоящему это нравится. А что вообще не так с сексуальными желаниями?

ДжМ (думая о пожирающей бакалейной лавке): Что-то не так с женскими сексуальными желаниями?

Исаак: Ага! Да, это мысль. Но я всегда хотел, чтобы женщины меня хотели. А боялся всегда мужчину. М-м-м... я думаю. Знаете, Вс. шка-на, который хотел съесть Мальчика-с-Пальчик.

Так Исаак становится Мальчиком-с Пальчик и проецирует свои великанские оральные желания на мужчину — несомненно, чтобы защитить свою страстную детскую привязанность к матери. Я решаю, довольно преждевременно, раскрыть его защитный маневр.

ДжМ: Но ведь это вы были голодны, как великан, когда отправились в бакалейную лавку, — колебались, но шли?

Теперь я окончательно запутала Исаака в интроективных и проективных механизмах.

Исаак: Черт! Я запутался. Ведь это я был в опасности. Бакалейная лавка собиралась сожрать меня. Она бы всосала меня к себе во внутренности, и это и была бы моя смерть. Вот!

Эти частые восклицания Исаака направлены на то, чтобы положить конец дальнейшему обдумыванию проблемы; это вроде использования слова как действия, механизм разрядки. Я оставила желания Исаака и вернулась к его проекциям.

ДжМ: Словно бакалейная лавка желала Вас?

Исаак: Ух! Там нет ничего, чтобы помешать этому засасыванию внутрь!

Если из-за нарушенной ранней эдипальной организации, переданной ребенку бессознательным родителей, репрезентацией женского полового органа служит пропасть без границ, то у ребенка нет и представления, где же может заканчиваться он сам. Фактически, при этом есть психологический риск, что ребенок так и не прекратит проецирование, что приводит к идеям преследующего характера о матери и ее теле. Вызывающая раздумья статья Ноэля Монгрэ-на (N. Montgrain, 1983) о репрезентации женского полового органа и его функционирования (или неудаче создать эту репрезентацию), основанная на аналитическом материале и фантазиях пациенток, подтверждает многие из моих собственных наблюдений. Достаточно интересно, что мои собственные находки в основном базируются на пациентах-мужчинах. Несомненно, оба исследования наводят на мысль, что помимо возможных аспектов контрпереноса и по ту сторону их, мы имеем дело с унисексуальной фантазией. Мы все должны были как-то прийти к согласию с матерью-бездной и ее «безграничным» женским телом. В своей статье Монгрэн пишет, что репрезентация вагины «может оставаться ненасытной “дырой”, которая всасывает, проглатывает и съедает, и, таким образом, функционирует в соответствии с моделью чисто инстинктивной экономии». (Он мог бы добавить «жадной», той жадностью, которую ребенок проецирует на материнское тело и ее страстно любящий взгляд.) Он добавляет: «Эта фантазия может быть одной из принципиальных причин имманентного страха мужчины, когда он впервые сталкивается с женскими гениталиями, [которые]... воспринимаются как место и исток всепоглощающего наслаждения, которое трудно вместить».

Я бы хотела подчеркнуть, что Исаак никогда не мог связать любую подобную тревогу с гениталиями. Среди многих последствий этой неспособности был тот факт, что различие полов (и их взаимодополняющая роль) не получили никакого истинно символического значения.

Исаак только начинает вербализовать свои фантазии о матери-бездне и связывать их с психической репрезентацией ее пола. В конце сессии он говорит:

Исаак: Когда я сегодня пришел, я подумал, что Вы очень привлекательно выглядите в розовом костюме, но боялся смотреть на Вас.

ДжМ: Может, это все та же драма. Кто кого съест?

Уходя, он смотрит мне прямо в глаза и говорит: «Ну вот, мне не трудно смотреть на Вас, когда я выхожу! Это ужасно, когда я вхожу!»

Я не смогла удержаться: «Такое облегчение — выйти из бакалейной лавки?» И мы оба засмеялись.

Я могла бы добавить, что мне часто приходится следить за собой, чтобы не делать соблазняющих замечаний пациентам, у которых были соблазняющие матери. Хотя заманчиво было бы возложить вину на дискурс анализируемого, который поощряет подобное остроумие, моя задача — в конце концов это переработать. Например, этой же ночью Исааку приснилось, что он должен защищаться от великанши с глазами-зеркалами! Этот образ сновидения принадлежал мифу о Нарциссе. Нарцисс не мог найти своего отражения в глазах обожающей его матери-собственницы, Лириопы, только ее желание исключительного обладания собственным сыном. Она, нимфа вод, и стала могилой, от которой он так и не смог отвести взгляда.

МАТЬ-БЕЗДНА И СЫН-ПРОБКА

Прошла неделя и Исаак принес дальнейшие ассоциации к фантазии о внутреннем материнском образе, — «пропасть», «бездна», «пустота», — в сочетании с идеей, что его ролью ребенка было «заполнить ее», или, иногда, быть чем-то вроде пробки, ее затыкающей. Ниже следует фрагмент сессии, состоявшейся как раз перед летним отпуском. Надвигающееся отделение часто приносило с собой жестокий рецидив астматических и кардиологических симптомов, иногда во время сессии. При угрозе отделения Исаак всегда начинал терять принадлежащий переносу образ аналитика как защищающего отца-матери; я снова становилась матерью-бездной, но такой, которая сейчас спрятала отсоединенный садистский и преследующий отцовский фаллос в своих глубинах, как в ассоциациях к следующему сновидению.

Исаак: Прошлой ночью мне приснилось, что я должен словно нырнуть с большой высоты, чтобы подхватить тело женщины, лежащее на земле, подцепить ее, как на крючок, своим пенисом, и затем вновь взмыть вверх. И приближаясь к ней, я вижу, что она ведьма. И мне это и страшно, и возбуждает.

Образ пениса как садистичного инструмента, крючка, в последующем проецируется на тело женщины, которое теперь воспринимается как содержащее опасный частичный объект. Ассоциации Исаака приводят его к мысли о своем страхе во время плавания; когда он может видеть сквозь прозрачную воду дно моря, если тому нет помех, то он боится, «что всплывет что-нибудь из глубины». Однако он добавляет, что почти не боится нырять в глубину. Я спрашиваю его, в чем разница, и он отвечает: «Когда я ныряю, я всегда глаза закрываю. Иначе мне будет страшно». Параллель с сексуальным паттерном Исаака потрясающая.

ДжМ: Словно иначе Вы могли бы утратить контроль, и Вас проглотила бы «пустота»?

Исаак: Точно! ... (После паузы) Это напоминает мне о мастурбации. Отец сказал мне, что у меня пропадет память и я не смогу думать. Это было ужасно страшно, но я все равно продолжал это делать.

ДжМ: Вы должны были проделать «дыру» в Ваших мыслях? Закрыв глаза?

Исаак: Да... просто нырнуть, не слишком задумываясь.

Мне кажется, что Исаак именно это и делал большую часть своей жизни. В так называемом «операционном» образе существования есть контр-фобийное измерение. Возможно, что определенные люди, производящие впечатление «сверхнормальных» или «супер-ста-бильных», создали защиту такого порядка против первичной тревоги, которая никогда не была переработана вербально. Фантазии, которые возникли позже, указывают, что Исаак, так сказать, опустошил тело своей матери от всего содержимого, чтобы избежать встречи не с защищающим, а с опасным и преследующим пенисом внутри женского тела. «Закрыть глаза», как поступал Исаак, где бы ни завидел пару, на улице или на экране, чтобы закрыть источник опасности, это, в некотором смысле, отчетливо психосоматическая защита от угрожающих фантазий и чувств; мы могли бы назвать ее реакцией американских горок. Хотя закрытые глаза, видимо, временно убирают необходимость что-то делать в возбуждающей тревогу ситуации, конечно, это нельзя считать эквивалентом вытеснения. Это более сродни заранее готовому отказу или отречению псюхе, то есть более родственно психотической защите, смежной с отрицанием перцептивной и внешней реальности. Тот же самый контр-фобий-ный механизм можно обнаружить при наркотической! симптоматике и других расстройствах с отыгрыванием. При проблемах характера, основанных на вынесении вовне внутреннего конфликта, человек закрывает глаза на психическую реальность других людей. История Белоснежки в главе 3 иллюстрирует этот способ сражения с душевной болью.

Исаак много рассказывал о своих мастурбационных фантазиях во время первого года нашей работы, и постепенно он стал приближаться к тому, чтобы рассказать о том, что все еще мастурбирует очень часто, сам не зная почему, и что это никоим образом не замещение отношений с женой. Меня всегда интересуют мастурбацион-ные фантазии, поскольку они содержат в сгущенном виде столь многое из детской сексуальности наших анализируемых и указывают, где сконцентрирована самая большая тревога (McDougall, 1978; 141-68). Эротический сценарий Исаака был такой: «Меня подцепляет молодая проститутка и ведет туда, где она живет. Ее ждет мать, и именно она приказывает мне заняться любовью с девушкой. Когда я показываю достаточно искусства, я должен затем заняться любовью с матерью. И это высшая точка возбуждения».

На банальном эдипальном уровне фантазия прозрачна, и мы видим, что вина за сексуальное желание приписывается (как со времен Адама и Евы!) женщине, и самой матери, как это часто бывает. Таким образом, Исаак «вынужден» заниматься любовью. Но теперь становится очевидно, что судьба его (как многих других) мастурбационных фантазий и сексуальных ритуалов, еще и вмещать сильнейшие возбуждающие тревогу черты, и справляться с ними, эротизируя самые малые детали. В данной фантазии бессознательный ужас Исаака перед сексуальным желанием матери переделан в самую возбуждающую ее часть.

Исаак: Я все удивляюсь, почему я для сексуальных фантазий выбираю проституток. Я никогда не имел с ними дела. Откуда такая эротическая идея?

Хотя фантазии о проститутке часто несут в себе гомосексуальное возбуждение, поскольку мужчина вступает в сексуальные отношения с женщиной, у которой было бесчисленное множество других мужчин, мне кажется, что Исаак гораздо ближе к тому, чтобы понять свою потребность в подтверждении, что женщина — не бездонная пропасть, чья вагина никогда не была репрезентирована как ограниченная или определенная пенисом (Montgrain, 1983). Вместо этого эдипальный соперник становится, на этом более первичном нарциссическом уровне, очень нужной защищающей фигурой. Эта поддержка одна может придать значение генитальным различиям и дать ребенку признанное место в семейной структуре и сексуальную идентичность. Без нее остается постоянный риск этого «ныряния в пустоту», безграничного, непредставимого материнского полового органа. Я использую это с Исааком:

ДжМ: Проститутка может быть поддержкой? Никакого ныряния в пустоту, поскольку там уже побывало множество мужчин?

Исаак: Да-да! Самые страшные для меня женщины — юные девственницы.

ДжМ: У которых никого не было? Так Вы описывали мать.

Исаак: Мать? Да она до сих пор девственница! Немыслима даже идея, чтобы внутри у нее хоть когда-то побывал пенис. Вот она, пустота! Я... мне трудно дышать. (Исаак и впрямь начинает дышать с трудом.)

ДжМ: Вы ныряете в эту бездонную пропасть?

Исаак: Да — с закрытыми глазами!

СОМАТИЧЕСКИЕ СИМПТОМЫ СМЕНЯЮТСЯ ПСИХОЛОГИЧЕСКИМИ

Развитие данного материала заняло несколько месяцев. Вот более поздний фрагмент, на половине третьего года анализа, где Исаак описывает расслаивающийся фобийный симптом, который, видимо, занял место соматических явлений, в частности, астмы и кардиопатологии.

Исаак: Ужасно вдруг открыть, что мать хотела меня в сексуальном смысле. Этот ее взгляд... Голова кружится, стоит только подумать об этом. Я всегда хотел встретить женщину с таким же взглядом, но невыносима и мысль, что я хотел увидеть и в глазах матери то же выражение. И как ни крути — встречаю я этот взгляд или нет, — это моя смерть. (Помолчав.) Вы видели такой фильм Вуди Аллена — «Interiors»? Что Вы о нем думаете? (Он не ждет ответа; прямые вопросы всегда знак беспокойства у Исаака, как и у большинства других пациентов.)

ДжМ: Вы хотите знать, какими я вижу вещи? Какими глазами заглядываю в душу людям?

Исаак: Мне вдруг стало страшно... Я хочу Вам нравиться, хочу, чтобы нравилось то, что внутри меня... Но я словно боюсь, что меня поглотит эта идея.

ДжМ: Я могу быть вроде Вашей матери. Вы говорили, что она «сжирала» Вас своей любовью.

Исаак: Она часто говорила: «Я тебя сейчас съем». Она, бывало, бежит за мной и говорит: «Ам-ням-ням!», — а мне так нравилось! Это была одна из наших любимых игр. Я боюсь, что меня съедят? Я просто панику сейчас чувствую — но почему? Я любил эту игру.

ДжМ: Может быть Вы задумывались: «А есть ли у нее что-то еще съестное, кроме меня? А что если она на самом деле голодная?»

Исаак: Господи! Она всегда называла меня «солнышко мое маленькое». Маленькое — понимаете? А я действительно был маленьким, и не было никого другого рядом, чтобы его снямкать... Я теперь могу вынести мысль, что она хотела отца. Но меня — нет, спасибоч-ки. Меня бы съели заживо! Мать всех убивает добротой, и всех съедает.

ДжМ: Чем она добрее^ чем больше любит, тем страшнее?

Исаак: Да. И все-таки мне страшно нужно было ее присутствие. Ни с чем не мог справиться сам. Я рвался к ней на ручки — и в то же время рвался к собственной смерти. Она так и ждала меня съесть. Как я со всем этим разберусь?

Можно заметить, что Исаак в детстве не мог использовать внутренний образ своей матери; он нуждался в ее реальном теле и присутствии, в том, что я назвала «матерью-наркотиком» (McDougall, 1978). Я как-то раз предположила, что это было так, словно он считал, что она хочет «дышать за двоих». Исаак был весьма поражен этой моей интервенцией, и несколько месяцев развивал идею об их «дыхательных взаимоотношениях». Он ссылается на эту интервенцию, затем повторяет свой вопрос:

Исаак: Как мы выберемся из всего этого?

ДжМ: Вуди Аллен и «Interiors».

«Interiors» — фильм о женщине, которая душит мужа и детей собственными желаниями и ожиданиями. Исаак очень интересуется Вуди Алленом, не только потому, что тот тоже ставит фильмы, но и потому, что недавно он узнал, что Вуди Аллен провел двадцать лет в анализе, и это не убило его творческое начало! Исаака этот факт успокаивает, поскольку я, пожирающая мать-аналитик, собираюсь слопать все его творчество, и не оставлю ему ничего, чтобы создавать фильмы и сочинять истории.

Исаак: А, да! Интерьеры и внутренности. Знаете, я боюсь застрять в маленьком пространстве, где нет доступа воздуха. Я больше и не подхожу к метро, и держусь подальше от узких коридоров и улиц. Боюсь чувства, что я заперт и задыхаюсь. У меня никогда не было таких проблем до того, как я пришел на анализ! Я уверен, что за это отвечает анализ.

ДжМ: Очень может быть. Вы воображаете такие вещи, какие никогда бы не позволили себе вообразить прежде, вроде тех мест, которые Вы можете обвинить в том, что они Вас «душат». Похоже ли это ощущение на ощущения во время астматического приступа?

(К моему удивлению он ответил):

Исаак: Да нет. Я теперь прекрасно дышу. Я разве не говорил? У меня уже несколько месяцев никакой такой астмы. А вот эти фобии — это нечто!

Анализируемые часто «забывают» сказать нам о произошедших переменах, вроде исчезновения длительных психологических или соматических симптомов. Они меньше озабочены тем, чтобы успокоить аналитика, чем тем, чтобы сохранить в переносе проекцию тревожной матери и больного ребенка.

Моя гипотеза на этой сессии, что Исаак учится находить, в форме фобийных объектов, психические репрезентации архаичных ужасов, связанных с его отношениями любви-ненависти с матерью, то есть примитивные страшные фантазии о том, что он застрял, его душат, едят или топят. Прежде, в ситуациях, которые вызывали желание-и-страх пожирающей матери, Исаак совершенно не осознавал свою панику, а вместо нее испытывал приступ астмы. Его всегдашние соматические реакции становятся вербальными и метафорическими, и таким образом дают ему сырой материал первичного процесса, чтобы из него, затем, создать для собственной защиты невротические симптомы. Несомненно, проще избегать маленьких пространств, чем на каждом углу встречаться с архаичной кастрацией. Экономическая выгода от невротических симптомов очевидна; они несут также биологическую, жизнеохраняющую функцию.

На улице зима. Исаак осматривается в моем маленьком кабинете и замечает у меня на столе большую банку с ветками, которые в домашнем тепле выпустили нежные весенние листочки.

Исаак: Боже! Посмотрите, какие листочки! Они здесь распустились? Внутри?

ДжМ: У меня внутри они должны были бы задохнуться?

Исаак: Ну да — что здесь распускается, — так это мои фобии. Ладно, я догадываюсь, что это лучше, чем когда не можешь дышать. Вот! Я думаю, что теперь стало больше места для меня внутри Вас, чем раньше было. Безопасного места!

Во время следующей сессии Исаак доходит до мысли, что его потакающая мать позволяла ему делать почти все, что угодно. Фактически, это она была первой «проституткой». В ужасе, он был должен сочинять собственные законы, чтобы защититься от ее всепоглощающей любви. Он должен был беречься, чтобы в него не проникли ее посягательства. Его ненависть к ее нижнему белью теперь кажется ему тесно связанной со страшной фантазией, что его «сжует хватка ее крепких ляжек», тема, которая развивалась несколько сессий.

Исаак: Но до тех пор, пока меня не тяпнула оса, я был бессмертным. Теперь я знаю, что всю жизнь боялся быть съеденным матерью. Всегда ждала меня, как голодный паук. Я постоянно жду смерти.

Это не фаллическая кастрационная тревога, а более первичный страх быть поглощенным или съеденным (который мы можем назвать страхом нарциссической кастрации или аннигиляции). В то же время Исаак проецирует на свою психическую репрезентацию матери собственные первичные сексуальные желания, потому что это он, прожорливый младенец, хотел съесть мать (проекция на бакалейную лавку).

Так что оса приобрела еще одно символическое значение: теперь она представляла собой пожирающий и вторгающийся образ матери раннего детства, то есть мать, глядящую на своего малыша с желанием во взгляде. Эта мысль заставила Исаака еще раз вспомнить, как мать бросалась на него всем телом, чтобы его защитить.

Исаак: Господи, — нелегкая эта ноша — вес матери!

V


Психосоматические состояния, невроз тревоги и истерия
НЕКОТОРЫЕ ГИПОТЕЗЫ О ПСИХОСОМАТИЧЕСКИХ СОСТОЯНИЯХ

Фрагменты анализа Исаака, описанные в предыдущей главе, послужат нам для иллюстрации при исследовании некоторых гипотез о психосоматической регрессии. Эти гипотезы могут внести вклад в понимание особого психического функционирования и динамической организации личности, которые, скорее всего, увеличивают психосоматическую уязвимость. Мое первое предположение касается возможных связей между психосоматическими и истерическими симптомами, как это можно наблюдать в курсе психоаналитического лечения. В более раннем исследовании (McDougall, 1978), где подробно рассматривалось различие между двумя типами симптоматики, я предполагала, что психосоматические феномены, в противовес истерическим проявлениям, лишены содержимого вытесненной фантазии (чье содержание может быть вербализовано), и, таким образом, психосоматические феномены не имеют прямого символического смысла, который мы обнаруживаем в бессознательной структуре невротических симптомов. Я постепенно усомнилась в таком полном отсутствии символического значения, увидев в ходе исследования массивные защиты, которые определенные пациенты используют, чтобы на них не действовала психическая боль, включая радикальное исключение всяких репрезентаций идей, тяжело нагруженных аффектом. (Это вопрос более полно раскрыт в главе 7.) Вначале я была неспособна оценить глубинный архаичный смысл психосоматических реакций на психический конфликт, а именно то, в какой большой мере эти реакции зависят от чрезвычайно примитивной телесной фантазии. Но потом я стала понимать соматическое функционирование как форму сообщений (коммуникации) и заинтересовалась экономической ролью соматизации в психической структуре. Возможно, следует поддержать концепцию «довербаль-ного символизма», не связанного никакими вербальными связями в предсознателъном функционировании (Freud, 1915b), который может впоследствии дать почву для архаичной формы истерии. Таково мое первое предположение.

ЭДИПАЛЬНАЯ КОНСТЕЛЛЯЦИЯ

Второе предположение касается особой структуры личности, у которой эдипальные репрезентации и конфликты пропитаны нижележащей фантазией примитивного, довербального характера, и тело младенца слабо дифференцировано от тела матери. Любой тесный эротический контакт, поэтому, бессознательно воспринимается как поглощение и смерть. На более поздней стадии нормализующая роль образа отца позволяет забыть, что эдипальная организация строится на архаичной фантазии об отношениях, на которую я ссылалась в предыдущей главе — «мать-бездна и сын-пробка». (Пример такого процесса, помимо случая Исаака, мы увидим и в анализе Поля, чья история составляет основу главы 8. Оба пациента страдали от язвы желудка и других психосоматических недугов, и хотя во многих отношениях их психическое функционирование весьма отличалось, мы увидим поразительное сходство тех элементов их историй, которые вносят вклад в эдипальную организацию.) Я полагаю, что именно такая эдипальная структура предрасполагает пациента в будущем к психосоматической регрессии, в особенности в ситуациях продолжительного стресса, внешнего или непризнавае-мого внутреннего. Вдобавок к бессознательным телесным фантазиям, психическая экономика часто характеризуется некой формой ментального функционирования, при которой идеи и болезненные аффекты будут скорее извержены и исключены из психики, а не вытеснены или связаны с «противовесом» посредством невротических защитных механизмов.

ПСИХИЧЕСКАЯ ЭКОНОМИКА

Третье предположение относится к особому образу разрядки напряжения, при котором действие и реакция берут верх над психической переработкой. Психическая активность, которая, в противном случае, могла бы привести к конструктивному осмыслению или сублимированному выражению (или к созданию невротических или психотических симптомов) вместо этого «замыкается накоротко» и разряжается в немедленном или повторяющемся действии. Такие действия, которые я называю действиями-симптомами, никоим образом не служат решением для охваченной конфликтом инстинктивной реальности или в напряженной внешней реальности, с которой сталкивается субъект. Они всего лишь бегство или уход от болезненных или тревожных ситуаций (Engel, 1962), сопровождающийся психическим разрушением (скорее, чем отрицанием) неприемлемых идей, что ведет к быстрой «очистке» от аффекта, с ними связанного. Таким образом, всю свою жизнь Исаак должен был только закрывать глаза, курить или уступать настоятельной потребности в мастурбации, когда бы он ни чувствовал тревогу, вину или злость (например, когда он видел влюбленные парочки, похоронные процессии или женское белье, выставленное в витрине магазина).

Надо все же признать, что симптоматичные действия подобного рода составляют часть психической брони любого человека, и служат ему при случае. Мы напиваемся, чтобы утопить печаль; курим или переедаем, чтобы развеять ежедневные обыденные фрустрации; принимаем лекарства, чтобы смягчить тревогу или уснуть; не можем не утащить незначительные вещи и «нечаянно» портим ценные, когда находимся в определенном эротическом или агрессивном напряжении; иногда используем людей как наркотик, находясь в тяжелых обстоятельствах. Все это довольно обычные вещи среди людей, которые, в общем, не считаются психологически нездоровыми.

Каждый из нас порой склонен избавляться от напряжения и душевной боли путем неподходящих действий или через зависимость от внешних агентов, в тех ситуациях, когда для более надежного решения было бы уместно или даже требовалось мысленное или эмоциональное вмещение. С точки зрения психической экономии важным фактором в отношении действий-симптомов является то, что они несут с собой минимальную психическую переработку, а часто даже и полностью занимают ее место.

У определенных анализируемых мы можем наблюдать, что подобный тип психического функционирования является главным методом сохранения психического гомеостаза, когда бы ни возникала угроза либидинальной экономии, независимо от вложения либидо — в других людей, или в самого себя. Мы отчетливо это видим в ряде клинических категорий, таких как организованная перверзия (извращение), наркотическое (аддиктивное) поведение (пагубные пристрастия), определенные формы патологии характера, и во всех ситуациях, где психическое потрясение вызывает соматическую дисфункцию, открывает ворота инфекции или другой форме физиологического заболевания. Психосоматические симптомы такого рода находятся в самом конце ряда действий-симптомов, о которых здесь говорится, потому что психическая переработка на этом участке минимальна, если вовсе не отсутствует. Корни таких паттернов психического функционирования следует искать на рассвете психической жизни (McDougall, 1982а), а доказательства их разрушительного воздействия можно ясно наблюдать у маленьких детей. Поскольку младенец не может психически перерабатывать напряженные, психически болезненные или гиперстимулирующие ситуации, то патологические проявления носят неизменно психосоматический характер, такой как младенческая бессонница, постоянное срыгивание и перезаглатываниие содержимого желудка, известные как мери-цизм, цикличная рвота и спазматические реакции различного типа. Такие наблюдения ставят вызывающую проблему перед психоанализом, как в теоретическом, так и в клиническом плане.

ОТЫГРЫВАНИЕ И ПСИХОСОМАТИЧЕСКИЕ ЯВЛЕНИЯ

При психоаналитической работе со взрослыми эти феномены действия-реакции склонны ускользать из аналитического процесса и потому служат серьезным препятствием прогрессу. В этом контексте заслуживает внимания фрейдистская концепция отыгрывания. Изначально эта концепция прилагалась к психоаналитической ситуации для описания фаз, в которых конфликты, мобилизованные отношениями переноса, рассеиваются в какой-то форме действия, обычно вне рамок анализа, вместо их вербализации и проработки на сессии. Несмотря на эту узкую клиническую коннотацию, отыгрывание, теоретически, экономическое понятие, потому что оно состоит в немедленном переводе в действие инстинктивных импульсов, фантазий и желаний, ради того, чтобы избежать определенных идей и эмоций болезненного, чрезмерно возбуждающего или конфликтного характера. Оно также подпадает под категорию психического отречения или отказа.*

Переводя Agieren как acting out (действие вовне или отыгрывание), мы указываем на двойственность понятия, принадлежащего психической экономии: во-первых, то, что следует удерживать внутри и подвергать психологической обработке, выносится наружу, за рамки личности или аналитической ситуации; во-вторых, напряжение сбрасывается или отводится так, что не остается и следа внутреннего конфликта. Это фундаментальное понятие в трудах Фрейда (Freud, 1938b). Таким образом тревога или депрессивные аффекты, с которыми субъект не в состоянии справиться, не получают психической репрезентации. Психологический механизм «выбрасывания из головы» идет рука об руку с экономической тенденцией к отыгрыванию и разрядке напряжения.

Прилагая скорее понятие выбрасывания, чем вытеснения к психосоматическим феноменам, мы придем к предположению, что псю-хе отрекается от психического конфликта и «выбрасывает его вон»

Фрейд часто использовал термин Verwerfung — отвержение, выбрасывание мысли, например в «Человеке-Волке» (1918), для описания специфически психотического механизма, отличного от вытеснения (Verdrangnung).

из

для разрядки через тело и его соматические функции. В начале психической жизни тело воспринимается как объект, принадлежащий внешнему миру. Такое восприятие продолжает существовать в сновидениях и при определенных психотических и мистических состояниях; а именно, само тело или его определенные зоны и функции расцениваются как независимые единицы, а иногда как то, что принадлежит Другому и находится под его руководством. (Например, при психотических состояниях, включающих самокалечение, субъект может совершенно не осознавать никакого непосредственного ощущения боли.) Важный вопрос здесь относится к возможности того, что в состоянии, которое мы могли бы назвать психосоматическим психическим состоянием, определенные части тела и функции все еще бессознательно могут восприниматься именно таким образом, то есть субъект может считать их не своей собственностью, а принадлежностью кого-то еще, матери раннего младенчества."1

Эта структура тогда была бы в выраженном контрасте с психической структурой, стоящей за истерической конверсией, при которой первичный процесс мышления придает определенным зонам и функциям символическое значение инстинктивного рода. Как уже подчеркивалось в главе 2, невротические и психотические симптомы первично устремлены на самоисцеление посредством некоторой формы психической активности, которая ведет к созданию симптома в качестве попытки решения психического конфликта. Психосоматические симптомы, с другой стороны, хотя и могут приобретать вторично символическое значение (а иногда приносят вторичную выгоду в форме заботы окружающих), но первично являются результатом действия механизма избегания, не скомпенсированного созданием психологических симптомов. Этот механизм избегания, конечно, тоже можно представить как рудиментарную попытку исцелить себя, выбросив из психического осознания любую форму душевной боли.

Индивиды, использующие такие механизмы избегания в чрезмерной степени, производят впечатление нормальных — у них нет симптомов и часто они, вследствие удушения аффекта, словно мо-

Подобная гипотеза в связи с предрасположенностью к наркомании была высказана Генри Кристалом (Krystal, 1977).

гут справиться с любыми напастями в любых обстоятельствах. Именно этот последний аспект феномена отыгрывания (особенно когда этот феномен принимает психосоматический оборот) делает подобные проявления столь мучительными в психоаналитической практике. Аналитик слышит, что ассоциативный дискурс, хотя и необыкновенно связный, как будто и не ведет никуда. В такие моменты мы чувствуем, что чего-то недостает — пропало измерение, часто аффективного характера; это похоже, скорее, на слова песни без музыки. Такой дискурс очень отличается от дискурса, где вытесненные мысли, фантазии и отрицаемые чувства хотя и не осознаются анализируемым, но всячески стремятся дать ключи к своему существованию, не только через сами симптомы, но и через сновидения, неожиданные ассоциации, оговорки и т.п. Когда сообщения не такого порядка, а сведены к действиям и реакциям (как у всех нас порой), тогда мы знаем, что внутренний театр не развит внутри, даже в форме невротической или психотической симптоматики, а, скорее, вынесен вовне, на подмостки жизни, или же находит соматическую разрядку.

ВНЕШНИЕ ФАКТОРЫ, ВЫЗЫВАЮЩИЕ ПСИХОСОМАТИЧЕСКИЕ ЯВЛЕНИЯ

Сдвиг от психической переработки к разрядке в действии особенно вероятен, когда мы получаем внезапную нарциссическую рану или неожиданно утрачиваем объект. Такие события часто вызывают необычное поведение или умеренные и тяжелые психосоматические проявления. Я использую здесь термин психосоматический в широком смысле, с единственно психоаналитической точки зрения. А именно, я говорю о теле и соматическом Я в их раскрытии в ходе аналитического переживания. Таким образом я ссылаюсь не только на хорошо известные психосоматические заболевания вроде язвы желудка, бронхиальной астмы и язвенного колита, но и на непонятную тревогу и депрессивные состояния, которые всегда сопровождаются такими физическими симптомами как усталость, потливость, тремор и апатия. К этому ряду психосоматических явлений тогда нужно добавить склонность к несчастным случаям и повышенную подверженность инфекциям во время стресса. У психоаналитика есть масса возможностей наблюдать эти явления, и он находится в таком положении, что формулирует гипотезы, отличные от тех, которые складываются у психосоматолога, который хоть и видит гораздо больше пациентов, но вряд ли может разделить с ними интенсивный опыт психоанализа или продолжительной психотерапии.

Хотя у всех нас есть свой порог психического стресса, за которым наша способность справляться с ним психически может нас подвести, мои клинические наблюдения привели меня к мысли, что психосоматическая уязвимость значительно увеличивается вслед за потрясениями в нашей нарциссической экономии (McDougall, 1978). Чем более хрупок наш нарциссический баланс, тем более вероятно, что мы будем справляться с внутренним и внешним напряжением с помощью какой-то формы отыгрывающего поведения или действия-симптома в виде соматизации. В случае соматизации субъект обычно остается в неведении своих психических конфликтов и душевной боли. В любом случае, редкий человек, вероятно, думает о своих физиологических заболеваниях как о психологических недугах. Вспомним, что сорок лет Исаак не знал о своих психологических проблемах в какой-либо области. Хотя он страдал от язвы желудка, астмы, кардиопатологии и тетании, он не считал, что у этого ряда соматических болезней есть психологическое измерение. Его защитная структура была такой, что он не знал как о степени своей нарциссической хрупкости, так и о своем глубинном ужасе перед любыми либидинально заряженными ситуациями в отношениях. Люди вроде Исаака (имя им — легион), бросаются в пучину жизни, профессиональных и личных отношений, не имея понятия о постоянном, так сказать актуальном, психическом напряжении, которому они подвергаются, день за днем. На месте отсутствующего осознания (ибо любое эмоциональное возбуждение быстро выкидывается из головы) возникают тяжелые соматические дисфункции.

Мне кажется, что в таких ситуациях тело защищает себя, словно ему угрожает биологическое заболевание, и, следовательно, командует техникой выживания в неверно воспринятой ситуации. (Эта концепция изложена полнее в McDougall, 1978; 421-52.) Возможно, само неосознавание чрезвычайно болезненного или возбуждающего аффекта, несущего психический конфликт, вносит вклад в уже классическое описание предположительно «психосоматической» или «операционной» структуры личности, которая встречает катастрофичные события, у большинства людей вызывающие сильную душевную боль, с видимым спокойствием и необычным безаффект-ным состоянием, известным как алекситимия.* Наблюдения, сделанные за много лет работы с аналитическими пациентами, заставляют меня подчеркнуть, что это состояние не обязательно является следствием недостатка в психической или биологической нейронной структуре. Травматические события, которые так часто вызывают взрыв психосоматических болезней (утрата безопасности, уход объекта любви, неожиданная потеря самоуважения), могут рассматриваться как причинение боли и расстройства на уровне слишком для субъекта глубоком, чтобы он мог это вынести, или на уровне подъема тревоги психотического измерения. Другими словами, операционный способ отношений или выбрасывание аффекта могут быть чрезвычайно примитивными психическими защитами. При анализе на передний план выходят сопутствующие, но неузнанные страхи — страх оказаться переполненным невместимым аффектом и вынужденным к безумным действиям, страх «развалиться на части» или утратить чувство идентичности и способность функционировать. Неприемлемые идеи и болезненные аффекты до этого времени исключались так быстро, что у субъекта не сохранилось знания об их существовании. (Пример такого случая описан в главе 8.) Можно добавить, что когда напряжение любого рода воспринимается как нарциссическая угроза на уровне младенческого нарциссизма (при котором мы еще слабо отличаем свое тело от материнского), тогда психосоматическая реакция на инстинктивное напряжение и внешний стресс является обвинением против той части собственного телесного Я, которое считается принадлежащим матери или просто матерью. Другими словами, болезнь становится еще одной бессознательной связью с матерью; ее тело тоже под нападением.

На основании многолетнего опыта психиатра и психоаналитика в области психосоматики Лефебр (Lefebvre, 1980) считает, что «пси-

AaeKcumuMun(Sifneos, 1973; Nemiah, 1978) означает отсутствие слов для выражения эмоций или состояние, когда невозможно отличить одну эмоцию от другой. В главе 7 об этом говорится весьма подробно.

хосоматическая уязвимость значительно увеличена у пациентов, которые в детстве перенесли травматические события в фазе сепара-ции-индивидуации, описанной Малер». Он предполагает, что «со-матизирующий пациент, по-видимому, предъявляет во время со-матизации способ отношений; который в хронической форме характерен для так называемой нарциссической личности... Конфронтация с таким различением я-другой вызывает тупик в отношениях и [психической] экономии, который сам по себе ведет к “отказу” от аффектов и соматическому выражению регрессивной дезорганизации» (курсив мой).

Мне кажется, что многие люди создали психическую броню-покрытие, в результате чего они в определенных обстоятельствах не думают и не чувствуют слишком глубоко. Эти обстоятельства могут быть катастрофичными внешними событиями, как предполагалось выше, но могут быть и обыденными событиями (секс, ситуация на работе, просто встречи с людьми), несущими скрытый травматический потенциал. Например, событиями, которые привели Исаака к тяжелой желудочной патологии, были его провал на важном экзамене и начало взрослой половой жизни. Исаак знал о чувстве поражения и нарциссической ране, вызванными неудачей, но остался в неведении о глубинных травматических элементах, которые постоянно реактивировались его сексуальным опытом. На сознательном уровне он считал его удовлетворительным.

ПЕРЕСМОТР АКТУАЛЬНЫХ НЕВРОЗОВ

Исаак был обречен на новое психологическое расстройство, тоже психосоматического порядка, а именно, тяжелый невроз тревоги. К актуальным неврозам относятся те, при которых сильный аффект переживается сознательно, хотя и носит диффузный характер и не связан с ясно определяемыми психическими репрезентациями, в противоположность невротической симптоматике. Ранние тексты Фрейда (Freud, 1898, 1914, 1916-17), где речь идет об этой концепции, в некотором смысле являются первыми психоаналитическими статьями о психосоматических явлениях. Старый термин актуальный невроз включал две категории: неврастению и невроз тревоги (к которым Фрейд позже добавил категорию ипохондрии). Признаки неврастении включали физическое истощение «нервного» происхождения: головную боль, проблемы с пищеварением, запоры, снижение сексуальной активности и т.п. Невроз тревоги, представленный Исааком, характеризовался потливостью, дрожью, сердцебиением и затруднениями дыхания. Многие из нынешних анализируемых описывают в точности те же симптомы столь живо, что и пациенты времен Фрейда. На самом деле, при нынешних более длительных анализах мы часто обнаруживаем, что вслед за исчезновением невротических симптомов, которые привели пациента в анализ, эти и другие паттерны разрядки рискуют стать еще одним камнем преткновения для анализа. Симптомы исчезли, есть много внутренних психических изменений, но анализируемый по-прежнему чувствует себя пустым, несчастным, несостоявшимся и тревожится. И аналитик чувствует то же самое! (McDougall, 1984)

Фрейд, конечно, приписывал происхождение актуальных неврозов блокировке либидинального аффекта, вследствие сексуальной неудовлетворенности или мастурбации. Сейчас такое объяснение кажется неадекватным, и, возможно, эта сомнительная этиология многое сделала для дискредитации концепции. Я бы хотела расширить в нескольких направлениях гипотезы Фрейда о причинах невроза. Я считаю, как и Фрейд, что депрессивные, апатичные состояния и невроз тревоги действительно мобилизуются и запускаются «актуальными» (то есть, повседневными) напряжениями, но я приписываю эту активацию специфической форме психического функционирования, разрядке-в-действии, которая только что была описана. Этот способ функционирования тесно связан с природой примитивных фантазий, которые стоят за неотложной потребностью действовать, вместо того, чтобы думать, и потребностью задушить эмоцию, а не вместить ее. Происхождение таких психических паттернов, однако, можно проследить до раннего физического и эмоционального взаимодействия матери и младенца. При тяжелых психосоматических и тревожных состояниях мы часто находим первичную эдипальную организацию, где мать, хотя и не отвергала отца, тем не менее, оставила у ребенка ощущение, что она относилась к нему, как к сексуальному дополнению или как к нарциссическому продолжению своего собственного Я, тем самым установив особую форму отношения к телесному Я своего ребенка. Такая организация часто связана с тем, что образ эдипальной пары занимает второе место по отношению к важной единице мать-ребенок. Ситуация, видимо, требует несколько излишне уступчивого отца, который, в соответствии со своими собственными бессознательными проблемами, позволяет инцестуозным отношениям продолжаться и поддерживает свою исключенность из этого магического и слишком удовлетворяющего круга. При этом есть риск, что у ребенка появится чувство, что его соблазнили, что ему угрожает опасность вторжения, что он станет добычей архаичных либидинальных устремлений и ужасов. Иногда у таких детей складывается убеждение, что они не существуют взаправду для своей матери. Из-за того, что они не способны справиться с чрезмерной стимуляцией в таком раннем возрасте, образ первичной сцены у них тоже склонен быть сгущенным и садистичным.

Я поэтому предполагаю, что хотя психосоматические проявления актуальных неврозов часто можно проследить до нераспознанных либидинальных напряжений, как предполагал Фрейд, они запускаются нынешней либидинальной блокировкой только тогда, когда эта блокировка происходит от самых ранних чувственных и эмоциональных напряжений и травм. Если теория Фрейда о патогенном воздействии сексуальной фрустрации и мастурбации и заслуживает сегодня какого-то доверия, то только в том, что нарушающие спокойствие элементы могут быть встроены в психосексуальную структуру ребенка бессознательными родительскими сексуальными конфликтами и неудовлетворенностью. Тело и Я ребенка могут в этом случае стать объектом чрезмерного и пугающего вложения либидо и конфликта, при котором примитивные желания и страхи (желание слияния, страх дезинтеграции и потери идентичности) берут верх над фаллично-эдипальными стремлениями и тревогами. Исход, конечно, не обязательно будет психосоматическим; это может быть создание сексуальных перверзий в качестве «короткого замыкания» тревог и желаний сразу и на эдипальном и на более примитивном сексуальном уровне. Эти вопросы полнее рассматриваются в главах 11 и 12.

Вдобавок к либидинальному конфликту мы также подчеркиваем сегодня важность агрессивных напряжений как фактора, вносящего вклад в психосоматические явления, в частности, роль примитивного садизма, который не удалось интегрировать в идеализированные отношения мать-ребенок (см. главу 8). Хотя оральный садизм вполне может быть последствием жадности и зависти ребенка, которые он проецирует, он может также включать в себя неосознаваемую амбивалентность матери и ее зависть к своему ребенку. В этом отношении можно заметить, что Фрейд не много уделил места идее, что между матерью и ребенком все может пойти плохо, так как был убежден, что период младенчества формирует ностальгическую основу для веры в Рай. Однако фактически, исключительные отношения мать-младенец такого порядка, когда ребенок, мальчик или девочка, требуется для замены отца как объекта желания и либиди-нального стремления, потенциально патологичны уже в грудном возрасте. В таком случае ребенок представляет собой для матери скорее объект жизненно важной потребности, чем объект желания. Объект желания — это ребенок, рожденный от взаимной взрослой любви и воплощающий желание, что и он тоже станет любящим и желающим взрослым и родителем. Дитя потребности (более, чем желания) отражает неразрешенные садистические и сексуальные конфликты родителей, а также их чувство нарциссической и сексуальной неудовлетворенности. С такими пациентами часто создается впечатление, что в голове у его родителей не было никаких проектов относительно будущей независимости ребенка и его взрослой сексуальной жизни. Напротив, такую возможность они, видимо, отрицали или боялись ее.

Такие матери часто до того «материнские», что не «достаточно хорошие» в винникоттовском смысле, а «чересчур хорошие»; они слишком любят, прекармливают, сверх-заботливы и ужасно тревожатся о своих детях. Дети, вероятно, воспринимают такое отношение как полную заброшенность, в том смысле, что о них заботится мать, которая кажется полностью равнодушной к их психологическим потребностям и аффективным состояниям. О многих таких матерях впоследствии вспоминают, что их не интересовала душевная боль их детей, но они очень волновались и бросались заниматься их телесной болью или физическими симптомами. Помимо очевидного риска создать в голове у ребенка убеждение, что он существует как отдельный человек и интересует других людей только когда болен, явно удовлетворяющий аспект отношений рискует создать впечатление, что ребенок действительно сексуальное и нарциссическое продолжение матери, и что ничего из того, что он мог бы сделать, не будет ей достойной отплатой и не удовлетворит ее. Она — бездна, ждущая заполнения. Его потребности и желания — не в счет. В то же время такой ребенок не может оставить мать без психического стресса. Такова дилемма ребенка-пробки, который нужен для присоединения к матери. Можно только удивляться, почему такие дети не становятся психотиками или сексуально девиантными. У меня есть лишь пробное объяснение, выведенное из клинического опыта с пациентами, чьей главной реакцией на психический стресс была сома-тизация, и которые в других отношениях не были ни заметно невротичными или перверзными, ни явными психотиками.

ПСИХОСОМАТИКА ПРОТИВ ПЕРВЕРЗНОЙ ОРГАНИЗАЦИИ

Хотя тщательное исследование сходства и различий психотического и психосоматического состояния требует дальнейшего изучения и выходит за рамки целей данной главы (см. главы 7 и 8), я кратко остановлюсь на преверзной структуре и ее отношении к психосоматической психической структуре. По моему опыту главный дифференциальный фактор включает проблемы родителей и вытекающее из них обсуждение с растущим ребенком всего, что касается сексуальности и сексуальной идентичности. У взрослых, чья жизнь во многом обусловлена компульсивными или девиантными сексуальными стремлениями, мы почти всегда обнаруживаем в истории их детства, что установка матери к своей сексуальности приближалась к полному отрицанию ее важности и сопровождалась частым сексуальным соблазнением догенитального характера, вроде ритуальной постановки клизмы, исследования гениталий ребенка и т.п. Еще один потрясающе общий элемент — принижающие или пугающие сообщения родителей о противоположном поле. Эти черты более подробно обсуждаются в главах 11 и 12. У большинства соматизирующих анализируемых я не нашла никаких таких сообщений. Мать, которая хотя и вспоминается как соблазняющая или чрезмерно озабоченная телом и здоровьем ребенка, не вызывала ощущения сексуально унижающей и не создавала фобийных реакций на противоположный пол. Например, мать Исаака, которая называла его «солнышком», и говорила, что он всегда будет ее «маленьким женишком», все-таки не создавала у сына идею, что девушки или сексуальность отвратительны или неприятны.

Что касается роли отца в психосексуальной структуре ребенка, примечательный клинический факт заключается в том, что у детей, которые впоследствии стали сексуально девиантными, мать часто представляла отца как малопочтенный объект, который ребенок может игнорировать или не любить безнаказанно. Это унижение отца часто сохранялось в сознании и в подростковом возрасте, и во взрослой жизни. К отрицанию места отца добавляется искаженный образ первичной сцены и эдипальной структуры, с неизбежным ослаблением отцовской символической роли сторонника закона и порядка. Есть еще и подозрение, что отец соучаствует в том, чтобы сохранить дистанцию между собой и собственным отпрыском в вопросах сексуальности и сексуальной идентичности вообще.

С другой стороны, у пациентов с сильной склонностью к сомати-зации я чаще обнаруживала, что они вспоминают отца, который в раннем детстве вроде бы играл отдаленную роль, как более активного в латентном и подростковом периоде и, на самом деле, обсуждающего сексуальность в нормальной родительской манере, возможно, даже с оттенком особого подчеркивания будущей сексуальной роли подростка. Например, отец Исаака, хотя и играл явно маленькую роль в его раннем воспитании, особенно настаивал, когда его сын был еще подростком, что важно вести себя, как «мужик» и иметь сексуальный опыт. (Такой же родительский портрет давал Поль, чей анализ иллюстрирует главу 8.) Отец Исаака также позволял своему сыну кое-что знать о своих сексуальных похождениях вне брака. Хотя такой родительский дискурс может играть «нормализующую» роль по отношению к сексуальной активности как таковой и может подразумевать, что ребенок имеет право на будущую взрослую сексуальную жизнь, проблемы возникают, если такой род поощрения прививается к страшной инфантильной сексуальной фантазии быть сожранным матерью, в которой отцовская структурирующая фаллическая роль (а именно, его функция как фигуры, которая будет защищать ребенка от такой опасности) минимальна. За фасадом нормальной эдипальной организации может скрываться неизбывная тоска, как по отношению к материнской безграничной сексуальной пустоте, так и к репрезентации отстраненного, мстительного и преследующего отцовского фаллоса. Эта комбинация может привести ко взрослой сексуальности, которая кажется нормальной, но носит прагматичный характер, при котором партнер рассматривается скорее как функция или вещь, а не как эмоционально живой человек. Такая примитивная защита от чувств чревата патологическими последствиями скорее психосоматического характера, чем невротической истерической природы, которые могут быть результатом регрессии от эдипальной ситуации. Прогрессивное движение от психосоматического к психоневротическому регистру, под влиянием психоаналитического процесса, было проиллюстрировано в предыдущей главе и будет очевидно также в главе 8.

К этой попытке противопоставить псевдо-эдиипальную организацию у соматизирующих пациентов кривобокой эдипальной структуре у сексуально девиантных пациентов я бы добавила, что многие анализируемые с сексуальными девиациями страдают и от психосоматических проявлений, таких как разнообразные аллергии. Обратное, однако, неверно; большинство психосоматических пациентов не обнаруживают организованных неосексуальных изобретений. Вместо этого, их наружно нормальная сексуальность довольно часто прагматична и делибидинизирована, в то время как проявления примитивных либидинальных телесных отношений выражаются под покровом психосоматических симптомов. В них раскрывается подразумевающееся отрицание эдипального треугольника и, на его месте, скрытая соматическая фантазийная связь с матерью-телом, а также неосознаваемая садистская ненависть, повернутая вспять, на собственное тело субъекта. Внимание, уделяемое симптому, часто скрывает глубоко похороненную фантазию об ис-целении, «починке» матери («ребенок-пробка»), в то время как пренебрежение симптомом или причиняемое им страдание становятся тайным оружием, нацеленным на разрушение ненавистных или деструктивных аспектов материнского образа, через разрушение части собственного телесного Я.

Проницательное наблюдение Генри Кристала о «базовой дилемме» у наркозависимых в равной мере приложимо и ко многим пациентам с психосоматическими дисфункциями. Он пишет (Krystal, 1978b), что алкоголики или наркозависимые пациенты «воспринимают некоторые собственные жизненно важные части и функции как части репрезентации объекта, а не репрезентации их самости. Не понимая этого сознательно, они воспринимают себя неспособным выполнять эти функции, поскольку считают, что им это запрещено, и предназначено родительским объектам». Кристал приводит далее примеры пациентов с психосоматической патологией, которым можно было помочь через устройства биологической обратной связи, увеличивающие их контроль над определенными областями автономной нервной системы. Пациенты часто демонстрировали «вину и тревогу относительно достижения контроля над жизненно важными функциями и над частями самих себя, которые они считали неподконтрольными.. . Ранняя материнская забота воспринималась как позволение жить... Некоторые (пациенты) испытывали страх, что если они отберут такие материнские прерогативы, это заставит их разрушить самих себя».

К концепции Кристала я бы добавила важную роль архаичных фантазий о первичной сцене, в которых дети обоих полов могут переживать свое тело как материнское сексуальное дополнение; для таких пациентов принять на себя психическое обладание собственными жизненно важными функциями и частями тела равносильно разрушению матери, тогда как поддержание патологического функционирования бессознательно означает быть с ней одним целым, и в то же время давать волю садистскому опустошению ее тела через собственное дисфункционирование. Образ первичной сцены таким образом регрессирует от отношений трех тел через отношения двух тел к эротической смертельной битве одного тела, где нет никакой внутренней идентификации с заботящимся материнским объектом. (На некоторых сессиях, процитированных в главах 4 и 6, Исаак с мучением выражал подобные идеи.) Если психологическая зависимость от матери признается, пациенты часто могут открыть глубоко наркотический характер своих нынешних отношений со всеми значимыми объектами. Они обнаруживают, что значимые объекты выполняют функции внешней «субстанции», доступ к которой необходим для выживания. В контексте подобных нарциссических отношений мы легко можем понять нарушения психической экономии, вызываемые утратой такого объекта, которое так часто вызывает взрыв тяжелой психосоматической патологии. Объект невозможно оплакать, поскольку от него невозможно отказаться; вместо этого психически умирает часть субъекта, и эта психическая смерть может угрожать биологическому выживанию.

РАСЩЕПЛЕНИЕ ПСИХИКИ И ТЕЛА

Очевидно, что на психоаналитической сцене такие анализируемые собираются яростно сражаться против отношений переноса, если у них есть малейшее подозрение, что этот опыт может пробудить чувство нарциссической или либидинальной зависимости. Это наблюдение опять возвращает меня к вопросу психического представительства и осознания аффективного возбуждения. Если психотические тревоги не вызвали создания психотических симптомов (если вместо этого испуганный ребенок справляется с болезненной фантазией, переполняющим его возбуждением или ужасом путем создания стерильного пространства между Я и поглощающей пустотой, которую репрезентируют другие), в то же время будет создано пространство между аффективным переживанием ребенка и его психическим представительством. Другими словами, между псюхе и сомой произойдет радикальное расщепление.

Следовательно, мы не удивимся, открыв, что все видимое внешнему миру из пожизненной борьбы за психическое выживание — это непроницаемая броня, защищающая от любой репрезентации эмоционального возбуждения или психической боли. Все, что предъявляется в кабинете аналитика — это прагматичный, операционный характер дискурса и ничего не отражающие алекситимич-ные образы (см. главу 7). Этот дискурс может даже содержать эмоциональные слова и фразы, выражения радости, ненависти, любви и гнева, и все-таки в нем нет чувств, он пуст. Там нет таких вещей, как идея, которая сама по себе болезнена, страшна или возбуждающа — разве что идея сопровождается сознательной эмоцией. Такие безаф-фектпые люди (McDougall, 1984) создали примитивную защиту от опасности любого насильственного вторжения и укрылись за ней от риска стать рабом чьей-то воли.

При защитной структуре такой глубины субъект, который проживает в этой крепости, больше не нуждается в том, чтобы оборвать узы, соединяющие со значимыми объектами или контакты с внешней реальностью. Но сохранение подобных декатектированных связей, или связей Фальшивого Я достается ценой глубокого разрыва с частью индивидуальной внутренней реальности и последующим искажением того, что Фрейд (Freud, 1915Ь) назвал предсознателъным функционированием.

Мы можем представить, что именно так Исаак защищал себя от психического ужаса на протяжении сорока лет. Я не знаю, показывал ли Исаак миру, до начала своего психологического заболевания, спокойную и улыбающуюся поверхность, которая не отражала ничего из эмоционального беспорядка внутри, хотя в то же время эти нераспознанные шторма затопляли и разрушали границы его телесного царства. Он сам полагает, что именно так и было, он был «самым нормальным человеком из всех, кого он знал». Ни одна психологическая проблема не бросала ни тени на его сознание, и таким образом он оставался без предупреждения о надвигающейся буре.

Следовательно, анализ Исаака начался не в тот момент, когда разразилась его психосоматическая патология, а тогда, когда его собственная, тщательно сконструированная броня, защищавшая его от аффективных вторжений и ужасных фантазий, дала широкую трещину, оставив его в состоянии тревоги, которое он не мог ни контролировать, ни понимать. Операционное и безаффектное спокойствие его прошлой жизни было беспощадно разоблачено как негодное укрепление против мучительно бездонной тревоги. Эта мука могла бы навсегда остаться непредставленой в его псюхе, если бы не оса, случайно предложившая себя в качестве психической репрезентации буквально невыразимого ужаса и безымянного страха.

Если бы не внезапная мобилизация его вредоносного невроза тревоги, Исааку, возможно, и во сне бы не снился опыт личного анализа. Тем не менее, весьма вероятно, что этот взрыв актуального невроза помог ему избежать дальнейшей, может быть, более серьезной, психосоматической дезорганизации. Вдобавок, его аналитическое приключение углубило его любовные отношения и расширило его творческий потенциал, убрав многие сильные запреты, о которых он мог бы, в противном случае, так никогда и не узнать.

Как мы увидим в следующей главе, несмотря на восстановление, в других сферах жизни, той же самой мрачной психической драмы, наполнявшей его психический театр, Исаак продолжал борьбу за самопознание, до того уровня, когда он больше не вспоминал свой старый образ самого себя как «супернормального мужчины» и даже не мог вспомнить причины, которые поначалу и привели его к моей двери!

VI


Переработка и трансформация психического репертуара
ВЫНУЖДЕНИЕ ПОВТОРЕНИЯ И АНТИЖИЗНЕННАЯ СИЛА

Чтобы далее проиллюстрировать работу сознания, на которую я ссылалась в главе 1 как на психическую переработку (как со стороны аналитика, так и анализируемого), я должна снова использовать отрывки из анализа Исаака. Клинические фрагменты аналитической работы часто позволяют немножко заглянуть вглубь медленной борьбы психоаналитической пары за выведение на свет новых элементов и постоянную потребность в переработке уже добытого и истолкованного материала, по мере того, как он повторяется в других сферах жизни пациента. Исчезновение симптомов, которое можно рассматривать как вторичную выгоду на пути самопознания, часто создает впечатление, что часть конструктивной работы, ведущая к глубинному пониманию стоявших за ними конфликтов, уже была проделана раз и навсегда. Однако, как знает каждый аналитик, и открывает для себя каждый анализируемый, запутанный лабиринт, который внес вклад в сохранение бессознательных структур, и динамическая сила, которая от них исходит, имеют бесконечное число измерений.

Таким образом, в новом контексте легко могут всплыть те же самые драмы, те же самые отрицаемые желания, те же самые конфликты, на которых и взросли неадекватные решения. Непреклонное влечение к сохранению своей базисной идентичности (Lichtenstein, 1977; .23-122), которое раскрывается в данной тенденции, может привести нас к вопросу, не равняется ли по силе это давление на психическую целостность силе самого влечения к жизни в его биологических аспектах. К этому вопросу можно присовокупить другое размышление: влечение к выживанию во многих аспектах раскрывает перед нами свою противоположную сторону, параллельное стремление к затуханию жизненной силы, с его бесконечным поиском удовлетворения всех желаний, иными словами, желанием быть свободным от всех желаний. Любому члену человеческого рода приходится иметь дело с обоими влечениями — тягой к жизни и тягой к нирване. Последнее не обязательно подразумевает желание умереть, но, фактически, когда его сила превышает силу жизни, то оно приводит определенных личностей к тому, что они бросают борьбу за выживание, а это может ускорить смерть.

Фрейд наблюдал эту обратную сторону влечения к выживанию в ходе своего клинического опыта, и стремился концептуализировать свое открытие в парадоксальной работе «По ту сторону принципа удовольствия» (1920). В мои намерения не входит обсуждать здесь третью, и самую противоречивую теорию Фрейда об инстинктивных влечениях, известную как поворотная точка двадцатых. Я просто хотела бы бросить взгляд на то, как эта дуальность инстинктов может оставить свой след на продолжающейся работе психоаналитического процесса.

Движение взад-вперед на извилистых тропах аналитического приключения, столкновение с новым подъемом старых тревог, возвращение душевной боли удивляют, а иногда разочаровывают наших анализируемых, точно так же, как разочаровывали Фрейда и разочаровывают всех аналитиков с тех самых времен. Помимо терапевтических соображений, хочется понять этот человеческий феномен. Как можем мы принять, что мы сами отвечаем за новую постановку наших старых сценариев, за возобновление на сцене нашей жизни, как и в нашем внутреннем театре, старых мук под новой личиной, старых неудач в новой области? Или то, что мы сами — инструмент в воскрешении унылой драмы депрессии, когда мы уже усвоили, что от нас самих зависит придать смысл собственной жизни, что мы одни отвечаем за разрыв уз, которые мешают быть жизни творческим приключением? Факт, что сцена (ее^рампа и задники, как и ее персонажи) может измениться, когда еще раз репетируются старые пьесы, позволяет нам считать эти вроде бы новые психические творения результатом обстоятельств. Люди не хотят признавать, что в них есть движущая антижизненная сила, равная, а иногда пересиливающая свою противоположность, сознательное желание счастливого существования и торжества над превратностями.

Никто не знает лучше аналитиков, что каждый из нас, вероятно, страдает от катастрофических событий во внешнем мире и в то же время становится жертвой внутреннего психического театра, который не закрывается никогда. Хотя аналитики обычно бдительны к этим факторам в своей собственной внешней и внутренней реальности, пациенты более склонны обвинять аналитика, когда они тоже обнаруживают, что вернулись к старым психическим постановкам, с которыми, как они верили, покончено навсегда. Приведем банальный пример: право на получение сексуального удовольствия часто оказывается очень тонко сбалансированным приобретением. Сексуальная импотенция может сойти с поля любовных отношений, чтобы проявиться в виде неудачи в профессиональных достижениях; перед лицом неожиданных либидинальных или нарциссических неудач она может легко вернуться в эротическую жизнь, ибо наше Я решает вытащить старый сценарий из психических архивов как решение нынешнего конфликта.

СОХРАНЕНИЕ ЧУВСТВА ИДЕНТИЧНОСТИ

Таким образом, все анализируемые должны постепенно признать квази-перманентную возможность оживления забытых сценических постановок и факт, что тенденция подчеркивает человеческую потребность вцепиться в паттерны идентичности и способы сохранения либидинального и нарциссического гомеостаза. Фундаментальная ценность психоаналитического опыта состоит в том, что анализируемый приходит к осознанию вынуждения повторения, а также осознает, что обладает средствами к анализу того, что же именно происходит, и почему происходит именно в данный момент. Сам аналитический процесс никогда не приходит к концу, и те, кто вовлекся в это предприятие в собственном внутреннем мире, обладают знанием, которое побеждает влечение к повторению старых и нетворческих решений. Они могут отказаться от роли всего лишь актеров на сцене жизни, которых направляет неконтролируемая судьба. Если Я свободно признает, что может контролировать желания и решения тех, кто населяет внешний мир, не более, чем контролировать и переписывать события прошлого, то, по крайней мере, теперь оно может принять полную ответственность за свой внутренний мир и способ, которым оно поддерживает как болезненные, так и приятные отношения со всеми персонажами психического театра.

Я также лучше вооружено для отслеживания тех моментов, когда оно идентифицируется с жестокими, травмированными или нарушенными людьми из своего внутреннего психического мира, тем самым обращаясь со своим детским Я, все еще стремящимся вырасти, с той же самой жестокостью или непоследовательностью, что и взрослые из прошлого, по ощущениям ребенка. Недостаточно более возлагать всю ответственность за трудности в жизни на непоследовательную, сверхсознательную или сумасшедшую мать; или на отсутствующего, слабого, жестокого или умершего отца; или завистливых сиблингов, национальность, религию или внешние события. Каждый из нас должен выбрать, что же он будет делать со всем тем, что случилось в жизни, использует он это творчески или деструктивно. Таков урожай с психоаналитического поля. Он не каждого устраивает. Многие люди предпочитают отшвырнуть ответственность за свое несчастье или неудачи фигурам из прошлого или тем, кто их окружает в настоящем, и тем самым сохранить пожизненно паттерны идентичности, служащие психическому выживанию.

Возвращаясь к Исааку, давайте последуем чуть дальше его собственного зачаровывающего психического театра и некоторых повторных представлений, которые его Я находило случай ставить на сцене. Мы оставили историю Исаака в той фазе его анализа, в которой он убедился, что его психосоматические состояния и взрывы тревоги тесно связаны с инфантильной инцестуозной привязанностью к матери и образом отца-кастратора из фантазий. Более того, он принял, что эти внутренние убеждения были его собственными фантазиями. Как мы увидим, он все еще иногда считает мать (не внутренний объект, а человека из внешнего мира) ответственной за многие трудности, которые, фактически, связаны с его сильной инфантильной привязанностью к ней. И он продолжает бороться против появления отца в качестве еще кого-то иного, помимо «кастрирующей осы»; для него предосудительна идея, что он мог также таить нежные гомосексуальные желания ребенка, направленные на отца.

Сессия, фрагменты которой приведены ниже, последовала месяц спустя после сессии, описанной в главе 4. В то время я записала: «В отношении симптомов Исаак достиг значительного прогресса: больше не боится быть один; никаких лекарств; работает хорошо; психосоматические симптомы значительно уменьшились». Но приступам астмы и тахикардии выпала судьба вернуться с появлением гомосексуального материала. Когда примитивный образ матери уменьшился до жизненного размера, это словно сделало доступной анализу архаичную фантазию об отце (что-то вроде идеализированного, отдаленного, жестокого фаллоса, который мог селиться где угодно в теле). Наконец появилось место для фантазийной репрезентации пениса, который можно было желать и бояться.

Следуя паттерну гетеросексуальной тревоги, гомосексуальные страхи Исаака подобным же образом не нашли для себя защитной симптоматичной структуры невротического характера (см. главу 4). Они тоже, видимо, были источником продолжающегося (то есть «актуального») стресса и поэтому несли в себе риск стимулировать сому справляться с ситуацией так, словно это биологическая угроза. Поскольку сома не умеет думать, она может только действовать согласно собственным биологическим законам. При психосоматических болезнях тело мобилизует свои силы в активности, которая кажется бессмысленной, не служащей никакой известной физиологической цели. Но какой-то смысл в ней должен быть, и это убеждение вдохновляло меня следовать до самых анализируемых границ бессознательных телесных драм Исаака (и других, с подобными же загадочными телесно-психическими симптомами).

В нижеследующих фрагментах отмечено, что Исаак теперь осознает свои эмоциональные состояния и воображаемые идеи гораздо легче, чем раньше, потому что высматривает их. Эти чувства и фантазии часто возбуждаются сперва соматическими ощущениями. В свою очередь, они медленно трансформируются в аффективные переживания и психические репрезентации идей.

ГОМОСЕКСУАЛЬНАЯ «ОСА»

Следующая сессия, которую я записала довольно полно, позволяет еще глубже заглянуть в процесс создания невротических симптомов. В этом случае невротические защиты были выстроены, чтобы вместить тревогу, связанную с доселе бессознательными гомосексуальными конфликтами и сопутствующими им либидинальными стремлениями. Сессия состоялась после перерыва на выходные. В предыдущую пятницу у Исаака возникла ассоциация, которая связывала знаменитый осиный укус с идеей гомосексуальной опасности, которую Исаак видел как анальное проникновение. Я интерпретировала фантазию как страх перед тем, что «сзади что-то воткнется», а позднее сказала, что все происходящее на сессии указывает, возможно, на его смешанные желание-и-ужас, относящиеся к «втыканию» со стороны отцовского пола. (Нужно добавить, что слово, обозначающее укус насекомого, «1е dard», на французском жаргоне означает пенис.)

Исаак входит, в ужасном состоянии:

Исаак: Боже милостивый, не могу дышать с пятницы! Еще не астма, но в любой момент может быть. Весь пищевод словно выкручивает. Словно вот сейчас в нитку скрутит. Легкие словно наизнанку выворачивают — как перчатку. Я совсем с ума схожу; только здесь могу немного успокоиться, чтобы спросить, почему все это случилось в эти выходные.

Теперь Исаак перечисляет благоприятные обстоятельства.

Исаак: Жены не было три дня — никакой паники. Я был рад, потому что мне нужно было время, чтобы поработать. В субботу вечером я пошел один посмотреть пьесу... тема была более-менее гомосексуальная. И неожиданно я заметил, что вся публика — почти сплошь мужчины. Меня затрясло — во мне все задрожало. Я рванул домой и навалился на валиум.

Валиум опять стал «хорошей грудью», которая требуется Исааку, чтобы успокоить его и защитить от любой мыслимой опасности.

ДжМ: Так Вы пытались смирить страх — или желание — быть ужаленным?

Исаак: Господи, Вы даже не знаете, до чего это верно — я только и позволил себе, что подумать: «Где во всем этом гомосексуальность?» Ну почему я не могу даже думать о сексе между мужчинами? В конце концов, что мне от этого сделается?

ДжМ: Пищевод скрутится?

Исаак: Боже, до того ведь очевидно! На языке вертится. Да не проглатывается. Я закрылся и отгородился от любой такой идеи.

Это опять ответ типа «американские горки», психосоматическая попытка контролировать аффект. Все тело, вместо сознания, напряжено против болезненных идей, словно чтобы выбросить их или не допустить — соматический, вместо психического, способ обращения с пугающим аффектом. Но на этой сессии Исаак перерабатывает свое переживание.

Исаак: Я все делаю, чтобы ничего не проникло. (Он продолжает, рассказывая историю о мужчинах в тюрьме, где одного из мужчин содомировали другие. Дыхание становится сиплым, он дрожит.)

Исаак: Сердце колотится; не могу дышать как следует. Надо об этом думать, черт возьми! Все, все захлопнуто от таких идей — горло, легкие, артерии.

Здесь перед нами сгущенная фантазия о содомирующем отцовском фаллосе и душащей «груди-пенисе». Они только начинают разделяться на две разные фантазийные репрезентации, все еще сохраняя в какой-то степени путаницу самость-объект.

Исаак: Идея гомосексуального изнасилования — это для меня сразу унижение и ужас... Забавно, я про женщин, которых насилуют, это так не чувствую. Это как-то даже возбуждает... словно девушка тоже этим наслаждается.

ДжМ: Вы должны быть девушкой, чтобы наслаждаться изнасилованием?

Исаак: У-у, кажется проясняется. Я хочу быть девушкой? Мамочке нравится, когда папочка втыкает, и девочка тоже может это предвкушать. Но что делать мальчику? Заставляет задуматься над тем, что Вы мне сказали на прошлой неделе: «Как мальчик может почувствовать себя сильным, если рядом нет папы, чтобы помочь? » Я должен как-то держаться за этот сильный пенис — а мой, наверное, всегда слишком мал.

ДжМ: Слишком мал для чего?

Исаак: Он меньше, чем у отца, конечно, — но я не мог этого знать. Я знаю, это звучит глупо, но я не знал, что у него он есть. Смешно, — неудивительно, что я всегда чувствовал себя таким маленьким рядом с пожирающей любовью матери. Ее огромная пропасть! Она бы просто съела меня.

ДжМ: А теперь Вы, кажется готовы съесть силу отца, его пенис, чтобы стать сильным мужчиной, как он.

Можно отметить, что «скрученный пищевод» уже приближается к истерическим конверсионным симптомам.

Исаак: Помните ту сумасшедшую идею, которая была у меня пару недель назад? Когда бы я не заметил собачью кучку на улице, я чувствую, что мог бы внезапно ее съесть.

Исаак был этим весьма потрясен и расстроен, как и идеей (занимающей многих, кто боится фантазий), что психоанализ может свести с ума. Фактически, развитие у Исаака невротических навязчивых идей такого сорта — знак психического прогресса, потому что доселе бессознательные фантазии и импульсы начинают достигать сознания и заставляют Исаака думать дальше об их значении и отношении к его проблемам.

Исаак: И Вы сказали, что я хочу усвоить нечто, но еще не знаю что, и поэтому оно принимает такую неприемлемую форму.

ДжМ: Может быть, экскременты как-то связаны с идеей могучих фекалий Вашего отца?

Для меня важно вернуться к элементам инфантильной сексуальной теории и сырому материалу невротической фантазии.

Исаак: Ха! Может от этого и схлопывается мой пищевод, правда? Заставляет вспомнить о тех временах, когда я просто не мог перестать есть. И у меня еще сумасшедшая идея, о которой я никогда не говорил. Когда я смотрю на определенных мужчин, что я мог бы внезапно подскочить к ним и поцеловать в губы. Ужас! Тут ничего общего с желанием поцеловать женщину, — это чудесно, это возбуждает, а вот то — ужасно. Словно я хочу напасть на мужчину. Прямо как обжорство какое-то. Слушайте, меня тошнит от этих идей!

Зональная путаница и повседневные дурные привычки (чрезмерное курение, выпивка и т.п.) играют роль способов разрядки и позволяют тем самым избежать нежелательных идей и болезненных аффектов. «Булимическая» фантазия Исаака о пожирании мужчины или его пениса вызывает у него тошноту.

Исаак: Я ведь не гомосексуалист, нет?

ДжМ: Вы не хотите сделать поправку на маленького мальчика внутри Вас, который восхищался своим отцом и просто хотел узнать, как можно вобрать в себя его силу и мужественность. Съесть его экскременты? Укусить его в рот? Проглотить его? Может быть, это что-то вроде съедания львиного сердца у первобытных людей?

Исаак: У меня безумная мысль: может быть, я хочу съесть мужской половой орган? Помните, в прошлом году, когда у меня были волнующие мысли о половом органе матери и о том, чтобы туда забраться? Когда Вы спросили меня, что бы я там увидел [я ожидала, что он скажет — «детей»!], я сказал, ну, это была идея, что я найду там экскременты. Но я не понимаю, как совместить эти две идеи.

Здесь, кажется, базовой фантазией является проблема совмещения отцовских и материнских экскрементов, в качестве регрессивной замены гениталий. Фактически, у Исаака все еще проблемы с совмещением двух родителей на любом уровне, но особенно на уровне детской догенитальной фантазии. Однако важное продвижение в том, что прежде архаичная и непредставимая путаница отношений между двумя телами теперь связана с этими частичными объектными репрезентациями и вмещена в них. Исаак теперь может отличить страх быть задушенным в материнском теле от страха, что в него проникнет отцовский орган. То, что Бион (Bion, 1962b) описал бы как «бета-элементы», теперь стало «альфа-элементами», элементами вербальных мыслительных процессов, и они позволяют Исааку открывать то, что любой ребенок, начиная с младенчества, хочет открыть: источники удовольствия и способы контроля над ними. Таким образом, Исаак начинает по кусочкам складывать свои забытые детские сексуальные теории.

ДжМ: Как будто укрепившись от отцовского пениса-и-фекалий, Вы можете теперь безопасно приблизиться к материнскому нутру и фекалиям?

Исаак: Это неожиданно мне показалось эротичной идеей. Ой-е-ей! Снова у меня растет чувство, что не могу дышать. Прямо словно задыхаюсь, захлебнулся внутри матери. Какая страшная сессия! К чему это все?

ДжМ: Маленький ребенок в Вас, который хотел заниматься любовью с матерью, хотел забраться прямо внутрь нее, как Вы об этом сказали, и таким образом хотел быть как мужчина, кажется, перепугался, потому что подумал, что рядом нет мужчины. В ней нет никакого хорошего пениса — безграничная пропасть. Вы могли утонуть в ее фекалиях.

Следует отметить, что фекалии в это время уже мыслятся как внутренность материнского тела, хорошая и опасная, тогда как раньше эти две фантазии сливались.

Исаак: (дышит тяжело, со свистом) Любить ее — это меня до смерти доводит.

ДжМ: Ну, желание отцовского жала-пениса, даже если Вы его боялись, могло бы помочь Вам встретиться с опасными вещами внутри матери и не утонуть.

Исаак: Какая ужасная сессия!

Хотя Исаак находил эту фазу анализа болезненной, но во время следующих сессий желанным образом родителей стала комплементарная (дополняющая друг друга) и сексуальная пара. Он больше не видел в отце кастрата, не видел и мать бездонной пропастью, для которой он должен играть роль ребенка-пробки. Анально-эротические означающие стали приобретать более успокаивающие и фаллические качества, и в то же время они рисовались как опасные и угрожающие жизни фекалии, с которыми можно встретиться в теле матери, где они будут вести себя как мстительный фаллос. Мы можем, однако, оставить в стороне проработку этих примитивных фантазий и их раннее эдипальное значение, чтобы сосредоточить внимание на важном вопросе психического функционирования Исаака. Следующий фрагмент анализа будет иллюстрировать этот аспект. Этот отрывок взят из двух последовательных сессий, состоявшихся 3 - 4 месяца спустя. Они довольно ясно демонстрируют продолжение колебаний между феноменом отыгрывания и психической переработкой.

ВОЗВРАЩЕНИЕ НЕВРОЗА ТРЕВОГИ

Исаак пропустил несколько недель, потому что был на натурных съемках, и вернулся к анализу в психологически расстроенном состоянии. Как в самые ранние дни лечения, он бледен, потеет, «сердце колотится денно и нощно» и, добавляет он, «естественно, когда сердце колотится, думаешь о смерти на каждом углу». Невроз тревоги снова в полной красе.

Я спрашиваю его, как он считает, что могло вызвать возврат его симптомов, и думаю, что он начнет рассказывать о таких привходящих обстоятельствах, как отсутствие анализа, как тот факт, что он был вынужден столкнуться со многими фобийными ситуациями во время поездки, и факт, что он работает над новым фильмом в мужском коллективе. Последний фактор вполне мог реактивировать гомосексуальный материал, с которым мы работали как раз перед его отъездом.

Но что же он на самом деле отвечает? Что «это все из-за кофе»! Он не любит кофе, но там часы напролет больше нечего было пить. Так что он поглотил невероятное количество кофе за время работы.

В некотором смысле это культуральный симптом — во Франции считается чистым безумием пить кофе после определенного часа дня. Я не отрицаю, что у всех нас есть физиологические паттерны, но люди (вроде меня), которые выпивают по две чашки кофе перед отходом ко сну, будут, скорее, считаться чокнутыми, чем наделенными иным метаболизмом. Это может быть интересным примером «операционного мышления» в широком социальном масштабе. Но именно социальный дискурс в конце концов определяет, невзирая на индивидуальные особенности, что в этой стране нормально, а что безумно. Так что здесь Исаак использует подержанные идеи, вместо того, чтобы думать.

При поддержке с моей стороны Исаак перерабатывает неадекватную теорию кофе как источника невроза тревоги и, наконец, начинает исследовать возбуждающие тревогу обстоятельства, с которыми справлялась (или не справлялась) его психика за последние несколько недель. К концу сессии я спросила его еще и о его интерпретации симптома сердцебиения как неизбежного предвестника смерти. Исаак, конечно, ходил к своему кардиологу, но фантазия сильнее реальности.

Исаак: Но когда сердце у тебя колотится как сумасшедшее, что же еще это может быть?

ДжМ: Могут ли быть более приятные обстоятельства, от которых Ваше сердце забьется, а дыхание участится?

Это проблема алекситимии; Исаак не различает приятное возбуждение и смерть. Отчасти это проблема метафоры, и она отражает историческое воздействие слов матери на чувство реальности ребенка. (Как мама говорила, это называется?) Возможно, проблемы родителей, навязывающих свои предостережения и объяснения, дадут нам еще одно недостающее звено между психосоматическими и истерическими формациями.

Исаак: Конечно! Сексуальное возбуждение — и даже когда работа у меня идет хорошо, это тоже возбуждает, и сердце бьется быстрее. Забавно, я об этом раньше не думал. Почему хорошие вещи вроде секса и работы должны быть связаны со смертью?

СВЯТОЕ СЕРДЦЕ

По церковному календарю Римской католической церкви следующая сессия пришлась на Праздник Святого Сердца. Хотя Исаак никак не показывал, что он помнит об этом факте, его психика, как это часто бывает, вела тайный календарь. Хотя взрослый Исаак об этом не вспоминал, его мысли и метафоры на этой сессии наводили на мысль, что ребенок, посещавший католическую школу, это знает. И вот, в первый раз мы выяснили, как он интерпретировал религиозное учение в рамках мира своей фантазии и сексуальных конфликтов, относящихся к матери.

Исаак начинает с сообщения, что его симптомы уже значительно уменьшились со вчерашнего дня. Он все еще напуган, но уже достаточно успокоился, чтобы понять, что у его возобновившихся кардиосимптомов могло быть психологическое значение. Затем он рассказывает смутное воспоминание о времени, когда он ребенком ходил в католическую школу. Однако, вместо продолжения, он вдруг вскрикивает, словно от боли, и говорит, что почувствовал «пронзительную боль», словно ему в сердце «всадили нож» (coup de couteu; coup во французском языке имеет жаргонное значение быстрого полового акта). Эти метафоры — точные знаки формирования предсозна-тельной фантазии и, следовательно, возможности вытащить на свет, через вербальные связи, симптоматическое выражение скорее психоневротического, чем психосоматического порядка.

Исаак: Ну вот, видите — мне не надо думать о таких вещах. Я должен забыть о сердце, или я болен. Словно мне сердце разрезали пополам.

ДжМ: А о чем же вы думали, когда его разрезали?

Исаак: Мы все были в церкви на мессе... и что-то там поднимали на воздух... я думаю, это сердце Христово. Так достигается спасение или искупление или еще что-то там. Я об этом думал, когда словно ножом саданули. [Пауза.] Почему я убил свое сердце? Да, а что Вы вчера говорили насчет сердца? Я забыл. [!]

ДжМ: Мы исследовали ту мысль, что «сердечные проблемы» связаны не только со смертью — но и с удовольствием, возбуждением, любовью.

Исаак: Ах, да! Интересно, что я забыл. Мне не полагалось всего этого знать, когда я был ребенком. Ну и кто же вошел в сердце Христово?

ДжМ: Кто бы это мог быть?

Исаак: Бог, конечно!

Исаак продолжает исследовать свои гомосексуальные страхи и в первый раз задумывается, не может ли этот всаженный нож быть связан с его страхом, что «что-то подкрадется сзади». «До сердца можно достать сзади», — объясняет он. (Исаак всегда извиняется за фантазии, словно использовать свое воображение — провинность или признак безумия.) Я думаю про себя, что это, фактически, еще один вариант осиного укуса и всего, что он означает. Затем Исаак вспоминает, как мы обсуждали его постоянный поиск идеального пениса как репрезентации идеального отца.

Исаак: Но почему мне нужен этот нож во мне, чтобы сердце забилось быстрее? (После долгого молчания.) Я думаю о песне, которую мать пела мне, когда я был ребенком. (Я подбадриваю его, чтобы он постарался вспомнить слова, и внезапно они приходят.) Она пела: «Я отдам тебе свое сердце», — это хорошо известная народная песня! (Это говорится слегка оправдываясь.)

ДжМ: И Вы тоже отдали ей свое сердце?

Исаак: Ну еще бы! Абсолютно. Я обещал ей, что всегда буду ее «маленьким женишком». Даже сегодня эта песня меня трогает до слез. Но почему она режет мне сердце пополам?

ДжМ: Может быть, у Вас двойственные чувства: в то же время Вам словно нужно оставить свое сердце свободным.

Исаак: Конечно. А отец никогда не помогал мне резануть, чтобы вырваться из ее хватки. Оторваться от ее тела и мыслей.

Это еще одна версия гомосексуального материала, который мы анализировали как раз перед недавним отъездом Исаака. «Святое Сердце» — это и сердце его матери, и его собственное, ей отданное. Она была для него образом Девы-Матери, а он Младенца Христа. Но теперь он начинает понимать свою нужду в Боге-Отце, в его более активной роли в его внутреннем театре. После долгой паузы Исаак заключает:

Исаак: Знаете, мне начинает нравиться кофе!

Конец сессии.

ЯРОСТЬ И ПСИХОСОМАТИКА

Цель этой главы — показать переработку и последовательную трансформацию конфликтных элементов психики, затрагивающих психическую и внешнюю реальность. Я хочу немного показать, каким путем Исааку удалось связать определенные проявления его кардиопатологии и внезапные астматические приступы с тем, как в нем поднимаются переживания ярости, доселе неведомой, с которой он чувствует себя не в силах справиться, или не может найти

для нее удовлетворительного выражения.

По возвращении из отпуска, который он провел с женой и детьми в родительском доме, Исаак отметил, что несмотря на то, что его чувства к матери теперь нежнее и дружелюбнее, он находит ее чрезмерную озабоченность его физическим благополучием чрезвычайно раздражающей. («Она по крайней мере 20 раз за неделю говорила, чтобы я надел свитер, прежде чем выйти из дому, даже если я протестовал, что мне нисколько не холодно и не нужен никакой свитер!») Только после некоторой проработки его чувств по поводу этих инцидентов у него внезапно возникло озарение: «Я знаю, что такого страшного в этой борьбе с матерью — это все словно меня по-настоящему и нет! Она врывается в меня со своими желаниями и старается завладеть моим телом и душой. Я думаю, она всегда была такая, и я просто принимал это как данность». Чтобы Исаак мог дальше исследовать собственный вклад в сохранение той формы, которую имели его отношения с матерью (то есть, с его внутренним материнским образом, который хочет контролировать его сознания и действия), мы должны были как следует «прислушаться», о чем же кричит его тело, в особенности, когда приступ астмы и ему подобное возникало во время сессии. (За годы я научилась со всеми своими пациентами воспринимать такие происшествия как часть «свободных ассоциаций».)

Сперва у Исаака была фантазия о внезапном взрывном действии (более предпочтительном, чем приступ астмы или избыточная желудочная секреция) — например: «Я вдруг захотел расколотить окно!» Он дернул ногой в направлении окна в моем кабинете; «Я бы перебил все, пиная ногами — действительно сильное желание...» Мы смогли связать этот импульс тем, что я не смогла перенести время его сессии. Далее на сессии Исаак припомнил, в первый раз, разные серьезные и неожиданные физические насильственные действия, которые он совершал в прошлом, немало удивляя окружающих, поскольку обычно он был довольно спокойным юношей. Например, он чуть не убил одноклассника, преднамеренно швырнув в него большим металлическим предметом, который едва не попал тому в лицо. Одноклассник неожиданно вошел в комнату, где Исаак занимался, и это вторжение переполнило его внезапной неуправляемой яростью. После этого происшествия Исаак часто понимал, как бли-

ТЕАТР ДУШИ

Иллюзия и привОа на пс ихоана иипичес кои сиене

зок он от совершения непростительных и непонятных действий. Становясь старше, он все больше учился быть настороже перед таким внезапным деструктивным насилием, пока не перестал чувствовать порывы к подобному компульсивному поведению, и, наконец, даже и осознавать перестал, что сердится. Есть, однако, все основания подозревать, что неуправляемая ярость продолжала действовать неослабно в форме неистовых психосоматических «актов».

Мы смогли реконструировать, в свете недавнего возвращения Исаака в родительский дом и его последующих реакций на сессии, что много раз в его детстве события, которые могли бессознательно напоминать ему о вторгающейся и контролирующей матери, доводили его до актов физического насилия по отношению к другим людям. Поскольку во внутреннем театре Исаака был еще и совсем другой материнский персонаж, который, в отличие от персонажа, возбуждающего ненависть и ярость, ощущался как нежный, любящий и надежно укрывающий от всех опасностей, Исаак расщепил образ матери на две разные личности. Ненавистная мать была вытолкнута из сознания и появлялась на сцене только в форме кого-то другого из внешнего мира, вроде мальчика, в которого он швырнул металлический предмет. Это расщепление позволяло Исааку защитить образ любящей и неизбывно нужной матери. Во время этой и следующей сессии Исаак исследовал много сходных ощущений и импульсивных желаний совершить что-то жестокое, грубое. Он выразил это как «Мне отчаянно нужно расчистить место вокруг себя» и «Мне нужно больше пространства между мной и X» или «между мной и матерью», и смог связать эти идеи с их основой в своем внутреннем мире. Этим идеям теперь больше не требовались другие люди и, в частности, реальная мать, поскольку теперь Исаак был способен понимать, что она тоже страдала от психологических проблем, проистекавших из множества скандальных и тяжелых людей, населявших ее внутреннюю вселенную. Вместо этого он мог теперь вступать в схватку с некоторыми из «внутренних матерей», которым он время от времени позволял управлять своей психической жизнью. «Самый факт, что можно сказать все и разговаривать с матерью внутри меня, а не ссориться с внешней, приносит мне силу и спокойствие. Тахикардия, которую я чувствовал в начале сессии, исчезла совершенно».

Следующие гипотезы приходят мне на ум, когда я пытаюсь открыть у пациентов вроде Исаака инфантильные корни того психического функционирования, которое, вероятно, увеличивает психосоматическую уязвимость. Тенденции, которую Энджел (Engel, 1962) наблюдал несколько лет назад, к тяжелым психосоматическим проявлениям у взрослых, расчищает дорогу установка «отказаться», «бросить», «оставить», которая может представлять собой в психической истории ребенка установку «вобрать», «уступить» вторгающейся, контролирующей и колонизирующей матери. Возможно, эта уступка, вместо борьбы и отвоевывания, стремления «дать сдачи», как инстинктивно поступает большинство маленьких детей, выбирается из-за необходимости защитить свою любовь к матери. Или, возможно, дети бросают борьбу из чистого истощения. Они приучаются душить враждебные аффекты и, в конце концов, больше не осознают свою ярость и неистовство, уступая тому, что, по их пониманию, от них ожидают. Другими словами, они становятся матерью, их сознание контролируется ее сознанием, и возможно, тут и приоткрывается дверь для психосоматического взрыва.

Хотя можно сказать, что психическая переработка — первый и главный вопрос психических репрезентаций и выработки идей, которым они повторно дают начало, необходимо также добавить, что тело тоже является субъектом вынуждения повторения. Эти повторения формируют неотъемлемую часть психосоматических сообщений. Цель анализа, конечно, сделать такие немые сообщения слышимыми: они должны найти вербальное выражение, по мере того, как обнаруживаются сопутствующие им аффекты. Только тогда могут они быть по-настоящему переработаны в ходе анализа — часто с последствием в виде появления на свет целой новой области психического опыта, в то время как повторные соматические проявления склоняются к исчезновению. Нужно снова подчеркнуть, что психические изменения такого рода зависят от соединения слов и аффектов. Делибидинизированный или алекситимичный дискурс может быть усеян аффективно окрашенными словами, но как указано в главе 5, там нет таких вещей, как «печальная идея» или «волнующая перспектива», даже если аффект именуется, он не чувствуется. Сама по себе идея не может быть счастливой, трагичной, пагубной или любым другим образом окрашенной, если эмоция не воспринимается и не переживается субъектом, который произносит слова или выдает идею. Неистовство Исаака, упомянутое выше, было не чистой «неистовой идеей», а истинным переживанием, которое ему казалось неуправляемым, потому что он не привык чувствовать свою ярость. Факт, что высказывание такой эмоции приносит чувство облегчения, был для него важным открытием.

БОРЬБА ПРОТИВ НИРВАНЫ

Две недели спустя Исаак приходил на сессию только два раза за неделю. Уменьшение числа посещений повысило его осознание тревоги отделения, усилило реакцию на нее и помогло нам далее исследовать не только фантазию, что отделение — эквивалент смерти, но и ее противоположность, что желание слияния с другим, желание стать его частью, тоже форма психической смерти. Определенные симптомы тоже вернулись за время его отсутствия в анализе. Далее приведены отрывки сессии, где выявляется фантазия о возможности достичь состояния нирваны, желание состояния не-желания, которое привлекало Исаака столько же, сколько пугало его. Но переработка его психического театра продолжалась, и появлялись новые темы.

После трехнедельного отсутствия, когда снимались эпизоды нового фильма, Исаак начал сессию, сказав, что он чувствует «ностальгию» по аналитическим сессиям, когда он вынужден их пропускать из-за работы. Он жалуется, что «полон проблем и страданий», и что его анализ далек от завершения. Страх, что его аналитическое приключение, возможно, движется к концу, добавляется к его чувству отсутствия безопасности и потребности настоять на неразрешенных симптомах.

Исаак: Эти перерывы в нашей работе болезненны для меня. И все-таки я должен признать, что жизнь теперь стала для меня легче, чем раньше. Но болезни ума — что-то вроде рака: он опять отрастает, именно тогда, когда меньше всего этого ждешь, и там, где и вообразить нельзя, что он прорвется. Центральное заболевание ушло, но вот же метастазы. Видите, я все думаю о смерти! Этот анализ никоим образом не закончен! Я тут после возвращения занимался ночью любовью с женой. Было просто великолепно, но пару минут спустя я стал задыхаться. Ну ведь невероятно? Десять минут был весь в панике — прямо как в старые деньки. Чувство, что вот-вот случится что-то ужасное, и голова словно под водой. Видите, у меня по-прежнему сексуальные проблемы!

Исаак больше не вспоминает, что до начала анализа он никогда не связывал свои приступы тревоги с сексуальной жизнью. Он не приписывал никакого психологического значения астме и кардиопатологии, которые долгое время были их предшественниками. Его способность соединять мысли и чувства, сопровождая их выразительными метафорами, значительно выросла.

Исаак: Внезапно я сказал себе, что целый сценарий накатал, и это смешно. Все прошло, и я улегся спать. Потом еще раз после секса я просыпался каждые три часа, у меня было навязчивое воспоминание, что я что-то читал о мужчинах со спонтанными оргазмами, против всякого их желания, и как они ничего не могут с этим поделать. Я был убежден, что это случится со мной, и потом я умру от инфаркта.

Исаак таким образом приоткрывает новую телесную фантазию о потере своих телесных субстанций — еще одно невротическое наказание за сексуальное желание?

Исаак: Знаете, страх увидеть парочку опять вернулся. В моем новом фильме есть несколько маленьких любовных сцен. Это прогресс! Но во время съемок у меня была жуткая тревога. Но, по крайней мере, одна проблема ушла — гомосексуальные заморочки. Никакой тревоги на этот счет. Прекрасно лажу со всей командой. Но этот страх, умереть от оргазма, сумасшедший. Я должен выяснить, как это можно дойти до отвращения к сексуальности.

Я указываю Исааку на двусмысленность последней фразы, которую можно толковать и как потребность понять свое отвращение, и как потребность его чувствовать.

Исаак: Конечно, опять я все там же, словно никогда не уверен в сексуальных желаниях, не знаю, чего хочу — смерть и любовь у меня так перемешаны. Видите, анализ не много может помочь. В конце концов, я пришел в анализ из-за своих сексуальных проблем. [!] Я ведь почти ни о чем другом и не говорил, да?

Я не могла удержаться от замечания, что у меня другие воспоминания: мне кажется, он был убежден в полном отсутствии у него каких бы то ни было сексуальных проблем, и даже спрашивал, можно ли его, поэтому, считать по-настоящему аналитическим пациентом.

Исаак: Черт! Знаете, я совсем забыл об этом! Конечно, у меня были всяческие недуги, но все остальное работало чудесно. Сейчас я физически совершенно здоров. Но сексуальная жизнь у меня, кажется, такая, которую вы называете, ну как это? — невротической, да? Во всяком случае, я разделался с этой проблемой в работе. В новом фильме я поместил любовников на передний план, так что видно, как их рты соединяются.

Последняя фраза поразила меня своей странностью, речь шла о чем-то вроде взаимного пожирания. Проецировал ли он собственную бессознательную фантазию на персонажей фильма? Я спросила его, есть ли у него еще мысли об этой части фильма.

Исаак: Ну, у меня было чувство, что я не должен смотреть на такие вещи — словно это вредно, а может — нельзя. Я никогда не смотрел на такие сцены, и нигде не видел... м-м-м... мои родители... просто даже не знаю...

ДжМ: Чего Вы не знаете?

Исаак: Ну хорошо, они всегда целовались, а я никогда не смотрел, потому что всегда закрывал глаза. Почему это было как нож в сердце?

ДжМ: Правда ведь, это старый сценарий? «Или я признаю, что мои отец с матерью дополняют друг друга сексуально, а у меня может быть собственная сексуальная жизнь, или же я лучше закрою глаза на это, потому что иначе мне может захотеться убить отца инфарктом и отдать сердце матери. Но тогда у меня будет сердце рваться пополам». Возможно, Вы закрываете глаза на все это? А между тем бывают приступы паники, когда Вы занимаетесь любовью.

Исаак: Да, это был плохой выбор, держать глаза закрытыми. Но мать не слишком-то помогала мне. Она не соблюдала договор — вместо этого позволяла мне верить, что я — единственный, кого она любит. Все-таки я всегда знал, что родители любят друг друга; у них просто были свои трудности. И вот она, бывало, глядит на меня, глаза светятся любовью, и говорит: «Вот так бы и съела тебя». Но я уж теперь думаю, что я того и хотел. Ух! Приятно должно быть, когда тебя едят; что мне не нравилось, так это, что она меня так и не съела!

ДжМ: Уж внутри-то Вы были бы в безопасности!

Исаак: Правда! Ничего бы меня больше не тревожило: ни тебе сексуальных проблем, ни проблем со сном. [Долгая пауза.] Боже мой! Возможно ли, что я такое сказал! Что это — то, чего я хочу? Да что со мной? Это мое выживание, или я вправду хочу умереть? Пожалуйста, скажите что-нибудь, я пошевелиться не могу.

ДжМ: Действительно, звучит похоже на желание смерти.

Исаак: Но я не этого хочу. Мне — я хочу жить!

После долгого молчания Исаак продолжает, и рассказывает, что навязчивые мысли о поедании экскрементов недавно вернулись. Я прошу его рассказывать дальше, и он говорит, что его ужас перед этой мыслью стал еще хуже, потому что она больше не относится только к собачьим кучкам, а теперь уже и к человеческим испражнениям. Он боится ходить в общественный туалет, потому что он сразу вызывает эту навязчивую мысль.

Исаак: Я с ума, что ли, съезжаю, раз у меня такие идеи?

ДжМ: Может быть, маленький ребенок в Вас считает довольно нормальным, что его зачаровывают человеческие испражнения. Вероятно, это было не так запретно, как зачарованность тем, что взрослые делают вместе генитально.

Исаак: Ну да, когда я был ребенком, смешно, но я всегда считал, что секс связан с фекалиями и анусами... Да, детская фантазия... А сейчас, не знаю почему, я думаю о своей работе. Она застряла. Я всегда отстаю. А иногда, когда все идет особенно хорошо, мне нужно остановиться, словно абсолютно необходимо заняться любовью... или посрать.

ДжМ: Срать... работать... заниматься любовью. Между этим есть связь?

Исаак: Конечно. Это где-то разные версии одного чувства. Милостивый Боже! Почему я раньше никогда об этом не думал? Срать — дозволено. Но теперь мне понятно, почему я не могу заставить себя работать — это запрещено, это приносит слишком много удовольствия. Если бы сексуальности не было, жизнь была бы проще, как Вы думаете?

ДжМ: Раз кастрироваться — и никаких больше проблем?

Исаак: Вот дерьмо! Я снова ищу смерти. Вот так решеньице! Я уже по горло сыт, что все в жизни прожил кастратом. Мне как-то одна коллега сказала, что я как солнышко везде свечу. Мамино, понимаешь, солнышко. Я просто растаял от желания быть прямо внутри нее, и паника в то же время от этой мысли. Я не хотел ее в сексуальном смысле, а хотел быть полностью внутри, взаправду. Мамочка, мамочка, съешь меня, пожалуйста, съешь!

fvil

Размышления об аффекте: психоаналитический взгляд на алекситимию
РОЛЬ АФФЕКТА В ПСИХИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ

В этой главе мы пойдем далее сценического представления сценариев психической жизни (их бессознательных сюжетов и внутренних персонажей) и заглянем за кулисы, посмотрим на то, что происходит за сценой, на работу бутафоров и электриков, без неустанного труда которых никакая пьеса никогда не была бы сыграна. Это позволит нам взглянуть на конструкцию декораций психической сцены, которые создают иллюзии, и прожекторов, которые высвечивают определенные сцены, актеров и действия, оставляя все прочее в тени. Ведь Я, которое ответственно за освещение и калейдоскопические эффекты, им создаваемые на психоаналитической сцене, конечно же, действует так, словно ему ничего не известно о мире за сценой. В лучшем случае оно объявляет, что действия невидимых рук, управляющих оборудованием и переменой декораций, понять невозможно, а электрики более-менее спятили. Другими словами, как динамика фантазий, так и способы психического функционирования, создающие и поддерживающие строение симптома, не осознаются.

Сообщения наших анализируемых об их психическом театре касаются только завершенной продукции и обращают мало внимания на фундаментальные элементы, которые составляют психическую структуру, а именно, на слова и аффекты. Психическая экономия должна сводить эти элементы вместе, чтобы направить в нужное русло инстинктивные влечения и придать им символическое значение, в свою очередь структурирующее систему отношений и способ психического функционирования индивида. Конечная продукция, конечно, это сплав личного прошлого субъекта и творческих усилий, которые он предпринял ребенком, чтобы примириться с ограничениями реальности, родительскими установками и социальными запретами.

Я не собираюсь делать обзор фундаментальных концепций Фрейда, касающихся слов; законы бессознательного психического функционирования, которые сопоставляют слово и представление вещи и определяют специфику предсознательной и сознательной функции психики, не нуждаются здесь в дальнейшей переработке. В этой главе я, в основном, обращаюсь к патологическим аспектам экономии аффекта и изучению слов и идей, которые потенциально нагружены аффектом, но, в сущности, лишены своих эмоциональных коннотаций. Я использует эти слова с видимой свободой, но они не воздействуют на него. Поскольку язык — принципиальное средство символического общения среди взрослых, мы могли бы ожидать, что аффективные психические элементы будут постоянно циркулировать во всех формах вербального выражения, и, на самом деле, мы вполне могли бы предположить, что если бы язык не был настолько полон мощными либидинальными и нарциссическими вложениями, то ни один ребенок и не выучился бы говорить! То, что человек в качестве человека должен высказывать свои потребности и желания, если хочет, чтобы их удовлетворили, одна из самых жестоких наших нарциссических ран. Почему нас не понимают по волшебству, без слов, как в младенчестве? Ясно, что потребовался мощный либи-динальный катексис, чтобы трансформировать болезненные и нар-циссически уязвляющие аспекты овладения речью как в необходимость, так и в удовольствие.

Хорошо известно, что при определенных психотических состояниях субъект утрачивает желание общаться вербально. Менее очевидно, что многие люди постоянно используют язык без всякого желания что-то кому-то сообщить. Они могут говорить (и настаивают, чтобы их слушали) по тайным причинам, вроде потребности доказать, что они существуют. В этом случае другие, слушая их и отвечая вербально, действуют в качестве отражающего зеркала. А иные разговаривают без всякого удовольствия, просто потому, что им давно уже известно, что так принято, чтобы люди друг с другом разговаривали, и они стремятся вести себя в соответствии с ожиданиями окружающего мира. Этот способ общения соответствует концепции «Фальшивого Я» Винникотта (Winnicott, 1960). Это ясно указывает на отчаянную попытку выжить психически в мире других, но без достаточного понимания эмоциональных связей, знаков и символов, которые и делают человеческие отношения осмысленными. Мы вполне могли бы заинтересоваться, где же прячется «Истинное Я» людей, которые функционируют таким образом, и какие факторы могли вынудить их к подобному самозаточению, хотя при этом и сохраняется видимость нормальных отношений.

АФФЕКТЫ И ПСИХОАНАЛИТИЧЕСКАЯ СЦЕНА

При анализе те пациенты, которые бессознательно используют речь, скорее, как щит между ними и другими, чем как их личное средство обмена идеями и средство сообщения эмоциональных переживаний, бросают особый вызов аналитику. Аналитические отношения и процесс зависят в основном от создания вербальных связей, то есть мыслей, нагруженных аффектами разного рода. Поскольку никаких других действий на психоаналитической сцене в реальности и не происходит, аналитический дискурс, функционирующий, как безаффектный щит между аналитиком и анализируемым, придает психическим темам, которые выносятся на сессию, плоскую, бесцветную, и часто утомляющую тональность (McDougall, 1978; 213-46; McDougall, 1984). Аналитик вполне может начать задумываться, о чем же вся эта канитель, какие же мысли и чувства она призвана вызывать, и почему пациент взял на себя труд устраивать представление, которое ему интересно не больше, чем аналитику.

Психоанализ — наука, сосредоточенная на смысле, и ее логика — логика языка, как Модел сжато выразил в своих исследованиях природы аффектов (Model, 1971,1973). Ассоциативный дискурс аналитической сессии наполнен смыслом только в той мере, в какой он динамически слит с аффектом, а истолковывающая функция аналитика зависит в большой степени от способности ухватывать аффективно нагруженные элементы сообщений анализируемого. Идентифицируясь с ними интроективно, аналитик лучше настраивается на то, что убирается из манифестного содержания сессии. Латентное значение сообщений пациента зависит в значительной степени, помимо и превыше их смысла, от их тона, настроения и эмоций, звучащих в голосе анализируемого, в его манере говорить, жестах и положении тела. Психоаналитику нужно также четко осознавать, какие эмоциональные и телесные сообщения исходят от него, пока он инт-роецирует сообщение пациента. Тогда этот обмен снабжает аналитика «свободно парящими» гипотезами о внутреннем мире анализируемого, хотя обычно требуется значительное время, прежде чем эти идеационные и эмоциональные озарения дадут результат в виде интерпретации, которая углубит понимание личного театра и личных психических тем анализируемого.

Даже когда аналитик чувствует готовность сообщить такое понимание, сперва нужно определить, готов ли пациент принять интерпретацию, о которой шла речь. Кто присутствует в кабинете на данной сессии? Конечно, на кушетке видимым образом растянулся г-н X, но важно выбрать, какое же именно Я говорит, из бесчисленных личностей, выражающих себя через него, когда он произносит «я» («Я считаю, верю, боюсь... того или сего»). Рассерженный ребенок? Инцестуозный? Возбужденный или перепуганный любовник? Осуждающий отец или соблазняющая мать? Такой способ вслушивания в речь пациента в попытке идентифицировать меняющийся состав персонажей, населяющих каждого человека, объясняет, почему аналитики, промолчав ряд сессий, неожиданно чувствуют потребность вставить словечко или фразу, а то и сложную интерпретацию. Такие интерпретации вроде бы всплывают из неизведанных глубин сознания, иногда удивляя аналитика не меньше, чем самого анализируемого. Они содействуют тому, что Стрейчи (Strachey, 1934) удачно назвал «изменяющими» интерпретациями или интерпретациями, вызывающими «мутацию».

Однако пациенты, о которых я буду говорить в этой главе, вряд ли дают нам случай (и аналитическое удовольствие) делать такие интерпретации. В ответ на невысказываемый вопрос: «Кто из персонажей психического театра моего пациента говорит в данный момент?», — мы иногда с беспокойством чувствуем, что там вообще никого нет. Если кто-то и есть, то эта особа старательно прячется за словесами, заполняющими молчание во время сессии. Такой способ быть (или не быть) в контакте с другим несомненно представляет собой специфическую форму переноса, поскольку пациент относится к аналитику так же, как он относится к людям вне аналитической ситуации, и, несомненно, точно так же, как он научился относиться в детстве к тем, кто его окружал. Аффект переноса, позитивный или негативный, явно отсутствует. Возможно, следует упомянуть, что даже совсем молчащие пациенты, в противоположность свободно, но без аффекта говорящим, могут аутентично присутствовать на сессии, настолько богато их молчание эмоциональным содержанием, и потому оно вносит вклад в психоаналитическое переживание. В общем, постоянное перемежение аффекта и психической репрезентации существенно необходимо для продолжения аналитического процесса.

КОНЦЕПТУАЛИЗАЦИЯ ПРЕВРАТНОСТЕЙ АФФЕКТА У ФРЕЙДА

Если от определенных работ Фрейда и создается впечатление, что фундаментальный элемент, производящий психические изменения — восстановление психических репрезентаций через освобождающее воздействие слов, тем не менее, следует подчеркнуть, что Фрейд постоянно стремился открыть связь между вербальным выражением и эмоциональным переживанием. Он заявлял не только о том, что аналитическая техника эффективна в той мере, в какой забытые события вновь соединяются с аффективными состояниями, которыми они сопровождались, но и о том, что вербализация сама по себе предоставляет форму разрядки эмоционального напряжения.

Продвижение в концептуализации метапсихологии аффекта — это, обычно, хождение по минному полю, исследование, всегда считавшееся рискованным, с самого рождения психоанализа. Мы должны только вспомнить о дилемме Фрейда, когда пытаемся провести четкое разграничение между психическим представительством идей (вещей и слов) и психическим представительством аффектов. В статье о вытеснении Фрейд, используя свою экономическую модель, ссылается на «долю (квоту) аффекта», которая соответствует инстинкту постольку, поскольку последний отсоединился от идеи и находит выражение, пропорционально его количеству, в процессе, который чувствуется как аффект» (Freud, 1915а).

Однако со времен самых первых его исследований истерии, Фрейда занимали превратности аффекта, когда он отделяется от своей психической репрезентации. Это приводит нас к трудному вопросу, который занимал Фрейда: может ли аффект быть бессознательным. Сам термин бессознательный аффект может показаться противоречивым. Здравый смысл отвергает предположение, что можно испытывать чувство, которого ты не чувствуешь. И все же аффекты, как и идеи, явно можно убирать из сознания и удерживать от осознания. («Тогда я не осознавал, как ужасно я был испуган, рассержен, возбужден и т.п. на самом деле».) Вопрос в том, какое из Я переживает эмоцию, а какое ее не осознает. На него трудно ответить, и он поднимает ряд других вопросов. Как именно аффект не допускается до осознания? Чем отличается состояние не-осознавания от бессознательной идеи? В попытке распутать этот сложный узел Фрейд стал ссылаться на вытеснение идей и подавление аффектов. Эти метафоры предполагают два довольно разных процесса: идеи заталкиваются обратно в бессознательное из сознания, а аффекты раздавливают, выдавливают из псюхе.

Куда же отправляется аффект, когда его отвергает сознание человека, у которого он, хотя бы на мгновение, возник? Фрейд отчасти отвечает на этот вопрос о судьбе недоступных аффектов. В «Исследованиях истерии» (Breuer & Freud, 1895), в статье «О вытеснении» (Freud, 1915а) и в статье «Бессознательное» (Freud, 1915b) он говорит о качестве автономности аффектов и их последующих «трансформациях». Трансформации бывают трех видов: конверсия аффектов в истерические симптомы; смещение аффекта с его изначальной репрезентации на другую репрезентацию или ряд репрезентаций, как при неврозе навязчивости; трансформация, выраженная в актуальных неврозах, а именно, неврозе тревоги, неврастении и ипохондрии. Что касается актуальных неврозов, то, как мы видели в предыдущих главах, эти состояния сильно эмоционально загружены, но сами вовлеченные аффекты массивны, анонимны и отсоединены от какой бы то ни было идеационной репрезентации. Они заявляют о себе скорее соматически, чем психически.

В соответствии с экономической теорией Фрейда аффект, выдавленный из сознания, вкладывается (или перегружается) в невротические симптомы или в депрессивные и тревожные состояния актуальных неврозов. Мне кажется, что мы могли бы говорить и о других трансформациях в ходе превратностей аффективных переживаний. Определенные люди способны отрекаться от своего аффективного переживания или его частей таким образом, что оно радикально аннулируется сознанием или же исключается из него, оставляя пробел в психическом переживании, которое все еще восполняет утраченное в невротических организациях, описанных выше. Восполнение изгнанных эмоционально нагруженных идей может произойти, например, во многих бредовых состояниях, при которых неореальность должна вмещать и стараться придать смысл возбужденным аффектам. Подобный же механизм действует при экстер-нализации (вынесении вовне), при которой субъект приписывает отвергаемые эмоции другим людям и пытается обращаться с ними путем бессознательных манипуляций другими и взаимодействия с ними. Эта идея, конечно, находит свои теоретические рамки в концепции проективной идентификации. «Сцены из психической жизни», описанные в главах 2 и 3, дают нам представление о каждом из вышеупомянутых исходов.

Остается еще одна возможность, при которой аффект не только удушается, но и расщепляется внутри собственной особой структуры, его психический элемент отделяется от его соматического аспекта. За этим расщеплением не следует никакого возмещения утраты, ни через формирование невротического симптома, описанное Фрейдом, ни через бред, ни через вынесение вовне. Аффект, не получающий никакой психической переработки, ни компенсации за свое подавление, не оставляет по себе ничего, кроме психического пробела, рискует получить продолжение в виде чисто соматического события, тем самым вымостив путь к психосоматической дезорганизации.

Нужно упомянуть об еще одной форме психического пробела. Здесь уместно вспомнить, что аффективное переживание может быть радикально отделено от эмоциональных слов, которые были использованы для его выражения, тем самым создавая парадоксальные сообщения, в которых психическая презентация аффекта, с ее особой «квотой», не переживается и не выражается в невротических симптомах, а существует просто как безаффектная идея. Как я уже подчеркивала, идея может быть болезненной или приятной, только когда она соединена с соответствующим аффектом. Ситуация осложняется фактом, что концепция аффекта, как и концепция инстинкта, пограничная, участвующая и в соматическом, и в психологическом выражении. Следовательно, мы могли бы постулировать, что благодаря своей особой структуре аффекты могут, феноменологически, выражаться тремя различными путями.

Во-первых, человек может быть способен дать четкий и дифференцированный отчет о том, что он чувствует, описать не только общее аффективное состояние, но и смесь эмоций и ощущений, включенную в данное переживание.

Во-вторых, у человека может быть аффективное переживание, где главенствует такой мощный наплыв эмоций, как, скажем, мучение, но он не способен связать это ни с какой ясно определимой ситуацией. Он может даже не знать, что он переживает, следует ли описать это как тревогу, депрессию, гнев или же приятное возбуждение.

В-третьих, человек может испытывать сильное воздействие, может быть «поражен» в психологическом и в общем смысле внешним или внутренним событием, и все-таки разве что на миг обратить внимание на то, что он чувствует. Вместо этого все следы аффективных проявлений быстро выбрасываются из осознания, так что не остается пи идеи, пи аффекта. Когда это происходит, аффект может быть расщеплен внутри своей особой структуры так, что его психический полюс отсоединяется от соматического, и аффект сводится к чисто физиологическому выражению, а субъект в то же время не осознает происходящих изменений в телесном функционировании. В этом случае эмоции не могут быть использованы как сигнал для сознания, и следовательно, ни мысль, ни действие не будут ответом на их послание, и субъекту грозит опасность, что сома «выдумает» на этот случай свое собственное решение.

ПАТОЛОГИЯ АФФЕКТА

Мой интерес к патологии аффекта, иной, чем классическая трансформация, описанная Фрейдом, впервые возник во время анализа пациентов, психоаналитический процесс которых время от времени словно разбивал паралич; в некоторых случаях казалось, что анализ застрял навсегда. Клинические проблемы у этих анализируемых были разные, но одно их объединяло: у всех проявлялись выраженные нарушения в психической экономии, когда приходилось иметь дело с сильным аффектом. Вместо того, чтобы перерабатывать свое состояние психически, они были склонны разряжать чувства вовне аналитической ситуации, часто неподходящим образом: через ссоры, необдуманные решения, серию несчастных случаев. Результатом была терапевтическая неудача или, хуже того, тревожный опыт «нескончаемого» анализа.

Я стала понимать, что такие пациенты из-за своей внутренней хрупкости не могут вмещать и прорабатывать мощные аффективные состояния, которые вызывают у них внешние события. Они предпочитают с головой бросаться в какую-нибудь форму действия или, скорее, считают, что у них нет иного выбора, кроме как сделать это. Некоторые пытаются утопить свои чувства в наркотических субстанциях (как описывалось в главе 5) или в безумных сексуальных подвигах, перверзного или компульсивного характера (главы 11 и 12). Другие производят разрушения, бессознательно манипулируя ближайшим окружением, чтобы прожить через него или разыграть свои собственные неосознаваемые кризисы. (Белоснежка, описанная в главе 3, как раз такой случай.) И наконец, я наблюдала, что многие из таких пациентов под возрастающим давлением инстинктивного напряжения или внешнего стресса проявляют сильную склонность к соматизации. Как я упоминала в главе 5, такие события, как смерть родителя, рождение ребенка, потеря объекта любви или важной работы и тому подобные либидинальные и нарциссические раны часто становятся причиной соматизации. В случае Исаака (глава 4), оба конфликта, либидинальный и нарциссический, видимо, подготовили почву, благоприятную для психосоматической дезорганизации. Если, с точки зрения психической экономии, мы рассмотрим сексуальные извращения, извращения характера и все формы наркотического поведения как компульсивные способы избежать затопления аффектом, тогда понятно, что внезапное нарушение в нарцисси-ческой экономии может привести к развалу защитной структуры и, следовательно, к повышению психосоматической уязвимости.

Вторая группа пациентов, привлекшая мой интерес к патологии аффекта, это «анти-анализируемые в анализе» (McDougall, 1972). Я признавалась, что они ставят меня в тупик, как своей глубинной структурой, так и тем, что настойчиво цепляются за свои аналитические сессии. При видимом отсутствии у них невротических или психотических проявлений их точнее всего можно назвать пормо-патами, тяжело здоровыми. В противоположность вышеописанным пациентам с отыгрыванием, у этих пациентов нет видимых психологических проблем. Невротические симптомы и искажения характера, которые, они, фактически, часто предъявляют, для них никак не интересны. Они, видимо, еще в раннем детстве достигли робото-подобной адаптации к требованиям внешней реальности. Как и следует ожидать, этим анализируемым трудно идентифицироваться с внутренней реальностью других людей, и часто их отношения с близкими весьма неблагоприятны. Поскольку они не соприкасаются со своим личным психическим театром, то склонны подробно, скучно и навязчиво пересказывать бесконечные цепочки внешних событий, которые вроде бы мало что значат для них эмоционально. Сессия тянется как месяц, и так одна за другой, без всяких перемен в результате наших аналитических усилий.

Такие пациенты парализуют мое аналитическое функционирование, и я все больше чувствую, что фрустрирована, скучаю, и, наконец, уже виновата, поскольку не могу помочь им ни ожить, ни оставить анализ. К моему унынию, вопреки заметному отсутствию аффекта переноса и неспособности исследовать свою психическую реальность, они склонны впадать в наркотическую зависимость от своих аналитических переживаний, несмотря на постоянное разочарование и неудовлетворенность ходом всего предприятия. Их выраженное отсутствие удовольствия от аналитической работы вряд ли удивит нас, принимая во внимание, что их аналитик, дойдя до звукового барьера, не может услышать ничего, что могло бы продвинуть аналитическое исследование. Поразительное отсутствие невроти-

ческих или психотических симптомов заставило меня говорить об этих пациентах, как страдающих «псевдонормальностью». Я считаю, что теперь лучше понимаю их загадочное психическое функционирование, хотя это понимание часто не слишком-то смягчает то, что можно описать как их состояние спокойного отчаяния перед лицом аналитической неудачи. Сегодня я бы сказала, что помимо многочисленных психологических проблем они страдают еще и от серьезной патологии аффекта. Их тенденция цепляться за анализ, словно за внешний источник жизни, возможно, усиливается неосознаваемой надеждой, что аналитическое приключение вернет к жизни их внутреннюю аффективность.

В некоторых личных историях отыгрывающих и нормопатичных пациентов один из родителей, обычно отец, умер или ушел из семьи в раннем детстве ребенка. Матери предстают как собственницы и сверхзаботливые, и в то же время невнимательные к аффективным состояниям ребенка. В иных случаях мать, видимо, психологически отсутствовала из-за депрессии или психотических эпизодов. Таким образом, матери, похоже, были слишком близки или слишком далеки в отношениях с ребенком. Мне кажется, что по каким-то причинам образ истинно заботливой матери так и не был интроецирован во внутреннюю психическую структуру ребенка, чтобы стать там объектом идентификации, позволяющим ребенку стать хорошим родителем самому себе. Поэтому во взрослой жизни продолжаются неустанные поиски изначального материнского образа, существенно необходимого, чтобы справляться с эмоциональной и физической болью и состояниями чрезмерной стимуляции. Его ищут во внешнем мире, но в форме наркотических субстанций, наркотической сексуальности или наркотического использования других, словно для того, чтобы заполнить пропасть во внутреннем мире и создать иллюзорное, хотя бы временное переживание заботы о себе. Я уже ссылалась на такие действия в главе 3, как на патологичные временные или переходные объекты.

ИССЛЕДОВАНИЯ ПРИРОДЫ АФФЕКТА У КРИСТАЛА

Генри Кристал (Krystal, 1977,1978а, 1978b), который провел много лет, исследуя патологию аффекта у жертв Холокоста, наркоманов и психосоматических пациентов, отмечает ограниченную способность таких пациентов играть защищающую родительскую роль по отношению к самим себе, словно они ожидают, что кто-то еще займется их эмоциональными и даже физическими потребностями. Кристал расширил свою концепцию «сниженной способности к заботе о себе», включив сюда же автономное нейробиологическое функционирование. Он пишет:«Обычное состояние [такого] человека по отношению к автономно контролируемым частям его тела аналогично истерическому параличу... [Это затруднение] в том, чтобы по своей воле упражнять автономный или аффективный аспект его самого, является, как любой конверсионный паралич, символической репрезентацией фантазии... [относящейся] к жизненным функциям» (1978b; 221).

Кристал продолжает, утверждая, что для определенных субъектов вобрать в себя материнский объект «ради приобретения функций ограждения, успокаивания и утешения себя» может быть «нарушением запретных границ», потому что теперь эти функции воспринимаются как «запретные и наказуемые». Этот важный инсайт освещает для меня явления, которые я ранее описывала как «следы» во взрослом поведении «матери-наркотика» раннего детства.

Развивая генетическую теорию аффекта, Кристал (1978а) утверждает, что регресс в выражении аффектов обязан травматическим событиям взрослой жизни. Что касается детей, то он заключает, что длительная неудача родителя, осуществляющего материнские функции, в том, чтобы «не дать аффекту младенца достичь нестерпимой силы и затопить его, может окончиться состоянием психической травмы ... [и] вызвать задержку в организации аффективных переживаний и их репрезентационных связей», результатом чего становится отсутствие аффективного развития. Хотя я признаю ценность этой гипотезы, но полагаю, что то, что кажется отсутствием или задержкой развития, во многих случаях может маскировать массивную, но чрезвычайно раннюю доневротическую защиту от аффективной жизненности. Следовательно, нужно несколько остановиться на концепции «задержки развития». Используем для этого еще один исследовательский подход.

ПСИХОСОМАТИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ И ПАТОЛОГИЯ АФФЕКТА

Многие исследователи в области психосоматики развивали теорию, что неспособность распознать или выразить аффективные состояния является не формой защиты в психической структуре, а, скорее, обязана витальному отсутствию, пробелу. При первой попытке концептуализировать некую неудачу психоаналитического процесса, с отыгрывающими и нормопатичными пациентами, я уже отмечала поразительное сходство «психосоматических личностных паттернов», описанных теми моими Парижскими коллегами, которые занимались психосоматическими исследованиями. Эта личностная организация отмечена операционным мышлением (Marty & de M’Uzan, 1963) и прагматичным отношением к событиям в жизни и к другим людям (Marty, 1976). Хотя очевидно, что этот способ психического функционирования не ограничен только психосоматическими страданиями, исследования психосоматологов показывают, что такие структуры склонны увеличивать психосоматическую уязвимость, особенно когда операционный способ существования (фундаментально делибидинизированный способ отношения к самому себе и к другим) — единственный способ обращения с событиями жизни, имеющийся в распоряжении субъекта.

Следуя своему интересу к блокированному аффекту, я позже познакомилась с работой коллег психоаналитиков из Бостона, которые занимались похожими исследованиями. Их концепция алекси-тимии немедленно меня заинтересовала (Sifneos, 1973, 1974, 1975; Nemiah & Sifneos, 1970). На создание этой клинической концепции их непосредственно вдохновили публикации Парижской Школы аналитиков-психосоматологов, но дальнейшие исследования бостонских аналитиков привели их в области отчетливо нейробиологичес-кие. Недавние же статьи этих исследователей, например, постулируют дефектное функционирование допаминэргичных путей.

Психоаналитическая концепция алекситимии, возможно будет дополнительной к нейробиологической. В переводе с греческого алек-ситимия означает, согласно Сифнеосу, «нет слов для выражения чувств» (а- отрицательная частица, «без»; lexis — «слово», «речь»; thumos — сердце, душа или чувства)/" Концепция относится к ряду феноменов, которые пространно изучались психосоматологами Бостона. Она включает не только те трудности, которые могут быть у пациентов при попытке описать свои аффективные состояния, но и неспособность отличить один аффект от другого. Следует отметить, что видимое отречение от аффективности не ограничивается болезненными аффектами. У нарушенных людей столь же глубока неспособность переживать удовлетворение и удовольствие. Кристалл (Krystal, 1981, 1982) называет их «аффектами благополучия» и называет это явление ангедопией.

Авторы концепции алекситимии не обсуждают ее расширение за рамки психики пациента, разве что косвенно упоминают об общих реакциях контрпереноса на этих пациентов. Однако очевидно, что неспособность ухватить и осознать собственное эмоциональное переживание должна сопровождаться столь же огромной трудностью в понимании эмоциональных состояний и желаний других людей. Застрявшему в этом психическом тупике субъекту непреодолимо трудно узнать, что же другие люди значат для него, а он — для них. Все отношения и взаимодействия с другими, таким образом, склоняются к прагматизму, то есть становятся операционными. По этой причине, в аналитических отношениях аффекты контрпереноса обычно дают первое предупреждение о том, что у определенных анализируемых доминирует операционное мышление, или что они страдают от алекситимического дефекта.

Тем не менее, следует вспомнить, что каждый из нас время от времени, вероятно, функционирует операционным или алексити-мичным образом. Столкнувшись с сокрушительными событиями, мы

Филологи-KjiaccuKu высказали мне свое предположение, что это слово можно более адекватно соотнести с приставкой alexi-, «против», то есть речь идет о «противоречии, противоборстве аффекту», если принять мое положение о действии защитного механизма.

все можем оонаружить, что временно не соприкасаемся с определенными областями нашей психической реальности. В такое время нам не удается вместить и осмыслить переживания, осаждающие нас. Мы, скорее, смоем возникший аффект действием, или, с той же вероятностью, свалимся больными.

ПСИХОАНАЛИТИЧЕСКИЕ И НЕЙРОБИОЛОГИЧЕСКИЕ ТЕОРИИ ПАТОЛОГИИ АФФЕКТА

Если мои исследования различных феноменов алекситимии и кажутся в чем-то противоположными заключениям психосомато-логов, тем не менее, следует подчеркнуть, что хотя основой научных взглядов и служат бессознательные факторы, они все же детерминированы профессиональными обстоятельствами, которые ведут нас к концентрации на проблемах, предстающих перед нами изо дня в день. Они могут касаться пациента на кушетке, консультаций в психосоматическом отделении или работы в психиатрической палате. В каждом случае мы сталкиваемся с алекситимичными пациентами, но каждому специалисту они склонны раскрывать разные стороны своей личности, и каждый специалист тоже ожидает в них увидеть разное.

Нейробиологические исследования, например, всегда касаются больше внутрицеребральных феноменов, в то время как психоаналитическое исследование, наблюдая те же самые явления, всегда ищет доказательств ранней психической травмы и пытается проследить забытое младенческое прошлое (Dayan, 1981). Я сама читаю статьи, где говорится о тайнах лимбической системы и вероятностях полушарного доминирования, с зачарованностью жителя земли, интересующегося жизнью на Марсе. Однако такие путешествия в область патологии аффекта заставили меня глубже задуматься о теоретических концепциях психических причин, в сравнении с нейро-биологическими. Слепой использует посох, чтобы узнать о том, чего он видеть не может. Какой посох использует нейробиолог? А какой аналитик? Мы ведь вроде слепых, которые описывали слона. Мы пытаемся вслушаться и понять многомерную природу психосоматика, и каждый при этом ограничен спецификой своей дисциплины и научными верованиями.

В чем же разница? И как найти общий язык? Какие связи можно найти между особой гиперактивностью или гипоактивностью определенных химических медиаторов в синаптр!ческой трансмиссии нейроанатомической системы данного пациента и особой психологической системой того же пациента, которая сложилась у него для работы с мыслями, аффектами, фантазиями и желаниями? Научный синапсис может потребовать связать наши разные открытия!

Возвращаясь к нашим безаффектным алекситимичным пациентам, хорошо бы вспомнить, что младенцы, не способные говорить или организовать свои эмоциональные переживания, по определению, а равно по причине своей незрелости, неизбежно алекситимич-ны. Младенцы (по латыни infans — не говорящие) зависят от кого-то еще в том, чтобы он помог им справиться с их эмоциональными состояниями, и, в конечном счете, назвал эти состояния для них. Нельзя ли предположить, что алекситимичная часть взрослой личности — чрезвычайно задержавшаяся в развитии и инфантильная психическая структура? И все же у взрослого есть полный доступ к речи. Следовательно, мы можем предположить, что идет сильный психический процесс, который позволяет людям, страдающим от алекси-тимии, отщепить презентации слов от их буквальной вещественной презентации, по крайней мере, там, где это касается нагруженных аффектом идей, переживаний и соматических посланий. Если бы эта тенденция доминировала в психическом функционировании личности полностью, мы бы имели дело с психотическим мыслительным процессом; я же предполагаю, что там, где речь идет о тяжело алекситимичных людях, мы сталкиваемся с непсихотичным взрослым, который в определенных аспектах функционирует, как беспомощный, не умеюнщй еще говорить ребенок, зависимый от других в истолковании и овладении эмоциональными переживаниями. Я уверена, что тут произошло нечто большее, чем затруднение или задержка развития, или нейробиологический дефект, pi продолжает происходить. Моя работа с такими пациентами привела меня к пониманию травматических форм отношений в детстве pi младенчестве (клинические иллюстрации приведены в главах 4 и 5), которые, видимо, вносят вклад в психическое функционирование, стоящее за симптомами алекситимии и психосоматическими тенденциями.

Самая ранняя внешняя реальность младенца, это, конечно, физическое присутствие матери и, прежде всего, мощное воздействие материнского бессознательного. Оно включает не только ее собственный внутренний мир и характер ее отношений с собственными родителями, но и ее нарциссическое и сексуальное вложение в отца ребенка. Привязанность матери к своему партнеру носит решающий характер не только для эдипальной структуры, которая сложится позднее, но и для определения нарциссических и либидиналь-ных ролей, которые ребенок может быть бессознательно призван играть для нее. Соответственно, мать особым образом относится к телу своего ребенка, не только к его соматическому функционированию, но и к его витальности и эффективности, и может пытаться контролировать или ограничивать их. Как я уже отмечала, многие алекситимично-психосоматичные пациенты говорят о своем теле, словно это чуждый для них объект внешнего мира, или словно им не принадлежат определенные зоны и функции их тела, фактически, словно они бессознательно воспринимаются как по-прежнему принадлежащие матери. Важно здесь то, что ребенок может считать себе не принадлежащими по-настоящему и свои эмоции. В таком случае эмоции лежат не на его ответственности, и даже могут рассматриваться как существующие только в той мере, в какой их признает мать, и точно так же затронутые чувства ребенка — словно не его переживание, а ее.

Поскольку материнский способ отношения к телесным функциям, жестам и аффективным бурям еще не говорящего ребенка кардинально важен в организации ранней психической жизни, следует вновь подчеркнуть, что, по мере того, как непосредственное телесное общение уступает место символическому, и идет овладение речью, именно мать первая называет аффекты ребенка и таким образом создает возможность думать (или не думать) о чувствах. В ходе анализа анализируемые часто изображают своих родителей как идеализированных и наиважнейших существ, на которых покоилась вся безопасность, и в то же время как очень далеких от психической реальности ребенка. Например, родители вспоминаются как уделяющие много внимания физической боли, но совершенно не интересующиеся или даже осуждающие любое выражение душевной боли. Иногда на аффективные аспекты психической реальности ребенка, видимо, совершались нападения в форме «двойного сообщения» в дискурсе: «Я ненавижу бывать у тети Сюзи!» — «Глупости. Ты сам знаешь, что очень любишь у нее жить!» Если родители постоянно отвергали то, что ребенок пытался ухватить и затем сообщить об эмоциональном состоянии своего сознания, а вместо этого говорят ему, что он чувствует, и что не чувствует, что любит, и что не любит, то ребенок в конце концов запутывается, что же он все-таки любит, и что ненавидит, когда он горюет, а когда счастлив, и, на самом деле, дозволительны ли чувства вообще, если они не продиктованы родителями.

Время идет, а семейный дискурс продолжает диктовать ребенку, какие аффективные переживания считаются законными, а на какие смотрят косо или даже не допускают до сознательного признания. Очень больной алекситимический и психосоматический анализируемый сказал мне недавно: «В нашей семье было запрещено быть печальным, или сердиться, или в чем-то нуждаться. Мне все еще неловко, когда Вы меня спрашиваете, что я чувствую — словно иметь какие-то чувства — это ребячество!» Семейная среда, уверенная, что выражать эмоции — это слабость, глупость, или даже опасно, осуждающая психологические или физические аспекты чувств, закладывает основу для патологичного Эго-идеала в отношении аффективных переживаний (McDougall, 1984). Любое выражение или даже осознание эмоциональных реакций при этом снижает самооценку человека.

Что касается тела и различных его зон и функций, то и здесь мать решает, как их называть, и сколько им получать либидинальных вложений или контрвложений. Сильный недостаток либидинально-го катексиса в определенные телесные зоны или соматическое Я в целом, в совокупности с алекситимией, которую вселили родители, вызывает риск не только ухудшения соматического и зонального функционирования, но и полной закрытости от осознания как телесной, так и душевной боли. Этот механизм напоминает один из фундаментальных механизмов, которые вносят вклад в определенные мистические состояния, а также поддерживают определенные психотические состояния, вроде кататонии или причинения себе увечий.

В случаях тяжелых алекситимических нарушений аффективное оживление, стимулируемое настояниями инстинктов или же внешними подстреканиями, тут же парализуется, и восприятия, которые, вероятно, заставили бы проснуться тело или пробудили бы мощную аффективную реакцию, или избегаются или быстро выбрасываются из сознания. При анализе таких пациентов мы иногда можем наблюдать, что происходит, когда они начинают осознавать свои аффективные состояния, а не выкидывать их из головы как можно скорее. Аффективное наводнение тогда может вызвать краткие эпизоды деперсонализации или феномен псевдо-перцепции, в попытке справиться с эмоциональным взрывом. (Клиническая иллюстрация к этому процессу приведена в следующей главе.) Такие эпизоды, конечно, создают тяжелые периоды в аналитическом приключении, до тех пор, пока терпимость к аффекту не возрастет и анализируемый не создаст вербальные репрезентации и фантазии, способные вмещать эмоциональные бури, и свободную циркуляцию примитивной аффективности через речь. На этом этапе аналитическая работа идет сразу по двум направлениям: во-первых, есть экономическая проблема выдержать и пережить сильный аффект без отыгрывания, и затем, есть символическое измерение, которое состоит из раскрывающих или созидающих фантазий и метафор, нагруженных аффектом, которые возникают у индивида, иногда впервые сознательно, под воздействием мимолетного восприятия внутренних и внешних событий. Радикальное расщепление псюхе и сомы понемногу исцеляется, и угроза психосоматической дезорганизации отступает.

ПСИХОСОМАТОЗ

Когда пациенты сталкиваются с внутренним конфликтом или внешним стрессом, не имея других психических механизмов, кроме психического исключения любой нагруженной аффектом идеи или восприятия (как в случае Исаака в главах 4 и 6 и в случае Поля в главе 8), и когда вдобавок у них возникает тяжелое или продолжительное психосоматическое заболевание, форма психического равновесия, таким образом сохраняемого, заслуживает названия пси-хосоматоз. Этот вид психического функционирования не зависит в своей основе ни от вытеснения, ни от отрицания. Помимо психосоматических феноменов его главными признаками являются проявления алекситимии, наряду с конкретным или прагматичным способом мышления и операционным способом отношения к другим людям. К этим признакам часто добавляются обедненная сфера фантазии и ничтожное количество сновидений. Я убеждена, что личность, одержимая такой дилеммой, не может прибегнуть при стрессовой ситуации ни к чему другому, кроме атаки на любое восприятие, которое может вызвать эмоцию. Таким образом созданная пропасть между аффективным возбуждением и психическим представлением неизбежно приводит к разрушению смысла. То, чего ожидают или требуют другие люди, не имеет для них смысла, и, следовательно, подобные страдальцы стараются реагировать как можно более конкретно на то, чего от них просят. И так же часто они пытаются избежать эмоциональных отсылок, словно они являются признанием в ребячестве. Так мир и люди в мире становятся безжизненными, а обмены с другими — бессмысленными. От чувства не отрекаются; его просто не существует.

В одной из своих главных статей на тему алекситимии Сифнеос (Sifneos, 1974) сделал сходное наблюдение, но привел другие причины для его объяснения. Он заметил, что то, «что кажется отрицанием эмоции, фактически — отсутствие чувств... и оно может быть обязано существованию некоего биологического дефекта в мозгу [пациента]». Может быть и так. Дефект может также оказаться функциональным, скорее вроде архаичного истерического проявления, или, на самом деле, это может быть унаследованная хрупкость. Факт, что во многих случаях алекситимические и психосоматические симптомы исчезают в результате психоаналитического лечения, спорит с теорией нейробиологического дефекта, врожденного или приобретенного, в качестве достаточного или необходимого объяснения. Тем не менее, психодинамическая и экономическая теория, которую я предлагаю, не обесценивает нейробиологическую и может служить ей дополнением. Врожденный дефект может повлиять на выбор симптома в случае детей, пострадавших от ранней психической травмы.

АЛЕКСИТИМИЯ КАК ЗАЩИТА ОТ ПСИХОТИЧЕСКИХ СТРАХОВ

Все психологические симптомы являются попытками самоисце-ления, и алекситимия не исключение. Хотя родители, как я полагаю, часто действительно учат детей быть алекситимичными, нам все еще необходимо узнать, от каких вымышленных опасностей, угрожающих страдающим алекситимией, они бессознательно защищают себя, продолжая сохранять подобные безжизненные отношения с миром. Работа Кристала с жертвами Холокоста (Krystal, 1978а) ясно демонстрирует, что позднее начало тяжелых алекситимических симптомов предотвращает возвращение в состояние травмы. Мой опыт с пациентами, которые были, в некотором смысле, алекситимичными с раннего детства, позволил мне понять, что бессознательные страхи, касающиеся контакта и обмена с другими, в совокупности со страхом ущерба, который могут нанести эмоциональные состояния (как они думают), ближе к психотической, чем к невротической тревоге. Невротические конфликты относятся к праву взрослого на любовную жизнь и сексуальное удовольствие, а также на удовольствие от работы, соперничества и на поиск нарциссического удовлетворения. Когда в этих взрослых правах сомневается внутренний ребенок, в качестве компромисса возникают невротические симптомы и затруднения. С другой стороны, психотическая тревога обращена на право существовать, а также обладать отдельной идентичностью без страха нападения или ущерба от других. Глубокая неуверенность в своей инаковости и праве или возможности сохранить частную собственность на свои мысли и чувства является, с одной стороны, страхом вторжения извне (страхом деструктивного воздействия, вторжения или овладения другого), а с другой стороны, страхом взорваться изнутри (страхом потерять контроль над границами собственного тела, своими действиями и чувством собственной идентичности).

ПСИХОСОМАТОЗ и психоз

Я полагаю, что при психосоматозе и психозе обнаруживаются сходные психические структуры, и что это сходство не ограничивается динамической силой вышеупомянутых тревог. Определенные психические механизмы, как, например, алекситимия, призванные удерживать в границах архаичный ужас, тоже являются общими для обоих состояний. Это сравнение может показаться неуместным: очень немногие люди кажутся более странными, чем те, у кого доминирует психотический мыслительный процесс, и в то же время немногие кажутся так хорошо адаптированными к внешней реальности, чтобы жаловаться с такой охотой на требования мира, как те, кто страдает от алекситимических и психосоматических симптомов. Последние создали адаптацию к другим в виде «ФальшивогоЯ», и эта стена псевдонормальности позволяет им противостоять миру вопреки тяжелому внутреннему расстройству, касающемуся контакта с другими. Есть, конечно, важное отличие: при психозе мысль функционирует бредовым образом; при психосоматозе — тело. Психосоматические симптомы не имеют биологического смысла и не несут вербального символического значения, как в случае невротических и психотических симптомов.

В одной из глав своего будящего мысль труда Томас Огден (Ogden, 1980), касаясь фундаментальных элементов шизофренического конфликта, говорит, что «конфликт в сфере репрезентаций [между желанием сохранить состояние осмысленности и желанием разрушить все смыслы] это центральный шизофренический конфликт... [При шизофрении] атакуются психологические способности, благодаря которым смыслы создаются и осмысливаются... Шизофреник бессознательно нападает на свои мысли, чувства и восприятия, которые считает бесконечным источником боли».

Я нахожу, что нечто подобное происходит при алекситимичном психосоматозе .* При обоих состояниях анализ часто открывает, что

Есть и другая форма психосоматоза (в этой книге не обсуждаемая), при которой эмоции имеются в изобилии, и фантазия чрезвычайно активна, но ни эмоции, ни фантазия не вмещаются в нормальные невротические структуры. Вместо этого они порождают постоянные психосоматические заболевания тяжелого характера. И состояния тревоги, и депрессивные эпизоды связаны с чувством, что справиться с обычной житейской ситуацией невозможно См.: McDougall,«Un Corps Pour Deux» в «Corps et Histoire» (Paris' Les Belles Lettres, 1986).

ранний психический опыт привел к замешательству по отношению к собственному телу, собственному сознанию, их границам, а так же к сомнению в своем праве на индивидуальное тело и индивидуальное психическое существование. Отдельное психическое существование включает внутреннюю жизненность и осознание своих эмоциональных состояний, при том, что аффекты и аффективно нагруженные фантазии позволяют детям иметь частный мир, который не обязательно делить со значимыми взрослыми из внешнего мира. Но это удовольствие (и слова, чтобы думать мысли) могут интерпретироваться детьми как тотально запрещенные; не может у них быть секретов, не допустима отдельность и частная собственность на собственное телесное Я.

Психотики приписывают другим собственную захлестывающую аффективную боль и нестерпимую тревогу и постоянно создают неореальность, чтобы сделать терпимым и понятным продолжение существования. С той же целью алекситимики нападают на свою психологическую способность ухватывать аффект и использовать его для мысли или в качестве сигнала самому себе. Но вместо создания неореальности они просто выбрасывают смысл из внешней реальности и объектных отношений.

Два клинических примера иллюстрируют эти два психических механизма. Первый — это психотический пациент в психоаналитической терапии. В период, когда его приводила в панику любая форма сексуального возбуждения, он написал такую записку: «Доктор, я думаю, Вы должны знать, что они кладут половые гормоны в мои пшеничные хлопья». Второй — алекситимичный пациент в анализе, страдающий еще и склеродерматитом. Он спрашивал: «Как я узнаю, хочу я эту девушку или нет? Все, что я знаю, это что у меня эрекция, когда я с ней». Для алекситимика его эрекция была столь же таинственна (и бессмысленна), как и для психотического пациента его эрекция. Несмотря на то, что используются разные защиты, очертания психотической сексуальной фантазии о «влияющей машине» (Tausk, 1919) можно проследить у обоих.

В других ситуациях состояние бесчувственности у страдающих тяжелой алекситимией приближается к состоянию апатии у шизофреника, но там, где психотик уходит от внешней реальности и отношений, алекситимик устраивает псевдоприспособления к ним, часто такие, которые вынуждают гиперактивную включенность в них и служат маской для психической кататонии. И уход и псевдоприспособления являются техниками психического выживания. Но в то время как бредовая мысль и состояние ухода шизофренических пациентов очевидны для наблюдателя, все, что доступно взору наблюдателя из глубокой внутренней борьбы психосоматоза (помимо алекситимических и психосоматических симптомов), это, чаще всего, «зажатая поза» и «ригидное» или «деревянное» выражение лица. Я заметила, что некоторые из моих соматизирующих анализируемых упоминают о своих стараниях «держать вещи на месте», зажимая при этом свое тело и мускулатуру, словно используя жесткость или одеревенелость тела для того, чтобы справится с наплывом сильного или пугающего аффекта.

Можно вспомнить, что когда Исаак (глава 6) открыл на третьем году анализа, что приступы тахикардии и астмы случаются в связи с гомосексуально окрашенным возбуждением, он подытожил свои открытия, сказав: «Но я захлопываю от этих идей все — горло, легкие, артерии». Такие усилия научить свое тело отдавать волшебно действующие приказы психологическому расстройству и угрожающей аффективной буре эффективны, очевидно, только до известного момента. Эти соматические защитные меры должны тогда быть усилены неистовыми психологическими средствами, вроде яростного изгнания из псюхе и аффекта, и его психической репрезентации. Эта форма психического функционирования, по моему мнению, вносит вклад в клинические факторы, так часто наблюдаемые различными исследователями: настояния на конкретном, тенденция к наркотическому поведению, вынесение вовне внутреннего конфликта, вынуждение других людей эмоционально реагировать на пациента. Это все эффективные пути разрядки или рассеивания эмоции.

Другая общая черта, проистекающая из того же самого психического механизма, а именно, внезапные прорывы аффекта, вроде рыданий или вспышек ярости, тоже проявляется у многих пациентов. Здесь алекситимическая защита ломается, и я бы предположила, что мы становимся свидетелями бессознательного повторения паттерна из прошлого. Некоторые из моих пациентов могут вспомнить, что эти эмоциональные бури ощущались ими как единственное средство, на которое можно было возлагать надежду сообщить что-то о своей внутренней беде и психической реальности семье, вопреки провозглашенному идеалу алекситимии. Подобные выражения аффекта, однако, остались фиксированными на детском уровне и, следовательно, относительно недифференцированными, так что они не легко доступны для мысли о самом себе.

МАЛОЧИСЛЕННОСТЬ СНОВИДЕНИЙ И МЕЧТАНИЙ

Мы можем предположить, что постоянные усилия оборвать эмоциональные связи (приятные или болезненные, связанные с настояниями инстинктов, аффективно загруженными фантазиями и идеями, или с отношениями с другими людьми) — это главная психическая активность при алекситимическом или психосоматическом состоянии. Эта способность атаковать и быстро выбрасывать из псюхе и соматический, и психический полюсы болезненного аффекта, часто сопровождающаяся яростной борьбой против приятных аффектов, также позволяет объяснить еще один клинический феномен, связанный с психосоматозом: выраженное обеднение или даже полное отсутствие сновидений и мечтаний (Warnes, 1982). При нормальноневротическом функционировании воспринимаемые явления или дневной остаток отсоединяются от инстинктивных импульсов и соединяются со значимыми объектами внутреннего мира. Эти восприятия вытесняются и хранятся, чтобы стать центральными узлами, вокруг которых мысли сновидения кристаллизуются и, в конце концов, отыскивают репрезентацию в сцене сновидения и его теме, как мы ежедневно наблюдаем в аналитической практике. Однако когда идеи быстро выбрасываются из псюхе из-за их аффективной загрузки, эти потенциальные элементы сновидения невозможно использовать в дальнейшем — ведь их выбросили. Ничего не осталось, и не из чего сделать сновидение.

Во фрагменте анализа, приведенном в следующей главе, очевидны некоторые из глубинных причин выбрасывания перцептивно значимых идей. Пациент, неспособный к их вытеснению, обнаруживает, что переполнен переживаниями, доходящими до галлюцинаторного уровня, вроде переживаний маленького ребенка, который еще не отличает ясно внутреннюю реальность от внешней. Возможно, что ежедневные восприятия обладают галлюцинаторным потенциалом для каждого, но фильтрация и вытеснение этих ассоциаций (или исключение их, как при состояниях психосоматоза) позволяет избежать такого исхода.

АЛЕКСИТИМИЧНАЯ И ОПЕРАЦИОННАЯ ФОРМЫ ОТНОШЕНИЙ

Тот же способ психического функционирования проливает также свет на очень специфичный способ отношения алекситимичных и психосоматических больных к другим. И здесь тоже любые потенциально эмоциональные связи с другими атакуются и разрушаются, так что отношения рискуют стать бессмысленными. Случай г-на С, который говорил «диабетически», ясная иллюстрация такого обмена с другими. Фрагменты анализа Исаака и Поля показывают восстановление аффективных связей со значимыми другими во время аналитического процесса.

Это приводит нас к важному вопросу о терапевтических отношениях и о степени, в какой такие пациенты доступны или недоступны психоанализу или психоаналитической терапии. Реакции контрпереноса на пациентов, страдающих психосоматозом, были тщательно задокументированы всеми, кто работает в этой области. Я быстро поняла, что многие из этих пациентов, моих и более молодых аналитиков и студентов, удушая все восприятия собственных аффективных состояний, тем не менее, часто преуспевали в возбуждении сильных эмоциональных реакций в окружающих, включая аналитика. Я говорила о такой межличностной реакции в другим месте (McDougall, 1978; 247-98) как о примитивном сообщении — форме сообщения, при котором слова используются, скорее, как вопли и жесты, как акт, предназначенный, скорее, подействовать на другое существо, чем что-то ему сообщить. Парижские психосоматологи описывают «бедность» дискурса пациента и чувство «инертности», которое заполняет сессии в центрах психосоматического лечения: Немиа (Nemiah, 1978) дает краткий портрет психосоматического пациента.

«[Алекситимичные индивиды] часто невыразительные, зажатые, деревянные и не делают почти никаких жестов во время беседы. Эта ригидная манера поведения, в сочетании с отсутствием эмоциональной окраски их речи и озабоченностью мельчайшими подробностями повседневной жизни, делает многих из них надоедливыми и скучными для того, кто проводит собеседование... Такая реакция — не критика, а скорее должна служить диагностическим критерием присутствия алекситимических симптомов».

Михаэль фон Рад (М. von Rad, 1977,1979) опубликовал результаты многолетней исследовательской работы по сравнению слов, используемых психосоматическими и психоневротическими пациентами и приводит эмпирические доказательства наличия феномена алекситимии в первой группе.

Аналитики тоже пришли к заключению, что слова их алексити-мичных и операционных анализируемых (многие из которых, надо сказать, не страдают от психосоматических симптомов) имеют тенденцию вызывать у них те же самые трудности с фокусировкой внимания на ассоциациях пациента. Аналитик постепенно начинает чувствовать себя фрустрированным, внутренне парализованным и неспособным функционировать аналитически, и, наконец, задается вопросом о ценности аналитического опыта для таких пациентов. Забавной развязкой таких отношений во многих случаях становится то, что сами консультанты и аналитики рискуют стать алексити-мичными с пациентами, о которых идет речь! Определенные терапевты даже отстаивают позицию, что надо избегать фраз и вопросов, которые могли бы заронить искру аффекта в этих пациентах, что кажется мне более рискованным, чем позволить медленно восстанавливаться аффективным связям в рамках терапевтической ситуации, когда это возможно.

Почему слова пациента воздействуют на нас именно так? Что именно происходит в такого рода отношениях? Это все проблемы контрпереноса, и их нужно понять, если мы хотим избежать аналитического тупика. Греми Тейлор (G. Taylor, 1977) выражает идеи, очень близкие моим собственным, в том, что касается контрпереноса и примитивных сообщений (McDougall, 1978). Я писала, что мы сталкиваемся «с экранирующим дискурсом, чреватым посланиями, которые никогда не были переработаны вербально, и могут, в первую очередь, быть уловлены только через возбуждение аффекта в контрпереносе». В статье о трудностях анализа алекситимичных пациентов Тейлор (Taylor, 1977) пишет: «По моему мнению, доступа к внутренней жизни пациента можно добиться, рассматривая чувство скуки, усталости и фрустрации, как переживания в контрпереносе».

АЛЕКСИТИМИЯ И ПРОЕКТИВНАЯ ИДЕНТИФИКАЦИЯ

Природа этих особых отношений переноса-контрпереноса становится яснее в свете психоаналитических концепций расщепления и проективной идентификации. (Klein, 1946,1955; Ogden, 1980) Проективная идентификация — и межличностный и внутриличностный феномен. Она подразумевает и то, что индивид способен отщепить от сознания большие куски того, что было психически зарегистрировано, и тот психологический процесс, при котором одна личность бессознательно перекладывает тяжесть на другую, в попытке облегчить свои фантазии и проблемы, которые были отщеплены от сознания. Джеймс Гротштейн, в своей прекрасной и всеобъемлющей книге «Расщепление и проективная идентификация» (J. Grotstein, 1981), пишет:

«Проективная идентификация — сплав концепций, в которых можно запутаться. Когда целью проективной идентификации является защита, она, на самом деле, стремится отречься от идентификации, и, возможно, лучше бы ее тогда называть проективной дезидентификацией — «Я» хочет отщепить некое психическое содержание, проецирует себя на объект, а затем разрывает всякие связи с самим собой. Более того, подобно расщеплению, проективная идентификация — это и доброкачественная защита, которая просто стремится отложить конфронтацию с переживанием, которое пока нестерпимо; но это и защита, которая умеет сводить на нет, разрушать и буквально вычеркивать смысл реальности».

Как уместно указывает Гротштёйн, хотя клинически может показаться, что одна личность «проецирует часть своего Я на образ внешнего объекта, с целью трансакционной или биличностной манипуляции, фактически, мы не проецируем на объекты во внешнем мире, мы проецируем на наши образы этих объектов».

Тем не менее, при анализе мы часто можем наблюдать тот способ, которым определенные анализируемые, под воздействием расщепления и механизма проекции, действительно перекладывают психологическое давление на значимых других, расшевеливая в них сильный аффект и другие психологические реакции. Отщепляя часть того, что они чувствуют, такие пациенты затем бессознательно стремятся контролировать свою утраченную часть или восстановить с ней контакт, воспринимая ее как атрибут другого. Во многих случаях Другой охотно отвечает, выскакивая на сцену того, кто проецирует, чтобы сыграть проецируемую на него роль (примером служит анализ Белоснежки, глава 3). Такой ответ может возникнуть и как переживание контрпереноса.

Мне кажется, что тяжелые алекситимичные пациенты используют механизмы расщепления и проективной идентификации именно таким защитным способом, но они совершенно не осознают, что отщепляют от сознания большие куски собственной психической реальности, тем самым изгоняя ряд фантазий и эмоций, ради того, чтобы их не чувствовать. Терапевты, беседующие лицом к лицу, прекрасно расположены, чтобы изучать те способы, которыми сами жесты и позы пациента могут возбуждать сильные чувства у наблюдателя; те, кто использует кушетку, возможно, еще больше настроены на то, как пациент использует слова, не только с точки зрения содержания, но и отсутствия определенных слов или их частого появления, богатства или бедности метафор, наличия или отсутствия ассоциативного процесса, возникающего из взаимопроникновения первичного и вторичного мыслительных процессов. Я убеждена, что алекситимичные пациенты, в своей бессознательной, но настоятельной потребности сохранять стерильное пространство между собой и другими, используют позы, жесты и слова, чтобы расшевелить в других сильные чувства и, на самом деле, заставить их сотрудничать в сохранении этой дистанции.

Определенным образом алекситимичный и операционный способы общения и отношения к другим можно сравнить с шизоидным отстранением, в том, что они все стремятся сохранить состояние внутренней мертвенности, словно чтобы предотвратить вторжение бурных аффективных переживаний. Определенные психосоматические, а также не соматизирующие алекситимичные пациенты признают, что они чувствуют себя неловко с другими или «умирают» в их присутствии, и, следовательно, склонны сохранять благоразумную дистанцию от надвигающегося вторжения. У других развилась адаптация «Фальшивого Я», которая позволяет им значительное взаимодействие с другими людьми, хотя иногда они говорят, что им «трудно думать», когда они находятся с другими. Стало быть, при такой адаптации широкое использование проективной идентификации сочетается с атакой на собственный мыслительный процесс. Поскольку эти процессы или выбрасывают или душат аффективные переживания, они сочетаются при создании безаффектной внешности. Между тем те люди, с которыми больные вступают в контакт, склонны испытывать сильное воздействие аффекта.

Чтобы проиллюстрировать отсутствие мысли и аффектов и зависимость от внешних стимулов, которое проявляют алекситимичные пациенты, Немиа (Nemiah, 1978) приводит поразительный пример действия механизмов проективной идентификации в межличностной ситуации. Диалог взят из предварительной беседы с пациентом, страдающим тяжелым язвенным колитом. Консультант пытается выяснить, какие мысли возникают у пациента, когда он сердится.

Пациент: У меня плохие мысли.

Доктор: Например?

Я.: Я очень... сердит. Очень возмущен...

Д.: Но какие мысли приходят Вам в голову, когда Вы сердиты?

Я.: Мысли? Я просто... Я просто очень... очень просто сержусь... Я пытаюсь понять, что Вы имеете в виду под «мыслями»...

Д.: А откуда Вы знаете, что сердитесь?

Я.: О, я знаю. Знаю, потому что... люди вокруг... я вижу, что они расстроены из-за меня.

Немиа отмечает, что пациент едва ли понимает, что подразумевается под мыслями и фантазиями и вместо этого вынужден полагаться на внешние стимулы, например, реакцию других. Однако следует подчеркнуть и то, что сам пациент написал целый сценарий и более-менее режиссирует представление — единственный известный ему способ реагировать на других. После долгих увиливаний и повторений, что он просто «сердит»*, он интеллектуализирует в типично алек-ситимичной попытке выиграть время и оградится от любых мыслей, которые могли бы возбудить эмоции, или парализовать их. Вполне возможно, что пациент бессознательно стремится парализовать сознание терапевта, как и свое собственное. В конце концов он показывает нам, что убрав из сознания, что он думает и чувствует, когда он «сердит», он выбрасывает эту часть своей психической реальности так, что «люди вокруг» отражают ему ее. Они — его зеркало.

Несомненно, этот способ вызвать аффект в других является тем способом общения, который пациент усвоил в раннем детстве. Возможно, тогда это было единственным доступным каналом для передачи его переживаний, но сегодня это достигается ценой потери контакта с важной частью его собственных психических переживаний, а также обедняет его речь и ее смысл, не говоря уж о его тяжелом физическом заболевании.

Что же значит для этого пациента чувство, что он сердит? Из слова выброшено его значение, оно обезжизнено и обескровлено. Вероятно, только тело пациента, жестоко обескровленное постоянными кровотечениями, угрожающими его жизни, способно, своим ограниченным соматическим способом, выражать гнев; это гнев, невыносимый для сознания, недостижимый для мысли. Тревога — мать изобретений в психическом театре, и без нее пациент не изобретет ничего. Когда отсутствует сама тревога, как часто и бывает, терапевт вполне может считать, что пациенту угрожают смертоносные влечения, которые кажутся сильнее, чем влечения жизни.

Характерный способ реагировать и относиться, который так мощно воздействует на других, может информировать аналитика, что же было выброшено из псюхе пациента. Нельзя ли предположить, что во время беседы или в ситуации лечения такие пациенты, не соприкасающиеся с важным измерением своей психической реальности, умудряются возбудить у нас свое собственное непризнанное чувство беспомощности и внутренней мертвенности? Мы должны испытать то, к чему они когда-то приучились — что их психическое выживание зависит от их способности сделать собственную внутреннюю жизнь безжизненной. Мать, которая чувствует, что ей угрожает живость ее младенца или что ее подавляют взрывы его ярости или болезненные состояния, не упустит сообщить своему ребенку, какие его жесты и крики получат адекватное внимание, а какие — нет. Младенцы, жаждущие открыть и контролировать источники удовольствия и безопасности, приучаются сдерживать свои спонтанные движения или, в состояниях неутоленного гнева или страха впадать в измученный сон, в котором нет сновидной жизни, только стремление к ничто. С определенными пациентами мы открываем, что этот внутренний паралич предназначен для того, чтобы избегать примитивных фантазий о взрыве или заброшенности или возвращения травматичного состояния беспомощности и безнадежности, в которой чувствуется угроза психическому существованию и, возможно, самой жизни.

АЛЕКСИТИМИЯ И РАСЩЕПЛЕНИЕ ПСЮХЕ И СОМЫ

Таким образом, мы приходим к заключению, что алекситимия — необычайно эффективная защита от внутренней жизненности. Аффекты — одна из самых привилегированных связей между псюхе и сомой, между инстинктивным центром жизни и сознанием, которое должно организовать эти жизненные силы. То, что аффекты, предназначенные нести послания от тела или от внешнего мира сознанию, должны быть отделены или парализованы в своей связующей функции, как и в своем речевом смысле, это триумф сознания над инстинктивным и аффективным телом. Создание такой структуры, хотя ее корни находятся в самых ранних человеческих трансакциях, это работа всей жизни. Очевидно, что чем более хрупок субъект, тем сильнее защитная стена от коллапса. Пусть даже поддержание такой крепости может дорого обходиться с точки зрения физической или психической дезорганизации, пациент вполне может яростно сражаться против любой угрозы вторжения в эту твердо защищаемую структуру личности. В таких обстоятельствах мы должны относиться к этой массивной конструкции с уважением. Было бы более чем безрассудно прорубать в ней дверь или удалять ее любой ценой. Мы сперва должны убедиться, что такой пациент твердо намерен узнать о себе больше, но даже и тогда необходима осторожность. Может потребоваться большая предварительная работа, прежде чем такой пациент сможет увидеть природу своей защитной тюрьмы и меру своей неспособности переживать и выражать аффекты. Без внутреннего озарения об этих серьезных симптомах неожиданно освобожденный узник, может быть, и не сумеет собрать разрозненные слова, выдержать и использовать доселе задушенные эмоции без боли и страха, которые могут оказаться разрушительными для психической экономии. Сможет ли аналитическая ситуация предоставить ему достаточно сильное и «обнимающее» окружение, чтобы пропавшие или омертвевшие слова снова ожили?

Обсуждая тяжесть алекситимических симптомов, Сифнеос (Sifneos, 1973) однажды заметил, что чувства — самая типичная человеческая черта психической жизни, и утрата соприкосновения с ними — обесчеловечивающий фактор. Я бы расширила это, сказав, что типично человеческий фактор, яснее всего отличающий человека от животных, это использование речи и символического сообщения о потребностях, надеждах и желаниях. Именно через слова аффекты, в конце концов, крепко соединяются с психическими репрезентациями; слова связывают свободную циркуляцию примитивной аффективности и делают ее доступной для мысли, настоящей мысли, а не операционного мышления. Наша субъективная, сексуальная и социальная идентичность хранится в форме слов, чреватых эмоцией, собранных в течение жизни — сперва это были слова наших родителей, богатые аффектами предостережения или поощрения, позднее — дискурс общества, к которому мы принадлежим. Без слов мы не можем ни думать (разве что очень примитивно), ни обдумывать то, что мы чувствуем. Наши переживания тогда рискуют остаться бета-элементами Биона (Bion, 1962а, 1970). В таком положении другие должны «думать» за нас, или вместо нас «подумает» наше тело. Психический образ самого тела сделан из слов и покорен словам. То, как мы распорядимся словами, как используем их, чтобы общаться с самим собой и с другими, и определяет, что за человеком мы станем, и какой психоаналитический опыт нас ожидает.

Дети рано приучаются бояться эмоционального динамита, который несут в себе слова. Как и взрослые, они трепещут от угрозы унижения или угрозы их бросить, и боятся слов, которые выражают возможную утрату любви или нападают на их чувство реальности или личной идентичности. Они быстро приучаются применять слова как оружие и как защиту против обидных слов других. Каждый школьник знает стишок:

Sticks and stones may break my bones But words’ll never hurt me!

(Палки и камни могут переломать мне кости, но от слов мне ничего не будет.)

Великолепный пример отрицания! Американский поэт Огден Нэш, с характерным для великих юмористов интуитивным постижением человеческой слабости, выразил то, что «знает» каждый алекситимик:

Sticks and stones may break your bones But words can damn near kill you!

(Палки и камни могут переломать тебе кости, а слова, черт возьми, убьют!)

Загрузка...