Поэзия Вл. Соловьева

I.

Книга стихов Владимира Соловьева одна из самых замечательных книг, им написанных. Она имеет какое-то особенное значение, выделяющее ее из ряда других его произведений. В своих философских и богословских статьях Вл. Соловьев всегда оставался трезвым и холодным мыслителем: сосредоточенное спокойствие, щит закаленной логики и алмазно-твердая убежденность характеризуют даже те страницы его писаний, которые трактуют о центральных метафизических проблемах и о глубочайших мистических утверждениях.

Читая стихи Вл. Соловьева, мы касаемся непосредственно его души, вступаем в область тех переживаний, которые были источником его религиозного миросозерцания. Повторяю: несмотря на всю свою глубокую интимность, эта книга имеет едва ли меньшее значение, чем вся его религиозно-метафизическая система. Если последняя оценивается верующими, как счастливая попытка приблизиться к Истине, и вызывает негодование у врагов Богочеловека, его поэзия находится вне этой борьбы умов и настроений, и одинаково отвечает всем мистикам – и христианам, и тем, которые не ищут утешения ни в чем положительном и отвергают всякую догматику.

В стихах Вл. Соловьева мы находим не только синтез, приведший Соловьева-мыслителя к системе цельного знания, по и трагический разлад, властно охвативший душу Соловьева-человека, этого «железом схваченного орла». Трагический разлад этот обусловливается важными, основными, общечеловеческими моментами, и нельзя пройти равнодушно мимо него. Единство и цельность философского миросозерцания нарушается. Многообразие и сложность психологии раздробляют то, что выковала логика, и с ужасом видишь торжество хаоса над органическим порядком, который пытались создать разум и вера.

Великий, черный разлад в душе Соловьева характеризуется вопросом, который он сам себе задает:

Отчего же день расцвета

Для меня печали день?

Отчего на праздник света

Я несу ночную тень?

Не та ли это траурная тень, с которой хотел бороться Ницше? Не есть ли эта страшная тень тот призрак, та болезнь духа, смиренная и горделивая одновременно, про которую автор Заратустры сказал: «Это была самая роковая мания величия, которая встречалась до сих пор на земле»? И вспоминаешь невольно лукавое толкование одного из пророчеств: «Некое обледенение сердца распространится параллельно проповеди некоей стеклянной любви, без родины ее, без источника»…

Мы оставим пока открытым вопрос о том, что является причиной движения в сторону «стеклянной любви», заполонившей все страны, где звучала известная проповедь смирения. Здесь мы коснемся только некоторых мотивов поэзии Соловьева, имеющих отношение к «обледенению сердца».

Про это «обледеневшее» сердце поэт говорит с ужасающей откровенностью:

Утомлено годами долгой муки.

Ненужной лжи, отчаяния и скуки,

Оно сдалось и смолкло пред судьбой.

И как среди песков степи безводной

Белеет ряд покинутых гробов…

Так в памяти моей найдут покой холодный

Гробницы светлых грез моей любви бесплодной,

Невыраженных чувств, невысказанных слов.

Однако поэзия Соловьева является для нас не только прекрасной мраморной гробницей его «бесплодной любви».

Самое важное и сокровенное поэзии Соловьева – ее пророческий характер. Искусство имело для Соловьева значение лишь как пророческое служение, как «предварение совершенной красоты», и служило переходом и связующим звеном между красотою природы и красотою будущей жизни. «Но идеал искусства не в предварении, а в осуществлении – в подвиге Пигмалиона, оживившего камень, в подвиге Орфея, потрясшего всепобедною песнью своды Аида и возвратившего Эвридику»[3].

«Предварения совершенной красоты» – по Соловьеву – бывают трех родов: во-первых, косвенное, чрез отражение идеала от несоответствующей ему среды, типически усиленной художником для большей яркости отражения; во-вторых, косвенное, чрез усиление (потенцирование) данной красоты, чрез воспроизведение явлений в сосредоточенном, очищенном, идеализованном виде; в-третьих, прямое или магическое, когда глубочайшие внутренние состояния, связывающие нас с подлинною сущностью вещей и с нездешним миром (или с бытием an sich всего существующего), прорываясь сквозь всякие условности и материальные ограничения, находят себе прямое и полное выражение в прекрасных звуках и словах (музыка и отчасти чистая лирика[4]).

Нетрудно заметить, что последнее толкование искусства почти совпадает с теорией так называемого «нового искусства». Но, несмотря на внутреннее родство этих теорий, Вл. Соловьев, как известно, встретил с необычайной враждебностью русских символистов и декадентов. Это объясняется, разумеется, тем демоническим началом, которым сразу окрасилась русская новая поэзия. Впрочем, первые опыты были так неудачны, что осмеяние их было слишком нетрудной задачей… Несомненно, что, осмеивая молодых поэтов, Вл. Соловьев понимал те опасные возможности, которые заключались в их юношеской игре с огнем. Соловьев слишком хорошо понимал сокровенное этого искусства: в примечании к статье «Общий смысл искусства» (III глава, 79 стр.) Соловьев пишет между прочим, что существуют «лирические стихотворения (а также лирические места в некоторых поэмах и драмах), эстетическое впечатление которых не исчерпывается теми мыслями и образами, из которых состоит их словесное содержание».

Вероятно, на это намекал Лермонтов в известных стихах:

Есть звуки – значение,

Темно, иль ничтожно,

Но им без волненья

Внимать невозможно.

Приходится вспомнить и «Silentium» Тютчева:

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет-ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь.

Возможно-ли отнести стихи Соловьева к поэзии «магической»? Мне кажется, что всякая неподвижная схема неизбежно удаляет нас от живой и всегда сложной правды. Поэзию Соловьева в ее целом нельзя заключать в теорию Соловьева-философа. В иных стихах льдистые иглы разума поражают своим холодным блеском, – таково, напр., стихотворение «Ночь на Рождество»; в иных раскрывается мистическая глубина, – таково стихотворение «Сон на яву»; его принимаешь невольно, как «магическое»; проникновенная грусть является в своей целомудренной чистоте, – слышишь удары больного сердца, в душе реют тихие слова:

Лазурное око

Опять потонуло в тумане,

В тоске одинокой

Бледнеет надежда свиданий.

И когда пристально вглядываешься в неизвестное –

Печальные ели

Темнеют вдали без движенья.

И слышится шопот признанья:

Пустыня без цели

И путь без стремленья.

II.

Поэзия Соловьева неразрывно связана с его учением о Мировой Душе. Чтобы уразуметь творчество Соловьёва в его символическом углублении, необходимо обратиться к этому учению, установить связь между идеей второго абсолютного центра и живым конкретным воплощением Вечной Женственности.

По учению Вл. Соловьева, Мировая Душа является некоторой сущностью, имеющей образ, и подобие Бога. Обладая потенциально всеми божественными свойствами, она не может не обладать абсолютным правом на самоопределение. Она могла пребывать в единстве с Богом, но она воспользовалась своим правом на самоопределение для того, чтобы сделать самое себя центром. Отсюда ее отпадение от Бога. Все выявление мира есть постоянное стремление к Богу, стремление к гармоническому и необходимому с Ним сочетанию. Обратно – Божественный Логос стремится проникнуть в глубину Мировой Души, но в силу своей хаотичности (состояния – вне Бога) она не может Его вместить в себя окончательно и томится неполнотою этого союза.

Таким образом у Соловьева мы находим как бы некоторое метафизическое противоречие: утверждение двух абсолютных начал. Но из этого противоречия Соловьев выходит путем следующего рассуждения: «Так как двух одинаково абсолютных существ, очевидно, быть не может, то это второе не может быть абсолютным в том же смысле, как и первое. Но в том нет и надобности; так как быть абсолютным значит быть субъектом абсолютного содержания (всеединство), и если быть субъектом абсолютного содержания в вечном и нераздельном акте свойственно единому истинному существу или Богу, то другое существо может быть субъектом того же содержания в постепенном процессе; если первое есть всеединое, то второе становится всеединым, если первое вечно обладает всеединым, то второе прогрессивно им овладевает, и постольку соединяется с первым»[5].

Второе абсолютное – по мнению Соловьева – впервые сознает себя в человеке. Таким образом эмпирическая действительность человека, составляющая материальное или природное начало его бытия, является непосредственно как случайное, многое, частное, которое может только постепенно становиться единым и всем, каковым оно и действительно становится, поскольку человек из своего ненормального (неабсолютного) положения возвращается ко всеединству, становясь абсолютным от себя, т. е. свободно и сознательно. «Если бы не было частного, то не было бы и всего, а если бы не было всего, то не было бы и единого, как действительного. Но так как частное, не все, может существовать только в процессе, как становящееся все, то следовательно собственное существование принадлежит двум неразрывно между собою связанным и друг друга обусловливающим абсолютным: абсолютному сущему (Богу) и абсолютному становящемуся (человеку), и полная истина может быть выражена словом „Богочеловечество“, ибо только в человеке второе абсолютное – мировая душа – находит свое действительное осуществление в обоих своих началах»[6]. Поэтому Богочеловек-Христос является центром всего исторического и космического процесса, и чрез Него все человечество стремится к выявлению в Боге своей абсолютной сущности. В этом союзе Христа с миром раскрывается истина. И, вероятно, это таинство имел в виду философ-поэт, когда говорил:

И в явном таинстве вновь вижу сочетанье

Земной души со светом неземным[7]

Осенью 1898 года Вл. Соловьев написал свое замечательное стихотворение «Три свидания», тема которого всецело соответствует его вере в существование второго абсолютного центра. В примечании к этому стихотворению поэт писал: «Осенний вечер и глухой лес внушили мне воспроизвести в шутливых стихах самое значительное из того, что до сих пор случалось со мной в жизни. Два дня воспоминания и созвучия неудержимо поднимались в моем сознании, и на третий день была готова эта маленькая автобиография, которая понравилась некоторым поэтам и некоторым дамам».

В «этой маленькой автобиографии» Соловьев между прочим говорит:

Все видел я, и все одно лишь было, –

Один лишь образ женской красоты.

Безмерное в его размер входило, –

Передо мной, во мне – одна лишь ты.

О, лучезарная! тобой я не обманут:

Я всю тебя в пустыне увидал…

В моей душе те розы не завянут.

Куда бы ни умчал житейский вал.

Это поклонение воплотившейся в единую личность Мировой Душе является наиболее интимной и характерной чертой психологии Вл. Соловьева. В то же время эта влюбленность была для него источником мучительных душевных переживаний. Скептицизм, граничащий с цинизмом, непрестанно боролся в сердце Соловьева с верой в живую реальность Вечной Женственности. Свои интимные признания Соловьев облекает в полушутливую стихотворную форму и рассказывает в «Трех свиданиях» о Софии в таком тоне, в каком вряд ли стал бы говорить искренно влюбленный человек даже о своей смертной возлюбленной. Очевидно, Соловьев никогда не терял из вида своих слушателей, считался с трезвым настроением толпы и, презирая ее, в то же время всегда оставлял для себя выход, надевал на свое лицо холодную маску. Ледяной смех звучит даже в таких пророческих произведениях, как «Три разговора». Напомню начало третьей главы «поэмы».

Я ей сказал: твое лицо явилось.

По всю тебя хочу я увидать.

Чем для ребенка ты не поскупилась,

В том – юноше нельзя же отказать!

«В Египте будь!» – внутри раздался голос.

«В Париж!» – и к югу пар меня несет.

С рассудком чувство даже не боролось:

Рассудок промолчал как идиот.

В музыке самого стиха чувствуется этот странный смех и эта страшная шутливость еще раз доказывает, что существуют вещи, о которых говорить можно только символами или совсем не говорить…

Здесь нужно выяснить одно недоразумение. Некоторые думают, что в «Трех свиданиях» Соловьев описывает свое отношение к Деве Марии. Такое мнение вряд ли имеет достаточно оснований. Я приведу сейчас строки, явно намекающие на свойства Софии, как ее понимал Соловьев:

Глядела ты, как первое сиянье

Всемирного и творческого дня.

Что есть, что было, что грядет во веки –

Все обнял тут один недвижный взор…

Синеют подо мной моря и реки,

И дальний лес, и выси снежных гор –

Все видел я, и все одно лишь было, –

Один лишь образ женской красоты…

Безмерное в его размер входило. –

Передо мной, во мне – одна лишь ты.

Но если может явиться вопрос, имел ли в виду Соловьев Софию или он в данном случае воспевал Богоматерь, то во всяком случае еще более спорно то, что Соловьев вообще отождествлял эти два мистические лица.

Напрасно думают, что средневековые гимны «Mater Dei» и вообще культ Мадонны можно приписывать Вечной Женственности, Софии, как ее понимал Соловьев. Правда, в своей лекции «Идея человечества у Августа Конта» Соловьев, стараясь сблизить мысль Конта о «Grand Etre» с своей идеей Вечной Женственности, между прочим говорит: «Само собою напрашивается сближение между контовой религией человечества, представляемого в Великом Существе женского рода и средневековым культом Мадонны». Однако несколькими строками далее Соловьев говорит, что «древний культ вечно-женственного начала имеет одно историческое проявление, о котором Конт совсем ничего не мог знать, и которое однако ближе подходит и к существу дела, и к мыслям этого философа». Это образ и культ Софии, Премудрости Божией. Причем Соловьев называет Софию лицом «явно отличным и от Христа, и от Богородицы».

«Das ewig Weibliche», «лестница чудная к небу ведущая», «Таинственная Подруга» – вот мистический центр поэзии Вл. Соловьева. Невозможно отождествить это мистическое начало с личностью Девы Марии. Валерий Брюсов в своей статье о Вл. Соловьеве высказывает осторожную мысль: «Поклонение Вечной Женственности приводит к поклонению той, кто является ее чистейшим образом», т. е. Богоматери. Здесь еще нет утверждения тождества Софии и Марии. Впрочем, этот вопрос интересен лишь постольку, поскольку он выясняет догматическую сторону учения Соловьева. Характер поэзии не меняется от разрешения этого недоразумения. Важно лишь одно: «Дева Радужных Ворот» – вот путь к освобождению от времени и от чувственной любви. Наша страсть – лишь «злое пламя земного огня»; необходимо искать спасения в молениях перед образом «Жены, облеченной в солнце». В пророческой книге Нового Завета сказано: «И явилось на небе великое знамение:;жена, облеченная в солнце; под ногами ее луна, на голове ее венец из двенадцати звезд» (Апокал. XII). И Соловьев откликнулся:

И только знак один нетленного завета

Меж небом и землей попрежнему стоял,

А с неба тот же свет и Деву Назарета

И змия тщетный яд пред Нею озарял.

III.

Вечная Женственность – пусть к истине; но единственный ли? И сомнение не закрадывается ли в душу поэта? Или быть может это отблеск собственного я, которое жаждет найти себе оправдание, хотя бы во мгновенном союзе с мечтой?

Нет, силой не поднять тяжелого покрова

Седых небес…

Все та ясе в даль тропинка вьется снова,

Все тот же лес.

И в глубине вопрос – вопрос единый

Поставил Бог.

О, еслиб ты хоть песней лебединой

Ответить мог!

Весь мир стоит застывшею мечтою,

Как в первый день.

Душа одна и видит пред собою

Свою же тень.

Естественно, что при таком отношении к миру нельзя полюбить жизнь во всей ее эмпирической раздробленности. И Соловьев последователен, когда говорит с обычной для него определенностью:

Всю жизнь, с которою так тягостно считаться, Какой-то сказкою считаю я теперь.

Здесь необходимо отметить, что взгляд Соловьева на жизнь, как на «сказку», коренным образом отличается от того понимания мира, которое хотя и характеризуется чувством трагического надлома этой жизни, однако вовсе не исключает святости жизненной основы. Для такого миросозерцания жизнь раскрывается в своей мистической глубине не только как процесс трагического освобождения, сопряженного с мировым и индивидуальным страданием, но и как процесс непрерывного тайнодействия, непрерывного счастливого общения с истинно-реальною первоосновою. Если Соловьев-философ не отвергает всего мира, то Соловьев-поэт не может скрыть своего презрения к этому миру, к этой жизни, «с которой так тягостно считаться». Для нас драгоценна эта откровенность поэта. Она дает нам возможность заметить то, что ускользает от нас в его матафизических построениях: я говорю о непримиримости психологии исторического христианства с любовью к жизни.

Роковое разделение души и тела, неба и земли неизбежно приводит к какой-то лукавой дилемме, и Соловьев вслед за всеми проповедниками аскетизма звал от жизни туда, где

…Небо высилось ночное

С невозмутимостью святой

И над любовию земною

И над земною суетой…

С брезгливостью, характерной для монашеской психологии, Владимир Соловьев в предисловии к своим стихам делает «серьезные оговорки» по поводу стихотворений «Das ewig Weibliche» и «Три свидания». «Они могут подать повод – говорит он – к обвинению меня в пагубном лжеучении. Не вносится ли здесь женское начало в самое Божество? Не входя в разбор этого теософского вопроса по существу, я должен, чтобы не вводить читателя в соблазн, а себя оградить от напрасных нареканий, заявить следующее: 1) Перенесение плотских животно-человеческих отношений в область сверхчеловеческую есть величайшая мерзость и причина крайней гибели (потоп, Содом и Гоморра, „глубины сатанинские“ последних времен); 2) Поклонение женской природе самой по себе, т. е. началу двусмыслия и безразличия, восприимчивому к лжи и злу не менее, чем к истине и добру – есть величайшее безумие и главная причина господствующего ныне размягчения и расслабления; 3) ничего общего[8] с этою глупостью и с тою мерзостью не имеет истинное почитание вечной женственности, как действительно от века восприявшей полноту добра и истины… Жена, облеченная в солнце, уже мучается родами: она должна явить истину, родить слово, и вот древний змий собирает против нее свои последние силы и хочет потопить ее в ядовитых потоках благовидной лжи, правдоподобных обманов. Все это предсказано, и предсказан конец: в конце Вечная Красота будет плодотворна, и из нее выйдет спасение мира, когда ее обманчивые подобия исчезнут, как та морская пена, что родила простонародную Афродиту. Этой мои стихи не служат ни единым словом»…

С мрачной настойчивостью отвергает Соловьев земную любовь, противополагая ей холодную любовь, не имеющую «ничего общего с этою глупостью».

…от божественного тела

Не жди любви, Пигмалион!

Нужна ей новая победа…

И так, мы видим, что душевное настроение, которое преобладало у Соловьева, несовместимо с любовью и творчеством здесь, на земле. Между сияющей ледяной вершиной и цветущей долиной разверзается пропасть. Перебросить через эту пропасть мост не сумел Соловьев, как не сумело это сделать все историческое христианство. Во всю свою жизнь, во всех своих философских и богословских трудах, Соловьев стремился именно к совмещению мира и Христа, к примирению религии Христа с религией Земли, – и если ему удавалось иногда внешним образом примирить эти начала, в минуты поэтического творчества он не мог быть не откровенным, – и тотчас же наступал разлад, и хаос праздновал свою страшную победу. Однако возможна иная философская концепция, включающая в себя идею «неприятия мира», но в то же время влекущая нас к той Красоте, которая раскрывается в мире, которую мы прозреваем сквозь сеть множественности.

IV.

В течение двух лет (1892–1894) Соловьев писал свою статью «Смысл любви». Статья осталась незаконченной. «Связавши… любовь с истинной сущностью всеобщей жизни, я исполнил свою прямую задачу – писал Соловьев в заключении своей статьи – задачу – определить смысл любви, так как под смыслом какого-нибудь предмета разумеется именно его внутренняя связь с всеобщей истиной. Что касается до некоторых специальных вопросов, которые мне пришлось затронуть, то я предполагаю еще к ним вернуться».

Вопросы, которые Соловьев назвал «специальными», повидимому, вопросы первостепенной важности, и можно только пожалеть, что философу не пришлось к ним вернуться. Дело в том, что Соловьев в статье своей «Смысл любви» как раз не дал решительно никакого ответа на роковой вопрос, но еще более обострил его. По своему обыкновению, Соловьев жгучий вопрос о любви замкнул в строгую суровую схему; – и таким образом то, что волновало человека неопределенно, после рассуждений Соловьева, приобрело чисто логическую остроту и рассудочную сосредоточенность.

Критика обыденной любви (страсти, семейственности и т. д.) исполнена Соловьевым в совершенстве, и трагический надлом человеческой психики обнаружен блестяще еще один раз. Так любить нельзя, – повторяет Соловьев, противополагая обыденный любви любовь совершенную.

«Предмет истинной любви – говорит Соловьев – не прост, а двойствен: мы любим, во-первых, то идеальное (не в смысле отвлеченном, а в смысле принадлежности к другой высшей сфере бытия) существо, которое мы должны ввести в наш идеальный мир, и, во-вторых, мы любим то природное человеческое существо, которое дает живой личный материал для этой реализации, и которое чрез это идеализуется не в смысле нашего субъективного воображения, а в смысле своей действительной объективной перемены и перерождения. Таким образом истинная любовь есть нераздельно и восходящая, и нисходящая (amor ascendens и amor descendens, или те две Афродиты, которых Платон хорошо различал, но дурно разделял – Άφροδίτη Οσρανία и Άφροδίτη. Πάνδημος). Для Бога Его другое (т. е. вселенная) имеет от века образ совершенной женственности, но Он хочет, чтобы этот образ был не только для Него, но чтобы он реализовался и воплотился для каждого индивидуального существа, способного с ним соединиться. К такой же реализации и воплощению стремится и сама вечная Женственность, которая не есть только бездейственный образ в уме Божием, а живое духовное существо, обладающее всею полнотою сил и действий. Весь мировой и исторический процесс есть процесс ее реализации и воплощения в великом многообразии форм и степеней». (Вл. Соловьев. Собр. соч., VI т., стр. 405).

Знайте же: вечная женственность ныне

В теле истленном на землю идет.

В свете немеркнущем новой богини

Небо слилося с пучиною вод.

Все, чем красна Афродита мирская,

Радость домов, и лесов, и морей, –

Все совместит красота не земная

Чище, сильней, и живей, и полней.

Нам кажется самым важным в этом пророчестве Соловьева не содержание его, а его музыка. Главное – открывается религиозная тема, начинается религиозное творчество. И этот шаг Соловьева в сторону религиозного освобождения, быть может, самое ценное из того, что он сделал. Влюбленность Соловьева, как факт мистического переживания, характерен для религиозного ренессанса.

В эпохи религиозных движений мистическая влюбленность, – вот факел, вечно горящий и никогда не сгорающий. Религиозное освобождение, церковная реформация и развитие догматов возможны только в том случае, если в обществе вспыхивает эта подлинно-святая влюбленность. Вне этой общей, совместной влюбленности церковь может обновиться только с материальной стороны: сердце ее по прежнему будет в параличе.

Владимир соловьев стоит на том пути, где оканчивает свое траурное шествие историческое христианство и на который вступает для дальнейшего движения вперед религия освобождения и обновления. Будет ли этот ренессанс христианским ренессансом? Но, во всяком случае, необходимым условием для того, что бы возникла церковь любви и свободы, а не церковь смерти и тления, должна быть живая надежда, что сомкнется, наконец, земля с небом в едином союзе, и тогда вместе с Соловьевым мы скажем:

Пойте про ярые грозы

В ярой грозе мы покой обретаем…

Белую лилию с розой

С алою розою мы сочетаем.

Исходя из символов Песни Песней, Вл. Соловьев утверждает, что половые отношения представляют «любовь по преимуществу, являясь типом и идеалом всякой другой любви». (См. «Смысл любви». Собр. соч. VI т. стр. 376). Признавая вполне «великую важность и высокое достоинство других родов любви, которыми ложный спиритуализм и импотентный морализм хотели бы заменить любовь половую», он убежден, однако, что только эта последняя «удовлетворяет основным требованиям, без которых невозможно решительное упразднение самости в полном жизненном общении с другим».

И так, Соловьев, несмотря на непрестанное тяготение свое к церковно-аскетическим идеалам, понимал, что любовь (влюбленность), влекущая нас к «новому небу и новой земле» имеет нечто общее с тою земною любовью, которая обусловливается отношениями полов.

Понимание Соловьева проблемы пола было затемнено психологическими переживаниями, характерными для человека, связанного церковно-монашескими настроениями. Однако нельзя упрощать мысли Соловьева, нельзя забывать, что Соловьев в статье «Смысл любви» определенно говорит: «мнимо-духовная любовь есть явление не только ненормальное, но и совершенно бесцельное, ибо то отделение духовного от чувственного, к которому опа стремится, и без того наилучшим образом совершается смертью». Вот почему фраза Соловьева о любви, которая не имеет «ничего общего с этой глупостью» т. е. с половою любовью, является противоречащей его учению о Мировой Душе, но вполне естественной для человека, воспитавшегося в душной атмосфере православия.

Загрузка...