VIII


От психосоматоза к психоневрозу

Клинические заметки этой главы взяты из долгосрочного анализа сорокалетнего пациента.1" Поль был во многих отношениях типичной психосоматической личностью, так как он не склонен был соприкасаться с собственной психической реальностью, особенно в ее аффективных аспектах. С подросткового возраста он страдал от язвы желудка и различных кожных аллергий. Но не поэтому он пришел в анализ, и, фактически, в начале нашей совместной аналитической работы мы мало думали о том, что эти недуги могут иметь психологическое значение. Он обратился к анализу из-за чувства неудачи, как в профессиональной жизни, так и в личных отношениях. Этот фрагмент аналитического приключения Поля призван иллюстрировать медленный переход от психосоматического состояния и способа психического функционирования к невротической психической организации. В то же время я надеюсь, что этот очерк прольет свет на хорошо известные трудности использования сновидений и фантазий, которые испытывают эти пациенты. Как мы видели в предыдущей главе, так называемые алекситимические симптомы и операционный способ мышления и отношения к другим могут служить мощной защитой от примитивных эмоциональных состояний вследствие ранней психической травмы.

Следующая сессия состоялась на шестом году нашей совместной работы. Два года у Поля практически не было никаких проблем с пищеварением, не упоминал он и о новых вспышках кожных аллергий. Много интерпретативного внимания уделялось нарушению психического функционирования Поля с экономической точки зрения 2 (Freud, 1915а), позволяя ему ближе рассмотреть свою склонность стирать чувства и неприятные ощущения, которые он испытывал в своих повседневных взаимодействиях с коллегами и в аналитических отношениях. Именно вмешательство в виде интерпретации играет главную роль на первой сессии, описанной ниже.

ГЛАЗА, НАПАДАЮЩИЕ НА ВСЕ, ЧТО ВИДЯТ

Видно, что физически Поль гораздо менее зажат, чем раньше. Обычно он торопливо пробирался ко мне в кабинет, останавливался на большом расстоянии от меня и тщательно избегал смотреть в глаза. Сейчас он смотрит на меня, и хотя все еще поспешно бросается к кушетке, в целом он держится гораздо менее напряженно и странно, чем прежде.

В течение последней недели у Поля возник ряд сознательных фантазий, в которых он воображал, что выдалбливает «большие черные кратеры» в женских грудях. Тему фантазий дал ему увиденный плакат, где была изображена женщина с обнаженной грудью. Эта тема сопровождалась еще одной — Поль был озабочен, что я выгляжу «разбитой» и «физически больной».

Поль: [ложась па кушетку] Вы устали? Если бы Вы только знали, как это меня тревожит! Я всегда ужасно боюсь увидеть, что Вы выглядите измученной. Не знаю почему. [Долгая пауза]

Мне приходит в голову, что когда он входит в комнату, у него может возникать фантазия о том, что он нападает на меня и «измучивает».

ДжМ: Вы, может быть, помните, что на прошлой неделе Вы воображали, что копаете черные кратеры в женских грудях. Могла бы женщина от этого устать или измучиться?

Поль: Теперь это раздражает меня, потому что в этом нет ничего общего с реальностью. Меня вовсе не интересуют фантазии!

Для Поля доступ к таким фантазиям и обязанность в то же время их вмещать и мысленно работать над ними, не отыгрывая их, — само по себе фрустрация и нарциссическая рана.

ДжМ: Вы видите меня истощенной, а однажды описали мое лицо как «сдвинутое». Не могли ли эти впечатления заместить собой какие-то образы и чувства, касающиеся меня?

Поль: Я иногда «вижу» странные вещи перед тем, как заснуть, и это пугает меня. (Поль редко помнит хоть что-то о сновидениях.)

ДжМ: Как будто и здесь тоже Вы, возможно, избегаете фантазий, избегаете воображать что угодно, как в сновидении? Может быть, раз Вы отказываетесь позволять себе такие мысли, они появляются перед Вами словно реальные восприятия?

Поль отказывается признать чувства и фантазии, касающиеся враждебности к женщинам и их разрушения, не только потому, что считает, что такие идеи противоречат его Эго-идеалу, но и потому, что если он допустил бы их до сознания, он столкнулся бы с необходимостью выдержать связанный с ними аффект, а он плохо переносит аффекты. Ограничиться фантазиями, следовательно, невыносимо и с нарциссической, и с экономической точки зрения. Его паттерн психического функционирования во многом построен на немедленной разрядке реакций разного рода, в ответ на неприемлемые инстинктивные импульсы. В настоящий момент он, скорее, предпочел бы видеть меня «измученной» и «сдвинутой», чем осознать свои агрессивные чувства в совокупности с запретом их отыгрывать.

Поль: Но у меня есть все причины душить свои сумасшедшие идеи. Они приводят меня в гораздо большую панику, чем вещи, которые я «вижу». У меня правда ужасные мысли. Но все-таки что-то важное изменилось. Теперь я могу смотреть людям в глаза, и больше не боюсь, что они смотрят на меня. Это все еще беспокоит меня, потому что я вижу их всех разбитыми, почти все время, но это больше не расстраивает меня, как раньше. Значит, они такие! Или это я делаю их такими?

ДжМ: Такими, какой иногда Вы видите меня?

Поль: (Долгая пауза.) Да, точно так! У меня разрушительный взгляд. Я только сейчас начинаю это понимать — я уродую взглядом все, на что смотрю. Господи, зачем я это делаю? В чем я упрекаю Вас? Я что, сердился на Вас сегодня, или раньше, когда Ваше лицо выглядело парализованным и вывихнутым? (Долгая пауза.) Вот, нашел! Я не могу вынести, когда Вы говорите мне всякие новые вещи — Ваши интерпретации. Ох! Я ненавижу их — особенно, если чувствую, что они важны и полезны мне. Насколько я себя чувствую неловко, Вы вообразить не можете. На самом деле, я не могу вынести, когда Вы успевате о чем-то первой подумать. (То есть, он не может вынести нарциссичексую боль, которую это ему причиняет.)

ДжМ: Словно Вы боитесь от меня зависеть? Будто у меня есть что-то, что может Вам понадобиться?

Поль: Точно! Особенно если это что-то, о чем я мог бы подумать сам. В такие минуты я готов разорвать Вас на куски.

ДжМ: Как маленький голодный ребенок, который может быть в ярости от того, что ему приходится зависеть от матери, от ее грудей, чтобы быть сытым? Мог бы он этого захотеть — «разорвать их на куски»?

Одни фантазии Поля о «черных кратерах» в женских грудях позволяют сделать эту символическую интерпретацию. Но следует упомянуть, что мать кормила Поля грудью более трех лет. Возможно, этот опыт и сделал такой тип фантазии более конкретным, чем у тех людей, которые не могут сознательно вспомнить свою ситуацию грудного кормления.

Поль: Вы знаете, я думаю, что это очень верно. И я ненавижу Вас за это. Вот дерьмо, почему я должен нуждаться в Вас?

Нарциссическая хрупкость Поля очевидна здесь, как и ее отношение к проблеме зависти, в кляйнианском смысле (Klein, 1957): травма своей инаковости (я — не другой), зависимость от атрибутов другого, которыми не обладаешь. Изначальное различие между двумя телами и вопрос их взаимозависимости — более глобальный и вызывает тревогу более захватывающую, чем фаллическая кастра-ционная тревога с ее фрустрирующей взаимной зависимостью от желаний друг друга. В своем архаичном начале «различие» (переживание отсутствия) не стало истинно символическим для Поля и, таким образом, не предложило ему вознаграждения в виде субъективной идентичности. Необходимые объекты неизбежно становятся для маленького ребенка объектами ненависти, как и любви. «Грудь» (понятие, а не конкретный частичный объект), с этой точки зрения, с самого начала — плохой и ненавидимый объект. И как таковой, он не может не вызывать мучительного страха, что он, этот источник жизни, может быть разрушен тобой же.

Младенец, чувствующий голод, одиночество или страх, не может вынести ни малейшей отсрочки. То, что Фрейд называет нормальным галлюцинаторным удовлетворением младенца, очень кратковременно, и ребенка скоро переполняет невместимый аффект, который можно назвать яростью или даже ненавистью. Фрейд первым также указал, что в этом состоянии ребенку-грудничку нужно срочно избавиться от мучающего образа груди-матери, с которым в данный момент связаны эти чувства. Желанная грудь (и все, что она в себе заключает) становится объектом ужаса, чьи репрезентации изгоняются из псюхе вместе с сопутствующим аффектом. Поступая так, младенец рискует одновременно разрушить часть достигнутого осознания эрогенных зон, возбужденных его потребностью. Наблюдения над крошечными детьми показывают, что младенец, который прождал кормящую мать слишком долго, переполнен яростью и горем, и склонен отказываться от груди, несмотря на голод. Таким образом, мы видим, что перед матерью в ее интимном общении с младенцем стоит деликатная задача. Она должна представлять собой не только все ценные качества «груди-вселенной» (пищу, тепло, нежность, жизнь и т.п.), но и должна в то же время быть той, которая помогает своему ребенку избавиться от преследующей и ненавистной груди, которую сам ребенок не сможет в одиночку изгнать без огромного психического ущерба. Таким образом, грудь одновременно становится образом идеализации и преследования.

СНЫ И ВИДЕНИЯ

В следующем клиническом фрагменте Поль открывает, что определенные факторы, проистекающие из ранних младенческих травм, все еще действуют и, вероятно, должны проецироваться на любого, от кого он чувствует зависимость. Эти факторы также вносят вклад в то, что он избегает фантазий. Я считаю, что эти элементы, связанные с завистью в этом смысле (завистливая ненависть, рожденная от фрустрирующей зависимости от объекта, который кажется совершенно неподконтрольным) участвуют в создании так называемой психосоматической личности. Тем не менее, такие явления могут дать нам гипотезу, объясняющую отсутствие сновидческой жизни, так часто наблюдающееся у соматизирующих пациентов. Согласно Фрейду, сновидения начинают кристаллизовываться во время бодрственной жизни вокруг восприятий, мыслей, событий и чувств, ими вызываемых. Дневной остаток у пациентов вроде Поля скорее будет быстро выброшен из сознания, чем вытеснен и сохранен для создания из него сновидений. Возможно, что многие из таких людей испытывают мимолетные галлюцинащш вместо сновидений. Последующие отрывки из анализа Поля иллюстрируют такие моменты, когда восприятия внешнего мира переделываются в ответ на инстинктивные стимулы, но не получают ни психотической реконструкции смысла для их объяснения, ни защитной невротической конструкции. Вместо этого производятся операционные маневры, чтобы удушить зарождающийся аффект и стереть в порошок нежелательные идеи, которые, таким образом, отвергаются псюхе без всякой компенсации. Эту форму психического отвержения надо отличать от отрицания и отречения, защит от невротической тревоги; описанное здесь отвержение предназначено справляться с доневро-тической тревогой: нарциссическими страхами за целостность тела и Эго, ужасными садистскими фантазиями, связанными с архаичными сексуальными импульсами, и путаницей я-объект из самых ранних отношений мать-дитя.

В том месте сессии, где Поль начинает различать свой взгляд и свой страх перед взглядом на него, становится ясно, что он исключал из сознания все примитивные эротические и садистские импульсы, так что его восприятие других было соответствующим образом изменено. Неожиданно (и впервые) у него возникают ассоциации в связи с детскими воспоминаниями об отце в его самых невротических аспектах, в частности, о его жестком контроле над инстинктивными импульсами. Отец Поля был известен как «сильный и спокойный»: он уделял «особое внимание чистоте». Возможно, что Поль в этот момент цепляется за образ отца как «сильного и спокойного», чтобы укрыться от опасных фантазий о том, что он мог садистски нападать на тело матери. Поль продолжает описание отцовской заботы о чистоте за столом, по отношению к пище и (что производило на него самое сильное впечатление) серии навязчивых ритуалов вокруг дефекации и всего с ней связанного. Они, видимо, указывали на отцовскую (и, следовательно, сыновнюю) тревогу, связанную с любым анальным означающим.

Поль: Отец у меня так заботился о теле и грязи, что я никогда не мог вообразить, как родители вообще хоть когда-то занимаются любовью. Папа всегда грозно предупреждал об опасностях мастурбации и, что довольно забавно, в то же время толкал меня постоянно «быть мужественным». Я никогда не должен был забывать, что я «мужчина» — я должен был проявлять интерес к девочкам, фактически, должен был трахаться! Как тот мужской идеал, который был за рамками моих возможностей.

Портрет отца Поля (который в определенных аспектах напоминает одного из внутренних отцов психического театра Исаака, описанного в главе 4), заставляет, скорее, предположить, что отец, возможно, хотел, чтобы его сын вместо него воплотил в жизнь его гетеросексуальные желания, так чтобы он, через идентификацию, поучаствовал бы в этом гомосексуально. Такая гипотеза не противоречила бы явным признакам отцовского невроза и образу фальшивой «мужественности», исходящему из описаний Поля. Какова бы ни была внешняя ситуация, Поль чувствовал, что должен угодить отцу и вступить в гетеросексуальные отношения, и в то же время он нес в бессознательном глубоко архаичные страхи перед женским телом и полом — опасный, нападающий сексуальный образ, без ясной репрезентации отцовского пениса, играющего в нем воображаемую или символическую роль. Возможно, что «нормальная» сексуальность Поля расшевеливала непризнаваемые конфликты примитивного порядка. Когда они не переживались отстраненно, то были чреваты ядовитыми садистскими элементами, вроде фантазии, что его пенис — «раскаленное добела шило» (McDougall, 1978; 404-5), воткнутое в жену.*

Хотя Поль пытался примириться с мыслью, что у родителей должна была быть совместная сексуальная жизнь, поскольку у них были другие дети, а иногда он слышал странные звуки из их спальни — он часто, как я вспоминаю, говорил о взрывах рыданий матери, кото-

Год спустя Поля мучила навязчивая мысль, что он может «напасть на жену с сосулькой». Он полностью вытеснил прежние фантазии, и вместо них у него развился временный невротический симптом.

рые казались ему загадочными. Мне казалось очевидным, что его образ первичной сцены, в приложении к собственным родителям, должен включать фантазию о садистском нападении. Обдумывая это, я слегка наклонилась к Полю, чтобы спросить его, что он об этом думает.

Поль: Что с Вами? Господи, что случилось? Вы внезапно дернулись.

ДжМ: Что могло случиться?

Поль: Первой мыслью — да, прямо так — у меня было, что у Вас кровоизлияние в мозг! Я увидел Вас совершенно ясно перед глазами — лицо все искажено и перекошено. Окончательно парализовано. Это было правда ужасно.

ДжМ: Если бы Вы вели себя как мужчина-самец, как Ваш отец велел, не рисковала бы я быть разрушенной физически?

Поль: Господи, если бы Вы только знали... самое худшее, что я правда так считаю! Я действительно боюсь разрушить и раздавить Вас. Вы такая хрупкая, и я должен быть очень осторожен в своих мыслях о Вас. (Долгая пауза.) Интересно, понимаете ли Вы, насколько огромна моя паника?

Поль твердо верит во всемогущество своих мыслей и желаний. Он еще не может создать для себя переходное пространство для игры, где можно безопасно играть идеями и фантазиями и исследовать сильные чувства. Он все еще боится, что не способен вместить и переработать такие мысли и чувства, не отыгрывая их, и боится даже желать этого.

ДжМ: Что могло бы со мной случиться?

Поль: Боюсь даже сказать... это все из-за плаката — девушка, с красивыми голыми грудями, а я так испугался, потому что выкопал эти большие черные воронки, — знаете, так и вышло! Я вчера видел этот плакат снова и видел воронки. Когда подошел поближе, то увидел двух огромных мух у нее на грудях — и клянусь, это они оставили дыры прямо на сосках. Я чуть не упал... все закружилось. Все мои старые мысли опять ворвались обратно. Невозможно их остановить. (Здесь видны трудности Поля с вытеснением мыслей, которые должны стать частью дневного остатка и, возможно, материалом

сновидений.) Я. начал кусать эти груди, рвать их зубами, они были все окровавленные и пустые, с огромными черными кратерами в них.

Поль мотает головой из стороны в сторону, словно вытряхивая из нее эти образы. Простое внешнее восприятие неожиданно подкрепило внутренний ужас и привело его опасно близко к краю психоза. Он бормочет: «Я видел их, я видел их!»

Основная фантазия Поля о первичной сцене — сгущенная эди-пальная ситуация, редуцированная до рта младенца и соска. Все происходящее в этой паре потенциально опасно и разрушительно. Пытаясь вообразить своих родителей занимающимися любовью (и затем думая, что отец настаивал на его сексуальных отношениях), он быстро вернулся обратно к черным дырам в сосках. Возникает искушение заподозрить, что Поль, как младенец, никогда не был уверен, что может с жадным удовольствием припасть к материнской груди, и переживания кормления могут быть хорошими и любовными для обоих партнеров. Вместо этого он, видимо, воображал себя исполненным садистской ненависти, а свою мать — подвергающейся нападению и плачущей. Здесь мало структуры для эдипальной организации, за исключением того, что на этой сессии отец начинает занимать важную позицию, пусть даже его фаллические атрибуты во многом выражены в анальных и оральных метафорах. Два года назад Поль воображал, что его пенис может отбросить темные коричневые тени на мои груди (McGougall, 1978). Более ранние попытки анализировать эти примитивные догенитальные фантазии дали мало нового материала, но на этот раз появились мухи и его осознание огромной паники. Так что я спрашиваю его, как если бы это было сновидение:

ДжМ: А что насчет этих мух? Откуда они взялись?

Поль: Это такие мухи, какие слетаются на дерьмо. Боже милостивый, — черные ямы — это что, ямы с дерьмом?

ДжМ: Может быть, Вы сейчас все свое дерьмо переложили в меня и это вызвало кровоизлияние в мозг?

Я чувствую, что сейчас разумнее дать интерпретацию переноса, чем связывать эту примитивную фантазию с ранними эдипальными понятиями. Я также надеюсь присоединить сюда же тему зависти и посмотреть, не воображает ли он, что «кормящая грудь» находится у меня в голове, на которую Поль опять хочет напасть, из-за моих психоаналитических знаний, которые так его злят. Но он изумляет меня еще одним измерением фантазии.

Поль: Да, вы абсолютно правы. Я точно знаю, что значит кровоизлияние в мозг — это оргазм! Женский оргазм наполняет меня ужасом... всегда тот же образ, как у нее внутри все течет... все черное, бесформенное, плывучее!

АРХАИЧНЫЕ ЭДИПАЛЬНЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ НАХОДЯТ СВОЕ ПЕРВОЕ ВЫРАЖЕНИЕ

Здесь интересно вспомнить о сессии двухлетней давности, во время которой Поль стремился создать у меня в голове «беспорядок», идущий от его собственного образа своей головы, «расколотой надвое». Эти мысли возникли вслед за эпизодом деперсонализации, которую Поль испытал на улице в толпе. В то время было невозможно связать его безымянный ужас с какой-то связной внутренней фантазией или какими-то сексуальными репрезентациями, кроме текучих, слитных или необузданных образов частичных объектов в ужасающих соединениях. Сейчас достигнут значительный прогресс, в том, что теперь в его распоряжении есть цепочка догенитальных сексуальных образов, как мы можем видеть из только что приведенных отрывков. Доступ к этим фантазиям и умение вербализовать их помогают Полю оставаться в курсе своих инстинктивных импульсов и придать им рождающийся смысл, который можно анализировать. «Беспорядок в голове» был пред-оформлением его архаичных сексуальных образов, которые еще не достигли сознания, и позволял взглянуть на первый набросок ранней до-эдипальной структуры. С появлениями образов жидкости и «полных дерьма ям» можно заметить начало фекально-фаллической репрезентации отца и его роли в проникновении в материнское тело и придании ему границ, пусть даже эта репрезентация находится пока на очень примитивном уровне телесной фантазии.

Фантазия Поля о первичной сцене тоже выражена в архаичном образе младенца у груди, где маленький мальчик нападает на грудь-мать, пожирающим и фекализирующим образом. Такие образы, несомненно, взяты из телесного опыта младенца от его эрогенных зон. Эти эротические переживания можно считать объединяющим фактором, который вносит богатый вклад в консолидацию образа тела, но когда фантазийный обмен в ранних отношениях нарушен или пугает, то есть риск, что маленький ребенок, фактически, потеряет соприкосновение с определенными эрогенными зонами, так что они станут до некоторой степени автономными и, на самом деле, аутич-ными. Как мы увидим далее, один из результатов анализа материала этой примитивной фантазии — вывод Поля, что он «впервые в жизни научился испражняться», то есть, позволил психически существовать своей анальной зоне и ее функциям."'

Новообретенная способность Поля к воображению привела к замещению бесформенной, непредставимой идеи женского полового органа другой идеей, где во внутреннее пространство женского тела мог проникнуть отцовский фекальный фаллос. Это вызвало у него страх, что этот акт вызовет разжижение и разрушение («оргазм-катаклизм»), что наполняло его ужасом. Фактически, он начинает открывать свои ранние инфантильные сексуальные теории. До того момента, когда их можно будет вербализовать и проработать, он теперь может создавать невротические защиты, а не психосоматические вспышки.

Поль, таким образом, оставляет территорию, где любовные отношения — слияние без границ, где объект отличен от субъекта и им можно обладать, разрушая его. Это противоположная часть переживания первичной идентичности, при которой младенец чувствует себя всего лишь маленькой, хотя и существенной частью великого целого (Lichtenstein, 1961). Поль мучительно выбирается из этой трясины, так как теперь он может обладать некоторыми объектами

Возникает, искушение поразмышлять о возможности, что лица, страдающие респираторными заболеваниями или психосоматическими расстройствами пищеварительной и выделительной системы, тоже могли бы в результате аналитического процесса почувствовать впервые, что они «владеют» этими зонами и функциями. Жизненно важные функции требуют помощи матери, чтобы стать для ребенка приятными. Их необходимость для выживания сама по себе недостаточна, чтобы гарантировать их адекватное функционирование.

обмена — пусть частичными и ограниченными такими факторами, как способность «брать» взглядом и «давать» своими фекалиями. Чтобы защитить себя от страха мстительного воздаяния, который такая многообещающая фантазия зарождает и пробуждает в телесном переживании, Поль как-то умудрялся извергать все такие репрезентации из сознания и вместо этого поддерживать пустое, нечувствующее и стерильное психическое пространство, позволяющее ему, таким образом, сохранять отношения с другими без слишком сильного страха, но с невыразимым чувством печали и отсутствия соприкосновения с другими. Эдипальную организацию, во многом сведенную к материнскому образу, расщепленному надвое путем проекции альтернативных чувств ярости и любви, Поль не мог ни выдержать, ни думать о ней. В наступившем психическом молчании вся эта область переживаний была недоступна вербальной мысли. Только с недавних пор он способен выдерживать «видения», создаваемые первичным процессом мышления — результатом решения его болезненного конфликта. Псевдовосприятия, которые теперь являются ему, — нечто подобное утраченным сновидениям и, возможно, похожи на то, что переживают дети.

Неспособный понять свои мощные и болезненные эмоции, Поль часто говорил, что видит мое лицо «вывихнутым» или «разбитым на разные планы». Это наполняло его ужасом, потому что думать об этом он не мог. Я воспринимала его «видение» во многом так же, как однажды — знаменитый портрет Пикассо «Плачущая женщина», чье изображение тоже смещено и разделено на многие планы, словно оно разбито на куски конфликтующими эмоциями любви и ненависти. В этом случае — это взгляд художника, который так увидел ее лицо и сумел сообщить свое видение нам. Несомненно, одна из исконных психологических функций художника — сообщить и сделать терпимыми такие болезненные видения и такие амбивалентные и неистовые чувства. Но Поль никогда не умел выдерживать неистовство конфликта, самостоятельно сообщать о нем даже себе, возможно потому, что ему не помогали в выполнении этой задачи тогда, когда это было важнее всего для него. Ибо, фактически, задача матери — сделать терпимыми примитивные (первичные) эмоциональные переживания своего младенца. Это она — тот главный художник, который должен придать смысл неистовым чувствам и сделать выносимым для психики все, что неприемлемо и непереносимо для нового человеческого существа. Из-за трудностей в ранних отношениях с матерью эта защитная внутренняя структура отсутствует в психическом складе Поля. Среди результатов этого — неумение отличать внутреннюю реальность от внешней и страх, что яростные и враждебные импульсы будут реализованы от одной мысли о них.

Примитивная и сгущенная эдипальная организация Поля, исполненная садизма и построенная во многом вокруг присутствия/от-сутствия груди-матери, была переработана очень мало, и создавала для него преследующие видения внешнего мира. Однако его способность изгонять тревожные восприятия из псюхе позволяла ему держать преследующие идеи на расстоянии. К его архаичной сексуальной фантазии была привита взрослая сексуальная жизнь «Фальшивого Я»; отец, хотя и лишенный символического значения во внутреннем мире Поля, тем не менее, подстрекал своего сына к «мужественности» и, тем самым, к определенному фаллично-генитально-му соответствию, взращивая некую псевдогенитальность и псевдонормальность.

Отец с «двойными сообщениями» может заставить ребенка прятать фундаментальный слой смертельной тревоги, которая при этом не сможет достичь никакой психической репрезентации. Мы можем подытожить бессознательную дилемму Поля (и многих других, на него похожих) так:

Опасно и даже смертельно для меня любить женщину и вступать в сексуальные отношения с ней. Я не только рискую разрушить ее, но и она в ответ может меня разрушить. Но отец заставляет меня «быть мужчиной», заставляет убить мать и толкает к собственной смерти (к смерти, которой он, наверно, боится, и хочет, чтобы я умер вместо него).

Это и есть «капкан» отцовского сообщения.

Отец, с его собственными невротическими страхами, мог предлагать сына матери как фаллическую компенсацию, играющую роль залога, гарантирующего, что он останется цел. В любом случае, очевидно, что у Поля не развилось твердых защит против фаллической кастрационной тревоги и он испытывал неисчислимые страхи в своих сексуальных и любовных отношениях, что и создавало повторяющиеся травмы «актуального» характера, в том смысле, который этому термину придавал Фрейд.

Кастрационная тревога Поля, глобального и примитивного характера, переживалась как неопределенная и затопляющая опасность — превращение в жидкость внутренности женского тела. Неудивительно, что такая озабоченность также пробуждала в Поле страхи за собственную телесную целостность, часто представленные, как распадение на части, взрыв или растворение. Ряд ипохондрических тревог, ясно отличавшихся от его озабоченности своими психосоматическими недугами, начал теперь выходить на передний план. Несколько сессий он ожидал, что подхватит вирусный грипп; потом был убежден, что он стал жертвой рака кожи; затем его заботили проблемы со зрением. Последние, наконец, взяли верх, и возбудили тревогу в такой степени, что он, в конце концов, выдал настоящий истерический симптом; к этому важному эпизоду я вернусь позже.

Поль начал сессию, рассказав о парочке, которую о встретил, о чувстве, что его жена выглядит довольно «пришибленной», добавив: «Один вид парочки вызывает у меня жестокую мигрень». Он продолжал, заметив, что и я, видимо, не очень хорошо себя чувствую. Думая, что он, возможно, готов связать свои ипохондрические фантазии с желанием-и-страхом напасть на женщину, я привлекла его внимание к факту, что нападение происходит или на его, или на женское тело.

Поль: Вот те на! А теперь и Вам досталось. Не надо мне даже думать о таких вещах, не то Вы и впрямь заболеете. Я ужасно боюсь таких мыслей, знаете. (Он все еще оптимистично всемогущ, но все-таки открывает свою деструктивную, и ненавидимую за это, часть самого себя.)

ДжМ: Вы боитесь, что ваши мысли волшебные и сами собой исполняются?

Поль: Вы опять об этом! Ну хорошо, давайте нырнем. Почему это, в любом случае, так ужасно — вообразить Вас с черными дырами на месте сосков? (Мотает головой из стороны в сторону.) Я знаю почему! Потому что для меня груди — самая красивая, мягкая и чувствительная часть женского тела. Я просто не могу вынести вида, как я сам нападаю на них! (Его голос дрожит, и он, видимо, на грани слез. Это можно рассматривать как приближение к депрессивной позиции.)" Я чувствую себя так, словно я всех разрушаю. Надин... мать... Я смотрю на них и вижу, что они выглядят гротескно- бесформенными, старыми. Но с Вами — хуже всего. Вам я назначаю смерть. Это правда страшно.

Каждый раз, когда Поль чувствует, что я «измучена», так сказать, «умираю», он боится, что он каким-то образом сам является тому причиной.

Поль: Я действительно больше ничего не понимаю. Почему все эротическое неизменно полно ужаса для меня? Я хочу заниматься любовью, а вместо этого воображаю сцены пыток. Ой! У меня начинаются ужасные боли в желудке!

Мы опять на знакомой территории, где тело Поля — это, одновременно, тело Другого. Если у него рак кожи, а у меня кровоизлияние в мозг, это одно и то же событие. Так что теперь колесо описало круг, и Поль снова нападает на внутренность собственного тела. Но долгий кружный путь позволил нам значительно переработать попутные области захороненных фантазий. Эта недавняя проработка позволила ему, фактически, связать новое значение со своим гастритом. По крайней мере, теперь он может признавать болезненный аффект наряду с сопутствующей ему фантазией, и действительно кажется более уверенным в своей способности вмещать такое психическое переживание, не бросаясь тут же действовать. Фактически, в этот момент Поль сам дает «интерпретацию» своим спазмам в желудке.

Поль: Я твердею всем телом, напрягаю все внутренности, словно хочу предотвратить такие ужасные мысли — если я напрягусь как следует, может быть, они и не придут. Но это бред. Если посмотреть, что ужасного в этих мыслях, все-таки?

Исследуя свою идею, он постепенно замечает, что его острая боль в желудке исчезла. Он удивлен этим «чудом» и начинает сомневать-

Это понятие относится к форме объектных отношений, которые устанавливаются после падения «параноидно-шизоидной позиции». Среди других черт она характеризуется страхом ребенка разрушить мать или утратить ее любовь из-за собственных садистских импульсов (Klein, 1935).

ся в правильности способа, которым он использует свое тело, чтобы не думать. Он вспоминает, например, что некоторые женщины раздражают его, потому что они смотрят «проницательно», и он чувствует, что они хотят залезть в него и завладеть им. Довольно часто в таких ситуациях он страдает от внезапных приступов поноса. Далее, на последующей сессии, он говорит о коллеге, что она «мотает ему кишки» и добавляет, что это вызывает у него желание избавиться от нее, выкинуть ее из своей системы самым неистовым способом.

Кажется, что Поль (как Исаак в главе 6) всегда пытался использовать свое тело или его функции, скорее, чтобы контролировать или изгонять неприемлемые мысли и захлестывающие эмоции, чем позволить, чтобы его эмоции и связанные с ними репрезентации влечений «проникли» психически в него. Он все еще боится того, что могло бы случиться, если бы у него был свободный доступ к этим мыслям. Во время этой же фазы анализа я записала следующее «видение».

Поль: Кролик передо мной скачет, а какие-то мужчины пытаются засунуть что-то ему в анус. Он выглядит перепуганным, но не пытается удрать. Смотрите-ка, кролик носит очки!

Я предлагаю ему дать ассоциации к этой фантазии. Он говорит, что кролик носит его очки, и знает, что люди на самом деле делают с ним, кроликом, то, что ему полезно. Здесь он начинает тревожиться и взрывается:

Поль: Но это означало бы полную неразбериху, если позволять какой угодно мысли овладеть мной. Дезорганизация... болезнь! Я этого не вынесу!.. Я сойду с ума.

Эта «дезорганизация» в голове у Поля указывает на творческий сдвиг. Я вспоминаю о сессиях (McDougall, 1978), на которых Поль хотел переложить на меня свою «дезорганизацию», надеясь, что у меня «голова расколется надвое». Даже тогда такое желание было для него новым и творческим приключением в его психическом опыте, так как именно в то время он начал позволять своим аффективным переживаниям принимать психическую форму; он заинтересовался этими репрезентациями, хотя и чувствовал себя на краю бредовых переживаний. Фактически, он пересекает границу между чисто телесным ощущением («что-то сжимается у меня в желудке») и переводом этой соматической репрезентации в аффективную, которую уже можно назвать, символизировать, вербализовать и переработать. В настоящий момент Поль рассчитывает, что аналитическая ситуация и отношения будут служить «щитом», защищающим его от эмоционального потопа, что является материнской функцией, которую во время его раннего детства, вероятно, не смогла в полной мере выполнить его мать. Поль сейчас надеется, что анализ придаст структуру и поможет найти слова для того, что он переживает, так что он сумеет преодолеть свой страх сойти с ума.

Для такого опыта психического роста неизбежно нужен другой человек, так же, как детям требуется кто-то, кто бы назвал их эмоциональное состояние и поместил его в контекст, в котором оно может быть утилизировано мыслительным процессом. Существенно необходимо, чтобы мать при случае говорила ребенку: «Ты огорчился... Наверное потому, что...», — когда она чувствует, что ребенок борется с эмоцией и может только отыграть ее, еще не имея необходимых средств, чтобы над ней размышлять и вмещать ее. Слова — бесценные вместилища! Если мать, вместо этого, отрицает очевидную эмоцию ребенка или настаивает на том, что аффективное состояние должно быть совершенно иным, чем оно есть на самом деле, то есть риск, что ребенок вырастет, отрицая свою аффективную жизнь, и не будет соприкасаться с важной сферой своей психической реальности — фактически, не сможет думать об эмоционально значимых событиях в собственной жизни.

Все более сложная психическая переработка теперь привела Поля к связи телесной реальности и жизни его воображения. По мере того, как он набирался храбрости для все более свободного выражения своих эмоциональных переживаний, его соматические восприятия постепенно становились символическими, а соматизация слабела. Но путь был труден. Часто его переполняли ужасные «видения» своего тела или тел других людей, разорванных на куски или плавающих в бесконечном пространстве. «Видения» вызывали сильную панику, но эти переживания были все короче. Доминировали анально-садистские образы. Он двигался от метафор фекальной атаки, взрывающихся тел и разорванной кожи к фантазиям об опустошении тела женщины, лишение его содержимого через секс с ней. Так анальный садизм начал принимать эротический оттенок и привел его к ужасным и возбуждающим фантазиям о любовном поедании экскрементов партнерши или таинственном и страстном поглощении ее физиологических жидкостей. Он иногда говорил, что эти эротические фантазии сводят его с ума, но мог видеть маленького ребенка внутри себя, зачарованного любыми зонами и всем содержимым тела, как своего, так и обоих родителей.

Поль: Забавные вещи происходят. Я начинаю испражняться впервые в жизни. Совершенно новое переживание. Я и отчета себе не отдавал раньше о дефекаци. Где я был все это время?

Может показаться, что Я Поля не владело собственным телом или не признавало его анальной и уретральной функций. Оно то ли принадлежало кому-то другому, или не существовало психически. Эти переживания приближаются к бредовым. Через медленное построение телесных драм и открытие зон стало возможно реконструировать утраченные детские фантазии Поля. В частности, в это период была важна способность связывать анальный продукт как драгоценный любовный подарок с его противоположной частью, фекалиями как садистским оружием, которое может производить опустошения в собственном теле или теле другого. Стало очевидно, что анально-эротический подарок был строго запрещенной связью с матерью, а анально-садистское оружие, на другом уровне фантазии, использовалось против нее со страхом, что она опустошит его («вымотает ему кишки») и наполнит его стыдом. Для Поля было открытием, когда он понял, что эта замысловатая серия фекальных фантазий нашла отклик в той необыкновенной важности, которую придавал его отец анальному функционированию. Таким образом, мы смогли исследовать сложную мозаику инфантильной сексуальности Поля, со всеми ее сложностями, а также его детский нарциссизм с его тонким экономическим балансом; они были вплетены в его соматическое Я, вместо психического включения в обращение. Все глубинные сценарии относились к крайней опасности, которая могла возникнуть в любом обмене между двумя людьми. С этих пор мы следовали двум сценариям одновременно — отношения между одним телом и другим, независимо от пола, и отношения между телами разного пола.

УКРЕПЛЕНИЕ ОБРАЗА ТЕЛА И ЕГО СЕКСУАЛЬНЫХ ФУНКЦИЙ

Аналитический материал этого периода, во многом ограниченный фекальными метафорами, воспринимался Полем с большим трудом (и так это бывает с большинством анализируемых). В классической манере он привел к символическим цепочкам, вроде анус-вагина-фекалии-сперма или грудь-сосок-глаз-зрачок, а от них к его затруднениям в работе, в особенности в интеллектуальной и творческой деятельности. Важным фактором было то, что репрезентация анального частичного объекта теперь существовала для Поля психически. Так как фекалии для каждого ребенка являются фундаментальной бессознательной репрезентацией объектов обмена в психическом пространстве, которое отделяет одного индивида от другого, наше аналитическое исследование в этой фазе несомненно внесло вклад в то, что Полю теперь было легче общаться с коллегами, друзьями и семьей, и, в общем, с собственным телом. В конце концов он связал анально-эротическое исследование со своей матерью и ее телом.

Поль: Я все думаю о ней и о своем ужасном детском любопытстве — особенно о желании увидеть, как она ходит в туалет. Я теперь могу вообразить ее, как она испражняется и это нежный образ. Она выглядит — как это сказать — очень женственно. Неожиданно ее тело больше не отвратительно для меня.

Поль способен принять женские гениталии, но при условии, что он добавит дерьма. Теперь он позволяет себе воображать такие вещи, и, таким образом, готовит почву для мышления о генитальных отношениях.

Поль: Я думаю о фотографии матери. Я как-то целый час ее проискал. Боже, какой хорошенькой она была! Молодая, смеющаяся — а я слдвно и забыл эту мать. Господи, я вижу эту фотографию перед собой, но что-то ужасное случилось — у нее на лице усы!

Экранирующая функция, которая в норме блокирует первичный процесс мышления, снова временно отброшена; сноподобная активность неожиданно занимает место мышления. В этом случае мы видим, что действуют и сгущение и смещение: смещение анально-фал-личного объекта и сгущение смыслов, что позволяет нам увидеть, что Поль снова дополняет женский половой орган анальной производной отцовского фаллоса; он заимствует символ маскулинности, чтобы выдвинуть его на сцену.

Поль: Бедная мама! Почему я тебя так измордовал? Я ведь даже волосы ей спутал и закрутил.

ДжМ: Это Вам что-нибудь напоминает?

Поль: Да! Я так играл с сестрой — рисовал ей гитлеровские усы на лице. Но это же не Гитлера усы, а отца. Бедная мамочка — чего я вдруг так тебя обезобразил?

ДжМ: Словно мать становится безобразной, стоит вмешаться отцовскому образу?

То, что последовало за этим сном-видением, позволило нам понять, что с детской точки зрения Поль воображал свою мать как «испачканную» и «обезображенную» сексуальными отношениями с отцом. Тревожная реакция на ее телесные болячки («сухую кожу», «прыщики» и т.п.) была порождена фантазией, что она была заполнена фекально-фалличным отцом, что вызывало чувство чуждости и отвращения и желание отвергнуть любой физический контакт с ней (в то же время желая его). Поль был не способен сконструировать эдипальную ситуацию, которую можно было бы вообразить и обдумывать, и, в конце концов, вытеснить. Это могло бы привести к признанию своей зависти к родительской паре, которая, в свою очередь, могла бы позволить ему создать истинную вторичную идентификацию с отцом и отказаться от удовлетворения инцестуозной любви к матери. Но ничего этого не случилось. Вместо этого, он был одержим завистливым желанием разрушить объекты желания, которыми он не обладает. Вместо формирования невротической конструкции для защиты от эдипального поражения, Поль стал ареной примитивных сил, которые его Эго не контролировало. Он реагировал на поступающие восприятия и создающиеся ситуации, которые легко могли пробудить его завистливые желания и ужас возмездия, скорее как тот, у кого Роршаховские пятна вызывают аффект-шок — черное тут же представляет собой фекалии или смерть, красное становится кровью или убийством и т.п. Возможно, что такое психическое функционирование тесно связано с архаичным опытом, а также с феноменами актуальных неврозов, с их необъяснимыми вспышками неуправляемой тревоги или внезапной депрессии, поднятой повседневными событиями и восприятиями, о которых индивид не отдает себе отчета, потому что они были не допущены в сознание.

Становится очевидно, что до анализа Поль всегда умудрялся сделать бессмысленным любое восприятие, способное возбудить сильную эмоцию. Соответственно, его соматическое Я одно было призвано реагировать на такие опасные ситуации. Открытие этой психосоматической защиты было одним из плодов его аналитического опыта. Взрывы переполняющих его эмоций и психотический ужас на определенных сессиях, эквивалентные неврозу тревоги, можно также рассматривать как архаичную форму истерии, но такую, где угрозе подвергается, скорее, не сексуальное желание, а само субъективное существование.

ГЛАЗА, НАПАДАЮЩИЕ САМИ НА СЕБЯ

Следующий фрагмент из анализа Поля иллюстрирует «невротизацию» его конфликта. У него продолжались внезапные «видения» и псевдовосприятия, но за несколько недель, вслед за только что описанной сессией, он научился исследовать их более разумно и с меньшим страхом, что он сходит с ума. Примерно в это же время он набрался смелости рассказать мне о некоторых своих мыслях, у которых действительно был психотический оттенок. Например, он заметил, что его часы внезапно начинали спешить, и был убежден, что за это отвечает сила его чувств. Идея, что его мысли и чувства «такие могущественные», ужасала его. Это был также период, когда он начал осознавать «слепые пятна» в своем поле зрения; его озабоченность этим явлением, которое он называл «скотомой», достигла ипохондрических пропорций, и он был уверен, что страдает от какого-то серьезного глазного заболевания. В то же время он все больше осознавал свою способность «видеть» вещи, которых не было во внешней реальности, но которые соответствовали внутреннему стрессу и моментам тревоги.

Поль: Когда я входил, то на минутку спятил. Я увидел, что лицо у Вас опять разбито на три разных плана, на три куска. Но я все-таки знал, что это неправда. Чем больше я к этому привыкаю, тем меньше это меня пугает. Это просто больные глаза. Это напоминает мне о моей скотоме. Вчера я, наконец, сходил к окулисту. Поверите ли, он сказал, что все совершенно нормально — никаких окулярных спазм, сетчатка в превосходном состоянии! Но я все вижу эти черные пятна и большая скотома часто тоже тут как тут. Что бы он ни говорил, я не вижу так, как надо.

С этого времени Поль следует ассоциативному дискурсу, очень напоминающему нормально-невротический. Он использует свои образы тела метафорически. То есть, он начинает «десоматизировать» свой подход к самому себе. У него все еще бывают псевдовосприятия, но теперь он в них сомневается.

Поль: Я не могу понять, что не так с моим зрением сейчас — и я знаю, то, что я думаю, будто вижу просто отражение того, что я думаю, по большей части. Взять эту девушку у меня на работе — ту, которая мне так льстит. Она действительно так интересуется всем, что я говорю, что я начинаю много о себе понимать. Так что я часто приглашаю ее выпить кофе со мной, и тогда с ней происходят те же вещи, что и с Вами. Совершенно неожиданно ее лицо меняется. Вероятно, когда она меня критикует. Она на самом деле очень симпатичная, но я вдруг вижу, что она выглядит, как неуклюжий ребенок, грязный, нечесаный, страшненький. Даже ее жесты кажутся мне размашистыми и странными. Это действительно страшно, и в такие моменты мне надо по-быстрому уносить ноги, а то я лопну от тревоги, а не то могу обделаться, как я Вам говорил.

Поль продолжает рассказ о других женщинах у себя на работе, в частности об одной, которую находит особенно привлекательной. У нее маленький ребенок и он всегда говорит о ней, как о «молодой матери», словно это особо важное обстоятельство в его чувствах по отношению к ней.

Поль: Ах, это напоминает мне о молодой матери, той, которую я хочу в сексуальном смысле. Я не могу перестать думать о ее грудях и ее хрупкости.

Такие же слова Поль употреблял для описания своей озабоченности в переносе, поэтому возможно, что его интерес к молодой матери включает в себя форму отыгрывания, которое можно считать вторичным переносом, при котором пациент проецирует на кого-то из внешнего мира те чувства, которые возникли в аналитических отношениях. Это и может отвечать за следующие ассоциации.

Поль: Ее хрупкость... э-э-э.,. О чем это я? Смешно, я совсем потерял нить мысли. Пустота. Как будто стою перед белой стеной. Милостивый Боже! Опять моя скотома! (Неожиданное вытеснение повело за собой возобновление истерических проявлений.)

ДжМ: О чем Вы думали как раз перед тем, как возникла скотома? Когда Вы сказали, что чувствуете себя, как будто стоите перед белой стеной?

Поль: Не имею ни малейшего понятия. Даже не помню, о чем говорил.

ДжМ: Молодая мать, которая кажется такой хрупкой...

Поль: Вот те на! Неужели я осмелился позволить себе хоть что-то думать о ней? Хорошо, я видел, как раздеваю ее и кусаю ее груди, и я стал с яростью заниматься с ней любовью, как помешанный, и я содомировал ее и ел ее испражнения... Послушайте, я не могу этого! Если я буду следовать вашей системе и говорить все, что приходит мне в голову, я прямехонько рехнусь. Царица небесная, скотома пропала!

Интересно отметить, что слепое пятно у Поля пропало в тот самый момент, когда он позволил себе высказать словами некоторые из отвергнутых и вызывающих тревогу примитивных эротических фантазий. То, что он раньше воспринимал, как искаженные внешние впечатления, теперь выражено вербально в форме догенитальных сексуальных желаний и фантазий. За своим якобы генитальным желанием молодой матери Поль открыл желание съесть ее груди и телесные субстанции. Столкнувшись с тем, что ему трудно не впустить эти архаичные фантазии в сознание, он создает истерический симптом — «видит» черные пятна перед глазами. Другими словами, Поль не хочет «видеть себя» в этом свете.

АРХАИЧНАЯ ИСТЕРИЯ И ЕЕ ТРАНСФОРМАЦИЯ

Возможно, точнее было бы описать такие симптомы, как примитивную форму истерии, защиту против догенитальных либидинальных желаний, которые, скорее, остаются запертыми и закапсулированны-ми, чем перерабатываются в фантазии, чтобы впоследствии подвергнуться вытеснению. Эти желания проистекают из частичных влечений, которые, видимо, и не должны «генитализироваться», а должны оставаться зачаточными, и, потому, недоступными символическому хранению. Тот факт, что Поль не хотел видеть некую часть своей психической реальности и проистекающий отсюда механизм, которым он ее избегал (создание слепых пятен в поле зрения), представляет собой весьма значительную перемену в психическом функционировании: нападение на внешний мир теперь обернулось против него самого. «Черные дыры» в сосках стали черными пятнами перед его собственными глазами — еще один клинический пример концепции «проработки депрессивной позиции» (Klein, 1935).

Способность Эго напасть на свой собственный воспринимающий аппарат может помочь нашему размышлению над психосоматическими феноменами и глубинным смыслом операционного мышления и алек-ситимического дефекта. Это фрагмент анализа Поля подтверждает мое убеждение, что феномены, так часто связанные с так называемым паттерном психосоматической личности, не обязательно являются дефектами или отсутствием психической способности, но могут быть массивными защитами против нарциссических или психотических страхов. Столкнувшись с тем, что Бион (Bion, 1970) описывал как «безымянный ужас», личность может создать пустоту, в которой ужас и останется запертым. В муках ужасных фантазий, вроде тех, что описывал Поль (когда он не только должен был принять свою неспособность защитить свои внутренние объекты от разрушения и смерти, но и поддержать нестерпимо скверный нарциссический образ), многие люди вполне могут стать алекситимичными и операционными в своем психическом функционировании. Альтернатива может показаться безумием. Поль и многие пациенты вроде него действительно боятся потерять контакт с реальностью, сойти с ума, если позволят прийти к ним в голову фантазии и чувствам.

На только что описанной сессии, однако, можно видеть, что Поль больше не сталкивается с безымянным ужасом. Теперь он способен связать свои болезненные аффективные состояния с психическими репрезентациями; они начинают отражать обычные инфантильные сексуальные теории и сопровождающие их догенитальные импульсы. Следующая сессия с Полем принесла дальнейшие подтверждения гипотезы, здесь выдвинутой, в связи с его скотомой.

Поль: Надин с недавних пор ужасно агрессивна со мной. Она все время упрекает меня за все, что я не сделал. Это действительно больно. Я должен признаться, что никогда не выполнял и половины своих планов, и что всегда нарушаю обещания. Но когда она указывает на это мне со всей своей безжалостностью, во мне все съеживается. Вчера она начала... (он приводит подробности своих последних неудач) а я старался не слушать, но в то же время притвориться, что слушаю. И неожиданно опять возникла скотома! Огромное слепое пятно у меня в правом глазу. До меня дошло, что это часто случается в ее присутствии. Но в этот раз я заставил себя думать об этом — и я все понял сам. Я тотчас же понял, что я чувствую — что я хочу разорвать ее на тысячу кусков, потому что сыт ее жалобами. А скотома немедленно исчезла!

Эта ситуация лежит на границе между псевдовосприятием с психотической окраской и процессом «истеризации» с невротической окраской. Псевдовосприятие можно отнести к работе неумолимого, архаичного Суперэго, которое не потерпит ни малейшей нарциссической раны, а также к невротическим творениям (с точки зрения их инцестуозных корней и их примитивного выражения), компромиссу между инфантильными сексуальными желаниями и запретом на них. Теперь Поль может позволить себе более близкий контакт со своей психической реальностью, даже если он ставит его лицом к лицу с пугающими фантазиями и побуждениями, вроде его фантазий о пожирании молодой матери и садистских фантазий о жене. Слепые пятна в поле зрения были вроде последней линии обороны против признания этих примитивных побуждений, в их нарциссической и объектной ориентации, и против аффекта, с ними связанного. Тем не менее, в этот период он путает, что реально, а что нет. Когда он выбирает скорее отречься от восприятия своих внутренних влечений, чем принять на себя ответственность за свои либиди-нальные и смертоносные побуждения и фантазии, в которых они воплощаются, псевдовосприятия появляются вновь.

Ближе к концу сессии он говорит:

Поль: Но знаете, когда жена достает меня так, я пристально смотрю ей в лицо, и оно действительно меняется — она просто не тот человек, который пугает меня.

Пользуясь случаем, я напоминаю ему нашу недавнюю сессию, на которой он достиг ясного понимания факта, что меняется не внешний мир и не люди в нем, а его собственное видение себя. Когда он переполнен неприемлемыми чувствами ненависти, ярости и деструкции, его Я не хочет признавать эти чувства как часть его самого, поскольку они не подходят к его идеальному образу. Образ так ранит, что он предпочитает считать, что в такие моменты меняются другие. (Я обнаружила, что давала множество интерпретаций о способе психического функционирования Поля в этой фазе анализа. Динамического содержания и исследования отношений переноса было недостаточно для продвижения его психоаналитического процесса.)

ГАЛЛЮЦИНАТОРНЫЕ ПЕРЕЖИВАНИЯ И НЕУДАЧА ЭГО

Нарциссическая хрупкость Поля, обычная для многих, кто сталкивается с неукрощенными аффектами и неприемлемыми фантазиями, поднимает некоторые теоретические вопросы. Какими экономическими и динамическими средствами может псюхе манипулировать восприятием внешней реальности? Что позволяет Я уступить галлюцинаторным переживаниям? Почему вытеснение не работает с теми конфликтами, с которыми вынужден сталкиваться любой ребенок, когда учится противостоять тенденции к галлюцинаторному исполнению желаний во время фрустрации? В конце концов, одна из первостепенных задач Эго — предотвратить галлюцинацию как решение внутреннего конфликта. Какие силы поддерживают путаницу внутренней и внешней реальности у тех субъектов, у которых психотический мыслительный процесс не доминирует?*

Интересно также поразмышлять, какая фаза развития ребенка позволяет различать внутреннюю и внешнюю реальность. Я вспоминаю случай, когда мой внук Джошуа, (см. продолжение на стр. 209)

Мы видели, что неспособность видеть сны и фантазировать часто наблюдается у психосоматических пациентов (Warnes, 1982). Совершенно помимо того факта, что видимое отсутствие способности видеть сны и жить жизнью своей фантазии никоим образом не присуще одним только психосоматическим больным, отсутствие этого измерения психической жизни у людей с высокой психосоматической уязвимостью заслуживает размышления. Как мы знаем, дневные остатки, на которые человек не обратил никакого внимания, когда с ними встретился, впоследствии отсортировываются и вытесняются. Затем они служат изобразительными элементами при создании сновидений, чтобы выразить внутренние психические конфликты и желания. Личность, плохо вооруженная психически для вытеснения восприятий, образов и идей, которые в противном случае тормозили бы дневное функционирование, вместо этого, возможно, вынуждена исключать их из псюхе совершенно. Мы можем предположить, что такая личность не только пострадает от отсутствия подходящих образов для представления на сцене сновидения ночных мыслей, стремящихся к галлюцинаторному выражению, но и будет, вдобавок, подвержена кратким галлюцинациям. Мы вполне можем задуматься, не могут ли многие дневные происшествия, способные вызывать аффект, нести в себе галлюцинаторный потенциал. Возможно, у любого человека его переживания, приходящие из воспринимаемого мира, должны так или иначе фильтроваться, посредством селективного психического функционирования, и очевидно, что самый экономичный канал для таких психических переживаний — галлюцинации сновидений. Применение психоделических наркотиков демонстрирует галлюцинаторный потенциал, который реализуется при разрушении селективной фильтрующей функции.

(начало на стр. 208) почти трехлетний, приехал ко мне в гости со своими родителями. Дочка жаловалась, что он не дает всей семье спать неделями, потому что «в его комнате полно чудовищ». Я взяла на себя ответственность за попытку смягчить страхи Джошуа, сказав ему, что чудовища — его собственность. Они живут только у него в голове, и он может их позвать домой, когда захочет, и даже уложить спать. Он посмотрел на меня недоверчиво и указал на свою голову. Затем пообещал, что постарается уснуть. Я покинула его весьма собой довольная, но через пару минут он позвал меня обратно ■ «Баба, баба, иди скорей — чудовища лезут у меня из ушей!» Он все еще видел их. Очевидно считая, что я сумасшедшая, он отчаянно попытался, как это делают все дети, соответствовать моей теории!

Однако гипотеза не дает никакого ответа на вопрос, почему определенные пациенты неспособны вмещать и, в конце концов, вытеснять обстрел мыслями и аффектами, вызванными восприятиями, идущими из внешнего мира или из внутренней инстинктивной сферы. Без восстановления утраченного материала в форме сновидений, фантазий, сублимационной деятельности или же бреда, сознание лишено возможного обогащения. Среди возможных факторов, ведущих к такого рода неудаче, — неумение субъекта отличать внутреннюю реальность от внешней, другими словами, продолжение детской веры во всемогущество мыслей и желаний. Когда пациент считает, что стоит ему что-то вообразить, как оно тут же и случится, то при этом реальности смешаны. Столкнувшись с такой проблемой, субъект должен с этих пор избегать чувств и фантазий, чтобы защитить себя и свои внутренние и внешние объекты от того, что может им угрожать.

Это снова приводит нас к опыту раннего детства, когда заботящийся родитель, который вызывает у младенца чувства ярости, фрустрации и ненависти, при этом еще и тот, кто дает своему ребенку удовлетворение, радость и умиротворение. В неустанном поиске покоя и удовольствия, младенец в конце концов создает единый образ матери, что подразумевает в то же время приобретение единого образа себя, не только своего тела как целого, включающего чувствительность к либидинальной стимуляции, но и своей псюхе как вместилища, в котором возможно удерживать и перерабатывать противоречивые эмоции любви и ненависти, сосредоточенные на личности матери. У пациентов вроде Поля эта внутренняя структура отсутствует.

Мы опять вернулись к размышлениям о факторах, которые способствуют такому тупику в психическом функционировании и провалу матери в роли фильтра или защитного экрана для своего младенца. Внешняя реальность — это абстрактная единица, которую нужно сконструировать; она не существует сама по себе. Ранние отношения между матерью и младенцем играют фундаментальную роль в этом аспекте функционирования Эго.

Принимая во внимание те трудности, которые испытывал Поль, овладевая своим видением внешнего воспринимаемого мира, в то время как внутренние психические толчки постоянно проникали в его восприятие внешнего мира, его признание, что это он «меняется», а не жена, когда он испытывает нарциссическую боль, это важный шаг вперед. Пока он не смог вербализовать свое чувство ярости и деструктивные побуждения, направленные на жену, и, наконец, соединить их в фантазии о завистливых атаках на всех женщин, у которых имеется, по его ощущению, то, чего у него нет, он должен был, вероятно, вновь и вновь переживать свои аффективные бури как псевдовосприятия, при которых менялся не он, а объект, возбудивший его. К этой серии фантазий добавилось, в конце концов, открытие Полем архаичных либидинальных желаний, включенных в его «атаки» на женское тело, и оно позволило ему понять, что «слепое пятно» теперь служит тому, чтобы исключить женщину как сексуальный объект вместе со сложными желаниями, на нее направляемыми.

ПРИМИТИВНАЯ ЭДИПАЛЬНАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ СТАНОВИТСЯ ФАЛЛИЧЕСКИ-ГЕНИТАЛЬНОЙ

Следующий фрагмент ясно иллюстрирует, как предшествующий материал впервые позволил доступ к анализу настоящего эдипаль-ного материала.

Поль много думал о своей скотоме и наконец приобрел четкое знание, что он один отвечает за создание своих разнообразных феноменов псевдовосприятия. На этой сессии он пытается открыть, что же в женском теле так его тревожит.

Поль: Я слабее всего, когда занимаюсь любовью — а женщина становится ужасно опасной в такие моменты, и я только сейчас стал полностью это понимать. Я стал очень бдительным... Ух! Пятно... я даже не знаю, что собирался сказать. А, да, женщина — вот так-то. Я съезжаю по опасному склону, говоря об этом. Я на самом деле должен стараться не думать об этом.

ДжМ: Так Вы опять прибегли к скотоме? Каждый раз, как Вы подходите к пугающим мыслям или чувствам, вы рисуете на них пятно — вроде превращения женщины в опасный склон?

Поль: Вот! Но это идет и дальше того. Скотома мучает меня: я уверен, что это способ не видеть, то есть, не знать чего-то. А вот чего, я и не знаю, в том-то все и дело. В такие минуты я и мучаюсь ужаснее всего, просто наполняюсь сумасшедшим первобытным страхом.

ДжМ: Рядом с женским телом, когда занимаетесь любовью?

Поль: Да-да, конечно. Но особенно потом. Я просто не могу смотреть на женщину; она становится вампиром. (Долгая пауза.) Я думаю о том фильме Поланского, о вампирах-убийцах. Он тревожит меня уже несколько недель. Я действительно боюсь женщины, когда она превращается в вампира.

ДжМ: И все-таки это вы мечтали съесть женщину, которая привлекает вас сексуально — как та молодая мать, помните? Вы хотели съесть ее груди и экскременты. Не думаете ли Вы, что пугающие и деструктивные стороны Ваших собственных фантазий могут заставить Вас бояться, что женщина высосет кровь из Вас?

Поль: Ой, не знаю я этого! Боже, меня трясет, стоит только подумать об этом, как раз так, как трясет теперь, когда я занимаюсь любовью... или даже только подумаю, чтобы этим заняться. Это случилось во время фильма Поланского, когда тот мужчина уносит красивую девушку. Вот вам! Вампир-то мужчина!

ДжМ: Так вампир-то это Вы?

Поль: (Смеется от удивления и удовольствия при этом открытии.) Конечно — это я!!! Как это я никогда не думал об этом? Я уверен, что это связано с моей сексуальностью.

В фантазии Поля занятия любовью равносильны разрушению партнера. В фильме Поланского вампиризм представлен как эротический акт; вампир, о котором идет речь, страстно желает высосать кровь у красивой женщины, которая его привлекает; а гомосексуальный вампир хочет высосать кровь у юноши.

Поль: Знаете, красивый вампир, который охотился за хорошенькой девушкой, до странного был похож на моего отца. Меня это сразу поразило, и я следил за всеми его движениями с величайшим интересом.

ДжМ: За движениями пары?

Поль: Да. Это особенно. Это именно такая пара, какой я всегда воображал своих родителей. Я никогда не мог вынести и мысли, что они занимаются любовью. Я был уверен, что мать это бы убило. Что он повредил бы ее, занимаясь с ней любовью. Знаете, отец у меня был немного психически нарушен — вампир, всегда так и присасывался к людям. Но где я во всем этом?

Думая о его орально-эротических и орально-садистских фантазиях о женщинах, я спросила, не сможет ли он увидеть, а где же он в отношениях с отцом.

Поль: Это слишком страшно — я вижу, что сосу кровь из отцовского пениса; я вижу эту живую железу. Я не могу этого вынести (закрывает глаза руками); от этого образа у меня кружится голова, и я должен опустить глаза. Поток спермы... я не могу остановить эти образы. Что со мной происходит?

ДжМ: Раньше Вы описывали отца как сексуально мертвого, и образ его полового органа тоже был совершенно безжизненным. А теперь, кажется, Вы позволили ему ожить и производить сперму.

Эквивалентность пениса/груди в ассоциациях и фантазиях Поля важна потому, что первый раз в анализе он связывает возбуждающий образ груди с отцовским пенисом. Возможно, он подходит ближе к тому, чтобы вообразить, скорее, пенис, который может питать и дополнять женщину, чем тот пенис, который может только разрушать. В любом случае, он возвращается к своим сексуальным фантазиям и своей деструктивной роли с женщинами. Эти глубинные мысли вдвойне пугают Поля в плане гомосексуальных побуждений: если пенис его отца «живой», то он, с одной стороны, будет желать его либидинально, а с другой стороны, захочет разрушить его из зависти и ревности.

Поль: Почему я вижу пенис отца таким вредоносным? Почему для меня все удовольствия обращаются в отраву? Я опять вижу эти черные дыры в грудях — просто такие мертвые дыры, словно груди искусали шершни. Да, вот это что — ядовитые укусы в соски. (Долгая пауза.) Я думаю, что всегда связывал эротизм со смертью. Недавно я побоялся заниматься любовью с Надин. Передо мной возник образ этих дыр от шершней, и неожиданно у меня пропала эрекция. Я не мог заниматься любовью с этой мертвой дырой!

Мы видим в этих образах всяческое сгущение, как в сновидении. Черные дыры в сосках — сами по себе сгущенная и метафорическая фантазия о первичной сцене в архаичном виде. «Мертвая дыра» теперь вагина, воображаемая как пробитая пенисом в женском теле. Психические образы Поля организуются типично истерическим образом.

ДжМ: Как будто Вы хотели избежать того, чтобы стать шершнем, который нападает на груди или улетает в мертвую дыру?

Поль: Именно! Я и есть шершень! Это я опасен для нее — даже мои глаза могут ее разрушать. Вампир — самец-вампир! Это часть меня. Да, это правда, я хотел быть этим неумолимым вампиром из фильма.

ДжМ: Мужчиной, который напомнил вам отца?

Поль: Да, да. У меня и к отцу разрушительные желания тоже? Я никогда не чувствовал ничего такого раньше — и никакого желания быть на него похожим!

Соперничества с отцом примечательно недоставало в эдипаль-ной структуре Поля.

Поль: Я никогда не боялся отца — он был просто бумажным тигром, правда. Но эта загадочная сперма, льющаяся из него — это вызывает сильное чувство желания и очень пугает тоже. [Долгая пауза.] Знаете, я лучше вижу последнее время. Вот! В ночь после моего визита к окулисту мне приснилось, что за мной гонится полиция, и мне надо снять очки, чтобы они меня не узнали.

Может показаться, что Поль позволил «полиции», наконец, играть какую-то отцовскую и законодательную роль. Он стал осознавать, что ему есть, что прятать: он должен снять очки, потому что все его проблемы со зрением направлены против признания архаичных сексуальных и агрессивных желаний. Но теперь он уже способен повернуться лицом к этим примитивным побуждениям, в той мере, в какой в них замешан его отец.

Поль: Эти меняющиеся лица женщин — это две моих разноплановые части, и я не могу свести их вместе. Может быть, то же самое с отцом? Знаете, я больше не боюсь людей, ни мужчин, ни женщин. Я больше не слепой, я должен ясно это понимать, потому что уверен, что это связано с моей скотомой.

Итак, мы пришли к началу эдипального анализа Поля. Его психо-соматоз, недоступный вербальному мышлению, постепенно стал анализируемым психоневрозом.

IX


Театр в кругу: мысли об экономии нарциссизма

Оставим теперь театр, в котором недоступный аффект стремится выйти на сцену в форме психосоматических недугов. В предыдущих главах речь шла в основном о психической экономии аффекта. В следующих двух мы займемся нарциссической экономией. Нарушения в самооценке и образе самого себя могут вызвать болезненный конфликт при попытке защитить свой стабильный и приносящий уверенность образ и тем самым сохранить психический гомеостаз как в его нарциссическом измерении, так и в объектно-либидиналь-ном. И нарциссическая, и либидинальная загрузка, конечно, необходимы для психического здоровья.

Следует подчеркнуть, что люди с так называемой нарциссической патологией, хотя и могут показаться озабоченными только собой и своим образом в зеркале, действительно страдают от серьезного истощения своих нарциссических резервов. Их образ самого себя или тяжело поврежденный, или текучий, которому грозит и полное исчезновение. Их Я, поэтому, отражает преследующий, угрожающий или туманный, неясный образ. Эта болезненная ситуация заставляет многих субъектов цепляться за самих себя и свой внутренний мир в попытке улучшить свой образ или спасти его от полного исчезновения. Иные, страдающие от той же неуверенности, исполь^-зуют других людей как свое зеркало, с той же целью на уме.

Фундаментальная драма так страдающих людей выражается в сценариях, в которых персонажами являются разные отражения и стороны их самих. Я связала эти психические творения с театром в кругу, где зрители сидят вокруг сцены: со сцены можно сойти, но ни актеры, ни зрители словно не знают об этом, пока продолжается пьеса.

ПЕРЕМЕНА АНАЛИТИЧЕСКОЙ СЦЕНЫ

Последние пятнадцать лет много исследований было посвящено не только клиническим проблемам нарциссических нарушений, но и теоретической концепции нарциссического либидо и сложным вопросам, которые возникают на этой почве. Попытка концептуализировать клинические проблемы привела к созданию новой клинической категории нарциссическое расстройство личности. Мало сомнений, что наши клинические разногласия и теоретическая путаница усиливались в те периоды истории и развития психоаналитической мысли, когда клинические наблюдения расходились с установленной психоаналитической теорией или казалось, что мы имеем дело с доселе не встречавшимися явлениями. Изобильная литература по нарциссическим проблемам, хотя и показывает широкое расхождение интерпретаций, соглашается, видимо, на том, что сегодня анализируемые приходят с другими формами страданий, а то и с другой психической структурой, чем те, которых изучали первые полстолетия психоаналитических исследований. Нынешние пациенты, с их «психотическими частями», «нарциссическими щитами», «грандиозными самостями», «операционным мышлением» и «алекситимическими дефектами», до странного непохожи на «добрых классических невротиков» времен «Belle Epoque».

Может быть у нас, фактически, «новый» или «современный» анализируемый, анализант-модерн? Или же новый нарциссизм, нарциссизм-модерн? (Hanly & Masson, 1976). А может, уместнее говорить о новых требованиях к психоанализу, о новых вопросах, на которые сегодня ищут ответа анализируемые? Природа симптомов и способ, которым психологическое страдание переживается и выражается, видимо, изменились за годы. Эта эволюция не удивила бы Фрейда, который предсказывал, что определенные неврозы, распространенные в его время, обречены исчезнуть. Он имел в виду в частности те неврозы, чьи корни были в радикальном отказе семьи и общества признавать существование сексуальных влечений. Его предсказание, видимо, исполнилось, в особенности по отношению к драматической истерической симптоматике, непосредственно связанной с сексуальным вытеснением, которая была столь обычна во времена Фрейда и так редко встречается сейчас. Вместо этого наши пациенты жалуются на неспособность любить, чувство глубокой неудовлетворенности работой и социальными отношениями, чувство отчуждения от общества или на неопределенные состояния пустоты, подавленности и тревоги. Возможно, для будущих исследователей нарциссических проблем важно подчеркнуть разнообразие и противоречивость гипотез, которые приводятся для объяснения таких явлений, в динамическом и экономическом плане. Попытка создать глобальные теоретические объяснения таких сложных и эволюционирующих явлений рискует все слишком упростить.

Даже факторы, не относящиеся к психической структуре личности, дают некоторое объяснение этих явно новых симптомов. Продолжительность аналитического лечения в сегодняшней практике — только один пример. В ярком контрасте с пациентами времен Фрейда, чей анализ был относительно коротким, нынешние анализируемые склонны продолжать личный анализ годами. Этот факт изменил не только способ слушать пациента и ожидания от аналитического опыта, но и природу аналитического дискурса пациента. Длинный временной промежуток позволяет выйти на передний план неожиданным нарциссическим и психотическим тревогам, скрытым за невротическими структурами. При длительном анализе, вероятнее всего, все невротические и психотические вспышки, наркотическое поведение, психосоматические проявления и отклоняющиеся сексуальные побуждения откроются хотя бы временно, когда анализируемый столкнется с необычным стрессом. Потенциал аффективного потопа и вытекающего из него расстройства нарциссической экономии не ограничивается нарциссическим расстройством личности. У всех пациентов может спорадически возникать упомянутое поведение, даже у тех, у кого нет хронических нарушений в нарциссических отношениях, ни с собой, ни с другими. Некоторые пациенты, конечно, живут в почти постоянном состоянии психического напряжения, так как воспринимают требования внешней реальности и самое существование других людей как постоянную и потенциально травмирующую угрозу своему психическому равновесию. (Это случай Анжелы, фрагмент из анализа которой будет представлен в следующей главе.) Уязвимость человеческой психики такова, что все мы, видимо, иногда страдаем от нарциссического расстройства личное-ти или даже от критической кровопотери нарциссической самооценки, когда сталкиваемся с неожиданными внутренними или внешними катастрофами. Я убеждена, что людям приходится всеми силами сохранять свой нарциссический либидинальный гомеостаз перед лицом внешнего и внутреннего давления, и что их способность к этому во многом определяется природой либидинально загруженных объектов, которые они сохранили в своем внутреннем психическом мире.

НАРЦИССИЧЕСКОЕ РАССТРОЙСТВО ПРОТИВ НЕВРОТИЧЕСКОГО?

Когда нарциссическая хрупкость и симптомы, которые она порождает, доминируют в психической структуре, можно спорить, поможет ли нашей теоретической и клинической концепции нар-циссических расстройств их противопоставление расстройствам невротическим. С теоретической точки зрения концепция двух разных либидо, разного качества, развивающихся отдельно друг от друга, вызывает много метапсихологических трудностей. Мои собственные взгляды ближе к теоретическим концепциям Отто Кернберга, чем Хайнца Когута, в том, что Кернберг не признает понятие нарциссизма как либидинального импульса, оторванного от интернали-зованных объектов и объектного либидо, и в том, что он уделяет место важности ранних травматичных переживаний, которые, вероятно, вызывали у маленького ребенка ярость и ненависть, с которыми он не мог справиться (Kernberg, 1975, 1976).

С клинической позиции, я равно сомневаюсь в ценности резкого разграничения нарциссических личностей и невротических. Когда бы мы ни описывали расстройства личности как навязчивые, мазохистские, шизоидные или нарциссические, мы, фактически, ссылаемся только на доминирующую черту или доминирующий защитный элемент в целостной структуре личности. Аналитики, фактически, редко думают об анализируемом как о личностной структуре. Каждый пациент это сложная личность, наделенная уникальной внутренней и внешней объектной констелляцией и специфической психической экономией, созданной для работы с собственной системой внутренних отношений и идентификаций этой личности. Мы надеемся понять эту психологическую мозаику, несмотря на то что (или, возможно, потому что) наше понимание неизбежно фильтруется нашей собственной запутанной сетью либидинальных загрузок и нар-циссических защит. Даже если у каких-то пациентов определенные черты характера значительно более выражены, чем у других, наш главный интерес направлен не столько на то, чтобы разгрузить одну из перегруженных защитных стен психического здания, сколько на то, чтобы уловить уникальный и тонкий баланс психологических сил, к которым прибег пациент, структурируя свое Эго и внутреннее Я.

Какая система грузов и противовесов, неотъемлемых убеждений и идентификаций дает анализируемому защиту этого либиди-нального гомеостаза, или его самости, или объектной ориентации? Нарциссическая экономия, чтобы сохранить смысл личной идентичности и регулировать самооценку, должна постоянно иметь дело с изменчивой фантазией о самом себе, а этот процесс включает в себя обмен с внутренними и внешними объектами, а также постоянные внутренние отношения с этим внутренним Я. Как можно проследить постоянное колебание нарциссических и объектно ориентированных либидинальных вложений в ходе психоанализа? Какие особые средства каждый данный анализируемый использует, чтобы сохранить связь между внутренним Я и внешним миром? Наконец, какие силы угрожают этой главной связи, чье начало скрыто в тумане предыстории каждого человека?

Пытаясь ответить на эти вопросы, хочу отметить, что я интересуюсь нарциссическими проблемами не ради категоризации, а ради глубинного исследования двойственной функции нарциссического либидо, как в защите чувства идентичности и самооценки в отношениях со внешним миром, так и в защите от утраты внутренних объектных катексисов. Клинические наблюдения должны помочь нам следовать за постоянными колебаниями между репрезентацией самости и репрезентацией объекта и понять яснее их взаимозависимость и их важность для сохранения психической стабильности. С этой точки зрения мы, возможно, лучше поймем душевную боль и тревогу, возникающие, когда это постоянное движение блокируется или нарушается тонкое психическое равновесие.

РАЗМЫШЛЕНИЯ НАД ТЕОРЕТИЧЕСКОЙ ПОЗИЦИЕЙ КОГУТА

Вышеприведенные размышления поставили меня в критическую позицию по отношению к исследовательской работе Когута по нар-циссическим расстройствам личности. Я не отрицаю ценности нозологических исследований. Определение категории или изображение клинических явлений путем талантливого использования метафоры часто делает нас чувствительнее к определенным клиническим данным. Это может даже открыть новое измерение психической жизни, мимо которого мы прежде прошли, не заметив. Такие открытия самоочевидны внимательному наблюдателю. Кто до Фрейда отдавал отчет в детской сексуальности, и кто с тех пор может отрицать ее? Будет справедливо сказать, что Когут, пророк «нового нарциссизма», конечно же, сослужил эту службу наблюдателя в отношении нарциссических расстройств. Соглашаемся мы или нет, с его теоретическими заключениями, его клиническая зоркость указала общий знаменатель для бесчисленных проявлений нарциссических нарушений.

Построение теории требует создания метафор, способных передать суть открытия, которое лежит в основе проявлений, о которых идет речь. Ид, Эго и Суперэго — личная поэзия Фрейда; внутренние объекты — блестящая фигура речи Мелани Кляйн, раскрывающая ее интуитивное восприятие психической реальности. В том же духе мы можем восхищаться Когутовским объектом я-сам (self-object), грандиозностью и зеркальным переносом. Они в сгущенных образах передают сложные клинические феномены, которые мы прежде просмотрели или не нашли слов, чтобы их запечатлеть и думать о них дальше. Конечно, всегда существует опасность, что талантливые метафоры могут показаться такими удовлетворительными, что их станут материализовывать; но если их трактовать так, словно они называют реальные вещи, то их полезность весьма снизится. Теория, по определению, это система предположений, которые не были доказаны; польза от нее — ее способность помочь нам думать более ясно и четко о клинических проблемах и теоретических тупиках, предстающих перед нами.

Тем не менее, в любой области исследований важно связать свои находки с базовой теоретической доктриной дисциплины, в которую намереваешься внести вклад. Хотя Когут, как и все деятели в этой области, стремится понять загадки человеческой души, он подразумевает, что его гипотезы имеют преимущество перед теми, которые содержатся в «традиционном психоанализе», как он его называет. Хотя эта оценка собственной концепции не обесценивает ее, она может ограничить ее полезность в продвижении психоаналитических исследований. Если модели «самости» и «нарциссического здоровья» Когута провозглашают основание новой парадигмы (Kuhn, 1962), может оказаться, что это достигается за счет многих классических фрейдистских парадигм. Я не буду обращаться здесь ко многим глубокомысленным критическим выступлениям по поводу несколько легковесного обращения Когута с основными доктринами нашей метапсихолоогии, о привержености которым он, тем не менее, заявляет (Stolorow, 1975; Hanly & Masson, 1976; Stein, 1979), но я бы усомнилась в концепции, которая сводит к минимуму ценность теории либидо, роль эдипальной организации и далеко идущие последствия детской сексуальности, и все же претендует на то, что она расширяет базисные концепции и достигает фундаментального сдвига парадигмы. Клинические явления, являющиеся результатом нарушения нарциссической загрузки самости, укладываются в широкий спектр психических заболеваний, и в действительности неизвестно, были ли хоть какие-то аналитические случаи, в которых не играли бы важную роль нарциссические факторы.

Более того, желание Когута отбросить экономическую модель психического функционирования лишает объясняющей мощи эту концепцию, в особенности в отношении нарциссической патологии. Как сам Когут часто указывает, нарциссическая патология включает широкий ряд паттернов поведения, через которые прямая разрядка или немедленное рассеяние болезненного эффекта достигаются взамен психической переработки. Фактически, Когут использует экономическую модель, хотя заявляет об отказе от этого. Фрейдистская концепция либидо как резервуара инстинктивной «энергии», которую можно вложить во множество объектов, включая самость, конечно, как намекает Когут, спорная. Но спорна и концепция Когута о двух либидо (одно само-ориентировано, другое — объект-ориентировано), каждое из которых развивается отдельно и имеет свой источник энергии, так что нарушение в одном из них могут оставить незатронутым другое.

Для тех, кто, как и я, убежден, что «субъект» начинает психическое существование только вместе с «объектом» (а именно, что рождающееся чувство собственного Я существует только в связи с восприятием Другого как отличного от субъекта), концепция Когута представляет проблему. Я полагаю, что появление «нормальных» объектных отношений у людей с нарциссическими личностными проблемами — одна видимость. Мы часто имеем дело с пациентами, у которых хотя и не проявляются открытые невротические симптомы в сексуальных или социальных ситуациях, но проявляются прагматические формы отношений, которые прикрывают собой мани-пулятивное или наркотическое использование других под маской нормальности (таких пациентов я называю нормопатами). Такие пациенты не осознают бедности своей либидинальной или эротической загрузки других или своей любовной жизни, и, возможно по этой причине, это может ускользнуть и от внимания аналитика. Этот промах в распознавании нарциссических проблем может быть обязан тонким личинам, в которые временно облачаются психологические конфликты, когда их источник находится в первичном характере ранних объектных отношений и архаичной сексуальности. Фрейд имел все основания постулировать, что человеческая сексуальность неотъемлемо травматична. Если согласиться с этим, психологические проблемы можно считать неизбежными, пусть даже они выражаются по-разному в разные эпохи и в разных обществах.

ТРАВМА ИНАКОВОСТИ И ЕЕ ПАТОГЕННЫЙ ПОТЕНЦИАЛ

Корни нарциссической патологии располагаются и в неизбежной травме инаковости и необходимости принять свою отдельную идентичность. Я полагаю, что когда собственный образ явно патологичен, мы сталкиваемся с тревогой глобального характера, которая предшествует дальнейшей кастрационной тревоге и, возможно, является ее прототипом; такой конфликт первично тесно связан с различи-

ем двух тел, а позднее — с анатомической разницей полов. Оба открытия влекут за собой значительную нарциссическую боль, но в более раннюю травму входят напряжения, относящиеся к первичным (примитивным) чувственным желаниям, которые младенец не в состоянии переработать и разрешить сам. Когда не различаются внутреннее и внешнее, одно тело и другое, нарциссические и сексуальные цели сливаются.

Возможно, что уместно будет еще раз указать, что нарциссические симптомы можно разделить на две, вроде бы очень разные, формы выражения. Определенные личности, пытаясь справиться с примитивными кастрационными страхами нарциссического порядка, стремятся создать непрерывный ряд нарциссических объектных отношений, в надежде восстановить поврежденный образ себя и остановить приливы паники, которая затопляет их всякий раз, когда им угрожает отделение и другие возбуждающие тревогу ситуации. Такая система отношений включает то, что Когут удачно назвал отношениями с самим собой — отношениями, где другой воспринимается как часть образа самого себя. Несомненно, что эта форма отношения приближается к примитивному единству с Другим, которое испытывает ребенок по отношению к материнской вселенной, — потребность в том, чтобы другой полностью отвечал бы за работу с напряжениями и со всем, что слишком больно или слишком возбуждает младенца, чтобы он мог это выдержать и переработать психически. Этот накопленный аффект разряжается от одного присутствия другого и, в терминологии Биона, благодаря способности другого «вместить» его (Bion, 1957; 43-64).

В контрасте с теми, которые чувствуют, что могут функционировать только в таких обстоятельствах, другие, с той же базисной потребностью избежать утраты чувства самости, вынуждены ревностно защищаться от опасности слияния, которое подразумевают нарциссические отношения. Они склонны создавать искусный ряд нарциссических защит и сохранять дистанцию от остального мира, из страха потери границ самости и чувства идентичности.* Эти люди проявляют тенденцию к самодостаточности и отречению почти от

Эту тему я развивала в Главе «Нарцисс в поиске отражения». (J. McDougall,«Narcissus in search of a reflection» in «Plea for a Measure of Abnormality»; New York: International Universities Press, 1980).

всякой потребности в пособничестве. К желаниям, сексуальным или нарциссическим по природе, они тоже склонны относиться легко и отрицать их силу. Такие люди часто вовлекаются в любовные отношения, либо временные, либо, если стабильные, то глубоко делиби-динизированные. И опять под личиной нормальности индивид может бороться с либидинальными желаниями или бежать от них, словно они пропитаны угрозой разрушения или смерти подобного рабства. Это избегание близкого контакта с другими под прикрытием поверхностного соответствия социальным нормам тоже может включать бегство от того, что Когут называл требованиями «грандиозного я», Эго-идеала и крайностей Суперэго такого порядка, что соответствие им попросту невозможно. В отличие от Когута я полагаю, что эта защита строилась с младенчества, чтобы охранять субъекта от крайностей примитивных либидинальных объектно-ориентированных целей и фантазий, не осознаваемых субъектом. При анализе они оказываются связанными с архаичными объектами раннего младенчества, а также с частичными объектами догениталь-ной сексуальности, сжатыми и смешанными с собственным телом и собственным Я индивида. Фрагмент анализа в следующей главе будет уместной иллюстрацией к тому, что я называю архаичной сексуальностью, и к способу, которым ее ужасы сдерживаются защитами нарциссического характера.

ДВА РЕШЕНИЯ ФУНДАМЕНТАЛЬНОГО КОНФЛИКТА

Ужас пациентов, которые защищаются нарциссически от слишком сильной вовлеченности в отношения с другими, часто выражается как страх быть околдованным или беспомощно зависимым от объекта любви, как от наркотика. Это описание поразительно напоминает сексуальные и любовные отношения пациентов, которые активно стремятся удовлетворить настоятельные нарциссические потребности через свою сексуальность. При поиске другого меньше принимается во внимание желание, чем психическая экономия потребности, стоящей за наркотическим поведением и девиантными сексуальными организациями, при которых сексуальность используется как наркотик. В то время как одни пациенты с нарциссичес-кими проблемами постоянно ищут таких отношений, другие постоянно укрепляют баррикады против такого порабощения.

Обе личностные структуры имеют корни в нарциссической сексуальности младенчества, и каждая пытается тайно сохранить или воссоздать первичную связь с матерью. Те, кто стремится к объекту «я сам», ищут этот объект во внешнем мире. С другой стороны, те, кто защищается от опасности желания слиться с объектом «я сам», проживают это слияние только в фантазии. Вовлеченность (будь она декатектированная или компульсивная) таких пациентов в отношения с их сексуальными и любовными объектами может произвести впечатление, что у них не затруднена способность любить или иметь удовлетворительные сексуальные отношения. С нормативной точки зрения может показаться, что у них нет невротических проблем, и таким образом может подтвердиться взгляд, что объектное либидо и нарциссическое либидо способны существовать отдельно и независимо. Только яркий свет аналитического опыта может осветить психологическую обедненность, которая так часто стоит за компуль-сивным поиском объекта или поверхностными встречами. Фактически, мы сталкиваемся с психическими организациями, предназначенными для поиска или избегания отношений, которые следуют примитивному способу любви — фантазии о слиянии. Два пациента служат примером этих двух структур.

Сандра: Когда я одна, я просто перестаю существовать. Ничего, кроме пустоты. Чтобы я чувствовала себя живой, кто-то должен быть рядом.

Сабина: Когда я слишком долго среди людей, я теряю свои границы; я могу быть сама собой по-настоящему, только когда я одна.

Пациенты вроде Сандры, которые используют других как я-сам объекты, чтобы подтвердить свою нарциссическую ценность и чувство идентичности, уже были объектами бесчисленных аналитических трудов. Те, кто похож на Сабину и использует свою самодостаточность, чтобы защитить себя от внешней реальности с ее требованиями, разочарованиями и неожиданными катастрофами, не получили такого внимания в психоаналитической литературе, возможно потому, что они, кажется, избавлены от опасностей зависимости от объекта. Однако теория их психического функционирования кажется мне более сложной, чем у тех пациентов, которые наркотически привязаны к своим объектам. Их сексуальность туманна и скрытна, или отмечена равнодушием (иногда неявным, иногда гордо объявленным.) ко всем любовным отношениям и сексуальным приключениям. Их безжизненная сексуальная жизнь редко компенсируется невротическими симптомами, но в ней заметны характерные черты, да они запечатлены и на всех их отношениях. Роль субъекта в сохранении этого декатектированного мира и скрытое удовлетворение, получаемое от него, остаются неощутимыми. Эта неощутимость проникает и в аналитические отношения, выражаясь как отсутствие, явное исчезновение аффекта переноса, совсем как если бы аналитик был частью анализируемого или анализируемый — продолжением аналитика. Эти отношения переноса подробно описаны Когутом. (Kohut, 1971).

АРХАИЧНЫЕ СЕКСУАЛЬНЫЕ КОРНИ НАРЦИССИЧЕСКИХ РАССТРОЙСТВ

Мои собственные клинические наблюдения привели меня к убеждению, что нарциссические отношения переноса оказываются более доступны анализу, как только становятся видны инстинктивные корни, сделавшие необходимой такую мощную защиту. Значимые объекты архаичной либидинальной структуры рассыпаны как по жизни пациентов, так и по их аналитическому дискурсу. Эти объекты настолько расчленены, сгущены или лишены жизни, что часто «зарыты» в неодушевленных объектах; поэтому либидинальные фрагменты невидимы в жизни пациентов и неслышимы в их ассоциациях. Глубоко вытесненная архаичная сексуальность касается «тела=по-лового органа»; кастрационная тревога, связанная с этой репрезентацией, может ощущаться, как угрожающая всему телу как целому или психической целостности личности.

Следует еще раз упомянуть, что самый ранний психический след узнавания разницы между полами идет от открытия разницы между двумя телами, и это позднее вносит вклад в проявление фаллично-эдипальной кастрационной тревоги у обоих полов. Близкие чувственные отношения матери с грудным ребенком содержат парадокс: материнское тело благодаря либидинальной загрузке лучше вооружено, чем тело младенца, против силы побуждений к смерти (понимать ли их в рамках выражения агрессии или ярости или же как магнетическую тягу к покою и нирване). Материнская функция матери должна включать ее желание поднять в своем ребенке волю к жизни, защищая его от опасности вернуться к безжизненному покою. В то же время, в моменты отделения, когда мать не действует как защищающий оплот или магическое продолжение самого ребенка, начинают действовать первые частички его Независимой психической активности.

Если эти первичные чувственные отношения считать основным условием психического выживания, то следует признать их и самым ранним прототипом грядущей сексуальной жизни и нарцисси-ческого образа самого себя. Во время этой изначальной фазы психического структурирования нет другого посредника, нежели сама мать и ее бессознательное (а именно, ее истолкование потребностей ребенка), который мог бы преобразить маленькое биологическое тельце в эрогенное. Если это первичное общение неудачно (Castoriadis-Aulagnnier, 1975; McDougall, 1978), и если мать оказывается неспособной из-за собственной тревоги исполнить свою роль щита от перевозбуждения (например, проявляя слишком много или слишком мало любви к своему ребенку и его телу (Fain, 1971), есть риск, что будет хрупкой та психическая структура, с которой крошечному ребенку предстоит встретить универсальные травмы человеческой жизни: открытие существования другого, разницу между полами, неизбежность смерти. Такая хрупкость, хотя она, вероятно, увеличит психосоматическую уязвимость или психотический потенциал, может также мобилизовать нарциссические защиты, способные охранять будущего взрослого от психосоматоза и психоза.

В таком случае эта глубинная хрупкость порождает защиты в виде характера, далекие от хрупкости и шаткости, и часто — непоколебимые. Нарциссическая самодостаточность (автаркия) замыкает в своих пределах бесценные внутренние объекты, но их состояние сгущенности и расчлененности, пропитанности архаичными влечениями, требует определенной бдительности в контактах с внешним миром. Этот драгоценный психический капитал надо защищать, и опасности встреч с людьми, которые, вероятно, воспринимаются как компульсивные потребности-объекты, надо избегать, ибо объекты потребности в то же время являются потенциальными объектами примитивной ненависти. Те, кто сумел выстроить нарциссические укрепления между собой и другими, защищают не только себя и свою внутреннюю вселенную, но и других, которые невольно втягивают их в отношения, потенциально смертоносные для обоих. Бессознательно эти отношения несут печать стихийного насилия, которое и составляет архаичную сексуальную субструктуру человека.

В следующей главе дается клиническая иллюстрация к этим темам. В то же время аналитический фрагмент может продемонстрировать мое расхождение с теоретическими позициями Когута. У пациентки, о которой пойдет речь, проявляются признаки, симптомы и черты характера, а также «зеркальный перенос», которые Ко-гут считает парадигмой нарциссического расстройства личности. Она не считает, что у нее есть сексуальные проблемы, не осознает она и то, что сама страдает от невротических симптомов, которые наблюдает у друзей. Ее страдание — другого порядка: она часто чувствует пустоту и безнадежность своей жизни, и спрашивает себя, стоит ли продолжать жить. В то же время она с бешеной энергией защищает себя от близких или продолжительных контактов с другими людьми. Во вступлении к «Анализу собственного Я» Когут пишет: «Такие люди, следовательно, научились уходить подальше от других, чтобы избежать специфической опасности — не подвергать себя нар-циссическим ранам» (Kohut, 1971; 12). У меня нет других возражений против этой формулировки, кроме того, что она неадекватно указывает на инстинктивные конфликты, которые стоят за такими проекциями. По моему клиническому опыту потенциально ранящий и преследующий внешний мир, который окружает хрупкий нар-циссический образ самого себя, берет эту спроецированную на него силу из ядра ранних, фрагментарных сексуальных объектов и первичных фантазий, которые глубоко схоронены в собственном Я, ощетинившемся баррикадами.

X

Нарциссическая сцена и роль архаичной сексуальности

Анжела, хорошенькая женщина тридцати четырех лет, жила одна со своим маленьким сыном, но сохраняла дружеский контакт с его отцом. Психологически она пребывала в том, что можно назвать нар-циссическим убежищем, где ей было необходимо оставаться одной большую часть времени, потому что люди «рвали ее на кусочки», если она слишком долго оставалась с ними. Тем не менее, она получала чрезвычайное удовольствие, «наблюдая» других, и говорила о них, словно о марсианах, которых она должна постараться понять. Одаренная интеллектуально, Анжела большую часть времени писала эссе и пьесы исторического и философского плана. Она мало пыталась опубликовать их и с неохотой позволила, чтобы друзья поставили ее пьесы в маленьком экспериментальном театре Парижа. Она говорила, что ей не нужна публика, ей достаточно удовольствия творить. Точно также у нее не было «никакой потребности и в сексуальных отношениях», хотя она не была фригидной, и время от времени у нее были недолговечные похождения с разными друзьями.

За этой установкой не скрывалось никаких серьезных гомосексуальных конфликтов. В ходе анализа ее латентная гомосексуальная озабоченность оказалась похожей на ту, которая раскрывается у большинства нормально-невротических пациентов. А точнее, Анжела говорила о друзьях обоего пола так, словно их вообще с трудом можно было отличить друг от друга. У них не было пола, возраста, имен. Хотя она постоянно боялась, что они займут слишком много ее драгоценного времени, она была привязана к ним по-своему: «Я просто люблю смотреть на них — это все равно, что пойти в театр». Если иногда друзья неожиданно приглашали и ее «выйти на сцену» — посоветовать что-то или поговорить о ней самой, ее охватывала паника. Ее тревога была так велика, что создавалось впечатление, что она даже и не понимает, что люди ей говорят.

В подобных обстоятельствах она иногда забывала о существовании других; ее мысли были в тысячах километров отсюда, и в такие моменты неожиданное вмешательство не только страшно пугало ее, но и заставляло чувствовать себя переполненной изнутри, раздавленной: «Я совершенно теряю соприкосновение с реальностью; неожиданное слово для меня как внезапное сексуальное требование. С друзьями-мужчинами я очень стараюсь не вести себя слишком женственно. От любовных приключений я теряю свои границы. Мне это не нужно». По той же причине Анжела не любила музыку: «Она врывается в тебя, все переворачивает, переходит все границы. Вот африканская музыка, которая нравится некоторым моим друзьям — мне просто нужно тогда уйти.» В том же духе Анжела «зверски» страдала от холода и чувствовала, что не может думать, когда ей холодно. В то же время мысль, что ее согреет контакт с другим телом, наполняла ее ужасом. Однажды, когда ей пришлось выбирать между двумя ужасными ситуациями, она выбрала замерзать, и так объяснила свой выбор: «Разница температур двух тел не только меня тревожит, она мне безмерно противна».

Короче говоря, близость с другим человеком, психологическая или физическая, угрожала чувству нарциссической целостности Анжелы и вызывала у нее страх «потерять контакт с реальностью». Я иногда задумывалась, не помогает ли тщательно сохраняемая ею дистанция с другими людьми ее редкой наблюдательности и чувствительности к человеческим слабостям и недостаткам. Она с удивительной четкостью видела насквозь человеческий самообман и взаимные иллюзии. Для того, кто, казалось, обитает в разреженном воздухе чужой планеты, ее размышления над хорошо известными общественными фигурами, мыслителями, политиками, артистами, никогда не преставали изумлять меня своей проницательностью. По мере продвижения анализа она смогла обернуть этот проницательный взгляд и на себя: «Мне больно видеть, что я так оторвана от остального мира и так недоступна страсти».

Несмотря на необычные и завораживающие ассоциации Анжелы, ее анализ оставлял меня глубоко неудовлетворенной. Она была здесь и не здесь, создавая впечатление неуловимости, которое усиливала ее странно нереальная манера говорить о своем телесном Я, как будто она живет по соседству со своей телесной оболочкой, а не в ней. Она была как дух, лишенный тела. Ее аналитический дискурс напомнил мне замечание, которое однажды высказала мать одного психотичного мальчика: «Сэмми говорит все время, но никогда, никогда не говорит ни о чем реальном». Такой вид сообщений находится в ярком контрасте и, в некотором смысле, является противоположной частью операционной или алекситимичной речи и отношениям, которые обсуждались в главе 7. Те кажутся эмоционально безжизненными, намертво забетонированными в действительном и фактическом, и самую жизнь словно сводят к серии внешних событий. Но странным образом, у пациентов вроде Анжелы, это кажущееся несуществование других чем-то похоже на то, которое обнажают перед нами операционные или алекситимичные личности. Я предполагала уже в первых главах, что перед нами здесь примитивная защита от всепоглощающей боли.

ПЕРВЫЕ «ПЛОТСКИЕ» АССОЦИАЦИИ

Следующие отрывки взяты из сессий, во время которых удалось поймать после трех лет анализа в ассоциациях Анжелы летучие отсылки к ее телу как объекту либидинальных вложений. И с этими отсылками возник первый проблеск организации ее детских сексуальных фантазий и ранних эдипальных образов, другими словами, развивающаяся сердцевина ее невротических трудностей, как противовеса ее нарциссическим конфликтам. Все эти первые годы разные мои вмешательства, направленные на то, чтобы высветить это пропавшее измерение ее психической жизни, оставались почти без ответа. Мой голос «беспокоил» ее, потому что она «внезапно осознавала, что мы два разных человека»; мои слова в нее «проникали, как чужеродные тела», и ей «нужно было время, чтобы их переварить». Кристально четкий образ зеркального переноса в описании Когута (Kohut, 1971). У меня, конечно, было много свободно парящих гипотез о ее психической структуре и либидинальной экономии, в частности, некоторое представление, о чем у нее могут быть сексуальные фантазии. Ее «ужас перед музыкой», например, вызывал чувственное воспоминание о голосе матери, а также о первичной сцене, смещенные теперь на музыку и африканские ритмы. В конце концов, я смогла понять, что Анжела воспринимала мой голос как бессознательный символический эквивалент груди, а слова — как бессознательный символический эквивалент фаллоса. Вместо того, чтобы нести в себе возможность осмысления эдипальной сцены, мои слова причиняли ей боль и вносили путаницу. Ее вид бесплотного духа, обитающего в неведомом пространстве, ее постоянный страх «потерять свои границы», утратить контакт с реальностью или слиться с другими людьми, вызывал образ хрупкой девочки, все еще неуверенной, что ее тело может «вмещать» ее (Bick, 1968): образ тела, которое проницаемо, нестабильно, возможно, непознаваемо.

Анжела заявляла, что никогда не смотрится в зеркало, а если случайно увидит свое отражение, то не узнает его. Ее мощное отрицание своего телесного Я как объекта нарциссического интереса сочеталось со столь же сильным отказом признавать такие телесные состояния, как голод, жажда, боль или болезнь. Как бы ей ни хотелось есть или пить, она умудрялась не отдавать себе отчета об этих биологических позывах часами. Когда я однажды спросила ее, так же ли она забывчива о выделительных телесных потребностях, она быстро ответила, что забывает об этом совершенно, так что наяву и не могла бы вспомнить, как она это делает. О своих сексуальных желаниях или эротическом телесном Я она вообще не упоминала. Правда она предлагала мне ученые диссертации о сексуальности, как темы для размышлений, в которых она объясняла, как ошибался Фрейд, когда строил всю свою концептуальную систему психической структуры и психопатологии на либидинальных импульсах. Страх, что в анализе ее могут подвергнуть «ошибочным интерпретациям такого рода», не позволил ей начать свой анализ гораздо раньше. (Анжела искала аналитической помощи после периода острой депрессии, когда ее близкая подруга настояла, чтобы она пришла ко мне хотя бы один раз.) «Мне не нужен такой фрейдистский анализ; у меня нет сексуальных проблем; мои трудности лежат совсем в другом измерении», — пояснила она.

ОДЕЖДА АНЖЕЛЫ СТАНОВИТСЯ ЛИБИДИНАЛЬНЫМ ОБЪЕКТОМ

Достаточно любопытно, что эфирное и иномирное самовосприя-тие противоречило явному телесному интересу, на который Анжела никогда не ссылалась: она одевалась чрезвычайно тщательно и элегантно. Летом на ней часто были только белые одеяния — чудесно скроенные брючные костюмы, длинные юбки с белыми вышитыми блузками, ручной работы шелковые рубашки с подходящими шарфиками — никакого диссонанса, но поразительно не по текущей моде. Хотя и бесплотная, она явно хотела быть привлекательной, притягивать внимание к своему телесному Я, как объекту либиди-нального интереса. Но чьего? Возможно ли, чтобы она была только «телесным объектом» созерцания или эротически загруженным телом для себя одной? Можно подумать, что эта забота об одежде была неотъемлемой частью ее нарциссической структуры самой себя. Но чтобы она означала, будь она отделена от какой бы то ни было внутренней объектной репрезентации? Разве было бы понятно такое вложение в физическую привлекательность без каких бы то ни было объектно-либидинальных уз, даже горячо отрицаемых самой Анжелой, или, по всей видимости, бессознательных?

Однажды, к моему удивлению, Анжела сказала, что чуть не пропустила сессию, потому что у нее не хватало времени постирать свою одежду. Среди ее бесплотных ассоциаций эта мимолетная ссылка на свое физическое тело, хотя и ограниченная одеждой, которая к нему прикасается, вызвала такое же удивление, как бредовая мысль в прекрасно выстроенной диссертации.

Я попросила Анжелу рассказать мне побольше про стирку одежды. Она казалась удивленной моим запросом, но ответила, что тратит каждый день на это от одного до нескольких часов, — она, которая все другие хозяйственные заботы переложила на постоянную прислугу, и во сне не видела, чтобы доверить ей такую деликатную задачу. Я заметила, что стирка, кажет ся, очень для нее важна, и спросила, что она думает об этом. Первой реакцией было быстрое отрицание.

Анжела: Нет! Она не особенно меня интересует — ах, ну как это сказать, да, я никогда не надеваю ту же одежду два дня подряд. Я себя так нехорошо чувствую.

После долгой паузы Анжела продолжала.

Анжела: Знаете, мне действительно нравится стирать одежду: это для меня не проблема, а настоящее удовольствие. Правда!

Поскольку мы никогда не были так близки к телесной реальности Анжелы раньше, и поскольку в ее дискурсе прозвучал намек невротической силы, я спросила, не расскажет ли она мне побольше об этом, и стала делать записи.

Анжела: Ну, это словно отмершие клетки на моей коже ... (Анжела зашептала, как часто делала, когда ее чувства казались ей непередаваемыми.)... хуже, чем грязь... (Голоса стало почти не слышно, словно и мысль, которую она сообщала, тоже исчезала. Помолчав минутуу она опять подняла тему стирки.) Знаете, мне действительно нравится стирать свою одежду; это не проблема.

Пораженная ее настойчивостью, я сказала, что она словно настаивает на этом ежедневном удовольствии, и спросила ее, будет ли она как-то расстроена, если ей помешают стирать. (Я просто вцепилась в этот значимый фрагмент плотской реальности, намекающий на вытесненное содержание фантазии.)

Анжела: О да! Я ужасно бы расстроилась — фактически, я в панике, когда бы это ни случалось.

Она стала подробно рассказывать о мерах предосторожности, которые она предпринимает, отправляясь гостить к друзьям или в долгое путешествие на яхте. В одном маленьком тазике с водой она умудрялась перестирывать все каждый день. Затем она замолчала, словно мои расспросы беспокоили ее, но я продолжала эту многообещающую линию расследования.

ДжМ: Это чувство паники, когда меры предосторожности не удаются, как Вы думаете, отчего оно? Что Вы воображаете в такие моменты?

Анжела: Э-э-э... я никогда об этом не думала ... Вот! Я только что подумала кое о чем, о чем не вспоминала годами. Они показали мне горшок, полный их. Тонкие, белые, ужасные! Только подумать, что все это было внутри меня, жило там, а я даже не знала!

Ее слова напомнили мне, как она много раз говорила о своем страхе, что другие вторгнутся в нее, ужасе, что они (или я) «завладеют ею». Я часто спрашивала себя, почему в ней таятся такие тревожные мысли об утрате субъективной идентичности, когда она находится рядом с другими. Я записала, что люди и глисты, кажется, завладевают Анжелой одинаково. Есть ли бессознательная связь между людьми и червями? Помолчав, она продолжала:

Анжела: Да, надеванная одежда! Вот на что она похожа. Прямо как эти черви. Ужасно!

Мои собственные ассоциации помчались вперед. Меня особенно поразила перестановка в сцене ужаса. То, что раньше было внутри (черви), теперь оказалось снаружи: одежда Анжелы загадочным образом была чревата червями-ужасом. Представляла ли собой одежда кого-то, кто может коснуться ее кожи? Испачкать ее? Покрыть ее «мертвыми клетками»? Возможно, она связана с ее родителями, умершими, когда она была еще маленькой? Фактически, Анжела чувствовала их очень живыми внутри себя, «словно спаянными вместе», говорила она не раз, — удивительные, драгоценные, высоко идеализированные «грандиозные» образы. Мы давно решили, что важной частью ее потребности в одиночестве было чувство, что она наедине с ними, как это было в детстве, перед их смертью. Однажды, когда я спросила ее о них как о сексуальной паре, она ответила, что это абсурдная идея. Они были эфирными созданиями, бесполыми и бестелесными. Эдипальная структура Анжелы казалась сплошным пробелом.

Сессия на следующий день.

Анжела: Действительно странно. Я думала о вчерашней сессии несколько часов. Стирать одежду — не просто удовольствие. Я всю жизнь стираю вещи, как сумасшедшая. Все мое детство в этом прошло. Я должна дойти до сути! Это не просто страх грязи; еще нестерпимее форма одежды, которую уже носили. Вроде как застывшая и закругленная. Напоминает мне, как я сломала руку, когда была маленькой. Меня это не беспокоило, пока они не сняли гипс, а тогда — ужас от этого вида гипса, который застыл круглым. Я думала, меня стошнит. Пока не видишь этого, не осознаешь.

ДжМ: Не осознаешь чего?

Анжела: Ну одежду же. Чувствуешь себя в ней прекрасно, она сливается с твоим телом, окутывает тебя. Но снятая, особенно на следующее утро, она словно меняется за ночь. Фу! Мне надо выстирать ее немедленно.

Ко мне вновь вернулись фантазии прошлой сессии: одежда, которая заняла место людей, которые «сливаются с твоим телом». Но эти «люди-одежда» «меняются за ночь». Может, это мать, загрязненная и измененная отношениями с отцом? А что значит — «пока не видишь, не осознаешь»? Я повторила эти слова, добавив, «что одежда, которая касалась нашего тела и окутывала нас, потом меняется?» Словно и Анжела тоже думала о материнских метафорах, она живо ответила:

Анжела: Это заставило меня подумать о коже матери. Она вызывала у меня отвращение, я не могла вынести, когда она дотрагивалась до меня. К счастью, она была не из тех женщин, которые все время тискают детей. При мысли, что вокруг меня обвиваются ее руки, мне делается противно.

ДжМ: Словно она грязная?

Анжела: Вот! Словно одежда!!!

ДжМ: Наша одежда немного похожа на мать нашего детства. Матери выбирают нашу одежду, надевают ее на нас, пока мы маленькие, и остаются отчасти с ней связанными.

Анжела: Надеванная одежда, вся круглая и неряшливо выглядящая. (Анжела рисует в воздухе что-то, напоминающее, скорее, кувшин для вина, чем одежду.) Фу! Прямо, как мерзкое тело матери. (Она опять рисует что-то круглое в воздухе, на этот раз заставляющее меня подумать о большом животе, и животике маленькой Анжелы, полном червей.)

ДжМ: Эта круглая форма, которую Вы обвели, выглядит, скорее, как тело, чем часть одежды. Тело, полное червей? Как животик Анжелы? Или детей, как живот матери?

Анжела: Фу! Мысль о беременных женщинах мне противна. Мне гадко видеть их, а мысль, чтобы дотронуться до живота беременной женщины... ну, уж этого со мной никогда не случалось. Почему же я подумала об этом?

ДжМ: Мать была несколько раз беременна, пока Вы были маленькой.

Анжела: (почти неслышным шепотом) Все это... слишком ужасно... (Снова жестикулирует, на этот раз — словно отгоняя болезненную мысль.) И подумать только, что я никогда не хотела забеременеть; у меня годы ушли на то, чтобы принять идею, что «это» будет расти во мне. Точно то же чувство, как с глистами. Фу! Росли во мне. Я должна была делать все возможное, чтобы убедиться, что «это» не попадет ко мне в тело. (Долгая пауза.) Это мать, беременную, я не могу вынести? Словно я должна это смыть? Да, все, что извивается внутри — гадость! Когда я была маленькой, я считала, что в женщин «это» попадает, когда они съедают что-то живое. Я что, думала, что они едят червей? (Долгая пауза.) Когда я говорю червей, я думаю больше о тех червях, которые едят трупы. Они совсем другие.

ДжМ: На что они похожи?

Мое воображение отправилось к мысли о мертвых родителях Анжелы. Я подумала в первый раз, а что если за тяжелой анорексией ее детства и ее взрослым отвращением к пище вообще скрывалась фантазия, что она ест мертвых родителей или содержимое живота матери — детей, фантазия, явно связанная с сегодняшней сессией про глистов. А был ли где-нибудь на горизонте отец-червяк? Ассоциации Анжелы про глистов и других червей, трупных, указывали в этом направлении.

Анжела: Я всегда представляла этих червей, как дождевых. А на дождевых я любила смотреть, как они выползают из земли, все ро-зовенькие. Гораздо менее отвратные, чем эти мерзкие глисты! Они не извиваются повсюду. И они всегда по одному.

На французском «солитер» означает еще и «одинокий». Об этом «одиноком червяке» я и спросила Анжелу.

Анжела: Господи, да! Наша кухарка как-то сказала мне, что солитер может выползти изо рта, и что однажды она поставила блюдце с молоком, чтобы поймать его, а когда он стал вылезать, отрубила ему голову. О да! Я вспомнила теперь, что я так же боялась подцепить солитера, как и глистов. Я держалась от всех подальше, от страха их подцепить. Я боялась даже дотрагиваться до людей. Фу, я подумала, как однажды мне пришлось мыть сестре голову. Она меня попросила, и это была настоящая пытка. (Я про себя думаю, не равнялась ли бессознательно маленькая сестра «глистам» из материнского тела.)

А теперь тот же ужас с беременными женщинами. Меня ужасает мысль, что кто-то из них мог бы обвить меня руками. Но мать никогда так не делала. Я заболеваю даже от разговоров женщин о своей беременности. (Долгая пауза.) Это как-то стыдно — такая чувствительность. Ужасно. Голова от этого кружится. (Начинает шептать.) Мучительно... не могу об этом думать... теряюсь...

Видя ее расстройство и непонятные движения, я предложила ей сказать точно, что же вызвало эту внезапную вспышку тревоги.

Анжела: Когда тебя заставляют в этом участвовать... ты «этим» и становишься. Замешиваешься в их историю.

ПОЯВЛЕНИЕ ЭДИПАЛЬНОИ ОРГАНИЗАЦИИ

Анжела опять демонстрирует, как ей трудно оставаться отделенной от других, особенно когда они говорят о предметах, которые расстраивают ее или затрагивают слишком близко. В такие моменты слова проникают в нее, нападая на ее чувство идентичности. Это очевидная угроза ее нарциссической экономии, но, как мы увидим, в то же время это угроза заполнения примитивными сексуальными фантазиями. Архаичная эдипальная организация начинает появляться, с первичной сценой, все еще закапсулированной в теле матери. В своем воображении Анжела «повенчана» со своей одеждой, как она однажды выразилась. Теперь кажется вполне возможным, что она «повенчана» с телом матери, которое содержит «одинокого червя», «отца-червя», и их общий плод, «желудочных червей», глистов. Только когда Анжела отделена от материнской замены в форме одежды, когда она воспринимает одежду-мать-тело как раздутую беременностью, тогда она больше не часть ее самой, и ее переполняет отвращение ко всему, к чему она стремится присоединиться, словно как в бессознательной фантазии об усвоении всего драгоценного материнского содержимого. Теперь она ненавидит все, чему когда-то завидовала и желала.

Анжела: Я не могу вынести самодовольства беременных, их невероятной нечуткости к чувствам других людей. Когда я была беременна, я и намека не делала на свое состояние, особенно рядом с женщинами, у которых нет детей. Да, именно это заставляет соучаствовать в удовольствии беременных, что для меня невыносимо! (Анжела выражает удивление своим открытием.)

ДжМ: Вы не думаете, что это и о Вашей матери и Ваших чувствах, которые Вы испытывали в детстве?

Анжела: Конечно, нет! Я никогда не завидовала матери, — и, кроме того, почему я должна была чувствовать, что должна участвовать? Интересно все-таки, почему беременные женщины затаскивают всякого в свою беременность?

ДжМ: Кажется, это Вы активно включаетесь в это соучастие — взгляд ищет закругленных форм, уши вбирают слова этих женщин, с особой остротой...

Анжела: Да... Правда, я вроде как... зачарована. Но тогда я зачарована всем, что я вижу, но при этом я не втягиваюсь.

ДжМ: А с беременными втягиваетесь?

Анжела: Когда я стала думать об этом, я почувствовала, что я как-то лишена... словно у них есть что-то... Может быть также, словно меня держат на расстоянии... Я помню, какой несчастной я себя чувствовала, когда сестра получала что-то, чего у меня не было. Я всегда очень старалась не делать такого с другими, особенно не говорить о своем ребенке с бездетными.

Здесь мы видим, в ссылке на своего ребенка и беременность, что Анжела много трудится над тем, чтобы не возбуждать зависть в других, несомненно, справляясь тем самым с рядом, надо полагать, травмирующих и вызывающих зависть событий в собственном детстве. Сейчас она верит, что она выше всякой зависти, всех желаний и даже потребностей.

ДжМ: Мы могли бы заинтересоваться, не чувствовали ли Вы, что Вас «лишает» и «держит на расстоянии» собственная мать, с детьми, растущими внутри нее... внутри ее живота, округлившегося, как надеванная одежда. Можно это связать с идеей, что у нее не было ничего, чему можно было бы позавидовать, — кроме этих червей?

Анжела: Как отвратительно! Но я все-таки поняла! Я всегда считала, что я — любимица отца. Мы были в нашем собственном мире, одни — он и я. В своем кабинете он учил меня всяким разным вещам. Плоть, тела, внутренности — все это принадлежало другой стороне, кухонной! В его комнатах все было тихо и спокойно. Только все интеллектуальное имело значение. Я была самым любимым членом семьи.

ДжМ: И все-таки не Вам отец давал своего «солитера»; и все эти дети-червячки росли у матери в животе, а не в Вашем.

Анжела: Но отец ничего общего с этим не имел! Господи, что это я говорю? Я никогда не думала... голова кружится... не могу даже думать об этом...

Анжела рисует что-то в воздухе, а голос ее становится почти не слышным. Я думаю про себя, что попытка вообразить сексуальные отношения собственных родителей часто сопровождается на аналитической сессии головокружением или замешательством, словно маленький ребенок из прошлого борется с желанием участвовать в этой сцене, и в то же время хочет наблюдать за ней или прекратить ее — сложное тревожное чувство, куда входят зависть, нарцисси-ческая умерщвленность и страх потери собственной идентичности.

Анжела: Четверо детей — мать сама себе их сделала. Иначе... ну... это просто немыслимо. Это напоминает мне, что есть и кое-что похуже беременных женщин — те, кто говорит о своих любовниках и сексуальной жизни. Вроде одержимых. Меня ужаснула бы и мысль, что меня поглотят такие чувства. Они, кажется, живут только для другого, словно они наполнены его существом. Жутко, должно быть. Я никогда не была одержима другим человеком вот так.

Снова мы видим, что Анжела может идентифицироваться с генитальной матерью только в атмосфере ужаса. «Закругленная» женщина, замкнутая на себя, несущая в себе этих «детей-червяков», которых она «подцепила» через рот, и которые выходят через анус, — эти и другие элементы детских сексуальных теорий Анжелы становятся видны и создается возможность их вербального выражения. Появляется и следующий элемент, который нужно добавить к почти уже законченной матери, — женщины, «одержимые», «наполненные» своими сексуальными партнерами. В скрытом внутреннем пространстве материнской закругленности все еще есть место для одинокого червя-отца, который овладел ею. Этот червяк, согласно кухарке, забирается через рот, но и выходит так же, и в этот момент ему отрубают голову.

Фантазия об эдипальной паре червей!

ПАРА ЧЕРВЕЙ

Чтобы справиться с архаичной и сгущенной первичной сценой, Анжела выстроила равно архаичные защиты. Неудивительно, что она была тяжело анорексичным ребенком. Пытаясь справиться со своими примитивными страхами, она однажды случайно обнаружила, как обнаруживает большинство людей, что внешняя реальность подтверждает ее фантазию. Она же и снабдила ее психической репрезентацией ее ранних сексуальных тревог — это были глисты, волшебно открытые как тайный плод ее собственного тела, и, вдобавок к ним, россказни кухарки предоставили ей такую фантазию, чтобы отрицать в дальнейшем сексуальные желания к генитальному отцу. Ее фантазии о сексуальном желании, а также ее желание иметь собственных детей, теперь несли противозагрузку в форме фобийных объектов. С этого времени Анжела «знала», чего она боится, и от какого врага ей надо защищаться. Вытесненное знание, сохраненное на основе ложного расщепления (Meltzer, 1967) на плохой и хороший объект — двух разных червей. У отца-солитера были немного лучшие шансы быть идеализированным, чем у бесчисленных «глистов». На «кухонной стороне» Анжела могла накапливать запахи, зрелища и содержимое тела, словно множество извивающихся червячков. На «стороне кабинета» был одинокий червь, бесплотный теперь отец, чистый дух, с которым Анжеле было суждено установить глубокую идентификацию. Ее семейный роман создавал уверенность, что мать продуцировала детей-червей одна, тогда как Анжела, единственное настоящее дитя своего отца, родилась, как Минерва, из его головы.

Давно вытесненные фантазии ее детских сексуальных теорий стали всплывать: мать меняется, становится грязной и отвратительной, вобрав в себя отца. Анжела, очень маленькая во время последующих беременностей матери, еще слабо отличала собственный нар-

ТЕАТР ДУШИ

Иллюзия и правды на психоаналитической сцене

циссический образ от образа матери или материнского тела. Очень рано ей пришлось испытать страх не только потери своих телесных и эмоциональных интимных отношений с матерью, но и страшную фантазию, что и она в свою очередь «изменена и испачкана». Ее детские воспоминания все склонны показывать, что, фактически, она стала автономной необычно рано в том, что касается привязанности к матери и возможности положиться на нее, а также в контроле над своими телесными функциями.

За год, последовавший за этой сессией, мы смогли сложить вместе кусочки воспоминаний, которые наводили на мысль о психотическом эпизоде в детстве. Анжела вспомнила, что мать постоянно кормила ее насильно, а отец учил длинным цепочкам слов, которые она должна была повторять по команде. Она чувствовала, что заполнена и одержима обоими родителями. Этот двойной источник насильственного кормления несомненно внес вклад в то, что когда ей было восемнадцать месяцев, она практически отказалась от всякой пищи и прекратила разговаривать. (Мать и в это время была беременна.) Согласно семейной истории бабушка заявила, что ребенок умрет с голоду, если ее не забрать на время от родителей, и действительно забрала девочку к себе на несколько недель. В результате Анжела снова стала нормально есть и разговаривать, но оставалась отчужденным ребенком, и семейные легенды представляют ее необычайно рано развившейся и независимой от других.

Эта рано приобретенная автономия от взрослого мира, кажется, шла параллельно с застыванием на чрезвычайно примитивном уровне детских сексуальных фантазий Анжелы этого периода. Преждевременность ее защит, выстроенных, несомненно, чтобы справиться с возбуждающими тревогу образами матери и ее внутренних проблем и беременностей, тоже явная. Ее мучительная тревога связана с более ранней фазой развития, чем классическая кастрационная тревога фаллически-эдипального кризиса. Анжела бессознательно борется с миром, где внутреннее и наружное перепутаны, и где сексуальные объекты не генитализируются и поэтому могут заполнить ее тело в любой момент и через любые органы чувств. Их можно назвать сексуально архаичными «я-сама»-объектами. По отношению к ее детским сексуальным желаниям, которые в то же время пугали ее, она выстроила защитное укрепление, где использовалось

расщепление, усиленное мощным отречением; оно помогало ей не отдавать себе отчета о завистливом отношении к матери во время ее беременностей, и спасало саму Анжелу от осознания ее равно завистливой позиции по отношению к пенису и мужскому миру. Здесь важны не столько архаичные репрезентации этих желаемых объектов, и не инфантильные сексуальные теории, с ними связанные; они, фактически, довольно банальны. Я бы хотела подчеркнуть примитивные механизмы, включенные в такой способ отношения к собственному сексуальному Я и объектному миру, и воздействие такого отношения на хрупкий нарциссический собственный образ. Опасность вторжения (желанного и страшного сразу), связанного с такой архаичной первичной сценой и родственными ей фантазиями, всегда тут, и есть риск, что она в любой момент может стать актуальной, — через любое телесное отверстие; прикосновение, взгляд, слух и речь — все становятся потенциально опасны и дезориентируют во времени и пространстве. Поэтому Анжела была должна тщательно сохранять дистанцию с другими, поддерживать непобедимые нарциссические стены вокруг себя, из страха, что ее коснутся, колонизируют, поглотят и опустошат влечения других людей. Когда такие защиты терпели неудачу, ей угрожала потеря границ тела и Эго идентичности, возникающая из ее собственных архаичных сексуальных желаний, бессознательно проецируемых на внешний объектный мир.

Что касается двух разных червей Анжелы («солитер» — метафора отцовского фаллоса и «глисты» — метонимия власти матери), то маленькая девочка, скрытая в самой глубине сердца взрослой женщины, желает их обоих и должна постоянно защищать себя от собственного поглощающего желания обладать ими. Чтобы защитить себя от смертельной опасности для своей нарциссической целостности, она должна вечно стирать свою одежду, которую она так сильно любит, и тем самым выполнять долг по отношению к физическому Я с его либидинальными желаниями. Вдобавок, эта деятельность дает ей чувство «реальности». Мы нашли, завернутой в ее одежду, связь между архаичной сексуальной организацией Анжелы и ее нарциссической структурой личности.

Возможно, интересно для этой истории добавить, что пару недель спустя после анализа материала, который впервые вышел на свет на этих сессиях, Анжела встретила мужчину, который стал ее первым любовником, индикатором значительного изменения в ее психической экономии и стоящей за ней структуре ее «нарцисси-ческого расстройства».

Я надеюсь, что этот аналитический фрагмент демонстрирует, насколько нарциссический крепостной вал личности и симптомы, возникающие из этого, фундаментально связаны с бессознательной фантазией о первичной сцене в самой ее основной и сгущенной форме. Я надеюсь также раскрыть, в какой степени любое препятствие этому вечному колебанию между двумя полюсами либидинальных вложений, постоянному качанию маятника от нарциссического либидо к объектному, приводит к нарциссическим нарушениям. Анализ нар-циссической симптоматики часто приводит нас к фрагментированной и архаичной сексуальности раннего детства. Если мы пренебрегаем этой изначальной связью между двумя либидинальными выражениями, мы рискуем оказаться и в клиническом, и в теоретическом тупике.

XI


Неосексуальность

По ту сторону архаичных, едва вербализованных сексуальных фантазий последней главы мы находим теперь сравнительно изысканные создания, известные как сексуальные перверзии или извращения. Как и сексуальные фантазии, сексуальные девиации (отклонения) имеют глубинный архаичный смысл, но он перекрыт генита-лизированным сценарием, который соединяет многие темы и психологические цели в одно сильно сгущенное целое. В этой и следующей главах обсуждаются многие функции неосексуалъности, (ибо это — действительно новые версии человеческой сексуальности), а также способ, которым она, чтобы выполнить свои функции, должна не только справляться с хорошо известными невротическими тревогами, но и удерживать подальше страхи и фантазии, которые можно назвать психотическими.

ЧТО ТАКОЕ ПЕРВЕРЗИЯ?

Прежде чем исследовать структуру и психическую экономию перверзий или извращений, мы должны сперва идентифицировать объект наших исследований. Это не просто. Какие действия мы называем «извращенными»? Кто такой «извращенец»? Кто-то скажет, что всякий знает ответ: сексуальный извращенец — тот, кто занимается любовью не так, как все. Помимо сложного вопроса, а как же именно все остальные занимаются любовью, само слово извращенец несет уничижительный оттенок, причем такой, который больше скажет о том, кто его произносит, чем о том, кто практикует такую сексуальность. Даже если так называемый извращенец использует сексуально объекты (зеркала, плетки, испражнения или партнеров того же пола), которые кажутся неподобающими неизвращенному наблюдателю, вряд ли оправдан ярлык сексуального отклонения из-за одной только сексуальной практики, даже если это действие рассматривать как симптом. (Сказали бы мы о ком-нибудь, кто не может спать, как все остальные: «Ба, да он, знаете, бессонник!»?) Человек, чья сексуальность чем-то отличается, может беспокоить нас или как-то даже угрожать, однако аналитик должен помнить, поэтому, что концентрироваться исключительно на сексуальности пациента — искусственный подход, который игнорирует остальную часть личности. Цель этой главы — исследовать роль, которую перверзная сексуальность играет в общей структуре личности и в сохранении психического равновесия перед лицом бессознательных тревог.

Если мы возражаем против термина извращенец, как дающего частичную и, в действительности, пристрастную информацию о человеке, мы должны определить все-таки, что мы имеем в виду под извращением, если хотим изучать его роль в психической экономии данного пациента. Но уничижительный смысл остается. Этимологически из-вращатъ означает движение, при котором осуществляется поворот. Однако понятно, что это поворот не к добру, не в хорошую сторону. Попытку уйти от этого подразумеваемого ценностного суждения можно проследить в текущей аналитической литературе, где стали употреблять термин отклонение (девиация) (Stoller, 1979). Но и этот термин, в свою очередь, создает равное этимологическое неудобство, которое тоже идет против клинической истины. Отклонение означает, что извращенная сексуальность — не что иное, как выбор другого пути к тому же самому конечному удовольствию, которого ищут при так называемой нормальной сексуальности. Если предполагаемая цель гетеросексуальных отношений — оргазм, то отклонение означает, что сексуальное извращение, ведущее к оргазму, нисколько не отличается от любой другой формы сексуальных отношений, за исключением того, что следует более сложным путем. В таком случае, сексуальное извращение ничем не отличается от эротической предварительной игры. Но если даже любовные игры имеют определенные общие черты с некоторыми сексуальными извращениями, такое отсутствие различия оставило бы нас с весьма упрощенной концепцией динамического значения этих изобретений, которые я определяю как неосексуальность.

Фактически, извращенная сексуальность — только одно проявление сложного психического состояния, при котором тревога, депрессия, затруднения и нарциссические нарушения — все играют роль. Это не просто отклонение на пути сексуального удовлетворения, но, скорее, замысловатая организация, которая должна удовлетворять многие потребности, что придает неосексуальности характер особой компульсивности.

Что это за потребности? Каково значение сексуального действия, при котором редко отсутствуют тревога и страдание? Что могло привести человека к такому изобретению? Наконец, какова роль неосексуального изобретения в либидинальной и нарциссической экономии автора? Чтобы ответить на эти вопросы, в качестве отправного пункта я возьму некоторые основные концепции Фрейда, касающиеся сексуальных аберраций.

ФРЕЙДОВСКАЯ концепция перверзии

Для Фрейда перверсия существует там, где отличается от нормы объект (гомосексуальность, педофилия), зона (избегание половых органов), цель (поиск боли), а также ситуация, в которой оргазм подчинен непременным внешним условиям (фетишизм, вуаеризм). Эти описания, конечно, подразумевают концепцию сексуальной нормы, определенной Фрейдом как «соединение гениталий в акте, известном как копуляция» (Freud, 1905; 149). В этом же эссе он пишет, что «патологический характер перверзии обнаруживается не в содержании новой сексуальной цели, а в ее отношении к нормальной». Концепция нормальной сексуальности во фрейдистском подходе вызывает много вопросов. Дональд Мельцер (Meltzer, 1977) обсуждает проблему «нормативной установки» Фрейда и указывает, что Фрейд придавал весьма высокую ценность гетеросексуальности, словно это единственный аспект инфантильной сексуальности, который заслуживает выживания во взрослой жизни. Мельцер подчеркивает факт, что у взрослых не-невротическая и не-извращен-ная сексуальность все еще принимает множество форм. Но даже, по видимости, подписываясь под концепцией «нормативного сексуального поведения», Фрейд также утверждал, что расположенность к перверзии — не редкость и не особенность, а всего лишь часть так называемой нормальной конституции (1905).

В ранних формулировках Фрейда перверзии — просто превратности сексуального влечения, фиксации на ранних стадиях развития либидо. Модификации более поздней структурной модели привели к концепции Суперэго как наследника эдипова комплекса и значительно обогатили понимание перверзной структуры в эдипальных терминах. Но, возможно, случай «человека-волка» вынудил Фрейда исследовать глубже проблему перверзий. Во время этого анализа Фрейд открыл, что часть ответа на их загадку следует искать в сложной ситуации, в которую попадает ребенок, столкнувшись с первичной сценой и эмоциями, ею порождаемыми. В других работах (1919, 1924,1927,1938а) Фрейд уже признает, что сексуальную перверзию нельзя считать всего лишь фрагментом детской сексуальности, избежавшим вытеснения. Знаменитый афоризм: «невроз — негатив перверзии» (1905а; 231) можно считать несколько неадекватным, хотя он совершенно верен в отношении невротической структуры.

Для Фрейда было более, чем очевидно, что трудности в разрешении эдипова комплекса являются источником и перверзии, и невроза, а клинической опыт первой полусотни лет подтвердил это открытие. Мы могли бы сказать, что неосексуальные изобретения это, на одном уровне, попытка перескочить многочисленные последствия кастрационной тревоги и сохранить, под камуфляжем самого сексуального сценария, скрытую инцестуозную привязанность к инфантильным сексуальным желаниям (McDougall, 1978; 21-86). Эдипаль-ная констелляция, конечно, сосредоточена вокруг главной роли отцовской фигуры. Образ матери, в ее примитивном аспекте груди-матери или первичного окружения, не формирует часть этой констелляции в классической фрейдистской теории. Хотя теория либидо придает значительную важность самым ранним отношениям мать-дитя, Фрейд не копался в проблематичных вопросах архаичных сексуальных переживаний и фантазий ребенка и их потенциальном воздействии на дальнейшую эдипальную констелляцию. Более того, он был склонен идеализировать ранние отношения с грудным ребенком, в особенности — матери к сыну. На взгляд Фрейда, объектом желания мужчины была женщина, а женским желанием — ребенок-мальчик. Фрейд, видимо, с большой неохотой воспринимал отношения мать-младенец иными, чем прекрасные, и в действительности размышлял, не может ли этот период быть основой для мифа о рае. Хотя он признавал, что «объект» рождается в моменты ненависти, он не оставлял места идее «недостаточно хорошей» матери ни в сознании ребенка, ни в историческойреальности материнской псюхе. Что ж, если основа фантазии о рае находится в ностальгическом переживании себя младенцем у груди, то, возможно, здесь же находится и фантазия об аде. Идеализация материнства в трудах Фрейда несколько затеняет важность генитальной женщины, чье желание не ограничено ребенком, хоть мальчиком, хоть девочкой.

Идеализация материнства часто служит для маскировки ненависти и деструктивной зависти, которую ребенок во взрослом неизбежно питает к груди-матери. Ранний образ матери играет постоянную, неотъемлемую роль в бессознательном всех неосексуальных творцов. Идеализированный материнский образ не только предполагает, что у матери нет никаких сексуальных желаний, но и содержит неявное отрицание важности генитальных различий. Вера, что различие между полами не играет никакой роли в возбуждении сексуального желания, лежит в основе всякого неосексуального сценария (McDougall, 1978).

МЛАДЕНЧЕСКИЙ АУТОЭРОТИЗМ

Отношение Фрейда к аутоэротизму заслуживает внимания. На размышления об этом аспекте теории Фрейда меня вдохновил взгляд Лапланша и Понталиса (Laplanche & Pontalis, 1967), что фрейдистская концепция человеческой сексуальности подразумевает «извращение» сексуальных влечений с самого начала жизни. Кардинально важно в теории Фрейда о сексуальности понятие анаклизиса, которое отсылает нас к жизненно важной психологической зависимости от другого. Этим утверждается, что либидинальные влечения основаны на инстинкте самосохранениия и только вторично находят собственное направление и объект. Если для ребенка молоко матери — самый ранний объект потребности, именно грудь становится самым ранним объектом сексуального желания. Таким образом, рот выполняет двойную функцию; он одновременно пищеварительный и половой орган. Важность, которую фрейдистская теория придает аутоэротизму как прототипу человеческой сексуальности, часто недооценивается. Для Фрейда оригинальную модель будущих сексуальных отношений следует искать не в акте сосания молока, инстинктивная цель которого — самосохранение, а в аутоэротической активности сосания пальца, инстинктивная цель которого — либиди-нальное удовлетворение. Это ударение ставится на автономность ребенка, не только по отношению к ситуации кормления, но, прежде всего, — по отношению к его первоначальному сексуальному объекту. Грудь матери воссоздается в фантазии при акте сосания пальца, которое явно поиск удовольствия, а не биологически необходимая активность.

Предположительно, нормальное «отклонение» сосания пальца, которое является краеугольным камнем человеческой сексуальности, может быть затруднено отношением матери к ранней аутоэротической активности ее младенца, особенно если на более поздней стадии ритуалы мочеиспускания и дефекации равно лишаются своего либидинального и аутоэротического потенциала. Эта идея дает возможную линию поиска, которая мне кажется особенно уместной в любом исследовании первичной основы перверзий и их отношения к генитальному аутоэротизму. Клинические наблюдения привели меня к заключению, что люди, нашедшие неосексуальное решение сексуального конфликта, редко приобретают в детстве хоть какой-то опыт нормальной мастурбации. Нормальная мастурбация всегда мануальная, с самого раннего младенческого опыта генитальной игры, в терминологии Шпица (Spitz, 1949,1962). С неосексуальными творцами создается впечатление серьезного разрыва между рукой и половым органом, словно все манипуляции с гениталиями были строго запрещены в очень раннем возрасте, так что ребенка, видимо, повлекло к изобретению других средств достижения аутоэротического удовлетворения и умиротворения. Наблюдения Шпица над отношениями мать-дитя и их воздействием на нормальную младенческую мастурбацию раскрывают это. Он указывает, что когда ранние отношения нарушены, нормальная генитальная игра грудничка заменяется качанием тела, неистовым мотанием головой и игрой с экскрементами. Это поле исследования корней сексуальных извращений осталось во многом неизученным. Некоторые наблюдаемые формы мастурбации у маленьких детей уже можно описать как «извращенные» или «отклоняющиеся» от их нормальной генитальной цели.

Изначальное отклонение от сосания большого пальца, которое можно рассматривать как один из краеугольных камней здания человеческой сексуальности, может быть блокировано с самого начала у определенных детей, которые тогда вынуждены изобрести какую-то форму неосексуальности, чтобы сохранить и неповрежденный образ тела, и эрогенный. Младенцы могут нуждаться в таких аутоэротических творениях также для того, чтобы отсрочить обращение на себя первичного садизма, при котором нормальный аутоэротизм трансформируется в аутоагрессию. Один из триумфальных результатов всей перверзной сексуальности состоит в эротизации именно этого проявления деструктивных влечений (Stoller, 1976).

НЕОСЕКСУАЛЬНЫЙ СЦЕНАРИЙ

Я убеждена, что неосексуальность должна справляться с двойным набором проблем, не только теми, которые связаны с эдипаль-ным конфликтом, но и с теми, которые принадлежат царству примитивной сексуальности — а именно, самые ранние детские концепции чувственного мира, с их архаичными внутренними и внешними стимуляциями и фрустрациями. При разыгрывашш неосексуаль-ной сцены конфликт на обоих уровнях нужно ловко отрицать. Неосексуальность при этом служит не только сохранению либидиналь-ного гомеостаза, но и нарцисслческого тоже. Та первостепенная важность, которую эти сложные сексуальные творения могут приобрести в жизни человека, тесно связана с хрупкостью психической экономии, а также с различными целями, которые эротический акт может быть призван выполнять. Это положение будет далее проил-люстировано клиническими примерами.

ТЕАТР ДУШИ

Иллюзия и правды на психоаналитической сцене

Личность, которая создает перверзию, в некотором смысле изобретает заново человеческую сексуальность, в ее генитальном и гетеросексуальном аспекте. Меняя цели и объекты, человек создает новую первичную сцену (McDougall, 1978). Эта изобретенная сексуальная реальность достается недешево. Акт, который поддерживает новую сексуальную теорию, тяжело нагружен тревогой и переживается как одержимость вынуждающей неконтролируемой силой. Хотя компульсивность и тревога в свою очередь эротизируются, неосексуальные изобретатели всегда производят впечатление, что они не выбирают свои сексуальные проявления и не управляют ими. «На меня словно проклятие наложено», — как выразился один пациент-фетишист. «Я уверена, что такой и родилась», — призналась пациентка-лесбиянка, которая приглашала домой парочки, чтобы смотреть, как они занимаются любовью. Изобретатель обычно считает, что ему повезло сделать чудесное эротическое открытие. Иногда такие анализируемые раскрывают свое убеждение, что они открыли истинный секрет сексуального наслаждения, и что другие, не имея достаточно храбрости его попробовать, завидуют их совершенному решению. «Совершенство», конечно, состоит в том, что творец неосексуального изобретения расписал все правила и роль партнера. Ничто не оставлено на волю случая. Правила железные, и малейшее изменение ситуации или реакции партнера может вызвать нестерпимую тревогу. Эта хрупкость сочетается со склонностью приписывать обществу часть собственной внутренней реальности субъекта. Эта проекция напоминает психотическое мышление. «Шокирует, что эти плетки продают открыто в магазинах кожгалантереи; это они нарочно, чтобы подстрекать людей к сексуальным эксцессам», — пояснял один молодой человек, который платил проституткам, чтобы они пороли его. «Все мужчины, в основном, гомосексуальны, — говорил один гомосексуалист, — но им не хватает храбрости признать это». Фактически, авторы неосексуальных сценариев постоянно ищут внешних подтверждений их универсальности. Возможно, сама эта бдительность помогает им найти, с удивительной легкостью, партнеров, которые охотно играют роли в их личном эротическом театре.

Главная тема неосексуального сюжета — неизменно кастрация. Драма может воображаться как материнское или отцовское наказание фаллического рода, форма нарциссической кастрации, догени-

тальная кастрация или даже угроза всему телу и самой жизни. Но триумф неосексуального сценария в том, что цель-кастрация осуществляется только в игровой форме, а многие принципиальные темы тщательно скрываются: желание кастрировать партнера, например, скрывается за потребностью исцелить другого. Страх быть кастрированным самому отыгрывается символически, чтобы доказать, что кастрация не причиняет вреда; вместо нее, напротив, происходит дополнение до целого. Мы могли бы добавить, что если бы не эта доминирующая фантазия, мы были бы уже не в мире девиантной сексуальности, а в мире психоза. Требуется ли по сценарию порка, связывание или удушение (полового органа или тела как целого), требуется ли вынудить партнера или быть вынужденным самому потерять контроль (над сфинктером или над оргазмом), нужно ли унижать партнера или быть униженным — в любом случае бессознательный смысл остается неизменным. Это все замены актов кастрации, и поэтому они служат иллюзорному господству над каст-рационной тревогой, на любом мыслимом уровне.

Мы неизбежно должны признать, что эти необычные изобретения, которые обычно появляются на свет в подростковом возрасте, представляют собой лучшее доступное объяснение или сексуальную теорию, которую ребенок смог найти, чтобы справиться с подавляющими конфликтами и противоречиями. Родительский диалог, касающийся сексуальности, наряду с моделью сексуальной пары, которую составляли родители в глазах ребенка, этиологически важнее всего. В ходе анализа многие странные детали этих эротических сценариев открывают свои исторические и часто достойные жалости корни в личном прошлом изобретателя, особенно когда подавляющее чувство нарциссической боли добавилось к кастрационной тревоге. Следующие случаи иллюстрируют, как травматичные родительские установки детства удалось вместить в неосексуальный сценарий взрослого.

Молодой человек компульсивно искал гомосексуальных партнеров каждую ночь и был эротически удовлетворен, только когда на его пенисе оставались следы фекалий партнера. Другой анализируемый порол себя перед зеркалом, и кульминацией его сексуального возбуждения был вид отметин хлыста на ягодицах. Что репрезентируют эти сценарии, и в чем источник их эротической власти? В этих театральных эротических пьесах много пробелов, к которым даже сами авторы потеряли ключ. В обоих случаях скрытое значение было частично реконструировано в ходе анализа.

Мужчина, которому нужны были следы фекалий для достижения высоты сексуального возбуждения, принес соответствующие детские воспоминания. Когда он был маленьким, мать вынуждала его идти в парк, где играли другие дети, с завязанными на голове обкаканными штанами. Служанка, двоюродная сестра и другие дети шумно присоединялись к унижению мальчика. Вдобавок мать часто ставила ему клизмы. В его воспоминаниях они окрашивались в эротические тона, в контрасте с суровым наказанием грязной одеждой. Тем не менее, интимный контакт с матерью через клизму тоже воспринимался мальчиком как форма фаллически-анальной кастрации. Единственным решением было лучше накакать в штаны заранее, чем покориться материнской кастрации. Нарциссическое умерщвление, этим порождаемое, воспринималось как справедливое, хотя и нестерпимое наказание за бессознательно эротизированные анальные отношения с матерью. Во взрослой сексуальной игре то же самое болезненное унижение стало объектом сексуального желания и причиной оргазмической реакции. То, что изначально было объектом ужаса для матери, стало мотивирующим фактором в его сексуальном возбуждении, но вершиной торжества было то, что теперь становились видны не его фекалии, а партнера. Это партнер должен был теперь покориться воображаемой кастрации и нарцис-сическому умерщвлению, которые испытывал когда-то он сам.

Пациент, который порол себя перед зеркалом, одевался для этой сцены в женскую одежду. К его сильнейшему унижению в детстве его одевали очень изысканно, чуть не по-девчоночьи, и заставляли носить длинные волосы, в то время как у всех его товарищей волосы были коротко подстрижены. Фантазия, которая сопровождала его взрослый сексуальный сценарий, была о маленькой девочке, которую публично порола взрослая женщина. Воображаемое унижение девочки доводило его до оргазма. Раньше ею был он, и теперь весь свет был свидетелем его кастрации и унижения. Так он торжествовал над предполагаемым желанием матери превратить его в девочку, сделав свою кастрацию главным условием эротического возбуждения и достижения оргазма.

Другие темы, конечно же, были, в конце концов, привиты к этим эротическим детским пьесам и в свою очередь послужили вмещению тревоги — не только кастрационной тревоги и нарциссической боли, но также и неутолимой ярости ребенка, которым помыкает, которого возбуждает и унижает контролирующий образ матери. Существенно, что это насилие стало игровым (и поэтому безвредным), удерживаясь в пределах неосексуального акта. Такие деструктивные желания выходят на передний план в ходе анализа только с большим трудом, так как они были до самой глубины модифицированы из-за своих опасных качеств. Скорее отрицаемые или изгоняемые из псюхе, чем вытесняемые, они направляются против родительских объектов или их частичных объектных репрезентаций, которые все были фрагментированы и изувечены во внутреннем мире психических репрезентаций. Такие фрагменты склонны появляться в аналитическом дискурсе под прикрытием первичного процесса мышления, как в сновидении. Они разыгрываются в неосексуальном сценарии так, что при этом скрывается их смысл. Роль партнера в сексуальном акте (та роль, которую партнер, конечно, охотно играет и, возможно, бессознательно с ней согласен), таким образом, дополнительная.

ПАРТНЕР

Сексуальный партнер требуется не только для того, чтобы воплотить идеализированный образ, который желает субъект, но и для того, чтобы он нес в себе все предосудительные элементы, в которых субъект не хочет признаваться. Тем самым в каждом неосексуальном продукте ценные, а также опасные части самости восстанавливаются, делаются управляемыми или безвредными. Таким образом, мы начинаем понимать, что для того, чтобы вывернуть внутрипси-хический конфликт, субъект ищет пробные решения во внешнем мире. Партнер, участвуя в акте и наслаждаясь им, предоставляет доказательство, что внутрипсихический стресс, может, и не существует, кастрация безвредна, генитальное различие полов — не источник сексуального желания, а истинная первичная сцена — та, что представлена в неосексуальном сценарии. Именно это волшебное разрешение внутреннего напряжения и психического стресса придает компульсивный характер поиску партнеров, а новой постановке сценария характер неотложной нужды. Сексуальность таким образом приобретает наркотический характер, ибо словно выполняет функцию наркотика. Роль другого (или объекта, представляющего собой другого) — облегчить отрицание и рассеяние не только фаллической эдипальной вины и кастрационной тревоги, но и более примитивных тревог, фантазий о нападении на внутренние объекты и их разрушении. Фантазийная потребность кастрировать другого (или дополнить себя за счет другого) последовательно требует цели репарации, иллюзорного возмещения ущерба изначальным объектам и выражения архаичной сексуальности, при которой частями тела и субстанциями обмениваются, как предметами репарации, «запчастями».

Еще одно очень важное измерение среди многих аспектов нео-сексуального акта следует принять во внимание. Постоянной опасности, которую представляют садистические и деструктивные импульсы, часто противопоставляется сохранение паралича, внутренней омертвелости, как магического средства защиты Я и внутренних объектов от ущерба. Внутреннее состояние смерти создает чувство пустоты, иногда более пугающее, чем тревожное внутреннее возбуждение, связанное с кастрационной тревогой и страхом дезинтеграции. Неосексуальный акт призван в этом случае блокировать это состояние. Таким образом, акт и роль партнера служат громоотводом, защищающим от невротических и нарциссических, а также психотических страхов. Хотя надо отличать такие неосексуальности, как фетишизм, которые обычно связаны с гетеросексуальными отношениями, от различных гомосексуальностей, которые часто нельзя квалифицировать как неосексуальности, роль партнера или партнеров в гомосексуальных отношениях особенно хорошо освещает это положение. (Мы не будем здесь касаться значительного отличия мужской гомосексуальности от женской.)

Сновидения двух гомосексуальных пациентов иллюстрируют сложную двойную цель сексуального акта. Первое иллюстрирует, как сексуальный партнер используется для преломления эдипальной тревоги, так чтобы нарциссический образ сновидца сохранился в целости. Мужчина тридцати пяти лет обратился к анализу из-за профессиональных проблем, а также значительной тревоги, возникающей из-за спорадических гомосексуальных приключений, которые часто следовали за гетеросексуальными. Для гомосексуальных отношений ему требовался партнер, который обижал и оскорблял его, пока он исполняет фелляцию. Сновидение приснилось на пятом году анализа. К этому времени анализируемый почти освободился от своей компульсивной потребности искать гомосексуальных партнеров и был, фактически, помолвлен с молодой женщиной, которая впоследствии стала его женой. В кризисные моменты* его гомосексуальные страхи и желания снова выходили на поверхность, но выражались уже, скорее, в сновидениях, чем в отыгрывании. Данное сновидение позволяет нам увидеть многие бессознательные значения, прежде скрытые в акте. Оно приснилось как раз перед моим отпуском, когда газеты пестрели сообщениями о враждебности израильтян и арабов. Пациент, который был евреем, часто видел во сне и воображал наяву фигуру араба как кастрирующего отца.

«Мне приснилось, что я пытаюсь припарковать машину; нашел прекрасное местечко как раз нужного размера. В этот момент появляется, не знаю откуда, водитель-араб и занимает мою парковку. Я прихожу в ярость, бегу за ним, но он вытаскивает нож. Я в панике, но замечаю внезапно, что нож очень красивый. Меня заинтересовала его форма. Я говорю ему, как я восхищен им, и начинаю нежно его поглаживать. Араб широко улыбается и предлагает мне этот нож. Я быстренько хватаю его и спрашиваю, а можно ли мне и маленькую сумку, пристегнутую к его поясу. Он и ее мне дает. Она разделена на две части — вроде кошелька, который носит моя невеста. Неожиданно араб громко вскрикивает и падает в канаву, наполненную грязью. Его уносит течением. Я слушаю его крики с презрением и говорю себе: “Ну, я же знал, что он все равно должен был умереть”. Теперь я богат и могу поехать в отпуск куда хочу, не боясь. Словно вот так, с ножом и кошельком, мне больше ничего не нужно.

Интересно, не возникают ли неосексуальные решения всегда во время кризиса, вроде сознательных фантазий, которые могут возникнуть во время чрезвычайного напряжения или болезненных эмоциональных переживаний, открывающих, что определенные репрезентации имеют силу отвлекать наше внимание от душевной боли и неразрешимого конфликта. Цепочка элементов может быть следующей: болезненный аффективный кризис, неспособность найти решение, внезапный, похожий на сон, сценарий, рассеивание напряжения через какую-то форму оргазмической или другой психической разрядки. Эти несопоставимые элементы с этих пор остаются связанными между собой.

Сновидение содержит все центральные элементы невротического эдипального конфликта, скрытые в гомосексуальной драме. Скрытое содержание сновидения очевидно: сын-кровосмеситель пытается занять место араба-отца. Они спорят за право на это материнское пространство, но отец, как можно представить, лучше вооружен, чем сын. (В своем настоящем детстве пациент считал своего отца слабым и неприспособленным к жизни.) Он угрожает сыну своим могущественным фаллосом, который, в то же время, представляет собой инструмент для его кастрации. Столкнувшись с этим запрещающим отцом, сын находит волшебное решение (теперь в сновидении, но в прошлом — это и было его эротическим ответом на бессознательную угрозу). Он бросает желанное место, и его новое желание сосредотачивается на красоте ножа отца, который запрещает ему доступ в «прекрасное местечко». Он поглаживает этот нож, и ему удается соблазнить отца-араба и отвлечь его внимание от угрожающей ситуации. Отец улыбается, потом кричит и его уносит сексуальным потоком (грязным и опасным). Он падает в грязь, где и должен умереть.

Таким образом, сын эротически преодолевает своего внутреннего преследователя, именно так, как он и делал это в своем гомосексуальном сценарии, где фигура преследователя проецировалась на партнера. Под личиной исцеления другого (фактически, этот пациент часто заявлял, что его акты фелляции целебны), пациент исцелял себя за счет ущерба другому, как показывает сновидение. Он освободил себя и от аналитика (это он уезжает в отпуск вместо нее), и в то же время освободился от зависимости от бросающей и кастрирующей матери. Он освобождает себя и от невесты, которая носит такой же кошелек, как у отца-араба, что означает ее доступ к фертильной мощи отца. (Во французском языке само слово «1а burse» в единственном числе означает кошелек, а во множественном — мошонку. Кошелек, вдобавок, имеет два отделения.) Обладая отцовским оружием и драгоценным кошельком, теперь он может делать, что хочет.

Этот пациент часто хвастался своими гомосексуальными приключениями и эротическим возбуждением, которое он чувствовал, соблазняя своих партнеров делать то, чего хочет он. Но он, наконец, понял, что важный контроль над оргастической разрядкой партнера означал символическую кастрацию другого, которая на короткое время давала ему чувство большей мужественности. Сцена сновидения, где он спокойно признает, что партнер должен умереть, подняла в его ассоциациях большую тревогу и подозрение, что его сексуальные похождения всегда несли в себе скрытое желание убивать. Это озарение играло важную роль в его анализе много месяцев и, в то же время, позволило ему реконструировать свои определенные детские сексуальные теории.

Метафоры сновидения богаты смыслом. Араб-отец умирает в результате анального изгнания. Его падение в грязь означает, с одной стороны, что он пал жертвой сексуального желания, которое уравнено с тем, что его уносит прочь «вагина-анус» в позорном и грязном акте. Эта фантазия была связана с возбуждающей темой унижения, которое играло столь же важную роль в сексуальном сценарии. Измерение унижения, такое частое при неосексуальности, почти неизменно связано с анальным эротизмом и господством над функциями тела. Они, в свою очередь, связаны с генитальными, нар-циссическими и эдипалными фантазиями и чувством кастрации на каждом уровне. У данного пациента исследование этих факторов, наряду с главным исследованием убийственной агрессии, скрытой в его аффективной реакции на партнеров (а также образы партнеров), произвело радикальное изменение в его либидинальной экономии. После длительной переработки его ненависти к мужчинам и, соответственно, его ненавистного образа самого себя, он, наконец, смог понять и принять свой инфантильный садизм и увидеть его как часть своей примитивной сексуальности, которая никогда не была интегрирована в его взрослую эротическую жизнь. Вместо этого она вызывала равно свирепое и архаичное чувство вины, которое вынуждало его компульсивно искать наказания. (Все это составляет часть кляйнианской концепции переработки депрессивной позиции.) Следом за этой фазой анализа компульсивный элемент гомосексуальности пациента стал слабеть, пока, наконец, он не потерял всякий интерес к ней. Произошла интернализация его фалличного образа себя, и искать его во внешнем мире больше было не нужно.

Второе сновидение более непосредственно относится к важному вопросу о потребности исцелить другого, в то же время отрицая собственное внутреннее состояние мертвенности, род психической кататонии, которое находится по другую сторону депрессии, ближе к нарциссическим страхам и психотическим фантазиям, связанным с ранними объектными отношениями, чем к нарциссической тревоге вокруг эдипальной ситуации. Софи, молодая гомосексуальная женщина, после семи лет анализа смогла ослабить преследующую сторону своего характера, а также модифицировать определенные, виртуально психотичные идеи, относящиеся к образу своего тела. В результате этих психических изменений появилась большая стабильность в ее работе, а также в любовных отношениях. Осужденная в прошлом на бесконечный поиск новых партнерш, она, наконец, смогла поддерживать относительно стабильные отношения с одной женщиной. Как многих гомосексуалов обоих полов, ее совершенно не интересовало личное оргазмическое удовольствие. Как она выразилась, ее единственное эротическое удовольствие — доставить удовольствие партнерше; мы снова обнаруживаем фантазию Карен из главы 1 об одном поле на двоих. Сновидение приснилось Софи в момент решительного разрыва двухлетних отношений, которые она поддерживала с подругой.

«Я стою на краю высохшей долины, и у меня тоже все пересохло и хочется пить. На другом краю долины я вижу Беатрису, но она заперта в собственном доме. В ярости, что она так далеко, я бросаюсь к ней через эту долину. Я везде натыкаюсь на собачьи кучки, но чем дальше я иду, тем больше долина свежеет и зеленеет, растения растут, вода течет. Внезапно я оказываюсь в доме у Беатрисы, на первом этаже. Там тоже растут деревья, цветы, фрукты. Я тянусь сорвать их, но они ускользают от меня, и я начинаю всхлипывать от злости.»

Мы видим в образах этого сновидения потребность Софи принести своей подруге свежую воду, зелень и жизнь, в то время как она сама не может вкусить плодов своей эротической любви. Это она жаждет, но должна отдать другой все то, чего лишена сама. Все эти элементы фантазии скрывались в ее любовных актах. Ее любовницы всегда были «сломленные люди», как она называла их, с множеством психологических проблем, которые она старалась понять и разрешить для них. Если у нее не было убеждения, что она исцеляет свои объекты любви, ее переполняло чувство, что она в опасности и внутренне мертва. Тогда она попадала в серьезные автомобильные аварии и включалась в пьяные оргии, которые подвергали ее жизнь опасности.

Во второй части сновидения пациентка пытается застрелить свою подругу из револьвера. Если она больше не может быть средством репарации, не может предложить свою жизнь в подарок своей любовнице, тогда у нее больше нет идентичности и нет веских причин существовать. Таким образом, она оказывается опять в своих детских отношениях с матерью, депрессивной женщиной, которая не могла позволить дочери ни малейшей свободы движений. Малышкой, она могла спать только на руках у матери; девочкой, она должна была держать открытой дверь своей спальни, так чтобы мать из родительской спальни всегда могла видеть ее с помощью зеркала. Ее подруга Беатриса стала этой контролирующей, но жизненно необходимой персоной. Говоря о ней, Софи объясняла: «Наши отношения — постоянная мука, и я должна бороться за то, чтобы не дать ей разрушить меня; но без нее я не существую. Или жизнь с ней, или смерть в одиночестве». Так безнадежно она выражала детские отношения с грудью-матерью, но такие, где ребенок призван дать жизнь своей матери. Только так она могла найти какой-то смысл в своем существовании и выжить психически. Это был не один пол на двоих, и не одно тело на двоих, а действительно — одна жизнь на двоих!

У гомосексуальных анализируемых самоубийство — не пустая угроза, поскольку оно поддерживается бессознательным желанием убить объект желания, когда последний оказывается жизненно необходимым объектом. От этой фантазии успешно защищает внутреннее состояние мертвенности. А столкнувшись с ужасом возникающего в результате чувства пустоты, пациент выбирает почти какой угодно путь бегства. Это патогенное последствие неудачи в отделении и индивидуации — прототип того, что позже станет фаллической кастрационной тревогой. Если субъект не делает выбор убить этот депривирующий и контролирующий объект такой отчаянной нужды, то есть, убить партнера, который приносит какой-то смысл жизни (психотический акт и редкое решение), то он или она часто выбирают самоубийство, когда боль от чувства брошенности становится нестерпимой.5'"

Пять лет спустя Софи действительно положила трагический конец своей жизни. Анслиз она остави.га двумя годами раньше, потому что Беатриса вернулась с ней жить, и они уехали из Парижа. Когда подруга бросила ее опять, это npueejio Софи к са иоубийству. В попытке справиться с болью и непониманием,, которые мне принесла смерть Софэи, я решила представить этот материа^г uaVI Международном Психиатрическом Конгрессе в 1983. («Developmental Aspects of Affect Pathology», «Psychiatry», vol. 4 ; 369-74 )

ЭРОТИЗМ И СМЕРТЬ

Некоторые сексуальные новаторы предпочитают быть единственными актерами в своем эротическом театре. Для такого выбора есть несколько причин. Может быть, никто не хочет играть роль, которая выполняет соответствующие требования, или же субъект, по мегаломаническим причинам, хочет играть все роли сам, достигая при этом полной свободы от опасностей зависимости. Иные, с теми же нарциссическими потребностями, не могут вынести ни малейшего отклонения от заранее подготовленного сюжета (любое отличие пожеланий сценариста от желания партнера воспринимается как угроза кастрации или даже смертельная угроза), и поэтому вынуждены играть одни. Может существовать и смертельный страх перед эротическим обменом с другим, подразумевающий тревогу, которая исходит, скорее, из психотического," чем из невротического полюса неосексуальной структуры. Это страх собственной деструктивности, наряду с ужасом внутренней мертвенности, который другой так легко может вызвать, отказавшись играть назначенную роль. Иногда есть столь же великий страх, что вовлеченность в эротическую пьесу с партнером повлечет смерть или утрату Эго-идентичности, психический эквивалент смерти.

Пациент-фетишист, чей случай опубликован Стюартом (Stewart, 1972), разыгрывал в строжайшем уединении сценарий, где женщина насильно ставила клизму с кипятком маленькой девочке. С помощью определенных приспособлений этот пациент ставил болезненную клизму себе, но всегда настаивал, что он — садист, так как в фантазии он играл роль женщины-садистки. Однажды он решил разыграть с реальным партнером эту эротическую драму, которую он двадцать лет разыгрывал в одиночестве. В секс-шопе он нашел вызывающее объявление, с адресом и номером телефона. Набрав но-

* Я не ссылаюсь здесь на то психотическое использование сексуальных отношений, которое заставляет некоторых людей искать и принимать любую форму сексуального контакта, ради того, чтобы обнаружить границы своего тела и обрести чувство личного психического пространства, как доказательство того, что они действительно существуют.

мер и робко описав свой запрос, он получил заверение, сделанное низким женским голосом, что она «дотошно и со всей жестокостью исполнит требуемое наказание». На эти слова пациент реагировал временной потерей памяти, на час или около того. Придя в себя, пациент удрал подальше от телефона и чувствовал себя так, будто очнулся от ночного кошмара. Все, что он мог вспомнить, был женский голос, слова и висящую телефонную трубку, которую он забыл положить на место. «Я назначил свидание с собственной смертью», — сказал он.

Определенные литературные произведения воспроизводят эту атмосферу флирта со смертью, который так часто входит в неосек-суальную фантазию. «Однажды летом» Теннесси Уильямса создает эту атмосферу в истории гомосексуалиста, которого влечет к ужасной, но неминуемой смерти его тяга к банде голодных подростков. «Иные голоса, иные комнаты» Трумена Капоте ведет, по сути, ту же тему. В творчестве Сада смерть всегда маячит на горизонте сексуальной кульминации. Во всех этих случаях может показаться, что субъект может надеяться найти признание в качестве объекта желания только подчинившись какому-то неумолимому закону (как это интерпретировалось в детстве), который требует, чтобы за эту привилегию он заплатил отказом от собственной жизни.

Загрузка...