ЗАДНИЙ САЛОН{1}

Насилие — самое важное изделие в нашей стране.

У. Фулбрайт{2}

1

— Я, милая, понимаю вас, — сказала ей как-то утром Дороти Эстен. — Каждый имеет право выпить изредка — для храбрости! Но делайте это, только когда уходите из больницы.

— Постараюсь, — ответила Гейл, смущенно улыбаясь.

— Постарайтесь! Иначе становится как-то совсем неудобно! — закончила Дороти Эстен и, легко повернувшись на стройных гибких ногах, исчезла, словно белое привидение.

— А Джонатан? Где Джонатан? — крикнула ей вслед Гейл.

Она всегда называла его Джонатаном, а не Джоном, как его приятели. Даже наедине с ним, когда никто их не видел, она шептала: «Джонатан, милый!» От ее поцелуев верхняя губа у него припухала, и она смеялась над ним — пресыщенная, легкая, одурманенная счастьем.

«Джонатан!..» — еще слышалось среди белых больничных стен, но никто не услышал ее голоса, и Дороти Эстен исчезла за дверью в глубине коридора, даже не обернувшись.

«Джонатан, милый, я больше не буду!» — обещала Гейл.

Ей хотелось сосредоточиться, собраться с мыслями, привести их в порядок — господи, эти рассветы, и сосущая боль в желудке, и первый бодрящий глоток, и руки, их непреодолимая дрожь, постепенно проходившая после первой рюмки и окончательно исчезающая после второй. Руки, согнутые в локтях, ничего не могли удержать…

«Я больше не буду, Джонатан, обещаю!»

Утро овевало ее прохладой, чистотой. Ветер обдавал запахом сохнущих трав и необычайностью окружающих просторов. Этим ветром пахло его тело — изгиб мускулистой шеи и плечи…

Каждый раз, когда руки начинали дрожать, она нажимала на педаль газа и ехала в салон Ненси — он был на повороте к шоссе, ведущему в аэропорт. Она не обращала внимания на светофоры. Шины визжали, автомобиль ложился на бок. Она стремительно выскакивала из машины, влажный ветер подхватывал ее и нес туда, где серебристое туловище истребителя перед входом, казалось, врезалось в фасад больничного здания из красного кирпича. Бесконечные коридоры извивались, корчились, опоясывая белые палаты, где лежало так много юношей. Таких же, как он.

Так много, что его не могло быть среди них!

«Я иду, Джонатан! Я только чуть-чуть, совсем чуть-чуть задержусь, милый! Иду!»

Стоя за высокой стойкой бара, Ненси наливала ей в бокал канадский джин, пристально наблюдая за ней. Ее красивые, резко очерченные губы ласково раскрывались в улыбке:

— Привет!

Устроившись на высоком табурете, Гейл напряженно вдыхала смолистый запах заснеженных сосен, согретых солнцем лимонов и слушала легкий звон кубиков льда.

— В один прекрасный день ты свернешь себе шею, если будешь мчаться на красный свет! Ты что, не соображаешь, что делаешь?

— Я в общем-то осторожна, Ненси.

— Ты осторожна, так другие неосторожны!

Первый глоток успокаивал ее. Она уже могла положить руки на полукруглую стойку. Осмотреться. Как правило, в это время в салоне было не много посетителей. В основном — завсегдатаи, механики с соседних автостанций.

— Привет, Гейл! — здоровались они.

— Здравствуйте! — дружелюбно отвечала она, поднимая бокал.

Пепси снова приближалась к ней с бутылкой канадского джина.

— Уходи! Будь я на твоем месте, давно бы выбралась из этой ловушки!

Стройная, красивая, Ненси плавно двигалась внутри подковы бара.

— Не могу, Ненси! Сама знаешь, что не могу. Мы ведь говорили об этом — помнишь, у Рана…

— И Ран сказал тебе то же самое — что ты глупа, Гейл! По крайней мере поступаешь ты глупо!

— Знаю. Но ведь у каждого есть своя маленькая или большая глупость, верно?

Под синими тенями, густо наложенными на веки, глаза Ненси вдруг сверкнули злым стальным блеском.

Гейл протянула через стойку уже успокоившуюся руку и коснулась ее руки.

— Я не о тебе, — сказала она.

Ненси опустила глаза:

— Увидимся у Рана!

Ненси складывала деньги. Механики ушли, помахав ей на прощанье рукой. Утренний воздух за окном был все таким же свежим, небо — необъятным, бледным, с задремавшими на горизонте облаками; вокруг царило спокойствие, хорошо ей знакомое и в то же время странное, таящее в себе ожидание. Непреодолимы пространства, которые нас порой разделяют… Пусто вокруг, пусто над зеленой, слегка холмистой землей. Лишь красные огоньки мигают через равные промежутки времени на тонкой телевизионной башне и на высокой плоской крыше отеля «Остин энд Берджис».

С перекрестка слышался шум автомобилей. Светофоры останавливали их на минуту то в одном, то в другом направлении — эту укрощенную, сверкающую металлом вереницу машин, пахнущую бензином, — они замирали, приглушенно урча, а затем с ревом рвались вперед, освобожденные, стремительные, заполняя бетонное русло своими разноцветными, вытянутыми, словно торпеды, телами.

Гейл ждала, когда вспыхнет зеленый свет светофора. Она энергично, до отказа нажала на газ и, всем телом чувствуя мощь двигателя, вырулила со стоянки перед салоном Ненси. Через десять-двенадцать секунд в зеркале заднего вида должна была появиться волна следующих за нею машин, но сейчас она была одна, совершенно одна на прямом широком шоссе. Слева проносились огни рекламы, справа — все еще сонные, но с открытыми уже, пустыми гаражами — дома. За шпалерой реклам темнели асфальтированные расчерченные стоянки возле магазинов. По ту сторону скошенных газонов и серых крыш зданий зеленел лес.

«И птицы там есть, наверно! — подумала вдруг Гейл с каким-то светлым удивлением. — Птицы сейчас поют…»

Гейл захотелось остановиться, выйти из машины и побежать в тень под деревья — они были так близко. Но надо спешить, чтобы успеть в больницу вовремя… А теперь — убрать ногу с педали, сбавить скорость, но постепенно — так, чтобы автомобили не нагнали ее до следующих светофоров.

Но почему?

Действительно — почему?

Она едет на службу. Ее ждет до предела заполненный работой день в этой «ловушке», как говорит Ненси.

Милая Ненси! Она никогда не бывала в больнице, но ненавидела ее. Ненавидела кирпичный ее фасад, ненавидела изувеченных, больных юношей, которые находились там, хотя лично у нее не было никаких на то оснований. У нее никто не погиб в этой грязной вьетнамской войне, и Сезаро — итальянец, с которым она жила в последнее время и который пропивал ее деньги, — никогда не был солдатом.

«Не каждому так повезло!» — подумала Гейл, чувствуя, как от одной мысли о больнице и о войне что-то в ней замерло и напряглось, словно до предела натянутая струна.

Эта война встряхнула, заставила проснуться, задуматься над старыми, давно известными истинами, которые вдруг обрели новое, болезненно острое значение. И хотя многие сейчас забыли о войне или просто пытались о ней не вспоминать, Гейл чувствовала: кровь, пролитая по ту сторону океана, кричит в тысячах таких же, как она, людей, терзаемых одиночеством. Тысячи таких же, как она, людей, бессонными ночами глядя в темноту, задают себе этот вопрос: «Почему?..»

Почему и кому было нужно все это?

Она была спокойна, ее руки уверенно лежали на баранке. Совершенно ясно отдавала она себе отчет в том, что произошло с Джонатаном, и в то же время боялась. Ужасно боялась думать обо всем, что так или иначе было связано с ним: о том, как пахнет его кожа, о том, как гладко его плечо, о его припухшей губе. Она боялась вспомнить о тихом своем счастливом смехе. Потому что Джонатан тогда оживал, с губ ее срывалось: «Джонатан, милый!» — и все рушилось. Весь упорядоченный, прочный, реальный мир в ее сознании метался, превращаясь в хаос.

«Джонатан, Джонатан, где ты?» — всхлипнула она, не в силах более сдерживать душившее ее горе.

И словно никогда не было ни утренней прохлады, ни чистой и ясной зари, ни зеленых деревьев с поющими птицами; словно все было сном, в котором переплелись и боль, и сумасшедшая надежда, и глубоко осознанное отчаяние.

Опять вслух позвала его по имени?..

Неужто она сегодня так недолго держала себя в руках?

До каких же пор это будет продолжаться?

Что говорила Ненси?.. Ах да! Будь осторожна, Гейл, в один прекрасный день ты свернешь себе шею — я осторожна — ты осторожна, так другие неосторожны — все кончено, и ты лучше всех это знаешь — не жми так на педаль газа, не пришпоривай свою сотню коней!..

Впереди лишь бетонная лента шоссе, позади нарастает все еще бесшумная лавина автомобилей, кажущаяся в зеркале такой маленькой. «Ты должна выдержать, Гейл! Должна!» — сказала она себе.

Но выдержать было невозможно — она снова вспоминала Джонатана. Он любил, когда она смеялась: «Будь всегда веселой, как твое имя!» Они не говорили о будущем — оно подразумевалось само собой, оно было в его припухшей, как у ребенка, верхней губе. Ты смеялась, одурманенная счастьем, ты была удивительно счастлива.

А теперь — лишь пустое небо и пустая бетонная дорога перед глазами.

Но почему же Ран ни разу не ответил на ее вопросы?

Они втроем дружили еще до войны. Они были слишком близкими друзьями, чтобы Ран обманывал ее. А может быть, он боится, что потеряет ее — постоянную посетительницу своего салона? Она ни о чем не спрашивала его, пока не выпьет. Не потому, что боялась, нет. Просто ей было неудобно перед окружавшими ее людьми. Но она была твердо уверена, что спросит позднее, и спрашивала много раз, но Ран никогда ей не отвечал. Порой она ловила себя на мысли, что спрашивала его в тайной надежде, что он наконец ответит, и она испытает настоящую боль. Как тысячи других, которые уже давно не ждут, ни на что не надеются. Вот и ей бы так — перебороть боль, муку и освободиться наконец от кошмара.

Но Ран молчал. Молчит.

Она приняла весть о смерти Джонатана спокойно, потому что не могла, просто не в состоянии была поверить… Вот ведь Ран — он почти не изменился, он почти тот же, что и раньше…

А юноши в больнице? Неужели они все побывали там, откуда Джонатан не вернулся?

Неужели слова могут зачеркнуть, уничтожить весь мир — его очертания, краски, звуки?

Нет, нет!

Рассеянно улыбнувшись, Гейл нажала слегка на педаль. И словно почувствовала его руку.

У него была привычка — смешная, как у подростка, — класть руку ей на бедро, когда она вела машину. Он хотел чувствовать, как напрягаются и расслабляются мускулы ее длинной ноги, и она любила эту его молчаливую ласку, хотя по правилам, внушенным ей воспитанием, это, конечно, было неприлично.

— Нет, нет! — повторила она вслух и тут же, чтобы еще более осязаемо почувствовать его руку, чтобы увидеть огоньки на перекрестке, услышать шум мотора и не забыть, что она едет в больницу, уже сознательно произнесла: — Неприлично, милый!

Он не убрал руку.

Они часто проезжали по этой дороге — их манил далекий горизонт, тихие речные разливы на позднем летнем закате; по этой дороге они ходили когда-то в школу и на бейсбольное поле, где она ждала его, пока он переодевался, сбрасывая спортивную форму в широкую черно-белую полоску — длинноногий, вспотевший, — неужели все это когда-то было, неужели его уже нет?

Джонатан не убирал своей руки, она уже ничего не видела и не слышала. В ее сознание хлынул жаркий свет, раздираемый грохотом подпрыгивающих огненных, как шаровые молнии, точек, которые тут же превращались во взрывающиеся дымные клубы, и Гейл нажала на педаль газа, как делала это перед салоном Ненси…

Она не помнила, как добралась до больницы, на какой из местных стоянок оставила машину, как переоделась. Она не опоздала. Но в сознании потерялись и движение, и целые отрезки времени.

«Ну что, я и вправду схожу с ума?» — подумала она.

Ненси предупреждала ее: утром — одну-две рюмки, чтобы взбодриться. И ни капли больше. К тому же Дороти Эстен давно знает…

«Пусть катится ко всем чертям, пусть знает! — злобно подумала Гейл. — Если им не нравится, пусть ищут другую для этой ловушки. Дороти Эстен тоже пьет, знаем мы ее. Время от времени, конечно, — как же, именно время от времени, именно для храбрости!»

Она чувствовала, что выбирается из неуравновешенности. Потянется напряженный рабочий день, и она будет спокойной, даже чересчур спокойной — за это, между прочим, ее и ценят и никогда не снимают с дежурства в операционном блоке. Именно поэтому ни Дороти Эстен не будет на нее жаловаться, ни она сама никогда не решится оставить больницу. Изувеченные юноши нуждаются в постоянном лечении, и, пока они здесь, она будет здесь постоянно, чтобы облегчать их страдания.

2

Она знала их по именам, знала всех в лицо — этих, из капканов, ловко замаскированных железных ловушек, в которых многие потеряли ноги и сейчас лежали на восьмом и девятом этажах новой пристройки. Знала их исхудавшие или поправившиеся уже тела с неестественно приподнятыми от постоянного сидения плечами. Она привыкла к тому, что кто-то из них робко или грубо прикасается к белому ее халату, когда она проходит вдоль кроватей. Наклоняясь над ними, она читала в их глазах боль, отчаяние, смирение. Они рассказывали ей, что кое-кому повезло и кое-кто избавился от боли вместе с ногой — привыкли к протезам, забыли, — и, хотя в большинстве случаев многим ампутировали ноги сразу же, как только вытащили из капканов, они все еще лежали в госпиталях: по какой-то не выясненной до конца причине раны не заживали, гноились, приходилось делать бесконечные операции, резать по сантиметру, по два, пока не добирались до колена. Они стискивали зубы, терпеливо выжидая, ибо не видели другого выхода, но Гейл заметила, что чем короче становился пенек подколенной кости, тем отчаяннее надеялись раненые. Когда она оказывалась среди них, она спрашивала себя: почему же так много инвалидов, в то время как, выйдя из больницы, люди все реже вспоминают о войне? Но вне больницы — на спортплощадке, в салонах — она думала: ну как же так происходит, ну почему наряду со здоровыми, сильными молодыми людьми существуют и другие — прикованные к постели, ожидающие очередной операции?..

Как много вернулось парней с войны — неизменившихся, здоровых, как Ран. Как много, боже мой, здоровых молодых мужчин на свете!

Что она делает здесь? Почему бы ей, в самом деле, как советует Ненси, и не уйти?

До каких пор будут держать ее в страшном плену глаза, ноги, судьбы изувеченных?

— Здравствуй, Гейл! — приветствуют они ее — те самые глаза, руки, судьбы…

— Привет! — отвечает она бодро, совсем так же, как в салоне Ненси, и какой-то далекой, словно чужой, частицей сознания отмечает, что вся вдруг преображается, даже походка ее становится другой — гибкой и грациозной. Что ж, чисто женская интуиция…

Чисто женская интуиция улавливать и воспринимать взгляды окружающих мужчин вытесняет ее кошмары, и она идет — улыбающаяся, жизнерадостная, свежая, с летящими, словно на ветру, блестящими волосами, обрамляющими нежное лицо.

— Гейл, зайди к Эду! — крикнул ей вдогонку Марк.

Он так неловко остановил свою коляску (невежа и есть невежа!), что она его задела. Мясистое лицо Марка лоснилось от пота, но даже не это, не изрытые оспой щеки были ей противны, а угодливая улыбка, растянувшая его ярко-красные мокрые губы.

«Слюнтяй, противный слюнтяй!» — подумала она и тут же поняла, чем держит Ненси этот противный Сезаро. Есть такие мужчины — их узнаешь с первого взгляда, — которые, едва приблизившись, начинают оглаживать тебя потными ладонями, слюнявят, мусолят тебя, окутывают паутиной лести. От такого не избавишься — вроде бы и причины нет. Попасть такому в лапы — значит навсегда стать пленницей.

Понимала ли Ненси, в какой капкан она угодила?

У каждого — свой капкан, своя ловушка…

Но есть и другие парни («Иду, Эд!») — присутствие их мы ощущаем, как свет под ресницами, как частое биение сердца; парни, которых мы просто любим и готовы идти за ними на край света не из-за срасти, нет, но чтобы чувствовать постоянно, что рядом с тобой — настоящий мужчина. Это счастье.

— Я слышу, Марк! — ответила Гейл, все еще улыбаясь, но уже не слушая.

Марк был в одной палате с Эдом, у обоих были ампутированы левые ноги. Раны гноились, и то одному, то другому приходилось возвращаться в операционную.

— Ему не впервой, — сказал, ухмыляясь, Марк. — А трясется — ну словно дитя малое!

— Знаю, Марк, — сказала Гейл досадливо. — Ты, между прочим, тоже не очень-то вынослив.

Рябые щеки Марка потемнели, он шумно задышал, втягивая воздух пористыми ноздрями.

— Иди погладь его для храбрости! — крикнул он злобно.

Обида захлестнула Гейл, но ей удалось сдержаться: ведь ни Марк, ни Сезаро не родились плохими. Раньше они такими не были, это нельзя забывать. Она хорошо знала, что женщины в больнице завидуют ее изящной фигуре, а мужчины все норовят прикоснуться к ней. Один только Эд, самый молодой из всех больных, смущался в ее присутствии, охваченный, видно, той стыдливостью, которую юноши, как он, — которых мы любим — не теряют никогда.

— Иду, Марк, — сказала она тихо. — Точно так же я иду и к тебе, верно?

По коридору взад-вперед сновали медсестры. Открытые двери зияли, словно черные дыры, слышался говор, какая-то музыка, климатическая установка равномерно шумела, яркий дневной свет, пронизывающий клетчатые шторы, смешивался с искусственным свечением включенных телевизоров. Начинался больничный день — Гейл уходила в него, словно в густой лес по тропинке, и Марк, подталкивая вслед за нею свою коляску, просил:

— Ну ладно, Гейл, извини!

— Ничего, Марк, бывает!

— Ты не сердишься?

— Конечно, нет!

И вдруг по коже, под самыми корнями волос, пробежали мурашки — они собрались у висков, и где-то там заструился свет, согревший ее глаза и заставивший ее вскинуть голову.

«Джонатан, милый! Не ты ли учил меня гордо проходить мимо ничтожных людей? Не ты ли сделал меня сильной, неуязвимой? Или память о тебе?..»

Она держала себя в руках. Она шла к Эду, которому была сейчас нужна. Они никогда не знали — никто им не говорил раньше времени, — до каких пор будут резать хирурги. Достаточно было закрыть глаза, представить себе десятки истощавших бедер, коленей, блестящих розовых следов от швов, желтоватых отеков, припомнить слипшиеся от крови повязки, голод в обезумевших после наркоза глазах — алчный голод жизни, пересиливающий боль и ужас. Сегодня будут ампутировать ногу Эду…

Она открыла рот — вздохнуть, поглубже вздохнуть, чтобы освободиться от давящей боли в груди. Она давно перестала бояться, привыкла и к крови, и к страданиям, и к отчаянию, но сейчас ей хотелось закричать, выбежать на улицу, под высокое небо, нажать до отказа на педаль, рвануть бог знает куда, лишь бы сбежать наконец-то — далеко, навсегда — от самой себя.

Окно в палате Эда было открыто, серебристые ленты штор раздувались. С улицы проникало красноватое тепло нагретых кирпичных стен. Телевизор работал без звука, и участники очередной лотереи как-то странно и нелепо, словно в пантомиме, прыгали, размахивали руками, целовались, обнимали диктора, охваченные дикой надеждой, что, может, еще чуть-чуть — и они завладеют огромным выигрышем.

— Эд!

Бледное, чистое лицо юноши не дрогнуло.

— Эд! — снова позвала Гейл.

Он чуть приоткрыл глаза — отсутствующий взгляд, словно бледно-голубое утреннее небо… Он глядел на нее так спокойно, так обманчиво спокойно, но она видела, что он не смирился. И вдруг вспомнила глаза Джонатана.

Они ныряли в зеленоватых водах у Сарасоты. Странно было, что еще вчера вечером, когда они вылетали, шел дождь со снегом, а сегодня они прибыли в лето, и солнце палило, и бесконечные белые пляжи были так светлы и дрожали в мареве февраля. Гейл совсем близко увидела белесое овальное тело дельфина. Испуганно дернувшись, она закричала: «Джонатан!» Солено-горькая струя резанула ее по животу, и тогда она увидела его глаза — цвета бегущих ласковых волн. С тех пор стоило ей подумать о нем, и ее охватывало чувство одиночества, страха, безнадежности — она всегда боялась потерять его среди зеленых вздымающихся волн…

Она подошла к Эду, провела рукой по его сухому гладкому лбу, по волосам, длинным и светлым, размещавшимся на низкой подушке, сиявшим, словно солнечный нимб.

— Хорошо спал?

Эд кивнул.

— Все в порядке?

Эд повернул голову к пустой кровати Марка, затем к окну. Шторы чуть колыхались, полосы света струились по противоположной стене. Ровный шум включенного телевизора вибрировал в теплых стенах палаты. На экране подпрыгивала и хлопала в ладоши красивая длинноногая девушка.

— Мне снилось, а может, я просто вспомнил, — сказал Эд, — может, это было на самом деле… Нет, ты послушай: в бассейне нашего колледжа тренировался Табачный Марк!{3}

«Марк Шпиц!» — догадалась Гейл. Это был олимпийский чемпион по плаванию, несколько лет тому назад в Мюнхене имя его и атлетическое телосложение использовали для рекламы какие-то табачные фирмы — разумеется, за солидное вознаграждение. Впрочем, почти все более или менее известные спортсмены были вовлечены в подобные сделки.

— Бассейн, выложенный гладкими плитами — гладкими, без зазубрин, чтобы, не дай бог, не пораниться… А я ободрался! Всю ногу! До кости! — Эд улыбнулся. — Ту же ногу! — продолжил он шепотом. — Не зарастает, кровоточит. Каждый раз, когда я вхожу в бассейн, вода вокруг розовеет. Ты видела?

Гейл молчала. За опущенными ресницами, в темном непокое ее глаз морские пехотинцы рассыпались по какой-то болотистой низине…

— В воде раны особенно сильно кровоточат. Это похоже на крохотные кучевые облака. Они рассеиваются как дым — сначала красные, потом розовые…

— Пройдет, Эд! Все проходит! — услышала она свой голос.

Тонкое тело Эда исчезало, терялось в белизне легкого кашемирового одеяла.

— Да нет, — сказал он, мотнув головой. — Не было со мной ничего такого. Иначе были бы шрамы и на другой ноге. Я ведь делал сальто в обе стороны — и влево, и вправо… А это все я придумал. Лежал тут с закрытыми глазами — и придумал… Тебе смешно?

— Нет!

Гейл села рядом с ним и взяла в ладони его руку, которую он так доверчиво ей протянул.

— Беда не в ноге, а в крови, Гейл! И в том, что я уже никогда не буду таким, как раньше!

— Будешь!

Он снова покачал головой.

— Никогда, Гейл!

На секунду она прижала его ладонь к своей щеке. Глаза ее были влажны.

Эд провел тонкими пальцами по ее подбородку, и эта ласка словно пронзила ее. Она физически ощутила, что навеки лишилась только ей одной принадлежавшего мира. Как холодно, как трезво, как бессмысленно и одиноко будущее, подумала она с болью.

Гейл вскочила, рассмеялась — смех был слишком громким и неестественным — и посмотрела вокруг невидящим взглядом.

— Все будет хорошо, будь уверен, мальчик!

Эд глядел на нее во все глаза. Лицо его все удалялось и удалялось, будто тонуло в сонном омуте.

— Когда все кончится, я буду с тобой, — сказала Гейл, направляясь к двери.

— Я не говорил тебе, Гейл! — остановил он ее. — Знаешь, когда меня усыпляют, я всегда думаю о тебе…

Гейл замерла, чувствуя, что вот-вот, через минуту — нет, через секунду! — ее обнимут руки Джонатана.

— Ты почаще смейся, Гейл! Тебе страшно идет! Всегда будь веселой…

Ее словно ударили. Боже, как они похожи друг на друга — те, кого мы любим. Как похожи они чем-то необъяснимым, ради чего мы готовы для них на все.

— Я и так веселая, Эд, — сказала она.

— Нет, не такая, какой могла бы быть. Здесь разве можно быть такой уж веселой? Ох, Гейл, — сказал он нежно, — какой ты можешь быть!.. Потому — а может, и не только потому — я о тебе думаю, когда мне надевают маску с веселящим газом. Ладно, иди.

Она продолжала стоять. Ей было трудно это сказать, но она чувствовала, что должна.

— Ты можешь мне быть братом, Эд! — сказала она тихо. — И я, наверно, люблю тебя, как брата. Мы с тобой похожи…

Она взглянула на него. Но он лежал с закрытыми глазами. Бледное, чистое лицо, тонкие руки вдоль тела, исчезающего, теряющегося в белизне легкого кашемирового одеяла.

3

Ярко светили плафоны перед операционными на мезонине. Просторные серые лифты скользили вниз как-то испуганно, а вверх поднимались бесшумно, неся сквозь этажи не проснувшихся от наркоза мужчин с бескровными лицами. Операционные были в новом крыле, построенном еще во время войны, — снаружи кирпичном, перерезанном сероватыми бетонными кольцами, точь-в-точь как здание бывшей городской клиники, только с более свежим цветом жженой глины. Главный вход, перед которым замер истребитель на стальном пьедестале, был посередине, в низкой застекленной пристройке, соединяющей старое здание с новым крылом. Позади просторного фойе находилось кафе (холодные и горячие завтраки, салаты, десерт) — целый ресторан, куда наряду с медицинским персоналом спускались и больные — обычно только для того, чтобы пропустить рюмку-другую. Сквозь стеклянные стены кафе были видны зеленые газоны с темными островами автомобильных стоянок, возникших на месте разрушенных старых домишек. Больница была почти в самом центре города, и люди, вынужденные продавать свои дома из-за падения цен на недвижимое имущество, переезжали за пределы городской черты. Местные и федеральные власти отпускали немалые средства, чтобы превратить больницу в солидное современное лечебное заведение, попасть, куда считалось теперь чуть ли не честью. Сначала здесь лечили самых разных больных, но постепенно больница превратилась в операционный центр. Среди врачей преобладали хирурги, а сестры, если хотели сохранить место, должны были пройти специальные курсы.

Во время перерыва Гейл зашла в кабинет для медсестер. Ее коллеги — возбужденно-болтливые или, наоборот, погруженные в себя, в зависимости от того, на кого как действует чрезмерная усталость, — пили горячий и крепкий кофе. После первого глотка, мгновенно согревшего все ее тело, Гейл почувствовала голод.

— Не кофе, а цианистый калий! — пошутила она, с удовольствием ощущая охватившую ее легкость и решительность.

Вспомнив, что с самого утра ничего не ела, она взглянула на стенные часы и, быстро допивая кофе, решила, что успеет забежать в кафе.

«Да, и надо узнать, как там Эд!» — подумала она.

Его увезли час с лишним назад, когда Гейл занималась другими больными, но он не выходил у нее из головы, и каждый раз, сталкиваясь с виноватым взглядом Марка, Гейл порывалась сейчас же, буквально через минуту, отправиться в мезонин.

Она стремительно прошла по коридору, но на повороте перед аптекой остановилась. Ей был виден строгий профиль Дороти Эстен и слышно было, что она говорила: «Ампулы с морфием чтобы были у вас под рукой, милая, наверняка потребуются инъекции!» Девушка из аптеки послушно кивала. Гейл прошла мимо них медленно, потом снова заторопилась. Она чувствовала себя легкой — такой же легкой, как ее халат, полы которого взлетали в такт ее быстрым нервным шагам.

Красные и зеленые стрелки над дверьми лифтов зажигались и гасли, за стеной слышалось глухое движение металлических кабин. Дверь соседнего лифта бесшумно разомкнулась, и белая стайка медсестер устремилась внутрь.

Матовым светом зажглась круглая кнопка с надписью «Фойе».

— Мне на цокольный! — сказала Гейл.

Зажглась еще кнопка, лифт начал плавно спускаться. Через решетчатый освещенный потолок кабины струился свежий воздух.

— Разве ты не в операционную? — спросила пожилая сестра.

— Нет! Хочу взглянуть на Эда Макгроу.

— Его еще не привезли?

Гейл покачала головой.

Сестры молчали. Пожилая чуть слышно вздохнула.

«Они здесь, и я вместе с ними, ради работы и ради Джонатана, — подумала Гейл. — Мы всегда будем помнить, что война — не только прошлое. Потому что мы — жены и матери… Или могли бы ими быть!..»

У нее сжалось сердце.

Дверь распахнулась так же бесшумно. Гейл почти побежала по коридору цокольного этажа.

— Нет смысла… — сказал кто-то, когда металлическая дверь закрывалась.

«Нет смысла?» — отозвалось в ней.

— Нет смысла! — прошептала Гейл. — Чем больше углубляешься в детали, тем хуже!

«Каждый имеет право выпить время от времени — для храбрости!» — вспомнила она слова Дороти Эстен и словно увидела ее энергичное лицо, алчно склонившееся над ампулами с морфием.

«Средство против боли! — подумала устало Гейл. — Для успокоения, забытья и сна!»

Как все просто! Резко вводишь иглу, нажимаешь, мускул на бедре даже не вздрагивает, и ты расслабляешься, расслабляешься…

Белый плотный свет накалил весь длинный коридор. Гейл всматривалась в таблички на дверях.

«Доктор Уайлдер, доктор Уайлдер!» — всплыло внезапно в ее памяти. Он оперировал Эда.

Сегодня утром Дороти Эстен заявила, что она пьет. А ты принимаешь опиум, Дороти! Я-то предпочитаю канадский джин, сильно разбавленный газированной водой, лимоном и льдом — попробуй как-нибудь, Дороти, ты убедишься, ты сразу почувствуешь запах соснового леса и согретых тропическим солнцем влажных зеленых плантаций. И тогда то, что живет в тебе, и бунтует, и в любую минуту готово тебя подкосить, перевернуть всю тебя, — оно успокаивается. Дороти, выпей еще одну рюмку, и руки не будут дрожать. Так приятно, так блаженно… Но сейчас я голодна — поверь мне, только голодна!..

«Боже мой, я схожу с ума! — Гейл остановилась как вкопанная. — Я действительно схожу с ума!»

Она ненавидела себя в эту минуту. Другая, разумная Гейл внутри ее давала себе зарок больше не пить, призывала избавиться от кошмара.

Только бы Ран ответил ей.

А доктор Уайлдер, лысоватый ирландец с веснушчатым лицом и немигающими — какими-то рыбьими — глазами?

Он пришел в больницу после расширения — хирурге именем, энергичный, оперировал уверенно, даже жестоко. Он стоял за операционным столом в одном лишь халате, накинутом на голое тело, и не стеснялся своей обнаженности, безразличный ко всему на свете, ко всем на свете. Не было среди персонала женщины, которая устояла бы перед его загадочным мужским обаянием, но для Гейл — пожалуй, единственной — он был понятным, неинтересным, плоским. Она не боялась его, как другие, и не избегала. Она чувствовала превосходство своей молодости, раскованности и той духовности, которую Уайлдер, конечно, сознавал, но до которой ему не было никакого дела.

Широкая застекленная стена, режущий глаза свет, четкие белые силуэты вокруг операционного стола. Гейл видела склоненную спину доктора Уайлдера, сверкавшие в его руках инструменты, легкие, точные движения рук. Почувствовав, что за ним наблюдают, он на секунду повернул голову, и его серые холодные глаза отметили ее присутствие.

Они закончили — или заканчивали, — на операционном столе лежал Эд, она его узнала.

Что-то словно набухло у нее в груди и бесшумно взорвалось, как будто долго, очень долго дремавший нарыв. Он лопнул, этот нарыв, и все, что болело, растаяло, истекло.

Она вышла, направилась к лифту, но прошла мимо и стала спускаться по лестнице, повторяя про себя: «Я должна поесть, должна поесть!» Ее не покидало ощущение, что та, другая, разумная Гейл пересекает фойе, отвечает на любезное приветствие молоденького полицейского у входа, заказывает себе кофе и бутерброд с ветчиной — нет, лучше яичницу из трех яиц и много ветчины…

Она издали почувствовала аппетитный запах яичницы и теплой ветчины, увидела сочные розовые ломти, обвалянные в желтке, ее обдало запахом черного кофе-эспрессо. Она ела с жадностью, но, как ни странно, не ощущала вкуса яиц и ветчины, а во рту было по-прежнему сухо. Окровавленные бинты, колено Эда — короткий мертвый обрубок — стояли у нее перед глазами, они заслоняли тарелку, стол — и вдруг все, что перед этим истекло из нарыва, вернулось к ней, поднялось в ней страшным вихрем. Она вскочила, расплескав кофе.

И, будто наблюдая за собой со стороны, побежала, прижимая руку ко рту, в туалет. Пока бежала и пока ее рвало над журчащей белой фарфоровой раковиной, она чувствовала недоуменные взгляды за спиной и испытывала мучительную, острую жажду.

Она ополоснула лицо. Взглянула на себя в зеркало. По лицу, осунувшемуся, с нежными, тонкими чертами, стекали, как слезы, светлые капли.

«Ну что? Я на самом деле схожу с ума?»

Она тщательно умылась, пытаясь успокоиться. Горло болело. Желудок продолжал конвульсивно сжиматься, судороги и эти спазмы обессилили ее. Такое с ней случилось впервые. Но вместе со слабостью к ней приходило постепенно чувство удивительного спокойствия — как будто кто-то зачеркнул всю ее жизнь, все ее прошлое до сегодняшнего дня, до этого часа, до этой минуты.

Глядя в зеркало, она произнесла вслух: «Джонатан! Джонатан!» Словно со стороны она смотрела, как приоткрылись губы — нежные губы, которые так ему нравились, — но не услышала своего голоса, слова прошли сквозь нее, не затронув сознания. Ее мучила жажда, она знала, что должна выпить, только это могло восстановить равновесие.

Она вернулась в салон и прошла к бару.

— Вам плохо? — спросила девушка за стойкой.

— Нет, хорошо, спасибо! Человек должен знать, отчего ему становится хорошо!

Девушка взглянула на нее и улыбнулась уголками рта.

Здесь не платили налог за алкоголь, а потому не имели права торговать в открытую.

— Виски? — чуть слышно спросила девушка.

Гейл кивнула. До сих пор она не разрешала себе пить в больнице. К тому же она не любила виски. Но все же выпила. Медленно, большими глотками, не обращая внимания на запах, ни о чем не думая. Кровь запульсировала быстрее, согрела ее щеки. Гейл взглянула на ручные часики. Ей хотелось еще выпить, пусть даже виски, но не было времени.

Когда она вышла на цокольный этаж, мимо провезли Эда — лицо осунулось, запавшие глаза лихорадочно блестели, все еще затуманенные, с выплывающими из небытия искорками сознания.

— Эд! Ты меня слышишь, Эд? Это я!

Он как будто заметил ее, узнал. Бескровная нижняя губа задрожала. Он был прикрыт простыней до самого подбородка, но Гейл почувствовала — он дрожал всем телом.

— Пройдет, Эд! Все проходит! — прошептала она.

«Проходит ли? Проходит ли, Джонатан? Ответь мне хотя бы ты!»

Она спрашивала себя без конца, одно и то же, она разговаривала сама с собой, потому что знала: никто ей не ответит — и эта мука будет вечно терзать ее душу.

4

Эда продолжала сотрясать дрожь. Он пришел в себя раньше, чем полагалось, и боли, наверное, разрывали все его тело, жгли ему мозг, нервы, он уже начинал понимать, что ему ампутировали ногу выше колена. Сочувствуя ему, Гейл постигала с удивительной ясностью новую для себя, жестокую, но единственно справедливую истину. Истину о том, что в этом мире существует только боль, отчаяние и смерть.

В это послеобеденное время в салоне Рана почти не было посетителей. Никто не сидел на высоких, с красной обивкой табуретах вдоль стойки бара, за которой, освещаемая низкими, тоже красными лампами, хозяйничала светловолосая Мерилин. В неуютный коридор с дверью, ведущей в кухню и канцелярию Рана, и лестницей на верхний этаж доносился шум из заднего салона, но Гейл ни разу не переступала его порога и, хотя ей сейчас не хотелось быть одной, даже не подумала туда пройти.

В их городе не бывало каких то особенно сильных волнений угнетаемых цветных или чернокожих в последние годы, но большинство магазинов в центре стояли с выпотрошенными витринами, с запертыми на засов железными решетками. В центре остались лишь административные здания, банки и сверкавшая когда-то своими кинотеатрами Мейн-стрит. Торговый центр перевели за пределы города, жилые кварталы почти опустели, заселенные лишь кое-где чернокожими и пуэрториканцами. По вечерам было небезопасно выходить на улицу. Высокий отель «Остин энд Берджис» усиливал это ощущение заброшенности своим тяжелым, покрытым копотью фасадом и пыльными окнами — поговаривали, что отель собираются превратить в склад или даже снести, но пока на его плоской крыше по-прежнему мигали днем и ночью красные сигнальные огни.

Салон Рана располагался на Мейн-стрит, разделяя здание на северную и южную половины, — просторный салон в огромном доме, занимавшем всю территорию до соседней, параллельной Уэйнс-роуд. Фасад салона был облицован новыми желтыми плитами, пестрые рекламные щиты привлекали внимание, но верхний этаж был необитаем, комнаты загромождены ветхой, никому не нужной мебелью. По узкой Уэйнс-роуд не принято было ходить порядочной публике, лишь изредка проносилась здесь машина, минуя это царство бродяг, воров, проституток, а особенно такое заведение, каким был задний салон Рана. И как мирно, но категорично разделялись обитатели Мейн-стрит и Уэйнс-роуд, так и посетители Рана никогда не переходили из одного салона в другой. Исключением, пожалуй, был лишь Сезаро, но он был итальянец, а итальянцев можно встретить повсюду.

— Как всегда? — спросила Мерилин, когда Гейл устроилась на крайнем табурете, где она любила сидеть.

— Всегда ты меня спрашиваешь!

— Прости, забываю! — добродушно сказала Мерилин. — Хотя тебя ни с кем не спутаешь.

Гейл пристально посмотрела на нее. По дороге из больницы она уже останавливалась в каком-то салоне, быстро выпила две порции джина, прибегнув к наивному оправданию перед самой собой, что, если она не пьет в одном и том же месте, значит, это не считается.

— Что ты хочешь этим сказать, Мерилин?

Русоволосая девушка за стойкой рассмеялась. Приготовив джин с долькой лимона, она поставила на стойку запотевший бокал.

— Богородица, вот ты кто! — сказала она. — Ты, Гейл, прямо богородица, страдающая за всех на свете.

Гейл встряхнула бокал. Кусочки льда со звоном ударились о стекло, смолистый аромат занесенных снегом сосен, испаряясь, смешался с резким, кислым запахом лимона.

«С утра, боже мой, с самого утра все у меня покатилось, — подумала она. — Ненси, Дороти Эстен, Марк, Эд, тот глупый омлет с ветчиной и виски в конце… А потом опять Эд! И вот сейчас Мерилин!»

— Ты играешь в болинг?

— Разумеется! — Мерилин театрально распахнула голубые, круглые, как плошки, глаза. — А что?

— Потому что каждый становится похожим на то, что любит делать, Мерилин. Ты, например, — на шар!

— Я? — захихикала Мерилин. — Вполне может быть! — согласилась она. — Но ты похожа на то, чего не делаешь, Гейл!

«Потому что не хочу, не имею желания!» — подумала Гейл, наблюдая, как она — совсем как тот дельфин в зеленоватых водах у Сарасоты! — плавает среди разноцветных бутылок своего аквариума.

Она подумала еще, что Мерилин разбирается в делах Рана. В его салоне всегда были три-четыре девушки типа Мерилин — наивно-глуповатые, но эффектные, — девушки, которых, согласно вкусу своих постоянных посетителей, Ран умело распределял между передним (представительным) и задним (нерекламированным) салоном, где пьют больше и играют в азартные игры, где собираются какие-то темные личности и есть доступ в комнаты на верхнем этаже. Ран выколачивал из всего этого немалые деньги. Он женился, у него был ребенок, но никто не видел его жены, никто не знал, где его дом, видели лишь на ближайшей стоянке его «меркурий» — автомобиль, конечно, устаревшей марки, но в хорошем состоянии.

«И у его ребенка наверняка пухлые розовые губки — как у тебя, Джонатан… Морская пехота рассыпается по топкой низине, и ты шагаешь вместе со всеми по чужой земле, Джонатан… Я вижу, понимаю тебя, но ты навряд ли поймешь меня и поверишь… У меня ведь нет ни малейшего желания напиваться, но я напиваюсь, и это самое страшное!»

Она сидела закрыв глаза, и ей казалось, что она кружится вокруг самой себя.

— Ты что-то сказала, Гейл?

В ее памяти всплыли пристальные, серые, холодные глаза доктора Уайлдера, они следили за ней. Обернувшись, она действительно встретилась со взглядом хирурга. Он сидел в одной из крохотных кабинок с видом на Мейн-стрит, она не могла видеть лица его дамы, но, глядя на ее стройные, вытянутые под небольшим столиком ноги, сразу же догадалась: это Дороти Эстен.

— Ого! — воскликнула она удивленно, пытаясь остановить вращение вокруг себя самой.

— Еще чего-нибудь хочешь, Гейл?

Доктор Уайлдер не сводил с нее глаз. Она знала, стоит ей пожелать, и она тут же вытеснит Дороти Эстен: она как-никак моложе ее лет на десять, а плешивый ирландец способен оценить это, но как встать, как подойти к его кабинке, боже мой, Джонатан, и зачем все это, зачем?

— Что ты бормочешь, Гейл? — раскачивались перед ее лицом круглые, как блюдца, глаза Мерилин.

— Слушай!

Мерилин снова подвинула к ней полный бокал.

— Послушай! — повторила Гейл, наклонившись через стойку бара.

В красноватом сиянии зеркала, не заслоненного бутылками, она увидела, как Дороти Эстен встала и вместе с доктором Уайлдером пошла к выходу. Она знала, что посетители переднего салона не пользовались комнатами на верхнем этаже — положение их не позволяло этого, но тем не менее… Доктор Уайлдер и Дороти Эстен, смотри-ка ты!..

— Эти двое, Мерилин! — Кусочки льда хрустнули у нее на зубах. — Которые выходят — ты обратила на них внимание? Они здесь впервые?

— Нет. Это же врач из вашей больницы!

— Откуда ты знаешь?

Мерилин улыбнулась смущенно, в ее глазах вспыхнуло и тут же погасло какое-то воспоминание.

«Смотри-ка, смотри ты! — думала Гейл. — Дороти Эстен — значит, она тоже! Теперь ее черед!»

Гейл уставилась в одну точку, точка эта росла, превращаясь в черную бездну. Так приятно молчать, думать обо всем этом упорядоченном, но бессмысленном мире. Сиди, сиди, Гейл, не думай, зачем думать, когда ничего не хочется, ты лишь поднимаешь палец, и Мерилин догадывается, что бокал твой снова опустел.

Не заставляй меня ждать, Мерилин!

— Я никого не жду! — сказала Гейл вслух.

«И тебя никто не ждет!» — отозвалась бездна.

— Ты что-то сказала, Мерилин?

— Это ты говоришь!

— Я напиваюсь.

— По тебе не видно.

Лед холодит зубы, ты вся пахнешь сосновой смолой я солнцем — это ты называешь «выпить для храбрости», Дороти?

Лампочки на стойке бара накалились.

Свет в окнах переместился, солнце за окном выглянуло над Мейн-стрит, постояло на одном месте, потом стало незаметно падать все ниже — начинал тлеть медленный закат.

Вокруг появлялись люди, появлялись и исчезали, устраивались рядом с Гейл, пили, мелькали знакомые, приветствовали ее: «Здравствуй, Гейл!» — «Здравствуйте!» — отвечала она им с поднятым бокалом, но сидела как вкопанная, не шевелясь, чтобы не раскачать и не опрокинуть мир, который с трудом сохранял равновесие.

Из темного прохода между двумя салонами показался Сезаро. Его черные, как вороново крыло, волосы были причесаны на пробор. Он подсел к ней, тяжело, со свистом вдыхая воздух. Они вместе выпили, но стоило ему прикоснуться к ее острым коленям, как она прошипела:

— Убери свои волосатые лапы!

Сезаро хрипло рассмеялся.

— Мерзавец ты, Сезаро! Самый настоящий мерзавец! И что в тебе нашла Ненси?

— Попробуй, тогда поймешь! — осклабился он Мерилин, услышав это, тоже расхохоталась.

— Идиоты! — разозлилась Гейл.

Расплатившись, растопырив руки, она сползла с табурета и только на улице вспомнила, что так и не дождалась Рана.

Было все так же тепло, но уже чувствовалось, как с далеких холмистых просторов веет предвечерней прохладой. Гейл отыскала свою машину на стоянке, вывела ее и, начиная с этого момента, словно потеряла контроль над собой — из сознания исчезали целые отрезки времени. Она вела машину медленно, осторожно, выжидая, когда зажжется зеленый свет, и не могла понять, почему на поворотах свистят шины, почему шоссе распахивается впереди, как веер, наполненный одиночеством и ветром.

На повороте к шоссе, ведущему к старому аэропорту, шины снова засвистели.

Она старалась запомнить, где поставила машину; затем увидела, что у подковы бара полным-полно народу. Ненси, со свежим гримом на осунувшемся от усталости лице, беспокойно смотрела ей в лицо.

— Что-нибудь случилось?

— Нет! — протянула уверенно Гейл.

— Ты что, пила?

— Сейчас буду пить!

— Я тебе советую ехать домой!

Гейл покачала головой. Все было в ней — все вопросы и все ответы, неподвижные, застывшие, как само пьянство.

— Не заставляй меня ждать!

Лицо Ненси посерело, погрустнело, она уступила, опустив подведенные усталые глаза.

— Только один — и езжай домой, прошу тебя! Разобьешься!

— Я? — удивилась Гейл.

Она вела так осторожно! Вот этими, такими послушными руками, которые даже не дрожат, не дрожали с самого утра.

— Ты устала?

— Немного! — Ненси полоскала рюмки. — Одна из девушек позвонила, что не придет.

Гейл глядела на ее мокрые покрасневшие руки.

— Эду ампутировали ногу, — сказала она. — Эду Макгроу, я тебе рассказывала!

Ненси посмотрела на нее долгим взглядом.

— Ты из больницы едешь?

— Туда возвращаюсь! — сказала Гейл и неожиданно почувствовала облегчение, словно наконец-то она нашла то, что искала. — А Сезаро негодяй, поверь мне!

— Ты для этого сюда приехала? — разозлилась Ненси, и глаза ее сверкнули знакомым стальным блеском.

Гейл взяла второй бокал.

— Ты же знаешь, меня не интересует твой жирный итальянец, и вообще я терпеть не могу таких типов!

— Проваливай отсюда!

— Не буду тебе досаждать! Никогда больше не буду тебе досаждать! — выговорила она с трудом. — Есть и другие салоны, где время от времени каждый имеет право выпить! Для храбрости, Ненси!

5

Сейчас она действительно не помнила, как вернулась в больницу. Ей казалось, она вела машину по всем правилам и потом шагала как всегда — порывисто, как-то особенно энергично выбрасывая колени и чуть заметно покачивая головой, что так нравилось Джонатану; наверное, поэтому она стремилась ходить именно так.

Она знала, почему вернулась, но не хотела об этом думать, прежде чем не увидит Эда. Она все время ощущала присутствие Джонатана, но умышленно не произносила его имени, чтобы снова не обрушились на нее пережитые с ним дни и ночи.

В фойе дежурил уже другой полицейский, более пожилой, но он тоже ее знал, он кивнул ей приветливо, и она взлетела вверх на лифте. Ей стало совсем легко, она даже улыбнулась — решительно и широко.

Потом по дороге ей встречались больные, сестры, мелькнули и нездорового цвета, изрытые оспой щеки Марка. В открытые двери проливались цветные изображения с телевизионных экранов, гудели вентиляторы, бесшумно катились инвалидные коляски, покачивались между деревянными костылями укороченные тела; потом все куда-то отдалилось, смолкло, и в этой странной тишине она увидела осунувшееся, тонкое лицо Эда. Он лежал, по-прежнему укрытый по плечи, без подушки, его острый кадык судорожно дергался.

— Я пришла, Эд!

В его бледно-голубых глазах билась безмерная боль.

Гейл наклонилась над ним, и у нее в ушах засвистела тишина необъятных пространств. Она снова улыбнулась — на этот раз от мысли, что она всегда, всегда жила с ощущением необыкновенного своего призвания, она ждала именно этого мига, когда нужно будет только подчиниться своей судьбе и восстановить жестокое, но единственно справедливое равновесие в мире, окружающем ее.

Она подумала, что надо было бы переодеться, но тут же осознала бессмыслицу всего, кроме одного — того, что она решила сделать.

Бескровные губы Эда зашевелились.

— Гейл, запомни! — прошептал он с трудом. — И никогда не забывай! Смерть не всегда бывает расплатой!

Она почувствовала, как горячо стало в уголках глаз.

— Знаю, что сейчас я имею право тебе это сказать: лучше мертвые, Гейл, чем калеки, осознавшие свое уродство, поверь мне!

Невыплаканные слезы — слезы по Джонатану — жгли ей глаза.

— Болит… Болит, но так нужно! — произнесли бескровные губы Эда. — Всегда кто-то должен искупать перед небесами чужую вину!

— Ты сейчас заснешь, Эд.

Бездна сжалась и стала крохотной, ничтожной в сравнении с бесконечностью, над которой она смогла подняться. И когда она вернулась с ампулами морфия, она не знала точно, видел ли ее кто-нибудь, когда она их брала из аптечки, или нет. Она приготовила два огромных шприца, стараясь, чтобы пустые ампулы не звякнули о раковину.

«Двадцать миллиграммов, двадцать миллиграммов!» — эхом отзывалась в ее мозгу смертельная доза.

«Эд, мой мальчик, прежде чем остановится твое сердце, тебе станет трудно дышать, но что значит эта твоя боль в сравнении с отчаянием, которое тебя ожидает?..»

Она вернулась в палату. Отбросила в сторону одеяло.

— Потерпи немного!

Она вонзила первый шприц ему в плечо, второй — без малейшего колебания — в правое бедро. Только теперь, думала она, совершается человеческое, нормальное, истинное, и совершается навсегда, навсегда. Назад пути не будет.

На какое-то мгновение ей почудилось, что в глазах Эда мелькнул страх, удивление, но потом все затянулось туманом, отступило.

— Засыпай, Эд! Спи!..

Она знала, что в последний раз находится в больнице, что покидает ее навсегда, поэтому она шагала той легкой, летящей походкой, которую так любил Джонатан. Она шла не оглядываясь, ничего не видя, и уносила в себе искалеченный мир юношей, попавших в ловушку.

Лифт словно встряхнул ее внутренности, ей стало плохо, но и это уже не имело никакого значения.

Шины визжали, автомобиль приседал на задние колеса — скорость была велика. Быстрее, быстрее, как можно дальше! Конечно, не к Ненси, не в ее салон, не домой, где ее поджидало вечное одиночество в мучительных сумерках. Она подводила итог своей жизни — великодушная и справедливая, как бог («Ты мой конец и мое начало, Эд!»), и, прежде чем подойти к концу всего земного, ей оставалось лишь повидать Рана, чтобы наконец услышать от него правду.

Линия горизонта кровоточила в лучах алого заката. Окна уснувших домов слепо поблескивали. В опустевшем, вымершем городе царили предвечерняя тишина и уныние. Высоко в еще не померкшем небе предупреждающе мигали красные лампочки на верхушках антенн.

Ее звали к себе автостоянки. Она не запомнила, где оставила машину. Когда она шла к салону Рана, ей показалось, будто она слышит пронзительный вой сирен полицейских автомобилей. Возможно, где-то действительно сирены раздирали пространство, но это ее не трогало. Она ждала сирен, предназначенных для нее, она была уверена, что угадает их заранее.

В салоне Рана было полно людей. Кто-то встал, освободив для нее крайний табурет у бара. Поторапливайся, Мерилин, дурочка, тебе хорошо известно, что я пью, и не заставляй меня ждать!

Она высоко подняла бокал — над людьми и их судьбами, — величественная и изящная, точно жрица, залитая потоками красного света.

Потом чья-то рука обожгла ей колено.

— Убирайся, Сезаро! Ты мне противен! — оттолкнула она его.

Гейл мерещилось, что она то погружается в зеленые тяжелые глубины вод, то взлетает над горами и морями. Она взглянула на часики, четко различила две золотистые стрелки, рассекавшие пополам циферблат одной отвесной прямой линией, но не могла сообразить, который час.

— Где Ран, Мерилин?

Мерилин спряталась — сначала сама за собой, а затем за другой девушкой из бара.

— Идиотка! — нахмурилась Гейл.

Повернулась к кабинам — не вернулись ли уже Дороти Эстен и доктор Уайлдер.

— Послушай, Мерилин, что ты прячешься? Ты видела тех двоих? Я знаю, почему они здесь вдвоем! Ты мне только скажи, всегда они перед этим приходят выпить? Наверняка доктора Уайлдера уже разыскивают! И Дороти Эстен тоже!

Гейл уставилась в одну точку.

«Не кричи, Марк!»

Изъеденные оспой щеки Марка дрожали.

«Смотри! Смотри, бьется ли еще у Эда сердце? Тебя ожидает то же самое, невежа, то же самое! Всегда кто-то должен искупать перед небесами чужую вину!»

Гейл расхохоталась, закрыв лицо руками. Неприлично так смеяться, когда никто вокруг даже не догадывается, что ее рассмешило. Полицейские непременно разыщут их, сцапают их, когда они будут вместе — это вы называете гольфом, доктор Уайлдер? А вы, аскетичная, строгая Дороти?

Вой сирены звучал совсем близко. В салоне вдруг воцарилась тишина. Клубы табачного дыма вились вокруг вентиляторов. Потом полицейская машина проехала мимо, вой сирены стих.

«Когда приедут за мной, — подумала Гейл, — вой будет приближаться, а не удаляться… Тогда я отправлюсь за тобой, Эд, и за тобой, Джонатан…»

Ей стало грустно, она не обращала внимания на слезы, которые текли по лицу — светлые, неторопливые, смывающие тушь с ресниц. Тогда Сезаро протянул ей маленькую, но сильную руку, помог встать и повел ее к себе. Она шла осторожно, покорно, в то же время с тревогой прислушиваясь, не прозвучит ли сирена прежде, чем она увидит Рана.

— Мы ведь ненадолго?

Ноги ее сами угадывали направление — бесшумные и легкие, они несли ее но вылинявшему паласу на полуосвещенной лестнице.

Сезаро ее поддерживал.

«Где ты, Джонатан, милый? — вслушивалась в собственный крик Гейл. — Мне трудно без тебя!»

Вокруг было тихо, затаенно, высоко в вечернем небе тускло поблескивали окна «Остин энд Берджис», зелень газонов на Мейн-стрит потемнела. Гейл понимала, что всему пришел конец, приближается конец, и не чувствовала вины ни перед Ненси, ни перед Джонатаном — только отвращение, когда Сезаро ее обнял.

Из глубины души вырвалось и взорвалось мучительно сдерживаемое напряжение, легкость и божественная свобода распростерлись над ней и долго ополаскивали ее помутившееся сознание. Наконец все замерло, успокоилось, и она медленно исчезла среди концентрических волн, которые баюкали ее. Она чувствовала рядом с собой Сезаро, слышала его сопение, и над робким мерцанием светлых созвездий в ее голове все так же тайно и безнадежно таяла в ночном небе необычность этого дня.

Она встала. Оделась.

— Ты куда? — сказал Сезаро, пытаясь ее удержать.

— Оставь!..

Она взяла туфли и, опираясь о стену, стала спускаться по лестнице. Она очутилась в заднем салоне, и привыкшие к темноте глаза тут же разглядели запачканные обои, вылинявший, протертый палас перед облупленным баром. Окинув взглядом мужчин — бородатых, неопрятных, — она всмотрелась в белые как мел лица девушек с густо подведенными глазами и медленно побрела к выходу. Издали заметив голову Рана — ей всегда нравилось его энергичное, волевое лицо, — она направилась к нему.

— Ран!

Он обернулся, в его серых глазах пробежала тень.

— Ран! — крикнула Гейл, хватаясь за него.

Мерцание светлых созвездий усилилось, ослепило ее, и она поднесла руку к глазам. Она не замечала удивленных лиц, но поняла, что наступила тишина. Посмотрела на туфли, которые держала в руке, на перекошенную юбку, не застегнутую до конца блузку…

— Где Джонатан, Ран? Ответь мне хотя бы сейчас, прошу тебя! — всхлипнула она.

Ран смотрел поверх ее головы на темный проход в задний салон, на лестницу, ведущую на верхний этаж. Потом он обернулся к Мерилин, и ее яркие губы что-то произнесли.

— Что ты натворила, Гейл? — крикнул Ран со злобой. — Почему ты идешь оттуда?

— Скажи мне, Ран, где Джонатан, прошу тебя, скажи! — простонала Гейл, сгорбившись и сползая к его ногам.

— Встань!

— Скажи, заклинаю тебя, скажи, что он мертв! — плакала она и обнимала его ноги. — Прошу тебя, Ран!

Собравшиеся вокруг люди молча смотрели на нее.

— Перестань! — сказал уже мягче Ран, поднимая ее.

— Ведь он мертв! Мертвый, среди болот, он там лежит, мой Джонатан, и он никогда-никогда уже не вернется ко мне?

Ран слегка смутился.

— Знаю, Ран! Знаю! — Гейл обвила руками его шею. — Ты видел, как он упал…

Толпа в полутемном проходе расступилась. Появился Сезаро, и Ран пронзительно, зло на него взглянул.

— Перестань! — сказал он с отвращением, может быть, вызванным видом Гейл. — Джон жив, слышишь, жив! — подчеркнул он неожиданно грубо.

— Ран! — всхлипывая, причитала Гейл. — Почему ты говоришь это мне, Ран?

Она снова опустилась к его ногам, а он стоял, склонившись над ней.

— Потому что он жив, жив, жив!.. — закричал Ран с каким-то ожесточением, и в ту же минуту в мертвой тишине, нарушаемой всхлипываниями Гейл, все услышали то затихающий, то усиливающийся вой сирены. Полицейские автомобили приближались.


Серебристый истребитель до сих пор стоит перед фасадом больницы, в которой оперируют искалеченных на войне. Их все меньше. И ничего странного, если больницу вновь перестроят. Разлетятся кто куда опытные хирурги, медицинские сестры. Разъедутся по домам рано постаревшие мужчины на костылях и в инвалидных колясках.

Сотрет ли время боль и отчаяние в человеческих душах, память о бессмысленной смерти, воспоминание о юной Гейл, которая все еще отбывает наказание в психиатрическом отделении тюрьмы?


Перевод О. Басовой.

Загрузка...