НОВЕЛЛЫ Перевод Н. Бронштейна

Агония

I

Когда донна Легация вошла в комнату и с видом бесконечной грусти внесла на своих прелестных полных руках больное животное, ее с волнением окружили дочери-подростки и стали громко и жалобно причитать. Женские голоса заглушались шумом людной улицы, врывавшимся в комнату через открытые окна, к жалобным стонам девочек примешивались выкрикивания какого-то уличного лекаришки, который во всю глотку восхвалял у самого окна свои целебные зелья и чудодейственные порошки.

Легкая дрожь пробежала по телу собаки, которая до сих пор спокойно лежала на руках госпожи. Она содрогалась вся до кончика хвоста и пыталась приподнять веки, чтобы взглянуть большими, полными благодарности глазами на своих друзей, ласково проводивших руками по ее спине. Она с трудом поворачивала голову, точно сухожилия ее шеи утратили свою гибкость, из полуоткрытой пасти, между двумя большими острыми клыками, свешивался край языка, похожий на красный лист с синеватыми жилками. Нижняя челюсть, в том месте, где сквозь редкую шерсть просвечивала розоватая кожа, была слегка смочена слюной. Легкие работали с трудом, издавая временами хрип, ноздри, края которых с каждой минутой становились все суше и тверже, были похожи на два шершавых трюфеля.

— О Санчо, бедный Санчо! Что случилось с тобой? Что такое, бедная моя деточка? Бедный мой старичок!..

Все тише и нежней становились причитания мягкосердных девочек, под конец они сменились бессвязным лепетом слов, жалобных восклицаний и нежностей. Всем хотелось погладить Санчо по голове, взять его за лапку, пощупать кончик его носа. Донна Летиция с материнской заботливостью держала на руках дорогую ношу, ее толстые и белые пальцы с припухшими, как от болезни, суставами, нежно поглаживали грудь и густо обросшую шерстью спину Санчо.

Сквозь светло-зеленые парусиновые занавеси в комнату проникал солнечный свет. Пахло свежестью моря. Восемь раскрашенных гравюр в черных рамах украшали стены, обои которых пестрели желтыми узорами. На старинном комоде стиля XVIII столетия, с розовой мраморной доской и медной обивкой, между двумя маленькими зеркальцами, стоящими на серебряных ножках, красовался в стеклянном кувшине великолепный букет восковых цветов. На камине блестела пара позолоченных канделябров с непочатыми восковыми свечами. Музыкальный ящик из папье-маше с фигуркой обезьяны в мавританском костюме безмолвно смотрел со столика соррентской работы, украшенного мозаичными узорами. Множество стульев, на спинках которых были изображены сцены из пастушеской жизни. Софа стиля Empire и два кресла стиля Moderne дополняли впечатление необычайного смешения вкусов обитателей этого дома.

II

Когда больную собаку уложили в одно из кресел, в комнате на некоторое время водворилась тишина. Санчо, вероятно, почувствовав боль, вздрогнул, стал ворочаться, чтобы принять удобное положение, и положил голову на ручку кресла, но его задние лапы подогнулись, и он снова лег, закрыв глаза и тяжело дыша, точно его внезапно охватило сонное состояние. Толстая кожа несколькими складками свисала с его широкой груди. Углы верхней губы опустились на челюсти, и болезнь придала бедному животному жалкий и вместе с тем потешный вид, какой бывает у карликов, задыхающихся от тучности.

Безмолвно обступили девочки своего занемогшего любимца, их охватила глубокая жалость и предчувствие неизбежного несчастья. В течение многих лет Санчо был их любимым товарищем, предметом их нежных забот, безопасным доверенным их помыслов и молчаливым свидетелем их детских печалей. Санчо родился и вырос в их доме. Это был толстый дворняга неизвестного происхождения, неуклюжий, ленивый и прожорливый, как все подобные животные. Но с течением времени в его круглых глазах появилось почти человеческое выражение преданности. Он оживленно вилял обрубком хвоста в часы досуга, умел бегать на трех лапах и с забавными ужимками сворачиваться клубком. Весело было смотреть, как он с резвостью морской свинки прыгал по молодой весенней травке.

Все эти чудные воспоминания волновали чувства девочек.

— Когда же наконец придет доктор? — нетерпеливо спросила Теодолинда, самая младшая, которая со своим напудренным лицом и рыжими волосами, широкими космами ниспадавшими на лоб, выглядела маленькой обезьянкой.

Иногда больное животное тяжело хрипело, открывало глаза и смотрело по сторонам медленным, кротким, умоляющим взглядом, тем взглядом, который, благодаря нервным морщинкам в углах век и двум темным линиям, по которым стекали слезы, казался еще более человеческим. Когда донна Летиция попыталась влить ему в рот ложку укрепляющего бульона, он высунул свой подвижной язык и стал ворочать им во все стороны, силясь проглотить пищу, но не мог сомкнуть оцепеневшие челюсти.

Но вот в передней послышался голос появившегося наконец доктора Зензуино, и в комнату вошел господин, широкое лицо которого сияло здоровьем и благополучием.

— О, дон Джованни, вылечите Санчо! Он умирает! — послышался чей-то жалобный голос.

Доктор бросил быстрый взгляд на огорченную семью, членов которой он в течение многих лет пичкал без всякого толку мышьяком, железом, железистым маслом и левико, он весело сверкнул своими золотыми очками, посмотрел на больное животное с любопытством исследователя и медленно и отчетливо проговорил:

— Я полагаю, что у нас налицо случай паралича челюстей и в то же время ослабление деятельности находящейся под нижней челюстью слюнной железы. Болезнь эта является следствием поражения нервной системы, вероятно — центра ее, головного мозга, первопричина ее — наследственность или слишком обильное питание, и принадлежит этот недуг к виду быстро прогрессирующих. Во время своего развития болезнь эта, поражая орган за органом, мало-помалу парализует все функции жизненных отправлений тела, а когда достигает главного центра жизненных функций, то есть центра кровообращения или дыхания, то наступает смерть…

Эти ужасные слова произвели удручающее впечатление на нежные души детей, а цветущие щеки донны Летиции заметно побледнели.

— Я полагаю, что развитию болезни содействовало обильное питание, — безжалостно добавил дон Джиованни.

Угрызения совести пробудились при этом приговоре в душах девочек, почувствовавших себя сильно виноватыми перед Санчо, прожорливость которого они поощряли. И с выражением неутешного горя Теодолинда спросила доктора:

— Так, значит, ничем нельзя больше помочь?

— Попробуем. Я рекомендовал бы приложить к затылку горчичный пластырь, — ответил доктор, после чего любезно распростился с присутствующими.

Санчо хотел соскочить с кресла, но у края его замешкался, почувствовав, что у него не хватит сил сделать соответствующий прыжок, и с мольбой стал просить помощи своими жалкими глазами, которые уже потеряли свой блеск, подобно двум темным спелым виноградинкам, подернутым беловатой тканью. Его упитанное тело от болезни ослабло, и Санчо выглядел одряхлевшим; красноватый кончик морды, покрытый длинными реденькими волосками, принял желтоватую окраску, рассеченные уши по временам вздрагивали, заметная дрожь пробегала также по белой шерсти.

Тогда Изабелла, самая чувствительная из пяти сестер, унаследовавшая от отца, по жестокости судьбы, большой нос и низкий лоб, с огорченным лицом подошла к своему страдающему другу и нежно взяла его на руки, чтобы посадить на пол.

Сначала Санчо постоял с минуту, не будучи в состоянии двинуться с места, выгнув спину, подняв голову и тяжело дыша, потом поплелся, пошатываясь и хромая, как животное, которому перебили обе передние лапы. По-видимому, ему хотелось пить. Когда ему подсунули блюдечко, он попробовал коснуться языком воды, но все возраставшая слабость затрудняла даже и это движение. После нескольких тщетных попыток он снова присел на задние лапы, а мордочкой уперся о передние, словно хотел освободиться наконец от железного намордника, который его так мучил.

В его движениях проглядывало что-то человеческое, в глазах отражалось так много мольбы и так много чисто человеческого отчаяния, что донна Летиция вдруг разразилась слезами.

— Мой бедненький песик! Кто бы мог сказать все это, мой бедненький старичок.

Волнение девочек достигло высшей степени. Теодолинда подняла умирающее животное, перенесла его на диван и просила отыскать ножницы: нужно перестать отдаваться отчаянию и испробовать последнее средство.

— Изабелла! Мария! Ножницы! Идите сюда!

Побледневшие от волнения лица девочек склонились над собакой, которая снова закрыла глаза, обжигая горячим дыханием руки своей благодетельницы, которая, преодолев первоначальную брезгливость, принялась медленно стричь шерсть на спине животного; время от времени она останавливалась и сдувала волосы с оголенного места. Но вот она дошла до жирного затылка… О ужас! Какое грустное и потешное зрелище представляла теперь бедная собака!

От свежего ветерка занавеси балкона надулись, словно два паруса. В комнату ворвался веселый гул шумной улицы. В глубине на фоне бледно-золотого вечернего неба обозначались контуры бедных домиков. Черный дрозд засвистел свою незатейливую песенку.

В это время с верхнего этажа спустилась красавица невестка донны Летиции, Наталья, с ребенком на руках. У Натальи было овальное лицо нежно-розового цвета, на котором вырисовывались голубые жилки, очень светлые глаза и прозрачные ноздри, — короче, это было соединение всех прелестей блондинки с непокорными волнами черных кудрей. При всей ее красоте и изяществе на ее наряде и всей фигуре лежало некоторое нерадение, равнодушие к своей внешности: во всем видна была мать, которая сама кормит своего ребенка.

Лишь только увидела она остриженную собаку, как ею овладел приступ смеха, которого она никак не могла удержать.

— Ха, ха, ха, ха!

Как?! Наталья могла смеяться, когда умирал бедный Санчо? Чувствительные девочки бросили негодующий взгляд на бесцеремонную и жестокосердую золовку. Та, продолжая смеяться, как ни в чем не бывало подошла к дивану и нагнулась к животному вместе с ребенком. Голенький ребенок начал тянуться своими беспокойными ручонками к собаке, он барахтался, полный естественной радости, и бормотал непонятные слова еще влажными от молока губками. И доброе животное, привыкшее подставлять свою голову этим ручкам, почувствовало во всем больном теле прилив нежной дружбы, и в его глазах заискрилась последняя вспышка признательности.

— Бедный Санчо Панса, — пробормотала Наталья и отняла от собаки ребенка, который чуть не испачкал пальцы пеной. Ребенок скривил свою влажную мордочку, собираясь заплакать, но мать тотчас закружилась с ним по комнате, начала качать его и подбрасывать вверх. Вот она остановилась у музыкального ящика и завела его ключиком. Обезьянка открыла свой рот, захлопала глазами, завертела хвостом и, казалось, вся ожила под знакомые звуки гавота. Задрожала комната от веселой пляски, и головка Натальи закачалась в такт. Комната была озарена приятным светом, от стоявших на балконе вазонов с цветами распространялся нежный запах гвоздики.

Вероятно, Санчо уже ничего не слышал. Жгучий горчичный пластырь на его затылке заставлял его по временам вздрагивать, он слабо взвизгивал и опускал голову. Стиснутый зубами, посиневший, почти черный язык утратил уже всякую подвижность. Глаза, покрытые теперь синеватой влажной пленкой, выдавали страдание лишь тем, что в углах глазных впадин быстро мелькал кусочек белка. Лишь ресницы чуть-чуть вздрагивали, когда судорога пробегала по всему телу. Изо рта обильно лилась пена. Приближался момент удушья.

— Наталья, перестань! Разве ты не видишь, что Санчо умирает? — гневно спросила Изабелла и залилась слезами.

Но гавота нельзя было прекратить на середине. Тихо и мягко лились звуки над умирающей собакой. Сумеречные тени медленно заползали в комнаты, и занавеси колебались от ветра во все стороны.

Донна Летиция не в силах была смотреть на страдания животного: заглушая всхлипывания, она вышла из комнаты. Со слезами на глазах одна за другой последовали за ней девочки. Их молодые сердечки сжимались от горя. Осталась только Наталья, которая с любопытством нагнулась к умирающей собаке.

И как раз в тот момент, когда раздался заключительный припев гавота, добрый Санчо скончался под музыку, как герой одной итальянской мелодрамы.

Смерть Кандии

I

Донна Кристина Ламоника спустя три дня после пасхального обеда, который в доме Ламоников по традиции отличался особым великолепием и обилием званых гостей, пересчитывала столовое белье и серебро, аккуратно раскладывая все эти вещи по шкафам и сундучкам для будущего званого пира.

При этом занятии, по обыкновению, присутствовали и помогали донне Кристине служанка Мария Бизаччиа и прачка Кандида Марканда, которую звали просто Кандией. Большие корзины, наполненные тонким полотном, стояли рядами на полу. Серебряная посуда и прочие принадлежности сервировки ярко блестели в большой плоской корзине, все вещи были массивные, грубо сработанные деревенскими кустарями и напоминали церковные сосуды. Видно было, что серебро это принадлежало богатой провинциальной семье и переходило из рода в род. В комнате стоял свежий запах вымытого столового белья.

Кандия вынимала из корзин скатерти, салфетки, она показывала госпоже каждую штуку и передавала ее Марии, которая наполняла бельем ящики, в то время как госпожа насыпала в складки ароматные травы и вела счет белью в особой книге. Кандии было около пятидесяти лет. Это была высокая, худая, костлявая женщина, спина ее была несколько сгорблена от долголетнего занятия своим ремеслом, руки очень длинные, а на черепашьей шее сидела голова хищной птицы. Мария Бизаччиа была ортонка, с лоснящимся лицом молочного цвета и светлыми глазами; она сопровождала свою мягкую речь медленными и гибкими жестами; видно было, что она постоянно возилась с пирожными, сиропами, консервами и вареньем. Донна Кристина, тоже ортонка, воспитанница бенедиктинского монастыря, была маленького роста, с несколько выдающимся вперед торсом, у нее были рыжеватые волосы, усеянное веснушками лицо, длинный толстый нос, скверные зубы, прекрасные невинные глаза. Вся фигура ее напоминала священника, одетого в женское платье.

Три женщины были поглощены своей работой, затянувшейся далеко за полдень.

Когда Кандия ушла с пустыми корзинами, донна Кристина, пересчитывая столовые приборы, заметила, что не хватает одной ложки.

— Мария! Мария! — закричала она почти в ужасе. — Сосчитай! Не хватает одной ложки… Сосчитай сама!

— Как так? Не может быть, сударыня, — ответила Мария. — Посмотрим.

Она начала громким голосом пересчитывать серебро. Донна Кристина смотрела, качая головой. Серебро издавало чистый звон.

— Правда! — воскликнула наконец Мария с жестом отчаяния. — Что тут делать?

Она была вне всякого подозрения. Ее честность и преданность семье были испытаны в течение пятнадцати лет. Она приехала из Ортоны вместе с донной Кристиной, когда последняя вышла замуж, и была как бы частью ее приданого. Под покровительством госпожи Мария всегда пользовалась в доме известным авторитетом. Она была очень суеверная, предана святому патрону своей родины и своей церкви и чрезвычайно хитра. Со своей госпожой она как бы заключила тесный союз против всего, что делалось в Пескаре, и в частности — против святого покровителя Пескары. При всяком удобном случае она упоминала о своей родине, о прелестях и богатствах родных мест, о великолепии ортонской базилики, о сокровищах святого Томазо, о пышности религиозных обрядов в честь него, по сравнению с жалким святым Четтео, у которого была лишь одна маленькая серебряная рука.

— Осмотри хорошенько все углы, — сказала донна Кристина.

Мария вышла из комнаты. Она обшарила все закоулки кухни и террасы, но напрасно, вернулась с пустыми руками.

— Нет! Нигде нет!

Тогда обе женщины начали думать: они напрягали свою память, теряясь в догадках. Потом обе вышли на террасу, которая была обращена ко двору и прачечной, чтобы обыскать ее в последний раз. Так как они очень громко говорили между собой, то из окон соседних квартир стали выглядывать кумушки.

— Что случилось, донна Кристи? Скажите! Скажите!

Донна Кристина и Мария поделились с ними новостью, не жалея слов и не скупясь на жесты.

— Иисусе! Иисусе! Неужто у нас завелись воры?

И вмиг слух о краже стал перелетать от соседа к соседу по всей Пескаре. Мужчины и женщины принялись строить предположения и догадки, кто бы мог быть вором. Новость, дойдя до последних домиков Сант-Агостинского предместья, приняла внушительные размеры: речь шла уже не о простой ложке, а о всем серебре дома Ламоников.

Была чудная погода. На террасе расцветали розы, и два чижика в клетке громко пели, кумушки высунулись из окон, чтобы поболтать о прелестной теплой погоде. Из-за вазочек с васильками показывались женские головки, напоминая своей болтовней мяуканье котов на крыше.

— Кто бы это мог быть? — то и дело спрашивала донна Анна, сложив руки.

Донна Изабелла Сертале, которую прозвали куницей за ее вкрадчивые манеры, придающие ей сходство с этим хищным зверьком, спросила своим пронзительным голосом:

— Кто был только что у вас, донна Кристи? Если не ошибаюсь, я видела, как уходила от вас Кандия…

— А-а-а! — воскликнула донна Феличетта Маргазанта, прозванная сорокой за свою беспрерывную болтовню.

— А! — повторили другие кумушки.

— И вы не подумали?

— И вы не заметили?

— Разве вы не знаете, кто такая Кандия?

— Разве мы не говорили вам, кто такая Кандия?

— Я уверена.

— Белье-то стирает она хорошо, что и говорить. Она — лучшая прачка в Пескаре, что и говорить. Но у нее цепкие пальцы… Разве вы не знали об этом, кума?

— Я как-то недосчиталась двух скатертей.

— И я — одной.

— А я — рубахи.

— А я — трех пар кальсон.

— А я — двух наволочек.

— А у меня исчезла новая нижняя юбка.

— А у меня вечно чего-нибудь не хватало.

— И у меня.

— И у меня.

— Я не прогнала ее: в самом деле, кого я возьму вместо нее? Сильвестру?

— Ах! Ах!

— Анджелантонию? Бибашетту?

— Одна хуже другой!

— Приходится терпеть.

— Но ложка — это…

— Это уж слишком!

— Вы не спускайте ей, донна Кристи, не спускайте этого!

— Кто спускает, а кто — нет, — многозначительно произнесла Мария Бизаччиа; хотя у нее было спокойное и добродушное лицо, но она не упускала удобного случая выставить в дурном свете других слуг дома.

— Мы-то уж подумаем, донна Изаббэ, мы подумаем!

Так болтали без конца кумушки у окон. И обвинение, переходя из уст в уста, распространялось по всей местности.

II

На следующий день рано утром, когда Кандия Мерканда перетирала щелоком белье, на пороге прачечной появился полицейский Биаджо Пеше, прозванный Капральчиком.

— Тебя сейчас же требует в управу господин голова, — заявил он прачке.

— Что ты говоришь? — спросила Кандия, нахмурив брови, но не переставая стирать.

— Тебя сейчас же требует в управу господин голова.

— Меня требует? Для чего? — продолжала спрашивать Кандия немного грубым тоном, не зная, чему приписать это неожиданное требование, и упираясь, как упрямое животное, пугаясь своей тени.

— Не могу знать для чего, — ответил Капральчик. — Я получил приказание.

— Какое приказание?

Женщина из природного упрямства не переставала задавать ему вопросы. Она не могла понять, в чем дело.

— Меня требует голова? Для чего? Что я сделала? Не хочу идти. Я ничего не сделала.

— А, так ты не хочешь идти? Берегись же! — сказал Капральчик, потеряв терпение.

Он ушел, придерживая рукой эфес старой шпаги и бормоча угрозы.

В это время соседи, слышавшие этот разговор, вышли из своих квартир и стали смотреть на Кандию, которая продолжала стирать белье. Так как они знали о пропаже серебряной ложки, то начали пересмеиваться и перебрасываться двусмысленными шутками, которых Кандия не понимала. Их усмешки и намеки вселили беспокойство в душу женщины, ее тревога усилилась, когда снова появился Капральчик в сопровождении другого полицейского.

— Марш! — решительно сказал Капральчик.

Кандия молча вытерла руки и пошла. Прохожие останавливались на площади. Роза Панара, недолюбливавшая Кандию, крикнула с порога лавки:

— На расправу! — И засмеялась жестоким смехом.

Испуганная прачка, не подозревавшая причины этого преследования, не знала, что ответить на него.

Перед управой толпилась кучка зевак, которые хотели видеть, как ведут Кандию. Бедная женщина, едва сдерживая приступ гнева, быстро поднялась по лестнице и в смущении предстала перед головой.

— Чего вам нужно от меня? — спросила она.

Дон Силла, миролюбивый человек, был удивлен гневным голосом прачки и с недоумением взглянул на двух верных охранителей достоинства городской управы. Затем, взяв щепотку табаку из роговой табакерки, сказал:

— Садитесь, дочь моя.

Кандия продолжала стоять. Ее кривой нос вздулся от гнева, а сморщенные щеки дрожали.

— Скажите же, дон Си.

— Вы приносили вчера белье донне Кристине Ламоника?

— Да, но что же? Что такое? Недостает чего-нибудь? Все в целости, каждая вещь… Все есть. Что ж такое?

— Погодите минутку, дочь моя! В комнате было серебро…

Кандия, догадавшись, в чем дело, нахохлилась, как рассвирепевший сокол, который собирается броситься на добычу. Ее тонкие губы дрожали.

— В комнате было серебро, и донна Кристина недосчитывается одной ложки… Понимаете, дочь моя? Не захватили ли вы ее… по ошибке?

Кандия подпрыгнула, как саранча, услышав незаслуженное обвинение. Она и в самом деле ничего не брала.

— Как, я? Как, я? Кто говорит это? Кто это видел? Вы удивляете меня, дон Си! Вы удивляете меня! Я воровка? Я? Я?

Ее негодованию не было границ. Ее тем более задевало это несправедливое обвинение, что она чувствовала себя способной на поступок, который ставился ей в вину.

— Так, значит, вы не брали? — прервал ее дон Силла, усаживаясь в свое судейское кресло и благоразумно отодвигаясь в глубь комнаты.

— Удивляюсь вам! — снова затараторила женщина, размахивая, словно палками, длинными руками.

— Ну, идите. Там будет видно.

Кандия вышла не поклонившись и стукнулась о косяк двери. Она была вне себя и даже позеленела вся. Выйдя на улицу и увидев собравшуюся толпу, она поняла, что общественное мнение против нее, что никто не поверит в ее невинность. И все-таки она стала кричать о своей невинности. Толпу это забавляло, и все начали смеяться над ней. Рассвирепев от гнева, она в полном отчаянии вернулась домой и на пороге разразилась рыданиями.

Дон Донато Брандимарте, живший рядом, встретил ее насмешками.

— Плачь сильнее, громче: пусть соберется народ.

Так как нужно было стирать грязное белье, то она наконец успокоилась, засучила рукава и принялась за работу. Работая, она думала о своей невиновности, строила планы защиты, искала в своем хитром женском мозгу какой-нибудь ловкий способ доказать свою невиновность; она изобретала самые тонкие комбинации, прибегала ко всем приемам красноречия народного диалекта, чтобы усилить аргументы, которые убедили бы этих недоверчивых людей.

Окончив работу, она ушла, ей хотелось предварительно зайти к донне Кристине.

Но донна Кристина не вышла к ней. Мария Бизаччиа выслушала Кандию, покачивая головой и ничего не отвечая, и удалилась с сознанием собственного достоинства.

Тогда Кандия обошла всех своих клиенток. Всем рассказывала она о происшествии, всем доказывала свою невиновность, присовокупляя каждый раз все новые аргументы, усиливая красноречие, разражаясь гневом и падая духом перед общественным недоверием, но все было напрасно. Она чувствовала, что недоверие к ней возросло до последних пределов. Мрачное отчаяние овладело ее душой. Что еще предпринять?! Что еще говорить?!

III

Между тем донна Кристина Ламоника велела позвать крестьянку Чиниджию, которая с большим успехом занималась чародейством и врачеванием простыми травами. Чиниджия не раз разыскивала украденные вещи, поговаривали, что она входила в сделки с мелкими воришками.

— Разыщи мне ложку, и я не постою за хорошим вознаграждением, — сказала ей донна Кристина.

— Что ж, пожалуй. Для этого мне довольно двадцати четырех часов, — ответила Чиниджия. И, спустя двадцать четыре часа, она принесла ответ: — Ложка должна быть в помойной яме, во дворе близ колодца.

Донна Кристина и Мария спустились во двор, начали искать и, к величайшему удивлению, нашли ложку.

Новость с быстротой молнии облетела Пескару.

Тогда торжествующая Кандия Марканда принялась бегать по улицам. Она словно выросла, голову держала прямо и улыбалась, смотря всем в глаза, как будто говоря: «Видите? Видите?»

Лавочники, завидя ее, бормотали какие-то слова, прерывая их многозначительными усмешками. Филиппо Ла-Сельви, который пил водку в кофейне Анджеладеа, подозвал Кандию.

— Рюмочку для Кандии, вот сюда!

Женщина, которая не прочь была выпить, жадно облизнула губы.

— Ты этого заслужила, что и говорить, — прибавил Филиппо Ла-Сельви.

Перед кофейней собралась кучка зевак. У всех был насмешливый вид. Пока женщина пила, Филиппо Ла-Сельви обратился к маленькой аудитории со следующими словами:

— А ведь ловко подстроила, правда? Старая лиса… — И фамильярно хлопнул по костлявому плечу прачку.

Все рассмеялись.

Какой-то шутник, маленький горбун, глупый заика, сцепив указательные пальцы обеих рук, проговорил:

— Ка-ка-ка-Кандия… Чи-чи-Чиниджия.

И начал жестикулировать и что-то бормотать с плутовским видом, очевидно желая намекнуть на то, что Кандия и Чиниджия — кумы. Услышав это, все покатились со смеху.

Кандия на миг застыла с рюмкой в руке. Но вдруг она поняла… Они не верили в ее невиновность! Они обвиняли ее в том, что она, желая избавиться от ответственности, сама запрятала серебряную ложку, столкнувшись с этой ведьмой.

Тогда охватил ее приступ слепого гнева. У нее не нашлось даже слов. Она накинулась на самого беспомощного, на маленького горбуна, и начала его бить кулаками и царапать. Зеваки, большие охотники до зрелищ, обступили их тесным кольцом, словно перед боем животных, и начали словами и жестами поддразнивать дерущихся.

Заика, испуганный этим неожиданным нападением, стал семенить ногами, как обезьянка, его крепко держали сильные руки прачки, и он вертелся с возрастающей быстротой, как камень в праще, пока всей тяжестью не свалился ничком.

Некоторые подбежали, чтобы поднять его. Кандия ушла домой, провожаемая свистками, там она заперлась и бросилась на постель, рыдая и кусая себе пальцы от невыносимых страданий. Новое обвинение терзало ее больше первого, тем более что она чувствовала себя способной прибегнуть к этому средству.

«Как обелить себя? Как восстановить истину?» Она приходила в отчаяние, видя, что у нее нет никакой физической возможности оправдать себя и помешать распространению столь правдоподобного слуха. Доступ ко двору был очень легок: на первой площадке большой лестницы находилась никогда не закрывавшаяся дверь, через которую свободно входило и выходило много людей для уборки мусора и для иных надобностей. Значит, она не могла заткнуть рты обвинителям возражением: «Каким образом я могла войти туда?» Удобных способов выполнить до конца задуманное было много, на этом удобстве и строилось общественное мнение.

И вот Кандия стала подыскивать аргументы, могущие убедить недоверчивых людей; ее хитрый мозг работал вовсю, она отправилась в несколько домов, чтобы объяснить, каким образом очутилась ложка в помойной яме двора, свой рассказ она оснащала всяческими хитросплетениями, она фантазировала с необыкновенным остроумием. После этого она пошла кружить по лавкам, по домам, пытаясь всяческими способами победить недоверие земляков; те выслушивали ее остроумные соображения и улыбались.

— Н-н-да! Н-н-да! — в конце концов говорили они, но таким тоном, что Кандия чувствовала себя уничтоженной.

Так, значит, все ее старания были напрасны: никто не верил! Никто не верил! Но с удивительным упорством она все-таки возвращалась к тому же приему. Целые ночи напролет она не смыкала глаз, подыскивая новые доказательства, строила новые планы, преодолевала новые препятствия. И мало-помалу от непрерывного напряжения рассудок ее стал слабеть, в ее мозгу засела лишь одна мысль об этой ложке, и Кандия перестала сознавать, что кругом нее делается. С течением времени людская жестокость довела бедную женщину до настоящего сумасшествия.

Пренебрегая своими обязанностями, Кандия впала почти в нищету. Она стала скверно стирать белье, теряла его, рвала. Когда она спускалась к реке под железный мост, где сходились другие прачки, то часто выпускала из рук белье, которое уносилось течением. Она не переставала говорить, твердила без устали одно и то же. Чтобы не слушать ее, молодые прачки начинали петь, сочиняя в ее адрес насмешливые импровизации. Она кричала и махала руками, как безумная.

Никто больше не давал ей работы. Некоторые из ее старых клиенток иногда посылали ей что-нибудь поесть. Мало-помалу она приучилась просить милостыню. Жалкая, она бродила по улицам вся в лохмотьях, растрепанная. Уличные мальчишки кричали ей вслед:

— Ну-ка, расскажи историю с ложкой, — мы не знаем ее, тетка Кандия.

Она останавливала незнакомых прохожих, чтобы рассказать эту историю и доказать свою невиновность. Бессердечные парни зазывали ее и за грош заставляли ее рассказывать историю три-четыре раза; они нарочно опровергали ее доказательства или же выслушивали все до конца, чтобы сразить ее одним словом. Она качала головой, шла дальше, присоединялась к другим нищенкам и говорила с ними все время, без устали, ни на минуту не умолкая. Особенно любила она говорить с глухой и хромой на одну ногу женщиной, кожа которой была изъедена проказой.

Зимой 1874 года ее свалила злокачественная лихорадка. За ней ухаживала прокаженная. Донна Кристина Ламоника прислала ей лекарства и ящичек углей.

Больная, лежа в постели, бредила о ложке, она поднималась на колени, пыталась размахивать руками, чтобы придать большую убедительность защитительной речи. Прокаженная брала ее за руки и кротко укладывала в постель.

Во время агонии, когда уже расширенные глаза подернулись тусклой пеленой, она все еще бормотала:

— Это — не я, сударыня… видите… ведь… ложка…

Волшебное средство

I

Когда Пеппе де Сиери, по прозвищу Браветта, семь раз подряд чихал так громко, что вся городская площадь оглашалась звонким эхо, все жители Пескары садились за стол и начинали обедать. Сейчас же после этого колокол ударял двенадцать раз, и во всех домах начинали шутить по этому поводу.

В течение многих лет Браветта ежедневно подавал обывателям Пескары этот забавный полуденный сигнал; слава о его удивительных чиханиях распространилась по всем окрестностям и даже за пределы Пескары, и до сего дня память о них живет в народе и, обратившись в поговорку, будет жить еще долгие времена.

Пеппе Браветта был коренастый, несколько дородный плебей, с глупым благодушным лицом, с глазами, как у теленка-сосунка, руки и ноги его были необычайной толщины. У него был длинный мясистый и чрезвычайно подвижный нос и крепкие скулы, почему когда он смеялся или чихал, то очень напоминал тюленя с длинным хоботом из породы тех ластоногих, которые, как рассказывают моряки, дрожат всем своим жирным туловищем, точно желе. Подобно этой породе тюленей, он был очень ленив, движения его были медленны, ухватки смехотворные, вдобавок он любил много спать. Он не мог выйти из тени на солнце или из освещенного солнцем пространства в тень без того, чтобы из его рта и ноздрей не вырывалась струя воздуха. Чихание, особенно в спокойные часы, слышно было на большом расстоянии, и так как он чихал всегда через определенные промежутки времени, то служил живым мерилом времени почти для всех земляков.

В молодости Пеппе торговал макаронами. Рос он среди сладкой неги, среди красивых полосок теста, среди мерного гудения мельничных сит и колес, среди теплой атмосферы, насыщенной мучной пылью. В зрелом возрасте он сочетался браком с некой донной Пеладжией, уроженкой города Кастелли, после чего оставил прежнее ремесло и занялся продажей майоликовой и терракотовой посуды, кувшинов, блюд, бокалов и росписной утвари, которой кастельские мастера снабжают обеденные столы в Абруццах. Он вел простую деревенскую жизнь, уклад которой не меняется веками, и громко чихал. Так как жена его была скупа, то мало-помалу скупость передалась и ему, завладев всей его душой.

В то время, к которому относится наш рассказ, он был владельцем усадьбы на правом берегу реки. Среди усадьбы стоял деревенский дом, как раз в том месте, где поворот реки образовывал зеленый полукруг с илистой почвой. Хорошо орошенная земля, кроме винограда и пшеницы, приносила ему большое количество овощей, а во фруктовом саду росло много деревьев. Под богатым желудями дубом ежегодно откармливалась жирная свинья. Каждый год, в январе, Браветта ездил в усадьбу вместе со своей женой, чтобы, заручившись покровительством св. Антония, присутствовать при закалывании и солении свиньи.

Однажды случилось, что жена Браветты была нездорова и он один отправился в усадьбу наблюдать за этой работой.

Два крестьянина крепко держали свинью, лежащую на большом столе, а третий заколол ее чистым ножом. Хрюканье огласило все прибрежье реки, вот оно перешло в хрипение, а затем в клокотание горячей и красной крови, хлынувшей из открытой раны, в то время как огромная туша извивалась в предсмертных судорогах. Новогоднее солнце впивало из реки и влажной земли туман. Браветта с каким-то жестоким наслаждением смотрел, как мясник Лепруччио выжигал раскаленным железом глубоко сидящие в жире глаза свиньи; он, видимо, наслаждался, слыша шипение глазных яблок, вызывавшее в нем мысли о большом количестве свиного сала и огромных окороках.

Крестьяне подняли заколотую свинью на крюке, похожем на деревенские вилы, и повесили ее головой вниз. Затем они зажгли пучки тростника и начали со всех сторон опаливать щетину. Почти невидимое при дневном свете пламя сильно трещало. После этого Лепруччио блестящим лезвием ножа начал скоблить почерневшую тушу, которую другой крестьянин все время поливал кипятком. Кожа становилась все тоньше и розовее, дымилась на солнце. Лепруччио, у которого было морщинистое и жирное лицо старой бабы, украшенное золотыми сережками, время от времени крепко сжимал губы, то выпрямляясь, то сгибаясь чуть не до пола.

Когда работа была окончена, Пеппе Браветта велел крестьянам снести свинью в закрытое помещение. Никогда в прежние годы ему не приходилось видеть более увесистой туши, и в глубине своего сердца он пожалел, что не было жены, которая разделила бы с ним удовольствие.

Было уже за полдень, когда явились друзья Браветты — Маттео Пуриелло и Биаджо Квалья, — которые пришли от жившего поблизости дона Бергамино Камплоне, священника, занимавшегося торговлей. Это были прожигатели жизни, мастера на всякие выдумки, кутилы, охотники повеселиться; так как они знали, что донна Пеладжия не присутствовала при закалывании свиньи, то, надеясь на какое-нибудь пикантное приключение, явились соблазнить Браветту.

Маттео Пуриелло, по прозвищу Трещотка, было под сорок лет, это был браконьер-любитель, высокий и худой, с белокурыми волосами, желтоватой кожей, жесткими щетинистыми усами; голова его напоминала деревянный чурбан, на котором остались едва заметные следы старой позолоты. Его глаза, круглые, живые, подвижные и почти беспокойные, как глаза скаковых лошадей, сияли, подобно двум новеньким червонцам. Он вечно носил платье землистого цвета, его ухватки, движения и стремительная походка придавала ему сходство с гончей собакой, преследующей в поле зайцев.

Биаджо Квалья, по прозвищу Пересмешник, был среднего роста, несколькими годами моложе приятеля, у него было красное лицо, все в цвету, как миндальное дерево весной. Он отличался обезьяньей способностью двигать ушами и кожей на лбу и черепе; благодаря необычайно подвижным мускулам все лицо его было подвижно; у него был талант подражать любому голосу, и он умел так ловко схватить смешные стороны людей и предметов и воспроизвести их одним жестом или движением, что все обыватели Пескары, охотники позабавиться, приглашали его к себе в дом. Он вел сладкую жизнь паразита, услаждая слух пескарцев игрой на гитаре во время свадеб и крестин. Его глаза сверкали, как у хорька. Череп его был покрыт каким-то пушком, напоминавшим пух жирного общипанного гуся, которого собираются подпалить.

— Каким ветром занесло вас сюда? — приветствовал двух приятелей Браветта, лицо которого сияло по-праздничному.

Обменявшись с друзьями приветствиями, Браветта повел их в комнату, где на столе лежала дивная свинья.

— Что скажете вы об этой прелести, а? — спросил он. — Ведь недурна?

Два приятеля с молчаливым восторгом созерцали свинью, Пересмешник прищелкнул языком, а Трещотка спросил:

— Что ж ты намерен с ней сделать?

— Буду солить, — ответил Браветта голосом, в котором чувствовалась радость лакомки, предвкушающего будущее наслаждение.

— Хочешь солить? — вдруг закричал Пересмешник. — Хочешь ее солить?.. Но… О, Трещотка, видел ли ты где-нибудь подобного идиота? Упустить такой случай!

Удивленный Браветта смотрел то на одного, то на другого собеседника своими телячьими глазами.

— Донна Пеладжия, видно, всегда держала тебя под башмаком, — продолжал Пересмешник. — Но на этот раз, когда она не караулит тебя, ты должен продать свинью, и мы покутим на эти деньги.

— Но Пеладжия?.. Как же Пеладжия? — бормотал Браветта, которого повергло в невыразимый трепет одно только представление о свирепой супруге.

— Ты скажи ей, что свинью украли, — посоветовал белокурый Трещотка с красноречивым жестом нетерпения.

Браветта ужаснулся.

— Как я явлюсь домой с такой новостью? Пеладжия не поверит мне, она выгонит меня, побьет… Разве вы не знаете Пеладжии?

— У, Пеладжия! У-у, донна Пеладжия! — разом запищали искусители, насмехаясь над Браветтой. Вдруг Пересмешник, подражая плаксивому голосу Пеппе и визгливому голосу его жены, изобразил супружескую сцену, в которой Пеладжия ругала и колотила Пеппе как мальчишку.

Трещотка хохотал и бешено прыгал вокруг свиньи. Браветта, чувствуя приступ чиханья, замахал руками, желая, по-видимому, удержаться. Раздалось гулкое чиханье, оконные рамы задрожали. Яркое солнце осветило лица трех приятелей.

— Так, значит, идем кутить?! — спросил Трещотка, когда Пересмешник замолчал.

— Не хотите ли поужинать со мной… — пробормотал сквозь зубы Пеппе.

— Нет, нет, мой милый, — прервал его Трещотка, направляясь к двери. — Накрой свою голову передником Пеладжии и соли свою свинью!

II

Приятели пошли вдоль берега реки.

Барки из Барлеты, нагруженные солью, блестели вдали, как сооружения из драгоценного хрусталя, со стороны Монтекорно падало ясное, белое сияние, прорезывавшее неподвижный воздух, отражаясь в прозрачности вод.

— А что, если бы мы сегодня ночью украли свинью? — сказал, останавливаясь, Пересмешник.

— Каким это образом? — спросил Трещотка.

— Я-то уж знаю как, — ответил Пересмешник, — лишь бы свинья лежала в том месте, где мы ее видели.

— Что ж, идет! — сказал Трещотка. — Ну а потом что?

Пересмешник снова остановился. Его маленькие глазки светились, словно два настоящих карбункула, его красное цветущее лицо с ушами фавна искривилось от веселой гримасы.

— Сам знаю! — был лаконичный ответ.

Вдали показался шедший навстречу приятелям дон Бергамино Камплоне, его черная фигура выделялась среди обнаженных и покрытых серебряным инеем тополей. Едва друзья завидели его, как ускоренными шагами направились к нему. Священник, увидев их веселые лица, улыбнулся и спросил:

— Что хорошенького скажете мне?

Приятели вкратце поделились с доном Бергамино своим проектом, который понравился священнику, и он изъявил согласие поддержать его.

— Мы должны, — тихо прибавил Пересмешник, — тайно похитить эту тушу. Вы, конечно, знаете, что Пеппе, женившись на этой старой уродине донне Пеладжии, сделался скрягой. Но до вина он большой охотник. Так вот, я иду к нему, тащу его с собой и доставляю в трактир Ассау. Там вы, дон Бергамино, угощаете всех нас вином и все время платите за нас. Разумеется, Пеппе напьется так, как он умеет, если ему это не стоит ни гроша. А когда он основательно напьется, то поверьте, что дело будет выполнено наилучшим манером.

Трещотка одобрил план Пересмешника, и священник изъявил свое согласие. Они вместе пошли к дому Пеппе, находившемуся на расстоянии ружейного выстрела от этого места.

Когда они подошли совсем близко, Трещотка закричал:

— Эй, Браветта-а! Хочешь пойти в трактир Ассау? С нами дон Бергамино, который заплатит за графинчик. Э-эй!

Браветта не стал мешкать, вышел к ним, и все четверо весело зашагали гуськом по тропинке, озаренной лунным светом. В ясном вечернем воздухе раздавалось мяуканье влюбленных котов.

— Пеппе, — спросил Пересмешник, — это не Пеладжия зовет тебя?

На левом берегу реки светились огни трактира Ассау, отражаясь в воде. В этом месте течение реки было тихое, и Ассау, владелец трактира, перевозил к себе на особой лодке посетителей. Услышав крики, перевозчик направил к ним шлюпку, чтобы захватить гостей. Когда все четверо с веселыми возгласами уселись в лодке, Трещотка своими длинными ногами начал качать и кренить лодку, чтобы пугать Браветту, который среди реки разразился новым приступом чиханья.

Друзья, усевшись в трактире вокруг дубового столика, подняли еще больше смеха и крика. Заговорщики поочередно подливали Пеппе вина, чудный напиток из молодого красного виноградного сока, еще терпкий, вкусный, красивый и пенящийся, приятно щекотал горло будущей жертве.

— Еще графинчик! — распорядился дон Бергамино, ударяя кулаком по столу.

Ассау, весь лохматый, как зверь, обросший волосами до самых глаз, подавал им графинчик за графинчиком. Трещотка затянул песню в честь свободолюбивого Вакха, звеня в такт стаканами. Браветта, у которого уже заплетался язык и глаза подергивались дымкой опьянения, лепетал какие-то восхваления по адресу своей великолепной свиньи и дергал священника за рукав, чтобы заставить его слушать. Над их головами свешивались с потолка выдолбленные тыквы с зеленоватой жидкостью, выгоревшие лампы коптили.

Был уже поздний час ночи, когда друзья переправлялись обратно через реку. Луна скрылась. Сходя на берег, Пеппе чуть не свалился в грязь, он едва держался на ногах, в глазах у него мутилось.

— Сделаем доброе дело, — предложил Пересмешник, — доставим этого молодца домой.

Они взяли его под мышки и потащили через тополиную рощу. Пьяный, тараща глаза на белевшие в темноте стволы, бормотал:

— Лепруччио, Лепруччио, семи кружек соли недостаточно. Как же нам быть?

Дойдя до двери дома, три заговорщика удалились. Пеппе с большим трудом взобрался на лесенку, не переставая бредить о Лепруччио и соленой свинье. Потом, забыв, что дверь осталась открытой, он всей тяжестью бросился на постель и тут же заснул мертвецким сном.

Трещотка и Пересмешник, подкрепившись ужином у дона Бергамино, вооружились отмычками и соблюдая осторожность, отправились привести в исполнение свой замысел. После заката луны все небо было покрыто сверкающими звездами, холодный северо-западный ветер дул среди тишины. Приятели шли, насторожив уши и время от времени останавливаясь. На этот раз им пригодились все охотничьи способности ловкого Маттео Пуриелло.

Когда они подошли к дому Браветты, Пересмешник едва мог сдержать крик радости при виде открытой двери. В доме царила тишина, лишь слышалось глубокое храпение спящего. Трещотка первый поднялся по лестнице, за ним последовал приятель. Войдя в комнату, они при слабом звездном свете, проникавшем в окна, различили на столе неясные очертания свиньи. С бесконечной осторожностью они подняли тяжелую тушу и медленно вынесли ее. Потом остановились и стали прислушиваться. Вдруг запел петух, и ему поочередно ответили с дворов другие.

Веселые похитители пошли по тропинке со свиньей на плечах, заливаясь тихим смехом. Трещотке казалось, что он тащит крупную дичь, удаляясь с места, где запрещено охотиться. Свинья была довольно тяжела, и они порывисто дышали, добравшись до дома священника.

III

Утром протрезвившийся Пеппе проснулся и долго лежал в постели, потягивался и слушал благовест, возвещавший канун Дня св. Антония. Он еще не успел очнуться ото сна, как почувствовал, что в душе его разливается довольство собственника, и предвкушал наслаждение, с которым будет смотреть, как Лепруччио разрубит на куски жирное свиное мясо и будет посыпать его солью.

Эта мысль заставила его подняться с кровати, он быстро вышел на площадку лестницы, протирая глаза, чтобы лучше видеть. На столе оставались лишь кровавые пятна, отражавшие лучи утреннего солнца.

— Свинья?.. Где свинья?.. — закричал глухим голосом ограбленный.

Безумная тревога охватила его. Он сбежал со ступенек, увидел открытую дверь, ударил себя по лбу, выбежал на улицу и стал кричать, созывая рабочих и расспрашивая всех, не видели ли они свинью, не взяли ли ее. Голос его становился все громче и жалобнее. Вопли огласили все побережье и достигли слуха Трещотки и Пересмешника.

Тогда они как ни в чем не бывало отправились к дому Браветты, чтобы насладиться забавным зрелищем и продолжить свою затею. Завидев их, Пеппе бросился к ним и, заливаясь горькими слезами, воскликнул:

— Горе мне! У меня украли свинью! Горе мне! Что мне делать? Что делать?

Биаджо Квалья постоял немного, полюбовался видом убитого горем Пеппе, полузакрыв глаза и склонив голову к плечу, что он обыкновенно делал, когда обдумывал какую-нибудь шутку, затем подошел ближе и сказал:

— Да, да, да… нечего сказать… Ты недурно играешь свою роль.

Пеппе в недоумении поднял лицо, орошенное крупными слезами.

— Да, да, да… на этот раз ты ломаешь комедию, — продолжал Пересмешник, дружески подмигивая ему.

Пеппе, все еще не понимая, в чем дело, снова поднял лицо, слезы застыли в его бессмысленных глазах.

— Правду сказать, я даже не считал тебя способным на это, — снова начал Пересмешник. — Браво! Браво! Это мне нравится!

— Да о чем говоришь ты? — всхлипывая, спросил Браветта. — О чем ты говоришь? Горе мне! Как я вернусь теперь домой?

— Браво! Браво! Отлично! — поощрял его Пересмешник. — Еще, еще! Реви сильнее! Плачь громче! Рви на себе волосы! Пусть видят и слышат! Вот так! Тогда тебе поверят!

— Да ведь правда, — плакался Пеппе, — ее украли у меня. Боже! Горе мне!

— Еще! Еще! Не останавливайся! Чем больше будешь кричать, тем скорее поверят. Еще! Еще! Еще!

Пеппе, вне себя от отчаянья и бешенства, ругался и повторял:

— Я говорю правду! Пусть я сейчас умру на месте, если у меня не утащили свиньи!

— Ах, невинный бедняга! — насмешливо пищал Трещотка. — Перестань пороть чепуху. Как мы можем поверить, если вчера собственными глазами видели свинью? Не снабдил ли ее святой Антоний крыльями, не улетела ли она?

— Да ведь это правда!

— Как это может быть?

— Правда!

— Неправда!

— Правда!

— Нет!

— О-о, у-у! Правда! Правда! Сейчас умереть! Я не знаю, как мне теперь вернуться домой. Пеладжия не поверит мне, а если и поверит, то не даст мне покоя… Хоть умирай!

— Мы бы, пожалуй, поверили тебе, — заметил Пересмешник, — но разве не Трещотка надоумил тебя? Ты же не хотел обманывать Пеладжию. А теперь… вот так плут!..

Тогда Браветта снова начал плакать, кричать, отчаиваться и так безумно вопить, что Пересмешник сжалился и прибавил:

— Ну хорошо! Успокойся. Мы верим тебе. Но если это правда, то нужно что-нибудь придумать, чтобы вернуть пропажу.

— Что придумать? — вдруг спросил, утерев слезы, Браветта, душа которого озарилась надеждой.

— Вот что, — предложил Биаджо Квалья. — Свинья, по-моему, находится у одного из живущих здесь, ведь никто не приехал из Индии, чтобы украсть свинью у тебя. Ведь нет, Пеппе?

— Конечно, конечно, — согласился Браветта, с трепетом слушая Биаджо, причем из носа и глаз его еще текли слезы.

— Так слушай же, — продолжал Пересмешник, которого забавляло доверчивое внимание Пеппе, — если никто не явился сюда из Индии, чтобы ограбить тебя, то вором должен быть один из тех людей, которые окружают тебя. Не так ли, Пеппе?

— Конечно, конечно.

— Итак, что же делать? Нужно попытаться найти вора при помощи какого-нибудь волшебного средства. Открыть вора — значит найти свинью.

Глаза Пеппе прояснились, он подошел еще ближе к приятелям, представление о волшебном средстве пробудило в нем природное суеверие.

— Ты знаешь, существуют троякого рода магии: белая, красная и черная, и, как ты знаешь, в наших местах магией занимаются три женщины: Роза Скиавона, Розария Пайара и Чиниша. Выбор предоставлен тебе.

После некоторого колебания Пеппе выбрал Розарию Пайару, слава о ее колдовстве была велика, и она в прежние времена совершала чуть ли не чудеса.

— Итак, — заключил Пересмешник, — нам нечего терять время. Чтобы услужить тебе, я сам отправлюсь в село и позабочусь обо всем, что нужно. Я переговорю с Розарией, возьму у нее все необходимое и буду здесь сейчас же после полудня. Дай мне денег.

Пеппе вынул из своего жилета три медных монеты и нерешительно протянул руку.

— Три медяка? — закричал тот, возвращая их обратно. — Три медяка? Но для всего этого мне нужно не менее десяти!

Услышав это, супруг Пеладжии даже испугался.

— Как? Колдунье десять медяков? — пробормотал он, шаря дрожащими пальцами в жилете. — Вот тебе восемь. Больше у меня нет.

— Хорошо, — сухо проговорил Пересмешник, — что возможно сделать на эти деньги, я сделаю. Идем, Трещотка?

И два приятеля, один впереди, другой позади, быстрым шагом пошли по направлению к Пескаре по тропинке, окаймленной деревьями. Трещотка от восторга колотил Пересмешника кулаками по спине. Дойдя до Пескары, они вошли в лавку знакомого дантиста дона Даниеле Пачентро, там накупили они пахучих снадобий и попросили приготовить из них пилюли величиной с орех, посыпать их сахаром и облить сиропом. Когда заказ был выполнен, Биаджо Квалья, который тем временем отлучался на минуту, вернулся, неся в бумаге куски сухого собачьего кала; он хотел, чтобы аптекарь из этого кала приготовил еще две пилюли, с виду похожие на прочих, но просил сперва примешать к ним алоэ и затем слегка посыпать сахаром. Аптекарь так и сделал, а чтобы последние пилюли легче было отличить от прочих, он по совету Пересмешника отметил их особыми значками.

Два плута снова отправились в путь-дорогу и пришли к дому Пеппе ровно в полдень. Пеппе ждал их с большим нетерпением.

— Ну что? — закричал он, увидя из-за деревьев длинную тонкую фигуру Трещотки.

— Все в порядке, — ответил торжествующим тоном Пересмешник, показывая коробку с волшебными конфетами. — Ты знаешь, сегодня канун св. Антония, и рабочие празднуют, поэтому ты собери их всех сюда и угости вином. У тебя ведь имеется запас монтепульчанского: тащи его сюда. А когда все соберутся, то остальное — мое дело, я уже знаю, что говорить и что делать.

IV

Так как погода была теплая, то спустя два часа по приглашению Браветты со всех сторон стали сходиться рабочие и крестьяне. На току возвышались копны соломы, которая блестела, как золото, под лучами солнца, на копнах медленно разгуливали гуси с длинными желтыми клювами. По временам ветер доносил запах навоза. Крестьяне в ожидании выпивки спокойно шутили и пересмеивались, покачиваясь на своих искривленных от тяжелой работы ногах, у одних были сморщенные и красные, как яблоки, лица, взгляд — или кроткий, благодаря многолетнему терпению, или подозрительный, у других едва пробивалась борода: это были молодые парни в одеждах, на которых видна была заботливость любящей души.

Трещотка и Пересмешник не заставили себя долго ждать. Пересмешник, держа в руке коробочку с конфетами, велел всем стать в круг, сам он стал посредине и обратился к присутствующим с краткой речью, не без известной торжественности в голосе и жестах.

— Добрые люди, — начал он, — вероятно, никто из вас не знает, для чего Пеппе де Сиере созвал вас…

При этом странном вступлении лица слушателей вытянулись, приятное ожидание обещанного вина сменилось тревожным ожиданием чего-то другого. Оратор продолжал:

— Чтобы здесь не произошло какой-нибудь неприятности и чтобы вы не могли потом пенять на меня, я, прежде чем приступить к расследованию, расскажу вам, в чем дело.

Слушатели в смущении переглянулись, затем с любопытством перевели взгляд на коробочку, которую держал в руке оратор.

— Ну? — воскликнул нетерпеливо один из толпы, когда Пересмешник замолчал, чтобы полюбоваться эффектом своего красноречия.

— Погоди, погоди, добрый человек. Этой ночью у Пеппе украли великолепную свинью, которую он собирался солить. Кто украл — неизвестно, но нет никакого сомнения, что вор должен быть среди вас, так как никто не приезжал из Индии, чтобы украсть у Пеппе свинью!

Был ли это эффект неожиданной ссылки на Индию или, быть может, результат воздействия теплых лучей солнца, но Браветта начал чихать. Крестьяне отпрянули назад, гуси в испуге разлетелись во все стороны, и семь чиханий, одно за другим, глухо прокатились по воздуху нарушая сельскую тишину. Все развеселились. Крестьяне сдвинулись. Пересмешник продолжал прежним торжественным тоном:

— Чтобы открыть вора, Пеппе решил дать вам съесть по конфетке и запить старым монтепульчанским, и к этому мы сейчас приступим. Но при этом я должен вам сказать еще кое-что: лишь только вор положит в рот конфету, она сделается горькой, и такой горькой, что он должен будет выплюнуть ее. Хотите убедиться? Но, быть может, вор, чтобы не быть уличенным, добровольно сознается? Добрые люди, решайте же!

— Мы будем есть и пить, — почти хором ответили собравшиеся. Неопределенное волнение охватило этих простолюдинов. Все взглянули друг на друга испытующими взорами и улыбнулись с искусственной непринужденностью.

— Для этого опыта, — продолжал Пересмешник, — вы все должны стать в ряд, никто не должен уклоняться.

Когда все выстроились в шеренгу, он взял кувшин и стакан и начал разливать вино. Пересмешник подошел к одному концу шеренги и начал раздавать пилюли, которые хрустели между крепкими зубами крестьян и быстро исчезали. Когда очередь дошла до Пеппе, Пересмешник взял одну из «собачьих» конфет, предложил ему и продолжал свое дело, не возбудив ничьего подозрения.

Пеппе, который до сих пор не спускал с крестьян глаз, надеясь уличить кого-нибудь из них, быстро, почти с жадностью, вложил в рот пилюлю и собирался уже раскусить ее, но вдруг скулы у него поднялись чуть не до самых глаз, углы рта и виски покрылись морщинами, кожа носа собралась, подбородок слегка искривился, все черты лица выразили невольное отвращение, и видно было, как дрожь пробежала по его затылку и плечам. Язык его не мог перенести горечи алоэ, от желудка к горлу подступила судорога, помешавшая ему проглотить конфетку, и злополучный Пеппе вынужден был выплюнуть ее.

— Эге, Пеппе, что это значит? — заворчал Тулеспре деи Пассери, старый пастух коз, зеленый и волосатый, как болотная черепаха.

Пересмешник, услышав этот хриплый голос, обернулся, он еще не окончил раздачи, но, увидя гримасу на лице Браветты, добродушно проговорил:

— Ах, вероятно, эта пилюля была скверно приготовлена. Вот тебе другая. Глотай ее, Пеппе!

И двумя пальцами он засунул ему в рот вторую «собачью» пилюлю.

Несчастный взял ее и, чувствуя на себе недружелюбный взгляд пастуха коз, попытался, насколько возможно было, подавить в себе горечь, но не жевал пилюли и не глотал ее. Его язык словно застыл за зубами. Но когда от тяжести дыхания и от действия слюны алоэ начало растворяться, он не в силах был больше терпеть: губы его искривились, как раньше, из глаз потекли крупные слезы, скатываясь по щекам, подобно овальным перлам. В конце концов он выплюнул и эту пилюлю.

— Эге, Пеппе, что это значит? — снова заворчал пастух коз, зло улыбаясь и показывая беловатые и беззубые десны. — Эге, что это значит?

Все крестьяне нарушили порядок и обступили Браветту, одни с насмешками, другие с гневной бранью. Внезапно в них заговорило бешеное самолюбие, которым отличаются сельские жители, вековое суеверие вдруг перешло в целую бурю брани.

— Для чего ты созвал нас? Не для того ли, чтобы при помощи колдовства взвалить на нас вину? Чтобы оклеветать нас? Для чего? Но ты ошибся в расчете. Вор, лжец, носатый, сукин сын, сволочь! Ты хотел оклеветать нас? Мошенник! Вор! Носатый! Мы перемелем тебе все кости. Сволочь ты этакая!

И они начали расходиться, разбив бутылку и стаканы и не переставая осыпать его бранью.

На току остались Трещотка, Пересмешник, гуси и Пеппе. Последний, вне себя от стыда, бешенства и возмущения и еще не опомнившись от действия едкого алоэ, которое жгло ему небо, не в состоянии был произнести ни слова. Пересмешник злорадно смотрел на него, ударяя кончиком ноги о землю и укоризненно качая головой. А Трещотка, радость которого была неописуема, пищал:

— Ага! Ага! Браво! Браво, Браветта! Ну-ка, скажи, сколько получил за нее? Десять дукатов?

Загрузка...