Приложение

Из 1/42. Заметки*

Прежде чем разбирать изобразительное искусство вообще, я должен проанализировать самого себя как живописца, изображавшего некогда природу в таком виде, как она казалась моему глазу, <а также выяснить,> какие чувства или потребности побуждали меня к этому.

С самого детства, насколько я помню, а помню хорошо и до сих пор, какие формы и состояния природы меня больше всего захватывали и побуждали к определенному реагированию на эти состояния. Я помню хорошо и никогда не забуду, что в первую голову меня всегда поражала окраска и цвет, потом бури, грозы, молнии и тоже полное спокойствие после грозы, ночь и день — эта смена меня очень волновала. И я помню тоже, как трудно меня было уложить спать или оторвать от увлечения наблюдением или, вернее, просто смотрением на звезды горящие, на темное как грач небесное пространство.

И если я должен был покориться, то <уже> в постели, которая стояла около окна, я раскрывал занавеску и смотрел все же в пространство. Я также любил и лунные лучи в комнате с отраженными окнами на полу, кровати, стенках; и много прошло уже лет, но эти явления зафиксировались <во мне и живут> и по сие время.

Правда, в нашей семье не я только любил слушать грозу и рассматривать цветовые изменения природы. Это же любил и отец мой, но передать он этого на бумагу не мог, не мог и рисовать. Он мог только нарисовать бесподобно дерущегося козла и голову, которая изображалась на медалях, и то только в левую сторону.

Вот, можно сказать, все то обстоятельство, которое на меня влияло, и в котором я жил на юге Украины… Но, может быть, этого мало, может быть, надо указать на сам быт и те условия, в которых жил мой отец1.

В нашем домашнем быту жизнь протекала обычная для всех работающих людей на сахарных заводах того времени (1880<-е> г<оды>); никаких разговоров об искусстве не было, и я не скоро узнал, что существует слово «художество» и что есть художники, которые и ничего больше не делали, как только рисовали что им нравится.

Домашняя жизнь уходила в хозяйство у матери2, а у отца день проходил весь на работе в сахарном заводе. Обстановка дома была тоже простая, были иконы, которые больше висели для традиции, для общества, чем из чувства религиозного; ни отец, ни мать не отличались этим, т. к. под разными предлогами увертывались от <посещения> церкви. Мой отец очень любил иногда позабавиться, пригласив в гости и ксендза, и попа неожиданно для них.

Вкратце упоминая о домашней жизни, я хочу отметить в ней то, что могло бы на меня повлиять и тем самым открыть мне руководящую нить — например, были иконы живописные, которые в первую очередь должны <были бы> влиять, так как это было изображение людей в цвете, но оказывается, что это все так было заложено другим к ним отношением, что даже в голову не приходило увидеть в иконных изображениях обыкновенные лица людей и <понять,> что цвет есть то средство, чем изображают последние. Таким образом, иконы не вызывали никаких ассоциаций и не связывались с окружающей жизнью.

Я ходил с отцом и на завод, видел <новые> для того времени машины, я видел быстро вертящиеся центрифуги, в которых белился сахарный песок. Я стоял у удивительного огромного аппарата, под которым отец вел наблюдения за варкой патоки и кристаллизацией сахара. Но и это обстоятельство не оказывало на меня ровно никакого впечатления <и не вызывало желания его> изображать, но было другое впечатление, скорее музыкальное — шум, свист, стон машин, их особый мягкий ритм, это меня очень радовало.

Меня все же <больше> поражала природа, она больше и отца поражала, и он тоже, как и я, любил перемену в ней. Но оба мы молчали, т. к. друг другу ничего не могли сказать, как только «хорошо», а что такое «хорошо» и почему «хорошо» — об этом ни слова; и <смысл> это<го> слов<а> ровно через 40 лет я пытаюсь узнать и не знаю, уясню ли себе и сейчас.

Я помню после ливня, который разразился перед закатом солнца, — огромные лужи по улице, через которые проходило стадо коров. Я стоял в окаменении и смотрел, как обрывки туч проходят через диск солнца и оно, протискивая свои лучи сквозь скважины разорванных туч, отражается в этой луже покойной, а иногда вода, задетая проходящими коровами, давала зыбь, и в то же время сами коровы отражались в ней.

Я помню мартовскую поездку с отцом к станции. Еще был на полях снег, а на горизонте нависала огромная туча с<о> свинцово-синим отливом книзу; помню озеро в яркий день, в зыби которого отражалось солнце как звезды, беспрестанно двига<ющиеся>. Это все было сильным воздействием, но, повторяю, только воздействием, я мог только носить в своей зрительной памяти эти поражающие своим «хорошо» явления.

Эти все картины складывались нервною системой куда-то в чемодане как негативы, которые нужно проявить, но об этом речи тоже не было, не возникало <такого желания> пока и во мне, и не приходили советы и извне, ибо никто не знал, что творится со мной, что я думаю и переживаю (если только переживал). Да и кому в голову придет делать из меня какого-то художника, когда для отца ясно было, что я должен варить сахар или избрать себе полегче профессию, ибо он считал, что постоянная работа в ночную смену, 12 часов кряду, была <бы для меня> тяжелой.

Я любил ходить и убегать в леса и <на> высокие холмы, откуда бы был виден кругом горизонт, это осталось <во мне> и до сей поры.

Итак, из этого можно сделать вывод, что вся человеческая культура никакого влияния не оказывала на меня, как только творения природы, хотя отец часто говорил мне, что через свою культуру <люди> построят такие машины, которые совершенно освободят человека от труда (и <он> всегда вспоминал первый сахарный завод, на котором свеклу терли руками, а теперь режут машины), но говорил, что это будет не скоро. Но эти соображения его мне <все> равно ничего не говорили и не заставляли обращать мое внимание на эту машину или возбудить желание изобретать или придумывать новые машины. Но отец не лишен был интереса выдумывать, я помню, ему приходилось что-то много высчитывать, и он думал о чем-то вроде арифмометра.

Так шло время, и я начал ощущать потребность проявлять негативы. Надо сказать, что в самом малом возрасте, ни 4-х, ни 6 лет, я совсем не рисовал, как обычно рисуют все дети. Как-то не приходило в голову, что карандаш, уголь, бумага есть те технические средства, посредством которых можно выявить негативы, впечатления. А из семьи никто об этом мне не сказал. Я же сам был очевидно туп, чтоб додумать самому. Мне больше было интереса смотреть, как взвиваются в высоту аисты и ястреба, а ястреба меня очень увлекали, и это увлечение стоило жизни многим цыплятам, которых у нас было очень много. Я их привязывал или пускал ходить по крыше соломенных сараев для скота и ожидал, когда ястреб с высоты комком упадет на крышу. Но тут же у меня был приготовлен и лук со стрелой, в которой была иголка, зачастую <мне> приходилось спас<ать> цыпленка. Конечно, это было секретом, даже похвалиться некому было. На это меня хватало. Мне было тогда всего семь лет.

Итак, все оставалось по-прежнему. Потребность к выявлению увеличивалась, а средств для этого не было, и во всей округе (туземной) никто из моих сверстников <этих средств> не знал.

Но вот отец едет в Киев, — а он любил со мной возиться, потому что я слушал его разные рассказы, — и это сыграло большую роль в моей жизни.

Он взял меня в Киев. Я первым делом пошел смотреть высокие места на Днепр. Потом начал разглядывать магазины и в окнах увидел холст, на котором было очень вкусно намазано изображение девушки, сидящей на лавке за чисткой картошки; картошка и шелуха были поразительно живые, на меня это так же <подействовало и> оставило неизгладимое в памяти явление, как и <впечатления> от самой природы. По существу, это тоже было изображение фигуры человека, как и в иконах, но первое почему-то остановило мое сильнейшее внимание и вызвало необычайное волнение, второе ничего не вызывало, и это «почему» мне объяснялось после тем, что ничего подобного <иконам> не было в движущейся природе, с которой я был связан органически; и, может быть, то же самое <впечатление> на меня произвели <бы> иконы классических мастеров, ибо что такое искусство и в чем оно, я бы не понял. Уже из этого видно — изображаемая девушка с картошками и горшками была настолько правдоподобно изображена, что она казалась мне тою же природою, я увидал ее <природы> дубликат и почувствовал, что она передана рукою человека, но в это же время я не мог додуматься поискать этого человека, чтоб поучиться у него, как же передавать <природу>, а направить было меня некому. Я даже не сообразил, чтобы захватить краски из Киева, <я> даже ничего не сказал отцу, так и уехал и продолжал расти и восторгаться живой природой до 11 лет, ничего не подозревая, что существуют такие краски, которыми можно было бы передавать природу. Это было похоже, что я действительно рос в такой глуши, где даже ничего не красят, но тем не менее все средства ускользали от меня.

Но пришел день, такой же потрясающий, как тот, в котором я увидел девушку за картошкой — я почему-то обратил внимание на маляра, который красил крышу, которая становилась зеленая, как деревья и как небо. Это меня навело на мысль, что этой краской можно передавать дерево и небо. Во время обеденного отдыха я забрался на крышу и стал красить — передавать дерево, но из этого ничего не выходило. Но это меня не раздражало, ибо я удовлетворился самой покраской. Уж очень приятное ощущение я испытал от самой краски и кисти.

Но и в этом случае я ничего не спросил <у> маляра как сведущего человека. Ушел с полным ощущением <удовлетворения> от кисти и краски. Это был здоровый для меня заряд, а для маляра убыток, который искал непрошеного подмастерья, чтобы накрутить уши.

Через несколько времени я начал чернилами красить гору на бумаге, но все формы сливались и получалось пятно, ничего не изображающее; невообразимый был тупица, а между тем негативы в моем мозгу светились — ярко горели лучи солнца в луже, освещали деревья, коровы шли как живые, и именно они двигались в моем негативе, не были застывшими, как в педиоскопе, а на деле, когда я собирался <их> передать, хотел увидеть на бумаге — выходили <одни> невообразимые кляксы. Тут <уж> я перестал бегать и с каждым днем все больше и больше времени проводил за рисованием карандашом, но все же карандаш меня очень раздражал, и я в конце концов бросил <его> и взял кисть. Правда, эти кисти были взяты в аптеке, <ими> смазывали горло больным дифтеритом детям. Я же нашел, что этой кистью лучше мазать, чем карандашом, она покрывала больше плоскости.

Я почему-то сидел дома и не мог сообразить того, что нужно выйти на натуру, смотреть и писать. Эта мысль не возникала <во мне>, так же как не возникает <она> у маленьких детей. Они пишут по памяти и изображают только то, что осталось в памяти, но я уже не был маленьким и все же делал как маленький. Чего же я хотел? Это было для меня очевидным и ясным. Я хотел написать то, что видел — как коровы переходят лужи после ливня и как они отражаются в воде. О, как это было хорошо и как плохо выходило на бумаге. Коровы <были> не разберешь что.

Итак, мне было двенадцать, тринадцать, пятнадцать лет, и тогда я ничего не понимал, хотя был уже преисполнен великого счастья. Мать купила мне полностью краски. Этот великий день я не забуду никогда. Это было в Киеве, когда я впервые переступил порог магазина, в котором было много картин, от которых я пришел в волнение. Ни мать, ни я ничего не понимали, что нужно купить, и приказчик, видя наше затруднение, поспешил помочь нам, предложив этюдный ящик, о котором не смели и думать даже художники, — с полным набором красок, со всеми «телесными» красками, количеством 54 кр<аски>, как сказано у какого-то профессора. Целую дорогу я любовался этими красками. Они приятно тревожили всю мою нервную систему, так же как и вся природа. Изумрудная зелень, кобальт, киноварь, охра — все это вызывало у меня то оцвечивание, которое я видел в природе.

Итак, <вместо того,> чтобы оставаться в Киеве, где, как я после узнал, что есть такие «великие» художники, как Тимоненко3 <Пимоненко?> и Мурашко4, я уехал в <такой же> не более великий город, как Конотоп Черниговской губернии, в котором стал усиленно и старательно писать пейзажи с аистом и коровами вдали. Тогда только увидело все семейство, что в семье не без урода, С утра до вечера я изводил краски, не прибегая к карандашу. Так шли дни, месяцы и год, другой.

Семья переехала в город Курск, но, будучи в Конотопе, я узнал уже, что есть в Москве школа, в которой обучают передавать природу как она есть; но все мои прошения, написанные в школу о зачислении меня туда, отцом скрывались, и ровно через месяц отец объявлял мне, что вакансий нет.

Курск был уже тем городом, где я начал свою живописную деятельность; с утра до вечера я сидел в полях, лесах и списывал природу во всех ее моментах освещения. Я тогда узнал, что люди, занимающиеся передаванием природы, называются художниками, а само дело — искусством. Но что такое искусство было неизвестно не только мне, но и другим даже художникам, которые говорили<, что> пишут этюды и отдыхают от работы чиновничьей. Для них уже было это искусство отдыхом; следовательно, искусство имело в себе цель, в которой человек отдыхает после труда. Но я и этого не испытывал. Я был как какой-то чувствительный аппарат вроде барометра, на который действовали все изменения солнечного освещения природы, и я реагировал <на нихтак>: просто принимал все, что видел, на свой холст, и вопрос о том — искусство ли это или художество — <не стоял, об этом> не было и речи, вся речь сводилась к тому, похоже ли это и точно <ли передано>.

В Курске я не был один. Были даже чиновники, которые работали в Академии художеств, но не окончили и поступили кто в Акцизное, кто в Казенную палату или на железную дорогу — у всех была одна и та же задача — передать природу без всяких дум, никаких рассуждении и изменений.

Это был<и> 1898–1901 гг. У меня уже был небольшой стаж, так что я не уступал своим коллегам даже. 98 г<од> для меня может быть назван началом публичных выставок5. Я уже писал дедов на бахчах, полольщиц, базары, лавки, человека. Я уже знал, что существуют самые знаменитые художники — Репин, Шишкин, разговоры были о Васильеве, <а также о том,> что есть в Москве знаменитая Третьяковская галерея, <в которой выставлены картины> как образец как нужно писать природу; но <для меня> доехать до Москвы — это была сказочная вещь, это нужно <было бы> обладать коньком-горбунком. Но меня начала мысль о Москве сильно тревожить, но денег не было, а вся загадка была в Москве, природа была всюду, а средства, как написать ее, были в Москве, где жили тоже знаменитые художники.

Пришлось и мне сделаться чиновником6, чтобы заработать денег не <только> на поездку, а <чтобы> совсем переехать в нее и учиться. Наступило адское время службы, я <ее> не понимал, как дикая птица не понимает, зачем ее держат в клетке.

Бывали случаи, что среди служебных часов я ставил этюдник и из окна писал вид, я <это> делал совершенно серьезно. Все улыбались, добрые люди говорили, что этого нельзя <делать>; начальство тоже было смущено, но было иногда поражено законченным этюдом, <и,> благоговея перед искусством, снисходительно относилось <ко мне>, но все же не рекомендовало весь день писать и советовало делать это после 4-х часов.

Так тянулось не месяц, а годы, пока не собралось немного денег, и я решил перебраться на жительство в Москву.

Переписка К. С. Малевича и Эль Лисицкого (1922–1925)*

1. Лисицкий — Малевичу из Берлина в Витебск

25 февраля 1922 года1.

Дорогой Казимир Северинович, давно уж каждый день я хотел Вам писать, а вот наконец только сейчас это делаю. Мне трудно и не могу описывать мою жизнь за это время, что мы расстались. Не так мы живем, как знаем, должны были бы, и знаю, что могли бы. Получается наоборот.

Дорогой друг (я думаю, что так это есть), мы прожили в Витебске очень хорошее, очень значительное и очень многовременное время. Теперь я это особо остро вижу. Здесь нет ни пространства, ни времени. Души ходят. Привидения очень бледные, и рыже повсюду.

Но все же пульс мой колотится и смотрю, он что-то делает. Вот сорганизовал с Эренбургом журнал. Как видите, «Вещь»2. Это утверждение нового искусства, и если он будет не кристаллический Уновис, то я один, а прет весь мир, и как плотно ни держи сжатые руки, все же сквозь пальцы просочится (может, и с собственной кровью).

Итак, мы вошли в контакт с тем, что в мире есть свежего, и интернационален журнал будет во всяком смысле. Франция, Германия, Италия, Америка, Венгрия, Бельгия, Голландия, Чехо-Словакия, Юго-Славия и еще уже с нами.

Первый № выходит через две недели. Мне очень жаль, что я не получил ничего из своих материалов, там были некоторые Ваши рукописи. Я в обзоре русских выставок упоминаю о Вашей и говорю так приблизительно — о Малевиче, творце <супрематизма>3, вожде поколения, не перестающему кипеть новаторе-революционере мы должны говорить особо и внимательно — и обещаю в ближайшем № статью о супрематизме. Дорогой Казимир Северинович, прошу Вас, шлите рукописи. Это теперь можно. Заказным.

Пусть меня простят Вера Михайловна <Ермолаева>, Нина Осиповна <Коган>4 и все друзья, что я не пишу сейчас каждому в отдельности. Мне трудно.

Но я прошу все-все об Уновисе, все-все, что каждый делает, рисунки, фотографии, все слать по вышеуказанному адресу для меня. И тогда я, надеюсь, буду в состоянии исполнить свой долг перед Вами. Каждая мелочь, которую у нас не замечаешь, здесь есть значительность, и так, может, и есть.

Я прошу Вас, дорогие, написать мне о своей жизни, как тяжело Вам, может, чем-нибудь помочь могу.

Я надеюсь, что мне удалось бы продать издательству что-нибудь из Ваших сочинений. Из Москвы едут часто и привезли бы. Или через Луначарского на адрес Гринберга5 (он здесь) можно было бы переслать.

Крепко всех вас обнимаю.

Сердечный привет Софье Михайловне6.

Целую Уночку7.

Пишите.

Ваш друг Эл Лисицкий.


<Приписки:> Эренбург писал в ряде иностранных журналов о России и Вас, Казимир Северинович, очень хорошо. Здесь иностранцы очень ценят Вас. Мы разослали целому ряду художников анкету о том, что они в современном искусстве хотят (приблизительно так формулируется то, что интересно знать о положении каждого). Вы должны срочно прислать Ваш ответ. Величина — Вашим почерком таких страницы три. Получили от Л еже, скульптора Липшица, живописца Ван-Дусбурга (голландец, супрематист), Северини, Глеза.

2. Малевич — Лисицкому, из Витебска в Берлин

4 июля 1922.

Лазарь Маркович,

Вы не понимаете моего молчания; ведь дела меняются, то сидишь, то ходишь; раньше все только ходил. Сил нет, чтобы пересмотреть свои работы.

Очень бы Ваш гонорар меня бы поддержал8. Например. За квадрат бы прислали «ару», за круг «Нансена»9, а для привыкающего к сиденной жизни человека это было бы чудесно, но для меня такой гонорар подлинные чудеса.

Не знаю, как для Вас эти чудеса чем окажутся. Ликвидацией всей редакции и имущества, или же Вам только на здоровье пойдет.

Если чудеса безвредны, то шлите на Петроград, Карповка, ул. Литераторов, д. 19, кв.12, на имя Михаила Васильевича Матюшина для меня. Но только через «ару», иначе все погибнет. Не знаю, как Нансен идет, через какие руки.

Терпим ужасный голод. Я на волоске, а Хлебников10 уже лежит параличом разбитый. Кажется, привезут его в Петроград. Жестокое гонение чиновников на нас оказывается; главные гонители Д<авид> Ш<теренберг> и Кo.

Прощайте. К. Малевич

4/июля до 15 августа буду в Витебске.

Хлебников умер. Долой всех чиновников удушающих и тех, кто поддерживает их. Умер 28 июня, замученный голодом. На очереди Татлин и я.

3. Малевич — Лисицкому из Ленинграда в Амбри-Сотто11

17 июня 1924 года.

Дорогой Лазарь Маркович.

Года полтора жизни в Ленинграде <прошли> при весьма сильной оппозиции против Нового Искусства и голодовке; Соф<ья> Мих<айловна> заболела туберкулезом, и надежды совсем нет, ибо условия лечения немыслимы. Уна пока что здорова.

Но, несмотря на все поставленные авангарды реакционеров, захвативших Академию и Штиглица12 и Музей Художественной> Культуры13, я все же повел атаки против их позиций по примеру Витебска; надо сказать, что со мной приехали и Юдин14, и В<ера> М<ихайловна>. Это самые главные борцы, которые великолепно повели работу снизу, я же сверху; в результате получилось разгром гоп-компании, засевшей в Муз<ее> Худ<ожественной> Культуры во главе с идиотом Татлиным, который, будучи зав. Изо, сдал все позиции правым, сдал и Академию, и Штиглица. Я очень жалею, что потерял много <времени> в Витебске, а Татлин в это время все возглавлял себя и прозевал все15. Сейчас же при сильнейшей реакции, развивающейся у нас против Нов<ого> Искусс<тва>, все же удалось овладеть последней позицией Нов<ого> Ис<кусства> — это Муз<ей> Худ<ожественной> Кул<ьтуры> — которую держали претенденты на Новое. В настоящее время Муз<еем> Худ<ожественной> Кул<ьтуры> овладели и удалось построить исследовательский Институт, которого нет во всем мире; долго ли придется жить, неизвестно.

Существует в нем несколько отделений. Мой 1) формально-теоретический (Бактериология в живописи), 2) Органической культуры Матюшина16 и 3) Мансурова17 экспериментальный отдел. Была устроена первая выставка, но ни звука в прессе, а вещь серьезная и важная18, но в своем отечестве все близоруки либо дальнозорки; скорей дальнозорки, им нужно наши вещи обязательно поставить на горах Этны, или в Швейцарии, или <во> Франции на Эйфелевой башне — тогда увидят. Уже появились Советские амлиры, теперь намечается советский Рембрандт, Рубенс и скоро Рафаэл<ем> ка<ко>й-нибудь Анненков будет. Втерли очки здорово, разыгрывая на понятных как бы картинах Рафаэля всю свою негодность. Щусьев19 <так!> строит новую Москву совсем здорово, оформляет пролетари<ев> в римские сандалии и каски Афины Паллады; Колизей-стадионы, портики; это новая Москва в сандалиях греков; с другой стороны, эти эстеты Пикассы, Браки лезут тоже не особо далеко от Щусьева.

А Вы тоже не исполнили договора; Вы, конструктор, испугались Супрематизма, а помните 19<-й> год, когда мы условливались работать над Супрематизмом и хотели книгу писать; а что теперь — конструктивист-монтажник; куда Вас занесло, хотели освободить свою личность, свое Я, от того, что сделал я, боялись того, чтобы я не расписался или мне бы не приписали всю вашу работу, а попали к Гану20, Родченко21, конструктором стали, даже не проунистом22. Где же Уну23? Уновис фотографии? журналы? в которых будет помещ<ена> Уновисская работа? А как бы много значило это, если бы Вы и Уну поддержали одну линию по организации Нов<ого> Искус<ства>. Как важно это, и нет ничего. Разве Вы жур<нал> «Вещь» начали как член Уновиса? Нет. А Вы знаете, кем Вы в кем были? Вы уехали за рубеж — хорошо, а где же связь Нет ее. Ну ладно, не сердитесь, ибо будете не правы. «Вы бы небо взяли, я землю»24, не помню, кажется, мне принадлежало небо, а Вам земля; а знаете, что получилось, у нас Земли не стало, стало «небо», я это еще предвидел, когда написал «Бог не скинут», а «Из книги о беспредметности»25 кое-что найдете в подтверждение, в том кусочке, который попал к Вам. Не знаю, что получится из Вашей книжки26; о, если бы Вы знали, сколько я написал, можно целое специальное издательство открыть. О Супрематизме одна часть 240 стр<аниц>. Сейчас готовлю на первое полугодие 48 лекций, каждая в один печатный лист27. Если бы Вы могли издать так, чтобы я мог получить на проезд в Берлин, хорошо бы было. Я сам сейчас тоже нездоров, нервное состояние сильно больное, денег нет, пища плохая, одежды нет. Конечно, Брик28, Маяковский в контрасте с нами и могут ездить на <а>эропланах, дело все в том, насколько все это добротно; и, конечно, <если> написать трубку коммунара29 или еще что-либо из вещей коммунара, <то> можно уехать на двух аэропланах, но могут и другие вещи <быть> в тысячу раз коммунарней, но не ясны, и сиди как абстракт на абстракте. Теперь желаю Зам скорейшего выздоровления и жду вашей книжки. Пошлите ее Луначарскому30, ибо он больше осведомлен, что делается на западе, чем в СССР.

Я знаю, что если бы устроить выставку нашей исследовательской работы за границей, она имела бы большое значение для всех и у нас бы больше писали и обратили внимание. Сдвиг большой в научном оформлении.

Жму Вашу руку.

Ваш Казимир

Почтамская 2/9 Музей Худ<ожественной> Куль<туры>

17/i<юня> 24 Ленинград


<Приписка на полях справа:> Наустрой<ство> выставки в Берлине вышлите требование на Муз<ей> Худ<ожественной> Кул<ьтуры>.

Я послал кое-что в Венецию на всемирную выставку31.

4. Лисицкий — Малевичу, из Орселины близ Локарно в Ленинград

1924 года (датируется по письму Малевича от 6 сентября 1924-го).

Дор<огой> К <азимир> С<еверинович>.

Наконец мы опять в письменной связи. Если она была прервана, то причиной тому было не что иное, как мое внутреннее положение совершенно личного характера, ни с искусством, ни с моим отношением к чему-либо нас связующему не имевшее. Это меня на пару лет от очень многого оторвало32. Теперь я опять возвращаюсь в жизнь, если уж болезнь не подведет. Упреки, которые Вы мне бросаете, меня не сердят. Наоборот, я предпочитаю по сердцам высказываться, даже если это и не всегда сахар. В Европе от этого отвыкаешь. Здесь в глаза друг другу лишь комплименты говорят, а критика разрешается лишь врагам. То, что у нас нам горько казалось, здесь лишь ценить начинаешь.

Итак, упреки, которые Вы мне бросаете, не соответствуют действительному положению. Видите ли, Каз<имир> Сев<еринович>, Вы и я тела с разным положением центра тяжести. Скажем, Вы <в оригинале письма рисунок квадрата> и Ваш центр в <точке> пересечения диагоналей. Ну, а я <рисунок треугольника> с центром в <точке> пересечения высот <рисунки>.

Поэтому наше равновесие в различных положениях различно. Меня, например, не занимает положение пророка какого-нибудь ИЗМа (например, Проунизма). Но в Вас я пророчество очень ценю, и Ваши подражатели боятся Вашей личности. Я рассматриваю наши отношения в плане роста современных научных методов, где один открыл, что причина болезней микробы, а следующий открыл противооспенную сыворотку, где один вяжет свой узел в точке, где другой остановился. Многое в Ваших мыслях возбуждает мое противоречие, и все же никто кроме меня здесь не заботился о пропаганде Вас. Некоторые результаты Вы в ближайшем получите. Что такое Ваша личность, я не знаю. Вы антиматериалист, но Вы и не идеалист (при всей защите ИДЕИ-бога Ваша книжечка «Бог не скинут» самая анти-идеалистическая). Может быть, Вы нигилист (ничего нет, ничего нельзя доказать, все есть (в моем черепе), все можно доказать). Самая скептическая, самая отчаянная книжечка. Но я верю, что не только НЕ, что в созданном Вами есть новое ДА, а меня теперь только ДА занимает.

Я рад за Вас, что Вы теперь имеете в своих руках Институт. Ваш отдел «Бактериология искусства» меня очень занимает. Вы всегда умели верное слово найти (помните — «экономия»). Но Вы натурфилософ. Это значит нутром хотите новую планету открыть, а надобно бы и в телескоп посмотреть. Я это делаю теперь. Желаю Вам от всей души, чтоб учреждение Ваше (а на свете такого нет) было б живым заводом, а не превратилось бы в закостеневшее Мандаринство. Очень большая и благодарная работа перед Вами. Здесь Вы нигде не найдете возможности такую вести, но потребителей хватит. Выставки в Германии и в других странах я могу Вам помочь устроить. Но как это устроить, это значит, что Вы хотите показать, это нужно особо выяснить, потому что из моей достаточной практики я заключаю: то, что в работе мы сегодня выражаем, то, что мы дать хотим, обыкновенной выставкой совершенно не достигается. В лучшем случае мы просто поставщики товара для торговца искусством. Поэтому Вы должны писать мне, что за проблему Вы хотите показать: художественно-педагогическую, художественно-теоретическую, новые ли изобретения в области оптики или формы и т. д., которые Вы сами можете эксплуат<ировать> или патент продать и т. д. Видите, я задаю вопросы, на которые короткий и точный ответ я должен суметь дать. А так просто на стенку вешать листки из дневника, то пусть этим другие занимаются. Я уверен, что и Вы то же самое думаете.

Пришлите фотографии. Пишите, что Вы в Венецию послали. Я читал в здешней газете рецензию. Россия не упоминается. Остальное даже для передвижнического критика слишком право. Постараюсь каталог получить. Можно ли Ваши работы после выставки в Германию получить. Это было бы очень хорошо. Что касается Вашей книжечки, то благодаря отчаянному кризису в Германии вышла задержка, но я обязательно найду способы ее издать. В ближайшем месяце в берлинском журнале «Kunstblatt» появится статья: «Абстрактное творчество от Супрематизма до сегодняшнего дня»33.

Мне очень больно, что я живу теперь в Швейцарии, а не в Германии, потому что Соф. М. <на этом черновик письма обрывается>.

5. Малевич — Лисицкому из Немчиновки в Орселину близ Локарно

14 августа 1924 года.

Дорогой Лазарь Маркович. Получил от Вас ABC34 на немецком языке, до сих пор не прочитал, но вижу, что это архитектурный ливіок, в который можно прислать мои apxnteicturные проекты. Сообщаю Вам, что мои супрематические слепые сооружения, а также квадрат, круг и крестообраз<ные> плоскости были увезены на Венецианскую выставку и, чтобы не скомпрометировать Кончалов<ского> или вообще искусство Грабарей, сложены в кладовку. Если Вы сможете достать их и поместить в любой журнал, то сделаете мне большую услугу.

Я думаю, что Вы не откажете в этом. Если же это трудно, то хотя <бы> напишите об этом поганом деле. Все хотят закопать живьем, но, думаю, не удастся эта штука. Вышла ли книжка. Сейчас до 1 с<ентября> буду в Немчиново, а потом в Ленинграде, Институте Худ<ожественной> Культ<уры>, площ<адь> Воровского д.9. Я избран в преподаватели Института Гражд<анских> инженеров, по конкурсу прошел35. Начну медлительную работу в области борьбы с<о> старой классикой. Сделал 15 проектов слепых беспредметных сооружений. Жду ответа. Осенью в ABC пришлю фотограф<ии> своих сооружений и статьи.

Всего доброго Казимир

14 ав<густа> 24 Немчинов.

6. Малевич — Лисицкому из Ленинграда в Амбри-Сотто

6 сентября 1924 года.

Дорогой Лазарь Маркович, <письмо> от 1.7.24 я получил, получил и 2 журнала, за что приношу большое спасибо, тоже спасибо и за намерение прислать мне доллары36. Но, видите <ли>, я хотел бы иначе все устроить, а именно, нельзя <ли> найти издателя на мои брошюры с тем, чтобы я смог получить поддержку. У нас порядок очень сложный относительно посылки статей, если цензура найдет возможным выпустить, то выпустит, а если нет, то нет, все идеология мешает. И вся цензура по отношению ко мне тоже в таком положении, как Вы, Вы не знаете моей личности, кто я — «нигилист», «антиматериалист» или «идеалист»; в другом случае затрудняются решить тот же вопрос — «либо анархист, либо контрреволюционер». Помните, я как-то говорил о том, как на меня напали в лесу несколько человек, но я не обращал внимания, лежал покойно, и это наступающих смутило, и они сказали «либо нож есть, либо что». Так и у Вас, не знаете, кто я; а вся штука в этом, что между материализмом, религионизмом, идеализмом и нигилизмом вскрылась еще «беспредметность», а Супрематизм это только вид, степень. Относительно же того, что Вас не занимает положение пророка, да представьте, что и меня мало тоже интересует пророчество; но больше всего это меня интересует политическая деятельность в Искусстве, его особая идеология и отношение ко всему остальному, т. е. тому, что называют жизнью и что жизнь это и есть та печка, от которой нужно всему плясать. Мою книжечку «Бог не скинут» Вы неверно усвоили на счет «скептицизма» и «отчаяния», наоборот, это оптимизм с моей стороны, это оптимизм беспредметника, а скептицизм и отчаяние — идеи материализма и вообще плач идеалиста. Вот если это новое «Да» вы узнаете, то хорошо.

Если я Вам делал упреки и слегка критиковал Вашу деятельность, то все же по-нашему, не по-европейскому, т. е. не думал быть Вашим «врагом», сам же «идиотом». Вы пишете, что такого Института, как у нас, нет; да, такого нет, и он действительно может быть только там, где я буду; правда, гордо звучит — «Я», ибо с такой энергией физической упругости можно делать все. Чтобы удержать Институт, это нужно иметь нервную систему и желудок такой, чтобы мог выдержать эту толщу мещанства и устоять по системе нервной; по системе желудка есть до сих пор овес, черный хлеб, иметь от этой прелести больную жену туберкулезом и, чтобы добиться Института, просидеть год в ванной сырой и есть паек, ходить в оборванных 6оти<н>ках, рваных брюках. Теперь удивляюсь на все Ваши журналы, издания, этого Вам не удастся сделать у нас. Еще один год я потяну, а там в дом умалишенных.

Относительно похорон «измов» будьте осторожны, чтобы не наделать ошибки в политике Искусства и сделать из книжки дубинку. То же самое предупредите и венгерца, который пишет статью «Абстрактное творчество от Супрематизма до сегодняшнего дня»37, так как еще никто ничего не написал о самом Супрематизме, сиречь о беспредметности, и как бы не вышло такого положения, что квадрат нужно будет помещать не на первой странице, а на последней. У меня 48 листов печатных за семь лет исписано насчет этого, впереди или сзади квадрат.

Относительно Венецианской выставки — раз я Вам написал, значит, точно; запросите в печати, почему не выставлены, запросите через печать меня. Придется им отвечать, а из ответа будет видно все уловки; они сваливают вину на мой план, который являет собой развеску моих работ, и что Комисс <ия> по развеске встала в затруднительное положение в том смысле, что по техническим условиям нельзя было выставить, а план заключался в том, что я просил для полной ясности выставить все мои работы в одном месте <схематические рисунки квадрата, крестообразных плоскостей, кругах Вот три черных на белом и <на> 5<-ти> к ним рисунках 2-я стадия развития Супрематизма38. И вот, представьте, это бы погубило всю Венецианскую выставку и нашу СССР. Втирание очков. Президент выставки П. С. Коган39, а генеральные секретари Кондратьев40 и не знаю фамилии того секретаря, который остался в Венеции41. Вещи по заявлению секретаря Шапошникова42 находятся в кладовке Русского павильона.

Прочитал «Меrz»43. Вот и вижу то, чего сейчас нельзя так делать; конечно, это нельзя в том случае, если вы согласитесь с тем, что сейчас каждый лоскут бумаги должен быть использован революционно организованно. Вы поместили Квадрат, что из этого получилось, — получилось 2% вместо 100%. Что подписано под ним — кусочек философии. А если бы была статья, рисующая хотя бы то, что Вы пишете в письме «первого основоположителя указать». Вот этого уже было бы больше, нежели все, что написано. Для чего больше, не для того, что это я «пророк», а для того, что это дает в {Папуассии} скорее развернуть Новое Искусство, это все, что помогает утвердить крепче и Институт, нам нужно. Но <на> этой прямой линии Вы не стоите, на перепутье Ваше равновесие, нет той прямой Витебской первоначальной линии. Вы скажете, что я в могилу ложу все измы, это дело Ваше, а мои к Вам притязания заключаются в том, чтобы Вы по<мо>гли тем, что всюду будете писать о том, что находите ценным во мне, и опять повторяю, что это не для меня; а что у меня ценного <- это> Супрематическая точка зрения на бытие как вид беспредметный; но Вы скажете — нет, ценно то, что «от Супрематизма до последних дней». Стало быть, о той прямой линии невозможно Вам писать. <В> «Merz» голый квадрат, <но> и то больше было бы, если просто подписать «Супрематизм»; но «Merz» вне этого, это просто собранные элементы, ни с чем не связанны<е>. Можно и фамилии не писать, квадрат ясен. Итак, помните, что сейчас у меня последняя позиция — это Институт, и помните и то, что самый злейший враг, это Д. П. Ш<теренберг>. Сильнейшая атака всего правого крыла Искусства удерживается мною. Ваше каждое слово, только прямое, будет большим делом. Помните, что Европа авторитет и сейчас.

На днях пошлю Вам статью о «прибавочном элементе в живописи»44, с тем, чтобы Вы издали отдельной брошюрой; другую пошлю в журнал «Zwrotnica»45 в Кракове, я получил от них письмо, с тем же намерением — хочу собрать деньги на выезд.

Вы хотите знать, сколько стоит жизнь — чтобы пить чай, <покупать> масло, мясо, нужно 160 руб. зол<отом> в месяц; доллар, кажется, у нас 2 р. — 1.94; но если Вы не будете служить, тогда могила, и 200 дол<ларов> не хватит, налоги большие за то, что Вы не служите, а службы нет нигде никакой. Теперь подумайте, как жить, если получать всего 40 р.

<Вертикальные приписки на полях:> Вы думаете, что Институт продержится долго, нет, я только бьюсь, как окунь на берегу, и только благодаря этому рыбак не может ухватить; а действительно, большое дело мы делаем, но это могут признать, когда появится у Вас.

Получили ли от Эренбурга мою статью, печатанную на машинке. Ничего из нее не печатайте.

Хотел бы устроить выставки Института худож<ественной> культуры. Теперь так называется Музей Худ<ожественной> кул<ьтуры>. «Научно-исследовательская выставка живописных лабораторий Института Худ<ожественной> кул<ьтуры> в Ленинграде». Если бы Вы прислали запрос оттуда Главнауке в Москве от какой-либо организации о желательности нас выставить, было бы хорошо.

Софья Мих<айловна> и Уна кланяются; здесь так не лечат туберкулез. Соф<ья> Мих<айловна> совсем плоха, один {теопал пьет}, и больше ничего не дают.

Я написал в Академию Худ<ожественных> Наук в Москве, чтобы они сделали распоряжение Генеральному секретарю в Венеции Русского отдела о выдаче Вам моих работ46, и тогда печатайте рисунки.

Музей Художественной> кул<ьтуры> в Москве присоединен к Третьяковской галерее, наш к Русс<кому> Музею, я вышел победителем в Институте.

Где Наталия Михайловна <Давыдова?>47. Спасибо за все сделанное.

Любящий Вас К. Малевич

Ленинград 6.9.24.

7. Малевич — Лисицкому из Ленинграда в Минусио близ Локарно

8 декабря 1924.

Дорогой Лазарь Маркович.

Мое долгое молчание объясняется тем, что не было денег на марки. Соф<ья> Михайлов<на> лежит уже 2 мес. в постели, лечить нечем и т. д. Но сейчас у меня есть 5 рублей и т. д.

Конечно, списаться очень трудно, уже много времени уходит от совместной работы, остаются только тени, и потому затеять переписку в печати через нашу балетную газету Жизнь Искусства очень трудно. Левому Искусству говорят кончать, потому что на Западе «мудрый Барбантини»48 написал, что надо отступить лет на 400 назад. Тов. Луначарский советует на 70. Вообще — да здравствуют богомазы, понятны<е> и ясные. В продолжение двух месяцев я добивался, чтобы поместили мое письмо Ван Hoff'у и Бекману49. И вот, кажется, на этой неделе будет помещено. Это письмо — не письмо, это только причина, это только случай для того, чтобы вызвать общественную переписку В этом письме ничего по существу не пишется. Следующее письмо о<б> идеологии архитектуры я вслед за напечатанием <письма> голландцам пошлю в редакцию. И второе письмо явится как бы продолжением читанного мною доклада в Архит<ектурном> обществе. Хотелось бы от Вас получить письмо в духе того, что все технич<есжие> средства для выполнения Супрархитектуры возможны, ибо наши не верят, чтобы могли быть перекрытые плоские крыши и проч. И второе, чтобы Ваше письмо не пошло вразрез хотя бы тому, что говорила Halle50 на своем докладе, что Супрематизм и Конструктивизм имеют влияния и проч. на Западе. За это ей тоже влетало, и никто не верил ей, что Супрематизм имеет влияние, уже «говорят, доказано, что новое кончилось».

Новый Классицизм у меня выходит из идеологии общего движения человеческой деятельности, и потому это название выходит как раз из этой теории деятельности. Это, конечно, не паспортная система, а система выработанных функций и отношений. Почему не утилитарные, то же самое из этой теории и идеологии вытекает. А что же касается того, что у Вас в проунах было все видно и разрешено вне чертежей, то я не совсем согласен. Проуны хотя и близко стоят к Супрематизму, но все же их динамические отношения не те, что в Супрематизме, и Вы сами в этом убеждены, и в посланном Вам динамопланите это видно, у Вас ход другой и даже фигуры шахматной игры другие, хотя игра шахматная. Что же касается чертежной ясности, то я хотел только указать, что плоскости черные, которые образуют крыловидные навесы, находятся в стене, а не в воздухе, и что <это> не мешает именно Супрематическому строю, и, конечно, спаянность не может быть основана на чертеже; да разве Вы посланные Вам фотографии никак не воспринимаете вне чертежа Я думаю, что Вы супрсооружение целостного восприняли. Дальше Вы говорите, что «наши подмастерья под моим влиянием отклонились от архитектуры, хотя и вещи хорошие были», а если бы они были под Вашим влиянием, то пришли бы к хорошей архитектуре. Чашник51 станковик, Суетин52 тоже, Хидекель53 гражданский инженер, а в общем уже в РСФСР сейчас неизвестно, что делать, учить ли архитектуре или гражданскому искусству; а что такое архитектура, стало тоже неизвестно. И я сам даже теперь занят этой архитектурой, ее идеологией, исходя из критерия «художество». Сейчас интересно выяснить, на каком базисе основываются наши новые сооружения, на утилитарном или художественном и динамическом. Это зрячие основания, но могут быть и слепые, между этим уже термином и динамичным художеством уже большая разница, и тут Супрематизм как бы входит в другую сферу, возможно, своей сущности идеологической. И Вы нашли этот термин тоже прекрасным54. Вы нашли его подсознательным, ибо я говорю с Вами из центра подсознательного, но не бодрствующего. Вас смутил Египет, почему Вы должны протестовать, мне не ясно, как инженер-архитектор. Неужели Вы поняли, что я вижу в Вас Жолтовского55, «если все возможно», то почему нельзя это построить в Египте или другой Азии. Беспредметность нужна. Почему не подходит?

До сих пор ничего не получил от Ганновер<ского> Музея56, а также посылки.

Вчера появился у нас в институте плакат, череп, на лбу которого была написа<на> сумма — у целого коллектив<а> 5 коп., есть нечего, значит. Работа Юдина, В<еры> М<ихайловны> и др.

Присылайте больше о нас чего-либо. Если Жизнь Искусства не напечатает мое письмо о<б> архитектуре, я пошлю Вам для Kunstblatt'а57.

Всего доброго Ваш Каз<имир>.

8 Д<екабря> 24.


<Приписка внизу письма:> На письмо от 26.10.24.

Поздравляю Запад сБенуей, Бразом, переехал<и> совсем, с Водкиным не дождался водки, Добужинским, Кончаловским, Экстер и друг<ими>58. Остаются Р<одченко?> и Татлин.

<Вертикальные приписки на левом и правом поле:> Если Ганновер<ский> Музей в самом деле думает у меня купить что-либо, то какую сумму денег он может дать. Halle выбрала 3 вещи, но когда я сказал, что 250–300 р., то это оказалось недоступно для Ваших покупателей.

Собираюсь написать ноту Барбантини.

8. Малевич — Лисицкому из Ленинграда в Минусио близ Локарно

17 января 1925 (датируется по ленинградскому штампу на конверте).

Дорогой Лазарь Маркович, Ваше письмо указывает, что Вы можете бросать деньги даже на письма такого содержания, уделили все письмо, собственно говоря, в честь моей тяжелой жизни, усугубленной болезнью жены. Вы пишете о помощи — разве Вы Энгельс, а я Маркс Я знаю, что мне нужно отдохнуть, жену вылечить, кроме того, у меня живет мать-старуха, тоже больная, кроме этого обстоятельства я еле-еле удержался в Институте, который мне удалось за все это время построить и кое-чего достигнуть в смысле науки о художествах. Закрытие его это значит на панель, и в этом состоянии находится дело и сейчас, что будет завтра, неизвестно, «это все непонятно массам», а когда говоришь — дайте мне массу, и она поймет меня, то это их не убеждает. Ликвидация наступает полная. Наши ребята пишут флаги по 60 к<опеек>, чтобы хотя кусок хлеба заработать. У меня хватает жалованья на несколько дней, ни лекарство купить нельзя, ни поесть.

Раяка59 или Юдина помните? Ходим заодно в калошах, ибо ботинки все в дырках, но работу делаем во всю силу, все имеем надежду, «авось» получим кое-что в благодарность, а оказывается, чуть в шею не получили.

Из Вашего письма видно, а <также> из всех тех журналов, которые я получал от Вас и от Вlok'а60,что все же нашему брату можно жить, даже, видите, из Kunstblatt'a есть для меня гонорар. Ввиду того, что уже почти никого из художников нового и старого нет у нас, я да Татлин кое-как доживаем веку, то мне бы с Вашей стороны была бы единственная помощь в переселении меня; я все имел надежду, что соберу деньги, но заработать супрематизмом нельзя, у Вас, очевидно, можно. Я и полагал, что при Вашем содействии возможно кое-что издать, участвовать в журнал<ах>, получить гонорары и помаленьку собрать деньги на дорогу. Была Halle, ее направила ко мне, кажется, Каменева61. Она что-то говорила насчет взятия моих работ, но, конечно, не сумела взять, ведь Вы сумели меня живьем взять и вывезти в Витебск (а она не сумела взять мертвые картины); как-то у меня ничего не получается, но теперь переслать работы это немыслимо, это нужно ехать в Москву и потратить три-четыре месяца. Одну статью если послать, нужно пройти огни и воды. Есть на Венецианской выставке шесть-семь работ, напишу в комитет, чтобы направили их Вам, но там квадрат, черный круг и крестообразная <картина>, остальное рисунки архитектур<ного> характера, но не знаю, стоит ли, ведь нужно цветное и раздробленное. Задумал написать целый ряд писем к Вам из «Идеологии архитектуры»62 (Супрематич<еского> Искусства), которые можно и опубликовать. Интересно, что Вы написали о<б> архитектуре и послали в Париж. Я получил Blok № 8–9, конечно, № хорош по идее, но странно небрежное отношение к авторам; во-первых, под моей работой написано Конструкция динамическая, когда нужно было бы написать Супрематич<еская> и т. д. Zwrotnica, очевидно, не существует. Ваша трибуна тоже есть, есть и перевод мой из «Новых систем». Был у меня проф. Berner63 из Hessen'a. обещал найти издателя на «Теорию о прибавочном элементе в живописи» в Берлине. Можно было бы издать небольшую брошюру в 1 печ<атный> лист, «Утилитаризм и художество»64, это из Идеологии архитектуры. Halle здорово отобрала мои работы. Голову крестьянина65, которого она назвала «Новым Спасом», на этом назв<ании> можно построить целую книгу; потом крестьянку-жницу66 и полотеров67; можно сказать, из этого периода лучшие работы. Если они попадут на Запад, то лучший Малевич будет вывезен, как лучшийСезанн из Запада.

Итак, до мая м<есяца> я должен собрать денег хотя бы на летний отдых. На С<офью> Мих<айловну> нельзя рассчитывать, не доживет, третий м<есяц> уже пошел, <как> лежит. Нужно сильно кормить и проч. Посылка еще не получена в Кубу <Комиссия по улучшению быта ученых>. Halle говорила мне, что она в Москве читала доклад и хотела сказать обо мне и влиянии Супрематизма на Западе, но старый идиот Эттингер68 не посоветовал ей это делать. Я передал ей новый рисунок арх<итектурного> Супр<ематизма> для помещения. Вы пишете о гонораре, если бы наладить мои письма в печать в журналах, то гонорар нужно собирать и класть там же в кассу на мое имя. Я получил от «Kestner Gesellschaft»69 Hanowera <так!> предложение об устройстве выставки, но они хотят ее забрать, а я думаю, что ее нужно солидно обставить, и чтобы я с ней поехал, написал им условия и жду ответа. Если это не фикция. Вышлите Kunstblatt, в котором Вы поместили <выдержки> из Книг<и> о беспредметности.

Жму креп<ко> В<ашу> руку

В<аш> K.M.


<Вертикальная приписка слева на полях:> Если Kestner70 действительно серьезно бы захотел мою сделать выставку, то я бы ее приготовил в Миров<ом> Масштабе.

<Вертикальная приписка справа на полях:> Если Kunstblatt заплатил мне гонорар 25 рубл., хорошо бы было, если бы и в других журналах столько бы заработать, рубл. 200 к маю. Я бы уехал отдохнуть на лето. Blok, кот<орый> выходит в Варшаве, в целом ряде №№ напечатал перевод «Нов<ых> Сист<ем> в искус<стве>»; не знаю, будет платить за это или не полагается.

9. Малевич — Лисицкому из Ленинграда в Минусио близ Локарно

4 февраля 1925 года.

Дорогой Лазарь Маркович.

Получил «Европу»71, и действительно он мне принес удовольствие, как Вы пишете, не то от своего имени, не то от Эйнштейна72, не то от Гуstava <Кипенхейера> издателя.

Но еще больше бы он удовлетворил меня, если бы я смог принять в нем участие своими последними работами, теорией, философией и рисунками, проектами и проч.

Я Вам послал одно письмо о<б> Идеологии Архитектуры.

Потом еще одно, но на эти письма не получил ответа от Вас73.

Я хотел, чтобы целый ряд писем моих где-либо напечатать, но сейчас изменил эту мысль потому, что выдержки из книги «О беспредметности» составили целую статью, и поэтому я решил отдать ее в цензуру для посылки Вам и для перевода на немецкий язык74. Если это Вас не затрудняет, если же затрудняет, то свяжите меня с каким-либо издательством, хотя бы Kunstblatt или, может быть, будет новый альманах издаваться, я бы тогда сладнал75 хорошие материалы и начал бы постоянно корреспондировать всю деятельность астрономических наблюдений движения живописцев на Западном полушарии и Северном Восточном.

Я и Юдин ведем учет по специальным графикам моей лабораторию.

В журнале Европа, да и вообще, все вещи старые и старые, новых нет, все перепечатки, а можно было бы двинуть в мир новую батарею.

Если бы Kestner из Hanowera <так!> понял бы это, то он устроил бы мои выставки и лабораторию, я бы заготовил выставку, о которой он не пожалел бы, а Вы для этой выставки перевод сделали <бы> книги.

Итак. Я решил послать оригинал Вам для Hanowersko Музея, <рисунок> доску76, которую писал при Вас, кажется, Вы ее хотите, потом «Голову крестьянина» и «Садовника»77. Если действительно эту сумму денег можно получить, то хорошо, значит. Hanower Муз <ей> дают 250, хорошо, 300 тоже ладно.

Все равно скоро издохну. Болезнь жены и матери и многое другое так утомили, что ужас.

Посылка получена на почтамте, но за нее наложили налог в 300 рублей, а у меня на марку для письма <денег> нет.

Так что благодарю благодетелей и очень извиняюсь за хлопоты, посылка пошла обратно, и через два месяца получат ее отправители.

1) Нужно связаться с разными журналами по Искусству (главное).

2) Нужно найти издателя на «Теорию о прибавоч<ных> элементах».

3) Нужно устроить выставку на Западе моей лаборатории и других работ.

4) Нужно собирать Honorar за статьи, собирайте его у себя.

Вот наиглавнейшие заповеди, которые нужно осуществить, ибо наши лаборатории существуют последний год (нет денег); свободные панели остаются к нашим услугам, на них много вакантных мест.

Жду ответа на четыре пункта и письма вообще, по получении которо-<го> вышлю статью через цензуру.

Ваш К<азимир>.

4 ф<евраля> 25.

10. Малевич — Лисицкому из Ленинграда в Брионе

11 февраля 1925 года.

Дорогой Лазарь Маркович. Получил от Вас <письмо> от 1.2.25 год<а>. Первые строки

1) меня привели в ужас, что Вы извиняетесь за то, что высказали сочувствие моей действительно тяжелой жизни. Но не в этом духе я Вам писал. Соф<ья> М<ихайловна> весьма тронута Вашим письмом, как и я, просит всегда передать свой привет. Она лежит уже 4 мес<яца> в постели. Денег нет на кормежку, и должен смотреть и ожидать участи. В Кубу был пересмотр списков, кому дать помощь, обеспечение (пенсию), и вот я числился в списках; была экспертная комиссия ученых, осматривала мои работы, и художественная комиссия совместно одобрили, и я думал, что мои дела будут блестящи, я буду получать 75 руб. Но при обсуждении в пленуме другая, противоположная группа стала доказыв<ать>(что я идеалист, мистик, и лишила этого пособия (это не жалоба, не поймите, что я жалуюсь).

2) Хотел Вам переслать картинки Супремы, но их нужно представить в особую комиссию по вывозу за границу; налог такой суммы, которую ассигновал Hanow. <Ганноверский> Музей, так что оплатить такой налог я не могу (это тоже не жалоба моя, не подумайте так).

3) Хотел продолжить посылать письма о<б> архитектуре, но оказалось, что если окажется, что Вы их напечатаете, то тоже буду за это отвечать, <их сначала> нужно предъявить в особую комиссию. Я так и сделал, собрался с силами и завтра посылаю Gustaw'u Kiepenheuer, другую думаю послать Вам, для все<го> нужны деньги (тоже не жалуюсь, «Калейдоскоп»78 пошлю Вам).

4) Остально<е> содержание Вашего письма меня насмешило так, что давно так <не> смеялся. Оказывается, что не Ольга Давыдовна Каменева прислала ко мне Halle, а Вы; так вот и пеняйте теперь на себя, «Новый Спас» отсюда и получился, я написал обыкновенную голову крестьянина, оказалось, что необыкновенная она, и действительно <это так,> если посмотреть с точки зрения Востока, то она-то все то, что для западников обыкновенно, то для людей Востока становится необыкновенным, все обыкновенное обращается в Икону, ибо Восток иконный и есть, а Запад машина, предмет, сортир, утилитаризм, техника, и здесь завод и фабрики, это новый ад, из которого будут освобождены люди через новый образ, т. е. через нового Спаса. Этого Спаса я написал еще в 1909-10 году, он через Революцию Спасом стал, революция его знамя только, тезис, через который он стал синтезом, т. е. «Новым Спасом», я об этом говорил и Hatte; так видите, это не Энгр, Энгр ничего не сделает сейчас и может сделать <только тогда,> когда Пикассо и другие поймут без-Идейное Искусство (беспредметность); уже из моей маленькой статьи (посланной Gustaw')s выдержки из «Мира как беспредметность», будет кое-что видно. Но Halle этого не поняла и не знает того, что все «новые Спасы» всегда ведут к старому Спасу, потому что он во всех веках один в разных видах. Так вот, я не пошел «мимо революции», наоборот, предвидел ее синтез еще в 1909-10 году в новом Спасе. И это становится сейчас у нас в первую голову. Татлинская башня это фикция западной техники, он ее сейчас пошлет на Парижскую выставку79 и, конечно, он может и писсуар железобетонный построить, чтобы каждой нашел себе уголок. Мне так все ясно, что без лампы могу написать и о Западе и Востоке; впрочем, когда прочтете «Утилитаризм и Художество», то увидите, ясно ли я вижу или нет.

5) Относительно устройства выставки Kestner'oм, то меня удивляет — я ничего странного не писал, я написал по-русски, <очевидно,> плохо перевели; я написал, что для того, чтобы выставка имела успех, то нужно ее оборудовать, привести в порядок все материалы по лабораториям формы и цвета и сделать модели, ибо одну мою выставку это пустяки собрать ее нужно, а лабораторные требуют приготовки; <я> и предложил, что если можно, чтобы я и Суетин собрали все материалы, переехали на лето в Hanower и приготовили всю выставку к осеннему сезону ввиду того, что у нас нет ни красок, ни другого материала; и я уверен, что Kestner не прогадал бы, ибо небольшая поддержка могла быть и со стороны нашего учреждения, выразившаяся в командировке нас. Но зато была бы выставка первая в мире (причем тут мировый масштаб). Атак как Kestner хотел забрать выставку в марте, а письмо я получил от него 30 января, то срок этот мал, и я предложил <отложить> до осени. Так что ничего, кроме дела, странного не писал80. Относительно издания — хорошо бы было при устройстве выставки Лабор<аторного> Ис<кусства> работ издать книжку «О прибавочном элементе в живописи», для выставки это плюс81, я тоже писал Kestn об этом, и тог<да> чтобы Вы перевод сделали; в этом все оборудование новой выставки

6) Готовлю прибавоч<ный> элемент и пошлю Вам для издания. Книжка стр<аниц> текста 80 и клише 40.

7) не общество меня не понимает, а Давидка <Штеренберп> он все каверзы строит и яму роет под Институт, как копал в Витебске; он классик теперь и организуе<т> классик<ов>, какие объявились в Цветков<ской> Галерее, он большая шишка и нашего брата не терпит82.

Вам дру<жески> жм<у> руку Каз<имир>

11/ф<евраля> 25.

Загрузка...