Часть I СУМЕРКИ ОЛИМПА И ГРЕЧЕСКАЯ МИСТИКА

Глава первая ЖЕЛЕЗНЫЙ ВЕК. ГЕСИОД Греция и Иония, 1000—600 гг. до н. э.

О, где же вы, святые острова,

Где не едят надломленного хлеба,

Где только мед, вино и молоко,

Скрипучий труд не омрачает неба

И колесо вращается легко?

О. Мандельштам


В истории большинства древних религий есть переломный момент исключительной важности: когда человек, впервые осознав священный характер порядка, гармонии и разума, противопоставляет их иррациональным силам хаоса. Этот момент запечатлен в мифах о борьбе богов. Против стихийных демонов первобытного мира выступают божества человекоподобные, созидающие стройную иерархию мироздания.

В античной религии это пока еще смутное ощущение божественности разума и духа выразили сказания, во многом похожие на мифы Вавилона, Египта, Ханаана. Если на Востоке Мардук, Ра, Ваал-Хадад поражают чудовищ, то у греков мы видим Зевсову дружину, низвергающую в бездну титанов и гигантов, и Аполлона, расправляющегося с драконом.

В плане узкоисторическом эти мифы — отголосок той эпохи, когда племенные боги ахейцев утвердились на полуострове, оттеснив древнейшие культы туземцев Греции. Боги-победители поселились на Олимпе, который в представлении эллинов стал уже не только горой, но и некоей небесной областью. Обитатели Олимпа мыслились как существа, во всем, кроме бессмертия, сходные с людьми. Мифы красочно рисуют их жизнь среди войн и соперничества, интриг и пиров, любви и ненависти. Звон оружия, пение, «несказанный смех» постоянно оглашают Олимп, разительно напоминающий царские дворы Микен или Тиринфа. В этой картине нельзя, однако, видеть только грубоязыческое понятие о богах. Победа Олимпийцев над темными сынами Матери-Земли отразила гордое самосознание человека-борца, человека-деятеля и устроителя жизни, узнавшего о своем превосходстве над природой. Сколь бы странно это ни казалось на первый взгляд, триумф человекоподобных богов в наивной форме заявлял о вере в высшую значимость духовного начала. Олимпийский миф стал предтечей и прообразом учений греческих философов о космическом Разуме-Логосе.

Однако победа Олимпа, как гласит сказание, не была полной: сразив титанов и чудовищ, боги не решились посягнуть на саму Богиню-Мать. Верховная власть осталась за ней. И мы видим, что в греческой религии превыше всего, даже Олимпа, продолжала тяготеть неизбывная Судьба, которую невозможно было ни постичь, ни одолеть, ни умолить. Она являлась все той же Богиней-Прародительницей. Именно здесь корень того фаталистического чувства, из которого родилась античная трагедия, воспевшая тщетный поединок человека с Неведомым [1].

Таким образом, трон Зевса оказался непрочным, а господство его в конечном счете — мнимым. Отсюда понятно, почему наряду с почитанием Олимпа мы постоянно встречаем в Греции попытки вернуться к древней религии Природы.

Почему же ахейский пантеон смог тем не менее устоять и в течение веков оставаться в центре официальной религии греков? Причину этого мы поймем, если обратимся к смутной эпохе XII века до н. э., когда весь средиземноморский мир всколыхнули войны и переселения народов.

Троянский поход и нашествие дорийцев привели к упадку, а затем к гибели старые ахейские царства. Микены, Пилос и другие прославленные Гомером города были разрушены; замерла торговля, страна оказалась в изоляции и скоро впала в нищету и одичание (см. том 2, гл. XVI.

Эти события могли бы стать роковыми для Олимпийской религии, однако одно обстоятельство предотвратило ее исчезновение. Вторжение дорийцев и разруха не коснулись Ионии — малоазиатских городов, заселенных греками. Ионийцы сумели сохранить микенские предания, а вместе с ними и веру в богов.

Религия оказалась неразрывно сплетенной с героическим прошлым Греции. Поэмы Гомера, сложенные в Малой Азии, увековечили не только древних витязей и царей, но и Зевса с его свитой. Отказ от старых богов означал бы теперь для греков разрыв с самыми дорогими воспоминаниями. «Илиада» и «Одиссея» стали отныне и памятником национальной традиции, и настоящей энциклопедией, откуда многие поколения эллинов черпали свои религиозные понятия.

Геродот впоследствии писал, что до Гомера греки не имели ясного представления о богах, их жизни, отношениях и сферах деятельности [2]. Таким образом, стремление сохранить отечественное наследие привело к образованию своего рода «гомеровской религии», для которой поэмы ионийского певца послужили чем-то вроде священной книги.

В силу этого некоторые историки называли Гомера религиозным реформатором, но, пожалуй, вернее было бы считать его хранителем и собирателем народных преданий. Не в религиозной области, а в сфере художественной проявился его творческий гений. Можно сомневаться, внес ли он в религию нечто свое; скорее всего поэт лишь претворил в пластические образы старинный ахейский пантеон.

Как бы то ни было, Иония и Гомер спасли Олимп от забвения. Но они мало что сделали для одухотворения прежних верований, и поэтому новый религиозный кризис, на этот раз связанный с ломкой жизненного уклада Греции, стал неизбежным.


* * *

Со времен Троянской войны, на протяжении двух-трех веков, облик Эллады постепенно изменился. Вслед за нашествием дорийцев пришли годы относительного спокойствия: каждое племя отвоевало себе земли, образовав новые полисы, города-государства. Дорийцы осели на юге, ионийцы утвердились на Аттическом полуострове. Все полисы чтили общую святыню — Дельфийского оракула, которого дорийцы пощадили, как некогда ахейцы — Додону. Появилась общегреческая письменность, созданная на финикийской основе. Мирные профессии стали выдвигаться на первый план. Железо, секрет выплавки которого был принесен в страну дорийцами, помогло улучшить орудия труда. Вновь начали развиваться заброшенные во время войны ремесла. К VIII в. греческий мастер уже владел не только долотом и стамеской, но также циркулем, линейкой, уровнем.

Росло население, страна должна была кормить все большее число людей, крестьяне уходили в море на поиски плодородных земель. Корабли греков шли по следам древних критян и финикийцев; десятки факторий и поселков возникали по берегам Средиземноморья. Началась эпоха колонизации. Многие существующие и поныне города — Неаполь и Мессина, Марсель и Константинополь, Одесса и Феодосия — основаны греческими колонистами.

Немало удачливых путешественников, отправившихся в путь бедняками, возвращались обогащенными. Старые аристократические семьи эвпатридов, которые вели свой род от богов и героев, постепенно теряли былое значение. Далеко в прошлое ушли грабительские походы их предков, теперь состояние добывалось иными путями. Появились деньги.

С возникновением «капитала» торговцы получили возможность накапливать свои доходы: деньги не портятся, как вино и пшеница, они не просто символ богатства, они — богатство реальное, благодаря им открывается путь к власти. Достаточно было их хозяевам пожелать, как эти кусочки металла превращались в нагруженный товарами корабль, который шел к гаваням Архипелага, Черного моря, Азии или Италии и возвращался, нагруженный еще большим количеством могущественного металла.

Эти новые перспективы буквально вскружили грекам головы; начинается всеобщая погоня за наживой. Именно в это время складываются поговорки: «Честь следует за богатством», «Деньги делают человека». Поэт Феогнид, поклонник аристократической чести и родовой гордости, с осуждением говорит о распространенных в те годы браках по расчету, когда «знатный берет себе в жены простую, простолюдин — госпожу». Он жалуется, что проходимцы, которые вчера еще бродили в лохмотьях, обогатившись, «стали теперь господами».

Впрочем, если в каком-то смысле знатные греки уравнивались с людьми низкого происхождения, то, с другой стороны, создавались и новые разделения. Власть денег разрушала обычаи и нормы поведения, которые еще сохранились от старинных героических времен. Понятия о чести и порядке утратили свою силу:

Ныне несчастия добрых становятся благом для низких

Граждан; законы теперь странные всюду царят:

Совести в душах людей не ищи; лишь бесстыдство и наглость,

Правду победно поправ, всею владеют землей [3].


Примечательно, что в Греции подобные голоса, осуждающие упадок нравов, раздавались в основном не в среде служителей религии, а исходили от поэтов. И это происходило не потому, что жрецы не имели влияния; напротив, Дельфийский оракул, например, пользовался большим авторитетом. Причина здесь заключалась в том, что Олимпийский культ сам по себе был лишен внутреннего источника духовно-нравственной силы.

Правда, и Гомер, и жрецы Дельф утверждали, что Зевс карает клятвопреступников, что боги требуют от людей честности, но эти моральные требования никак не вязались с образами Олимпийцев, сложившимися под влиянием гомеровского эпоса. Стоит лишь вспомнить, например, что лукавый Гермес именовался в одном гимне «изворотливым ловкачом, докой, хитрым пролазой»; он был плоть от плоти пронырливого купеческого сословия. Нравы богов служили нередко примером для людей, поступавших коварно или жестоко.

Неудивительно поэтому, что сельские жители Греции относились к Олимпийцам несколько прохладно. Крестьянам куда ближе были старые, доахейские божества древних туземных племен, культы которых не могли полностью искоренить никакие историчекие перемены. Правда, как члены общин люди продолжали формально почитать персонажей гомеровской мифологии, но тепло своей души предпочитали отдавать Матери-Земле, нимфам и демосам стихий.


* * *

Выразителем настроений греческого земледельца стал беотийский поэт конца VIII в. до н. э. Гесиод.

Судьба этого человека была типичной для того времени. Отец его, разорившийся крестьянин, пытал счастья в колониях, но торговца из него не вышло, и, гонимый «злой нищетой», он вернулся на родину. Гесиод родился в суровом краю у горы Геликон, где зимой постоянно дуют пронзительные ветры, а летом царит изнуряющий зной. На этом унылом фоне протекала жизнь поэта, с ранних лет познавшего нужду и тяжелый труд. Скудная земля едва могла пропитать его семью. После смерти отца Гесиода постоянно преследовали неудачи. Тяжбу из-за скудного наследства выиграл его младший брат, Перс, который, подкупив судей, обрек Гесиода на нищету.

Дальнейшие взаимоотношения братьев мало известны, но из поэмы «Труды и дни», где Гесиод обращается к Персу, явствует, что соперники примирились. Правда, произошло это лишь после того, как Перс сам разорился, но Гесиод наставляет его без всякого злорадства: скорее как отец, чем как оскорбленный брат.

По тематике стихи Гесиода вполне можно назвать религиозными. Его интересовала старая мифология; в своей «Теогонии» он собрал сказания о происхождении богов, об их борьбе с титанами и победе Олимпа. Но религиозный дух в поэме отсутствует. Бросается в глаза, что перипетии бессмертных Гесиод рисует как нечто далекое от человека, почти его не касающееся. Боги живут сами по себе: спорят, воюют, вступают в браки, люди же мелькают в «Теогонии» как третьестепенные существа. Мало того, очевидно, что Зевс не только не помогает им, но и настроен по отношению к ним враждебно. Только Прометей (возможно, древний бог туземцев Греции) вступается за них и добывает им огонь. Поэт глухо намекает на какую-то распрю между людьми и богами [4]. Все это доказывает, что собиратель мифов был далек от искреннего благоговения перед Олимпом.

Свои раздумья о жизни и вере Гесиод изложил в поэме «Труды и дни». Натура меланхолическая, человек, привыкший на все смотреть сквозь призму мудрой печали, Гесиод отворачивал свой взор от грозной красоты Геликона, предпочитая описывать ненастные дни и унылое завывание ветра в горах. Но природа стучалась в его сердце, когда он пас коз, и Гесиод наконец научился различать ее таинственные голоса.

Он рассказывает, что ему стали являться божественные девы музы, владеющие секретами счастья и мудрости. Была ли то лишь аллегория или действительно видения и сны вдохновляли поэта, во всяком случае Гесиод считал себя избранником муз, отмеченным их печатью. Он не походил на экзальтированного мистика, для этого у него был слишком трезвый и земной ум крестьянина, однако именно любовь к земле и труду составляла самое существо его религиозности.

Надо признать, что музы не баловали поэта новыми откровениями. Скорее наоборот, Гесиод, излагая их «учение», становится поборником возврата к архаическим верованиям и обычаям. Наставления «Трудов и дней» — это не что иное, как огромная система первобытных табу и суеверий. Когда Гесиод говорит о семье Олимпийцев, речь его лаконична и суха, зато там, где он касается хтонических [от «хтонос» – почва. Культы, связанные с землей] поверий, в его голосе начинают звучать искренность и сердечность.

Он заботливо сообщает Персу о необходимых правилах и предосторожностях. Вступая в прозрачные струи ручья, не забудь помолиться нимфам и омыть руки, в противном случае тебя ждут несчастья. Омовения необходимы при принесении жертвы. Стоя перед божеством, человек не смеет быть обнаженным; обнажаясь после захода солнца, можно оскорбить Ночь. Когда сидишь на пиру, грех обрезать ногти. Если вступаешь в брак, не забудь вопросить Судьбу через полет птиц. Мальчик, случайно положенный в гробницу, рискует впоследствии потерять мужскую силу.

Гесиод скрупулезно отмечает все священные дни, указывая, в какой из них лучше стричь овец, делать запасы, зачать младенца мужеского пола или приручить быка. Особые дни положены для вскрытия сосудов с вином и начала постройки корабля. Множество и других подобных премудростей заключено в «Трудах и днях».

Откуда же у грека той эпохи эта тяга к старинным обрядам, к миру древнейших земледельческих верований? Ведь все изложенное у Гесиода не было лишь его личной фантазией или пристрастием; его поэмы не прославились бы так, если бы воззрения поэта не привлекали симпатии многих. В художественном отношении они бесконечно уступали Гомеру, и, следовательно, современников интересовали прежде всего выраженные в них идеи. Секрет успеха Гесиода заключается в том, что он выразил настроения крестьян, осуждавших новшества городской жизни.

Гесиод — апологет прошлого, кладезь житейской мудрости пахаря. Он прославляет благородный труд патриархальной старины и почти с отвращением говорит о морских путешествиях, источнике обогащения торговцев. «Труды и дни» изобилуют практическими советами по сельскому хозяйству; Гесиод говорит об этих вещах уверенно и как знаток. Отказ от новой, городской цивилизации рожден у поэта тоской по «утраченному раю» сельской идиллии.


* * *

Поэма Гесиода — один из первых в истории примеров протеста против роста материальной культуры. Нетрудно понять причины этого протеста. Человек, как правило, не знал меры в своих начинаниях: цивилизация слишком часто принимала уродливый характер, вызывая у людей недовольство и тягу к опрощению. Древний мир знал своих Руссо и Толстых. Израильские рехавиты отказывались жить в каменных домах, выращивать виноград и стричь волосы; Лао-цзы мечтал о временах первобытной естественности; точно так же и Гесиод — враг городской жизни, проповедник возврата к жизни природной.

Главным аргументом этих людей против цивилизации было то, что она ведет мир к нравственному вырождению. Именно поэтому они видели в росте городов причину всех бедствий народа. Гесиод с горечью говорит о всемогуществе денег, алчности и подкупах. Неправедного судью он сравнивает с ястребом, который, сжав в когтях соловья, надменно спрашивает: «Что ты, несчастный, пищишь?» Гесиоду многое открыл здесь собственный печальный опыт.

Лжи, корысти и насилию поэт противопоставляет божественную справедливость — Дике. Хотя, следуя общей традиции, он и связывает эту богиню с Олимпом, но в сущности она как-то не вяжется с ним. Может ли Дике быть наперсницей Зевса, если он является скорее врагом, чем другом человека? Ведь по его воле род людской обречен на борьбу за жизнь.

Скрыли великие боги от смертных источники пищи:

Иначе каждый легко бы в течение дня наработал

Столько, что целый бы год, не трудясь, имел пропитанье,

Тотчас в дыму очага он повесил бы руль корабельный…

Но далеко Громовержец источники пищи запрятал [5].

И, однако, Гесиод далек от богоборчества. Пусть его интерес к истории богов — это не интерес почитателя, а скорее желание знать мир противника, тем не менее, этот мотив тщательно скрыт. Вместе с поверженными титанами поэт признает владычество Олимпа. Он боится его, и ему хочется, чтобы Зевс правил в согласии с Дике. Быть может, увещевая брата быть справедливым и честным, Гесиод в глубине души сознавал, что в этих поучениях Зевс нуждается не меньше, чем Перс. Но господин есть господин. Судьба поставила Зевса над миром, и человеку неоткуда ждать помощи. Громовержец лишь терпит его. Конечно, у людей есть друзья — это демоны и нимфы, помощники крестьянина, но и они подчиняются Зевсу.

Гесиоду кажется, что участь людей — медленное угасание, и отсюда рождается его исторический пессимизм. Он с восторгом говорит о дозевсовом времени, когда люди процветали под властью Крона. То был золотой век, когда смертные «не знали ни горя, ни печали, ни тяжкого труда». Не было жестокого соперничества между ними, не было мучительных противоречий веры и жизни, «душа их была спокойной и ясной». Трудились с радостью, умирали, «словно объятые сном». Но времена эти прошли безвозвратно.

Следующее, серебряное поколение — уже значительно хуже, оно породило безумцев, отказавшихся от служения богам. Вероятно, в предании о них смутно отразился облик ахейских пришельцев, отвергших старые культы, в то время как золотой век мог быть воспоминанием о славных временах Крита.

За серебряным следовало медное поколение могучих богатырей. Но «сила их собственных рук ужасную принесла им погибель».

Четвертый период — время героев Троянского похода. «Грозная их погубила война и ужасная битва». И вот наконец наступил железный век — закат человечества. Обуянные жадностью и злобой люди ведут между собой нескончаемую борьбу. Поэт сетует на то, что ему суждено быть свидетелем этой мрачной эпохи.

Если бы мог я не жить с поколением пятого века!

Раньше его умереть я бы хотел или позже родиться.

Землю теперь населяют железные люди. Не будет

Им передышки ни ночью, ни днем от труда, и от горя,

И от несчастий. Заботы тяжелые боги дадут им [6].

Но впереди Гесиод видит нечто еще худшее — полное одряхление людей; ему кажется, что история — это наклонная плоскость, по которой они скользят в бездну.

Миф о возрастах человечества, воскрешенный в наши дни Шпенглером и Тойнби, был известен еще в Вавилоне, где впервые сложилось пессимистическое воззрение на мир [7]. Но Гесиод самостоятельно обработал эту тему для того, чтобы выразить свое печальное кредо.

Беотийского певца часто сравнивали с пророком Амосом. Действительно, этот великий современник Гесиода тоже вышел из крестьянской среды и тоже обличал общественную неправду. Но взор пророка был устремлен вперед. Он видел в истории не только периоды регресса, но и высшую целенаправленность. Греческий же поэт весь обращен в прошлое: для него самое прекрасное, что было на земле, покоится в могилах. И это естественно, ибо, где он мог черпать вдохновение для иного взгляда на жизнь? На кого было уповать? На закон Дике? Но откуда исходил этот закон? Если с Олимпа, то почему же царь богов проявлял столько зависти и мстительной злобы? Старые божества землепашцев, к которым тяготел Гесиод, были едва ли намного надежнее. Ведь музы же признались Гесиоду, что они говорят людям правду или ложь в зависимости от своей собственной прихоти. Иначе и быть не могло: они по природе своей столь же капризны и переменчивы, как облака над Геликоном. Трудно надеяться найти у них настоящую правду.

Так, блуждая где-то между магизмом прадедовских культов, властным Олимпом и непреодолимой жаждой справедливости, Гесиод навсегда остался в замкнутом круге противоречий, жалуясь на судьбу, забросившую его во тьму железного века.

ПРИМЕЧАНИЯ

ГЛАВА 1

ЖЕЛЕЗНЫЙ ВЕК. ГЕСИОД

1. Генезис идеи Судьбы был рассмотрен нами во II томе («Магизм и Единобожие»). Рок выступает в античном миросозерцании как «предзаданный сверхмировой порядок» (см.: В. Гайденко. Тема судьбы и представление о времени в древнегреческом миросозерцании. — «Вопросы Философии», 1969, № 9, с. 93). В этой же работе (с. 90) разобраны синонимы, означающие Судьбу в разных ее аспектах: Мойра — участь, Тихе — слепой случай, Ананке — необходимость, предопределенность, Дике — закон возмездия, осуществляемый Немесидой. С верой в Судьбу тесно связано представление о самозамкнутости и известной статичности мира. Этот аспект как противоположный библейскому учению о динамике тварного бытия рассмотрен в работе С. Аверинцева Греческая «литература» и ближневосточная «словесность» (Типология и взаимосвязь литератур древнего мира. Сб. статей. М.,1972, с. 206—266).

2. Геродот. История, II, 53.

3. Гомеровские гимны, XIII, К Гермесу. Пер. В. Вересаева.

4. Гесиод. Теогония, 535. Существует предположение, что в этом намеке звучит отголосок борьбы между Зевсовой религией и религией доэллинских племен. См.: Г. Властов. Теогонии Гезиода и Прометей. СПб., 1897, с. 182 сл.

5. Гесиод. Труды и дни, 42 сл.. Пер. В. Вересаева.

6. Гесиод. Труды и дни, 49.

7. См.: П. Гринцер. Две эпохи литературных связей. — Типология и взаимосвязь литератур древнего мира. Сб. статей. М.,1972, с. 40; Д. Редер. Мифы и легенды древнего Двуречья. М., 1963, с. 38 сл.; М. Н. Jateson. Mythology of Ancient Greece, р. 260.

Глава вторая ОЧЕЛОВЕЧЕННЫЕ БОГИ Спарта и Афины, VIII—VI вв.

Друзьям в беде помочь бессильны боги.

Еврипид


В то время как сельские жители с недоверием и даже враждебностью встречали рост городской цивилизации, для самих горожан новые условия открывали перспективы дотоле неведомые и желанные. Менялся весь их жизненный уклад, причем на ход этих перемен воля вождей, политиков и реформаторов оказывала теперь куда большее влияние, чем тысячелетние традиции. Греция вступала на путь социальных экспериментов.

Власть монарха, который вел свою родословную от богов, отступала перед попытками рационального устройства общества. И с самого начала эти попытки приняли два направления: одно было связано с дорийской Спартой, а другое — с Афинами, населенными племенем ионийцев.

В Спарте все было словно решено раз и навсегда. Порядок, установленный легендарным Ликургом при поддержке вооруженных отрядов, процветал под девизом: «Побеждать и повиноваться». Как дисциплинированный воин не должен обсуждать приказов, так и рядовой спартанец был обязан беспрекословно чтить единый устав государства: он принадлежал не себе, а обществу.

Спартанцы горделиво именовали себя «общиной равных», ибо все, кроме остатков старого населения — илотов, обладали одинаковыми правами в полисе. Однако обязанностей у спартанцев было неизмеримо больше, чем прав.

Воспитанием граждан занималось государство, представленное Верховным Советом, Герусией. Власти решали даже вопрос о жизни и смерти новорожденного ребенка: если он казался слабым — его уничтожали. Подростков приучали к тяготам походной жизни и лишениям, испытывали их храбрость в драках, заставляли шпионить друг за другом и доносить.

Спарта походила на военный лагерь: стол — общий, одежда однообразная. Обычай общественного питания мотивировался тем соображением, что для человека лучше, если он будет как можно больше на глазах у всех.

Постоянная муштра избавляла граждан от необходимости ломать голову над мировыми вопросами. Им прививали жестокость, ненависть к чужакам, готовность отдать жизнь за родину.

Это была первая в истории попытка решить проблему организации общества в духе «закрытого» режима. Спарта освободилась от политических распрей, и поэтому другие полисы, уставшие от них, иной раз с завистью смотрели на образцовый порядок дорийцев.

Но политическая стабильность была куплена дорогой ценой. В культурном отношении Спарта, в конце концов, оказалась пустоцветом. Она прославилась в основном лишь боевыми песнями и гражданскими стихами, оставив будущим поколениям пугающий пример общества, где государство поставлено над человеком.

Если бы тот, кому довелось побывать в Спарте, посетил Афины, его прежде всего поразил бы психологический контраст между этими полисами. Воспитанники военизированного строя отличались угрюмым нравом; говорили, что от них услышать слово труднее, чем от статуи, а когда они нарушали молчание, речь их была кратка, как армейская команда.

В Афинах же все было наоборот: город кипел политическими страстями, на площади не утихали споры, болтовня, остроты и смех. Экспансивные, жадные до новинок, увлекающиеся модами и сенсациями, влюбленные в свободу, ионийцы были той средой, где закладывались светские основы европейской цивилизации. Книги греческих авторов, повествующие об Афинах тех времен, пестрят терминами «демагог», «тирания», «демократия» и другими, которые, пусть в несколько ином смысле, стали ходячими в новое время. Свобода выражения мыслей не была абсолютной, но она не шла ни в какое сравнение со спартанскими строгостями.

Если в Спарте человека дрессировали с пеленок, готовя на службу государству, то в Афинах признавалось законным, что интересы народа могут оказаться в противоречии с интересами властей.

Здесь, в Аттике, граждане впервые заявили о своем праве решать судьбу отечества и утверждать формы правления. На историческую арену выступила вся совокупность свободного населения — демос.

Десятки лет шла борьба между демосом и аристократией, пока в 594 году правителем Афин не был избран Солон. Мудрец, поэт и гениальный политик, он сумел не только установить равновесие между враждебными партиями, но и провести ряд важных преобразований. Он отменил долговое рабство — этот бич древнего мира, с которым в те же годы, что и Солон, воевал пророк Иеремия. По его настоянию выкупили проданных на чужбину афинян, ввели ограничение на владение землей, узаконили суд присяжных. Но главное достижение Солона — это внедренные им принципы демократического правления. Аристотель верно определил их сущность, говоря, что Солон отнюдь не просто отдал всю власть в руки толпы, но «имел в виду дать народу только самую необходимую силу — именно избирать и контролировать должностных лиц: без этих прав

народ был бы в положении раба и настоящим врагом правительства».

После ухода Солона от дел и новой полосы смут в 509 году была окончательно установлена демократическая конституция. Правитель Клисфен ввел тайное голосование, так называемый «остракизм».

Трудно переоценить значение этого переворота. Ведь в иерархическом обществе во многом действуют еще законы животного мира. Прежде считали, что стая есть нечто хаотическое, однако теперь установлено, что в ней существуют строго очерченные градации, подчинение и своеобразный «вождизм». Поэтому не будет преувеличением сказать, что демократия, наряду с искусством, религией и наукой, является одной из подлинно человеческих черт общества.

Говоря так, не следует, впрочем, забывать, что речь идет не об «идеальной» форме правления (подобная форма может быть образована лишь идеальными людьми), но — о наилучшей из возможных структур, которая менее всего подавляет свободу личности. И создателями основ этой структуры были афинские реформаторы, безусловно заслуживающие одного из первых мест среди героев истории.


* * *

На фоне успехов афинян в сфере социальной особенно поражает картина их религиозной жизни: здесь этот талантливый народ обнаруживает консерватизм и беспомощность, как будто бы весь его творческий потенциал был израсходован на «светские» области.

Почти единственными скрижалями веры для жителей полисов в то время по-прежнему оставались поэмы Гомера. Объясняется это не только привязанностью греков к национальному прошлому. В эпоху колонизации и политических движений, приведших к созданию новых общественных систем, вновь возродился угасший было дух мужества и героики. Поэтому главная тенденция «гомеровской» религии — очеловечивание богов— находила живейший отклик среди горожан [1].

Однако, вскоре этот культ человеческого начала начинает тормозить движение греческой религии к более высоким ступеням;

она оказывается уже не в состоянии подняться над простым антропоморфизмом. Боги застывают в том виде, как их канонизировали Гомер и Гесиод. То, что некогда одухотворяло богов, теперь замкнуло их в тесные рамки несовершенной человеческой природы. Бессмертие, поддерживаемое волшебным напитком, и необоримая сила олимпийских великанов являлись лишь чисто внешними признаками, отличающими богов от людей.

Процесс сближения между двумя мирами — Олимпом и родом смертных — прослеживается и в религиозном искусстве Греции VII и V веков.

Появившиеся в начале этого периода храмы сооружались по образцу жилищ и обычно отличались не слишком большими размерами. Это не случайно: строя их, греки в первую очередь хотели предоставить Зевсу и Посейдону «дом» в пределах своего города. Так, согласно эсхиловской «Орестее» народ, пытаясь смягчить гнев эриний, обещает соорудить им жилища-храмы в Афинах.

Возводя «Обиталища» для богов, греки надеялись сделать бессмертных своими согражданами, покровителями полиса.

Здесь нетрудно заметить нечто родственное вере Израиля, который видел в Иерусалимском храме знак присутствия Божия. Но в то время как близость святыни усиливала в ветхозаветном человеке чувство трепета и благоговения, для грека вселение бога в храм было одним из средств очеловечения его. Разумеется, античное святилище тоже было окружено ореолом тайны, но в большей степени оно знаменовало «приручение» грозного олимпийца, почти насильственное удержание его в полисе. Бывали даже случаи, когда статуи приковывали цепями, чтобы помешать богу покинуть свое жилище.

Эта же тенденция к стиранию границ божественного и человеческого наметилась и в культовых изображениях. Если от старых, примитивных идолов веяло чем-то загадочным, сверхъестественным, то в дальнейшем мы видим образы все более земные, доступные, человечные. Путь этот завершился в стиле «высокой классики» V и IV веков.

Когда-то один французский писатель назвал классические статуи «истинными богами и богинями», но на самом деле они по существу перестали уже быть богами, а превратились в идеализированных людей. И, пожалуй, именно этого добивались греческие мастера, следуя духу «гомеровской» религии.

Божество, изваянное из камня, наделенное прекрасным земным ликом, живущее в собственном доме, мыслилось в значительной степени как друг, защитник и сосед грека. Олимп и город оказались рядом; ведь недаром мифы постоянно говорили о любви и браках между бессмертными и людьми.

Параллельно с этим умалением идеи Божественного возрастал и культовый хаос, ибо каждый городок и каждая местность хотели иметь «своих» богов. Даже в одной семье могли быть поклонники разных культов. Нередко провозглашались и новые божества: удача или несчастье, памятное событие или непонятное явление природы — все это легко пополняло и без того уже обширный пантеон. Многие почитаемые боги пришли в Грецию из Азии и с Крита, в первую очередь Артемида, Деметра, Аполлон.

Любопытно, что с ними, особенно с Аполлоном, связана противоположная тенденция, хотя и слабо выраженная. Восточные боги не так легко поддавались очеловечению. Некогда культ хеттского божества Апулунаса распространился по Малоазийскому побережью; в «Илиаде» это Аполлон, поборник Трои. Впоследствии центром его почитания в Греции стало уединенное горное святилище — Дельфы.

Гомер вкладывает в уста Аполлона слова, осуждающие попытки сближения богов и людей: Гордый Тидид! Никогда меж собою не будет подобно

Племя бессмертных богов и по праху влачащихся смертных! [2]

Дельфийский оракул по самой природе своей был защищен покровом тайны. Пифия прорицала там в состоянии исступления.

Жрецы Дельф хотели сделать Оракула средоточием общегреческих верований. Спартанцы, афиняне, ионийцы из Азии — все с трепетом поднимались к дельфийским храмам. Сребролукий бог почитался как существо, властное освободить от ритуальных осквернений и кровной мести.

Но в конце концов и Аполлон не избежал общей участи Олимпийцев. Объявленный богом гармонии и искусства, он также спустился из заоблачных высей и стал олицетворением земной красоты.

При всем своем влиянии Дельфы не смогли занять места, к которому стремились. Жрецы Аполлона не выработали цельного религиозно-нравственного учения, которое могло бы возвысить их над другими духовными центрами; к тому же они сильно подорвали свой авторитет участием в темных политических интригах.


* * *

Для жителей Аттики в полном смысле «своей» богиней была Афина Паллада — покровительница войны и мудрости. Это суровое гражданское божество, чем-то напоминающее ассирийскую Иштар, являлось скорее символом государства, чем предметом религиозного благоговения. Любовь к ней означала любовь к отчизне. Высшим делом благочестия в отношении к Палладе (как, впрочем, и к другим Олимпийцам) являлось участие в общественном культе и праздниках. Полагали, что богиня радуется им, и, поэтому народ не скупился на парадные торжества, игры и состязания в честь своей покровительницы. Ей слагали торжественные гимны:

Славить Афину Палладу, оплот городов, начинаю

Страшную. Любит она, как Арес, военное дело:

Яростный воинов крик, городов разрушенье и войны.

Ею хранится народ, на сраженье ль идет иль с сраженья.

Славься, богиня! Пошли благоденствие нам и удачу! [3]

Однако любая гражданская религия, лишенная интимной связи с верующей душой, как правило, суха и лубочна. У людей с богатым внутренним миром она нередко вызывает если не отвращение, то, по крайней мере, равнодушие. Культ городских богов рано стал превращаться в общественную повинность, а там, где в религии торжествует форма, она обречена на вырождение.

При этом казенному благочестию сопутствовал, как это нередко бывает, государственный фанатизм. Греция стала одной из первых стран, где начали гнать инакомыслящих. Преследованиям за оскорбление богов подвергались, как мы увидим, Анаксагор и Протагор, Сократ и Аристотель. Величайшим грехом считалось пренебрежение внешним культом или покушение на культовое имущество. Убеждение, что жертвой можно искупить любой проступок, способствовало, по мнению Платона, порче нравов.

Много говорилось и писалось о выхолощенности поздней религии римлян, но по справедливости нужно сказать, что прообраз этого омертвения существовал уже в эллинском полисе. Никакие политические страсти, состязания певцов или спорт не могли заполнить духовный вакуум, тем более что на смену массовой родовой психологии шло возраставшее самосознание личности. Человек уже переставал видеть себя только звеном гражданского целого. Власть общества и традиции начинали тяготить его.

Духом протеста и негативизма проникнута поэзия Архилоха (VI в.), который любил поднимать на смех почтенных людей города и привычные условности. Считалось, например, позорным потерять свой щит в битве. Но Архилоха это совсем не тревожило: «Сам я кончины зато избежал, и пускай пропадает щит мой». В дни всеобщего траура по погибшим согражданам он во всеуслышание заявляет: «Я ничего не поправлю слезами, а хуже не будет, если не стану бежать сладких утех и пиров».

Народные верования мало привлекали людей столь независимых, и хотя на словах они чтили богов, зачастую это была пустая формальность. Слишком земные, слишком понятные, боги оказывались существами почти того же порядка, что и смертные. Между тем люди не могут долго довольствоваться идеалом, который не возвышается над уровнем человеческого. То, перед чем человек может склониться, не унижая своего достоинства, должно превосходить его, а этого нельзя было сказать о гомеровских богах. Поэтому естественно, что взор мыслящих греков все чаще силился проникнуть в таинственные небеса поверх Олимпа.

Но что они могли найти там?

Из поэм Гомера им было известно, что боги бессильны перед решениями Судьбы, а следовательно, правит миром она. Вселенная же, таким образом, являет собой как бы систему всеобщей зависимости. Раб подчинен человеку-господину, человек — игрушка богов, боги подвластны Судьбе. Удел человека — рабство не только внешнее, но и духовное, ибо он предстоит богам не с чувством смирения, а скорее как невольник. Смирение рождается из веры в благость высших сил, между тем никаких признаков благости Мойры у Гомера нельзя было найти. Ее предначертания — лишь прихоть, не имеющая цели и смысла: они превращают мир и человека в абсурд.

Феогнид с упреком вопрошает Зевса:

Как же, Кронид, допускает душа твоя, чтоб нечестивцы

Участь имели одну с теми, кто правду блюдет?

И со вздохом отвечает сам себе:

В жизни бессмертными нам ничего не указано точно,

И неизвестен нам путь, как божеству угодить [4].

Напрасно люди радуются своим победам над природой — от власти Рока они все равно не смогут уйти. Не старался ли отец Эдипа, получив предсказание, избежать гибели? И он, и сам Эдип, победитель Сфинкса, оказались повержены.

Но если такова участь земнородных, то какой смысл просить у богов счастья? Оно вообще пустая греза.

За красочными картинами гомеровского эпоса скрывается глубоко запрятанная мысль об обреченности людей и народов. Оборона Трои бесполезна — ее жребий предопределен; Ахиллес знает о неизбежности своей ранней гибели, Одиссей — об участи своих товарищей. И что удивительного, если у певца, прославляющего могучих витязей, внезапно вырывается скорбное восклицание:

Меж существами земными, которые дышат и ходят,

Истинно в целой Вселенной несчастнее нет человека!

В VII столетии поэт Мимнерм Колофонский продолжает эту линию гомеровского пессимизма, оплакивая быстротечную людскую долю:

Мы ж точно листьев краса, что рождает весны многоцветной

Время, когда над землей солнца теплее лучи.

Да, точно листьев краса, наслаждаемся юности цветом

Недолговечным: от нас скрыли и зла и добра знание боги [5].

Столь же печально смотрит на жизнь другой греческий поэт, Семонид из Самоса:

Наш быстротечен день,

Как день цветка, и мы в неведенье живем:

Чей час приблизил бог, как жизнь он пресечет.

Но легковерная надежда всех живит,

Напрасно преданных несбыточной мечте…

Все беды налицо — но Керрам * нет числа,

И смертных горести ни выразить, ни счесть [6].


---

* Керы– богини судьбы, посылающие беды

---


Феогнид воскрешает древнее сказание о Силене, который объявил человеку, в чем для него высшее благо:

Было бы лучше всего тебе, смертный, совсем не родиться,

Вовсе не видеть лучей ярко светящегося дня;

Если ж – родился: пройти поскорее в ворота Аида

И под землей глубоко в ней погребенным лежать [7].

Даже поэт Анакреонт, стяжавший славу своими игривыми стихами, неожиданно как бы проговаривается:

Умереть бы мне! Не вижу никакого

Я другого избавленья от страданий [8].

Так, подобно индийцам в эпоху расцвета аскетического движения, греки пришли к мысли о том, что земная жизнь — это долина скорби.

Однако, в отличие от Индии, Греция не сразу отвернулась от преходящего для того, чтобы искать истину в царстве Духа. Эллинское сознание поначалу пыталось найти путь возврата к природе, надеясь вернуть утраченную гармонию и равновесие. Это выразилось в культе чувственности и обращении к природной мистике.

Многие в это время стали искать забвения в мимолетных радостях и бездумных наслаждениях. Иным казалось, что здесь нет лучшего помощника, чем вино. Старый аристократ Алкей с Лесбоса, устав от бесплодной политической борьбы, провозглашает:

К чему раздумьем сердце омрачать, друзья?

Предотвратим ли думой грядущее?

Вино — из всех лекарств лекарство

Против уныния. Напьемся ж пьяны! [9]

Так же и Феогниду панацеей от всех печалей представляется опьянение:

Скоро за чашей вина забывается горькая бедность,

И не тревожат меня злые наветы врагов.

Другим способом приобщения к «естественности» была эротика. «Фиалкокудрая, с улыбкой нежной» Сафо — знаменитая поэтесса Лесбоса — окружает себя семьей прекрасных подруг, с которыми предается изощренной игре чувств. Ее кружок — своего рода убежище любви, где девушки, скрывшись от жестокого мира, создавали себе иллюзию особой, исполненной красоты жизни. Сафо послушна «горько-сладостному необоримому змею». «От страсти я безумствую», — говорит она. Ароматный чад любви-муки, казалось, помогал забыть опостылевшие будни. Любовь, любовь — во всех видах и обличьях, лишь бы найти восторг и экстаз, пусть мгновенные! Нужно самозабвенно раствориться в природе и страсти. Погоня за «естественностью» оборачивалась противоестественным: Сафо воспевает своих девушек. Анакреонт — юношей: зарождается болезненное отчуждение полов, которое оказало роковое влияние на эллинский мир.

Этому способствовало и то, что в Афинах женщины составляли целый класс людей, живших под тяжким гнетом. Они были как бы частью домашнего инвентаря, служанками, отстраненными от всех интересов мужчин. Женщину лишали образования, ограничивали ее участие даже в общественном культе и развлечениях. Живя в атмосфере демократического строя города, она не могла не тяготиться уродством своего положения. Не случайно поэтому, что женщины вскоре оказались наиболее рьяными поклонницами новых культов, открывших им свои двери и внесших оживление в их тусклое существование.

Еще унизительней была доля рабов. Прошли ахейские времена, когда невольник был почти домочадцем. Теперь раба вообще не считали за человека. Даже Платон полагал, что «в душе раба нет ничего здравого». Рабов, как скот, называли кличками, причем каждый хозяин менял их. Детей рабов нередко убивали или оскопляли.

Таким образом, прогресс демократии не коснулся значительной части общества, а примитивный уровень религии не позволял ей утолить духовный голод людей.

Чем меньше приходилось человеку бороться за хлеб насущный, тем острее ощущал он пустоту своей жизни, ее бесцельность и обреченность. Египтяне и индийцы преодолевали подобные кризисы благодаря вере в бессмертие. Гомеровская же религия, говоря о страшной Преисподней, ожидавшей людей за гробом, внушала лишь тоску и ужас. Какое-то время патриотический энтузиазм гражданского культа еще мог вдохновлять грека, питаясь чувством коллективной солидарности. Однако перед лицом смерти человек переставал быть членом общества и народа: смерть настигала его самого, и он, лишенный всех социальных оболочек, оказывался нагим и беспомощным у края пропасти. Минуту назад Патрокл был царем, непобедимым героем, внушавшим трепет, но вот — удар, и жалкая тень, сетуя и плача, уносится в темную пасть Аида… Лишь глубоко скрытый, непобедимый инстинкт подсказывал людям, что есть какая-то неведомая возможность иного исхода:

Людям одно божество благое осталось — Надежда.

Прочие все на Олимп, смертных покинув, ушли [10].

Источником этой надежды оставался для греков опять-таки природный мир.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава вторая

ОЧЕЛОВЕЧЕННЫЕ БОГИ

1. См.: С.Маркиш. Гомер и его поэмы. М., 1962, с. 82; А. Боннар. Греческая цивилизация, т. I. М., 1958, с. 191; М. Nilssоп. А History of Greek Religion. Oxford, 1972, р. 178—179.

2. Илиада, V, 440.

3. Гомеровские гимны, XI, К Афине.

4. Феогнид. Элегии, 377.

5. Мимнерм. Песни к Нанно. Пер. Ф. Зелинского.

6. Симонид. Пер. Я. Голосовкера.

7. Феогнид. Элегии, 425.

8. Анакреонт, 16. Пер. В. Вересаева.

9. «Античная лирика». М., 1968, с. 53.

10. Там же, с. 171.

Глава третья МИСТЕРИИ ЭЛЕВСИНА Аттика, VII — VI вв.

В мистериях есть предугадание истины.

Климент Александрийский

С незапамятных времен чудо пробуждающейся весенней земли волновало человека, заставляя его задумываться над загадками мира. Засыхала трава, падал созревший колос, но каждый год оказывалось, что смерть природы лишь сон. Дремавшее в почве мертвое семя выходило навстречу солнцу в виде ростка, вновь луга и склоны одевала молодая зелень. В этом люди видели проявление извечного космического круговорота, в котором созидательные силы, сраженные полчищами тьмы, возрождаются и торжествуют.

Неистребимость жизни воспринималась как весть о бессмертии, как обетование Природы, в которой заключен залог вечного существования и для человека. Поэтому древние упорно стремились разгадать эту тайну, овладеть бессмертием или приобщиться к нему. Одетые в траур, они погребали Осириса, Ваала, Таммуза, Атиса осенью и с ликованием встречали их пробуждение от смертного сна весной [1].

В Грецию этот распространенный культ воскресающей природы проник, вероятно, с Крита, где он был связан с религией Богини-Матери. Около VII в. до н. э. мы уже застаем его в городке Элевсине, расположенном недалеко от Афин.

Гомеровские гимны содержат намек на критское происхождение Элевсинского культа. Там мы находим миф, повествующий о его начале.

Некогда в городе появилась старая женщина с Крита, по имени Доя. Она рассказывала, что много странствовала по миру и чудом спаслась от гибели. Пораженный необычным видом и мудростью Дои, царь Элевсина отдал ей на воспитание своего сына.

Однажды ночью мать подглядела, как пришелица погружает мальчика в огонь. На отчаянные вопли и укоры царицы таинственная женщина ответила гордыми словами: «Жалкие, глупые люди!» Казалось, что ребенок мог получить из рук Дои бессмертие, но теперь это уже невозможно.

В то же мгновение по дому царя разлилось сладостное благоухание, тело странницы засветилось, стены озарило ослепительное сияние. Вместо старухи перед изумленными элевсинцами предстала прекрасная богиня. То была Деметра — могущественная владычица нив и цветов [2].

Она рассказала людям свою историю. Возлюбленная ее дочь Кора играла однажды на цветущем лугу среди фиалок и шафранов. Внезапно разверзлась земля, и колесница властителя Преисподней Аида унесла трепещущую деву в подземное царство. Плененный красотой Коры, Аид захотел сделать ее своей женой. Но ему не удалось сохранить похищение в тайне. Прежде чем разверзшаяся земля успела сомкнуться над Корой, она издала жалобный крик.

Ахнули тяжко от вопля бессмертного темные бездны

Моря и горные главы. И вопль этот мать услыхала.

Горе безмерное остро пронзило смущенное сердце.

Разодрала на бессмертных она волосах покрывало,

Сбросила с плеч сине-черный свой плащ и на поиски девы

Быстро вперед устремилась по суше и влажному морю,

Как легкокрылая птица. Но правды поведать никто ей

Не захотел ни из вечных богов, ни из смертнорожденных,

И ни одна к ней из птиц не явилась с правдивою вестью [3].

Девять дней скиталась по земле Деметра, освещая факелами все закоулки, но нигде не находила следов дочери. И лишь на десятый день она узнала от богини Гекаты, какая судьба постигла деву. Гнев и печаль Деметры не имели границ; она приняла образ старухи и явилась к людям в Элевсин.

Узнанная там, она продолжала скорбеть. Отказываясь вернуться в сонм богов, она сидела в Элевсинском храме и проливала слезы. Тем временем «грозный, ужаснейший год низошел на кормилицу-землю». Напрасно быки тащили плуги по пашням, а сеятели бросали в почву семена: земля не давала всходов, печаль богини поразила ее бесплодием. Людям угрожала голодная смерть.

Это встревожило Зевса, при попустительстве которого совершилось похищение Коры. В Преисподнюю был послан Гермес сообщить Аиду, что Деметра замышляет

Слабое племя людей земнородных вконец уничтожить,

Скрывши в земле семена, и лишить олимпийцев бессмертных

Почестей… [4]

Опасность нарушения магической связи между людьми и богами принудила Аида задуматься. В конце концов он согласился на время отпускать молодую супругу к матери, но с тем, чтобы часть года она всегда проводила у него.

Деметра согласилась на это компромиссное решение и, научив элевсинцев тайным обрядам, вернулась к богам. С тех пор, пока Кора гостит у Аида, Деметра погружается в печаль, наступает зима, а когда она возвращается к матери, нивы вновь зеленеют.

Этот миф поразительно напоминает сказания о скорби Исиды и о нисхождении богини Иштар в Преисподнюю. Был ли то странствующий сюжет или критяне и греки сложили свою версию независимо от Востока — сказать трудно, но сейчас для нас важно другое. Культ Деметры ознаменовал возвращение к хтоническим, подземным, божествам, сама природа которых связана с тайнами плодородия, жизни и смерти.

Почитание Деметры утвердилось не только в Элевсине, но постепенно распространилось и в других областях Греции. Вплоть до появления христианства элевсинские ритуалы привлекали очень многих. Поразительно, что они в каком-то смысле пережили все остальные греческие культы. Даже в XIX в. крестьяне Элевсина ставили в центре гумна изваяние Деметры, а когда его увезли в музей, жаловались на ухудшение урожая [5].


* * *

Чем же объяснить столь прочное влияние этой архаической религии? Что могли греки, нередко иронизировавшие над своими богами, найти в древнем мифе о Деметре, Аиде и Коре? Ответ на этот вопрос может быть лишь один: хтонические боги — властители сокровенных глубин земли, где обитают тени усопших, — связывались с самыми важными сторонами человеческого бытия. Их религия обещала людям не только земное благополучие, но и вечную жизнь, бессмертие. Это давало ей огромное преимущество перед гражданским культом [6].

Обряды, сопровождавшие поклонение Деметре, приобрели характер таинственных священнодействий, мистерий, подобных тем, какие были известны еще у древнейших народов. В основе подобных действ лежали пантомимы, изображавшие мифическую историю богов и героев. Созерцание мистерий, как полагали, устанавливало магическую связь между людьми и высшими существами.

Благоговение перед тайной, превышающей обыденный разум, — неотъемлемая черта религии. Чувство встречи со сверхчеловеческим, священным, скрытым от взоров профана, делало элевсинские мистерии предметом глубокого и искреннего почитания. Насмешки греков, которые потрясали Олимп, смолкали у порога Элевсина.

Любой эллин, не запятнанный преступлением, — мужчина, женщина и даже раб — мог приобщиться к мистериям Деметры [7]. Наконец-то перед всеми париями общества открывался путь к духовным радостям и вечности! Тому, кто проходил посвящение, было обещано избавление от рокового Аида:

Счастливы те из людей земнородных, кто таинства видел,

Тот же, кто им непричастен, по смерти не будет вовеки

Доли подобной иметь в многосумрачном царстве подземном [8].

Деметра владела тем, чего не имели другие боги, — таинственной мощью возрождения природы и силой бессмертия. Неудивительно поэтому, что к Элевсину устремилось так много почитателей великой богини. Приютившееся у залива на фоне гор, среди сосен и кипарисов, святилище было окружено постоянной заботой афинян. Сюда приходили сотни паломников, чтобы ощутить близость божественных сил.

Здесь все было овеяно древней тайной: казалось, богиня все еще скитается где-то среди окрестных рощ. В городке показывали дом, где она жила; камень, на котором, по преданию, она сидела, оплакивая Кору; место, где дева была увлечена в Преисподнюю. Сама почва Элевсина представлялась лишь тонкой преградой, отделяющей обычный мир от загадочной глубины недр.

Праздники Элевсиний начинались обычно в Афинах [9]. Иерофант и архонт возвещали их начало, напоминая о том, что варвары и преступники не должны в них участвовать. Вслед за тем толпы шли на море омыться в волнах, которым приписывалась очистительная сила. Оттуда паломники направлялись в торжественной процессии к священному городу. Они несли изваяния хтонических богов, пели гимны, совершали жертвоприношения. Двадцать километров, отделявших Афины от священного города, проходили медленно, одни пешком, другие верхом, и только к ночи достигали Элевсина.

Жрецы Деметры ревниво охраняли свои тайны. Тот, кто вступал на путь посвящения, давал страшные клятвы молчания. Горе непосвященному, который кощунственно проникал на богослужение. Тот из мистов, кто разглашал секреты Элевсина, считался святотатцем.

Готовящиеся к посвящению носили красные повязки, и, чтобы не дать проникнуть на праздник чужим, иерофанты имели списки будущих мистов.

По прибытии в Элевсин люди с факелами разбредались по холмам, как бы принимая участие в поисках Коры, и лишь после этого они проходили искус, предваряющий мистерии.

Посвящаемый должен был быть чист от крови и чист ритуально; ему вменялся в обязанности ряд пищевых запретов: воздержание от рыбы, бобов, яблок.

Перед храмом еще раз приносились жертвы, и наконец ночью в полном молчании посвящаемые вступали в храм.

Под темными сводами разыгрывалась сакральная драма, люди шли тесными проходами, слышали завывания и зловещие голоса, видели фигуры чудовищ и вспышки молний. То был символ мытарств души, проходящей загробное очищение. Все то, что суждено было испытать человеку в царстве Аида, он переживал во время священнодействия и через это получал избавление.

Но вот к утру, оставив наконец позади мрачные своды, участники обряда выходили на залитые солнцем лужайки; звучали песни и восклицания, в пляске кружились мисты среди убранных цветами статуй богов и богинь. Эта сцена изображена у Аристофана:

Потом тебя дыханье флейт обвеет,

Увидишь свет прекрасный, как земной.

Там рощи мирт, мужчин и женщин хоры

И радостных рукоплесканий звук [10].

Такова была картина перехода в царство бессмертия: Аид оставался позади навсегда.

Мистериальная драма должна была глубоко потрясать душу зрителей. В ней заключалось нечто в высшей степени созвучное греку: образ. Элевсин проложил особый путь для приобщения к вере. Воздействие оказывалось не на рассудок, а на все существо человека. Обряды Деметры назывались «теамата» — «зрелище», ибо то был священный театр, который очищал и возвышал человека, давал ему сопереживание божественной жизни.

Центральным моментом мистерий, высшей ступенью посвящения было созерцание символов. О нем мы фактически ничего не знаем, потому что его тщательнее всего скрывали. Но есть указания, что иерофант — служитель Деметры — выносил перед посвященными колос. Возможно, то был знак бессмертной богини и считалось, что человек, чьи духовные очи отверсты, узрит в колосе токи незримой силы. Дрожащее сияние, окружающее зерно, аура, которую может видеть лишь мист, есть свидетельство его связи с богиней.


* * *

«Ничто не может сравниться, — писал французский историк Шарль Диль, — с чувством глубокого благоговения, которое испытывали к Элевсинским мистериям самые серьезные умы древнего мира, философы, государственные мужи, ораторы, историки и поэты. Начиная от Пиндара и до Платона, от Исократа и до Цицерона, все согласно признают, что мистерии глубоко влияли на души людей» [11].

Некоторые историки считают, что Элевсинский культ был связан с определенным религиозно-нравственным учением, которое отвечало на запросы духа лучше, чем религия Олимпа [12]. Но даже если и так, остается несомненным, что в Элевсине явно превалировал обряд, а это всегда таит в себе опасность для религии. Нравственный и мистический элементы легко оттесняются на задний план, и форма оказывается самодовлеющей. Уже одно это препятствовало одухотворению культа Деметры.

Была еще причина, почему греческая религия не нашла в Элевсине высшего завершения. Мистерии Деметры претендовали на то, чтобы быть вестью о спасении; но эта весть сводилась лишь к обещанию лучшей участи за гробом. В земной же жизни человек, даже пройдя через посвящение, был все еще как стеной отделен от божественного бытия.

Недаром мистерии назывались «зрелищами»; ведь они оставляли своих адептов, по существу, только зрителями, не давая полностью раскрыться религиозным переживаниям личности [13]. Священная драма, при всей своей воспитательной силе, не могла заменить непосредственного причастия к Божественному. А ведь именно к этому стремится человек, ищущий спасения.

Почти одновременно с установлением Элевсиний в Греции заявило о себе новое религиозное движение, которое, казалось, восполняло изъян, имеющийся в культе Деметры. Оно не только говорило о будущем, но сулило сразу же, «теперь и здесь», открыть путь к единению с Высшим.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава третья

МИСТЕРИИ ЭЛЕВСИНА

1. См.: М. Брикнер. Страдающий бог в религиях древнего мира. СПб., 1908, с. 9 сл.

2. Имя Деметры означает, вероятно, «Мать Зерна» (см.: М. Nilsson. А History of Greek Religion, р. 108, 211). Она была одним из вариантов древней Богини-Матери (см.: Д.Томсон. Доисторический Эгейский мир. М., 1948, с. 128).

3. Гомеровские гимны, V, К Деметре, 38—46.

4. Там же, 352.

5. См.: Дж. Фрэзер. Золотая ветвь, вып. III. М., 1928, с. 112—113.

6. См.: Ю. Кулаковский. Смерть и бессмертие в представлениях древних греков. Киев, 1899, с. 91 сл.

7. Платон. Федон, 69 с.

8. Гомеровские гимны, 480 сл.

9. Описание мистерий см.: Д. Филий. Елевсин и его таинства. СПб., 1911; G. Муlonas. Eleusis and the Eleusinian Mysteries. London, 1962.

10. Аристофан. Лягушки, 154.

11. Ш. Диль. По Греции. М., 1913, с. 337.

12. См.: Н. Новосадский. Елевсинские мистерии. СПб., 1887, с. 155. Другие авторы ставят эту догадку под сомнение, ссылаясь на 5-й фрагмент Аристотеля.См.: М. Еliadе. rites and symbols of Initiation. N.Y., 1965, р. 110.

13. Эту черту мистерий Элевсина отмечает П. Страхов в своем исследовании «Воскресение» (М., 1916, с. 57), которое посвящено учениям о бессмертии и воскресении в дохристианском мире.

Глава четвертая ДИОНИС Европейская Греция, ок. 650—550 гг.

О, бурь заснувших не буди,

Под ними хаос шевелится…

Ф. Тютчев


Эпоха, о которой мы рассказываем, была временем духовного брожения и появления начатков философской мысли во всем мире. У греков этот период ознаменовался тягой к мистическим культам. Человек, путешествующий тогда по Элладе, не мог бы не заметить, что повсюду происходит нечто странное и непонятное. Горные леса стали временами оглашаться пением и криками; то были толпы женщин, которые носились среди деревьев с распущенными волосами, одетые в звериные шкуры, с венками из плюща на головах; в руках у них были тирсы — палки, обвитые хмелем; они предавались исступленным пляскам под звуки первобытного оркестра: визжали флейты, звенели литавры, поднимался дурманящий дым от сжигаемых конопли и смолы…

Ночью колеблющийся свет факелов освещал фантастические картины шабаша. Полуголые девушки с остекленелым взглядом рвали зубами мясо трепещущих животных. На этих диких лесных празднествах женщины, слишком долго жившие взаперти и порабощенные городом, брали реванш: насколько суровы были к ним общественные законы, настолько велик был энтузиазм их разнузданных радений. Едва раздавался призывный клич, как они переставали быть матерями, дочерьми, женами; они покидали свои очаги и прялки и с этого мгновения всецело принадлежали божеству производительной мощи природы — Дионису, или Вакху.


* * *

Религия Диониса прежде казалась настолько необъяснимой и чуждой «гомеровской» традиции, что эту главу в духовной истории греков предпочитали замалчивать или умалять ее значение. Если вера в Олимп шла по пути очеловечения богов, то здесь, напротив, основной чертой было «расчеловечение» самих людей.

Теперь мы знаем, что Дионисова линия в истории греческого духа была очень сильной и оказала глубокое влияние на все эллинское сознание.

Греки любили повторять: «Мера, мера во всем». Но не являлось ли это частое обращение к «мере» намеком на то, что греки в чем-то побаивались самих себя? Не угадывали ли они в глубинах своей души наличие сил, совершенно противоположных разуму и порядку? Если бы греки действительно были чужды всему темному, безмерному, хаотическому — для чего бы тогда понадобилось столь настойчиво проповедовать меру?

Дионисизм показал, что под покровом здравого смысла и упорядоченной гражданской религии клокотало пламя, готовое в любой момент вырваться наружу.

Примечательно, что женские оргии в честь Диониса не встречали в народе осуждения. Напротив, люди верили, что пляски вакханок принесут плодородие полям и виноградникам. В дни радений служительницы могущественного бога пользовались покровительством и уважением.

Ничто не могло остановить захлестнувшую Грецию волну дионисизма. В горной Аркадии и близ торгового Коринфа, в Аттике и Спарте — всюду вспыхивали новые очаги этой странной религии. Даже за пределы Эллады проник Дионис. У Еврипида он с гордостью говорит о своих победах:

И вместе грек там с варваром живет.

Всех закружил я в пляске вдохновенной

И в таинства их посвятил свои,

Чтоб быть мне явным божеством для смертных [1].

До открытия Микенской культуры полагали, что Дионис — это чужеземный бог, который почитался у варваров и в один прекрасный день начал наступление на цивилизованную Элладу. Однако теперь установлено, что это мнение было ошибочным. Ахейские надписи свидетельствуют, что греки знали Диониса еще до Троянской войны.

Происхождение этого культа, как и мистерий Деметры, теряется в доисторическом прошлом [2]. Корни его, несомненно, связаны с древнейшими обрядами плодородия. Возможно, дионисизм имел общие истоки с праарийским оргиастическим культом хмельного зелья — Сомы, или Хаомы. В историческое время имя Диониса связывали с виноградарством и виноделием. Он был объявлен также покровителем деревьев и стад. Но первоначально Дионис, вероятнее всего, был не кем иным, как старым критским божеством производящей силы. Все его поздние атрибуты: виноград, деревья, хлеб — вторичны. Главным же символом его был бык. Вакханки пели:

О, гряди, Дионис благой,

В храм Элеи,

В храм святой,

О, гряди в кругу хариты,

Бешено ярый,

С бычьей ногой,

Добрый бык,

Добрый бык!

Некоторое время центром почитания Диониса оставалась Фракия — страна на рубеже нынешней Греции и Болгарии. Там возродился этот древний культ и около VI столетия стал распространяться по всей Элладе.


* * *

Большинство городских и земледельческих религий ставило богопочитание в магическую зависимость от строгой системы ритуалов. Служение же Дионису, по определению Вяч. Иванова, было «психологическим состоянием по преимуществу» [3]. В нем грек находил то, чего ему недоставало в мистериях Элевсина: он был не только зрителем, но и сам сливался с потоком божественной жизни, в буйном экстазе включаясь в стихийные ритмы мироздания. Перед ним, казалось, открывались бездны, тайну которых не в силах выразить человеческая речь. Он стряхивал с себя путы повседневного, освобождался от общественных норм и здравого смысла. Опека разума исчезала, человек как бы возвращался в царство бессловесных. Поэтому Дионис почитался и божеством безумия. Ведь он сам — олицетворение иррациональной стихии, «безумствующий Вакх», как его называл Гомер. Согласно мифам, появление Диониса всегда влекло за собой помрачение рассудка. Человек, взявший на воспитание младенца Диониса, сходит с ума, эта же участь постигает троянского героя Еврипида, едва лишь он взглянул на Дионисов кумир [4].

Приверженец Диониса чувствовал себя снова, подобно своим далеким предкам, не сыном городской общины, а детищем Матери-Земли.

О, как ты счастлив, смертный,

Если в мире с богами

Таинства их познаешь ты,

Если, на высях ликуя,

Вакха восторгов чистых

Душу исполнишь робкую [5].

Дионисизм проповедовал слияние с природой, в котором человек всецело ей отдается. Когда пляска среди лесов и долин под звуки музыки приводила вакханта в состояние исступления, он купался в волнах космического восторга, его сердце билось в лад с целым миром. Тогда упоительным казался весь мир с его добром и злом, красотой и уродством.

Счастлив, если приобщен ты

Оргий Матери Кибелы;

Если, тирсом потрясая,

Плюща зеленью увенчан,

В мире служишь Дионису [6].

Все, что видит, слышит, осязает и обоняет человек, — проявления Диониса. Он разлит повсюду. Запах бойни и сонного пруда, ледяные ветры и обессиливающий зной, нежные цветы и отвратительный паук — во всем заключено божественное. Разум не может смириться с этим, он осуждает и одобряет, сортирует и выбирает. Но чего стоят его суждения, когда «священное безумие Вакха», вызванное опьяняющим танцем под голубым небом или ночью при свете звезд и огней, примиряет со всем! Исчезает различие между жизнью и смертью. Человек уже не чувствует себя оторванным от Вселенной, он отождествился с ней и значит — с Дионисом [7].

Вакханки издают пронзительные крики, оглашают горы безумным смехом. Они убежали от привычной жизни, отвергли человеческую пищу, стали дикарями, животными. Все влечет их — и объятия первого встречного, и детеныши зверей, которых они кормят своим молоком.

О, как мне любо в полянах,

Когда я в неистовом беге,

От легкой дружины отставши,

В истоме на землю паду,

Священной небридой одета.

Стремясь ко фригийским горам,

Я хищника жаждала снеди:

За свежей козлиною кровью

Гонялась по склону холма.

Но чу! Прозвучало: «О, Вакх, Эвоэ!»

Млеком струится земля, вином и нектаром пчелиным [8].

Нет смерти, нет Судьбы, мгновение переживается как вечность. Нет города и его законов. Есть только неистовый водоворот, в котором кружится небо и земля, листья деревьев и облака, камни и человеческое тело.

Оргии растекались по стране с силой настоящей психической эпидемии. Но хотя в них действительно было немало болезненного, в основе своей это явление было куда сложнее простого массового психоза или эротической патологии.

Как и в движениях средневековых флагеллантов, мусульманских дервишей и мистического сектантства, здесь мы видим искаженные проявления жажды Божественного, неистребимой в человечестве. И чем меньше способны идеи века утолить ее, тем сильнее может оказаться взрыв. Когда душа не находит подлинно высокого, ее порывы могут принимать самые устрашающие и уродливые формы. Это мы видим и в нашу эпоху, эпоху «сексуальной революции» и наркотиков.

Демонические силы, таящиеся в человеке, легко овладевают им, когда он бросается в водоворот экзальтации. Упоение бытием у поклонников Диониса нередко выливалось в упоение кровью и разрушением. Бывали случаи, когда женщины тащили в лес младенцев и там, носясь по горам, рвали их на куски или швыряли о камни. В их руках появлялась тогда сверхъестественная сила.

Один из героев Еврипида рисует такую картину вакханалии:

Они несут повсюду разрушенье:

Я видел, как они, детей похитив,

Их на плечах несли, не подвязавши,

И на землю не падали малютки.

Все, что хотели, на руки они

Могли поднять: ни меди, ни железа

Им тяжесть не противилась [9].

В другом месте Еврипид рассказывает, как женщины напали на стадо и в одно мгновение оставили на его месте груды растерзанных трупов.

Эти обезумевшие менады (от слова «мания» — безумие) не раз изображались греческими художниками и ваятелями. С запрокинутыми головами и блуждающим взором они пляшут, сжимая в руках змей, которые их не жалят.

Много веков спустя, в эпоху Ренессанса, когда пробудилась тяга к античному язычеству, темная дионисийская стихия приняла облик того явления, которое принято называть «ведовством». Тайные радения «ведьм» были не чем иным, как попыткой найти забвение в диких обрядах, подобных Дионисовым.


* * *

Постепенно вакханалии превращались в серьезную общественную угрозу. Но греки их не запретили, как сделали римляне, а стремились упорядочить и смягчить служение Дионису. Легенда связывает это с именем прорицателя Мелампа, мудреца из древнего Пилоса [10]. Он повел планомерную борьбу против вакхических зверств: по его приказу отряды сильных юношей смешивались с толпами взбесившихся женщин и, танцуя вместе с ними, постепенно увлекали их в уединенные места, где их отрезвляли и успокаивали при помощи изготовленных Мелампом зелий.

Меламп, если он историческое лицо, жил, вероятно, еще до того, как дионисизм полонил всю Грецию. Он не отрицал священного характера экстаза менад, и те, кто потом следовали его примеру, лишь пытались оздоровить культ Диониса, очистив его от дикости и извращений. Время оргий ограничили, и наряду с ними были введены более спокойные и невинные праздники Диониса. Торжества эти сопровождались представлениями, которые, как думают, легли в основу греческой драмы [11].

Буйное божество было введено в семью Олимпийцев. Его о6ъявили сыном самого Зевса. Сложился миф, согласно которому супруга громовержца Гера, узнав о том, что он полюбил дочь кадмийского царя Семелу, пришла к сопернице и уговорила ее, чтобы та попросила Зевса явиться в своем подлинном облике. Неосторожный Зевс послушался Семелы, но одно прикосновение огненного существа превратило ее в горсть пепла. Только дитя, которое созревало у нее под сердцем, было сохранено чарами Матери-Земли. И Зевс принял его в себя.

Когда же приспел ему срок,

Рогоносного бога родил он,

Из змей венок ему сделал,

И с той поры этой дикой добычей

Обвивает менада чело [12].

Новорожденного Диониса Зевс поручил нимфам:

Пышноволосые нимфы вскормили младенца, принявши

К груди своей от владыки-отца, и любовно в долинах

Нимфы его воспитали. И волей родителя-Зевса

Рос он в душистой пещере, причисленный к сонму бессмертных.

После того как возрос он богинь попечением вечных,

Вдаль устремился по логам лесным Дионис многопетый,

Хмелем и лавром венчанный, вслед ему нимфы спешили,

Он же их вел вперед. И гремел весь лес необъятный [13].

Всюду, где появлялся молодой бог, его сопровождали взрывы энтузиазма и оргии. Возрастала его свита. Говорили, что его возлюбленной стала Ариадна — дочь критского царя Миноса, та самая, что помогла Тезею сразить Минотавра. Быть может, в этом — указание на критские корни культа Диониса.

В иерархии Олимпийцев Дионис был признан богом вина и веселья, а почитание его как бога плодородия впоследствии сплелось с культом Деметры [14]. В Элевсине чтили его изображение. Но главным событием в истории дионисизма явилось его сближение с культом Аполлона. Этим, как мы увидим, было положено основание коренному переосмыслению и преобразованию религии Вакха.


* * *

Оргиастическая мистика Диониса родилась из стремления найти в природе вечную жизнь и спасение. Но, в конце концов, она лишь низводила человека до уровня животного. Впрочем, и это не совсем верно. Полного возвращения к бессловесным для человека быть не может. То, что естественно для зверя, у людей нередко становится болезнью, безумством и извращением. Им не дано безнаказанно отрекаться от разума, от совести, от духа. Человеку открыт лишь один естественный путь — путь к восхождению. Попытка же спуститься вниз, к чисто природным слоям бытия, несет лишь иллюзорное освобождение, повергая вслед за тем в мутный хаос беснования и распада.

Однако опыт дионисизма имел для Греции не только отрицательные последствия. Он яснее дал почувствовать человеку его двойственную природу. Едва лишь затухало пламя экстаза, на смену восторгам приходило тошнотворное чувство похмелья, горькое сознание своего бессилия. Казалось, будто на человека, в какой-то миг ощутившего радость свободы, надевали цепи; он вновь становился узником Судьбы, рабом Ананке — Необходимости. Когда радения сменились праздниками, этот контраст не исчез. И именно опыт слияния с Целым и последующего падения во тьму бессилия был осмыслен в первом греческом религиозном учении — орфизме.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава четвертая

ДИОНИС

1. Еврипид. Вакханки, 18 сл. Пер. И. Анненского.

2. См.: Вяч. Иванов. Дионис и прадионисийство. Баку, 1923. В этом фундаментальном труде автор пытается проследить связь дионисизма с наиболее ранними эллинскими, критскими и восточными культами. В высшей степени вероятно, что Дионисовы радения восходят к первобытной практике шаманизма (см.: А. Мень. Магизм и Единобожие, гл. 3) и ритуалам плодородия (см.: М. Nilssоп. А History of Greek Religion, р. 205—206).

3. Вяч. Иванов. Эллинская религия страдающего бога. — «Новый Путь», 1904, № 3, с. 39.

4. Геродот, IV, 79; Павсаний. Описание Эллады, 7, 8; Илиада, XVI.

5. Еврипид. Вакханки, 75—77.

6. Еврипид. Вакханки, 78—82.

7. Эрвин Роде в своей классической работе о греческой религии утверждает, что «первый зародыш веры в бессмертие был дан в культе Диониса» (Е. Rohde. Psyche, 1910, b. II, s. 3).

8. Еврипид. Вакханки, 135.

9. Там же, 752.

10. См.: Ф. Зелинский. История античной культуры. М., 1915, с. 126.

11. Сам термин «трагедия» происходит от слова «трагос» (козел) и указывает на связь театра с представлениями ряженых, которые входили в Дионисовы праздники (см.: Вяч. Иванов. Дионис и прадионисийство, с. 214).

12. Еврипид. Вакханки, 100.

13. Гомеровские гимны, XXVI, 3—6.

14. Ведя свое происхождение от древнего умирающего божества, Дионис тем самым был связан с образом Деметры. И хотя миф называет его сыном Семелы, в то же время он считается сыном Земли (см.: Вяч. Иванов. Дионис и прадионисийство, с. 79).

Глава пятая ОРФИЧЕСКАЯ ТЕОСОФИЯ Афины, ок. VI в.

И Зевс, и Аид, и Солнце, и Дионис — едины.

Изречение орфиков


Первые христиане любили изображать на стенах катакомб прекрасного юношу, укрощающего диких зверей игрой на арфе. То был Орфей — легендарный провидец и музыкант, олицетворявший гармонию божественного Духа, перед которой стихает мятеж темных сил. К этому певцу возводили орфики начало своего движения. Орфей — поклонник Аполлона, «водителя муз», и учение его явилось как результат облагораживающего влияния на дионисизм Аполлоновой религии.

Легенды утверждают, что пророк был выходцем из Фракии (откуда пришел и Дионис) и жил в ахейскую эпоху. Его связывали также с Элевсином и культом страшной ночной богини Гекаты. Говорили, что Орфей прославился волшебным даром, который получил от своей матери, музы Каллиопы. Его игра и пенье покоряли стихии; когда он путешествовал с аргонавтами, волны и ветер смирялись, зачарованные дивной музыкой.

Об Орфее рассказывали, что, пытаясь вернуть на землю свою невесту Эвридику, погибшую от укуса змеи, он спускался в Преисподнюю. И даже там его лира творила чудеса: чудовища закрывали свои пасти, успокаивались злобные эринии, сам властитель Аида был покорен Орфеем. Он согласился отдать ему Эвридику, но с тем условием, чтобы певец шел впереди, не оглядываясь на нее. Но Орфей не мог преодолеть наплыва чувств и обернулся: Эвридика была увлечена в бездну, на этот раз навсегда.

Безутешный, скитался певец по земле, не находя покоя. Но вскоре и его самого настигла гибель. Во Фракии он встретил толпу безумствующих вакханок, которые в припадке исступления растерзали Орфея. Каллиопа со слезами собрала окровавленные клочья тела и погребла на вершине горы Пангея. Лишь голова певца вместе с его неразлучной лирой упала в море, и волны вынесли ее на остров Лесбос. Там она была помещена в расселине скал и изрекала пророчества [1].

Все эти сказания напоминают уже знакомые нам мифы: здесь и вавилонский мотив схождения в Преисподнюю, и образ скорбящей богини; Каллиопа играет в легенде роль Исиды, собиравшей клочья тела Осириса. Поэтому обычно считается, что история Орфея — лишь отражение тех дум о жизни и смерти, которые волновали греков в эпоху возникновения орфизма [2].

Тем не менее, как мы уже знаем, историческим ядром мифов не следует слишком пренебрегать. Не казались ли еще недавно война с Илионом или Одиссеева страна лотофагов лишь сказкой?

Зарождение нового религиозного учения, как правило, связано с личностью основателя, и нет ничего невозможного в том, что человек по имени Орфей положил начало доктрине, связанной с его именем. На источник его идей указывает сам миф: он изображается почитателем и Аполлона, и Диониса. Умиротворяющий дар и гибель от рук вакханок, возможно, служат указанием на то, что Орфей, подобно Мелампу, пытался реформировать Дионисов культ [3].

Кроме мифов, источником для знакомства с доктриной орфиков являются теогонические поэмы и так называемые «Орфические гимны». Последние, разумеется, не сложены самим певцом. Полагают, что первые их записи относятся к V в. до н. э., а в нынешней форме они не старше II в. до н. э. Однако, вероятнее всего, письменной форме предшествовала давняя устная традиция [4].


* * *

Древние называли Орфея «богословом», но к его учению более применим термин «теософия», ибо в основе орфизма лежит эклектическое сочетание различных мифов и поверий, оккультизма и мистики. Греки были уверены, что Орфей научился тайной мудрости в Египте [5]. Но и без этого, как мы увидим, близость орфизма к восточным идеям очевидна.

Он исходил из древнего общечеловеческого дуализма, противостояния света и тьмы, порядка и хаоса, который имеет у орфиков множество оттенков. Прежде всего, это Аполлон и Дионис. Один из них олицетворяет единство и стройность, другой — многообразие и раздробленность. Точно так же диаду составляют женское, материнское естество и оплодотворяющая сила Диониса:

Два начала в мире

Суть главные. Одно — Деметра-мать

(она же Земля как хочешь называй) …

Ее дары дополнил сын Семелы [6].

Но в то же время в орфизме сквозит и идея верховного Единства, хотя она носит еще вполне языческий характер. Это обожествленная стихия, предвечное мировое Лоно. В некоторых текстах оно именуется Хроносом, Временем [7]. Хронос породил светлый Эфир неба и клокочущий Хаос. Из них родилось космическое яйцо, которое содержало в себе все зародыши Вселенной: богов, титанов и людей. Этот образ также характерен для древнего политеизма. О космическом яйце говорят Риг-Веда и Упанишады, Книга Мертвых и китайские мифы. Все они утверждают одно: мир не Творится, а рождается как бы сам собой, подобно птице, выходящей из яйца. (Эта мысль о «рождении» мира из вечной стихии явилась не чем иным, как языческой предшественницей материалистической мифологии.)

Когда гигантское яйцо раскололось, продолжает орфическое сказание, из него вышел сияющий Протогонос, т. е. Первородный — бог, объемлющий собой все природное многообразие.

Шестой орфический гимн обращается к нему в таких торжественных выражениях:

Могучий Первородный, зов услышь,

Двойной, яйцерожденный, ты сквозь воздух

Блуждающий, могучий ревом бык,

На золотых крылах своих пресветлый,

Живой родник племен богов и смертных.

Неизреченный, скрытый, славный, власть,

Цвет всех сияний, всех цветов и блесков.

Движенье, сущность, длительность и самость,

Ты ото тьмы освобождаешь взор;

Протогонос, могучий, Первородный,

Всемирный свет, небесно-осиянный,

Ты, вея, чрез Вселенную летишь [8].

Первородный стал отцом Ночи, которая образовала небо и землю. Поэтому Ночь есть «богиня, даровавшая жизнь».

Далее орфическая теогония следует поэме Гесиода: из земли вышло племя титанов; их вождь Крон оскопил своего отца и поглощал детей. Так же, как у Гесиода, дети восстают на отца и побеждают его под водительством Зевса. Но на этом кончается сходство орфического и Гесиодова мифов. Тяготение к Единству получает у орфиков своеобразное выражение. Они учат, что Зевс, поглотив Первородного, становится тождественным ему. Отныне он — единственное мировое Божество, являющееся во многих ликах:

Зевс — первый, Зевс же и последний, громовержец.

Зевс — глава, Зевс — середина, из Зевса же все создано…

Зевс — основание земли и звездного неба…

Зевс — корень моря, он — солнце и вместе луна.

Зевс — владыка, Зевс сам — всему первородец,

Единая есть Сила, единое Божество, всему великое Начало [9].

Но и этим апофеозом Зевса история богов не заканчивается. Громовержец вступает в союз с Преисподней и от ее царицы Персефоны (Коры) рождает сына — Диониса-Загрея [10]. Появление этого божества не означает отказа от веры в единую Силу, пронизывающую космос. Дионис-Загрей для орфиков лишь как бы ипостась Зевса, он его мощь, его «одождяющая сила». Таким образом, Дионис есть Зевс, а Зевс — не кто иной, как Первородный.

Отсюда формула, столь разительно напоминающая изречения фиванских, халдейских и индийских жрецов: «И Зевс, и Аид, и Солнце, и Дионис — едины» [11].

Сочетав в себе традиции Элевсина, Дельф и дионисизма, орфики как бы собрали воедино разные уровни Вселенной и таким образом пришли к идее о едином пантеистическом божестве. В нем сходится многое из того, что знала старая мифология: оно и рогатый Вакх-Минотавр, и «Отец всего» — Небесный свод, и владыка Преисподней, и созидающая сила любви — Эрос. Вселенское Сверхсущество раскинуло свои крылья от одного полюса мироздания до другого. Но в его недрах не утихает борьба враждующих начал.

Следствием этой борьбы и явился на земле человек.


* * *

Учение о человеке — наиболее оригинальная часть орфической доктрины. Миф повествует, что однажды титаны ополчились против Диониса, который пытался ускользнуть от них, принимая различные облики. Когда он обернулся быком, враги настигли его, растерзали и пожрали. Нетронутым осталось лишь сердце — носитель Дионисовой сущности. Принятое в лоно Зевса, оно возродилось в новом Дионисе, а небесные громы спалили мятежников.

Из оставшегося пепла, в котором божеская природа была перемешана с титанической, возник человеческий род [12]. Это означает, что человек искони был существом двойственным.

Здесь, несомненно, отразился опыт религии Диониса. В момент священного безумия человека подстерегало дремавшее в нем «титаново» начало. Именно оно приводило людей к озверению, и оно же безжалостно ввергало их в темницу тела. Трагическая дисгармония есть «многострадальных людей начало и первоисточник» [13]. Блаженство человека — в крылатом парении духа, его несчастье — в подчиненности плоти.

Так в греческом сознании совершается переворот, и взгляд на природу человека приближается к индийским воззрениям. Если в гомеровские времена важнейшим считалось тело, а душу мыслили чем-то ущербным, нетвердым и слабым, то теперь именно она провозглашается высшим началом в людях, причастных Дионису [14].

А тело? «Сома — сема», тело — это гробница, — отвечали орфики. Душа подавлена им и влачит в его тесных границах жалкое существование. Даже и в смерти не освобождается она от тисков титановой природы. Эта низменная природа заставляет душу вновь возвращаться на землю, и нет конца страданиям духа — дионисовой искры.

Перед нами редчайшая среди мировых религий параллель индийской «сансаре». В орфическом метемпсихозе, учении о переселении душ, есть даже нечто сходное с концепцией Кармы [15]. Говорили, что перевоплощениями людей руководит Дике, высшая Справедливость. Философ Эмпедокл, живший в V в. и испытавший на себе влияние орфизма, называл даже сроки, в течение которых душа несет то или иное наказание, странствуя из тела в тело. Сам о себе он писал:

Был уже некогда отроком я, был и девой когда-то,

Был и кустом, был и птицей, я рыбой морской бессловесной [16].

Таков «тяжкий горестный круг», о котором учили орфики. Он предопределен Судьбой, ибо без нее ничего не может совершиться в мире.

Но орфизм никогда не приобрел бы стольких приверженцев, если бы он ограничился лишь этой констатацией безысходного положения человека. В чаянии обрести спасительную пристань орфики обращались к Дионису. Пусть злая титаническая воля сковала человека, обрекла его тщетным борениям, но ведь люди причастны самому Вакху. Капли божественной крови тянутся к своему первоисточнику. Тоска души по высшей жизни — это голос божества в человеке.

При создании смертных Дионис оказался жертвой, но жертва эта будет полной, когда бог вырвет земнородных из «колеса бывания и Рока», из «круга Необходимости» и приведет их в светлый небесный мир.

Обращаясь к Дионису, орфики пели:

Смертные будут тебе заколать по весне гекатомбы,

Оргии править, моля разрешение древней обиды

Предков законопреступник; и, Сильный, их же восхощешь

Ты разрешить от трудов и от ярости вечного жала [17].

Здесь обнаруживается глубокая внутренняя противоречивость натуралистической теософии орфиков. Ведь Дионис как природный бог сам был подвластен Судьбе и Необходимости. Хотя гибель его от рук титанов была мнимая, но и воскресение его не являлось окончательным, ибо природа и Рок не выходят за пределы вечного возвращения.

Тем не менее, подобно прочим мифам о страждущем божестве, орфизм заключал в себе одно из великих прозрений дохристианского мира. Если в одном плане миф о смерти и воскресении бога есть проекция на религию природных циклов, то в более глубоком смысле он содержит смутную догадку о том, что мир, удалившийся от Бога, не оставлен Им на пути страдания, что Божество состраждет творению, снисходит к нему, чтобы принять его муки и вывести к истинной жизни.


* * *

Орфики учили, что человек сам должен идти навстречу Дионису-спасителю. Для этого они установили свои мистерии, участвуя в которых посвященные развивали в себе Дионисово начало. Как и в Элевсине, мистерии Орфея содержались в строжайшей тайне, и поэтому о них почти ничего не известно. Но и повседневная жизнь посвященных, которая была более открытой, отличалась особыми правилами.

Прежде всего от вступающего на путь посвящения требовалось блюсти заветы добра. Орфик обязан был вести неустанную войну с титанизмом в своем сердце. И мысли, и дела его должны были быть чистыми. Гимны прямо называют истинного орфика «добродетельным», или «святым» [18].

Орфею приписывали запрет употреблять в пищу животных (опять индийская черта!). Это считалось как бы внешним механическим заслоном против человеческой животности, «плоти». Разумеется, были отвергнуты и кровавые жертвы; на орфических алтарях курили миррой, шафраном и другими ароматами [19].

Для освобождения души из телесной тюрьмы и «цикла рождений» у орфиков рекомендовались особые принципы аскезы — так называемая «орфическая жизнь». Она основывалась на строгом разделении души и тела, причем все телесное и материальное считалось нечистым. Это тот радикальный спиритуализм, огромное воздействие которого на греческую философию старые историки недооценивали.


* * *

Таково в самых общих чертах было учение, появившееся в Греции в эпоху кризиса ее гражданской религии. Орфизм, казалось, был способен вытеснить старые культы и стать мировоззрением всей Эллады. Но этого не произошло. Первой причиной был синкретизм самой орфической теософии, которая впитала всевозможные мифы, культы и поверья. Это лишало ее цельности и способности противостоять традиционному язычеству. Второй причиной являлся общий характер религиозности греков. Даже критикуя своих богов, они не желали расставаться ни с одним из них, как с неотъемлемой частью национальной жизни. Следование одному культу не исключало другого, и поэтому орфизм, как и Элевсинские мистерии, не смог завоевать себе исключительного положения.

Правда, в последние десятилетия VI в., в правление Писистрата, орфизм стал чем-то вроде государственной религии Афин. Но с падением тирана и окончательным водворением демократии орфики утратили свое значение. Вскоре и сам орфизм стал вырождаться. Он исповедовался в маленьких замкнутых кружках, в которых воцарился дух суеверий и магической обрядности. Члены этих общин носили с собой всевозможные реликвии и предметы культа. Лишенное сколько-нибудь выдающихся учителей, пущенное на самотек, движение сходило на нет. Однако за пределами Греции нашелся человек, который не дал ему угаснуть окончательно и по-своему истолковал учение Орфея. Он развил содержащееся в нем понятие о Едином, которое в то время начинало глубоко волновать религиозную мысль Греции.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава пятая

ОРФИЧЕСКАЯ ТЕОСОФИЯ

1. Павсаний. Описание Эллады, IX, 30; Овидий. Метаморфозы, Х—XI; Диодор, I, 96. Суммарное изложение легенд об Орфее см.: Р. Grimal. Grеесе: Myth and Logic, р. 172.

2. С. Рейнак, например, считал Орфея «древним тотемистическим божеством Северной Греции» (см.: С.Рейнак. Орфей. Париж, 1910, с. 101). О сходстве Орфеева мифа с мифами первобытных народов см.: М. Еliadе. Images and Symbols. N. Y., 1961, р. 164—165.

3. См.: Ф. Зелинский. Древнегреческая религия. Пг., 1918, с. 110; Вяч. Иванов. Дионис и прадионисийство, с. 164. Первые упоминания об Орфее принадлежат уже авторам, жившим в VI в. до н. э., и это есть указание на то, что время его жизни не могло относиться к указанному столетию (см.: С. Глаголев. Греческая религия. Сергиев Посад, 1909, т. I, с. 220).

4. См.: Н. Новосадский. Орфические гимны. Варшава, 1900, с. 230. Основные издания первоисточников по орфизму: Е. Аbеl. Orphica, 1885; J. Наrrisоп. Рrolegomena to the Study of Greek Religion,1903; О. Kern. Оrphycorum Fragmenta. Berlin, 1922.

5. Геродот, II, 81; Диодор, IV, 4.

6. Еврипид. Вакханки, 275.

7. У орфиков существовало несколько вариантов космогонии и теогоний (см.: И.Корсунский. Судьбы идеи о Боге в истории религиозно-философского миросозерцания древней Греции. Харьков, 1890, с. 79), но они могут быть сведены к единому целому. См. их изложение: С. Глаголев. Греческая религия, с. 227; М. Нилссон. А History of Greek Religion, р. 215.

8. Гимны Орфея, VI. Переложение К. Бальмонта.

9. Цит. по пер. Н. Арсеньева»Пессимизм и мистика в древней Греции» («Путь», Париж, 1925, № 5, с. 78).

10. Диодор, III, 66.

11. Цит. по: С. Трубецкой. История древней философии, т. I, с. 52. Примечательно, что в раннехристианских сочинениях, приписываемых св. Иустину, «О единовластительстве» (2) и «Увещании к эллинам» (15) об Орфее говорится как о человеке, пришедшем к мысли о едином Боге (см.: И. Корсунский. Судьбы идеи о Боге…, с. 93).

12. Павсаний, VIII, 37; Orphycorum Fragmenta, 220.

13. Гимны Орфея, XXXVII, 4.

14. Ранние представления греков о душе и теле рассмотрены у С. Лурье («Разговор тела с духом» в греческой литературе. — Сб. «Древний мир», М., 1962, с. 587).

15. См. П. Милославский / Древнее языческое учение о странствиях и переселениях душ. Казань, 1873, с. 166 cл.

16. Эмпедокл. О природе, 117. Пер А. Маковельского. О воззрениях Эмпедокла в целом см.: D. О. Вriеп. Еmpedoclе's Соsmiс Сircle. Cambridge, 1969.

17. Orphycorum Fragmenta, 208.

18. Нymn., IV, 30; XII, 10. Пер. Вяч. Иванова.

19. Нymn.,XXXI; orphycorum fragmenta, 270.

Загрузка...