Для чего нужен Галенкин?

Я благодарил Геленкина — принес бутылочку винца и добрую закусь к нему: сыр с зеленой плесенью и черной икры.

Галенкин пил, заедал водку икрой, черпая ее ложкой, и издевался надо мной.

Такая картина — в полушалаше, полуземлянке, у печурки сидит сморчок с носом — красным клювиком и загорелой плешью и ковыряет меня словами.

И что-де толстяк я и ни черта не смыслю в трех главных прелестях жизни — в женщинах, в песнях, в вине.

— А годики-то, паря, заметь, не возвращаются. Х-хе!

Я слушаю его и тоскую о настоящем разговоре.

Например, о натаске собак можно говорить часами. Отличная, благородная тема. Сколько в ней поворотов, сколько тонкостей. Скажем, такие — применение подсадных перепелок, отработка геометрического поиска. А проблема страха собаки перед ружьем?

А еще — хотя у каждого собачея своя методика натаски, но все сходятся в одном — нужна и веревочка, иначе дисциплины от собаки не жди. Веревку метров пятнадцать длины привязывают к ошейнику и сдерживают собаку. А если уж промахнулся и в этом, то нужен советчик. Ищите его, благодарите его… потом.

За что же я угощал Галенкина? Да за то, что, увидев смешную картину, он и посмеялся, и помог.

А редкая была картина, я до сих пор жалею, что не смог смотреть на нее со стороны. Нет, не одна — много было картин. Одинаковых. Я только говорю об одной.

Картину эту мог увидеть каждый два года назад, если в воскресное июльское утро не сидел в городе, а на «передаче» ехал до станции Иня. А там уже оставалось немного: сначала подняться на железнодорожную насыпь, затем, хрустя гравием, шагать по ней к мосту через реку.

Отличная прогулка! Солнце и провода блестят, висят жаворонки, трепещет охотящаяся пустельга.

С насыпи далеко видны река и шоссе с пробегающими машинами. И видно, что между шоссе и рекой зажат большой луг и огороды с желтыми сигналами подсолнухов. Среди подсолнухов маячит Галенкин.

И здесь же вниз идет тропа.

Спустившись по ней, сначала оказываешься на мокром лугу. На нем и живут дупеля. Вот здесь, если день был воскресный, можно было полюбоваться на редкую картину — толстый человек, придерживая живот, скачет по лугу вдогонку за белым сеттером.

Брызги, топот, крики…

Человек этот — я, порядок пробежки такой: впереди летит дупель, за ним гонится Фрам, за Фрамом вьется длинная веревка. За веревкой во все лопатки чешу я. Правая моя рука протянута вперед (живот я держу левой), и впереди уносится, вертясь и подпрыгивая, серый веревочный хвост.

Рука моя все ловит веревку, но загребает то горсть воздуха, то хватает пучок травы. Одним словом, картина…

А на краю луга, в подсолнухах, хохочет старик в белой рубахе. Он топает ногой, стонет, взвизгивает. И хохочет, хохочет, хохочет…

Получает, так сказать, максимум удовольствия.

Это и есть страж совхозного огорода Галенкин.

А теперь о роли веревки в натаске молодой собаки по дичи. Лягавая собака обязана делать по дичи стойку. Такая ее работа.

Стойка — врожденное свойство, но стоять и глядеть на летящую птицу скучно. И молодая, балованая, азартная собака бросается в погоню за ней. Это нельзя, это вредно — поймать птицу нельзя и стрелять возможно только из-под правильной стойки.

И здесь-то и нужна веревка. Ее следует привязать к ошейнику, ею одергивать пса, если он делает что-нибудь не так. Дерганьями веревки я должен был информировать Фрама. О том, что дичь догоняют не ногами, что хозяина, то есть меня, надо слушать. Обязательно.

Ошибся я в длине веревки — надо было брать тридцать метров.

И вот мы с Фрамом стоим на краю сырого луга, около нас ходит сторож Галенкин (он умирает от скуки среди капусты). Он говорит, говорит, говорит… Я уже знаю, что он пенсионер и вдов. Но я еще не подозреваю, что мне придется и увеселять и угощать его.

Мы стоим, и ветер наезжает на нас. Накатит и унесется, оставив густые запахи. А за ним уже катит второй, несет еще. Фрам принюхивается, ширит ноздри. По носу его, шевелящемуся, беспокоящемуся, я вижу — он чует здешние места насквозь.

Чует всех дупелей, ковыряющих клювами мягкую, будто творог, почву.

Чует водяных пастушков, чует крякух, плавающих посреди озерка с поросшими осокой берегами (оно лежит в сердцевине луга).

Ветерок наезжал, сторож, глядя на острую затылочную косточку Фрама, говорил, что собака — хорошая. Вон какая замечательная косточка! И что дупелей здесь — как грязи.

Я привязал веревку к ошейнику Фрама, и мы пошли.

Фрам шел, слегка пригибая шею и нервно ступая белыми, еще не выпачканными грязью и травой лапами.

Славный, милый пес, такой весь ясный, чистый.

Но я говорю ему на всякий случай:

— Фрам, осторожнее. Фрам, тише.

И прикидываю длину веревки — пятнадцать метров. Успокоительная длина! Я бросил ее волочиться в траву и пошел рядом с Фрамом.

Мне давно хотелось поймать на его милой, усатой морде гримасу причуиванья. Мне казалось: если я скорчу похожую гримасу, задрожу носом и бровями, то буду чуять сам. А если Фрам нарушит мой приказ быть тихим и кинется за птицей, то я могу сцапать его за ошейник. Если промахнусь, то наступлю ногой на веревку и рявкну:

— Лежать!

И все будет в порядке — собака получит нужный урок, я запомню гримасу причуиванья, и веревка окажется купленной не зря. (Если бы я мог знать, что предстоит купить еще много веревок, надставлять их, менять, пропитывать олифой от сырости).

И тут мы нашли дупеля. Вдруг Фрам поднял голову как можно выше. Опустил вниз. Опять поднял. (Я поймал себя на том, что сам поднимаю и опускаю голову, таращусь до боли).

Глаза Фрама зеленеют. Он замер. Сел для чего-то. Кулик мячиком подпрыгнул из травы и полетел, как летают все они — лениво. Фрам рванулся за ним из положения «сидя». Это был прыжок! Вот только что он был здесь, около моих рук, и уже веревка с шипением мчится от меня.

— Стой!.. — заорал я. — Ляг!..

Кинулся. Бегу, а сам вижу летящее в воздухе рыжее пятно кулика и бешено скачущую белую собаку. Бегу, а в голове: «Схватить проклятую веревку, поймать проклятую собаку, схватить-поймать…» А минут через пять такой вывод: «Сейчас здесь упаду и умру…»

Но я не упал и не умер. Фрам, добежав до озерка, запутал веревку в кустах и остановился, все еще перебирая лапами. Я, подбежав, сел рядом на кочку. Разинутая, языкастая, пыхтящая голова Фрама плавала передо мной среди роящихся звездочек. Звездочки осыпали и небо, и травы. Сердце било, как двустволка — «бах-бах», и снова «бах-бах». Но звездочки ушли, и я увидел, что Фрам нисколько не раскаивается. Наоборот, он морщит губы, он мне улыбается, машет хвостом. Он доволен собой. Значит, Фрам ничего не понял из моих криков. А Галенкин приседает и ржет, хлопая себя ладонями.

Паршивец Фрам! Сколько труда, сколько занятий, и все впустую. Он должен стоять по дичи, я докажу ему это.

Я встаю, распутываю веревку, узлом захлестываю ее себе за руку. Снова дупель — теперь порвалась веревка.

Мы проходили весь июнь и весь июль — не получилось. Фрам так и не смог забыть первого своего пробега, не мог понять своей роли. Он рвал тонкие веревки, а если они были прочные, то ронял меня. Я падал, ругался, бушевал. И кто знает, что бы у нас вышло в конце концов, если бы не дупелиная высыпка и Галенкин.

Было двадцать первое августа. Осень проступила — еще плотная зелень, еще жизнь, но за этим просвечивают белизной кости зимы.

Мы снова пришли на луг.

День был серый. По небу несся журавлиный клин. Гасли один за другим подсолнухи — ветер встряхивал их желтизну.

Мы с Фрамом присели у шалаша, оба грустные, оба унылые. Охота не предвиделась, дупеля улетят. И мне было жалко себя и Фрама.

Галенкин ходил в вязаном жакете и жаловался на ломоту и дерганье в левом плече. Я советовал ему растереть плечи змеиным ядом.

— Пчела, пчела гонит ревматизм, — скрипел Галенкин. — Пожуй, — и сунул мне кусок черного семянного подсолнуха. Я стал щелкать семечки.

Галенкин теперь говорил мне, что срежет подсолнухи и просушит их. Потом выколотит палкой.

Наберется мешка два или три хорошего семени.

— Я их в междурядье рассаживал. Личные подсолнухи. Мои.

— А дальше что? — спросил я, стараясь попасть шелухой в кочан капусты.

— Зимой буду продавать. Стаканом. И будет мне водочка.

Я вообразил себе зимний базар, топающего валенками Галенкина, его нос с пушком инея…

— Дорого продам, — хвастал Галенкин, потирая плечо. — Я все умею, и вырастить продукт, и в деньги его перевернуть… Вы, нынешние, ни черта не умеете. Какой ты натасчик! Так, удобрение! Сидишь! Раскис! (В голосе старика стали появляться гневные визги). Ты встань, иди на болото. Пса мучаешь. Ты его на веревочке у птицы подержи. И попроси меня, ублажи. Я возьму ружьецо и покажу, для чего твой Фрам должен на болото ходить.

— А, бросьте, — махнул я рукой.

— Во-во, бросить. А ты сам или брось собаку, или кому отдай. Иди! Встань! Сколько этих дупелев на лугу сидит. Иди, говорю. — Глаза его выпучились, тряслись веки — псих.

Я встал, и мы пошли втроем — я, Фрам и старик Галенкин с ижевской одностволкой, что имел для охраны капусты.

На лугу действительно была высыпка дупелей. Птицы, уже летевшие на юг, сели отдыхать, сели густо, как ватрушки на противне. И вся работа Фрама была одной скользящей стойкой. Он шел от одной птицы к другой. Когда Фрам сделал стойку, я придержал его веревочкой, старик срезал дупеля влет (огородные сторожа — все браконьеры, все хорошие стрелки). Фрам долго нюхал убитого дупеля, долго рассматривал нас обоих, склоняя голову то на один бок, то на другой. И — понял.

…Я слушаю Галенкина и думаю, кто полезнее в натаске молодой собаки — сторож Галенкин или веревка.

Тот утирает нос ладонью.

— Га! — он тычет в меня пальцем. — Ты разве живешь?… А?… Собака, охота, гав-гав-гав! Это все? Ха!.. Га!.. Кхе… Шуровать надо. Как их, этих самых? Ага, девок. Ба! Моя жизнь удивительная. Не чаял жениться — так избаловался. Сами вешались на шею. Женился на своей старухе. От изумления (мы с ней сначала так просто жили).

Моя Глашка мне отвалила сразу трех сыновей — Матвея, Георгия и Валентина! А что за сыновья! Отцу поллитру не поставят. Ха! Кхе! Га…

Я слушаю и тоскую по настоящему разговору.

Говорить нужно только о собаках. Хороших. Редких. О таких, каким станет мой Фрам. Или о методах натаски. Это и есть настоящий мужской разговор.

Загрузка...