Часть V РИМ, ГРЕКИ И ВОСТОК

Глава двадцать первая ДУША И ВЕРА РИМЛЯНИНА Италия до 650 г. до н. э.

Римлянин всегда имел дело с чем-то таинственным, он предполагал во всем нечто скрытое и искал его.

Гегель


На обширном пространстве от Пиренейских гор до Британии и Кавказа еще и сейчас можно видеть участки старых мощеных дорог. Кое-где плиты на них заросли травой, а местами отполированы колесами и ногами пешеходов. Это артерии необъятной державы Рима — трассы легионов. Некогда они во все стороны расходились из Города и тянулись почти на двести тысяч километров.

Когда первые миссионеры Евангелия вышли в путь, они двинулись по этим дорогам. Сам того не ведая, римлянин-победитель открыл перед апостолами ворота широкого мира. Не только греческий перевод Библии и синагоги диаспоры, восточные культы и античная философия предваряли путь сеятелей Слова, но и Город на семи холмах сыграл свою роль в подготовке человечества к христианству. Таким образом, Рим появляется в нашем повествовании как новое «действующее лицо».

Подобно Македонии, он долго считался окраиной цивилизованного мира, и сначала о нем мало кто слышал. Во времена пророка Исайи и Гесиода, когда Ассирия находилась в зените своего могущества, Рим еще выглядел невзрачной деревней, в которой тогда трудно было предугадать будущую столицу императоров и пап. Лишь незадолго до эпохи Александра римляне начинают входить в силу, а затем в какие-нибудь век-полтора превращаются в повелителей Средиземноморья. Мало того, созданная ими империя простояла дольше всех, когда-либо существовавших на земле. В этом им уступают Кир и Александр, Карл и Наполеон, властители Британии и России.

Поразительные успехи римлян вызывали восторг и зависть современников. Попытки разгадать секрет латинской фортуны в свое время предпринимали Полибий и Августин, Монтескье и Гегель. Муссолини думал, что сумеет воскресить былое величие Рима, однако жизнь показала тщетность этой мечты. Хотя многие элементы древнеримского духа не умерли — что-то главное отцвело безвозвратно.

Что же представляли собой строители Orbis Romanum, «Римского мира»?

В наши дни римлянина нередко отождествляют с фигурой тупого солдата, лицемера, набожного в храме, а дома глумящегося над богами, или алчного прожигателя жизни. Между тем если бы не было иного Рима, кроме Рима-угнетателя, Рима, содрогавшегося от крика: «Хлеба и зрелищ!» — города рабов, гладиаторов и лукулловых оргий, он вряд ли получил бы название «вечного».

В старину говорили, что у него есть второе, тайное имя, которое можно найти, прочитав слово Roma по-восточному — справа налево. Тогда оно будет звучать как Аmor, Любовь. Эта игра слов как бы намекает на сложность римского феномена, в котором империализм сочетался с идеей concordia, гармоничного строя общества. Очевидно, дух Рима столь же парадоксален и двойствен, как и все значительные явления мировой культуры. В самом деле, римляне, не обладая религиозным гением, слыли благочестивым народом и гордились этим; Рим в течение трех веков преследовал Церковь, но он же стал одним из всемирных центров христианства. Его цивилизация была еще более светской, чем у греков, однако отцы Церкви считали Рим оплотом веры…

Вклад римлян в общеевропейское наследие хорошо известен. Впервые в истории они заложили юридический фундамент для единения народов. Вспомним, что понятие «римский гражданин» уравнивало людей любой страны, нации, религии. Латинский язык, будучи многие века международным, верно служил Церкви и науке, а законодательство Рима продолжает влиять на современное правосознание.

Но все это еще не объясняет, почему Рим сделался городом апостолов и мучеников, средоточием Западной Церкви. Можно ли видеть простую случайность в том, что именно на римской почве возникли наиболее жизнеспособные из первых христианских общин? Не доказывает ли это, что в самом латинстве обнаружилась живая восприимчивость к новой вере?

Тому, кто хочет приблизиться к пониманию римской души, нужно проникнуть глубже наносных пластов, туда, где кроется ее

историческая индивидуальность. Это нелегко, хотя бы уже в силу того, что мы привыкли говорить о «греко-римской» культуре, не делая большого различия между латинством и эллинством. Действительно, их слияние было настолько полным, что «античность» по праву воспринимается нами как нечто целое. Тем не менее, метаморфозы, постигшие Рим, не смогли окончательно изменить его подлинный лик. Под этрусскими и греческими оболочками внимательный взгляд находит своеобразный характер и самобытную культуру латинян.

Поиски исконного «римлянства» ведут нас в далекое прошлое, в те времена, когда предки латинян, отделившись от потока индоевропейских племен, проникли на Апеннинский полуостров.

Легенда, широко известная из поэмы Вергилия, утверждает, что когда троянец Эней, спасшийся от илионского пожара, высадился на берегу Италии, то уже застал там племя латинов. Одно время историки считали это сказание поздним вымыслом, заимствованным у греков. Но впоследствии археологи установили, что память об Энее жила в стране еще до эпохи эллинизации Рима. Многие исследователи сейчас убеждены, что «Энеида» в целом описывает вполне реальные события. Во всяком случае, признано, что латинские поселения возникли в Италии не позднее II тысячелетия до н. э., когда в Палестине правили судьи, а в Египте — один из последних Рамзесов [1].

Италия не была расколота, как Греция, на изолированные области, и сама природа ее не походила на скудную землю Эллады. Благодатный мягкий климат, плодородные равнины и зеленые склоны гор, казалось, были созданы для земледельцев и виноделов. Повсюду росли тенистые дубовые леса, между озерами на лугах круглый год могли пастись стада — недаром слово «Италия» производили от vitulus, бык.

Историки порой сравнивают жизнь древних италийцев с суровой школой американского Запада. Более двенадцати племен обитало в стране бок о бок. Воинственные горцы самниты, пастухи сабины, умбры и латины вечно спорили из-за земельных угодий и скота. Каждый род был вынужден постоянно заботиться об охране и защите своего имущества. Нередко, впрочем, соседи мирно жили друг с другом и заключали союзы. У подошвы Альбанских гор они основали общий религиозный центр — город Альба-Лонгу.

В древности на полуострове было много болот, и села поэтому ютились на возвышенностях или на свайных помостах.

У реки Тибр, на холме, там, где впоследствии предстояло подняться многоэтажным дворцам и храмам форума, воины-скотоводы однажды вырубили лес и сложили несколько круглых тростниковых хижин. Согласно преданию, на этом месте в середине VIII века до н. э. внук альбанского царька Ромул заложил крепость, названную в честь него Рома [2].

Мы едва ли когда-нибудь узнаем, насколько достоверны легенды о происхождении Ромула и Рема, об основании Города и о братоубийстве, но Плутарх, вероятно, прав, говоря, что первый римский царь добился власти «вооруженной рукой». За трагической историей близнецов кроются какие-то бурные события, когда горстка изгоев сумела отстоять созданное ими укрепленное гнездо.

То, что Ромул сразу объявил Рим местом убежища, — деталь примечательная. Подобной привилегией владели лишь священные города. Следовательно, палатинская крепость быстро выдвинулась как соперник Альба-Лонги и притязала на полную независимость. «Туда, — говорит Тит Ливии, — сбегался из соседних племен всякий сброд, без различия: свободные и рабы, желавшие перемены своего положения» [3].

Из такого ядра мятежной вольницы мог легко вырасти дикий народ, склонный к анархии. Но случилось как раз обратное. Строгое распределение обязанностей, неуклонное выполнение долга с самого начала стали отличительными чертами римлян. Всегда готовые постоять за себя, они рано поняли, какая сила заключена в порядке и законе. Дух военного лагеря создал нацию, спаянную железной дисциплиной.

Благодаря этому римлянин смог в будущем дать миру те принципы прочной организации, в которых народы давно уже нуждались. Латинство стало цементом для общества, постоянно охваченного смутами. Вергилий утверждал, что Рим, обделенный чувством прекрасного, в искусстве правления проявил себя настоящим художником. Именно латинское воспитание и позволило бл. Августину назвать государство без законности шайкой бандитов.

Становится также понятным, почему и Западная Церковь, когда ее корабль выходил в открытое море истории, так высоко ценила «римскую идею». Рим выковал ее великих руководителей и пастырей: Климента, Льва, Григория.

По традиции, идущей от родового строя, в управлении принимали участие все обитатели поселка. Для этого они постоянно собирались на сходки, что воспитывало в них гражданское сознание и чувство ответственности.

Латинский civitas был во многом отличен от греческих и этрусских полисов. Стиль жизни полиса определяли, как правило, ремесленники и торговцы. Civitas же представлял собой оборонный союз пахарей и пастухов. Настоящим горожанином римлянин стал позднее. Его характер ковался не только в походах и стычках, но и в упорном крестьянском труде.

Ни в одной стране древности человек не был так привязан к деревенскому образу жизни; его предпочитали даже самые богатые представители знати. Века спустя, когда язва урбанизации поразила Лациум, римские ученые и политики все еще возлагали свои надежды на крестьянский труд. И не только они, но даже поэты Гораций, Вергилий, Тибул — черпали вдохновение в этой же теме. Немало торжественных гекзаметров было посвящено сортам почвы, виноградникам и пастушеским заботам.

Эта укорененность в земле питала жизненную энергию римлянина — работящего, рачительного, бережливого хозяина. Он отличался здравым смыслом, консерватизмом, строгостью и чистотой нравов. Его натура сказалась и в самом латинском языке, лапидарном, деловом и ясном.

Была здесь и теневая сторона: печать прозаичности, делавшая жизнь Рима серой и монотонной. Если юность Эллады сопровождали музыка и поэзия, а зрелость обогатилась Драмой и метафизикой, то римская заря была в этом отношении почти бесплодной. Латины не создали ничего, подобного эпосу Гомера, а когда научились у греков философствовать, то прежде всего их заинтересовали практические вопросы жизни и морали.

Впрочем, неверно было бы изображать характер римлян мрачным. Трагедия у них не привилась, зато грубоватый латинский юмор стал проявляться довольно рано. Уже в одном из первых римских законов мы находим попытки оградить граждан от оскорблений сатириков. По-видимому, римская серьезность вовсе не мешала римскому смеху.

Непохожей на греческую была и ранняя религия Лациума. Напрасно мы стали бы искать в ней мифы о богах, подобные тем, что прославили Элладу и Восток. Говоря о Божественном, римлянин был осторожен и скуп на слова. Тут он чем-то напоминал иудея, не любившего фантазий в делах веры. И это сходство с Ветхим Заветом усиливается еще и тем, что исконный латинский культ долго не имел изображений богов [4]. «Религия, писал о той эпохе Тертуллиан, — была простая, обряды бедные; не был Капитолий выше Олимпа; жертвенники сделаны были наскоро из земли, сосуды — из глины, курения — легкие; бог нигде с блеском не показывался; искусство греков и этрусков еще не украшало Рим статуями» [5].

Овидий утверждает, что потомки основателей города — патриции — не приносили в жертву животных.

Встарь, чтобы милость богов заслужить, человеку довольно

было полбы и с ней соли блестящих крупиц.

Дымом курился алтарь, довольный травою сабинской,

и, разгораясь на нем, громко потрескивал лавр.

Тот, кто к венкам луговым из цветов приплести без усилья

мог и фиалок еще, истинным слыл богачом. [6]

Каковы же были те боги, которым римлянин нес свои скромные знаки почитания?

От арийских пращуров он унаследовал культ верховного бога Дьяушпитара, которого именовал Дивус Патер, или Юпитер [7]. Этот бог считался владыкой неба, света и грозовых бурь. Его призывали под сенью старых раскидистых дубов, у камней и гротов. Со времен Ромула главным местом поклонения Юпитеру стал Капитолийский холм. Туда, на открытую ветрам скалу, поднимался народ, чтобы совершать древние обряды предков.

В Юпитере видели не просто одного из богов, пусть даже и главного. Он казался чем-то большим. «Все полно Юпитером», — говорил Вергилий, выражая в этой формуле изначальную веру римлян. А другой поэт называл Громовержца «прародителем, матерью богов, Богом единым» [8]. Впоследствии языческий богослов Варрон пытался даже сблизить религию Юпитера с учением стоиков о мировой душе. «Он есть един, — писал Варрон о Юпитере, — и в то же время — все, ибо мир один и в нем одном все» [9].

Разумеется, нельзя приписывать такого рода монистическую философию крестьянам Лациума. Им были мало доступны отвлеченные идеи, однако по существу Варрон довольно точно обрисовал суть старой латинской религии.

Божественное у римлян именовалось также Numen. Этим же словом обозначали не только высшее Начало, но и множество богов. На вопрос, откуда они появились, римлянин мог ответить примерно так: Numen дробится на бесконечные явления и события; колос и облако, вода и огонь, смелость и любовь, беда и удача — все это numina. Построением мостов через Тибр, выходом в поле, отпиранием дверей, началом войны, да и почти всем управляют специальные боги; одна только пора младенчества человека подведомственна сорока трем numina.

Подобное разложение единобожия свойственно многим религиям, но Рим и тут обнаруживает своеобразие. В то время как большинство язычников представляли себе богов человекоподобными, римляне долго противились антропоморфизму. Им казалось уместнее сохранять древнейшую символику фетишизма, нежели наделять богов чертами смертных. Юпитера, например, они чтили под видом кремня, Марса — под видом копья, Весту — в виде пламени. Тем самым как бы выражалась вера в Божество, пребывающее по ту сторону человеческого. Римлянин интуитивно ощущал здесь тайну, постичь которую люди не могут, если она не воплощается в конкретных явлениях.

Как бы ни называть этот взгляд: пантеизмом, демонизмом или полидемонизмом, главное в нем — благоговение перед сокровенной Сущностью вещей и сознание зависимости от нее [10]. То воистину была религия «неведомого Бога». «Великий Юпитер, или каким именем повелишь тебя называть» — так в смирении обращался римлянин к Непостижимому.

Отзвуки этих чувств сохранились и в христианское время. Напомним, что Рим, в противоположность эллинскому Востоку, не породил ни одной догматической ереси. Он, как и прежде, не дерзал слишком далеко проникать в непознаваемое, предпочитал явное и зримое — видимую организацию Церкви, присутствие Христа в Святых Дарах. Показательно, что в первые века ни один богослов, писавший по-латыни, не был коренным римлянином.

Тертуллиан и Августин, Киприан и Иероним — уроженцы провинций, где сказывались уже иные традиции и иной дух.

По мнению Теодора Моммзена, есть глубокий смысл в том, что греки, молясь, обращались к небу, а римляне — покрывали голову. Смирение и страх Божий пронизывали старое латинское благочестие. И тем не менее древнего римлянина трудно назвать мистиком.

Мистик ищет единения с Божеством, он устремлен за грань земного. Римлянина же высоты пугали, даже в религии он оставался приземленным прагматиком. Ему казалось достаточным верить, что все в мире объемлет Юпитер, или Нумен, и он хотел о нем знать лишь то, что касается обычной жизни людей, ее обстоятельств и нужд. Человеку, по словам Варрона, важнее всего помнить, «каких богов надлежит почитать публично, какие совершать каждому из них обряды и жертвоприношения» [11]. Разобраться в этом было непросто: древнейший перечень латинских божеств показывает, как велико было их число, а Варрон доводил его до тридцати тысяч. Иной раз, шутя, говорили, что в Риме больше богов, чем людей. Характерно притом, что об этих загадочных существах не знали почти ничего, кроме имен. Да и сами имена — Страх, Болезнь, Доблесть — указывали только на их функции. Это лишний раз подтверждает тот факт, что в богах римляне видели скорее проявления Единого, чем обособленные личности. Можно поэтому сказать, что у римлян, как и у индийцев, многобожие существовало рука об руку со своего рода монотеизмом.

В гробницах Лациума часто находили изображения хижин. И это не случайно, ибо в древности не храм, а дом был для римлянина главным местом богопочитания. Храмы появились позднее в результате чуждых влияний.

Глава латинской семьи долгое время являлся единственным жрецом. «Знайте, — писал ревнитель старины Катон, — что за весь дом приносит жертву господин» [12]. Поэтому власть отца была абсолютной и непререкаемой. Сыновья, даже взрослые, даже достигшие почетных званий, всецело ему подчинялись. Впрочем, и мать в римской семье пользовалась таким уважением, какое редко знал древний мир. Словом, домашний очаг был столь же надежным центром порядка, как и деревенская площадь, где собирался народ для решения дел.

В домах было принято ставить маски, снятые с умерших, в знак того, что вся «фамилия» пребывает под отеческим кровом. На праздники эти маски выносили, чтобы предки принимали участие в общем торжестве. Из погребальных масок развился потом римский портрет, который, в отличие от греческого, воскрешал индивидуальные черты усопшего. Эти жесткие, мужественные физиономии великолепно передают облик древнего римлянина.

Не только обитатели отдельного жилища, но и весь Populus Romanus, «римский народ», чувствовал себя единой семьей. Из нее исключались только рабы, на которых смотрели как на домашний скот. Кроме того, плебеи — крестьяне, переселившиеся в Рим из других областей, подобно греческим метекам, были сначала ограничены в правах. Совершать обряды могли только патриции, что являлось знаком их господствующего положения.

Покровителями и защитниками нации считались духи: Пенаты и Лары, которых чтили еще до основания Рима. Им вручали попечение о семьях, кланах и самом Городе. Когда был побежден Ганнибал, говорили, что из Италии его изгнали Лары.

Civitas олицетворяли, однако, не божество и даже не царь, а вся совокупность «римского народа», связанного родством, обрядами и правилами поведения. На civitas смотрели как на одно из совершеннейших воплощений Нумена. Несмотря на свою связь с землей, латинянин ставил Город выше природы. В основе римского мировоззрения лежал не космический миф, как у восточных народов, а миф, если угодно, социальный, государственный. Все легенды Лациума говорили только о людях и их гражданской общине.

Характерно, что «человеческие законы» предшествовали у римлян «законам божественным». По словам Варрона, «как живописец существует раньше, чем картина, архитектор — прежде, чем здание, так и государство явилось прежде, чем то, что им установлено» [13]. А именно государству принадлежала в Риме власть создавать сакральное право.

Любовь к отечеству почиталась высшей добродетелью. Отдельная личность рассматривалась в Риме как нечто вторичное, подчиненное целому.

Должно о благе отчизны сперва наивысшем подумать,

После — о благе родных, а затем уже только о вашем.

Этот принцип хорошо знаком нашему веку. Так, например, катехизис итальянских фашистов начинался как пародия на Моисеев Декалог: «Я, Италия, твоя богиня, да не будет у тебя других богов, кроме меня». Разумеется, в такой обнаженной форме патриотизм был чужд даже древним язычникам, но, очевидно, зачатки обожествления государства появились в Риме довольно рано.

Как правило, культ государства выливается в поклонение вождям и монархам. Римляне раннего периода прошли и через эту стадию. Они приписывали своим царям сверхъестественные свойства и, следовательно, были близки к созданию священной автократии. По рассказу Плутарха, Ромул совершал магические обряды, призванные охранять Город от врагов. Сказание о таинственном «царе леса», который удерживал власть лишь до тех пор, пока способен защищать себя, несомненно, связано с верой в колдуна-предводителя. Считалось, что от царя зависит урожай, и поэтому царем может быть только сильный, здоровый человек. Всякий, одолевший его, получал в свою очередь право стать царем.

Обычай этот воскрешает мир первобытной старины: царство табу, ворожбы и древнейшей магии. Не случайно Дж. Фрэзер начал свой знаменитый труд по доисторической религии с латинской легенды о «царе леса».

Однако идея сакральной монархии угасла в Риме, едва зародившись. Воскреснуть ей суждено было только в эпоху императоров. При первых же царях ее развитию воспротивились патрицианские роды. Они упорно отстаивали mos majorum, «обычай предков», то есть порядок, при котором гражданский совет и народ правят сами согласно закону. Монархи же были оставлены в роли выборных людей и распорядителей культа. А с появлением жреческих коллегий они лишились и своей монополии в сфере гражданских обрядов.

Предание относит эту реформу к правлению Нумы Помпилия (715-673), преемника Ромула. Выходец из сабинского племени, он, как говорят, отличался благочестием и мудростью, за что был единогласно избран царем [14]. И именно Нума сделал больше всего для ограничения прав монарха.

Тертуллиан сравнивал этого первого религиозного законодателя Рима с Моисеем. Однако важно отметить, что созданный Помпилием порядок вовсе не вытекал из воли богов, а являлся плодом государственного разума. По всему видно, что Нума действовал только от собственного имени и руководствовался в первую очередь пользой граждан [15]. Правда, сохранилась легенда, будто при решении дел Нума получал советы от своей возлюбленной нимфы Эгерии. Но, по-видимому, тут мы встречаемся с отголоском какого-то архаического обряда, в котором царь выступал в роли супруга лесной богини [16]. В остальном же Нума был вполне земным политиком и устроителем.

Вначале он, как говорит Плутарх, опасался тех «отчаянных и воинственных людей, которых занесло в Лациум отовсюду», и решил, что необходимо упорядочить их быт. Для этого он закрепил границы наделов, определил число праздников, а также ввел твердый календарь. Зная, что «направить и обратить к миру этот гордый и вспыльчивый народ очень нелегко», царь замыслил смягчить его нравы и увлечь церемониями, процессиями и торжествами в честь богов [17].

Нуме приписывают сооружение маленького святилища бога Януса — двуликого стража порогов и границ. В дни мира двери его затворялись, а когда шла война, они стояли открытыми в знак того, что божество вышло для несения караула.

Едва ли возможно восстановить сейчас полную картину преобразований Нумы, но главное, чего он достиг, было приведение старых ритуалов в систему и учреждение жречества. Теперь не только хозяин дома или монарх могли приносить жертвы: для этого были выделены особые государственные служители культа.

Люди, обращавшиеся к ним, не искали назидания или откровения мистических тайн. Жрецы Рима не были ни наставниками веры, ни мудрецами, постигшими высшее знание. И меньше всего они походили на египетских жрецов или индийских брахманов. Один историк удачно назвал их «священными юрисконсультами», поскольку они были лишь чиновниками, знатоками обычая. В обязанность старших жрецов, понтификов, входил надзор за общественными работами, строительством мостов и проведением праздников. Фламины были приставлены к алтарям Юпитера и других главенствующих богов.

Исключительно важные функции принадлежали авгурам, жрецам-гадателям, которые определяли будущее по полету птиц, блеску молний и другим приметам. Никакое государственное предприятие не обходилось без них. Однако политической власти авгуры не имели. Как и прочие жрецы, они состояли на службе у нации. Тем самым реформа Нумы, с одной стороны, лишила монархов жреческих привилегий, а с другой — закрыла путь иерократии.

Отношение римлян к закону не было чисто светским. Самая приверженность порядку вытекала из веры в его высший смысл. Блюстителем клятвы считался Юпитер, и его гнева должен был страшиться каждый изменник. По словам Тита Ливия, «мысль о вмешательстве божественного Провидения в человеческие дела с таким глубоким благочестием запала в сердца всех людей, что, несмотря на близость страха перед законами и наказаниями, государством управляли только вера и религиозная клятва» [18].

Даже если это утверждение историка и преувеличено, есть основания считать, что нераздельность гражданского и религиозного духа благотворно сказывалась на нравственной жизни римлян.

Их традиционные добродетели: верность, честность, скромность, мужество, уважение к старшим — повсюду вызывали удивление. Жители Лациума гордились тем, что враги могли, связав словом, отпускать на веру их пленных, зная, что те непременно вернутся. На подобных рассказах воспитывали молодое поколение.

Из идеи fides, верности, вырастало и римское право — этот прекрасный плод римской культуры, право, которое и поныне играет роль в борьбе с деспотизмом властей и произволом масс. Будучи по форме секулярным, оно имело и религиозные корни. Нужна была вера в то, что юридическая щепетильность угодна богам. «Право, — замечает известный историк Фюстель де Куланж, — родилось не из идеи справедливости, а из религии» [19]. Судебная казуистика первоначально была частью обряда, и нарушить ее считали таким же кощунством, как изменить любую из частей ритуала.

Однако, питая гражданское и правовое сознание Рима, религия его сама сильно пострадала от развития юридического духа.

Формальный долг как главный стимул действия воцарился у латинян и в области веры, обедняя и сковывая ее. Предстоя Высшему, человек только выполнял своего рода повинность. Сердце его при этом оставалось почти безучастным. Римская молитва едва ли даже заслуживает этого названия; она ограничивалась механическим произнесением формул и предписанными жестами. Цицерон с полным правом говорит, что «вся религия римского народа разделяется на жертвоприношения и гадания». Ее считали неотъемлемым элементом гражданского строя. Человек, небрежный в ритуалах, рисковал оказаться в числе врагов государства.

Латинское слово religare происходит от глагола «связывать». Священнодействия связывали людей с богами и между собой. Но эта связь носила формальный характер. Полагали, что, соблюдая до тонкости все церемонии, человек честно выполняет условия договора с высшими силами. В этом римлянин был не меньшим педантом, чем любой иудейский законник. Жизнь его опутывали тысячи запретов и ограничений, освященных древностью. В частности, жрец Юпитера не должен был прикасаться к лошади, к тесту, к бобам, не имел права проводить вне дома более трех дней, завязывать узлов на одежде и т.д. [20]. Иные люди даже старались пореже выходить за порог дома, чтобы было меньше поводов нарушить какое-нибудь табу.

Знаменательно, что понятие superstitio, суеверие, означало в Риме отступление от принятых обрядов, а pietas, благочестие, понималось как точное выполнение ритуального регламента [21]. Понятно отсюда, почему римлянин с таким упорством цеплялся за архаические обычаи. Подобно китайцу, он боготворил старину; исключение делалось лишь для военных операций, в ходе которых народ, по словам Цицерона, предпочитал обычаю пользу. Такой подход к религии сделал набожность Рима чисто «уставной». В ней безраздельно царил магизм, утверждая по отношению к богам свой главный принцип do ut des (я даю тебе, чтобы ты дал мне). Поскольку человек выполнял все «обязанности» культа, он считал, что имеет право требовать и от богов той же скрупулезности в ответных дарах.

В общем, без преувеличения можно сказать, что ранняя римская религия представляла собой форму, почти лишенную содержания. Безотчетное преклонение перед божественной Тайной не развилось в подлинную живую веру, а осталось в зачатке, ожидая иных времен. Однако ни ритуальное законничество, ни слепая преданность традиции не смогли погасить в римлянах стремления найти нечто более одухотворенное, чем их официальный культ. Это стремление в конце концов обрело свою цель в христианстве. Но прежде чем Евангелие пришло к ним, римляне пытались утолить свой духовный голод, обращаясь к верованиям этрусков и эллинов, азиатов и египтян.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава двадцать первая

ДУША И ВЕРА РИМЛЯНИНА

1. К концу II тысячелетия относятся находки так называемой «культуры Виллановы»в Италии, но определить ее этническую принадлежность пока едва ли возможно. См.: А. Немировский. История раннего Рима и Италии. Воронеж, 1962.

2. В настоящее время ученые отказались от мысли, будто сказание (Плутарха и др.) о Ромуле и Реме — чистый вымысел (см. А. Немировский. Ук. соч., с. 86 сл.). Однако раскопки и другие данные свидетельствуют, что территория римских холмов была заселена еще до Ромула (см. И. Маяк. Проблема населения древнейшего Рима. — ВДИ, 1979, № 1, с. 71 сл.).

3. Т. Ливий. История Рима, 1, 8.

4. Варрон утверждает, что у римлян 170 лет не было изображений богов, то есть относит их появление к правлению царей-этрусков (Варрон у бл. Августина, о Граде Божием, IV, 31).

5. Тертуллиан. Апология, XXV.

6. Овидий. Фасты, I, 337. Пер. Ф. Петровского.

7. См.: А. Немировский. Идеология и культура раннего Рима. Воронеж, 1964, с. 99 сл.; А. Садов. Следы идеи о едином Боге у древних римлян ХX, 1896, № 11-12, с. 619.

8. Вергилий. Эклоги, III, 60, Соран — у бл. Августина, О Граде Божием. VII, 9.

9. Варрон — у бл. Августина, О Граде Божием, VII, 9.

10. См.: Ф. Зелинский. Рим и его религия — ЗИ, III, с. 9; К. Lattе. Romische Religionsgeschichte. Munchen, 1960, s. 62

11. Варрон. — О Граде Божием, VI, 5.

12. Катан. О земледелии, 193.

13. Варрон. О Граде Божием, VI, 4.

14. В настоящее время скептицизм историков относительно сообщения Ливия, Плутарха и др. о Нуме значительно ослабел. Во всяком случае, он считается уже лицом реальным, и признается историческое ядро в легенде о его культовых реформах См.: Е. Hooker. The signification of Numa's Religious Reforms. — «Numen», 1962, v. Х.

15. Варрон. — О Граде Божием, II, 16.

16. Плутарх. Нума, IV; Ливий, I, 19. См.: Дж. Фрэзер. Золотая ветвь. М., 1980, с. 170 сл.

17. Плутарх. Нума, VIII-ХХ.

18. Ливий, I, 21.

19. Фюстель де Куланж. Древняя гражданская община. М., 1895, с. 178. В этой классической работе историк собрал обширный материал, указывающий на религиозные основы античной культуры.

20.См.: Авл Геллий, X. 15.

21. См.: К. Lattе. Romische Religionsgeschichte, s. 40.

Глава двадцать вторая ЭТРУСКИ, СИВИЛЛА, КАРФАГЕН Италия, 650 — 204 гг. до н. э.

Культуры — не обособленные острова, а гребни на великих волнах истории.

С. Франк


Уже давно было замечено, что ранний Рим по своим устоям напоминал Спарту с ее изоляцией и закрытым режимом. Но было и различие между ними. Как ни стремилось римское общество хранить себя от всего инородного, оно не застыло в абсолютной замкнутости. «Охранительную» тенденцию постепенно стала уравновешивать открытость к влияниям, которые насыщали латинство все новыми и новыми элементами. В древности важнейшим среди этих элементов был этрусский.

Расенов, обитателей холмистой Этрурии, греки называли тирренами. а римляне — этрусками. Они-то и стали первыми учителями жителей Лациума.

Цивилизация этрусков до сих пор остается для историков загадкой. Эти наставники римлян, смешавшись с италийскими племенами, исчезли как нация задолго до нашей эры. С тех пор улыбающиеся статуи и расписные гробницы расенов хранят молчание, подобно руинам Крита; из девяти тысяч сохранившихся этрусских надписей большая часть не расшифрована. Не удалось даже точно определить, к какой группе принадлежит их язык, потеряны следы их первоначальной родины.

Расены заявили о себе в Италии лет за сто до основания Рима, но откуда они пришли, никто не знал. Некоторые античные писатели полагали, что этруски — выходцы из Малой Азии, и сейчас эта гипотеза считается наиболее вероятной [1].

Этруски далеко обогнали сельскую культуру Лациума. Их богатые торговые и промышленные города славились своими зодчими, ювелирами и гончарами, не уступавшими греческим. Начиная с VI века из Этрурии стали приглашать мастеров, которые и воздвигли на Палатине первые храмы и статуи. Даже капитолийская волчица — эта эмблема «Вечного Города» — была отлита расенским скульптором.

Вообще в сфере искусства Рим чаще всего оставался лишь подражателем. Не храмы, а акведуки и фортификации воплотили его собственный стиль. Рим создавал в основном технические сооружения, предпочитая все остальное заимствовать у соседей.

С течением времени влияние этрусков простерлось так далеко, что некоторые из них добились римского трона. Это, правда, не значило, что Рим покорился Этрурии в политическом отношении. Она не могла создать единой и сильной державы. Но то, что в Лациуме правили Тарквинии, цари этрусского происхождения, показывает, насколько глубоко латинский мир был вовлечен в орбиту расенов.

Что же из этрусской религии проникло в римскую?

Установить это трудно хотя бы потому, что о мировоззрении этрусков вообще мало известно. Подобно всем язычникам, они чтили множество богов, главой которых был Тин, или Тиния. Находясь в тесных отношениях с греками, этруски переняли от них и культ Олимпийцев. Несомненно, в Этрурии сложились свои мифы, однако ни один из них не дошел до наших дней. О богах расенов мы знаем только по статуям, в которых лаконизм эллинской архаики сплавлен с декоративной пышностью Востока. Можно полагать, что лишь некоторые, и притом второстепенные, фигуры этрусского пантеона вошли в систему верований Рима.

Какая-то роль отводилась в расенской мифологии собаке или волку; многие народы связывали их с хтоническим и погребальным культами. Не исключено, что и легенда о волчице, вскормившей Ромула и Рема, была занесена в Лациум из Азии через этрусков [2].

Фрески и мозаики в гробницах рассказывают также о подземных духах и демонах, об отвратительных чудищах, населявших этрусскую преисподнюю. Расены боялись призраков и считали, что души покойников, испытывая томление, покидают могилы, чтобы причинять вред живым. По-видимому, представление римлян о призраках-ларвах коренилось в этрусских поверьях. Но в воззрениях расенов на посмертие было и немало светлых мотивов.

В наиболее ранних из их склепов часто находят изображения пирующих людей. По аналогии с Египтом историки заключили, что это умершие, которые обрели вечную радость в загробном мире. Алтари, посвященные героям, свидетельствуют об их обожествлении. У римлян нашла живой отклик именно эта сторона этрусского взгляда на бессмертие. В противоположность грекам они не связывали смерть с ужасами Аида. Считалось, что после гибели тела и его двойника, «гения», душа входит в семью подземных богов — манов, и с этого времени ей надлежит воздавать благоговейное почитание [3]. Полагают, что в данном случае этрусские идеи переплелись с латинским культом предков.

Перед алтарями манов обычно клали хлеб, соль, зелень и цветы. У Овидия мы читаем:

Есть и могилам почет, ублажайте родителей души,

скромною данью любви чтите холодный их прах.

Скромны желания манов, милей им роскошных даяний

ласка, нежадных богов мрак преисподней таит [4].

Уверенность в том, что боги могут открывать будущее, побуждала римлян относиться с величайшей серьезностью к «технике» предсказания. Этруски слыли в этом непревзойденными мастерами: их часто приглашали, чтобы узнать волю богов. Расены-кудесники пользовались авторитетом по всей Италии.

Вплоть до эпохи императоров в Риме существовали книги с изложением disciplina Etrusca, «учения этрусков». Цицерон сообщает, что в них трактовалось о трех предметах: ритуалах, молниях и искусстве прорицания. Особенно сложными считались гаруспиции — способы гадания по печени жертвенных животных. На Востоке их знали уже давно; некоторые ученые даже сам термин «гаруспиции» производят от ассирийского слова гар, печень.

Страбон, географ из Понта, перечисляет много других обычаев и обрядов, которые Рим унаследовал от этрусков. Но ни один из них не выходит за рамки первобытных церемоний. Следовательно, контакт с Этрурией не мог по-настоящему обогатить религию римлян. В самой сути довольно бесцветного культа латинян коренных перемен не произошло; магизм одного типа наложился на другой, лишь обременив его новым грузом суеверий.

Disciplina Etrusca усилила страх нарушить культовый устав. А сам этот устав, усложненный другими иноземными влияниями, стал практически трудно исполнимым. В результате у народа постоянно росло сознание вины, навязчивое чувство сакральной скверны.

«Самый пустой обыкновенный случай, писал позднее Цицерон, — если он только кажется нам предзнаменованием, — все и вся служит для того, чтобы пугать нас, и не дает нам ни одной минуты покоя. Казалось бы, что сон должен служить нам некоторого рода убежищем, когда мы можем отдыхать от горя и забот; однако именно во время сна всего более владеют нами беспокойство и ужасы» [5]. Римлян стала преследовать мысль о необходимости добиваться восстановления нарушенного мира с богами. Потребность в этом нашла выражение в римском празднике Сатурналий, который тоже пришел из Этрурии.

Осенние торжества в честь бога Сатурна выросли из древнейших земледельческих обрядов. Впоследствии римляне считали, что буйное веселие Сатурналий есть отзвук забытых времен «золотого века», когда люди и боги жили в согласии, когда не было ни рабов, ни господ [6]. Танцы, разгул, нарушение всех правил были законом праздника. Его участников наполняло ликующее чувство свободы, и свинцовая тяжесть вины оставляла их хотя бы на время…

Некоторые свои очистительные обряды Рим заимствовал у греков. Юг Италии был к VI веку до н. э. уже густо заселен эллинскими колонистами. В их полисах расцветало искусство, и велся оживленный обмен идеями; там проповедовали Пифагор и Ксенофан, там создали свою школу философы-элеаты (См. т. IV, гл. VII—VIII). С этим новым для него миром «Великой Греции» Рим вошел в соприкосновение через портовый город Кумы.

Куманцы часто враждовали со своими конкурентами — этрусками. А когда в Риме начали тяготиться засильем расенов, греки превратились в естественных союзников римлян. Благодаря этому жители Лациума прониклись симпатией к главному божеству Кум — Аполлону. Он стал первым Олимпийцем, покорившим римлян. Одна из причин его популярности заключалась в том, что Аполлон издавна считался богом, дарующим очищение от скверны. К тому же «сребролукий» бог был патроном древних троянцев, от которых вели свой род основатели Рима.

Однако и цари не желали выпускать инициативы из рук. Они боялись, что в противном случае культ Аполлона превратится в знамя недовольных. Поэтому Тарквиний I (615-578) сам объявил себя поклонником Аполлона. При нем в Риме появились священные книги, якобы доставленные царю Сивиллой, жрицей эллинского бога.

Самое раннее упоминание об этой таинственной прорицательнице сохранилось у Гераклита [7]. Предание знает несколько Сивилл, к которым причисляет и дельфийскую Сивиллу — Пифию. Но настоящим отечеством их была Малая Азия, откуда пришла религия Аполлона, и где издавна процветали оргиастические культы.

Вергилий изображает экстаз Сивиллы как вакхическое неистовство:

«Время Судьбу вопрошать! Вот бог! Вот бог!» — восклицала

Так перед дверью она и в лице изменялась, бледнея,

Волосы будто бы вихрь разметал, и грудь задышала

Чаще, и в сердце вошло исступленье, выше, казалось,

Стала она, и голос не так зазвенел, как у смертных,

Только лишь бог на нее дохнул, приближаясь. [8]

Согласно легенде, одна из пророчиц, жившая в Эритрее, получила от Аполлона бессмертие при условии, что никогда не увидит родной земли. После этого Сивилла обосновалась в Кумах, где ее окружили заботой и уважением, а ее предсказаниям внимали как гласу самого Аполлона. С годами Сивилла почувствовала, насколько тягостна для нее вечная жизнь. Куманцы сжалились над вещуньей и привезли ей горсть эритрейской земли. Взглянув на нее, Сивилла упала навзничь и испустила дух. Она обрела наконец желанный покой, и только голос ее продолжал звучать в куманских пещерах, куда приходили слушать его окрестные жители.

Незадолго до смерти Сивилла, как говорят, посетила Рим. Об этом есть старинный рассказ у писателя Авла Геллия [9]. По его словам, к царю Тарквинию I пришла неизвестная старая женщина и предложила купить у нее десять свитков с пророчествами. Цена, которую она потребовала, показалась этруску слишком высокой. Тогда женщина бросила в жаровню три свитка и продолжала настаивать на той же сумме. Тарквиний решил, что старуха сошла с ума, но, когда осталось всего три манускрипта, он одумался и приобрел их. Так попали в Рим Сивиллины книги.

Вряд ли возможно отличить правду от вымысла в этой легенде; достоверно только, что с тех пор писания Сивиллы стали играть важную роль в жизни римлян. Их бережно хранили, называли их «книгами судеб» и обращались к ним в годы войн и смут [10]. Часть этих рукописей погибла при пожаре Капитолия, часть была уничтожена Августом [Те произведения, которые сохранились под названием «Сивиллиных», написаны позже иудейскими и христианскими авторами].

Предположение, что их написали в Риме, маловероятно. Скорее, происхождение их греческое или малоазийское. Не исключено, что ядро их действительно составили прорицания древних жриц.

Вместе с Сивиллиными книгами в устойчивый италийский мир проникла первая апокалиптическая струя, правда пока еще очень слабая. Поклонники Аполлона верили, что когда-нибудь наступит время новой борьбы богов и из этой космической битвы Аполлон выйдет победителем. Из намеков античных писателей можно заключить, что Сивилла предрекала конец очередного периода в десять веков и наступление новой эры. Эго деление восходило к старым восточным религиям и, как мы знаем, отразилось в Книге Еноха.

В разные эпохи люди будут искать в Сивиллиных книгах ответ на вопрос о будущем. Иудеи станут утверждать, что пророчица говорит о конце многобожия, а христиане — что она возвещает приход Избавителя. Именно поэтому Микеланджело поместил четырех Сивилл на плафоне Сикстинской капеллы рядом с библейскими провидцами.

Впрочем, эсхатология Сивиллы по-настоящему взволнует Рим лишь века спустя. Для раннего же периода «книги судеб» означали прежде всего появление в Лациуме чужеземной религии.

Аполлон был первенцем из novensides, новых богов, которым предстояло завоевать Рим.

Цари-этруски, притязая на самодержавную власть, старались укрепить и национальную религию римлян. На Капитолии начал строиться храм Юпитера, получившего титул «всеблагого и высочайшего». Тарквинии хотели превратить капитолийских богов в покровителей их монархии. Но замысел этот был опрокинут сопротивлением патрициев.

Еще не завершилось сооружение «царского» храма, как римская знать поднялась против Тарквиния и изгнала его из города. В 609 году потерпели поражение войска этрусков, пытавшихся вернуть царю его трон, и в Риме была провозглашена республика. В установленные дни на площадь собирались все полноправные граждане, носившие оружие. По их воле власть на год вручалась двум консулам. Постоянным правительством стал, патрицианский сенат.

Население civitas'a начало с этого времени быстро расти, и в один прекрасный день основатели республики — патриции — оказались в меньшинстве. Естественно, что пришлый люд — плебеи — потребовали себе равных прав в жизни города.

Это была бескровная революция: во время войны Рима с соседями плебеи несколько раз объявляли бойкот и грозили навсегда покинуть город. В конце концов сенат вынужден был признать их законными членами римского народа. На общих собраниях интересы плебса отныне должны были защищать «народные трибуны».

Уравнение плебеев и патрициев перед лицом закона сказалось и на религии. Известно, что прежде у тех и других были и разные обычаи, и разные боги [11]. Теперь культы и земледельческие праздники плебса распространились повсюду и плебеев стали допускать в жреческие коллегии.

Плебейская триада богов — Церера, Либер и Либера — заняла свое место рядом с капитолийской: Юпитером, Марсом и Квирином. Это был еще один шаг на пути к эллинизации культа, поскольку многие плебеи происходили из греков, а их три главных божества были Деметрой, Дионисом и Корой, только получившими новые имена.

Внутренняя стабилизация Рима, которой содействовало примирение сословий, сделала его сплоченнее и сильнее. Даже у иудеев, которые редко восхищались языческими державами, мы находим высокую оценку республиканского строя римлян. Иуда Маккавей, заключая с ними союз, исходил именно из этой оценки. Его биограф особенно подчеркивает «благоразумие и твердость» римлян. Ему кажется прекрасным, что «никто из них не возлагал на себя венца и не облекался в порфиру, чтобы величаться ею», что «каждый год одному человеку вверяют они начальство над собою и господство над всей их землей, и все слушают одного, и не бывает ни зависти, ни ревности между ними» [12].

Конечно, жизнь и государственный строй в Риме не были столь идеальными. Нравственная строгость и порядок покупались ценой жесткого режима, в котором было тесно творчеству и таланту. Pоль священной автократии заменял диктат гражданской дисциплины.

Энергия нации, сдавленная государственным механизмом, неизбежно искала выхода во внешней экспансии. От защиты Рима республика перешла к наступательным действиям. Неодолимая жажда завоеваний, казалось, толкала римский народ постоянно расширять рубежи страны. «Многочисленные походы и частые войны были для него пищей, на которой он вырос и налился силой», — замечает Плутарх [13]. Но покорение Италии было делом трудным и долгим. Храм Януса от времен Нумы до Августа за семьсот лет стоял закрытым лишь однажды, да и то всего несколько месяцев.

Свои завоевания Рим начал в эпоху греко-персидских войн, а когда Александр сокрушил Ахменидов, римляне были близки к победе над всеми италийцами. Хотя долгие годы галлы, самниты и другие племена наносили им поражения и даже вторгались в Рим, однако выносливость легионеров, их дисциплина, упорство и высокое военное искусство рано или поздно давали Риму перевес над соседями. Один за другим склонялись перед ним народы. К 265 году весь полуостров был уже под контролем римлян.

Тем не менее, Риму еще предстояло помериться силами со своим главным и наиболее опасным противником.

Еще в IV веке римляне заключали союзы с карфагенской державой. Но после покорения Италии оба государства неизбежно должны были превратиться в соперников. Решался вопрос, кто будет господствовать в водах западного Средиземноморья.

Новый враг был необычен. Если прежде Рим, как правило, имел дело с родственными ему народами, то в Карфагене он встретил мир глубоко чуждый и отталкивающий.

Когда античные историки рассказывали о пунических войнах, те были уже в прошлом. Поэтому Ливий и другие писатели изображали Карфаген так, будто он мало чем отличался от Рима и эллинистических держав. Точно так же Аристотель, говоря о Карфагене, интересовался лишь его конституцией, обращая мало внимания на его духовный уклад. Контраст же между Римом и Карфагеном был куда больше. Случилось так, что в те дни римляне, подобно израильтянам, были поставлены лицом к лицу с ханаанской цивилизацией…

Как очутилась она на знойном берегу Африки?

В IV веке туда приплыли на своих кораблях финикийские купцы и основали город, назвав его «Ново-град», Карт-хадаш, или Карфаген. Столица колонии, раскинувшаяся среди садов и пальмовых рощ, была посвящена богу Ваалу и богине Танит [14]. В честь них финикийцы возвели в своей новой крепости великолепные храмы.

Возвращаться на родину колонисты не собирались: там хозяйничали ассирийцы. Карфаген стал независимой республикой, управляемой суффетами, судьями, избираемыми знатью [15]. Карфагенцы подчинили туземные берберские племена нумидийцев и постепенно распространили свои владения по всему северному побережью Африки.

То был настоящий оплот коммерсантов. Через огромный порт шли торговые пути со всех концов света. Сюда, на границу черного материка, везли слоновую кость и мрамор, посуду и ткани, драгоценные камни и благовония, ковры и оружие. Военная мощь Карфагена опиралась на армию наемников, которых вербовали из сицилийцев, греков и берберов.

Рим был куда беднее и слабее Карфагена, которому его плантации, таможни и флот приносили несметные богатства. Поэтому сенат долгое время предпочитал жить в мире с Африкой. Лишь когда римляне окрепли и столкнулись прямые интересы держав, война стала неминуемой.

Смертельная вражда римлян к пунам (так называли они финикийцев) объясняется, впрочем, не только политическими причинами. Им были ненавистны самый дух и религия Карфагена.

На первый взгляд это может показаться странным. Ведь Рим, как и другие завоеватели, часто усваивал обычаи и культы противников. Были даже особые заклинания, с помощью которых римляне надеялись привлечь на свою сторону богов неприятеля [16]. Несмотря на меры, принимаемые правительством, Рим открывал ворота греческим, персидским, иудейским и египетским верованиям, но пуническим — никогда. Откуда же это неодолимое отвращение, которое он питал к Карфагену?

Сведений о пунической культуре сохранилось немного; однако и того, что известно, вполне достаточно, чтобы в какой-то мере понять чувства древних римлян.

Финикийцы принесли в Африку свою религию, сложившуюся в землях Тира и Сидона, ту самую, которая много веков была ужасом и камнем преткновения для Израиля. Изуверские обычаи, извращения, человеческие жертвы и ритуальная проституция сохранялись у пунов вплоть до эпохи эллинизма.

Рассказывают, что Ганнибал поверг на алтарь Ваала три тысячи имерийцев. По сообщению Диодора, участь эта постоянно ждала сотни юношей и девушек из лучших карфагенских семей. Многие сами обрекали себя на смерть [17].

Было время, когда читатели флоберовской «Саламбо» думали, что автор книги, изображая сцены сожжения людей в Карфагене, излишне доверился античным историкам. Но впоследствии археологи подтвердили правоту художника, угадавшего страшную правду. Был раскопан тофет — место захоронения, где нашли обугленные детские кости, останки жертв Молоху [18]. Надписи и следы гнусных обрядов воскрешают картины из прошлого Карфагена: неистовые, полубезумные толпы, алчный идол, смрад горящего человеческого мяса, заглушаемый дымом курений…

На одном карфагенском памятнике сохранилось изображение жреца, который держит в руках ребенка. Полагают, что он представлен в момент ритуального убийства. Известно, что богатые пуны отдавали вместо своих сыновей рабов или военнопленных. Но это считалось преступлением, да и было доступно далеко не всем. В дни же больших праздников или в годы бедствий людей умерщвляли тысячами. Даже когда Карфаген был давно уничтожен, римская полиция время от времени вылавливала в тех краях жрецов Ваала, которые тайно совершали человеческие жертвоприношения [19].

В первобытные времена такого рода обряды были нередки. Однако Карфаген никак нельзя было назвать первобытным. Века процветания поставили его на уровень самых развитых и даже изысканных культур. Но из всех цивилизованных народов древности, пожалуй, одни ацтеки могли сравниться с пунами в их патологической жестокости.

Римляне отнюдь не были людьми мягкосердечными, но все же карфагенские обычаи внушали им слишком большую гадливость, чтобы примириться с ними. Они отдавали должное пунийским полководцам, мореходам и мастерам, но дальше этого не шли.

По справедливому замечанию Честертона, мы теперь лишь потому можем любить античность, что она духовно не покорилась «карфагенству». А такая опасность была. В самом деле, каким зловещим выглядел бы греко-римский мир, признай он культ финикийского Молоха…

Первая пуническая война вспыхнула в 264 году до н. э. и длилась «бесконечно долго», почти четверть века, а за ней последовала вторая, когда Ганнибал едва не взял приступом Рим. Нет необходимости останавливаться на этих драматических событиях, подробно описанных Ливием. Клятва Ганнибала в вечной ненависти к Риму, горящие суда пунов, римское войско, тонущее в болотах, боевые слоны среди заснеженных Альп и отчаянный вопль римлян: «Hannibal ante portas!» («Ганнибал у ворот!») — все это известно многим со школьной скамьи…

Когда в 204 году пунийский полководец сел на корабль и последний раз в бессильной ярости взглянул на берега Италии — исход борьбы двух колоссов был решен. Когорты римских граждан заставили отступить африканских наемников. Напрасно Ганнибал, вернувшись домой, клеймил беспечность правителей своей страны, напрасно метался, в отчаянии ища поддержки у греков, предлагая Антиоху III союз против Рима, — звезда Карфагена померкла, и навсегда.

Африка, Испания, Сиракузы оказались теперь в руках консулов. Триумфальный парад, которым был встречен победитель Ганнибала Сципион Старший, превзошел все, что прежде видели римляне. Но в те дни еще кое-кто мог праздновать победу, хотя и другого рода. Человек, сокрушивший Карфаген, был пленен обаянием греческой культуры и решил содействовать ее торжеству на латинской земле. Отныне судьба сурового Рима будет прочно связана с эллинским гением. Конец Ганнибаловой войны был ознаменован началом «греко-римской» эпохи, которая принесла победителям много новых тревог и неожиданностей.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава двадцать вторая

ЭТРУСКИ, СИВИЛЛА, КАРФАГЕН


1. В раннюю римскую эпоху этруски жили на западе полуострова, между Умбрией и Тирренским морем. Мнение об их малоазийском происхождении впервые высказал Геродот, который считал прародиной этрусков Лидию (Геродот. История, I, 94). Он называет этрусков тирсенами. В египетских надписях среди «народов моря», которые в XII веке вышли из Малой Азии и Эгеиды, упомянуто племя турша. Некоторые ученые отождествляют его с предками этрусков. Из античных авторов только Дионисий Галикарнасский считал тирренов коренными жителями Италии. См.: Я. Буриан, Б. Моухова. Загадочные этруски. Пер. с чешск., М., 1970, с. 65 сл.; А. Немировский. Этруски в греческой литературе и историографии. — ВДИ, 1976, № 3, с. 74 сл.

2. О значении собаки и волка в хтонических культах Востока и Греции см.: Н. Тимофеева. Религиозно-мифологическая картина мира этрусков. Новосибирск, 1980, с. 98-99. Изображение волчицы, кормящей двух детей, было найдено в Средней Азии. Истолкование этой фрески см.: Н. Негматов, Б. Соколовский. «Капитолийская волчица» в Таджикистане и легенды Евразии — В кн.: «Памятники культуры». М., 1974, с. 438.

3. О манах в связи с культом мертвых в греко-римском мире см.: Фюстель де Куланж. Древняя гражданская община, с. II сл.

4. Овидий. Фасты, II, 533. Пер. Ф. Петровского.

5. Цицерон. О дивинации, II, 72.

6. Масrobius. Saturnaliа, I, 7. О связи Сатурналий с культом плодородия см.: Дж. Фрэзер. Золотая ветвь, с. 648 сл.

7. «Сивилла неистовыми устами произносит угрюмое, неприкрашенное и неподмазанное, речь ее звучит сквозь тысячелетия, ибо она побуждается божеством» (Гераклит. Фрагменты, 92).

8. Вергилий. Энеида, VI, 44-51. Пер. С. Ошерова.

9. Авл Геллий, I, 19; Дионисий Галикарнасский, IV, 72; см. Ф. Зелинский. Рим и его религия. — ЗИ, III, с. 38 сл.

10. Об обращении римлян к «книгам судеб» см. у Ливия, III, 10; V, 3,X, 47, XXI, 62; XXII, 1, 9; XXIX, 10, XXXVI, 37.

11. Культы плебеев преимущественно были хтоническими и земледельческими. См.: М. Немировский Идеология и культура раннего Рима, с 157.

12. I Макк 8, 1-16. Автор книги по ошибке говорит об «одном» консуле.

13. Плутарх. Нума, VIII.

14. Карфагеняне чтили несколько Ваалов (или Баалов), главным из которых был Ваал-Хамон. Это имя упоминается в Библии (Песнь Песней 8, II). Теофорные имена пунов: Ганнибал, Газдрубал и проч. — включают в себя слово «Ваал». Богиня Танит, или Раббат (Великая), носила титул «лик Ваала» и считалась как бы его женской ипостасью. Другими Ваалами были Ваал-Мелькарт и Молох. См.: Б. Тураев. История древнего Востока, т. 2, с. 271.

15. Титул суффет (судья) был общим для многих семитских народов. Так, правители домонархического Израиля назывались шофетами — судьями.

16. Масrobius. Saturnaliа, III, 9.

17. Диодор, XX, 14.

18. См.: Ш. А. Жюльен. История северной Африки. Пер. с франц. М, 1962, с. 121; В. Авдиев. Пунический Карфаген в свете новейших раскопок — ВДИ, 1962, № 3, с. 131-132. Напомним, что слово тофет как обозначение места, где совершались ритуальные убийства в честь Ваала-Молоха, известно по Ветхому Завету 4 Цар 23, 10, Ис 30, 33, Иер 7, 31-32; 19, 11-14.

19. Тертуллиан. Апология, IX.

Глава двадцать третья ЭЛЛИНИЗМ В РИМЕ Италия, 204—120 гг. до н. э.

Греция, взятая в плен,

Победителей диких пленила.

Гораций



Весной 196 года общегреческие игры близ Коринфа проходили необычно. Когда зрители заняли свои места, звуки фанфар возвестили, что их ждет важное сообщение. Новость, объявленная толпе, потрясла ее — слова герольда потонули в криках и рукоплесканиях; греки узнали, что македонское войско разбито и Рим дарует городам Эллады свободу.

Люди не верили своим ушам и заставили глашатая дважды повторить радостную весть. Наконец-то после десятков лет унижений родине Перикла и Платона возвращено подобающее ей достоинство!..

А несколько лет спустя и сам римлянин-победитель предстал перед эллинами, приятно поразив их. Они ожидали увидеть грубого генерала, косноязычного варвара, а между тем к ним вышел изящный молодой человек, прекрасно говоривший по-гречески. Он назвал себя «потомком Энея» и бескорыстным «защитником эллинской свободы».

Это был важный момент в диалоге между Грецией и Римом. Отдавая грекам дань восхищения, «воин-освободитель» консул Фламинин говорил вполне искренне. Поэтому греки не почувствовали западни, которую готовила им империя. Хотя сам консул, как и Сципион и многие другие образованные римляне, стал поклонником эллинской культуры, это не мешало ему повсюду расставлять свои гарнизоны, исподволь приближая захват Греции. Освобождение ее из-под власти Македонии явилось лишь шагом к превращению Эллады в римскую провинцию.

После напряженной и изнурительной войны с Карфагеном народ Лациума жаждал мира, но сенат настоял на вмешательстве в балканские дела. Сенат к тому времени был уже не тот, что прежде. Могущество правящей верхушки возрастало с каждым днём. Для правительства воля нации имела уже мало значения, оно преследовало собственные цели, желая сделать Рим мировой державой.

Последней ставкой старого Ганнибала был союз с Македонией и Селевкидами, но и эту ставку он проиграл. В 197 году Филипп V Македонский подписал унизительные условия мира, а через семь лет при Магнесии римляне разгромили армию Антиоха III. Союзники покинули Ганнибала, и он, чтобы не попасть в руки своих заклятых врагов, выпил чашу с ядом.

После того как этот человек, именем которого римлянки пугали детей, ушел со сцены, дипломаты империи развернули кипучую деятельность. В своей сложной игре они руководствовались испытанным правилом: «Разделяй и властвуй». Сенат старался успокоить варваров, сулил грекам независимость, выступал как друг Египта. В 168 году римляне преградили Антиоху Эпифану путь на Александрию (См. гл. XVII). Поэтому Иуда и другие Хасмонеи искали союза с Римом; они знали, что консулы готовы поддержать любых противников Антиохии. Вскоре единственными конкурентами империи остались парфянские цари Месопотамии и Ирана. Но в Риме рассчитывали, что со временем и до них дотянутся мечи легионеров.

Римская история уже перестала быть историей Италии. Кельты, испанцы, берберы, сирийцы и греки оказались под эгидой Капитолия. Победители сохраняли традиции покоренных народов. Как и Александр, они чувствовали, что их державе, кроме насилия, нужны какие-то иные объединяющие начала. Сами они могли дать миру немного. Единственное, что привлекало всех, — это права, связанные с «римским гражданством», но пока жителям провинций его давали медленно и неохотно.

Естественно, что Риму пришлось ориентироваться на эллинство, в котором видели самый удобный принцип интеграции. Как мы уже знаем, греческая культура через этрусков и колонистов давно стала просачиваться в Италию. Когда же вторая пуническая война шла к победному исходу, эллинизм начал вливаться в Рим неудержимым потоком.

В кружке, который собирался у Сципиона, все греческое было признано эталоном. В его доме эллинские художники, писатели и риторы встречали радушный прием. Друзья прославленного полководца устраивали дискуссии в стиле Сократовых бесед; они были убеждены, что наследие Греции — это сокровище, которое и может и должно обогатить Рим. Никогда вплоть до Ренессанса эллинство не было в таком почете у иностранцев.

Литераторы переводили Гомера на латинский язык, переделывали аттические пьесы для римской публики, писали подражания Аристофану. Повсюду быстро прививались манеры и одежда греков. Казалось, сам гордый патриотизм римлян дал трещину. Консул Фламинин был отнюдь не единственным, кто искал признания греков и называл себя «энейцем».

Рядовые граждане республики, разумеется, мало интересовались философией и искусством Греции. Как и еврейских «эллинистов», их, прежде всего, подкупала вольность нравов, раскованность греков, их остроумие, умение пожить в свое удовольствие.

Богатые откупщики и негоцианты Италии проявляли любовь к Греции своеобразно, давая понять, что в первую очередь они — завоеватели. Римляне беззастенчиво грабили «освобожденные» города, вывозили оттуда скульптуры, картины, ценные рукописи. За все это любители платили баснословные деньги. Когда трофеев стало не хватать, начали выписывать греческих мастеров, которые вскоре наводнили Рим в надежде заработать кусок хлеба. Их изделия и сейчас составляют основную массу античных коллекций Италии. Гостиные знати и ветеранов, публичные места и храмы приобретали все более эллинский вид. Аттические скульптуры и копии с них путешественник мог теперь видеть в Риме повсеместно.

Греки спешили воспользоваться модой: они покидали свою обнищавшую страну и нанимались к римлянам в качестве учителей, слуг, скоморохов и музыкантов. В Риме на них смотрели свысока, но благодаря им происходило врастание эллинизма в быт латинян. Вскоре сенаторы уже говорили с греческими послами без переводчиков.

Все это не могло не сказаться на религии.

Как и прежде, римляне продолжали верить, что неукоснительное соблюдение обрядов обеспечило торжество империи над всеми ее соперниками. «Религией мы победили мир» — эти слова Цицерона выражали общее убеждение римлян. Ссылаясь на предание об Энее, который привез в Италию статуи греческих богов, они уверили себя, что покровительство этих богов распространилось теперь и на Рим. Подтверждение тому находили в Сивиллиных книгах, а во время Ганнибаловой войны страх заставил латинян искать помощи у Олимпийцев. После поражения в Каннах в 216 году сенат отправил посольство — вопросить Дельфийского оракула. С тех пор святилище Аполлона внушало римлянам чувство неподдельного уважения.

Но как можно было увязать Греческую веру с исконным римским культом? Вопрос этот, как и все в Риме, решало правительство: никакой стихийности здесь не допускали. Еще до конца войны сенат узаконил отождествление главных богов республики с двенадцатью эллинскими. Юпитера объявили Зевсом, Юнону — Герой, Венеру — Афродитой, Марса — Ареем; без двойников остались только Янус с Вестой. Сотни малых богов составили как бы второй ряд, параллельный высшему пантеону [1].

Эллинизация религии вызвала беспокойство у старозаветных людей. В сенат стали поступать петиции. «Уже не только тайно и за стенами, — говорилось в них, — покидают римские религиозные обряды, но даже в местах публичных, на площадях и Капитолии, толпы женщин совершают жертвоприношения и воссылают молитвы не по обычаю отцов» [2]. Это могло уже рассматриваться как уголовное преступление.

В ответ на жалобы сенат издал указ, запрещающий «приносить жертвы в общественных и священных местах по новому и иноземному обряду». Таким способом власти пытались ввести греко-римский культ в рамки старых традиций, не отвергая при этом новшеств в частном быту.

Со своей стороны партия эллинофилов надеялась, что слияние старых numina с героями Гесиодовых мифов оживит латинскую религию, которая во многом превратилась в окостеневший пережиток минувшего. Нужда в обновлении веры становилась все более неотложной.

Между тем традиционная религия не удовлетворяла уже самих греков. В Риме сначала и не заметили, что эллин смотрит с надеждой не столько на Олимп, сколько на таинственные культы Востока.

Римляне хотели отблагодарить греческих богов за помощь в войне. У Сивиллы они нашли указание, что пришло время перенести в «Вечный Город» кумир эллинской Богини-Матери. Заключив договор с малоазийскими греками, они получили разрешение взять у них черный камень, почитаемый фетиш Кибелы (См. выше, гл. [IX).

В апреле 204 года эта святыня была вывезена из Пессинунта, погружена на корабль и через Эгейское море доставлена в Рим. Жители Малой Азии едва ли были довольны этим, но их уверили, что сама богиня высказала желание отправиться в столицу победителей.

У входа в гавань процессию встретила празднично одетая толпа.

В Остию, где Тиберин, разделив свои надвое воды,

может свободно бежать, в море открытое вплыв,

Всадники все и сенат величавый с толпой вперемешку

встретить приходят ладью к устьям тирренской реки.

Вместе с ними идут их матери, дочки, невестки,

также и девы, каким вверен священный огонь,

Сил не щадя, за причальный канат ухватились мужчины,

лишь чужеземный корабль против теченья пошел [3].

Римляне воображали, что приняли к себе эллинскую Матерь богов, на самом же деле в их город вошла первая восточная богиня, прибытие которой возвещало близость вторжения азиатских культов в Италию.

Жрецы Кибелы, оскопленные галлы, ничем не напоминали римских фламинов; их танец и внешний вид должны были поразить толпу.

Воют сопутники, визг неистовый флейты несется,

и под обмякшей рукой бубны тугие гудят…

Во времена Нумы такие сцены едва ли были возможны. Однако теперь народ готов был мириться с причудливым служением иноземной богине. Ведь Кибела помогла республике одолеть врага, и за нее ходатайствовала ее соотечественница Сивилла. Отныне Рим будет обращаться к любым богам, чтобы найти наконец своего Бога.

Прошло немного времени, и латинянам с их серьезностью в делах культа пришлось убедиться, что греки не способны укрепить римскую республику и что они относятся к своей религии довольно легкомысленно. Светский дух лишил мифологию греков мистического ореола, а философы, хотя и пытались спасти ее, сеяли немалый соблазн, и постепенно скептицизм стал заражать само римское общество.

В театрах ставили комедии, где о богах говорили без всякого пиетета. Сатирик Плавт порой выражался о них так, что любой гражданин за такое оскорбление подал бы в суд. Поэт Невий, например, был выслан за выпады против Сципиона, и книги его были запрещены; по отношению же к богам, как ни странно, проявляли меньшую щепетильность. Правда, писатели-насмешники заверяли, что они не касаются национальной религии, но это было лишь пустой отговоркой.

Невежественная толпа проникается пошлым вольнодумством так же легко, как и суевериями. Поэтому выходки комедиантов не вызывали протестов, а, напротив, даже срывали аплодисменты.

Не задевая культовых порядков государства, в Риме любой человек мог говорить о богах что угодно. Если Плавт обнаруживал полное равнодушие к религии, то другой известный писатель, Энний, уже прямо заявлял о своих сомнениях и проповедовал идеи Эвгемера (См. выше, гл. V). Он издевался над прорицателями, которые выпрашивают копейку у тех, кому сулят горы золота и удачу.

Почва для религиозного кризиса была готова уже давно. К нему неизбежно вел сам характер римского благочестия, лишенного глубины и не осмысленного богословски. В то же время трезвое латинское здравомыслие легко впитывало греческий рационализм.

Даже пресловутые «обычаи предков» перестали быть неприкосновенной святыней. Так, во время войны с Карфагеном один адмирал оскорбил авгуров, заявивших, что священные птицы не желают пить и тем подать знак к наступлению. Полководец велел бросить птиц в море, говоря: «Там-то они, по крайней мере, напьются». Исполнение обрядов, и без того механическое, потеряло всякий смысл. Над ними подтрунивали сами жрецы. Катон сетовал, что два гаруспика, совершая гадание, боятся взглянуть друг на друга, чтобы не рассмеяться.

Рост вольнодумства сопровождался ослаблением старинных нравственных устоев. Перемены в образе жизни сильно повлияли на характер римлян. Навсегда прошли времена, когда послы царя Пирра могли застать римского генерала в деревне за приготовлением похлебки из репы. Побывав в Карфагене, Коринфе и Пергаме и насмотревшись на заморскую роскошь, люди не желали больше жить, как их отцы; они полюбили комфорт, изысканный стол, увеселения. А здоровая крестьянская мораль и спартанские привычки прежних поколений забывались.

Войны снизили цены на рабов. Их было теперь много не только в рудниках и на стройках, но и на полях. Труд стал казаться презренным занятием, достойным лишь невольника. Знатная молодежь предавалась праздности, устраивала кутежи с музыкантами, певицами и дорогими винами, соперничала во всевозможных пороках, к которым Рим прежде питал отвращение. Исчезла хваленая римская честность: политики стали вероломными, воины помышляли больше всего о грабежах, купцы не брезговали ничем ради наживы. Интриги вокруг наследства, тяжбы, подкупы, отравления наполняют летописи многих римских семейств.

Это не могло не вызвать реакции у тех, кто сохранил здоровое нравственное чутье. Однако их законная тревога привела к вспышке национализма. Блюстители старины, своего рода «латинские хасиды», во всем винили греков и считали, что они растлевают нацию. Главой этой консервативной партии был богатый землевладелец Марк Катон (234 — 149). Герой Ганнибаловой войны, непримиримый враг Сципиона и graeculi (эллинофилов), он сделал борьбу с роскошью и иноземными модами программой всей своей жизни.

Занимая важные государственные посты, Катон неизменно выступал против легкомыслия и расслабленности молодого поколения. Он доказывал сенаторам, что наслаждения дурно влияют на людей, что они — «величайшая приманка, влекущая ко злу». Он обрушивался на Сципиона, говоря, что тот «губит истинную римскую простоту, ибо воины, не зная нужды ни в чем, привыкают к удовольствиям и изнеженности» [4]. Почитателей Греции Катон клеймил как изменников, а в греках видел источник заразы.

Катон хотел учить не только словом, но и делом. С юных лет он избрал для себя правилом «умеренность и простоту». В семейном кругу он хранил домостроевские порядки; живя в имении, он трудился с раннего утра, «охотно довольствуясь нехитрым обедом, холодным завтраком, дешевой одеждой и простым жилищем». Даже от военных трофеев он торопился избавиться как от ненужного хлама.

Простой народ уважал Катона за бескорыстие и честность, аристократы же считали его деспотом и скрягой. Бережливость этого рачительного хозяина вызывала насмешки. Надо сказать, что практицизм Катона делал его безжалостным рабовладельцем. Он относился к невольникам как к скоту, а когда они старели — продавал, заявляя, что ему нужны не дармоеды, а крепкие конюхи и волопасы. «Рабы, — по мнению Катона, — должны либо работать либо спать».

Словом, этот «рыжий, голубоглазый и злой человек», как называли Катона сатирики, представлял собой чистый тип римского фермера старого закала. И хотя он понимал, что без образования молодежи не обойтись, и писал книги для сына, он во всем старался подчеркнуть свое презрение к иностранной культуре. Катон долго отказывался учить греческий язык, а овладев им, употреблял его крайне редко.

Решив повернуть время вспять, Катон выискивал любой повод, чтобы нанести удар эллинистам. Он крайне неохотно признавал ценности греческой культуры. Всех врачей, например, он считал отравителями лишь потому, что они были греками. Катон добился ухода Сципиона с политической сцены. Но наибольшего успеха его партия достигла во время процессов над приверженцами Дионисова культа.

Надо сказать, что Рим той эпохи отличался не только ростом вольнодумства. Брожение умов привело к настоящему взрыву суеверий. В Италии появились толпы кудесников и халдейских магов. Их ремесло пользовалось огромным спросом.

После войны в Городе все чаще стали говорить о тайных обществах. По ночам жителей Рима будили завывания и крики: то спускались по Авентинскому холму вереницы поклонников Вакха-Диониса. Вначале их сборища не вызывали особых опасений. Жрецы Кибелы уже приучили римлян к странным обрядам, а культ Диониса был занесен в Рим давно, еще при этрусках. Дурным могло казаться лишь нарушение запрета справлять обряды по иноземному образцу. Но на эту вольность смотрели пока сквозь пальцы.

Буря, по свидетельству Ливия, разразилась после скандала в семье некоего Эбуция. Этот юноша донес консулам, что отчим заманивает его в секту Bachanalia. Ссылаясь на слова своей возлюбленной, он уверял, что на собраниях вакхантов происходят всяческие непотребства.

Легко вообразить, как торжествовал при этом известии Катон. Грекоманство наконец изобличило себя! Сам Катон в этом деле предпочел остаться в тени, но его сторонники забили тревогу [5]. Начались первые аресты. Во время допросов выяснилось, что на ночные радения ходят знатные дамы и дочери из почтенных семейств. Они признались, что девиз Вакханалий — «Не считать ничего непристойным» [6]. Сенаторы пришли в ужас, каждый трепетал за своих домашних. Было решено принять самые крутые меры, чтобы пресечь позорное явление.

Один из сенаторов выступил с речью, в которой обрисовал размеры опасности. «Что Вакханалии, — говорил он, — давно уже существуют по всей Италии, а теперь по Городу даже во многих местах, вы знали не по слухам только». По его словам, вакханты бесчестят юношей и девушек, совращают молодежь и «зло ежедневно и неприметно распространяется». Оно уже превратилось в «опасность для благосостояния государства».

Страх усилил подозрительность: любые общественные беды отцы города были готовы теперь объяснять происками сектантов. На них сваливали все случаи отравлений, поджогов и беспорядков.

Эбуций был щедро вознагражден, и каждому добровольному доносчику была обещана значительная премия. Ежедневно хватали новые группы лиц. Всего под стражей оказалось около семи тысяч римлян. Цифра поистине огромная!

7 октября 186 года власти издали указ, запрещающий Вакханалии. Сам культ Диониса не отменили, но поставили его под строгий контроль. Для церемоний в честь Вакха имело право собираться не более пяти человек.

Насколько основательны были обвинения, выдвинутые против вакхантов? Ведь жертвой подобных же наветов были и иудеи, и христиане, а все наши источники принадлежат противникам дионисизма. Ливий уверяет, что ночные процессии и обряды кончались пьяными оргиями и повальным развратом. Текст эдикта, подлинник которого был найден в Калабрии, ничего не говорит об этом [7]. Известно к тому же, что дионисизм был еще раньше реформирован Мелампом и орфиками. Разнузданность его первых проявлений в Греции давно исчезла (См. т. IV, гл. IV, V).

Из допросов вакхантов явствует, что они относились к своим собраниям как к мистериальным действам. Перед началом праздников блюли чистоту, воздержание и давали клятву хранить тайны посвящения. Уже это одно говорит против обвинителей.

Вакханты не запрещали участвовать в своих обрядах и рабам, что могло особенно насторожить сенат. Время было неспокойное. Незадолго до процессов произошли беспорядки среди невольников Этрурии и Апулии. Реальной считали угрозу восстания среди покоренных греков Юга. Не исключено, что за вакхическими мистериями крылись политические заговоры; именно как заговор и квалифицировал их сенат. Правители Рима боялись, что «клятвенные союзы и ночные собрания поведут к какому-нибудь тайному и коварному преступлению».

Эти слова выясняют политическую подоплеку репрессий [8]. Но, с другой стороны, вполне возможно, что находились и такие лица, которые искали в Вакханалиях не мистического или гражданского освобождения, а способа испытать острые ощущения. У многих римлян дионисический экстаз мог действительно превращаться в сексуальный разгул. Сами обряды, символизировавшие смерть и воскресение Вакха, должны были действовать возбуждающе. «Мужчины прорицали, как безумные, исступленно потрясая телом, благородные дамы в костюмах вакханок с развевающимися волосами сбегали с горящими факелами к Тибру…»

Итак, все вместе: страх перед заговорами и тайными союзами и боязнь нравственного разложения — привело к судебным процессам, на которых выносились крайне жестокие приговоры. Глава Вакханалий был брошен в тюрьму. По-видимому, адвокаты сумели спасти его от смерти, но большинство обвиняемых было казнено. За исключением Антиоховых гонений в Иудее, это было самое массовое преследование инакомыслящих в ту эпоху.

Римом дело не ограничилось. Консулы лично объезжали Италию, повсюду истребляя очаги Вакханалий. На подавление их были даже брошены войска. Несколько лет волна ужаса катилась по стране.

В результате культ Вакха был надолго вырван из римской почвы.

Некоторые историки строили догадки о роли пифагорейцев в дионисических обществах. Не исключено, что члены этих сект действительно вынашивали планы политических и религиозных реформ в духе Пифагора. В связи с этим любопытен загадочный эпизод, имевший место в Риме через пять лет после расправы над вакхантами.

В 181 году на участке некоего Теренция был случайно обнаружен древний склеп [9]. Согласно надписи, он якобы принадлежал самому Нуме Помпилию. В гробнице нашли манускрипты на латинском и греческом языках. Теренций решил, что это документы чрезвычайной важности, хотя выглядели они подозрительно новыми. Греческий язык не смутил владельца, так как тогда уже многие считали, что Нума был учеником Пифагора.

Находка получила хождение и в конце концов попала в руки претора Цетилия, сторонника Катона. Он прочел свитки и пришел к выводу, что автор их, кто бы он ни был, ставил своей целью «ниспровержение существующей религии», а поэтому «Книги Нумы» следует истребить [10]. Их передали трибунам, а трибуны — сенату. Выслушав Цетилия, а также ознакомившись с текстами, сенаторы постановили: рукописи, как «не подлежащие ни чтению, ни сохранению», публично сжечь, а владельцу их возместить убытки. Теренций отказался от денег, и свитки были преданы огню.

Чтобы пресечь слухи, было объявлено, что в «Книгах Нумы» нет ничего достойного внимания и записаны лишь «незначительные основы священнодействий».

Таким образом, содержание рукописей осталось тайной и для большинства римлян, и для последующих поколений. Впоследствии не раз выдвигали гипотезу, что в свитках псевдо-Нумы содержался проект преобразования римской религии. Доказать правоту этого мнения трудно [11]. Во всяком случае, мысль сфабриковать подложные писания скорее всего могла исходить от греков или эллинофилов.

Сожжение находки Теренция и гонения на вакхантов явились кульминацией политики Катона. Однако на этом борьба с греческим влиянием не кончилась.

В Риме с некоторых пор стали живо интересоваться философией, особенно в кругах, близких к Сципионам. Катона это беспокоило: ведь родиной «любомудрия» была Греция. Дважды, в 173 и 161 годах, консерваторам удавалось настоять на высылке из Рима афинских риторов и философов-эпикурейцев [12]. Но философия продолжала стучаться в ворота «Вечного Города».

В 155 году в столицу приехал глава Академии Карнеад (213 — 129), но уже не как свободный учитель, а в качестве посла; поэтому просто выставить его было невозможно.

В те годы академики стали уже скорее учениками Пиррона, нежели правоверными адептами Платона. Они считали, что разум не способен дать ни одного надежного доказательства, что все мнения людей построены на вероятностных гипотезах. В частности, рациональным путем нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть веры в богов [13].

Карнеад взялся прочесть римской молодежи цикл лекций. Он развил перед слушателями системы Платона и Аристотеля, а на следующий день подверг их критике. Он говорил в защиту справедливости, а затем с таким же жаром стал выступать против нее. Римские юноши вряд ли могли проникнуть во все изгибы мысли афинянина, но им импонировало его интеллектуальное разрушительство. Один слушатель, хотя и признался, что не понял, каковы на самом деле взгляды философа, тщательно записывал его выступления.

Катон встретился с послом, выслушал его и вынес из этой беседы самое неблагоприятное впечатление. Он и раньше видел в философии школу беспринципности и называл Сократа «пустомелей, который пытался заморочить головы гражданам и захватить власть» [14]. Теперь старик был уверен, что готовится новое посягательство на Рим. Люди, для которых нет ничего незыблемого, — плохие советчики подрастающему поколению.

Явившись в сенат, Катон посоветовал немедля решить афинские дела, чтобы Карнеад со своей свитой быстрее вернулся домой и там «вел бы ученые беседы с детьми эллинов, а римская молодежь по-прежнему внимала бы законам и властям» [15].

Итак, противники эллинизации выиграли еще один бой. Но на самом деле их борьба была безнадежна. Это видно хотя бы из того, что сам Катон не склоне дней вынужден был засесть за Демосфена и читать греческие книги. Можно было изгнать из Рима двух-трех философов, но совсем преградить греческой мысли дорогу к нему было невозможно. Раз начавшись, процесс эллинизации стал необратимым.

Следует сказать, что не только римляне увлекались Элладой; со своей стороны и многие греки восхищались Римом. Историк Полибий, который прибыл туда в 166 году, пришел в восторг от латинского государственного строя. Он заявил, что Рим сумел соединить элементы монархии, демократии и аристократического правления «равномерно и правильно» [16]. Этот синтез, по мнению Полибия, и дал республике такую удивительную устойчивость и силу. Покорение Греции и других стран Римом есть проявление верховного мирового закона. «Судьба, — говорил Полибий, — никогда не совершала ничего подобного и не давала такого свидетельства своей мощи» [17]. Панегирики писателя смягчили даже непреклонного Катона и примирили его с греками.

Полибий готов был забыть все несправедливости Рима по отношению к его родине. Сам попав в Италию заложником, историк был свидетелем того, как римляне в 146 году окончательно присоединили Элладу. Но это не поколебало Полибия. Он признавал за Римом правоту, подобно тому как в XIX веке Гегель счел судьбоносной победу Наполеона над Германией. Полибий лишь добивался от римлян более гуманного отношения к побежденным.

Между тем, отмечая положительные стороны латинской конституции, историк мало обращал внимания на недуги, которые уже стали расшатывать империю.

В том же году, что и Греция, пал Карфаген — столицу пунов стерли с лица земли. Но быть владыкой мира оказалось нелегкой задачей. Риму нужно было держать в повиновении целые страны и народы, а это влекло за собой усиление власти военачальников и администраторов. В их руках сосредоточились огромные поместья — латифундии.

Вытесненные со своих полей крестьяне шли в Рим, где они превращались в праздный пролетариат. С каждым днем увеличивалось число рабов. В иных местах их становилось едва ли не больше, чем граждан. В 40-х и 30-х годах вспыхнули восстания невольников в Сицилии и других областях. Их жестоко подавили, однако куда опаснее становилась революция, назревавшая изнутри.

Внук Сципиона Африканского Тиберий Гракх одним из первых осознал всю бедственность положения Города, наполненного безработными. «Даже у лесных зверей, — говорил он, — имеются логовища; граждане же, сражавшиеся за честь государства, не знают, где приклонить голову. У них не осталось ничего, кроме воздуха и света» [18].

Обнищавший пролетариат стал немезидой империи. Чтобы предотвратить мятежи, сенат и военные должны были постоянно снабжать даровым продовольствием обитателей трущоб. В Риме создалась накаленная атмосфера, которой там прежде никогда не знали. Гордые победами отечества, пролетарии и разорившийся плебс считали себя вправе требовать от властей «хлеба и зрелищ». Уступки, в свою очередь, лишь поощряли беззаботность и самоуверенность толпы. На площадях часто звучала песня: Долой заботы и тревоги!

Республика должна нас содержать!

Цирковые представления и бои гладиаторов превратились в кровавую страсть римлян. Правительство рассчитывало отводить в это русло агрессивность масс, давая в амфитеатре выход народным страстям.

Но, разумеется, далеко не всегда можно было утихомирить безработных. Народные собрания нередко выливались в драки и поножовщину. Кроме плебса и рабов, постоянным источником тревоги были италийцы и жители провинций, которые настойчиво добивались римского гражданства.

Тиберий Гракх и его брат, пытаясь разрешить все эти проблемы, впервые в Риме создали политическую партию. На митингах они обращались прямо к народу, обещая вернуть пролетариям их землю, а «союзникам» — даровать права граждан. Но замыслы Гракхов натолкнулись на отпор алчной олигархии. Плебс не сумел поддержать своих заступников, и трибуны были убиты главарями аристократов.

Римлян по-прежнему продолжали кормить обещаниями и подачками. Кризис затягивался. Надвигались годы переворотов, гражданских войн и диктатуры. За власть над народами Риму, как и каждой империи, приходилось платить дорогой ценой…

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава двадцать третья

ЭЛЛИНИЗМ В РИМЕ

1. См.: Плутарх. Фабий Максим, III, Ливий, XXII.

2. Ливий, XV, I.

3. Овидий. Фасты, IV, 290-298, см.: Дж. Фрэзер. Золотая ветвь, с. 386 сл.

4. Плутарх. Катон, III. Пользуясь данными Плутарха о Катоне, необходимо иметь в виду полемический характер источников, которыми пользовался писатель. См. М. Сергеенко. Из заметок о Катоне. — ВДИ, 1976, № 3, с. 157-159.

5. Имя Катона в деле о Вакханалиях не упоминается. Но есть все основания думать, что он был одним из инициаторов их преследования. См. Н. Бодянский. Римские вакханалии и преследование их в VI веке от основания Рима. Киев, 1882, с. 172.

6. Ливий, XXXIX. Основные сведения о процессе содержатся в этой части сочинения Ливия. См. также: Цицерон. О законах, II, 15; В. Максим, 1, 3; VI, 3; Тертуллиан. Апологетика, VI; 6л. Августин. О Граде Божием, VI, 8; XVIII, 13.

7. Медная доска с эдиктом этим была найдена в XVII в. Перевод его дан в указанной выше книге Н. Бодянского, с. 12.

8. См.: И. Маяк. О запрещении Вакханалий в Риме. — «Советская археология», т. 28, 1958, с. 261.

9. Бл. Августин. О Граде Божием, VII, 34.

10. Ливий, IX, 29; Аврелий Виктор. О знаменитых людях, III, 3.

11. См. Ф. Зелинский. Рим и его религия, с. 59 сл. По мнению итальянского исследователя Э. Перуцци, находка могла содержать и подлиннее текстыНумы(Е. Реruzzi. origini di roma, 1973, р. 114 ss).

12. См.: А. Геллий, XV, 2, Афиней, XII, 68; Элиан, IX, 12.

13. Труды Карнеада не сохранились. Источником для знакомства с его взглядами служат произведения других авторов. См.: Р. Рихтер. Скептицизм в философии, т. I. СПб., 1910, с. 80 сл.

14. Плутарх. Катон, XXIII.

15. Там же, XXII.

16. Полибий, VI, 2 сл. См. С. Утченко. Политические учения древнегоРимаIII-I вв. до н. э. М., 1977, с. 145 сл.

17. Полибий, I, 4.

18. Плутарх. Тиберий Гракх, IX.

Глава двадцать четвертая ПОПЫТКИ СИНТЕЗА Италия, 120 — 80 гг. до и. э.

Вначале философию терпели как неизбежное зло, а впоследствии в ней стали искать опору для римской религии.

Т. Моммзен


Эллинизация и наплыв инородцев, казалось, несли гибель латинскому духу. Тем не менее, он выжил, найдя себе опору в римской интеллигенции. Ее лучшие представители, хотя и прошли школу греков, были непохожи на тех, кто, по словам современника, «становится тем хуже, чем лучше знает эллинский язык». Серьезные вдумчивые люди — публицисты, историки, ораторы — уже поняли, что эллинская религия не оправдала надежд и не в силах оздоровить общество. От того, что Юпитера стали называть Зевсом, мало что изменилось. Зато на философию греков, видимо, можно было рассчитывать.

Впрочем, образованные римляне не хотели слепо копировать чужое, а стремились создать собственное мировоззрение на основе сплава эллинства и латинства. В этом им помогли стоики, которые в то время вели повсюду энергичную пропаганду своего учения. Мудрецов, одетых в ветхие плащи, поборников умеренности и воздержания, можно было встретить в домах консулов и в тавернах, на базарах и в школах. Они как бы намеревались исправить зло, которое причинили Риму их соплеменники, посеявшие в нем безверие и распущенность.

Доктрина Стои была удивительно родственной римскому складу мышления и жизненным принципам латинства. Старинные идеалы верности, доблести и самообладания именно у стоиков и обретали философский смысл. Казалось, что многие римляне были последователями Зенона, даже не слыхав его имени.

Индивидуализм и космополитизм стоиков в эпоху империи уже не казались в Риме одиозными; ослабела общая подчиненность законам, изменились взгляды на окружающий мир. Словом, учение финикийца, занесенное из Греции, быстро укоренилось в Риме и стало классическим выражением национального духа латинян.

Первым проповедником стоицизма в Риме был грек Панеций (185 — 110), уроженец острова Родос [1]. Талантливый ученый и мыслитель, он стал почетным гостем в столичных салонах, где собирались просвещенные эллинофилы. Племянник Сципиона Старшего, Сципион Эмилиан, годами не разлучался с ним и возил с собой во время дипломатических путешествий по Востоку.

Как философ Панеций был скорее эклектиком, но в целом склонялся к стоицизму. Под влиянием пирронистов и академиков он отверг как недоказуемые старые понятия Стои о Боге и бессмертии души. По его мнению Провидение не управляет миром и человек свободен от влияния потусторонних сил. На этом основании Панеций считал спорной и веру в предсказания [2].

Бог и Вселенная, учил Панеций, едины и вечны. Логос, внутренний закон мироздания, пронизывает все, в том числе и человека. Гармоничной является жизнь, которая соответствует космическому строю, Логосу. Когда наступает смерть, все элементы человека возвращаются в круговорот природы и только память потомков хранит его образ.

В отличие от Зенона, Панеций не требовал от своих учеников абсолютного бесстрастия. Идеал «стоической нирваны» он считал чрезмерно суровым. Добродетель, по его убеждению, заключается в полном раскрытии сил человека, в сочетании аскезы с разумным употреблением естественных благ. «Жить нужно согласно желаниям, вложенным в нас природой», — повторял он вслед за киниками. При этом Панеций проводил различие между желаниями, которые соответствуют природе, и желаниями противоестественными [3]. Счастье мудреца — в равновесии, он должен ценить дары природы, а в час испытаний сохранять спартанскую невозмутимость.

Эта светская философия с ее рационализмом и пуританской этикой была наетоящим открытием для римских интеллектуалов. Оказывается, латинская «доблесть» — не просто наследие отцов, а нечто осмысленное, совпадающее с учением знаменитого мудреца. Не здесь ли сходятся Восток и Запад, Рим и Эллада?

Члены кружка Сципионов не были бы настоящими римлянами, если бы оставили в стороне вопрос о религии. Без нее они не мыслили возрождения общества. Между тем Панеций, как и прочие философы-греки, относился к народным верованиям пренебрежительно, а его друг историк Полибий открыто заявлял, что религия создана для того, чтобы держать толпу в повиновении.

Римляне же не могли отмахнуться от этой проблемы. Им нужно было ясное и последовательное ее разрешение. С одной стороны, они вполне разделяли философскую критику мифологии, а с другой — опасались слишком резко порвать с ритуальными институтами нации.

В результате возникла мысль о механическом соединении «под одной крышей» нескольких типов веры. Сформулировал ее Квинт Муций Сцевола, человек, близкий к Сципионам, юрист и писатель, избранный в 95 году на должность верховного жреца Рима.

Сцевола выдвинул понятие о triplex religiae, «тройственной религии», которая включает народную, философскую и государственную. Народная, или поэтическая, религия есть область красивых вымыслов и грубых суеверий, ее следует предоставить невеждам. Философская — учит о Высшем на основании разума, а государственная — сводится к официальному культу.

На первый взгляд эта концепция кажется близкой к индийскому плюрализму. Именно в Индии считали, что Божество по-разному постигается людьми, стоящими на различных духовных уровнях. Однако, в отличие от индийцев и орфиков, Сцевола и его единомышленники не желали отыскивать сокровенный смысл мифов. Они резко нападали на «поэтическую религию», высмеивали рассказы о богах и грубое идолопоклонство. Друг Панеция и Сцеволы Луцилий отзывался о людях, чтущих кумиры, с нескрываемым презрением. «Они похожи, — писал он, — на маленьких детей, которые воображают, будто все бронзовые статуи — живые существа, и принимают их за людей; и они же также видят действительность в чистых фикциях и предполагают, что в этих медных фигурах скрывается душа. Все это — не более как изваяния, а остальное ложь и химера» [4]. Впрочем, подобным мыслям предпочитали не давать широкой огласки.

Историки и ученые Рима начинают с этого времени систематизировать и исследовать мифы, подходя к ним как к пережиткам прошлого. Первое место среди светских знатоков народной религии занимал филолог Варрон (116-27), который слыл языческим «богословом». Его книги о верованиях греков и римлян были целиком построены на теории «тройственной религии». Он собирал легенды с интересом антиквара и этнографа. Когда же Варрону приходилось оценивать мифологию по существу, он прямо заявлял, что в ней «многое измышлено противное достоинству и природе бессмертных» [5]. Истинная вера для него — лишь в «философской религии» стоиков, но, по мнению Варрона, она мало пригодна для масс и о ней «уместнее слушать в стенах школы, чем на форуме».

И Сцевола, и Варрон считали, что общественный культ необходим как важное государственное установление. Старые обряды нужны не богам, а самим людям, ибо церемонии содействуют прочности политического порядка. Этот взгляд целиком разделял и Цицерон — типичный представитель республиканской интеллигенции. «Что бы мы ни думали об ауспициях, говорил он, — их необходимо сохранять, чтобы не оскорблять народных убеждений, а также ради тех услуг, которые они могут оказывать государству» [6]. В своих публичных выступлениях Цицерон восхвалял отеческую религию, а в частной жизни оставался скептиком. Настоящей религией была для него политика, по отношению к которой культ играл служебную роль. Изучив книги Платона, он пересказывал его аргументы в пользу бессмертия души, но из писем Цицерона видно, что сам он едва ли верил в вечную жизнь.

Трудно освободиться от ощущения, что в такого рода взглядах был оттенок цинизма. И вообще, компромиссная теория «тройственной религии» не могла долго удержаться. Сам рационализм подрывал основы философской веры. Поскольку рассудок был признан единственным орудием познания, естественно, приходили к мысли, что о Боге человек имеет право создавать лишь гипотезы. Ведь внутренняя достоверность мистической интуиции была чужда и непонятна римским просветителям.

В конце концов стали возникать все новые и новые сомнения. Зачем нужны метафизические домыслы о Боге, когда проще признать вечную мать-природу единственной причиной всего? Если самое лучшее для человека — следовать естественным побуждениям, не правильнее ли будет перейти в лагерь Эпикура? Многие выдающиеся деятели конца республики так и поступали. Да и в народе набожность явно шла на убыль, превращаясь в некое узаконенное лицемерие. Писатели тех лет часто говорят о равнодушии граждан к богам, о пустующих, заброшенных храмах. Такое положение дел пугало даже Варрона.

Общий дух секулярности, стяжательства, практического материализма был на руку адептам вульгарного эпикурейства. Нередко случалось, что молодые люди, никогда не читавшие Эпикура, начинали называть себя его приверженцами. Проводя ночи среди танцовщиц и флейтисток, изобретая все новые виды развлечений, они шокировали добропорядочных людей фривольными шутками и считали это истинным эпикурейством. По их вине римляне старого закала окрестили эпикурейство «философией свинарника».

Но у афинского учителя были и подлинные последователи, среди которых наиболее прославился Лукреций Кар (99-55) — страстный апостол материализма.

Юность Лукреция совпала с сулланским террором в Риме, и всю свою недолгую жизнь он был свидетелем гражданских войн, потрясавших империю [7]. «Сады Эпикура» явились для молодого поэта надежным укрытием от тревог мира. Обряды старины внушали ему отвращение, а народные суеверия вызывали настоящую ненависть. Религия, которую он знал, была набором бессмысленных церемоний, обременяющих жизнь. Он готов был видеть в них причину едва ли не всех страданий человечества.

Быть может, как и сам Эпикур, Лукреций с детства испытывал тайный страх перед неведомыми силами. Говорили, что он нередко мучился припадками депрессии и подавленности. Он надеялся найти спасение в философии Эпикура, которая утверждала, что боги далеко и не вмешиваются в земные дела.

Знаменитая поэма Лукреция «О природе вещей» — это гимн во славу Эпикура. В ней он изображен как мессия-избавитель, снявший с людей иго ложных верований. Тем не менее, смутные страхи, видимо, до конца не оставляли поэта. Та ярость, с какой он нападал на религию, показывает, что внутреннего мира, к которому звал Эпикур, Лукреций достичь не смог. Создается впечатление, что, споря с противником, он спорил с самим собой.

Особенно невыносима была ему мысль о бессмертии и воздаянии за гробом. В полемике против нее чувствуется горечь разочарования, тоска несбывшихся надежд. Лукреций на все лады доказывал невозможность бессмертия. Свою апологию небытия он довел до логического конца, покончив жизнь самоубийством.

Неверие Лукреция меньше всего походит на легкомысленный скепсис Лукиана или Вольтера. Он силился изобразить себя оптимистом, но тщетно. Вымученные восторги по поводу достижений разума не могут скрыть глубокой меланхолии Лукреция.

Он был одним из первых, кто создал теорию прогресса цивилизации, начиная со времен дикости, но тем отчетливее видна безнадежность его взгляда на будущее людей. Впереди только закат и разложение. Рожденная из хаоса атомов, земля обречена снова вернуться в него. Признаки же этой мировой осени Лукреций замечал повсюду:

Да, сокрушился наш век, и земля до того истощилась,

Что производит она едва лишь мелких животных, а прежде

Всяких давала она и зверей порождала огромных

И виноградарь, смотря на тщедушные чахлые лозы,

Век злополучный клянет и на время он сетует горько,

И беспрестанно ворчит, что народ, благочестия полный,

В древности жизнь проводил беззаботно, довольствуясь малым,

Хоть и земельный надел был в то время значительно меньше,

Не понимая, что все дряхлеет и мало-помалу,

Жизни далеким путем истомленное, сходит в могилу. [8]

Пессимизм Лукреция нельзя объяснять только его характером. Мрачность была присуща самой доктрине атомистов. Если мир — просто случайная игра стихий, то всему, что существует, неизбежно придет конец. Роптать бесполезно, да и не на кого. Так пусть же разум научит нас спокойно смотреть в надвигающуюся тьму…

Этот скорбный титанизм, родственный идеям раннего Рассела, знал и своего рода «благочестие». Оно сводилось к печально-умудренному созерцанию увядающего бытия. Лукреций пишет:

Нет, благочестье не в том, что пред всеми с покрытой главою

Ты к изваяньям идешь и ко всем алтарям припадаешь,

Иль повергаешься ниц, длани свои простирая,

Молишься храмам богов, иль обильною кровью животных

Ты окропляешь алтарь, или нижешь обет на обеты,

Но в созерцаньи всего при полном спокойствии духа. [9]

Немало утомленных душ искало утешения в подобных мыслях. Другие же с головой уходили в политическую борьбу, заглушая этим духовную жажду. Но тот, кто искал в философии ответов на основные вопросы бытия, не мог долго останавливаться на материализме.

После Платона и Аристотеля наука о сущем продвинулась достаточно далеко, чтобы увидеть изъяны материализма. Рано или поздно начинали понимать, что он основан не на разуме, а на вере в материю, атомы и случайность. Но разве имела эта вера преимущества в сравнении с чувством осмысленности мира? Философия разрушения и смерти, даже облеченная в прекрасные стихи Лукреция, неизбежно теряла своих сторонников одного за другим.

В середине последнего века перед Рождеством Христовым в Риме намечается перелом, возникают новые умственные искания. Даже светский стоицизм Панеция перестал удовлетворять мыслящих римлян. Им нужны были уверенность и надежда, которых не могли дать печальная философия Лукреция и стоический рационализм.

Поэтому, когда ученик Панеция Посидоний Апамейский (135-51) предпринял реформу Стои, снова сблизив ее с религией, у него нашлось больше последователей, чем у всех других мыслителей того времени.

Посидоний был сирийским греком. Он родился недалеко от Антиохии и прошел курс наук в Афинах. На Востоке он познакомился с мистериями и азиатскими культами, проникся духом таинственного и священного. Поэтому Посидонию оказалось по силам построить универсальный философский синтез.

Все книги Посидония утрачены, но известно, что писал он много, обращаясь к самым разнообразным темам: теологии и естествознанию, психологии и военному делу; из-под его пера вышел обширный исторический труд; философ вычислял расстояние от Земли до Солнца, исследовал океанские приливы и оккультные явления. Платон и Аристотель, Ксенофан и Зенон нашли свое место в системе Посидония. Он выступил во всеоружии знаний своей эпохи и как бы подытожил основные идеи античной мысли [10].

Жители Родоса, где поселился философ, гордились им. Слава о Посидонии гремела по всем эллинистическим городам. На остров отовсюду съезжались люди, желавшие слушать его лекции. Среди них были и известные политики, такие, как Помпей и Цицерон. На многих производило впечатление, что столь ученый человек защищает идеи Бога и бессмертия.

Посидонии стал основоположником религиозного стоицизма, который достиг своего апогея в поздней римской философии и повлиял на неоплатоников. Сенека, Эпиктет и Марк Аврелий шли по пути, проложенному Посидонием. Из всех философских систем, кроме Платоновой, это учение оказало наибольшее влияние на христианских мыслителей. Климент Александрийский и Тертуллиан, Киприан и Амвросий излагали богословие и этику в терминах поздней Стои [11].

Источником идей Посидония была интуиция высшего духовного Бытия, которое пребывает за видимостью преходящего. Но это Бытие, в отличие от Нирваны буддистов, связано с материей. Вслед за Платоном Посидонии считал Вселенную целостным организмом, «живым, разумным, одушевленным и умопостижимым» [12]. Она насквозь пронизана «жизненной силой» Божества, или «огненной пневмой» Мировой Души. Как Бог является внутренней сущностью космоса, так и дух человека есть посланец Логоса, гость из нездешних сфер в царстве природы. Он родствен всемирному Духу и лишь временно связан с телом. Человек познает и Сущее и Вселенную именно в силу своей причастности им обоим.

Душа, как и Божество, бессмертна, но еще в этой жизни она может найти избавление от оков грубого вещества. Созерцая вечность, человек обретает свою духовную родину и изначальную свою свободу. Поэтому мудрец должен стремиться победить в себе страхи и привязанности, вожделения и страсти. Одолевая их, он достигает равновесия, избавляется от бурь обманчивого мира и уподобляется бессмертным. Он сохраняет благородное мужество вопреки всему. Ему надо только проникнуться мыслью, что зло это иллюзия или просто недостаток добра. Когда в старости Посидония мучили приступы боли, он говорил: «Напрасно ты трудишься, я все равно не признаю тебя злом…»

В этой философии соединились и римская стойкость, и восточная отрешенность, и платоновская идея «двух миров». Посидоний привлекал людей тем, что ставил перед ними возвышенную цель, открывал широкие просторы духа, закалял волю в борьбе за освобождение личности. Но в то же время в поздней Стое мы видим зачаток того радикального дуализма духа и плоти, который и привел к возникновению гнозиса и манихейства, считавших материю созданием сатаны.

Посидоний не разделял взглядов Панеция на Провидение. Он учил, что Логос действует в мире целесообразно, и, подобно библейским пророкам, отрицал случайность в истории. Он доказывал, что преступление рождает преступление, и говорил римлянам, что их бедствия — это возмездие за жестокость по отношению к грекам и поверженному Карфагену. Изучая прошлое, Посидоний пришел к выводу, что порча нравов неизбежно ведет к пагубным политическим последствиям. Эта мысль, подтвержденная многими примерами из жизни народов, была особенно дорога тем римлянам, которых заботила судьба республики [13]. Тут предостережения греческого ученого полностью совпадали с высказываниями греконенавистника Катона.

Как смотрел Посидоний на будущее человечества и мира?

Космос представлялся ему столь же незыблемом, как и само Божество. Если в природе и бывают перемены, они касаются лишь частностей; в принципе же мир статичен и пребудет таким, каков он есть, до самого своего конца. Но если для Лукреция закат природы предвещал падение в бездну вечного мрака, то Посидоний верил, что Вселенную и людей ждет слияние с Божественным огнем, из которого они и вышли. Впоследствии же все снова возродится.

Таким образом, у Посидония, как и у отца Стои Зенона, космическая иерархия существ подчинена закону круговорота. И в этом философ остался истинным сыном язычества. Стремясь соединить науку и религию, Посидоний сохранил в своей системе и древний миф о мировых циклах.

Динамика вселенского вращения, по мнению философа, всецело зависит от Божества, Которое одновременно есть Судьба. «Судьба, — говорит Посидоний, — это непрерывная цепь причин сущего, или Разум, согласно которому управляется мироздание» [14]. Рок действует с помощью закона всеобщей симпатии, то есть взаимосвязи всех частей космоса. Поскольку же она охватывает каждый уровень бытия, то движение небесных тел должно сказываться на событиях, происходящих на земле. Отсюда оставался один шаг до признания астрологии, шаг, который Посидоний и сделал. Учением о «симпатии» он оправдывал демонологию, ворожбу и искусство предсказания.

Эти воззрения нашли в Риме вполне готовую почву. Халдейская астральная религия уже давно распространила в эллинском мире культ светил [15]. Римский декрет 139 года, направленный против вавилонских астрологов, лишь свидетельствует о силе их притягательности [16]. Люди проникались ощущением, что земными делами правят высшие непостижимые законы. «Астрологи говорят, — писал Диодор, — что иногда звезды предсказывают сильные бури; в других случаях они предсказывают сильный дождь или засуху, появление комет и затмения солнца и луны, землетрясения и даже всякую перемену на небе, счастливую или несчастную, не только для народов и стран, но даже для царей и толпы» [17]. Граждане все меньше могли влиять на ход событий, и поэтому фатализм стал своеобразной общей религией. Посидоний только укрепил ее, говоря о воздействиях, идущих из мировых пространств.

Когда главнокомандующего Суллу называли «Счастливым» — в это прозвище вкладывали особый смысл. На «счастье» смотрели как на дар светил и Рока. Сам Сулла, который, не смущаясь, грабил храмы, верил в свою звезду и не расставался с талисманами. А его соперник Марий повсюду возил за собой сирийскую прорицательницу. В авгуров больше не верили, но зато верили в магию и гороскопы.

Синтез, предложенный арамейским ученым, не смог заменить Риму религии, хотя, по-видимому, претендовал на это. Доктрина Посидония была слишком отвлеченной. Но и как философия она обнаружила некоторую двусмысленность. Посидоний начал с разума и свободы, а пришел к иррациональному фатализму. Он проповедовал божественный Промысел, а кончил апологией оккультизма и суеверий. Глубокая сама по себе мысль о связи космоса с жизнью Земли в его толковании обернулась жестоким детерминизмом, убивающим свободу человека.

Нравственный идеал Посидония, хотя и оказал влияние на римлян, в конце концов оказался доступным лишь узкому кругу философской братии, людям, способным, подобно индийским аскетам, отвернуться от жизни.

Не удавалось и «согласие» (concordia) — тот общественный синтез, который хотел создать Рим, привлекая греческие идеи. Гармоническое сочетание демократии, олигархии и монархии, столь любезное Полибию, оказалось призраком. Империя неуклонно шла по проторенному пути, наращивая военную силу в страхе перед войнами и восстаниями.

В 90 году «союзники», недовольные тем, что им не дают римского гражданства, начали борьбу против Рима. Их едва удалось усмирить. Еще до этого консул Марий ввиду опасного положения провел реформу, в результате которой граждан-ополченцев заменили профессиональные солдаты, вербуемые из пролетариев. Они уже не были «защитниками римского народа», а жили по собственным законам. Состоя на жалованье, подчиняясь только своим начальникам, легионеры были готовы идти куда им прикажут — в далекую Африку или на Рим, — лишь бы после победы получить в награду право на грабежи. Случалось, что солдаты диктовали свою волю полководцам и заставляли их отказываться от намеченных планов.

Естественно, что политики заискивали перед армией: каждый хотел заручиться ее поддержкой. В этом соперничали две партии: сенатская и «народная». Ясных платформ у них не было; склоки враждебных лидеров сводились, как говорили тогда, к «борьбе честолюбий». Многие из сенаторов мечтали о железном кулаке, который пресек бы бесконечные раздоры и неурядицы. На эту роль они выдвинули Корнелия Суллу, который обещал «спасти Рим от тиранов», то есть сторонников Мария. В 88 году его солдаты вторглись в город, как во вражеские владения, и заставили марианцев бежать.

Чтобы укрепить свои позиции, Сулла вынужден был начать войну с новым грозным врагом республики Митридатом Понтийским [Понт (греч. Понтика) эллинистическое государство на юго-восточном побережье Черного моря (включало часть Малой Азии, Колхиду, а потом Боспор)]. Потомок персидских монархов и Селевкидов, этот царь считал себя новым Александром и вознамерился сокрушить римского орла.

Митридат еще при жизни стал человеком легенды. Исполинского роста, отважный и дерзкий воин, он был не чужд эллинской образованности, знал много языков, писал книги, но при этом сохранил коварство и свирепость необузданного варвара. Казалось, боги ограждали его от всех опасностей: в детстве он избежал руки убийцы, а став царем, месяцами переодетый скитался по стране и возвращался в свой дворец невредимым.

Митридат задумал возглавить восстание греческого Востока против Рима, и первого его знака было достаточно, чтобы в Азии рухнула власть империи. За одну ночь там перебили десятки тысяч римлян; потом поднялась и Греция. Армения и крымский Боспор также покорились Митридату, сделав его тем самым хозяином Черноморья.

Стремительный контрудар, нанесенный Понту армией Суллы, на время остановил Митридата. В 85 году он подписал с республикой мир. А Сулла снова двинулся на Рим, который в его отсутствие перешел в руки «народной» партии Мария. Марианцы во второй раз бежали, и сенат вручил Сулле неограниченные полномочия. На террор противников диктатор ответил жесточайшими репрессиями. «Черные списки» лишили защиты закона тысячи граждан. Политические преследования превратились в ширму для грабежа и сведения личных счетов …

Спокойствие, достигнутое такими мерами, оказалось, разумеется, мнимым. Новая конституция Суллы пыталась сковать больной организм римского общества, но излечить его была не в состоянии. В любой момент здание, возведенное диктатором, могло дать трещины.

Сулла тратил миллионы на раздачу хлеба и народные гуляния. Однако ни террор, ни демагогия не могли стать выходом из создавшихся политических трудностей. Эллинский путь полисной демократии был для Рима закрыт: военно–бюрократическая империя и принцип демократии плохо совместимы. Республике нужна была сильная централизованная власть, а сенат раздирали противоречия. Словом, Риму предстоял выбор: либо свобода, либо порядок. Порядок был предпочтен, и Сулла явился основателем единоличной тирании в Италии. Он же предсказал будущее некоему молодому человеку, которого пощадил в дни террора. Этого юношу звали Гай Юлий Цезарь.

Те, кто, подобно Цицерону, мечтали о возврате старых добрых времен, убеждались, что законность и свобода обречены. Хотя римляне всегда заявляли, что навязать им чужую волю нельзя, политики без труда подкупали мятежную толпу болтунов, состоявшую в основном из пролетариев. «Народ, — писал позднее Саллюстий, — который был господином и повелевал всеми остальными племенами, пришел в упадок; вместо разделяемой всеми власти каждый в отдельности создал себе рабство» [18].

Как это обычно бывает, разрушение устоев переживалось апокалиптически. «Необъяснимые ужасные явления, — говорит Аппиан, — наблюдаемы были многими, и отдельными лицами, и массами по всей стране. Стали вспоминать об ужасных старинных предсказаниях. Было много чудес: мул разрешился от бремени, беременная женщина родила змею вместо ребенка, бог послал сильное землетрясение, в Риме рухнули некоторые храмы. Все это римляне восприняли с тяжелым настроением» [19].

В довершение всего на Капитолийской скале по неизвестной причине вспыхнул пожар, уничтоживший храм Юпитера, символ величия Рима, в огне погибла и большая часть книг Сивиллы. Сулла отправил на Восток комиссию, которая привезла новые рукописи Сивиллиных пророчеств. Передаваемые из уст в уста, они волновали людей больше, чем в минувшие годы. Уже прямо стали говорить о гневе богов и гибели всей Италии.

И не только Италии.

Те десять веков, которые, согласно Сивилле, начались с Троянской войны, истекали в 83 году [20]. Для римлян это означало конец человеческого рода, последний акт драмы, предначертанной вечными звездами.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава двадцать четвертая

ПОПЫТКИ СИНТЕЗА

1. Сочинения Панеция (или Панэтия) не сохранились. О его воззрениях известно из ссылок Цицерона и других античных авторов. Эти фрагменты собраны в книге: Panaetii Rhodii Fragmenta. Ed. M. van Straaten. Leiden, 1962.

2. Диоген Лаэртский, VII, 149.

3. См.: Секст Эмпирик. Против ученых, XI, 73.

4. Люцилий, XX, 1.

5. Варрон. Цит. по бл. Августин. О Граде Божием, VI, 5.

6. Цицерон. О дивинации, II, 33.

7. О жизни Лукреция известно мало. Единственное античное свидетельство биографического характера содержится в труде бл. Иеронима (IV в.), написанном в дополнение к «Хронике» Евсевия Кесарийского (в русском переводе эта книга Иеронима начинается с годов после Рождества Христова). Против даты 95 г. до н. э. бл. Иероним пишет: «Рождается поэт Тит Лукреций. Впоследствии впавши в умопомешательство от приворотного зелья и написав в промежутках между припадками безумия несколько книг, которые впоследствии отредактировал Цицерон, он покончил самоубийством на сорок четвертом году своей жизни». Полагают, что бл. Иероним почерпнул свои сведения из более ранних источников, в частности у Светония. По сообщению биографа Вергилия — Доната, Лукреций умер в 55 г., и, следовательно, год его рождения падает на 99 г. О знакомстве Цицерона с поэмой Лукреция есть упоминание в письме Цицерона к его брату Квину. См. Ф. Петровский. Биографические данные о Лукреции. — В кн. Лукреций. О природе вещей, т. II М., 1947, с. 275 сл.

8. Лукреций. О природе вещей, II, 1150 сл.

9. Там же, V, 1196-1201.

10. Фрагменты из творений Посидония собраны в кн.: C.J. De Vogel. Greek Philosophy. Leiden, 1959, v.3, p. 247-274; Posidonius. The Fragments. Ed. J.G. Kidd, L. Edelstein, v. I. Leiden, 1972. См.: P. Wendland. Die Hellenistische-Romische Kultur in ihren Beziehungen zu Judentum und Christentum. Tubingen, 1907, S. 29, а также: Оригинальную реконструкцию учения Посидония, которую предпринял Ф. Зелинский, посвятивший ему специальную главу своей книги «Религия эллинизма» (Пг., 1922, с. 110-127).

11.См. И. Невзоров. Мораль стоицизма и христианское нравоучение. Казань, 1892; О поздних стоиках см.: Ф. Фаррар. Искатели Бога. Пер. с англ. СПб., 1898; F. Copleston. A History of Philosophy, v. I, р. 11, 172-181.

12. Диоген Лаэртский, VII, 142.

13.См.: С.Утченко. Идейно-политическая борьба в Риме накануне падения республики. М., 1952, с. 111.

14. Диоген Лаэртский, VII, 149.

15.См.: B. Bultmann. Primitive Christianity…, р. 173.

16. V. Махimus. De dictis, factisque memorabilibus, № 3, 2.

17. Диодор, II, 30.

18. Саллюстий. Письма к Цезарю, II, 5.

19. Аппиан. Гражданские войны, i, 83.

20. Десять веков, или «Космический год», были равны 1100 годам. См.: М. Еliаdе. Тhе Мyth оf thе Еtеrnаl Rеturn, р. 134.

Глава двадцать пятая МИСТЕРИИ Рим и Восток, 80 — 65 г. до н. э.

Рим был толкучкою заимствованных богов и завоеванных народов, давкою в два яруса, на земле и на небе.

Б. Пастернак


Даже когда сроки, в которые ждали конца мира прошли, римлянам все еще чудилось, что катастрофа неминуема. Любой дурной знак истолковывали как предвестие гибели. Преступление весталок, нарушивших свой обет, заговоры, народные волнения, выкладки астрологов — все вызывало в Риме панику. Чувство тревоги не покидало и самых здравомыслящих граждан.

В 79 году Корнелий Сулла, любимец Судьбы, сложил с себя звание диктатора и удалился от дел. Говорили, что он пресытился властью и предпочел ей пиры, охоту и рыбную ловлю в своем имении. Но властолюбие — болезнь, от которой так легко не излечиваются. Поступок Суллы был, по-видимому, продиктован тайным сознанием своего бессилия, страхом и неуверенностью. Рим, на время обузданный террором, переживал затишье перед бурей, поэтому Сулла не стал дожидаться, пока новая гражданская война поставит под угрозу его жизнь, и решился на добровольную отставку.

Через два года он умер, а события подтвердили его опасения. Опять вспыхнули беспорядки, разжигаемые главарями враждующих партий. По словам Аппиана, теперь они прибегали «не к заискиванию перед народом», а к «сплоченной военной силе». В этой схватке призом, как говорили в Риме, стала сама родина. Уже рвались к штурвалу империи магнат Красс, Помпей и Цезарь, пуская в ход интриги, золото и солдат.

Тем временем с востока надвинулась угроза парфянского нашествия, Митридат снова стягивал свои армии, морские пути парализовал флот пиратов, осложнилась проблема продовольствия, в Капуе поднялись гладиаторы Спартака. Если что и спасло Рим от окончательной гибели, то это правовая закваска и остатки нравственной дисциплины, которые еще сохранялись в обществе.

Внешне республика по-прежнему выглядела могущественной, но внутренний кризис постоянно углублялся. Молох военной бюрократии обернулся против людей, его создавших. Держава Рима, справляясь со своими врагами, ширилась, а положение рядовых ее граждан становилось от этого лишь тяжелее. После блестящих триумфов им грозил призрак анархии и разрухи.

Мы отвратили от нас помышленья богов справедливых,

Боги оказывать честь не хотят уже сборищам нашим.

И не являются нам в сиянии света дневного, писал в ту эпоху Катулл [1].

Надвигалась ночь, и в грозном мерцании созвездий Рим читал приговор Рока, который никто не в силах отменить.

Те, кто прежде уповал на государство, теперь опускали руки, теряя интерес к жизни. Участились случаи самоубийств. Для последователей Эпикура и стоика Панеция смерть сулила покой небытия. Цицерон откровенно высказывался в этом же духе.

Многих предчувствие конца побуждало спешить пользоваться радостями жизни. Одна из характерных римских эпитафий гласит: «Я был ничто и теперь стал ничто. Прохожий, ешь, пей и веселись». Даже Египет, где народ издавна верил в бессмертие, не избежал подобных настроений. Надпись на могиле I века до н. э. показывает, насколько широко распространился безнадежный взгляд на участь смертных:

«О, брат, супруг, друг, не уставай пить и есть, напивайся, наслаждайся любовью, празднуй, следуй желанию сердца своего день и ночь… Ведь Запад — страна снов тягостного мрака; это место спящих в своих мумиях, не пробуждающихся, чтобы видеть своих собратьев, своих отцов и матерей; забыло сердце их жен и детей. Вода жизни, что на земле живущих, для меня — гниль… «Смерть всецелая» — имя того, кто всех связывает вместе, и все идут к нему, трепеща от страха; нет никого, на кого бы не взирал он, будь то бог или человек… он не слушает молений, не взирает ни на какие дары» [2].

В те годы пессимизм проник и в среду иудеев диаспоры. Александрийская Книга Премудрости так излагает взгляды людей, сочетавших дух Экклезиаста с эпикурейской философией:

Коротка и прискорбна жизнь наша,

и нет человеку спасения от смерти,

и не знаю, чтобы кто спасся из Преисподней.

Случайно мы рождены и после будем как небывшие.

Дыхание в ноздрях наших — пар,

и слово — искра в движении сердца нашего.

Когда она угаснет, тело обратится в прах,

а дух рассеется, как жидкий воздух.

И имя наше забудется со временем,

и никто не вспомнит о делах наших,

И жизнь наша пройдет, как след облака,

и рассеется, как туман, разогнанный лучами солнца

и отягченный теплотою его.

Ибо жизнь наша — прохождение тени,

и нет нам возврата от смерти.

Ибо положена печать,

и никто не возвращается.

Будем же наслаждаться благами сегодняшнего дня

и спешить пользоваться миром, как юностью [3].

Для греков и римлян гераклитовское «все течет» приобретало зловещий смысл, напоминая о бренности всего земного. Если «Я» — только краткая вспышка сознания в океане мрака, какой же толк в делах человеческих, во всех победах, империях, партиях? Любые усилия людей бесплодны: и индивидуума, и общество в равной мере ожидает уничтожение.

Неудивительно, что людей, у которых почва заколебалась под ногами, стала преследовать мысль о конце. Античный человек и прежде был склонен к трагическому взгляду на будущее; к тому же древний мир действительно близился к закату. Поражает другое: наряду с этим пессимизмом неожиданно затеплилась вера в спасение. Она давала надежду, пока еще смутную и неопределенную, предчувствие, что не все еще потеряно, что есть какие-то высшие силы, которые укажут человечеству выход из тупика.

Постепенно из восточных провинций в Рим начинают просачиваться религиозные веяния, созвучные этой настроенности. Римляне открывают для себя мир эллинистических мистерий и пытаются найти в них опору, которой не давала им вера предков.

Нередко этот переход римлян от рационализма к вере объясняют одними только внешними причинами: разорением Италии, гражданскими войнами, тяжелым положением пролетариев. Все это, бесспорно, не могло не сказаться на состоянии умов. Однако не здесь следует искать причину религиозного брожения. Ведь иначе вдохновителями его должны были быть рабы.

В самом деле, разве не они оставались наиболее бесправным и угнетенным сословием Рима? Пусть порой встречались и гуманные хозяева, и слуги, искренне преданные им, большинство греков и римлян относило невольников к разряду «говорящих орудий» в хозяйстве [4]. Без рабов уже не могли обходиться нигде: ни в гостиной, ни в мастерских, ни на полях; при этом их ненавидели и боялись. «Сколько рабов — столько врагов», — говорили римляне. Когда рабы пытались бежать или бунтовали, к ним не знали пощады: их клеймили, бросали хищным зверям, пытали и распинали на крестах. Казалось бы, именно среди этих обездоленных прежде всего должны были иметь успех восточные религии спасения. Но ничего подобного не произошло.

Правда, некоторые историки ссылались на существование некой «религии рабов», но это такая же фикция, как и пресловутая «революция рабов». И то и другое — изобретение исторического материализма, который хотел во что бы то ни стало выискать у рабов соответствующую их классу идеологию. А, поскольку факты не подтвердили ее наличия, то в качестве «религии рабов» пытались изобразить христианство. Однако и тут налицо беспочвенная схема: начало христианства никак не было связано с невольниками [5].

Высказывалось мнение, будто неудачи восстаний должны были привести к росту религиозности среди рабов. Известна крылатая фраза французского коммуниста Эншлена: «Христос победил потому, что потерпел поражение Спартак». Слова эти звучат впечатляюще, но они были бы справедливы лишь в том случае, если бы Спартак боролся против самого рабства; между тем едва ли в намерения вождя гладиаторов входила отмена рабовладения как института.

Из документов эпохи видно, что рабы не имели ни собственного вероучения, ни социальной программы. Если в XIX веке борьба против рабства опиралась на идею равенства всех людей, то в дохристианском мире идея эта не пользовалась популярностью [6]. Сами невольники рассматривали рабство как нечто естественное. Быть рабом, разумеется, никто не желал, но и мало кто верил в возможность общества без хозяев и слуг.

Основную массу рабов Рима составляли иноплеменники, и их заветной мечтой было бегство на родину. Сам Спартак, военнопленный из Фракии, в юности воевал с римлянами, а в ходе восстания задумал переправить свое войско за Альпы или вывести его морем из Италии. Он вовсе не был «представителем античного пролетариата», как назвал его Маркс. Считать Спартака революционером, борцом за переустройство общества, могут сегодня лишь те, кто судит о нем по романам и кинофильмам. Обычно целью восставших рабов была месть за жестокость господ или же «исход» из Рима. Свободные пролетарии, городская чернь, только пользовались волнениями рабов, чтобы безнаказанно грабить.

За семьдесят лет до Спартака рабы Сицилии, образовав собственное государство в знак разрыва с Римом, объявили себя «сирийцами», а их вождь Эвн принял имя «царя Антиоха». Он также не собирался упразднять систему рабства; после его победы оставшихся в живых пленников в свою очередь сделали подневольными. Словом, «кто был ничем стал всем», и наоборот…

К Эвну на суд приводили рабовладельцев, но судили их не за то, что они имели невольников, а за издевательства над ними. Из Десятков восстаний рабов едва ли хоть одно можно назвать подлинно освободительным или связанным с особой религией [7].

Что же касается верований рабов, то повторяем: ни до, ни после восстаний они не принимали специфических «рабских» форм. Мы встречаем среди них либо старые национальные культы, либо примитивные суеверия. Жена Спартака, фригийская жрица Диониса, предрекала ему великое будущее и трагический исход. «Царь Антиох», предводитель рабов Сицилии, объявил себя жрецом азиатской богини Атаргатис. Перед сражениями он вещал, изрыгая пламя при помощи нехитрого устройства [8]. Все это было вполне в духе времени, а по существу Эвн и ему подобные никогда и не были основателями «религии рабов» или пророками новых вероучений. Сама психология рабов была настолько извращена унизительным положением, что делало их мало способными к духовному творчеству.

Религиозный прилив, начавшийся в Риме незадолго до Рождества Христова, захватил главным образом свободных людей: горожан, земледельцев, ремесленников, риторов, ученых и солдат. Политическая неразбериха и упадок хозяйства содействовали этому движению, но отнюдь не породили его. Перелом же вызвали именно изменения в самом сознании людей, переросших стадию патриархального коллективизма.

Если раньше римляне видели смысл жизни в исполнении гражданских обязанностей, то теперь такой взгляд перестал их удовлетворять. Человек как бы обретал, наконец, самого себя, все чаще задумываясь над собственной судьбой и ее значением. Откуда я пришел, для чего я живу, куда иду, что ждет меня после смерти? Вот вопросы, которые порождало новое мироощущение индивида. Фрэзер усматривал в этом признак декаданса, но он недооценил роль личностного начала в истории. Именно оно отличает историю от природной эволюции. Все творческое возникает благодаря усилиям личности, в которой, как в фокусе, воплощается дух человечества [9]. Пока она не пробудилась, не поднялась над племенной массой, цивилизации тысячелетиями дремали в магическом сне.

Религиозные поиски в греко-римском мире означали, что личность ощутила свою силу и призвание, возвысившись над родовым началом. В религии уже не хотели видеть лишь средство для поддержания государства. К ней обращались за ответом на высшие запросы духа. Религия сердца, религия личного спасения получила перевес над казенным патриотическим благочестием.

Новый, индивидуальный характер веры требовал и новых форм общности. Повсеместно стали множиться чуждые политике братства, союзы, тайные клубы, которые сближали людей теснее, чем государство и нация. Возникали замкнутые кружки поклонников Геракла, Орфея, Эскулапа [10]. Принимали в них только после длительных испытаний. Участие в эзотерических обрядах и общие нравственные каноны явились основой для сплочения этих групп. Собираясь на совместную молитву и братские трапезы, посвященные чувствовали себя членами настоящей духовной семьи.

Эти культовые союзы напоминали пифагорейский орден, а в иудаизме их аналогом был Кумранский монастырь.

Так, за столетие до своего рождения Церковь уже имела прообраз в сакральных корпорациях античного мира.

Одной из характерных особенностей возникающих по всей империи союзов явилось почитание восточных божеств. И это понятно, если вспомнить, насколько были расшатаны основы официальной греко-римской религии. Раз боги отцов отвернулись от нас или бессильны помочь, то надо искать спасения на Востоке, — так рассуждали многие римляне и греки. Их прежнее высокомерное отношение к «варварам» сменилось уважительным. У народов древних культур они стали находить большую духовную глубину, свободную от просветительского рационализма. Этот пиетет перед Востоком выразил Элиан, живший уже в императорскую эпоху. «Кто бы отважился, — спрашивал он, — отказать варварам в мудрости? Ведь никто из них не был безбожником, никогда они не подвергали сомнению того, существуют боги или нет и проявляют ли они попечение о людях; никогда ни жителю Индии, ни кельту, ни египтянину не приходило на ум, что утверждали Эвгемер из Мессены, Диоген из Фригии, Гиппон, Диагор Сосий или Эпикур» [11].

Люди Запада объединялись вокруг богов, чтимых в Сирии и Египте, Фригии и Персии, наделяя их новыми именами Так, поклонники долихенского Ваала окрестили его Юпитером Долихеном. В текстах того времени фигурируют Гор-Аполлон, Юпитер-Амон, Исида-Деметра, Осирис-Вакх. Религиозный синкретизм перекочевал из греческих городов в Италию. «Римляне, — писал позднее Минуций Феликс, — ищут повсюду чужестранных богов и делают их своими, строят жертвенники даже неизвестным богам» [12].

Хотя власти продолжали противиться иноземным культам, борьба с ними становилась, однако, все более вялой. Иной раз, когда в Риме издавали эдикт о разрушении храма какого-нибудь восточного божества, было трудно найти людей для исполнения указа. Алтари экзотических богов внушали римлянам большее благоговение, чем собственные национальные святыни. «Почитай Божественное. Жертвуй всем богам. В каждый храм входи с молитвой» — эти слова греческой надписи вполне отражают религиозную атмосферу в годы падения республики.

Следует признать, что той творческой силы, которая была присуща Учителям мировых религий, эпоха синкретизма достичь уже не могла. В известном смысле эллинизм породил даже реакцию на проповедь великих реформаторов. Они боролись за обновление духа и пытались преодолеть магизм древних культов; теперь же древность, идеализированная и разукрашенная фантазией, приобретала в глазах людей несравненное обаяние. Упрочилось убеждение, что в незапамятные времена боги были ближе к людям. Поэтому делались попытки воскресить полузабытых богов и демонов, реставрировать старые ритуалы, найти их глубокое тайное значение.

Религиозная реакция несла много темного. Толкователи снов, знахари и заклинатели странствовали по городам, устраивали лечебницы, вывешивали объявления; к ним спешили люди всех званий, желающие вернуть себе здоровье или успокоить душу. Но эти поверхностные явления не должны заслонять от нас главного: человек искал смысл жизни. Когда он был прочно спаян с обществом, эта проблема для него не существовала. Осознав себя, личность должна была пройти через кризис и агонию, на какое-то время пережить опыт умирания и мировой бессмыслицы. И тогда человеку могла открыться причастность его к иному Целому, высшее содержание собственного бытия.

Чем острее становилось самосознание отдельных людей, тем активнее противились они самой мысли об уничтожении. Посидоний потому и имел такой успех, что говорил о нетленном начале в человеке; греко-восточные мистерии потому и влекли римлян, что обещали бессмертие. Старые таинства Деметры, которые некогда спасли Элладу от кошмара Аидовых бездн, вторично, теперь уже в римскую эпоху, обещали народам желанную пристань.

Паломники ехали в Элевсин, к берегам Оронта и Нила, входили под своды странных чужих храмов, чтобы принять посвящение и получить залог бессмертия. Им было мало рассуждений всех философов — от Платона до Посидония, — вечность должна была войти в них ощутимой реальностью, быть достоверным откровением, а не только доводами разума. И именно мистерии, казалось, давали это.

Их участники как бы проходили весь путь человечества: погружались во тьму могилы, томились на краю ужаса, и лишь потом наступал катарсис — мистагог выводил их к свету, приобщая к иным мирам.

«Душа, — писал Плутарх, — в минуту смерти испытывает то же, что испытывают те, кто посвящается в великие мистерии. И слова, выражающие это понятие, сходны; т. е. слова «умереть» и «быть посвященным». Сначала это блуждание наугад, извилистый путь, тревожное и бесконечное шествие в потемках. Перед последней минутой страх достигает крайнего предела: мороз по коже, дрожь, холодный пот ужаса. И тут вдруг взорам открывается волшебный свет: переходят к местам открытым и на луга, где звучат голоса и происходят танцы; священные слова, божественные видения внушают священное благоговение» [13].

Писатель намеренно говорит о таинствах в самых общих чертах. Мистериальная драма завершалась моментом, который каждый посвященный обязывался держать в секрете. Мы никогда поэтому не узнаем, в чем состояла кульминация действа. Но можно думать, что мука отчаяния и смерти исторгала из душ мистов новые силы и перед лицом тьмы они внезапно получали озарение, причастие к Божественному. Этот экстатический опыт и делал мистерии столь привлекательными для душ, ищущих единения с Богом [14]. О таком пути «через тернии к звездам» говорил впоследствии Кьеркегор. Неизреченный миг вхождения в божественный свет и был опытом бессмертия «здесь и теперь». Ради него мисты шли на тяжкие искусы, давали страшные клятвы; ведь их ждала победа над Судьбой и разрушающим временем.

Однако ни церемоний в честь Аттиса и Сераписа, ни ритуальных омовений, ни кропления кровью жертвенного быка, ни размышлений над символами не было достаточно, чтобы стать мистом. Посмертие и богопознание прочно соединились с идеей нравственной чистоты и воздаяния. Перемены эти трудно переоценить. Здесь эллинизм сомкнулся с учением реформаторов, утверждавших этический аспект религии.

Посвященный обязывался оставить прежний греховный образ жизни. Он должен был научиться господствовать над телесным. В религии фригийского бога Сабазия верные искали освобождения от всеобщего греха, тяготеющего над миром [15]. Лица, жившие при храме Сераписа, следовали аскетическим правилам. В этом пункте мистерии продолжали традицию Платона и стоиков, укрепляя в язычестве идеал умерщвления плоти.

Надежда на божественное милосердие углубляла ту область мистики, где Высшее Начало воспринималось в образе Матери. Как у индусов это была многоименная Шакти, так и в странах эллинистической культуры она имела разные названия: Кибела, Деметра, Деа Бона (Добрая Богиня). Даже после того как изваяние Матери увезли в Рим из Пессинунта, пилигримы продолжали посещать этот город. Но, пожалуй, самой популярной из ипостасей Богини была в то время Исида.

Еще и раньше она находила почитателей среди греков (см. гл. [IX). В консульство Мария храм Исиды построили в римском порту Путтеоли, а при Сулле — уже на самом Капитолии подле храма Юпитера [16].

В позднем культе Исиды особенно сильно ощущалась нравственная струя. К мистериям египетской богини готовились, отрясая прах греховной жизни.

«Посвящение, — говорит Плутарх, — предписывающее постоянно умеренный образ жизни и воздержание от многих видов пищи и любовных услад, ослабляет разнузданность и любовь к наслаждениям и приучает людей пребывать в служении непреклонными и суровыми, целью чего является постижение Первого, Владычествующего и доступного только мысли; богиня призывает искать Его, и Он пребывает вместе с ней; рядом с ней и в связи с ней» [17].

О вступлении в «церковь Исиды» с наибольшей полнотой рассказано у Апулея. Хотя его книга «Метаморфозы» («Золотой осел») написана во II веке н. э., в ней изображается культ египетской богини таким, как он выглядел задолго до Апулея.

«Золотой осел» — произведение двуплановое: это одновременно и приключенческий роман, и назидательная книга. Автор ее хотел показать два уровня человеческой жизни, проследить историю души, поднявшейся от низин пошлости к возрождению [Роман стал впоследствии прототипом сказочной повести Карло Коллоди «Пиноккио», в которой также изображен внутренний путь человека.].

В первых главах герой Апулея Луций ничем не отличается от обычных молодых людей своего времени. Простодушный, любопытный, «жадный до всего редкостного и чудесного», он с головой погряз в чувственности. Это как бы собирательный портрет человека, порабощенного страстями, не умеющего отличить добро от зла. Приключения его происходят среди темных личностей, шарлатанов, пьяниц и распутных служанок. Жертва пороков и суеверий, Луций в конце концов из-за роковой неосторожности превращается в осла. Скотский облик сделался зримым выражением его душевного состояния.

Злополучный юноша прошел через многие мытарства, изживая в страданиях свои грехи. Наконец его с неодолимой силой охватывает желание вновь обрести человеческое лицо. В душе его зарождается вера в освобождение. Он уповает на великую богиню и просит возродить его к новой жизни.

«Владычица небес, — молится Луций Исиде, — будь ты Церерою, благостною матерью злаков, что, вновь дочь обретя, на радостях упразднила желуди — дикий древний корм, — нежную и приятную пищу людям указав, ныне в Элевсинской земле обитаешь; будь ты Венерою небесною… будь Прозерпиною, ночными завываниями ужас наводящею… Как бы ты ни именовалась, каким бы обрядом и в каком бы обличий ни надлежало чтить тебя — в крайних моих невзгодах ныне приди мне на помощь… Достаточно было страданий, достаточно было скитаний! Совлеки с меня образ дикий четвероногого животного, верни меня взорам моих близких, возврати меня моему Луцию!» [18]

И богиня откликается на этот вопль плененного духа. Луций видит ее во сне выходящей из пенистых волн моря. Она открывает заколдованному Луцию свою тайну. Да, она единая Матерь мира: она и Венера, и Геката, и Кибела, но настоящее, древнейшее ее имя Исида. Она зовет юношу на свой праздник и обещает совлечь с него ослиную шкуру.

Утром на морской берег сходятся толпы почитателей Исиды. Солнце сверкает, отражаясь в спокойных водах, и озаряет людей в масках и карнавальных костюмах. За ряжеными следует процессия женщин в белом, служительниц богини, а потом идут и сами мисты — «мужчины и женщины всякого положения и возраста». Ход замыкают жрецы, несущие изображения богов. Внезапно в толпу протискивается осел, и едва он касается священного венка, как на глазах у всех начинает превращаться в человека.

При виде этого чуда народ славит богиню, а священники спешат облачить спасенного в белую тунику. Одному из них уже ведома тайна свершившегося. Со дна порока и унижения душа вознесена к свету высшего познания и прощения. Жрец обращается к юноше с торжественным наставлением:

«Вот, Луций, после скольких всевозможных страданий, после скольких великих гроз, воздвигнутых Судьбою, пережив величайшие бури достиг наконец ты спокойной пристани Отдохновения… Слепая Судьба, злобно терзая тебя и подвергая самым страшным опасностям, сама того не зная, привела тебя к сегодняшнему блаженству. Пусть же идет она и пышет неистовой яростью, придется ей искать для своей жестокости другой жертвы. Ведь над теми, кого величие нашей богини призвало посвятить служению ей, не имеет власти губительная случайность… Вот избавленный от прежних невзгод Луций празднует победу над своей Судьбой» [19].

Речь эта глубоко знаменательна. В противовес учению астрологов и стоиков религия Исиды провозглашает возможность избавления от тирании Судьбы. Выйдя из горнила очищенным, человек становится причастником бессмертного бытия.

Таков главный пафос эллинистических мистерий. Единение с Высшим есть путь к свободе. Подобно Исиде-Деметре, скорбь которой сменилась радостью, подобно Осирису или Адонису, убитым, но вернувшимся к жизни, мисты исторгаются из пасти ада. Принимая адептов, жрецы восклицали: «Мужайтесь, посвященные! Как бог был спасен,так и для вас грядет спасение от страданий» [20].

Однако дар Исиды распространяется лишь на отдельные избранные души. Ее религия не видит впереди полного преображения мира, эсхатология мистов далека от библейской. Излагая мистериальное учение египтян, Плутарх замечает, что, по их мнению, «злое начало не может погибнуть совершенно, так как оно присуще значительной части тела и значительной части души Всеобщего и постоянно ведет упорную борьбу с лучшей силой» [21]. «Все возвращается на круги своя», о чем свидетельствует и постоянство явлений природы.

Несмотря на возвышенный характер, таинства Исиды и прочие мистериальные культы не могли выйти из границ натурализма. Ведь все великие богини — Исида, Кибела, Шакти — были не чем иным, как олицетворением природы.

Человек уже не раз пытался найти в ней последнюю истину. Между тем природа несет в себе не только отблеск Сущего, но и темные волны бесчеловечия, демонизм пожирания и слепой силы. Поэтому любой пантеизм — от почитания фетишей до новейших философских систем — в итоге отдалял человека от Абсолюта, Божества, запредельного твари. Искушение поставить знак равенства между материей и Богом неизменно возвращало религию к циклизму, магии и наконец — к бездуховности.

Этот груз языческого поклонения твари препятствовал и другой попытке обрести единого Бога. Она была связана с культом Солнца, которому в Азии покровительствовали Селевкиды (см. гл. IX). Почитание Аполлона и других солнечных богов приблизилось к подлинному монотеизму [22]. Однако религия Солнца была неотделима от дневного светила и поэтому остановилась на стадии обоготворения природы. К тому же, кроме Солнца, на небосвод выходила Луна в окружении звезд, и они требовали своей доли почитания. А это в свою очередь укрепляло астрологию и веру во всемогущество Судьбы.

Правда, был среди солнечных культов единственный, который, подобно Ветхому Завету, возвещал всеобщее спасение и преображение мира. Мы имеем в виду митраизм, проникший к римлянам на исходе I века до н. э.

В 67 году сенат, решив обуздать бесчинства пиратов, направил к берегам Азии Гнея Помпея. Экспедиция завершилась блестяще. Помпей полностью очистил морские пути от разбойников. Во время этой кампании его солдаты впервые познакомились с религией Мифры, или Митры, который через два века стал одним из самых чтимых богов империи [23].

В середине II века н. э. сатирик Лукиан изображал недоумение Олимпийцев, которые дивились, откуда взялся среди них «этот мидиец Митра в персидском платье и в тиаре, который даже не говорит по-гречески, так что и не понимает, если пьют за его здоровье» [24]. А уже при Диоклетиане он стал в глазах римлян почти равен Юпитеру.

Те, кто утверждал, что христианство победило лишь потому, что было тогда якобы «единственной возможной мировой религией», забывали о митраизме, который вполне мог претендовать на эту роль [25].

Древнейшие тексты, упоминающие Митру, показывают, что ему издавна поклонялись во многих странах. По-видимому, культ Митры возник еще до разделения индоевропейских народов и сохранился у них, когда пути их разошлись [26]. Около 1400 года до н. э. его именем заключали договоры в царстве Миттани. Гимны Риг-Веды помещают Митру среди арийских богов, он своего рода «небесный кшатрий», двойник громовержца Индры, несущийся на золотой колеснице рядом с богом ночного неба — Варуной.

Митра — бог утреннего света. Его рождение из скалы напоминает о первых лучах зари, золотящих вершины гор. Его сила поддерживает жизнь на земле. И в то же время свет Митры изгоняет всякое лукавство и ложь. Поэтому его считали гарантом клятвы и верности, покровителем космического и племенного порядка. «Тот же, кто думает, что скроется от него, кто думает, что Митра — слеп, ошибается. Митра настигнет его в равнинах и воздаст по заслугам» [27].

Однако у ариев этот бог постепенно затерялся в сонме прочих «сынов Вечности», зато иранцы стали чтить его едва ли не наравне с Агурамаздой. Хотя говорили, что Агура — создатель Митры, последний часто именовался просто Бага, то есть верховное Божество [Отсюда — русское слово «Бог»]. В Авесте есть многозначительные слова Агурамазды, который сказал: «Когда я сотворил Митру, я сотворил его, чтоб ему поклонялись, как мне» [28].

Есть предположение, что Заратустра одобрял культ «тысячеглазого и тысячерукого» Митры, но скорее всего пророк считал его одним из дэвов, низших богов, от которых следует отречься.

В VI — V веках до н. э. Митру, видимо не без влияния Заратустры, предали забвению, но ненадолго. В IV столетии его имя вновь появилось в документах персидских царей, а вскоре жрецы-маги окончательно ввели Митру в маздеизм.

Но этого мало. Почитание Митры распространилось больше, чем учение иранского реформатора. Заратустрийство с его враждой к иноземным богам осталось чисто иранской религией, Митре же начали поклоняться по всей империи Ахменидов, включая Вавилон. Особенно велик был его успех в Понте, Фригии и Каппадокии. Митра снискал популярность и в среде малоазийских греков. Именно у них появились хорошо известные статуи Митры. Его изображали в виде юноши, «прекрасного, как Аполлон», в развевающемся плаще, фригийской шапке и ореоле лучей вокруг головы.

Создание Аршакидами обширного Парфянского царства окончательно оторвало митраизм от иранских корней. Религия же Авесты, напротив, все более замыкалась в национальных границах. Этому содействовали и политические причины.

Маги-заратустрийцы были втянуты в противоборство Востока и Запада. Они меньше всего заботились о том, чтобы нести свои верования народам враждебной империи. Даже те маги, которые оказались в Малой Азии, поворачивались к иноплеменникам спиной [29]. Митраизм тем временем полностью преодолел национальную узость.

Когда греки были изгнаны из Парфии, Рим тщетно пытался подчинить эту державу. Мечту о походе на Восток лелеял Цезарь. В 53 году Марк Красс, победитель Спартака, вторгся во владения Аршакидов. Но при Харране его легионы попали под ураган парфянских стрел и сам Красс погиб. Его голова была торжественно доставлена парфянскому царю. В Рим из бесславного похода Красса вернулись только жалкие остатки армии.

Но эта военная победа Востока лишь предварила его духовные завоевания.

К сожалению, до наших дней не дошли митраистские тексты, да и вряд ли эта религия имела нечто подобное Авесте. Мы знаем о ней только из описания ее обрядов [30]. В городах Галатии и Киликии, в суровой гористой Малой Азии их стали совершать по образцу мистерий.

Приверженцы Митры, называвшие себя fratres, братья, собирались на молитву в подземельях и пещерных храмах. Стены их украшали знаки Зодиака и космические символы. Кульминацией богослужения был момент, когда отдергивалась завеса и «братья» созерцали статую Митры; как правило, его изображали в момент заклания им гигантского быка.

Это животное издавна считалось символом стихийной мощи природы. У многих народов жертвам и обрядам с участием быка придавали огромное значение (следы их сохранились в испанской корриде). Митраизм, однако, отказался от принесения быка в жертву. Его церемонии были лишь напоминанием о космической битве, в которой бог света одолел чудовище и из его тела создал землю. Возможно, здесь мы имеем дело с вариантом древнего вавилонского мифа: созидание и свет торжествуют над хаосом.

Митраистские мифы повествовали о борьбе Митры против духа тьмы, о спасении им людей от засухи и потопа. Бог света выступает в роли Агурамазды, который, согласно Авесте, должен освободить мир от козней Аримана (См. том 5). Поэтому римляне называли Митру salutaris, спаситель, а греки — справедливый. Его последователи давали обет блюсти «заповеди» и биться в одном строю с Митрой, защищая правду. В общины митраистов принимали лишь тех, кто был «Благочестиво наставлен добру». Идеалом были мужество и справедливость. Образ Митры слился с фигурой иранского «мессии» — Саошианта [31]. Верили, что в конце времен он дарует своим почитателям бессмертие и блаженство.

Римские солдаты охотно прибегали к покровительству этого могучего бога, а когда возвращались из походов, то заносили семена митраизма во все уголки империи.

И поныне в Африке, в Британии, на Дунае и Рейне сохранились остатки пещерных митреумов. Они сооружены по единому плану, что указывает на единство обрядов и учения в рассеянных повсюду братствах [32]. У них было семь ступеней посвящения, по числу планет. Во главе верных стоял жрец, носивший титул «Отца отцов».

Все это: торжественные обряды и мистерии, братская атмосфера и стройная организация, нравственные принципы и учение о вечной жизни — давало митраизму шанс стать религией, не знающей границ; соперничать с ней было трудно.

Таким образом, Митра начал медленное завоевание империи, а учение Заратустры, обособившись, разделило судьбу законнического иудаизма [33]. Идеи Авесты пролагали себе путь в обличии митраизма, подобно тому как Ветхий Завет в конце концов пришел в мир через Евангелие.

Воинственная религия Митры была по душе многим завоевателям. Одним из первых ее принял Митридат Евпатор. Позднее и римские цезари стали почитать Митру под именем Sol Invictus, Непобедимого Солнца. Они называли его «устроителем империи». Митра был им близок тем, что освящал верховную власть, дисциплину и воинскую доблесть.

В эпоху Константина митраистов было, вероятно, не меньше, чем христиан, и поистине остается загадкой, как Кесарь мог предпочесть веру Евангелия этой религии. Ведь митраизм куда больше соответствовал духу военной державы. Недаром Юлиан Отступник, пытаясь реставрировать язычество, обратился именно к Митре.

Официальное принятие империей христианства, хотя и принесло Церкви немало соблазнов и бед, все же показывает, что бог Солнца не смог достичь полной победы в душе римлянина. Произошло одно из чудес истории: мифический герой-избавитель, воин Митра принужден был отступить перед Богочеловеком Христом.

Следы огромного влияния митраизма сохранились, однако, и поныне. О нем говорит хотя бы тот факт, что к 25 декабря, «дню рождения Солнца», было в IV веке приурочено празднование Рождества Христова. Св. Иустин и Тертуллиан еще во II веке поражались сходству некоторых обрядов митраизма с церковными. Христианские писатели говорили, что это демоны, соблазняя верных, подражают Церкви [34]. Историки обычно приводят эти слова с насмешкой. Между тем есть все основания считать, что митраизм действительно испытал влияние христианства.

Во всяком случае, Рим, казалось бы созданный для такой религии, как культ Митры, избрал Крест. И произошло это не потому, что латинству недоставало мужества, которого требовал Митра. Евангелие есть тоже призыв к подвигу. Апостол Павел, говоря о «воине Христовом», прибегал к выражениям, напоминающим митраистские. Но жрецы Митры проповедовали насилие, их идеалом был солдат-триумфатор. Апостол же разумел духовную силу и духовное оружие, которые может обрести каждый, кто познал благодать Искупления. Тем самым христианство открывало врата всем и даже само страдание превращало в нравственную победу.

Это противоборство двух сил, земной и духовной, будет ощущаться и тогда, когда митраизм полностью исчезнет. Соблазн насилия останется до конца веков. Митра вновь и вновь будет оживать, скрыто являя свою власть над душами каждый раз, когда христианский мир, забыв о Кресте, станет уповать на меч Кесаря …

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава двадцать пятая

МИСТЕРИИ

1. Катулл, 64, 406.

2. Б. Тураев. Древний Египет. Пг., 1922. с. 148. Надпись начертана на гробнице жреца времен Клеопатры. См. А. Кравченко. Закат Птолемеев. Пер. с польск. М., 1973, с. 4 сл.

3. Прем 2, 1-6. Текст относится к 50-м гг. I в. до н. э. См. гл. XXVI.

4. См.: А. Валлон. История рабства в античном мире. М., 1941, с. 281 сл. О факторах, смягчавших положение рабов в рассматриваемое время, см. Е. Штаерман. Положение рабов в период поздней Республики. ВДИ, 1963, № 2, с. 80 сл.

5. Христианство, по утверждению Ф. Энгельса, «выступало сначала как религия рабов и вольноотпущенников» (Ф. Энгельс. О первоначальном христианстве. М., 1962, с. 21). Однако эта гипотеза не имеет ни малейшего подтверждения в источниках. Нигде в новозаветной традиции и в памятниках нет указаний на рабов как на основную массу верующих. Ни один из учителей христианства I или начала II веков не был невольником.

6. См. Э.Мейер. Рабство в древности. Пер. с нем. СПб., 1899, с. 38.

7. Единственное исключение составляет, быть может, восстание, связанное с именем Аристоника. Побочный сын пергамского царя, он со своими сторонниками пытался ок. 130 г. до н. э. захватить престол. «Будучи, пишет Страбон, побежден эфесцами в морском сражении подле Кумаи, он бежал из Смирны, скрылся на материке, где поспешно собрал толпу бедных людей и призванных к свободе рабов; назвал он их Гелиополитами (Страбон, XIV, 1, 38). Слово «гелиополит» значит «гражданин солнечного города». Некоторые историки связывают этот термин с идеальным государством без рабов в книге Ямбула. Однако нет доказательств прямой связи между идеями Ямбула и замыслами Аристоника. Его тактика объяснима и без них. Ведь и Митридат Понтийский освобождал рабов, чтобы те вливались в его армию. Полагают, что Аристоник имел в виду сирийский Гелиополис, центр почитания Солнца. См: М. Бюхер. Восстания рабов 143-129 гг. до Р.X. Пер. с нем. Л., 1924, с. 115.

8. Диодор, ХХХIV-ХХХV.

9. «Личность, справедливо подчеркивает Н. Бердяев, есть целое, она не может быть частью… Личность как целое не подчинена никакому другому, она находится вне подчинения роду индивидуума. Личность должна мыслиться не в отношении к роду, а в с о о т н о ш е н и и (разр. наша. А. М.) с другими личностями, с миром и с Богом» (Н. Бердяев. Проблема человека. — «Путь», Париж, 1936, № 50, с. 12).

10. См.: В. Латышев. Очерк греческих древностей. СПб., 1899, т. 2, с. 235. Свод данных о религиозных и братских трапезах древнего мира см. в кн.: П. Соколов. Агапы, или вечери любви в древнехристианском мире. Серг. Посад, 1906, с. 161 сл.

11. К. Элиан. Пестрые рассказы.

12. Минуций Феликс. Октавий, VI.

13. Плутарх. О бессмертии души, I, 1.

14. См.: Я. Страхов. Воскресение, с. 70; А. D. Nock. Early Gentile Christianity and its Hellenistic background. N.Y., 1964, р. 117.

15. См.: Н. Кун. Предшественники христианства (восточные культы в Римской империи). М., 1929, с. 64-65.

16. Ливий, IV, 30. См.: А. Морэ. Мистерии Изиды, с. 175.

17. Плутарх. Об Исиде и Осирисе, 2.

18. Апулей. Метаморфозы,X, 2. Пер. М. Кузмина.

19. Там же, X, 15.

20. Firmicus Maternus. De errore profanarum… Rel. 22, 1.

21. Плутарх. Об Исиде и Осирисе, 49

22. См.: Плиний. Естественная история, II, 6 (ученый отождествлял Солнце с душой мира).

23. О знакомстве римлян с Митрой, во время похода Помпея на Восток, говорит Плутарх (Жизнеописания. Помпеи, 24). О роли солдат в распространении восточных культов см.: К. Lattе. Romische Religionsgeschichte, s. 272.

24. Лукиан. Совет богов, 9. Пер. С. Маркиша.

25. «Первой возможной мировой религией» называл христианство Энгельс (О первоначальном христианстве, с. 11), хотя в его время о митраистской церкви было достаточно известно, в частности по трудам Ренана.

26. См. Древний Восток и античный мир. М., 1972, с. 75.

27. Митр-Яшт, X.

28. Митр-Яшт, I

29. См.: Василий Великий. Посл. к Епифанию.

30. О культе Митры см.: Ж. Ревилль. Религия в Риме при Северах, с. 102 сл. Описание памятников митраистского культа см.: V. Ситоnt. Техtes еt monuments relatifs aux mysteres de Mythra. Вruxelles, 1894-1900.

31. Вендидад, XIX, 8.

32. См. сборник работ: Mithraism in Oatis. North Western Univers. Press. 1967.

33. На эту аналогию указывает А. Тойнби в своей работе: Hellenism. Oxford, 1959, р. 206. О судьбах митраизма и маздеизма в эту эпоху см.: R. L. Zaehner. Тhе Dwan and Twilight of Zoroastrinism. London, 1961.

34. Св. Иустин. Апология, I, 66; Диалог с Трифоном Иудеем, 70; Тертуллиан. Против ересей, 40.

Глава двадцать шестая ИУДЕЙСКИЕ МИССИОНЕРЫ 140 — 50 гг. до н. э.

Два последствия Плена — диаспора и синагога — были прекрасными действенными инструментами для обращения мира.

А. Тойнби

В ту эпоху, когда языческий мир отчаянно искал новой веры и новых идеалов, среди иудеев пробудилось наконец миссионерское рвение. Хотя в Палестине завет пророков возвещать народам Слово Божие был почти забыт, диаспора со всей серьезностью осознала свое религиозное призвание. В I веке до н. э. к ней принадлежала уже большая часть иудеев [1].

В Италии еврейские эмигранты, военнопленные и отпущенники стали селиться уже с III века. Приглядываясь к этим людям, римляне отмечали их пуританские нравы и строгую мораль, которые сами ценили и от утраты которых давно страдали. Бросалась в глаза нетерпимость евреев к порокам и извращениям, занесенным в Рим из греческих городов. По своему устройству ветхозаветные общины чем-то напоминали культовые братства, которые с известного времени завоевали популярность у римлян. Правда, в синагогах не совершали тайных церемоний, зато там звучали вдохновенные молитвы и гимны; там можно было вступить в беседу, познакомиться с учением, которое давало ответы на основные вопросы жизни. Молитвенные дома отличались от храмов тем, что доступ в них был открыт всем и каждому [2].

Первые свидетельства о начавшейся в Риме иудейской пропаганде относятся к 139 году. По словам Валерия Максима, претор Гиспал «принудил возвратиться домой тех, кто пытался повлиять на умы римлян отправлением культа Юпитера Сабазия» [3]. В действительности же речь шла об иудеях, которых вначале смешивали с последователями одного из малоазийских культов. Неизвестно, какие конкретные формы приняла эта проповедь, но, видно, она была достаточно интенсивной, чтобы вызвать у властей беспокойство.

Постепенно в империи установилось двойственное отношение к иудеям. С одной стороны, их религия вызывала интерес, а с другой — настороженность. Цицерон третировал ее как «варварское суеверие», приобретающее опасную силу. Сенека позднее с возмущением писал: «Иудейская вера теперь принимается во всех странах: побежденные диктуют законы победителям» [4].

Многих римлян раздражало, что подвластный народ держится независимо, не теряя своего достоинства. Одни упрекали иудеев за их богатства, другие — за нищенство; одни обвиняли в «субботней лени», другие — в чрезмерной динамичности. Таким образом, антисемитизм (вопреки распространенному мнению) возник задолго до христианства, еще в античную эпоху.

Для объяснения корней этой вражды к иудеям историки предлагали множество гипотез, ни одна из которых не исчерпала проблемы. Во всяком случае, обособленность ветхозаветной Общины едва ли могла быть главной причиной неприязни: римляне, персы, египтяне и большинство других древних народов с не меньшим рвением оберегали свою идентичность.

Самый факт «рассеяния» тоже не был решающим: в Ассирии и Вавилоне евреи жили на равных правах с другими переселенцами; не испытывали они затруднений и в Риме. Нападки на них начались лишь тогда, когда религия Завета добилась первых побед в языческой среде. Иными словами, одной из причин античного антисемитизма было появление прозелитов.

Термин «прозелиты» есть греческий перевод слова герим, «пришельцы», обозначавшего в Библии жителей Ханаана, которые приняли Моисееву религию [5]. В эллинистическую эпоху так называли всех неевреев, исповедовавших иудаизм. Иосиф Флавий подчеркивал, что Закон освящает идею прозелитизма. «Всех тех, — писал он, — кто является к нам со стороны и притом с желанием жить по нашим законам, он принимает сердечно, полагая, что близость является не только результатом общности происхождения, но и создается известным строем жизни во всей его целости» [6].

Латинским консерваторам такая постановка вопроса сама по себе должна была казаться вызывающей. Ведь римлянин, поклоняясь Кибеле или Исиде, не порывал с отеческими обрядами. Размытые границы язычества позволяли ему шириться до бесконечности. Ничего не стоило провозгласить Адониса или Митру Аполлоном. Прозелит иудейской религии, напротив, должен был целиком преодолеть старое сознание, отказаться от жертв Олимпийцам и от гражданских ритуалов. Он безоговорочно вверял себя Единому — Творцу неба и земли, о Котором учила Библия. Держаться с корректной терпимостью, поздравить язычника в день его праздника — вот самое большее, что мог позволить себе человек, принявший иудаизм [7]. В остальном между ним и его прошлым компромисс исключался.

Именно в этом пункте и возникла главная напряженность, которая впоследствии вызвала столкновение Рима с христианами.

Говоря о прозелитах, Филон писал: «Эти люди, убедившиеся в ложности и пустоте нравов, в которых они воспитывались, и отказавшиеся от них, становились настоящими почитателями истины и искренне набожными» [8]. Но как раз то, что приветствовал еврейский философ, вызывало негодование у римских патриотов. Для них прозелитизм был равносилен измене отечеству. Тацит с ужасом говорил об увеличении числа тех, кто «исполнился презрения к своим богам» [9].

При всем том сама идея монотеизма находила понимание у образованных греков и римлян. Он представлялся им усовершенствованной и жизненной формой стоической философии. Многие люди Запада разделяли отрицательный взгляд иудеев на кумиры. Так, Варрон, одобряя его, напоминал, что и Рим первоначально не знал идолопоклонства [10]. В Библии, которую могли теперь читать все, знающие греческий, пленяло отсутствие мифов, недостойных природы Божества. Сравнивая Гомера с Писанием, автор трактата «О возвышенном», сам грек, отмечал благородную простоту библейского языка. Гомер, по его словам, «низвел богов до уровня людей», между тем «иудейский законодатель, человек необычный, до глубины души проникся сознанием могущества Божества и перед всеми раскрыл это могущество, написав в начале своей книги о законах. «Сказал Бог». — А что сказал Он? «Да будет свет!» И он возник. «Да будет земля!» И она возникла» [11].

Географ Страбон, писавший в конце I века до н. э., считал Моисея реформатором, который проповедовал чистое учение о Божестве. «По его мнению, — говорит Страбон, — Бог есть одно, единое Существо, Которое объемлет всех нас, землю и море, — то, что мы называем Небом, или Вселенной, или Природой всего сущего. Кто, будучи в здравом уме, дерзнет создать изображение такого Бога, похожее на какой-нибудь из окружающих нас предметов?» [12]

Даже от жрецов Аполлона можно было услышать наставление о величии веры:

В Бога-Творца и Царя всего сущего, перед Которым

Небо трепещет и море, земля и подземное царство,

Коего боги боятся. Отец закон для них высший,

Верно и свято евреями благочестивыми чтимый [13].

Но вся эта благожелательность улетучивалась, едва только обнаруживали, насколько иудеи и иудаизм непримиримы к язычеству. Тацит уверял, что евреи намеренно приносят в жертву баранов и быков, чтобы оскорбить египетских богов Амона и Аписа, которым эти животные посвящены. Для него прозелиты — это «самые низкие негодяи, презревшие веру отцов».

Неудивительно поэтому, что трения стали неизбежны. Сатирики поносили иудеев, суеверная толпа распространяла о них всякие небылицы, которые часто подхватывали и писатели. Даже такой ученый, как Посидоний, верил легенде об ослиной голове, которой якобы поклоняются в Иерусалиме, а также слухам о ритуальных убийствах. Этот навет перенесли потом и на христиан [14].

Таким образом, иудейская миссия в Риме сопровождалась столь же острой борьбой, как и эллинизация. Но в обоих случаях ни вражда, ни меры правительства не могли создать глухой плотины. Число прозелитов незаметно возрастало по всей империи.

«Наши законы, — писал Филон, — привлекают к себе всех: варваров, иноплеменников, греков, обитателей материка и жителей островов, на Востоке, Западе и в Европе» [15]. Особенно много обращенных появилось в Атиохии и Дамаске, но главным центром иудейской проповеди стала Александрия. Греческая династия Лагидов даровала евреям привилегии, желая опираться на них при столкновениях с коренными жителями Египта. Поэтому антисемитизм в Александрии был очень силен. Прежде считали, что его вызывала конкуренция иудейских и египетских купцов; но теперь из найденных папирусов стало известно, что евреи там почти не занимались торговлей. Они служили во флоте и в пограничных войсках, возделывали землю и работали в мастерских; ковры их изготовления славились даже в Риме [16].

Александрия с ее множеством дворцов и банков, храмов и таверн, школ и лупанариев, с ее ипподромом и Музеем была богатейшим интернациональным портом древности. Она стала, как мы уже видели, средоточием эллинистической мысли, куда отовсюду стремились философы и литераторы.

Атмосфера города влияла и на евреев. По словам грека Гекатея, «вследствие тесного соприкосновения с иноплеменниками многие из старых иудейских установлений перестали соблюдаться» [17]. Большинство членов Общины по языку и одежде почти не отличались от греков. Но это не значило, что они забыли свою веру. Такие люди, как философ Аристобул, пытались согласовать Библию с западным умозрением (См. гл. [XVI). Однако эти эксперименты до времени не выходили за пределы тесного круга избранных лиц.

Со II века до н. э. иудеи оказались втянутыми в водоворот мировой политики. В те годы шли длительные войны Птолемеев с Селевкидами, Египет потрясали мятежи и династические распри. В 168 году Антиох Эпифан вторгся в дельту Нила, и только вмешательство Рима спасло Птолемеев. Вслед за этим Маккавей поднялся на защиту оскверненного Храма, а его братья вернули Иудее независимость. Вскоре в Египет пришла весть о падении Карфагена и подчинении Эллады Риму.

Почти все эти события затронули евреев. «Греческие фараоны» видели в них союзников против Сирии, а сами евреи в борьбе за свободу рассчитывали на помощь Египта. Некоторые из них выдвинулись при дворе Лагидов в качестве полководцев. Был заключен союз Иерусалима и с Римской республикой.

Те иудеи, которые размышляли над судьбами истории, не раз задавались вопросом: что означает эта всеобщая бойня, это нескончаемое взаимоистребление народов? Книга Еноха предрекала близость дня, когда Бог начнет вершить Свой суд над человечеством. Но если он «при дверях», то могут ли служители Господни равнодушно оставить язычников на погибель? Они обязаны возвысить свой голос, предостеречь, призвать мир к покаянию…

Около 140 года в Александрии распространялась рукопись, якобы содержащая пророчества эритрейской Сивиллы. Хотя в книге упоминались титаны и потомки Кроноса, однако автор ее, безусловно, не был язычником. На сей раз под именем Аполлоновой жрицы скрывались один или несколько еврейских миссионеров, которые использовали привычный для греко-римского мира жанр. Не исключено, что с этой целью был переработан какой-то старый эллинский текст. Ведь писания Сивиллы издавна играли роль языческого апокалипсиса.

Оракул говорил о путях народов, повествовал о Вавилонской башне, соединяя Книгу Бытия с «Теогонией» Гесиода. Он возвещал наступление страшных знамений и кар, ибо люди, достигнув предела нечестия, подорвали самые основы мироздания. Земля содрогнется в ужасе; как раненый зверь, она будет истекать кровью, потускнеет солнце, разверзнутся черные провалы, огненные вихри обрушатся с неба. Все это — знаки надвигающегося Суда.

Возмездие падет на людей за их духовное ослепление. Язычники боготворят своих владык, которые в действительности — прах перед лицом Божиим. И поэт обращается к Греции, олицетворению эллинистического мира:

Зачем, о Эллада, ты веришь в людей, в смертных монархов,

Тех, что общей для смертных судьбы избежать не могут?

И для чего ты приносишь тщетные мертвым дары,

Жертвуешь идолам? Кто тебя ввел в заблуждение?

Кто научил оставить великого Бога? [18]

Ведь именно надменные и обезумевшие властелины еще в древности посеяли зло среди народов. Они помутили умы, заставив назвать смертных богами. Здесь Сивилла прибегает к теории Эвгемера, согласно которой боги — просто цари, вознесенные суеверием толпы на Олимп. Кроме того, Сивилла делает и прямые намеки на эллинистический культ монархов.

Но каков же истинный Бог? Он — не Зевс, гробницу которого показывают на далеком острове; Он — не Александр, чей мавзолей украшает столицу Лагидов. Еще менее Он похож на кошек и ибисов, которым поклоняются египтяне.

Бог существует единый, бесконечный и вечный,

Властитель всего, невидимый Сам и все зрящий [19].

Людям гибельно удаляться от Него и отдавать свои сердца пустым призракам. Поэтому речь Сивиллы — это крик предостережения:

В гордыне безумной вы шли, оставив прямую дорогу,

Сбились с пути, пробираясь с трудом чрез преграды.

Остановитесь, тщеславные смертные, перестаньте блуждать в темноте,

В сумраке ночи беззвездной [20].

Поэт убежден, что вначале все люди имели истинное понятие о Боге, что политеизм есть упадок, измена, отступничество. Это вполне библейская точка зрения, которая в дальнейшем будет развита апостолом Павлом.

Сивилла зовет мир вернуться к истокам и как бы начать все сначала:

Оставь же, злополучная Эллада, гордыню свою,

Моли великое сердце Предвечного и попекись о себе [21].

Говоря так, автор книги должен был предвидеть вопросы: что значит «обратиться к Богу»? Где найти Его? Как познать Его волю? И, отвечая на них, Сивилла устремляет свой взор к иерусалимской Общине, которая в то время переживала пору возрождения. Издалека она казалась людям диаспоры идеалом, чуть ли не Царствием Божиим на земле. Изображая ветхозаветную Церковь, проповедник хочет показать, какой должна быть жизнь по закону Сущего. Перед нами библейский вариант утопии Ямбула.

Город стоит на земле Халдейского Ура,

Откуда вышел род самых праведных людей,

Тех, что вручили себя разуменью и добрым делам.

Ибо ищут они не круговращенья луны или солнца,

И не чудовищ в глубинах земли, И не глубин мерцающих вод Океана,

И не знаков зловещих, и не авгуровых птиц.

Ибо всего этого день и ночь ищут глупцы…

Учат те люди праведности и добру,

А не сребролюбию, несущему всем

Тысячи бедствий, войну и страшный голод.

В городе их и стране царит справедливость.

Не грабят там люди друг друга.

Богач не теснит неимущего брата.

Тем исполняя заповедь Всемогущего Бога,

Закон неизменный: Небо создало землю для всех [22].

Идеализированный Иерусалим провозглашается символом надежды. Сивилла восклицает:

Падем же все ниц и будем молить

Вечного Царя, всемогущего бессмертного Бога!

Отправимся в храм Его, ибо Он — единственный Правитель!

Будем размышлять над законом вышнего Бога,

Самым справедливым на земле.

Ведь мы сошли с тропы прямой, указанной Господом,

И своими безумными сердцами

Поклонялись рукотворным истуканам и статуям мертвецов [23].

Хотя слог книги Сивиллы далек от изящества, она не могла не производить сильного впечатления. Язычники находили в ней объяснение бедственному состоянию мира и одновременно указание пути к спасению.

Наряду с иудейской Сивиллой появились и другие подобные сочинения, предназначенные для греков. В них миссионеры, выступая под масками античных писателей, боролись против многобожия и давали наставления в духе Библии. Таковы отрывки, якобы принадлежащие Фокилиду, поэту VI века до н. э., которые на самом деле вышли из-под пера иудея или грека-прозелита [24]. Как и Сивилла, он вскользь упоминает богов Уранидов, но заветное свое кредо выражает весьма определенно:

Мудростью, силой, богатством ничем ты не должен гордиться,

Бог лишь единый и мудр, и могуч, и блажен.

Еще один иудейский поэт, прославляя Творца, писал под псевдонимом великого Софокла:

Един воистину, един Господь,

Создавший небо и ширь земную,

Пенные волны морей и мощные потоки.

Мы же, смертные, сердцем обманутые,

Делаем себе утешенье в страданьях и нужде

Медные и каменные изваяния богов [25].

Однако попытки миссионеров говорить от лица древних греков приводили к путанице понятий. У Сивиллы и псевдо-Фокилида мы находим элементы мифологии; да и вообще их доктрина выражала не столько религию Писания, сколько деизм, близкий к теориям Стои. Назрела необходимость услышать подлинный библейский голос, обращенный и к эллинизированным иудеям, и к прозелитам.

И он прозвучал в Книге Премудрости.

Это александрийское произведение, хотя и не вошло в канон, всегда пользовалось у верующие уважением и любовью. Многие строки из «Премудрости» встречаются у Отцов Церкви и в христианском богослужении. Книга эта была поистине достойна стать заключительным аккордом библейской письменности. В ней соединились сила профетизма, мудрость хакамов и лиризм псалмов. Еще никому из иудейских писателей не удавалось так гармонично сочетать Ветхий Завет и эллинство, веру и гуманизм.

Автор «Премудрости» по старому обычаю назвал ее «Соломоновой», чтобы подчеркнуть свою верность традиции [26]. При этом, однако, он не только писал, но и мыслил по-гречески. Его язык, утративший еврейский лаконизм, специалисты признают «почти классическим».

Книга Премудрости — это поэма, которая местами перемежается прозаическими вставками. Создавалась она, по-видимому, долго, где-то между 70 и 50 годами I века до н. э. Автор тщательно продумывал ее конструкцию и форму, чтобы, не отходя от библейского стиля, оставаться эллином по культуре.

К кому обращался автор? Прежде всего к иудеям, усвоившим греческую образованность; но из вступительных слов книги ясно, что он имел в виду и языческую аудиторию. В те дни, когда мир готов был склониться перед цезарями, он обвиняет всех «судей земли» (то есть власть имущих) в гордыне и самообольщении. Они обещают народам мир и спасение, но подлинная правда не может быть найдена без Того, Кто есть высшее Добро и высшая Истина.

«Премудрость» состоит из трех частей. Первую можно назвать апологетической. Она содержит ответ тем, кто, изверившись в справедливости Божией, соблазнился вульгарным эпикурейством. Их главный аргумент стар как мир: если повсюду царствует зло, значит, Творец равнодушен к этому, значит, нет ни высшей правды, ни возмездия. Бог Сам виновен в том, что творится на земле. Возражая скептикам, автор книги соглашается с тем, что мир действительно полон скорби и подчинен закону смерти; но не Сущий причина зла.

Бог не сотворил смерти и не радуется погибели живущих,

Ибо Он создал все для бытия, и все в мире служит спасению…

Бог создал человека для нетления и сделал его образом вечного бытия Своего;

Но завистью дьявола вошла в мир смерть, и испытывают ее принадлежащие к уделу его.

Прем 1, 13-14; 2, 23-24


Человек внял сатане и тем самым подчинился ему. Но даже и после этого Господь не даст людям погибнуть, не оставит их «во власти Преисподней». Те, кто будут следовать воле Божией, победят и обретут бессмертие, которое и предназначено человеку. Пусть нелегок путь добра — велика конечная цель.

«Неправо умствующие» глумятся над праведником и его стойкостью. Больше того, они ненавидят его, желают ему смерти, ибо он служит для них тайным укором. Эти слепцы полагают, что, убив «сына Божия», они докажут тщетность его веры; между тем «души праведных в руке Божией»; Творец «испытал их, как золото, в горниле и принял их как жертву всесовершенную».

В глазах неразумных они считались умершими,

и исход их казался гибелью,

и отшествие от нас — уничтожением;

Но они пребывают в мире,

ибо хотя в глазах людей они и терпят бедствия,

Но надежда их полна бессмертия.

Прем 3, 2-4

Мудрец отбрасывает мысль о том, что человек может жить после смерти лишь в своих потомках. Нет, он сам, его дух пребывает в невечернем свете Господнем.

Надеющиеся на Него познают истину,

и верные в любви пребудут у Него.

Прем 3, 9


Когда эта тайна откроется, насильники и безбожники ужаснутся своей слепоте. Тот, кого они гнали и умертвили, воссияет, как светильник, перед ними. И тогда воскликнут они в изумлении:

Глупцы, мы почитали жизнь его безумием и кончину его бесчестием!

Как же он причислен к сынам Божиим, и жребий его — со святыми?

Прем 5, 4-5


Примечательно, что в книге ничего не сказано о воскресении из мертвых. Откровение это было еще слишком трудно для греческого уха. Поэт говорит о бессмертии языком Платона и стоиков. Это педагогический прием, обусловленный уровнем читателя. Вспомним хотя бы эпизод с ап. Павлом в Афинах: его слушали лишь до тех пор, пока он не касался «жизни будущего века».

Однако общий смысл первой части вполне согласуется с Писанием: мир не кончается этой мрачной юдолью. Впереди — полнота вечности, с печатью которой рождается каждый человек на земле.

Вторая часть поэмы посвящена самой Премудрости, то есть божественной Силе, проявляющей себя в мироздании. Источник ее не в человеке. То, что доступно людям: праведная жизнь, познание светил, стихий и живых творений, — все это возможно для них лишь потому, что Бог дал им разум. Разум есть отражение в нас высшей Премудрости.

Напрасно «великие люди» считали себя сверхчеловеками и спасителями мира. Все они, даже Соломон, — простые смертные, родившиеся так же, как рождается последний нищий или животное. Соломон только потому достиг мудрости, что просил ее у Бога, зная, что она исходит от Него. Царь мог по праву сказать:

Познал я все и сокровенное и явное,

ибо научила меня Премудрость, художница всего.

Прем 7, 21


Выражение «художница» тесно связано с греческим понятием о «космосе» как произведении божественного искусства. Мир же познаваем разумом, ибо и в природе, и в человеке осуществляется единая мысль Создателя, Который «все мерою и числом сотворил».

Вслед за автором Книги Притч александрийский писатель видит в Премудрости и личностное начало, своего рода ипостась Сущего:

Она — дыхание Силы Божией

и чистое излияние Славы Вседержителя,

посему ничто оскверненное не войдет в нее.

Она — отблеск вечного света,

и чистое зерцало Силы Божией,

и образ благости Его.

Прем 7, 25-26


В одном случае мудрец даже прямо называет ее Логосом, Словом Божиим, но так же, как и в Притчах, здесь нет еще учения о Троице, а развиваются древние понятия о Славе и Ангеле Ягве как образах Богоявления во Вселенной [27]. Беспредельный и Непостижимый, когда обращен к Своему творению, действует как Премудрость. Она есть излучение тайны Сущего:

Она — одна, но может все, и, пребывая в самой себе, все обновляет.

Прем 7, 27


Перед нами попытка выразить на философско-поэтическом языке библейское учение об отношении Бога к миру. Он — сокровенен, но становится явным через Свою Любовь и Свою Премудрость. Премудрость пронизывает мир и вместе с тем «пребывает с Богом» как «тайнница божественного Разума и избирательница дел Его».

Можно сказать, что люди, размышлявшие над этими словами, были подготовлены к принятию вести о Слове, явившемся в мир. Образ Премудрости, «восседающей на престоле с Богом», стал той иконой, в которой христиане смогли увидеть первые контуры триипостасной тайны [28]. В античном же мире ее предчувствовали философы, говорившие о Божественном Логосе.

Так нашли путь друг к другу эллинство и Ветхий Завет.

Но было между ними и существенное различие. Сближаясь с идеями греческой метафизики, автор «Премудрости» сохраняет библейский взгляд на сущность истории. В третьей части книги он изображает путь человечества как единое целое, как драму взаимоотношений твари со своим Творцом.

Премудрость даровала первозданному человеку власть над природой, но он изменил Создателю. Поэт пытается проследить зарождение язычества, он скорбит о заблуждениях народов. Хотя Бог избрал для Своих замыслов потомство Авраама, все люди — дети Его любви. Даже хананеи, наказанные за свои грехи, получили время для покаяния. Бог вразумлял все народы, и их вина в том, что они не расслышали Его слова.

Заключительная часть книги была написана, вероятно, в годы, когда отношения между иудеями и язычниками обострились [29]. Поэт утешает гонимых, вспоминая о борьбе Моисея против Фараона и его ложных богов. Непроглядная тьма покрыла некогда Египет, над израильтянами же оставался свет. Это символ Откровения, которое продолжает сиять в самом центре идолопоклонства.

Год за годом тайно и явно шла проповедь библейской веры в Риме и на Востоке. Появились странствующие миссионеры, которые пускались в дальние путешествия, «чтобы сделать хотя бы одного прозелитом» [30]. Их деятельность принесла плоды даже среди армян и жителей Пальмиры [31]. Новообращенные принадлежали к самым разным классам общества: от аристократов до рабов. Многие из них совершали обряд обрезания и становились в полном смысле слова иудеями.

Первые трудности возникли с появлением таких лиц, которые хотели следовать только вере, но не всем обычаям евреев. Им казалось достаточным отречься от ложных богов, вливаться же в инородную племенную группу они не собирались. Правоверные иудаисты не могли решить, каково должно быть положение этих «богобоязненных» в отношении к Общине. Правда, некоторые раввины утверждали, что «язычник, изучающий Тору, значит не меньше, чем первосвященник» [32], но это их мнение разделялось далеко не всеми.

В древних цивилизациях границы религии обычно отождествлялись с границами народа [33]. Первая брешь в этом представлении была пробита греками и последователями буддизма; несколько позднее Рим, официально признав Олимп, осуществил слияние латинства с эллинством; и, наконец, культы Митры, Исиды и других восточных богов стали утрачивать свой национальный характер. С Ветхим Заветом дело обстояло сложнее. Многовековая защита веры от язычества превратила Закон в национальную крепость, стены которой были тесны для иноплеменников. Призывая Израиль быть «светом для всех народов», апостолом Бога Единого, пророки не дали практических указаний относительно обращенных. Должны ли они слиться с Израилем? Или возможно иное решение?

Это был один из самых трагических кризисов иудейской Церкви, которая оказалась беспомощной перед лицом новых проблем. Ее учители не решались отделить Библию от всего конгломерата национальных традиций, и в итоге «богобоязненных» оставили на положении «граждан второго сорта» [34].

Только новозаветная Церковь явилась по сути своей сверхнациональной, сохранив культурное своеобразие народов, принявших христианство.

Тем не менее, уже в ветхозаветное время были предприняты первые попытки узаконить особые группы обращенных, которые исповедовали иудаизм, но при этом иудеями не становились. Так, неофитам из царского рода Адиабены было прямо заявлено, что для них обрезание не обязательно. Знаком принятия веры у таких людей стала тевила, священное омовение, своего рода «ветхозаветное крещение» [35]. Прошедшие через него не следовали всем религиозно-бытовым правилам Общины. Они ограничивались так называемыми «заповедями Ноя», которые ранняя Церковь распространит впоследствии на христиан-неевреев [«Заповеди Ноя» запрещали принимать участие в языческих обрядах, запрещали убийство и употребление в пищу крови (Быт 9, 4-6)]. Замечательно, что большинство этих христиан придет в Церковь из среды «богобоязненных» и прозелитов [36].

Прозелитизм был одним из самых удивительных явлений римской жизни. Ведь в той или иной степени он приобщал неофитов к иудеям, а доводов против этого было достаточно много. Народ Библии после ста лет свободы снова был лишен независимости и в «рассеянии» не раз терпел притеснения. Каждый, вступавший с ним в диалог, мог рассуждать так, как рассуждал через тысячу лет князь Владимир: если вы находитесь в столь незавидном положении, не значит ли это, что религия ваша ложна или что Бог отвернулся от вас? И все же вера Ветхого Завета оказывалась столь притягательной, что вопреки этим соображениям волна прозелитизма продолжала шириться.

Соединение веры в единого Творца со строгой этикой и обетованием спасения как никогда отвечало чаяниям эпохи. Старый политеизм выдыхался, но при этом нарастала мистическая тревога, духовный голод, ожидание чуда и какой-то очистительной грозы…

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава двадцать шестая

ИУДЕЙСКИЕ МИССИОНЕРЫ

1. См.: Г. Лившиц. Происхождение христианства в свете рукописей Мертвого моря. Минск, 1967, с. 23.

2. Сивилла, III, 596; И. Флавий. Против Апиона, II, 24.

3. V. Махiмus. De dictis factisque memorabilibus, I, 3, 2.

4. У бл. Августина (Гр. Б., VI, II).

5. См. Ис 56, 3-7.

6. И. Флавий. Против Апиона, II, 27, ср. также II, 36.

7. Авода-Зара, I, 3.

8. Philo. De virtutibus, 211-215.

9. Тацит. История, V, 5.

10. У бл. Августина (Гр. Б., IV, 31).

11. О возвышенном, IX, 9. Пер. Н. Чистяковой. Книга «О возвышенном», которую ошибочно приписывали Лонгину, появилась в Риме в середине I в. н. э. Полагают, что автор ее был знаком с иудаизмом через Филона.

12. Страбон. География, XVI, 35.

13. У бл. Августина (Гр. Б., xIX, 23).

14. См.: И. Флавий. Против Апиона, II, 7.

15. Philo. De vita Mosis, II.

16. «Мы — не торговый народ», писал Иосиф Флавий (Против Апиона, I, 60); См.: Corpus papyrorum Judaiorum, V. I; ed. by V. Tchericover. Cambridge, Mass., 1957.

17. Гекатей. Фр. 9 — по Th. Reinach. 3 Макк i, 3 называет среди отступников веры Досифея. Историчность этого лица подтвердилась недавно найденными папирусами.

18. Сивилла, III, 545 сл. Из текстов Сивилл, дошедших до нашего времени, иудейским авторам принадлежит ч. III (ок. 140 г. до н. э.), ч. IV (I в. н. э.), ч. V (II в. н. э.). См.: И. Геффкен. Из истории первых веков христианства. СПб., 1908, с. 22; Н. Rоw1еу. Тhе Relevance of Apocalyptic, р. 68, J. DecroIX. Les oracles Sibyllins — ВТS, 1969, v. 113, р. 5-7. Отрывки из Сивилл на русском языке есть в книге Э. Ренана. «История израильского народа». Полный английский перевод см. в АРОТ, v. П, р. 377-406.

19. Сивилла. Фрагменты, I, 19. — У Феофила. К Автолику, 36.

20. Там же, I, 23.

21. Там же, III, 732 сл.

22. Там же, III, 218.

23. Там же, III, 718 сл.

24. Эти отрывки обычно датируют II в. до н. э. См.: О. Гольцман. Падение иудейского государства. Пер. с нем. М., 1899, с. 40 сл.

25. Цит. у Климента. Строматы, V, 4.

26. Еще в так наз. «Мураториевом каноне» (ок. 170 г. н. э.). Книга Премудрости не отнесена к числу произведений Соломона, авторство его решительно отвергали бл. Августин и бл. Иероним. Последний установил, что книга была написана по-гречески. См. П. Тычинин. Книга Премудрости Соломона. — ТБ, т. V, с. 76; F. G. Wright. Wisdom. — JBS, р. 558. По общепринятому делению библеистов. Кн. Премудрости состоит из трех частей: гл. 1-5, гл. 6-10 и гл. 11-19.

27.См.: С.Трубецкой. Учение о Логосе, с. 89.

28. См.: свящ. А. Князев. Понятие и образ Божественной Премудрости в Ветхом Завете. — ПМ, 1955, в. X, с. 110.

29. См.: И. Флавий. Против Апиона, II, 5.

30. Мф 23, 15. Буквальный перевод этих слов с оригинала (греч.).

31.См.: J. Jeremias. Jerusalem in the Time of Jesus. London, 1976, р. 323.

32. Авода-Зара, I, л. 3.

33. См.: Philo. De vita Mosis, II, 17-24.

34. См. об этом. А. Тоупbее. А Study of History, V. 12, р. 511 ff. J. Jeremias. Jerusalem in the Time of Jesus, р. 320 ff.

35. И. Флавий. Арх. XX, 2, 5, Иевамот, 46а, 646. См.: J. Jeremias. Infant Baptism in the First Four Centures. London, 1960, р. 24-29.

36.См.: Деян 13, 16, 26, 43; 15, 29; 17, 4.

Глава двадцать седьмая ЧЕЛОВЕКОБОГ Римская империя, 66—7 гг. до н. э.

Искусство управления заключается в организации идолопоклонства.

Б. Шоу


Среди религий, обещавших народу избавление, еще со времен Александра заявляла о себе вера в обоготворенных монархов.

По примеру Македонца эллинистические цари заставляли строить храмы в честь своих предшественников. В собственные же титулы они включали многозначительные прозвища: Сотер — спаситель, Эпифан — явленный бог или даже просто Теос — бог.

Однако этот официальный культ не шел ни в какое сравнение с тем взрывом царепоклонства, который вызвал Митридат Понтийский. Риму он внушал почти мистический ужас, а Восток видел в нем своего спасителя, воплощение Митры-Диониса.

Но славе Митридата, как и всякого земного бога, суждено было померкнуть. Более того, он сам еще при жизни стал свидетелем ее конца. Армия Помпея, закаленная в войне с пиратами, нанесла ему поражение на берегах Евфрата. В 66 году союзник Митридата Тигран Армянский вынужден был объявить себя «другом» римлян. Пока Помпей действовал в Сирии, Митридат занял оборону в Крыму и там пытался вновь собрать силы. И в этот момент его сын Фарнак перешел на сторону римлян.

С балюстрады пантикапейского дворца, стоявшего на горе, которая и сейчас носит его имя, смотрел старый царь, как матросы присягают изменнику. Он понял, что часы его сочтены, и вместе с дочерьми принял яд. Отрава не подействовала: царь, боясь покушений, давно приучил себя к смертельным зельям. Тогда Митридат попросил слугу-галла пронзить его мечом.

Это произошло в 63 году, когда Помпей, вмешавшись в иудейские дела, вел осаду Иерусалима. Римский полководец мог торжествовать: он покорил Малую Азию и Сирию, покончив с призрачной властью Селевкидов. Теперь перед ним открывалась возможность самому стать царем-богом. Но Помпей не рассчитал, не понял настроений в Риме, который еще не созрел для принятия цезаризма, хотя и был к этому близок.

Полагая, что авторитет его неоспорим, Помпей в декабре 62 года распустил войско, как того требовал закон. Он думал заручиться поддержкой ветеранов и обещал раздать им земли. Однако сенат воспрепятствовал ему, опасаясь роста его популярности.

Плодами побед Помпея сумел воспользоваться его временный союзник Юлий Цезарь. Сначала он действовал против сената, помогая Помпею, а потом обошел его в сложной политической игре. Став наместником Галлии, Цезарь провел ряд победоносных кампаний и сосредоточил в своих руках огромные средства. После войны он открыто отказался подчиниться сенату и двинул свои легионы на Рим. «Я прихожу освободить римский народ от партии, которая его угнетает», — заявил он.

Цезарь изображал себя сторонником «народной партии», но его демократизм был лишь ступенькой к монархии. Отказ Суллы от власти он расценивал как ошибку. С сенатской олигархией Цезарь решил не считаться и апеллировать только к войску и народному собранию. Один его конкурент — Красс — погиб в Парфии, другой — Помпей — вскоре пал от рук убийц. В сенате не было единства, народ страшился новой гражданской войны. «Среди многих, — говорит Аппиан, — шла болтовня о том, что единственным спасением от теперешних зол была бы монархическая власть» [1].

Однако многовековая республиканская традиция мешала Цезарю формально установить монархию. Был пущен пробный шар, когда консул Антоний публично предложил ему корону. Мгновенно почувствовав смущение толпы, диктатор с деланным презрением отклонил царское звание. Нужно было еще выждать в расчете на то, что любовь народа рано или поздно предоставит ему желанный трон.

Но и у Цезаря было одно уязвимое место. Образованный, умный, одаренный человек, он слишком часто поддавался искушение делать широкие жесты, слишком претила ему кровожадность в стиле Суллы. Он прощал своих политических врагов, даже делал их (в частности Брута) приближенными и тем подписал себе приговор.

Мягкий диктатор обречен. Если он хочет сохранить власть, он не должен знать колебаний, ему необходимо карать и казнить, без конца умножать ложь и насилие, помня, что недовольные будут всегда. «Пожизненный диктатор» забыл об этом, забыл о сенате, который ненавидел его; он был слишком человечен для настоящего деспота, что и привело к роковой развязке 15 марта 44 года.

И все-таки, хоть и поздно, Цезарю удалось стать «божественным царем». Народное собрание встретило весть о его гибели безмолвием: люди растерялись, они слишком привыкли к вождю. Антоний и другие друзья убитого окружили его имя ореолом почитания. Говорили, что комета, появившаяся через неделю после смерти Цезаря, — это его душа, вознесенная на Олимп. Прошло еще немного времени, и в том самом сенате, где кинжалы заговорщиков пронзили диктатора, совершилось его причисление к небожителям. Отныне «Цезарь во Граде своем есть бог» [2].

Как отмечает Светоний, произошло это «не столько словами указов, но и убеждением толпы» [3]. Судьба Юлия — его стремительный успех и внезапный конец — потрясла римлян. Она рождала мысль о вмешательстве неведомых сил. И как бы в подтверждение этого после мартовских ид на Город обрушились стихийные бедствия. Небывалое наводнение, затопившее столицу, казалось прелюдией к новому всемирному потопу; в империи свирепствовали неурожай и эпидемии. Вергилий писал:

В час, когда Цезарь угас, пожалело и солнце о Риме,

Лик лучезарный оно темнотою багровой сокрыло,

Ночи навечной тогда устрашился мир нечестивый [4].

По словам Диона Кассия, римляне снова стали «готовиться ко всеобщей гибели» [5].

Но наступила не мировая катастрофа, а новая гражданская война. Цезарианцы-триумвиры Октавиан, Антоний и Лепид обрушились на поборников республики. Племянник и приемный сын Цезаря Октавиан сумел уберечься от его ошибок. Он твердо знал, как поступать с действительными и возможными противниками. Зимой 43 года при поддержке Антония и Лепида он пошел в наступление против врагов диктатуры. «Тотчас же, — пишет Аппиан, — как по всей стране, так и в Риме, смотря по тому, где каждый был захвачен, начались многочисленные аресты и разнообразные способы умерщвления» [6].

Это была настоящая охота на людей. Поседевшие в битвах военачальники прятались в городских клоаках, переодевались, бросались в воду, кончали жизнь в огне. Повсюду сновали шпионы, отыскивая приговоренных к казни: за каждую голову их ждала награда. 7 декабря умертвили Цицерона, и, как говорит тот же древний историк, «никто не стал на защиту человека, в течение долгих лет бывшего защитой республики и отдельных граждан». Многие республиканцы сами отдавались в руки властей, другие падали в ноги рабам, умоляя скрыть их. Повторились страшные дни Суллы, только в еще большем масштабе. Было проявлено немало героизма, так же как подлости и бесчеловечности. Одни семьи с риском для жизни пытались спасти близких, другие, напротив, пользовались моментом, чтобы от них избавиться. Правительство конфисковало имущество занесенных в списки. Разбушевавшиеся толпы грабили дома репрессированных…

В 42 году армия республиканцев была разбита и началась неизбежная война между самими триумвирами. Таков закон тирании — на вершину гребня выносить только одного человека.

Октавиан щедро раздавал земли своим солдатам, сгоняя старых владельцев с насиженных мест. Лепида ему удалось оттеснить. Весь Запад был теперь в его руках.

Антоний укрепился в Египте. Женившись на царице Клеопатре, он сделал своей главной резиденцией Александрию. Восточные подступы к ней были вполне надежны; в Иудее правил клан идумеянина Антипатра, которому еще Цезарь дал римское гражданство и назначил его прокуратором страны. После смерти Антипатра Антоний оставил власть за его сыновьями Фазаэлем и Иродом. Ирод был всецело предан Риму. В любую минуту он готов был выступить со своим войском на помощь Антонию.

Итак, империя раскололась на два враждебных лагеря. Конца войнам не предвиделось. Роптали даже солдаты.

Однако в сентябре 40 года по истерзанной Италии пронеслась радостная весть. В Брундизии между соперниками был заключен мир. Люди облегченно вздохнули, надеясь на приближение лучших времен. Многие в Риме задавались вопросом: а не есть ли Брундизийское соглашение тот рубеж, за которым откроется новая полоса истории? Некоторые астрологи утверждали, что именно в 40 году должны завершиться десять веков старого мира…

Эти мысли нашли свое выражение в творчестве поэта Вергилия (70-19).

Кроткий сын жестокого века, он с чувством щемящей боли смотрел на разорение родной земли. Его идеалом были жизнь на лоне природы, сельская простота, вскормившая древний Лациум. Поэт хотел забыть о политике, укрыться от нее и ее штормов в своем тихом сельском имении, но и там она настигла его. Вергилий едва не потерял любимого убежища, когда чиновники Октавиана делили между солдатами участки земли.

Брундизийский мир окрылил Вергилия. Он поверил, что Октавиан будет способен залечить им же нанесенные раны. С того времени поэт превратился в его убежденного сторонника, что, однако, стоило ему долгих и мучительных раздумий.

Путь Вергилия был характерен для многих римских интеллигентов конца республики. В юности он был вольнодумцем и зачитывался книгами Эпикура. Лукреций заразил его своим пессимизмом, но скоро в душе Вергилия произошел перелом.

Он вернулся к вере предков, впрочем вовсе не для того, чтобы любоваться ею как осколком прошлого. Вергилию было мало археологической любознательности Варрона. Его влекла вера; он давал древним мифам мистическое истолкование, а в Юпитере старался найти черты высшего и единого Бога. В противовес Гомеру и Гесиоду Вергилий хотел очистить образ «отца богов» от унижающих его человеческих слабостей.

Обладая чутким и нежным сердцем, автор «Энеиды» отвергал культ силы, взлелеянный Римом, и с омерзением относился к войнам. Он искал покоя и просвещения. Первым среди римлян Вергилий понял, что у гонимых и страдающих может быть свое, подлинно человеческое величие. Благочестие Вергилия возвысилось и над латинским формализмом; оно одухотворилось высокими чувствами любви, смирения и доверия [7].

Вергилий страстно мечтал о том времени, когда весь мир обновится. В восточных пророчествах и книгах Сивилл он черпал уверенность, что жестокие века идут на убыль. Завершение «мирового года» уже не страшило его, как страшило оно Лукреция. Поэт жил мыслью о том, что близится возвращение «золотого века» [8].

Событие в Брундизии побудило Вергилия выступить в роли провидца. В четвертой эклоге, написанной в 40 году, он возвестил о таинственном Младенце, рождение которого знаменует начало царства Сатурна, то есть благословенной и мирной жизни на земле.

Кто же этот Младенец? Октавиан? Новый Дионис? Неведомое восточное божество? Никто из комментаторов не смог до сих пор дать ответ на эти вопросы. Загадка четвертой эклоги осталась нерешенной. Одно лишь бесспорно: пророчество Вергилия связано с учением о круговороте времен, с древними прорицаниями Сивиллы.

Круг последний настал по вещанью пророчицы Кумской.

Сызнова ныне времен начинается строй величавый,

Дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство,

Снова с высоких небес посылается новое племя [9].

Среди людей воцарится наконец вожделенное «согласие», сама природа станет иной, укротятся хищники, исчезнут ядовитые гады, земля будет милостивой и плодородной.

Правда, после этого Вергилий предвидит повторение прежних веков: новых аргонавтов и ахиллов, новые эпохи упадка. Но все же поразительно в эклоге само предчувствие эры спасения. Еще Отцы Церкви обращали внимание на то, что оно охватило поэта перед самым явлением Христа [10]. И действительно, можно ли считать случайным, что этот «наиболее христианский из язычников» жил на рубеже Нового Завета? Всматриваясь в грядущее, Вергилий невольно заговорил языком Исайи и воистину явился пророком античного мира.

Человечество томилось перед пришествием Избавителя. Но если одни люди ждали в Его лице вестника иного мира, то другие были готовы искать спасения у земного повелителя и бога.

Такие фигуры, как Цезарь, Август или Наполеон, всегда становились объектами идолопоклонства, принимавшего формы массового психоза. За них были готовы отдать жизнь и с их именем на устах шли на гибель. Секрет гипнотического влияния вождей кроется не только в их умении владеть толпой, в их неистощимой энергии и обаянии. Они покоряли и тем, что в них как бы воплощалась мощь стихийного, дочеловеческого мира. Они шли к своей цели, действуя расточительно, как природа, легко переступая через тысячи жизней, — и побеждали. Эта способность на деле стать по ту сторону добра и зла и приносить в жертву целые народы вызывала трепет, смешанный с обожанием, и породила демоническую мистику абсолютизма. Здесь источник культа авторитарных вождей всех времен. Для них массы были лишь средством, но именно эти массы, влекомые первобытным инстинктом, шли за ними, словно послушное стадо.

Октавиан победил потому, что его желали и призывали.

13 января 27 года он предстал перед сенатом — приземистый, рыжеватый, с утомленным, немного женственным лицом. Мститель за Цезаря, своего «отца», он объявил миссию, возложенную на него Римом, оконченной.

Девятнадцатилетним юношей начал Октавиан борьбу с «врагами отечества», испытал все превратности гражданских войн, сломил Антония, хотевшего подчинить Рим Востоку, усмирил и варваров, провел дороги и акведуки. Теперь ему уже тридцать шесть; он сделал свое дело, и пора подвести итог. «Сенат и народ римский» получили из его рук обновленное государство.

Присутствующие догадывались, что перед ними разыгрывают спектакль, и с готовностью приняли в нем участие. Им было известно, что Октавиан прочно опирается на армию и пролетарские массы. Еще не забылась учиненная им кровавая резня. Сенаторы знали холодную беспощадность этого человека, такого спокойного на вид. Не он ли по одному лишь подозрению велел пытать претора Галлия, а потом своими руками его умертвил, предварительно выколов ему глаза?..

В то же время была опасность, что уход Октавиана вызовет новую лавину революций и террора, которые уже почти столетие истощали Рим. Люди бесконечно устали и бредили миром. Поэтому сенат не желал и слышать об удалении Октавиана от дел и умолял его оставить за собой власть. Было предложено наречь его новым Ромулом, но вскоре остановились на титуле Август, что значит «священный» или «возвеличенный».

С этого момента начинается странное правление, которое, оставаясь по внешности республиканским, на деле явится абсолютной монархией.

Помня о заговоре 44 года, преемник Цезаря станет играть в сенате роль демократического вождя и терпеливо выслушивать чужие мнения. Он будет устраивать бутафорские выборы, получать пышные титулы «цезаря», «трибуна», «принцепса», «отца отечества». Все обретет вполне законный вид: голосование, конституция, отчеты, народные собрания. Между тем нити власти одна за другой будут стягиваться в единой крепкой руке…

Октавиан мало походил на блестящего и страстного авантюриста Юлия. Неизменная основа его стратегии — осторожность. Он всегда действовал как рыбак, который боится порвать сети с уловом. Его любимыми изречениями были: «Спеши не торопясь», «Лучше сделать поудачней, чем затеять побыстрей». По натуре сдержанный и немногословный, Август считал безрассудство главным пороком политика; ему нравилось выжидать, подсчитывать, взвешивать. Даже свои любовные связи он использовал в политических целях.

Гений осмотрительности, цезарь успевал при помощи своих тайных агентов вовремя раскрывать все антиправительственные заговоры. С тех пор вездесущие доносчики стали необходимым орудием римских властей. Октавиан приказал разогнать большинство коллегий и клубов, боясь, чтобы там не свили себе гнездо противники режима. В сенат он подбирал людей состоятельных и знатных — преимущественно тех, кто был ему обязан, — и постепенно превратил его в послушное орудие своей воли. Но и после этого цезарь никогда не позволял себе расслабиться; хорошо владея даром слова, он, однако, каждое свое выступление готовил и писал заранее.

Только в двух случаях император отводил душу: когда играл в кости и когда присутствовал на гладиаторских боях. В отличие от Юлия Цезаря, который в цирке продолжал писать и принимать доклады, Октавиан целиком отдавался зрелищу. Впрочем, и здесь, видимо, был расчет: цезарю хотелось, чтобы все видели, насколько его вкусы совпадают с народными. Кроме того, на досуге он занимался литературой и коллекционировал дорогие вазы. В дни террора на стенах домов нередко появлялась эпиграмма: «Отец мой ростовщик, а сам я вазовщик». Но сейчас уже никто не решался на такие выходки. Страна покорно лежала у его ног.

Как же случилось, что республика, не пожелавшая увенчать короной Юлия Цезаря, теперь дала обмануть себя и не заметила своего превращения в авторитарную монархию?

К торжественным дням, когда сенат провозгласил его Августом, Октавиан пришел после долгой борьбы, в которой судьба будущего властителя полумира не раз висела на волоске.

Летом 40 года, едва лишь смолкли ликования по поводу Брундизийского мира, на Сирию обрушились парфяне. Закованные в броню азиатские всадники хлынули вдоль побережья на юг, обращая в бегство римские гарнизоны. Этим решил воспользоваться хасмонейский князь Антигон, сын низложенного Помпеем Аристобула II. С того времени, когда ему пришлось идти в качестве пленника в триумфальном параде Помпея, Антигон возненавидел римлян и их ставленников Фазаэля и Ирода. Теперь у Хасмонея появилась возможность вернуть себе корону предков.

Парфянский сатрап обещал ему помощь, большая часть народа перешла на сторону князя, и вскоре он смог занять Иерусалим. Там он провозгласил себя царем, назвавшись Маттафией в память о славном родоначальнике Хасмонеев. По примеру своих отцов Антигон присоединил к венцу монарха тиару первосвященника, а старика Гиркана II, утвержденного прежде Помпеем, парфяне увезли в Вавилон. Фазаэль вступил с ними в переговоры, но был предательски захвачен в плен. В тюрьме он покончил жизнь самоубийством. Перед смертью Фазаэля обрадовала весть, что его брат Ирод успел скрыться во время сумятицы. По совету своей невесты Мариамны, внучки Гиркана II, Ирод даже не пытался договариваться с парфянами. Отправив Мариамну и родных в безопасное место, он с оружием в руках пробил себе дорогу в Набатею, откуда поехал в Египет, а из Египта — в Рим, надеясь, что не все еще потеряно.

И для Антония, и для Октавиана такой оборот дела в Палестине был чувствительным ударом. Оба понимали, насколько опасна близость парфянских войск, и поэтому вынуждены были действовать заодно.

Ирода они встретили в Риме как лучшего друга. На специальном заседании его представили сенату, и по предложению Антония он был объявлен царем Иудеи. В честь этого события была принесена жертва на Капитолии, и новоявленный монарх принял участие в языческой церемонии.

Заручившись столь надежным покровительством, Ирод не стал долго выжидать, тем более что римляне сумели оттеснить парфян. Через неделю после интронизации он отплыл в Палестину, набрал там солдат из евреев и наемников и вместе с римскими отрядами двинулся против Антигона-Маттафии.

Однако в Иудее отнюдь не жаждали получить такого царя, и за свой престол Ироду пришлось вести жестокую войну более трех лет. Только весной 37 года он стал полновластным хозяином страны. Перед последним штурмом Иерусалима он осуществил свою давнюю мечту — женился на княжне Мариамне. Антигон-Маттафия был казнен, Гиркана II парфяне возвратили, но Ирод оставил его частным лицом. Иудея, лежавшая в развалинах, была объявлена союзницей Рима, царством, свободным от имперских податей.

Октавиан, впрочем, выиграл от победы Ирода мало: влияние Антония в Сирии и Иудее только укрепилось. В Италии же грозным соперником Октавиана оставался сын Помпея — Секст Помпей, флот которого перекрыл все морские подступы к Риму. Борьба с ним была длительной и проходила неудачно для Октавиана. Наконец в 36 году Октавиан одержал победу. Это развязало ему руки и приблизило решающий поединок между ним и Антонием.

Антонию было важно иметь прочную опору на Востоке. Несколько раз он делал походы в Парфию, но без успеха; зато победа в Армении вознаградила его. Он справил триумф в Александрии и публично объявил о своем браке с Клеопатрой. Одурманенный ее чарами, римский полководец вообразил себя настоящим восточным деспотом. Он принимал божеские почести, участвовал в египетских религиозных церемониях, проводил ночи в пирах, сорил деньгами, делая царице роскошные подарки. Тщетно Ирод советовал ему избавиться от Клеопатры и вернуть расположение соотечественников, осуждавших его за брак с египтянкой при живой жене-римлянке. Антоний оставался глух ко всем предостережениям и уговорам.

Был момент, когда Ирод сам едва не поплатился за свои старания. Антоний внезапно воспылал страстью к его жене, красавице Мариамне, и стал оказывать покровительство ее брату. Но, в конце концов, власть Клеопатры над Антонием оказалась сильнее, и тот оставил свои посягательства. Оргии и фантастические увеселения в Александрии продолжались…

Октавиан между тем не терял времени даром. Его партия раздувала недовольство Антонием. Пустили слух, будто Клеопатра грозилась сжечь Капитолий, что Антоний задумал стать царем и похоронить республику. И действительно, этот увлекающийся ребячливый человек давал много пищи для обвинений.

Октавиан тщательно учел все промахи конкурента. Он пошел даже на то, чтобы обнародовать завещание Антония, которое компрометировало его в глазах патриотов. Себя же Октавиан выставлял добрым римлянином, защитником отечества и свободы. Таким образом, психологическая подготовка к новой гражданской войне была проведена вполне успешно. Обе стороны лихорадочно вооружались.

Те, кто надеялся на компромисс между триумвирами, приходили в отчаяние. Что будет с государством, которое честолюбцы снова толкают в пропасть? Не написано ли в Сивиллиных книгах, что за походом Рима на Египет последует катастрофа?

Тяжкие предчувствия обуревали в эти дни Горация (65-8) — второго великого поэта эпохи. Еще в то время, когда цезарианцы свирепствовали по всей стране и сенаторы прятались в водостоках, Гораций вступил в армию республиканцев. После ее поражения и гибели Брута он получил амнистию, но был разорен и зарабатывал на жизнь в должности секретаря. Меценат, в кружке которого вынашивались панегирики в честь Октавиана, привлек поэта к себе. Но и став признанным писателем, Гораций, этот «республиканец с подрезанными крыльями», не мог легко проникнуться оптимизмом Вергилия.

Предвидя новые страдания родины, он говорил, что Рим идет на самоубийство, что его ожидает нашествие варваров:

Рим, что сумел устоять пред германцев ордой синеокой,

Пред Ганнибалом, в дедах ужас вызвавшим,

Ныне загубит наш род, заклятый братскою кровью,

Отдаст он землю снова зверю дикому.

Варвар, увы, победит нас и, звоном копыт огласивши

Наш Рим, над прахом предков надругается. [11]

Честным людям нет места в обезумевшей стране, проклятой богами. Им остается лишь бежать в надежде, что где-то за морем есть «счастливые острова» — приют тишины и мира.

Осенью 32 года Италия и западные провинции принесли присягу Октавиану как верховному главнокомандующему. Сам он хотел, чтобы война не выглядела гражданской, и поэтому объявил ее не Антонию, а египтянке Клеопатре. В знак того, что не римляне идут против своих, а империя — против варваров, объявление кампании провели по всем правилам древнего латинского ритуала.

Антоний имел немало шансов успешно обороняться в Африке, но предпочел направить свои боевые корабли к европейским берегам. 2 сентября 31 года флотилии встретились при мысе Акций [греч.: Актион]. Началось морское сражение, Антоний и Клеопатра были разбиты и едва вырвались из окружения.

Октавиан, однако, не спешил: только год спустя, когда он убедился, что злополучная чета окончательно потеряла волю к сопротивлению, он высадил своих солдат в Александрийской гавани. К тому времени большая часть войск и приближенных покинула Антония. Когда Октавиан вступил в город, ему сообщили, что Антоний и Клеопатра предпочли смерть позору.

Свою победу Август стремился представить как торжество римского оружия. Поэты изображали Актайскую битву в виде схватки богов республики со звероподобными демонами Нила:

Чудища-боги идут и псоглавый Анубис с оружьем

Против Нептуна на бой и Венера (Исида) против Минервы *.

Сверху, взирая на бой, Аполлон Актийский сгибает

Лук свой, и в страхе пред ним обращается в бегство Египет [12].


---

* Венера в данном случае означает Исиду

---


Аполлон назван здесь не случайно. Его храм возвышался на Актийской скале, а сам он считался богом грядущей мировой эпохи.

Кроме официального мифа о «победе Рима и его богов», льстившего национальному самолюбию римлян, был пущен в ход и миф о «поражении тирании». Октавиан с гордостью заявлял, что его оружие «вернуло свободу республике, угнетенной бандой заговорщиков» [13].

Общее настроение, воцарившееся после Акция, выражено в известной Галикарнасской надписи. В ней цезарь именуется «спасителем рода человеческого, все молитвы которого Провидение не только исполнило, но и дало больше, ибо умиротворены море и земля, города же изобилуют благозаконием, согласием и благолепием» [14].

Мировая держава вступала в эпоху стабильности. Парфяне согласились на мир и вернули римские знамена, захваченные еще у солдат Красса. Ирод поспешил к Октавиану с изъявлением покорности, за что был обласкан и возвращен на престол как друг римлян.

Законы империи, ее стиль жизни и нравы проникали повсюду. На берегах Британии, в селениях Африки, среди горных перевалов Малой Азии звучала одна и та же отрывистая команда латинских легионеров.

Рим в свою очередь стал являть картину подлинного «вавилонского смешения народов». В шумной столичной толпе постоянно звучала чужеземная речь. В цирках, тавернах, конторах можно было видеть людей со всех концов света: послов из Индии, голубоглазых варваров Севера, арабских погонщиков, смуглолицых египтян, еврейских и финикийских матросов, греков-комедиантов и нумидийских стрелков.

Из провинций, часть которых были личными владениями Августа, Рим выкачивал несметные богатства. Александрийские корабли привозили пшеницу; каждый месяц ее бесплатно раздавали римлянам. По узким улицам Города с грохотом катились вереницы фургонов с награбленным добром: бронзой, мехами, шелком, янтарем и свинцом.

Оживилась торговля, прежде скованная гражданскими войнами. Ветераны благословляли Августа в своих новых имениях. Писатели пропагандировали пользу сельского хозяйства. Рабовладельцы могли, наконец, спать спокойно: чтобы не допустить появления второго Спартака, Август издал жестокие законы о невольниках.

«Первый человек государства» внимательно следил за поддержанием своего авторитета и популярности: знаменитые поэты восхваляли его правление, повсюду красовались его бюсты, рельефы и статуи. Помпезные здания с тяжелыми пышными колоннадами должны были воплощать величие «века Августа». Был перестроен Форум, преображен центр Рима, теперь его украшало более ста дворцов. Говорили, что цезарь принял город кирпичным, а оставит мраморным.

За исключением рабов, взоры всех сословий с верой и восторгом обращались к тому, кто, по словам Тацита, «подкупил Рим сладостью мира». Некий сенатор бегал по улице и призывал граждан «посвятить себя цезарю», то есть дать клятву умереть с ним в один час.

Это упоение, этот экстаз перед лицом всемогущего «отца отечества» заставляли забыть о переменах, совершившихся в правительстве. Все славили возрождение республики, хотя в сущности власть принцепса уже не подчинялась никакому контролю. Принципат открывал простор всем будущим Тибериям и Калигулам, Неронам и Констанциям. Почву для них подготовил тот, кого Европа и Восток признали своим «спасителем».

Когда из руин обанкротившейся республики поднялся мрачный колосс абсолютизма, был подведен итог социально-политическим экспериментам Эллады и Рима. Свободе соорудили роскошный саркофаг, а у колыбели новой тирании собрались все призраки древности: колдуны, украшенные черепами и перьями, фараоны сыны Солнца, азиатские цари-боги. В лице очередного человекобога они вновь справляли свою победу.

По верному замечанию итальянского историка Ферреро, от Августа ждали чудес, но сам он хорошо понимал пределы своих возможностей. Покорять Парфию он не собирался. В войнах ему часто не везло. Зачем же ему еще и еще раз искушать судьбу и повторять ошибки Александра, блуждавшего по азиатским пустыням? Не хотел Август и увеличивать армию, боясь попасть от нее в зависимость. Его задачей стало укрепление мира. Ворота храма Януса были торжественно затворены, а впоследствии Август приказал соорудить особый алтарь, посвященный Рах Romana, «Римскому миру».

Но само по себе отсутствие войн еще не создает внутренней прочности режима. Недостаточно было и страха, и контроля над сенатом, и разветвленного аппарата чиновников. Авторитет диктатора не мог иметь одной лишь политической основы, его владычество должно было простираться и на души людей.

Великий знаток «технологии власти», Август стремится к тому, чтобы народы действительно видели в нем «отца». Он принимает роль бдительного стража нравственности, делается ханжой, следит за пристойностью одежд и семейной жизнью. Обещая морально оздоровить общество, он разыгрывает скромного и воздержанного человека. Все должны знать, что цезарь ведет спартанский образ жизни: спит на жесткой постели, любит простую крестьянскую еду. Своему приемному сыну он пишет: «Никакой иудей не справлял субботний пост с таким усердием, милый Тиберий, как я постился нынче: только в бане, через час после захода солнца, пожевал я кусок-другой перед тем, как растираться». Он издает указы против роскоши, чтобы народ поверил, будто в его лице воскрес старый Катон. Он ищет опоры в славном прошлом Рима, а для этого ему необходима «религия предков».

Сам Август никогда не отличался набожностью и в молодые годы даже позволял себе кощунствовать; но, как многие тираны, он был суеверен до крайности: постоянно обсуждал свои сны, носил талисманы, высчитывал счастливые и дурные дни, верил знамениям и приметам. Все это делало его «благочестивым» на староримский манер.

Оскудение храмов раздражало Октавиана. Как и Цицерон, он считал, что именно религия обеспечивала порядок и успехи древней республике. Стараясь оживить традиционный культ в империи, он приказал срочно реставрировать пришедшие в ветхость святилища. Их очищали от паутины и сорной травы, устраивали перед ними пышные праздники в честь богов, на которые собирались огромные толпы народа. Приняв звание «верховного понтифика», Август неукоснительно придерживался правил и установлении, связанных с этой должностью.

Религиозный патриотизм заставлял цезаря относиться с презрением к иноземным верованиям. Он делал все, чтобы ослабить их влияние на римлян и вернуть народ к добрым старым временам. По желанию Августа поэты вновь стали обращаться к мифам. Овидий пересказывал их в книге «Метаморфозы» и посвятил народным праздникам большую поэму.

Таким образом, каждое мероприятие Августа являлось составной частью его главной задачи: создать иллюзию возвращения к республике и «обычаю отцов», укрепляя при этом собственную единоличную власть [15].

Этот замысел натолкнулся, однако, на препятствие, созданное самим цезарем. Запрещая строить храмы Исиды в Риме, он исходил из принципа, что у каждого народа должны быть и свои божества. Но в таком случае разноплеменная империя лишалась объединяющего начала.

Римское гражданство уравняло в правах миллионы людей, а эллинистический космополитизм взрастил в них веру в единство человеческого рода. Мировая держава дала им общий порядок и связала их жизненные интересы. Но где же было найти духовное основание этой общности? Кто Отец человеческого братства? Вера в Олимп оказалась недостаточно сильной, к тому же она не стала всеобщей.

В поисках единой идеологии, которая стояла бы над всеми религиями империи, Октавиан довольно скоро нашел решение, подсказанное его исключительной ролью как главы государства. Он последовал примеру Александра и его преемников.

Установить в Риме культ императора было старой мечтой цезарианцев. Еще Антоний обоготворял Юлия Цезаря, а потом и сам объявил себя потомком Геракла и воплощением Диониса [16]. Поражение при Акции разрушило все планы Антония, но зато Август вполне преуспел на этом пути. Он наверняка отдавал себе отчет в том, что настоящим монархом может быть только личность, окруженная сверхъестественным ореолом. Иными словами, введение собственного культа явилось для Октавиана неизбежным этапом в достижении тотального самодержавия.

Как и Антоний, он начал с Юлия Цезаря, тени которого после Перузинской войны он принес в жертву 300 человек. На месте кремации диктатора Октавиан велел воздвигнуть храм. А новое святилище Венеры, «праматери» рода Юлиев, напоминало уже и об его, Августа, происхождении. Он щедро одарил храм Аполлона Актийского, которого называл «своим отцом». Император пересмотрел все книги Сивиллы, пророчицы Аполлона, и из сотен свитков оставил лишь немногие, прочие же приказал сжечь как подложные [17]. В своем выборе он, вероятно, исходил из того, насколько тексты соответствуют его собственным планам.

В 29 году появились уже первые храмы, посвященные гению здравствующего императора. Как всегда, Август действовал с оглядкой, прикидываясь, что уступает воле народа. Сначала алтари ему воздвигали не в Риме, а в восточных провинциях, где издавна привыкли к поклонению монархам [18]. Прошло немного времени, и египетские жрецы услужливо обосновали теорию божественности цезаря. Даже в Иудее, к великому возмущению народа, Ирод выстроил два храма богу Августу.

Не желая отделять себя от идеи римского государства, цезарь приказал, чтобы каждый храм в его честь был посвящен и Риму, то есть его богине-покровительнице Роме [19].

Вслед за этим начали насаждать императорский культ и в частных домах. В каждой римской семье рядом с Ларами и Пенатами появились бюсты Августа. Перед ними воскуряли фимиам, к ним же обращались с молитвой.

Победа была полной. Отныне все подвластные Риму народы получили общий объект поклонения. Во славу принцепса как бога слагали гимны, его изображали в позе и одеянии самого Юпитера.

И не только толпа, но и просвещенные люди с восторгом принимали новый культ. Они верили в таинственную власть, которую боги даровали «спасителю мира». Явление его силы было для них явлением Божества. Гораций, забыв свои «республиканские грехи», писал Августу славословия. Он говорил, что раньше героев причисляли к богам после смерти, Август же заслуживает большего.

Только тебя одного спешим мы почтить и при жизни Ставим тебе алтари, чтобы клясться тобою как богом, Веря — ничто не взойдет тебе равного и не всходило [20].

Сам Август делал вид, что остается в стороне, что нехотя принимает дань поклонения. Вергилий должен был увещевать его, чтобы он привыкал к этому поклонению. Ведь именно он даровал мир народам и основал Сатурново царство.

Нам бог спокойствие это доставил, Ибо он бог для меня, и навек, — алтарь его часто Кровью будет поить ягненок из наших овчарен [21].

Поэт уже больше не возвращался к мысли, что за эпохой процветания последуют века упадка. Он уверовал в мировую миссию Рима и Августа: вселенское здание империи пребудет нерушимо, как скала Капитолия [22].

Многие поколения шли к этой цели. История Рима в глазах Вергилия стала приобретать черты, родственные библейской. Он отказывался видеть в ней простую цепь событий, но усматривал провиденциальный смысл. С того момента, когда Эней, спасая отца и родные реликвии, совершил «исход» из Трои, боги начали подготавливать вечный общечеловеческий порядок, основанный на праве и справедливости.

Изобразить эту предысторию Августа, своего рода «ветхий завет» его божественного правления, Вергилий задумал в «Энеиде», грандиозной эпопее, которая была призвана возвеличить «мужество и благочестие» римлянина. Его герой — любимец богов; сама Сивилла открывает ему тайны загробного мира. Август лишь завершил то, что начал Эней. Он примирил и объединил нации и дал им единое божество.

Наивный идеалист, Вергилий не видел подлинной природы принципата. Меньше всего его можно назвать придворным льстецом. Он готов был признать, что тайна судьбы цезаря воистину связана с божественной Тайной. В пользу этого говорила и сама древняя вера отцов, видевшая во всем проявления высшего Нумена.

Признание культа Августа такими людьми, как Гораций и Вергилий, было величайшим триумфом абсолютизма, ибо отныне Кесарь завладел совестью и верой людей. Он оттеснил богов и занял их место в сердцах…

Подобно Энею, герою Вергилия, языческий мир изведал много скитаний. Он преклонялся перед природными силами: искал Божество в загадочном хороводе звезд, в шумящих волнах моря, в заснеженных вершинах гор. Человек открывал духовные измерения, отрекался от плоти, уходил в себя, жаждал добра и правды. За множеством богов и духов он угадывал присутствие Единого, старался найти истинный, угодный Ему строй жизни. Многое было достигнуто. Позади мудрые жрецы Египта и греческие мистагоги, реформаторы и пророки, Будда и Заратустра, Гераклит и Платон. И вот трагический провал: порабощение духа, апогей идолопоклонства, взрыв темных страстей, слепота. Все псалмы, воздыхания, молитвы и гимны вылились в дикий тысячеустый рев: Ave Caesar!..

Мы, люди XX века, без особых усилий можем представить себе эту одержимость человекобогом. Но хочется верить, что и тогда не все пали жертвой массового безумия. И есть глухие намеки, указывающие на наличие оппозиции.

В самом деле, почему цезарю под конец жизни приходилось ссылать поэтов и конфисковывать неугодные ему книги? Для чего был издан закон против памфлетистов? [23] Значит, кого-то уже начинало тошнить от безудержных славословий. Не закралось ли сомнение в душу самого Вергилия? Вряд ли только взыскательность художника побудила его завещать, чтобы «Энеиду» предали огню. По-видимому, тайная тревога и недовольство стали мучить и его — поэта, отдавшего свой гений самодержцу.

Август, чувствуя неблагополучие, всеми мерами силился подавить подобные колебания. Он взял на вооружение идею Вергилия о «новой эре» и положил ее в основу «Вековых игр», которые торжественно отпраздновал летом 17 года до н. э.

Игры были устроены якобы по указанию Сивиллиных книг [24]. Ночные процессии, молебствия богиням Судьбы и Матери-Земле — все должно было говорить о бесконечности царства, созданного «спасителем-богом». Он — орудие Рока, обновитель Вселенной, вернувший Риму древнее благочестие. Немеркнущая слава Августовой столицы была воспета в гимне Горация, специально заказанном к играм:

В день, когда завет повелел Сивиллы

Хору чистых дев и подростков юных

Воспевать богов, под покровом коих

Град семихолмный!

Ты, о Солнце, ты, что даешь и прячешь

День, — иным и тем же рождаясь снова,

О, не знай вовек ничего славнее

Города Рима… [25]

Рим, давший народам право, спаявший воедино Восток и Запад, предвестник человечества, казалось, осуществил то, чего не

достиг Александр Великий. Эту идею мирового «согласия» не отвергнет и Церковь, она освятит ее, признав объединяющую роль «вечного города». Однако для христианства средоточием единения станет благовестие Любви, тогда как языческий Рим строил его на культе Кесаря. Гораций писал:

Твоим законам. Август, покорствуют

Дуная воды пьющие варвары, и гет, и сер, и парф лукавый…

Вот гордый скиф и индиец дальний внемлют веленьям [26].

Это звучит словно пародия на пророчество Исайи о Христе, к Которому притекут все племена. Кесарь выступает здесь в роли единственной силы, способной дать истинную жизнь человечеству.

И как бы в ответ на эти притязания человекобога через десять лет после «Вековых игр» прозвучала иная песнь, которую услышали пастухи Вифлеема:

Слава в вышних Богу,

И на земле мир,

В человеках благоволение!

Она звала всех, кто не поклонился лжемессии, она возвещала о наступлении подлинного Царства Божия, о мире между землей и Небесами.

ПРИМЕЧАНИЯ

Глава двадцать седьмая

ЧЕЛОВЕКОБОГ

1. Аппиан. Гражданские войны, II, 20.

2. Овидий. Метаморфозы, xv, 746.

3. Светоний. Божественный Юлий, 88

4. Вергилий. Георгики, I, 446 сл. Пер. С. Шервинского.

5. Дион Кассий, 48, 3.

6 Аппиан Гражданские войны, IV, 13 сл.

7. См.: Г. Буасье. Римская религия, с. 241 сл.

8. См: Н. Машкин. Эсхатология и мессианизм в последний период Римской республики, с. 441-460, его же Принципат Августа М., 1949, с. 244, С. А. Ошеров. История, судьба и человек в «Энеиде» Вергилия. — В кн. «Античность и современность». М., 1972, с. 322.

9. Вергилий. Буколики, IV, 4. Пер. С. Шервинского.

10. Бл. Августин. Послания, 258.

11. Гораций. Эподы, XVI. 7 сл. Пер. А. Семенова-Тяншанского.

12. Вергилий. Энеида, VIII, 698 сл.

13. Деяния божественного Августа I. — ХДР, с. 527.

14. Цит. по Н. Машкин. Эсхатология и мессианизм в последний период Римской республики, с. 457.

15. О политической и социальной природе принципата см.: Н. Машкин. Принципат Августа, с. 309 сл.

16. См.: Г. Буасье. Римская религия от времен Августа до Антонинов, с. 127 сл.

17. Светоний. Август, 31, 1

18. См.: Н. Машкин. Принципат Августа, с. 564 сл.

19. Светоний. Август, 52.

20. Гораций Послания, II, 1, 15.

21. Вергилий. Буколики, I, 7-8.

22. См.: С. Ошеров. История, судьба и человек в «Энеиде» Вергилия, с. 320.

23. См.: Г. Буасье. Общественное настроение времен римских цезарей. Пг., 1915, с. 48.

24. См:. О. Базинер. Ludi Saeculares — Древнеримские юбилейные игры. Варшава, 1901, с. 221.

25. Гораций. Юбилейный гимн, 5 сл. Пер. Н. Гинцбурга.

26. Гораций. Оды, IV, 15, 22 сл. Юбилейный гимн, 55.

Загрузка...