Мир шуршит, как газета

Пахнут кровью дешевые роли.

Все страшнее в кассете

непроявленный ролик…

По безвыходным рельсам бреду сквозь трясины болот.

Я дороги не вижу.

Здесь «назад» означает «вперед».

Уильям Джей Смит

Тим О’Брайен Заскок Перевел Ш. Куртишвили

1

Сумасшедший? Я?

Время уже за полночь, поцеловав жену в щеку, тихонько выскальзываю из постели. Ни света, ни звука. Натягиваю джинсы, фланелевую рубашку, рабочие ботинки и выхожу на задний двор. Место я наметил возле сарая. По-вашему, значит, сумасшедший? Может так, а может, и нет. Вы лучше послушайте. Наступает час массовых убийств. Слышите? Это звуки Физики.

Вы только послушайте.

Закройте глаза, сосредоточьтесь. Это электрон, не так ли? Пощелкивают фотоны, потрескивают протоны, ровно жужжит гравитация.

Я пользуюсь обыкновенным заступом. В небесной вышине над горами висит бледная и ущербная луна. Света для работы достаточно. Воздух прохладный. Ощущаешь себя погруженным в бесконечный сон. «Ладно, приступим», — шепчу себе под нос и начинаю копать. Отваливаю первый ком. Наклоняюсь, разминаю землю и просеиваю ее меж пальцев. И сразу же чувствую себя совершенно по-новому, в безопасности. Сумасшедший? Вроде нет. Пока еще.

Будет нелегко, но я не отступлюсь.

После долгих сорока пяти лет бессонницы и ночных страхов наступил час, когда надо взять контроль в свои руки. Это не сумасшествие, не паранойя. И отнюдь не потеря здравого смысла. Это всего лишь предусмотрительность.

Балансирование силы, балансирование разума. Похоже на хождение по канату, не правда ли? И где же резон? Бесконечность может расколоться в любую минуту.

«Сумасшедший»… в…

Бери лопату и двигай работать.

Сила и решительность — признаки здравого ума. Руки, ноги и спинной хребет плюс сила воли. Я не отступлюсь. Здешняя горная каменистая земля неподатлива, но я тоже из упрямых. Давайте-давайте, смейтесь надо мной. Недоумевайте, вскидывайте брови. Ничего. Мне сорок пять, а это крайне опасный возраст. Так кто же свихнулся? Я? Или вы? Глухонемые, самодовольные, правоверные невежды. Уснувшая часть рода человеческого. Вы, бедные, жалкие твари. Вы, поглотители коктейлей и пожиратели «Соминекса». Послушайте: Канзас в огне! Что мне остается делать? Вы дрыхнете, а я копаю. Копаю и копаю. Вошел в ритм. Подумайте о Густере и Киссинджере. Вспомните Ноя. Подумайте об этих ямах в полях озимой пшеницы. Никаких метафор. Бомбы реальны.

Проработал целый час. Потом луна стала склоняться к горизонту, и я, раздобыв в сарае гирлянду разноцветных новогодних лампочек — красных, синих и зеленых — развесил ее по деревьям и кустам, врубил электричество и стал копать дальше.

Слава богу, ночь спокойная. Тьфу, сглазил. Только принялся насвистывать старую добрую песенку, открывается задняя дверь.

— Папа, — голос Мелинды.

Начинается.

Моя дочь, в пижаме и тапочках, рысью несется к яме. Ей зябко, она дрожит от холода, обхватывая себя руками, и говорит шепотом:

— Что случилось? Черт побери, что ты делаешь?

— Ничего, — отвечаю я, но в горле першит. Мне что, стыдно? — Ничего, принцесса. Просто копаю.

— Копаешь?

— Да.

— Что копаешь?

Я сглатываю застрявший в горле ком и улыбаюсь. Вопрос, конечно, резонный, но мой ответ разом отметает все подозрения.

— Яму, — говорю. — Что же еще?

— Вон как.

— Обычную яму. Все просто! А теперь быстренько в постель. Завтра в школу вставать.

— Яму… — бормочет Мелинда.

Скрестив руки на груди, она смотрит на меня взглядом одновременно строгим и снисходительным. Странный ребенок. Двенадцати лет, но очень умная и упрямая. Даже слишком умная и слишком упрямая. Вся в мать, и так же доводит меня иногда до нервной дрожи.

— Понятно, — говорит она. И, помолчав, кусает верхнюю губу. — Понятно. А какую яму?

— Глубокую.

— Я понимаю, но…

— Слушай, ангелок, я серьезно говорю. Иди домой. Сию минуту.

Мелинда косит взглядом сперва на лопату, потом на гирлянду, потом на меня. Я чувствую себя не в своей тарелке. Виноватым и смущенным. Ее пристальный взор сбивает меня с толку.

— Ну скажи — требует она, — для чего тебе яма?

— Долгая история.

Она кивает:

— Глупая история, бьюсь об заклад.

— Вовсе нет.

— И бестолковая.

— Нет.

— Папа!

Я отбрасываю лопату, опускаюсь на колени и шлепаю ее по попке. Неуклюжий жест, умоляющий, словно я прошу у нее прощения. Я что-то внушаю. Говорю, что все это ерунда. Просто яма, так, маюсь дурью. Без всякой цели Не срабатывает. Она скептик, верит только в абсолютную истину. Санта-Клаус для нее пустой звук.

Что мне остается делать?

Я смотрю на горы и рассказываю ей все как есть. Мир в опасности, может случиться непоправимое, нам необходимо безопасное убежище, место, где можно укрыться.

— Застраховаться, — говорю я мягко, — как… как крысы или кролики. Им всегда есть где спрятаться.

Мелинда улыбается.

— Ты хочешь жить там? В крысиной норе?

— Нет, маленькая. Это только…

— О, господи!

— Вот богохульничать не надо.

— Ну ты даешь!

Она шмыгает носом. Пожимает плечами, вскидывает голову, отворачивается от меня и застывает в гордой позе. По-моему, она разочарована.

Канзас в огне.

Как это объяснить ребенку?

— Да, — вздыхает она. — Это на самом деле глупо. Одно скажу тебе точно — маму сразу подбросит до потолка.

— Похоже на то.

— Господи, она же разведется с тобой.

— Уж с этим мы уладим.

— Я тебе говорю, она скажет, что это глупо, вот увидишь. Кому охота жить в земле?

— Ты не понимаешь.

— Представь себе.

Это для безопасности, — говорю я.

В ее улыбке ни тени жалости Кивает на яму и поддает ногой ком земли:

— Дурачок.

— Ну-ка пошли спать.

Хочу взять ее на руки, но она увертывается. Говорит, что я потный. Тащу ее за руку. В доме пахнет воском и дезодорантом «Виндекс». Моя супруга крайне щепетильна в таких делах; она у меня поэт, личность творческая. Верит в прозрачность метафор и чистоту языка. Структура должна быть четкой, все по полочкам.



Ямы чистотой не блещут, безопасность может оказаться довольно грязной. Мелинда, конечно, права. У меня есть кой-какие проблемы дома — по сути дела, в разгаре война нервов, — и чтобы мой проект увенчался успехом — а он должен им увенчаться — мне придется действовать с большим тактом и изобретательностью.

Начнем.

Я увожу Мелинду в спальню. Укрываю одеялом, смахиваю с ее лба комочки глины и, поцеловав, желаю крепкого сна. Делаю все нежно, но внушающе.

— Пап?

— Что, родная?

— Нет, ничего.

— Говори, говори, — подбадриваю.

Она отрицательно качает головой:

— Нет, ты с ума сойдешь!

— Не сойду.

— Точно сойдешь.

— Ну не томи.

— Да нет, ничего, — бормочет Мелинда. — Кроме того, что…

— Кроме чего?

— Кроме того, что ты псих. Правда ведь?

Не проронив ни слова, улыбаюсь и закрываю дверь. Но на кухне пальцы мои все же сжимаются в кулак. Псих? Из-за того, что выжить хочу? Наливаю себе в стакан лимонаду и отхожу к широкому окну, выходящему во двор. Разве Ной был психом?

Уже поздно, голова раскалывается, но я заставляю себя обмозговать все, чтобы разложить по полочкам. Сейчас середина апреля. Копать я кончу, наверное, к июню или июлю. И еще на отделку останется три месяца. Выкопаю яму, забетонирую стены, сверху перекрою стальной крышей. Не поскуплюсь, устрою все с размахом. Поставлю резервуар с водой. Раздобуду электродвижок. Стены завешу коврами. Оборудую гостиную, кабинет (облицую сосной), две спальни, чуланы, может быть, теплицу с искусственным освещением. Стол для пинг-понга, пианино. Куплю новейшие бытовые приборы — микроволновую печь, светильники и всю ту мелочовку, без которой не обойтись. Там будет уютно, клянусь богом. Как же иначе? Дом должен быть убежищем, а убежище — домом. Для Бобби — пишущую машинку, для Мелинды — игровую комнату. Большой холодильник заполню икрой и креветками… Псих? Я отец и супруг, и у меня есть обязательства — содержать и защищать семью. Всем этим не от хорошей жизни занимаюсь. Ненавижу все это. Я боюсь. Предпочел бы, чтоб на Земле длились вечно благость Божия и мир, чтобы наступила эра постоянной нормальности, чтоб домашнее хозяйство можно было вести по-человечески.

Допиваю лимонад и, сполоснув стакан, тащусь на двор, к яме. Валюсь с ног от усталости, но беру в руки лопату и снова начинаю копать.

Я не сумасшедший.

Я нормальный.

Может, чудаковатый. Но кто из нас без странностей? Эти головные боли и кишечные колики. Когда я последний раз нормально ходил в туалет? Когда последний раз спал без просыпу? У меня больной желудок, возможно, в мозгу бактерии завелись. Я всем мешаю, я измотан, у меня иногда кружится голова. Но я не сумасшедший. Я абсолютно нормален.

Потому и копаю.

Терпение и упорство. Дюйм за дюймом. В этой игре счет идет на дюймы. Плюнь на время. Копай и мечтай. Суровая жизнь — вот единственное мое оправдание. Я всюду был. Видел улицы Чикаго, залитые лавой, полыхающий Канзас, фиолетовое мерцание загробных огней — я был там, видел все собственными глазами. Это не поэтическая метафора. Это действительность. Спросите у микроорганизмов в Неваде. Спросите у гремучих змей и бабочек плато Лос-Аламос. Спросите у теней Хиросимы, застывших на стенах. Спросите у них, сумасшедший ли я? И потом послушайте. Черт побери, вы услышите в ответ: нежную капель расплавленного вещества, писк радиолокаторов, стрекот радиоактивною распада, полуживой стук собственного сердца. Что вам терять? Проверьте сами. Съездите на Бикини. Возьмите с собой друзей, устройте пикник, поплавайте наперегонки, а потом сядьте на берегу, вдохните поглубже и просто-напросто послушайте. Ну как? Черт бери, готов оплатить вам билет. Посмотрим тогда, кто из нас сумасшедший. Посмотрим, у кого глаза зашорены. Взглянем друг другу в лицо и…

Конечно, я принимаю суровую жизнь. Десять лет был в бегах, скрывался от опасностей и шпиков, менял одно убежище на другое, словно заурядный уголовник. Находился в розыске. Моя физиономия украшала обложки журналов «Тайм» и «Ньюсуик». Я был в центре внимания. За мной охотились Интерпол, разведывательное управление министерства обороны и ФБР; я чуть не попал в засаду к пуэрто-риканским национальным гвардейцам; был знаменитостью; движущей силой глубокого подполья. Из меня бы вышел второй Рубин или Хоффман. Я мог бы стать суперзвездой, но все это позади. Хватит крестовых походов. На дворе конец века, улицы запружены бродягами, каждый сам по себе. Времена изменились. Люди изменились. Вглядитесь попристальней. Где Мама Касс? Что стало с Брежневым? И куда подевались Лестер Мэддокс с Клин Джен? Ни героев, ни злодеев. И всем плевать. Мы забыли слова всех старинных народных песен. Говорят, теперь зазывают народ в Корпус мира. А я… я человек средних лет и среднего достатка. Владелец частной собственности — блондинистых жены и дочки, дорогих персидских ковров и симпатичного ранчо в горах Суитхарт. Устроен основательно, спасибо. А кто-то нет?! Называйте это как угодно — капитуляцией, изменой, провалом, оцепенением, просто усталостью. С меня хватит. Пора окапываться. Время рыть ямы. Безопасность прежде всего.

2

Не отступай, копай дальше. Две недели работы, и площадь ямы уже семь квадратных ярдов, а глубина — почти четыре фута. Яма великолепна — я чертовски доволен — но платить за это приходится ужасной ценой. Дочка говорит, что я дурак. Жена не желает со мной разговаривать. Не смотрит на меня, не спит со мной. Сумасшедший, да? Она считает меня сумасшедшим. И опасным. Отказывается вникнуть в суть. Весь день напролет, пока я спасаю ей жизнь, Бобби, запершись в спальне, тихо выдает на-гора бесконечную липкую череду од и сонетов. Молчание — ее дубинка. Она избегает обычных удовольствий любви и человеческого общения. Это обидно. Я этого так не оставлю. Еще эти вонючие стихи. Господи, она изводит меня. Вот, к примеру, стихотворение:

Крот роет ход

В недра, прячась от света,

в недра к твердой

породе

там мы заснем где-то

точно рептилии, видя

звездное небо, и пепел,

и спаянный пласт угля,

и серебряные самородки,

изъятые из обращенья

жизни, растраченной зря.

Вниз, золотоискатель,

ты слеп, смел и толков,

через пласты гранита,

наслоенные, как столетья,

к ярко блестящей

кладовке: золоту дураков.

Ничего не понимаю. Где смысл? В чем дело? Почему реальным вещам предпочитают метафоры? Откуда этот ненасытный аппетит к иносказаниям и завуалированности?

Бобби не понимает. Она — поэт, и ничего тут не поделаешь. Конечно, я пытался поговорить с ней об этом. Спокойно, даже мягко объяснял ей, что яма — просто мера предосторожности, что действия мои продиктованы естественным желанием исполнить свой долг супруга и отца — быть бдительным и защищать свою семью. Представил ей голые факты. Называл эти слова: «Посейдон», «Трайдент», крылатые ракеты, «Стелс», «Томкет», «Ланс», «Спринт», МИРВ, «Бэкфайр», «Першинг» — неоспоримые реалии нашего времени. Никаких, на хрен, выкрутас и метафор, чистая наука.

Только беда в том, что Бобби не воспринимает такие сведения. Артистический темперамент. Романтическая и возвышенная натура. Безусловно, она роскошная женщина — словно зачарованная красавица из сказки — длинноногая блондинка, красивые пальцы, бирюзовые глаза, скользящая походка. Только она жестоко ошибается, полагая, что ее красота — непреодолимая преграда для продуктов радиоактивного распада. Забавно, не правда ли, как люди прячутся за искусство, за Христа, за нынешний внешне солнечный облик мира? По принципу «голову в песок». Бобби находит себе убежище в банальных стихах, Мелинда — в своей юности. Другие — в пошлом, слепом оптимизме или в биологических фантазиях размножения и продолжения рода.

Что до меня, так я предпочитаю яму.

Вот и копай.

Пошли их ко всем чертям. Пускай издеваются. Мелинда может хихикать, Бобби — делать из меня предмет насмешек, но я не остановлюсь. Вызов принят.

Прошедшие две недели были настоящим смертоубийством, порой напряжение и отчаяние перерастали в горячечную ярость. Сегодняшним утром, например. После ночи бессонницы и полового воздержания я вышел к завтраку малость очумевшим. Был нездоров, и потому, обнаружив очередную фальшивую поделку Бобби, приколотую к пачке печенья, не нашел в ней ничего смешного. Хотел отшутиться, но просто не мог собраться с силами. Кроме того, стихотворение было ужасным. Называлось «Распад» и было, черт побери, ультиматумом:

Протоны, нейтроны

Разобьют наши узы

Разобьют сердца

Фитиль огнем объят

И впереди распад.

Ясно, что это вульгарный шантаж. Я все же грамотный человек, могу читать между строк… «Распад» — это совсем не заманчиво.

У кого повернется язык упрекнуть меня?

Конечно, на какое-то мгновение я потерял голову. Ничего серьезного — так, крикнул что-то недовольно, ударил кулаком по столу.

Но ведь я извинился?!

— Господи, — Мелинда как завизжит. — Он чокнутый!

А Бобби ничего не сказала, только слегка пожала плечами — дескать, ясное дело, чокнутый, но уж давай не будем обсуждать это при твоем папеньке.

— Рехнулся… — кричит моя дочь. — Ой, посмотри на него! Мама, он ест…

Я улыбнулся. Да, именно так — улыбка, прекрасная улыбка на веселом лице пышущего здоровьем человека (признак нормальной психики). Я улыбнулся, прожевал, проглотил «Распад», а потом спокойно, с ледяной учтивостью спросил, не будут ли они столь любезны прекратить свои бранные выпады, поскольку я имею честь быть сытым по горло остротами и инсинуациями Матушки Гусыни. В горле пересохло, я выпил глоток апельсинового сока и продолжил:

— Хоть немного уважения. Давайте договоримся. Перемирие. Нужно время, чтобы все понять.

Мелинда уставилась на маму.

— Ты видела? Он съел твое стихотворение!

Моя супруга пожимает плечами.

— Боже мой, он, наверное, помешался, — вопит Мелинда. — Он правда съел стихотворение, я видела!

— Погоди…

— Папа спятил!

— Нет, — отвечаю я. — Папа не спятил. Папа обиделся. Папа — богом проклятый гений.

— Шизанутый, — говорит Мелинда.

— Только не я.

— Именно ты. Ты и твоя дурацкая кроличья нора.

— Она не дурацкая, — отвечаю я. — Совсем не дурацкая. Наоборот, великолепная яма. Для тебя. Подарок ко дню рождения.

Мелинда, фыркнув, вскидывает брови:

— Громадное тебе спасибо! Мечтала об этом всю жизнь. Только и думала — вот бы мне собственную нору, — скрестила руки на груди, во взгляде лютая ненависть, почти омерзение. — Эгоист вонючий! — ворчит Мелинда. — А меня ты спросил? Что скажут обо мне в школе, когда узнают? Про это ты подумал? Меня же засмеют… Господи, они будут говорить, что у нас самая чокнутая семейка всех времен и народов!

— Ну и пусть смеются, принцесса.

— О, господи!

Я пожимаю плечами и говорю:

— Доедай печенье и кончай богохульствовать.

— Это ты богохульствуешь.

— Никогда.

— Только что говорил, я слышала.

— Поторапливайся давай, а то в школу опоздаешь.

Надо давить авторитетом, внушаю я себе. Не покоряйся.

Не выходи из себя. К победе ведут стойкость и упорство. В какой-то степени мне это удается. Я не обращаю внимания на их многозначительные перемигивания; весело болтаю; я образец отцовства — энергичен, со здоровым чувством юмора; перемыв всю посуду, подаю пальто Мелинде и провожаю ее до школьного автобуса.

Великолепное утро. Чистые горы и небо, море дикорастущих цветов, огромные просторы. Деревенская жизнь — она многого стоит. Горы Суитхарт красивы, но главное, к тому же и функциональны. Они как буфер между нынешним временем и будущим. Амортизаторы. Отражатели жары. За здорово живешь все это не купишь. Такое надо найти.

К сожалению, моя дочь не очень-то принимает во внимание соображения безопасности. Пока мы стоим у обочины дороги, ожидая автобус, она ни разу даже не взглянет на меня — понятно, ситуация по-прежнему напряженная.

— Ну что, дурачушка? Завтрак, надеюсь, тебе понравился? — наконец, хмыкает она.

— Ничего.

— Фу, блевотина!

Кинулся к ней, но она завизжала и увернулась. А я опять неуклюже извинился. Объяснил ей, что слишком велико напряжение. Мало сплю. Столько на уме…

— Ям? — спрашивает она.

— Да, ям.

Мелинда взглянула на меня рассудительно, словно примериваясь.

— Господи, не надоело тебе чудачить? Неужели трудно перестать? Трудно?

— Трудно иногда.

— Бумагу жевать?

— Ага.

— Знаешь, что мама говорит? Что ты больной. Что у тебя нервное расстройство. И еще кое-что.

— Ерунда.

— Но она так говорит.

— Неправда, доченька. Ложь!

— Да, но… — Голос Мелинды дрожит. Она прикусывает нижнюю губу, больно, наверно, губа белеет. — …Но ты всегда так суетишься, нервничаешь. Вот как сейчас. И мне из-за этого кажется, что… Ты знаешь, что еще мама говорит?

— Могу себе представить.

— Она говорит, что если ты не перестанешь рыть эту яму, то мы, говорит, должны будем уехать.

— Уехать? Куда?

— Не знаю. Вообще уехать. Так она сказала. На полном серьезе. То стихотворение, которое ты съел, тоже было про это.

Я киваю:

— Ну об этом не волнуйся. Сейчас у нас с мамой проблемы с общением — не можем пробиться друг к другу. Ну словно звонишь по телефону, а никто не отвечает. Понимаешь? Как будто занято все время. Но мы все уладим. Обещаю.

— Честно?

— Честное слово.

Школьный автобус уже пылит по дороге, и Мелинда великодушно подставляет мне щеку. Целую ее и провожаю взглядом отъезжающий автобус. Эффектная девчонка. Изящная и красивая, вся в мать. Такая белокурая, аж глазам больно. Я люблю ее. Почему же я не могу поставить перед собой цель — спасти шкуры двух таких привлекательных блондинок? Сохранить целой нашу ядерную семью?

Распад?

Не бери в голову.

Копай.

Не отступлю. Целый день рыл яму. Весь в поту и в мозолях, спину не разогнуть, руки как ватные, но чувствую, как во мне поднимается сладкая истома. Я обязан исполнить свой долг. Долгие годы я загонял страх в себя, и вот, наконец, появилась возможность проявить лучшие качества отважного бойца. Состояние необычайное: напряжение превращается в упорство, беспокойство — в действие, страх — в непоколебимую стойкость солдата. Мне нравится ощущать в руках тяжесть лопаты, слышать, как она звенит о скальный грунт, видеть, как она высекает искры из камней.

Потом я снаряжаю динамит.

Я знаю, что делаю, уж поверьте — меня учил Олли Уинклер, а он в этом деле профессионал. Связываю два динамитных патрона, вставляю запал и, отжав подрывной капсюль, прячусь за сарай. Вспоминаю Олли с его «Бомбами за мир» и с криком «Огонь!» нажимаю на желтую кнопку. Раздается глухой взрыв, на кухне дребезжат стекла. Бобби выходит во двор и стоит, загадочно улыбаясь. Молчит. Потом покачивает головой — вот и вся реакция. Пыльное облако от взрыва висит над двором, который напоминает теперь поле боя, и мы с женой смотрим друг на друга словно с разных его концов — не враги, но и не союзники. Бобби — само презрение, а я улыбаюсь и отмахиваюсь от пыли. Представление окончено. Бобби уходит в дом, а я отправляюсь копать.

Динамит — вот что ее беспокоит. Она думает, что я ошибусь в расчетах. Бред, конечно, но она боится, что я взорву этот чертов дом или пораню кого-нибудь. Она думает, что это опасно. А что же тогда говорить о плутонии? А если, не дай бог, БОМБА? Стекло, видите ли, дребезжит! Ошибка в расчете? Я ей устрою ошибку. Я покажу ей двести миллионов трупов. Лейкемия, голод, и никогошеньки вокруг, кто бы оценил ее чертовы шедевры рифмоплетства. Пусть посмотрит на свою облысевшую дочку. Черт побери, где ее воображение, в конце концов?

На фиг! Лучше копай.

Лом, кирка и заступ. Система блоков для подъема вынутого грунта.

Я все еще работаю, когда Мелинда возвращается из школы. Разгибаюсь, улыбаюсь ей из ямы: «Привет!» Мелинда не отвечает. Поддев ногой ком грязи, сбрасывает его на меня, и, обозвав чокнутым, улепетывает к дому.

Держу себя в руках и не позволяю себе срываться. Когда спускаются сумерки, зажигаю новогоднюю гирлянду. Ужин? Стараюсь о нем не думать; напеваю себе под нос песенку, продолжая работать с решительностью человека, занятого важнейшим делом. Это не одержимость и не навязчивая идея. Это мое обязательство. Учет реальных обстоятельств. Я — против черно-белой действительности.

Копай, другого выхода нет.

Слушай сверчков. Любуйся восходом луны из-за гор. Выковыривай валуны. Поднимай, кряхти, тужься. Поплевывай на пальцы. Считай дюймы.

Одержимость идеей? Эйнштейн тоже был одержим.

В десять вечера позволяю себе расслабиться. Но сразу остановиться трудно, бью ломом еще несколько раз, потом отключаю свет, убираю инструменты и безо всякой охоты плетусь в дом. Никаких признаков жизни. Жутковато. В гостиной никого — только еле уловимый аромат сиреневых Духов. Гробовая тишина. В уборной тоже пусто. На кресле — вмятины от аппетитной попки Бобби. Останавливаюсь, Прислушиваюсь. Потом окликаю их. Эта странная тишина Действует на нервы. Представляю себе картину — Бобби и Мелинда, собрав вещи, тайком выскальзывают в ночь.

Постель Мелинды пуста.

Хочу зайти в спальню Бобби (и мою), но дверь заперта. Тихо стучу несколько раз и говорю:

— Я знаю, что вы тут!

Никто не отвечает. Дергаю за ручку. Бесполезно, замок надежный, сам врезал. Что же делать? Приложившись ухом к двери, улавливаю шелест приглушенных голосов, хихиканье, скрип кровати, шарканье босых ног по паркету.

Стучу снова, уже посильнее:

— Эй, чудачки! Пошутили — и хватит… Открывайте скорей! Ну?

Никакого ответа.

— Ну же, — говорю я. — Тоже мне, конспираторы!

Мелинда за дверью прыскает от смеха, и это поначалу вселяет в меня надежду, но затем опять наступает тишина. Болят легкие. Смотрю на дверь, и меня внезапно охватывает желание двинуть плечом или ногой эту вонючую перегородку, и — как герой боевика — ворваться, выбив дверь, повалить их, схватить за горло, стукнуть лбами и потребовать… потребовать любви и хоть немного уважения и понимания.

Вместо этого я целую дверь и ухожу.

Ужинаю холодным цыпленком с морковью. Потом, вымыв посуду, принимаю душ, закуриваю и, смешав коктейль, брожу из комнаты в комнату. Локаут. Но почему? В чем причина? Я ведь заботливый и любящий отец семейства. Пацифист, благодарение господу. Я не замарал себя ничем во время вьетнамской заварухи, был все это время в бегах. Я абсолютно не приемлю никакого насилия.

Так почему же?

В полночь снова подхожу к запертой двери. По крайней мере, хоть соблаговолили пижаму мне под дверь подсунуть. Свежевыглаженная, аккуратно сложенная. Отыскав спальный мешок, раздеваюсь в темноте и располагаюсь прямо в холле. Натягиваю пижаму и вдруг слышу тихое поскребывание, а потом шепот Мелинды:

— Папочка!..

— Я тут.

— Заснуть не могу.

— Вот те на! Ну открой дверь, свернемся с тобой калачиком.

— Сейчас попробую.

— Спасибо тебе, доченька.

Она откашливается:

— Знаешь, не могу, я ведь маме обещание дала. Она говорит, что у нас карантин.

— Твоя мама…

— Что?

— Ничего, — бормочу я. — Ладно. Завтра все выясним. Утро вечера мудренее. Закрывай глаза.

— Они у меня и так закрыты.

— Крепко?

— Ага, — помолчав, Мелинда говорит: — Знаешь что? Я, кажется, боюсь.

— Да?!

— Я говорю… — Какой-то странный звук, но вроде не всхлипывание. Перед моим мысленным взором в темноте, словно проявляемая фотография, возникает ее лицо — холодные глаза, скривившиеся полные губы. — Папа?

— Здесь я, маленькая.

— Скажи мне, только честно, — говорит она. — Ну… я имею в виду… Короче, ты ведь меня не убьешь?

— Убью?!

— Ну да. Динамитом, топором или еще чем-нибудь? Я ведь еще совсем маленькая. Ребенок, можно сказать.

— О, господи!

— Не убьешь?

Я смотрю на свои руки.

— Нет. Ты что?! Я же люблю тебя!

— Я так, на всякий случай спрашиваю.

— Понятно.

— Мама думает… Ой, ладно. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи!

Минут десять-двадцать я, замерзший, стою под дверью, вслушиваюсь, взвешиваю свои поступки, пытаясь понять, где я дал маху. Убить?! Откуда у детей такие мысли? Топоры, динамиты?! Куда подевалось доверие?

О мир! О мир!

Постонав, укладываюсь спать. Застегиваю «молнию» спальника, ворочаюсь, пытаясь улечься поудобнее, и вдруг что-то вонзается мне в сердце — к нагрудному карману пижамы приколото очередное стихотворение:

Равновесие сил

Во-первых, представьте себе человека

пережившего свой расцвет,

он теряет сноровку и нервы,

он будто шкодливый кот

застрял на высоком суку,

он словно лучом поражен

собственной слепоты,

шатается, и качается

туда-сюда, изможден,

в момент

неравновесия

меж страхом и гордостью он.

Далее, вообразите темноволосого мальчугана

он качается на качелях

в одинокий сумерек час,

его уравновешивает

с одной стороны тревога,

с другой стороны мечта,

руки к луне и солнцу.

вправо качнется, влево —

простотой опьянен —

живет в вечернем

мгновении

меж ночью и юностью он.

И вот, наконец, представьте лунатика на Луне

заброшенного в пространство

наипустого пространства,

чтобы болтаться без дела

в своей стерильной сфере,

пыль, каменья да солнечный ветер,

осиротелый

вдовый

разведенный с планетой Земля

хотя его еще держат

божьей церкви законы

и гравитация.

А теперь представьте длинную тонкую нить

от солнца к Бедламу,

а когда барабаны молчат

Господь Бог спокоен

и клоуны слезы льют

а семьи господа молят:

Быстрее! Не делай уступки!

Политические весы наши

и прочего мира

неустойчивы и хрупки.

Дерьмо собачье, а не стихи. Ритм тяжелый, и смысла почти никакого. Слова-то какие. Бедлам — неуравновешенность, значит. Осиротелый, вдовый, разведенный — все ясно, прямая угроза. Что мне на это сказать? По крайней мере, звучит.

3

Моя супруга полагает, что уходит от меня. Чемоданы уже упакованы, и сегодня Бобби занята тем, что, запершись в спальне, отбирает старые письма и фотографии. Настроена она люто. Последний раз говорила со мной два месяца назад. Когда уж очень приспичит — как сегодня, например — общается со мной посредством письменного слова, используя в качестве курьера Мелинду, которая доставляет мне свирепые предупреждения такого примерно содержания:

Теория относительности

Отношения натянутая среди родственников

ядерной семьи.

Теперь главенствует —

час очищения,

каждый станет —

отдельной приставкой родного

корня.

Расщепление, синтез.

критическая масса.

Паника оборачивается бегством,

и связи расторгнуты,

и Относительность объявляет себя

последней жертвой.

— Мама не слишком-то веселая, — сообщает Мелинда. — По-моему, она жутко расстроена. И у нее очень серьезные намерения.

— Мама сейчас не совсем в себе.

— Не совсем где?

— Не в себе. Она блестящий поэт, нам следовало этого ожидать.

Мелинда сопит, сидит на краю ямы, свесив ноги, смотрит вниз, как я читаю «Теорию относительности». Настроена она тоже довольно враждебно. Стягивает потуже волосы, собранные в хвост, и говорит:

— Мы уезжаем. Очень скоро, может, даже завтра.

— Никуда вы не уедете.

— Уедем. Завтра утром.

— Не выйдет.

— Я не глухая — и слышала собственными ушами, как мама сказала, что мы уедем завтра утром! Она уже заказала это чертово такси.

— Не чертыхайся.

— Чертово!!!

Не время читать нотации. Запихиваю стихотворение в карман и, поплевав на ладони, копаю дальше. Чуть погодя спрашиваю:

— А во сколько такси придет?

— Я не могу тебе сказать.

— Рано?

— Очень. Она говорит, что нам надо незаметно выйти, пока ты спишь. Чтобы ты не взбесился и не стал останавливать нас или еще чего не выкинул. Между прочим, это секрет. И я не должна была говорить тебе…

— Тогда лучше не говорила бы.

— Я уже сказала.

— Да, действительно. Спасибо, принцесса.

Мелинда, пожав плечами, теребит прядь волос, покусывая ее кончик. Сидит на самом краю, как бы не свалилась — все-таки пятнадцать футов. Прошу ее отодвинуться подальше, но, похоже, она меня не слышит. Смотрит на лопату так, словно это заряженный пистолет. Глядит в мое сердце голубыми глазами.

— Папа, — зовет Мелинда.

Я не отвечаю. Кряхтя, поднимаю обломок гранита и сбрасываю его в подъемную корзину. Уже середина июня, два месяца как работаю — пятнадцать футов. А мне еще вгрызаться и вгрызаться…

— Эй, папа!

Копай. Это дело всей жизни. Либо пан, либо пропал. Результаты уже солидны. Никаких литературных выкрутасов — солидные стены, солидные скалы. Поразительно, каких результатов можно достичь с помощью лопаты, молотка и щепотки динамита. Это вдохновляет. Я чувствую в себе… силу. Да, силу. Во всем теле — в животе, в ногах, повсюду. Посмотрите на мои руки. Страшное зрелище. Крепкие, громадные кулачищи боксера. Это вам не хухры-мухры. Со мной шутки плохи. Угрозами не запугаете. «Расщепление, синтез». Господи, метафоры — опиум для нашего поколения. Все поэты должны копать. «Лед и пламень…» — дерьмо засахаренное. Нюни и всхлипы — ах как изысканно, как утонченно. Удивительный идиотизм. Ядерная война? Подумаешь — так, метафора. Расщепление, синтез, критическая масса… Белые стихи для безмозглых кретинов.

— Папа! — настаивает Мелинда.

Я поднимаю голову, улыбаюсь, потом беру лопату, наклоняюсь и продолжаю копать. Я поражаюсь: конец света — это же чистая наука, мать ее за ногу Это же механизмы, до которых можно дотронуться рукой. И никого это не пугает. Никто не копает, кроме меня. Идиоты! Они все грезят метафорами. Наряжают действительность в одежды из рифм и лихих сравнений, накладывают грим, придумывают причудливые имена, обвешивают прилагательными, символами и остроумными словесными вывертами. Почему они не копают? Ядерная война — не слишком благозвучное сочетание. Никакой утонченности и нежности. Ядерная война, ядерная война, ядерная война! Вас смущает? Слишком грубо? Слишком прозаично? Ядерная война — не метафора. Вслушайтесь — ядерная война, ядерная война. Негромкие, обычные, банальные, повседневные слова. Мне хочется встать на голову и заорать: «Ядерная война!» Одни говорят, что мир погибнет в огне, другие — во льдах, но как я понял из выпусков шестичасовых новостей — невозмутимых комментариев Кана, Шеллинга, Рейгана и этих стриженных под ежик аспирантов-физиков, — как я понял по обеспокоенности и страху тех, кто подобно мне предпочитает называть вещи своими именами, — все мы помрем в ядерной войне, в ядерной войне! Почему мир не содрогнется от ужаса? Где элементарная логика? Возопите: ядерная война! Бомбы реальны. Лопата есть лопата, клянусь богом, и я копаю.

— Папа! — надрывается Мелинда. Сбрасывает на меня ком засохшей глины. Чуть-чуть промазала. А высота — пятнадцать футов. Это возвращает меня к реальности. Заставляет обратить на нее внимание.

— Сделай что-нибудь, — кричит дочь. — Ты должен… Ты… Мы уезжаем, понимаешь, нет? Сделай что-нибудь! Вылезай из этой вонючей ямы и… Сейчас же!

— Доченька…

— Сейчас же! — Она яростно бьет в ладоши. Плачет не от обиды, от злости. Подкатывает к краю ямы тачку — «Сделай что-нибудь!» — и с грохотом спихивает ее вниз. Тачка, кувыркаясь, летит на дно. Это она в порыве гнева, конечно. Убивать меня дочь не собиралась.

— Я не хочу уезжать, — захлебывается слезами Мелинда. — Я хочу остаться здесь, я… Я… Хочу, чтобы ты и мама…

Стоит на четвереньках у края ямы, ревет в голос и швыряет в меня камнями, инструментами, комками грязи. Я начинаю карабкаться по лестнице. Мелинда отскакивает, отбивается, но я медвежьей хваткой сгребаю ее в охапку и стаскиваю вниз.

— Пожалуйста, пап, мне больно!

— Я знаю.

— Пойдем отсюда.

— Сейчас, погоди минутку.

Какое-то время мы лежим вместе на дне ямы — отец и дочь. Грязные. Я весь пропитался запахом пота и мокрой глины. Теплый полдень — хоть я давно сбился со счета, но сегодня, по-моему, пятница, — над нами плывут белые пушистые облака, горы со всех сторон. Глаза Мелинды закрыты.

— Тебе лучше? — спрашиваю я.

Дочка все еще злится:

— Как от тебя воняет! Ты весь пропах этой ямой.

— Так тебе лучше?

— Да вроде бы. Но ты мне чуть хребет не сломал. Ей-богу, па, в тебе, наверное, пудов сто.

— Да, не меньше, — улыбаюсь я.

Сажусь, беру ее за руку. Мелинда всхлипывает, кладет голову мне на колени. Любимая моя, хорошая моя доченька — досталось ей за эти два месяца. Она же ничего не понимает. Ну как это может понять двенадцатилетний ребенок?

Наклоняюсь и целую ее в лоб.

— Завтра, — говорит она.

— Нет.

— Мама так сказала.

— Мама поэт, — шепчу я. — Она ошибается. Никто никуда не уедет. Не позволю.

…Потом, в доме, мы по очереди моемся в ванной. Мелинда сейчас в том возрасте, когда девочки стесняются. А ведь было время — еще совсем недавно — когда мы купались вместе, всей семьей. Бобби, Мелинда и я. Я люблю свою дочурку. Я люблю жену.

Вытираясь в коридоре, я слышу, как в ванной Мелинда напевает «Билли бой», а Бобби в спальне двигает ящиками. Двери и там и тут заперты, и я начинаю понимать, что вот мы и дошли до той точки, когда следует принимать решение.

Я знаю, что надо делать.

— Не будет этого, — говорю я себе. — Никто никуда не уедет.

Отвратительный, конечно, способ, зато всем облегчение. Иду на кухню, насвистывая «Билли бой», готовлю на скорую руку винегрет с сосисками.

— Терпеть не могу эту песню, — фыркает Мелинда.

Она ест стоя. Вышла из ванной в розовой рубашке и тапочках. Голова обмотана полотенцем в виде тюрбана. Болтаем с ней о разном. Спрашиваю, не хочет ли она завести пони. Мелинда кивает, но потом, подумав, говорит:

— Только ты же и в нем дыру сделаешь. Взорвешь ведь животное динамитом.

— Не взорву.

— Еще как взорвешь!

Улыбаюсь и строю глупую мину. Спорить бесполезно. У детей и поэтов всегда проблемы в отношениях с действительностью.

— Нет уж, спасибо, мертвый пони мне не нужен, — говорит Мелинда. — Спасибо, шизик.

Спокойно.

Трудно сохранять присутствие духа, но я как ни в чем не бывало подмигиваю Мелинде и, продолжая насвистывать «Билли бой», укладываю на поднос обед для Бобби. Подхожу к двери в спальню, стучу два раза и объявляю: «Кушать подано!» Никакого ответа. Даже того, которого ожидал. Прикладываюсь ухом к двери, надеясь что-нибудь услышать. «Эх, Бобби, Бобби», — говорю вслух, ставлю поднос у двери и, постучав еще раз, возвращаюсь на кухню.

— Так ты понял, что мы завтра уезжаем? — спрашивает Мелинда. — Все уже решено. Она настроена серьезно.

— Знаю.

— Тогда лучше поторопись и сделай что-нибудь.

— Сделаю.

— Что?

— Успокойся, маленькая. Считай, все уже сделано.

Смешно сказать, но день проходит мирно. Я не волнуюсь, не разговариваю сам с собой. Думаю, это потому, что я уже принял решение. У Бобби свои планы, у меня свои. Пока она приводит в порядок и упаковывает осколки нашего супружества, я занимаюсь своим делом — уверенно и весело. Я почти счастлив тем лихорадочным счастьем, когда радость то и дело сменяется печалью. Того гляди башка расколется. Ты сдерживаешь себя, чтобы не разрыдаться.

Но две вещи мне ясны.

Я не перестану копать. Я не допущу распада семьи.

Сейчас, конечно, весь фокус в том, чтобы не вызвать подозрений. Действовать надо осмотрительно. Веду себя как обычно — мою посуду, подметаю пол, выкуриваю сигарету и, зашнуровав ботинки, возвращаюсь к яме. Заступаю во вторую смену.

Не думай об этом. Сожми покрепче лопату и копай. Когда видишь продвижение в работе, испытываешь невероятный подъем. Я просто рожден для такого труда, для кирки, лопаты и молота — говорю безо всяких метафор… О, это леденяще-обжигающее чувство радости от вгрызания в скальный грунт! Несравнимо ни с чем. Здесь, в яме, успехи можно мерить фунтами; или измерять в дюймах, каждый из которых уводит тебя все глубже в основание скалы. Никакой психологии. Конечно, приятно чувствовать себя в безопасности, но я к тому же хочу еще и быть в безопасности. Эти гранитные стены выдержат все, кроме прямого попадания. И когда я закончу, перекрою яму стальной крышей, проведу вентиляцию и установлю тройной фильтр — вот тогда я посмотрю Бобби в глаза и скажу: «Это для тебя. Я сделал все, что мог».

Но до тех пор — никаких поблажек. Не поддаваться шантажу. Эта затея с отъездом — чепуха. Я этого просто не допущу.

Копай — в этом твоя жизнь.

Ближе к вечеру вылезаю из ямы и, пробравшись в сарай, делаю кое-какие приготовления — так, немного арифметики и несложных расчетов. Сваливаю в кучу деревянные бруски, потом беру в руки пилу. Ничего смешного, конечно, в этом нет, но временами начинаю хихикать — глаза сразу саднит, приходится устраивать перекур.

Прямо детская игра какая-то. Пилю строго по разметке: распад, синтез, критическая масса.

«Отлично», — подбадриваю себя шепотом.

Спустя час выхожу из сарая. На дворе уже темно — спустились сумерки, да к тому же дождь накрапывает.

Зажигаю новогоднюю гирлянду. Двор окрашивается в красно-зеленые цвета — словно мыс Канаверал перед ночным стартом. Долгий и теплый дождь кажется не совсем реальным. Чувствую себя как-то неуверенно. Вот бы сейчас Сэйру сюда. Она бы сказала: «Успокойся, нечего тут думать». Да, у нее всегда хватало наглости проворачивать подобные дела. Она себе на диверсиях карьеру сделала. Но все это давно кончилось… И я начинаю: перерезаю телефонный кабель, потом крадусь к старенькому «шевроле», открываю капот, вытаскиваю аккумулятор и, протащив его через весь вор, сбрасываю в яму. «Чертовски здорово сработано, — сказала бы Сэйра. — Терроризм, я тебе скажу, плевое дело. Надо только наловчиться».

Несколько минут не могу даже шевельнуться. Пошатываясь, стою у края ямы, смотрю вниз и вижу, что дождь превратил в грязное месиво все, что сделано за день. Вдруг с удивлением ловлю себя на том, что декламирую вслух имена жены и дочери, Олли и Тины, Неда и Сэйры — всей нашей старой доброй компании. Что с ними стало? И что стало с той бесшабашностью, которая держала нас вместе столько лет? «Хватит мозги пудрить, Уильям, — фыркнула бы сейчас Сэйра. — Давай, делом займись».

Но я все еще медлю, размышляя о последствиях крушения наших иллюзий — у нашего поколения медленно сужаются артерии, оно становится вялым. Что вообще творится?! Рубин на Уолл-стрите, Фонда пишет книжки о диете. Что это — энтропия? Генетический порок? И злодеев уже нет. Нам сейчас так нужен Брежнев — где он? Где Никсон и Ли Мей, куда подевались Хрущев, Джонсон и Хо Ши Мин? Нет больше у общества ни героев, ни врагов. Само злодейство исчезло (по крайней мере, похоже на то), оставив мир без добра и зла, без кипения страстей — и моральный климат на планете стал мягким и банальным. Мы все гомогенизированы, вот чего я боюсь. На наших рубашках изображены крокодилы. Мы играем во «Вторжение из космоса» в темных гостиных. На смену длинным волосам пришел «Адидас». Мы стали поколением бегающих трусцой, пожирающих еду из тюбиков и делающих деньги. В центре нашей морали — пассивность. Кто из нас сможет стать мучеником? И за что он будет страдать? Времена изменились. Нынешние отцы — мои сверстники — канули в вечность, словно непросмоленные стрелы без оперения. Все пролетели мимо. Мозг Эйнштейна замариновали в формалине. Теллер последний раз появился в «Вопросах и ответах». Фон Браун тихонько уснул вечным сном; Риковера поглотила морская пучина. Все они били тревогу. Я тоже копаю яму, чтобы выжить… Однако что-то я заговорился.


Наступила эра выхода из боя. Все мы отступаем, и нет смысла оглядываться в прошлое.

Возвращаюсь в сарай.

Вооружаюсь молотком и гвоздями. Вздохнув, подхватываю охапку брусков и, сгибаясь под тяжелой ношей, плетусь в дом.

Дойдя до кухни, пускаюсь на хитрость. Ступив шаг, замираю и только потом делаю второй. Осторожно обогнув плиту, выхожу в столовую и, пройдя холл, останавливаюсь у двери в спальню.

Прислушиваюсь. Обычные домашние звуки. Приглушенные, но по-прежнему уютные — Бобби сушит волосы, Мелинда слушает радио. «Ребятки, — говорю. — Я люблю вас».

Сначала клин. Вставляю его между дверной ручкой и косяком.

Теперь бруски.

Меня разбирает смех, но я сдерживаюсь. Моргнув, давлюсь застрявшим в горле комом. Аккуратно проверив замеры, начинаю стучать молотком. За дверью выключают фен и раздается голос Мелинды: «Господи, что он делает?»

Скорость критическая.

Быстро прибиваю брус к двери. «Папа», — зовет Мелинда, но Бобби велит ей замолчать, и я слышу, как поскрипывают кроватные пружины. Мое внимание сконцентрировано на двери. Этого требует справедливость. Соображения любви и безопасности. Я прибиваю второй брус, затем третий — теперь система досок надежно перекрывает дверь и накрепко прибита к стене.

— Кончай греметь, — вопит Мелинда. Она, наверное, подошла ближе к двери, голос ее звучит громко, но неуверенно. — Слышишь меня? Кончай!

Так, теперь скобы. Шесть штук. Строго под прямым углом — одним концом в дверь, другим — в косяк. Спохватившись, вынимаю клин и, поджав зазоры отверткой, опускаюсь на колени. Не могу сдержать смех. Затыкаю себе рот, но раза два хохот все же прорывается.

Мелинда трясет дверную ручку с той стороны.

— Ну что, — говорит она, — теперь ты счастлив?

— Почти, — отвечаю я.

— Не открывается.

— Ага.

Она с силой дергает дверь. Я слышу ворчание, металлический скрип, потом голоса. Совещание в разгаре. Естественно, никаких сомнений относительно повестки дня. Бобби — поэт, Мелинда — ребенок. Недостаток изображения это вполне компенсирует.

— Забудьте про это, — говорю я мягко. — Я все знаю наперед.

Иду я бодро — не медлю, но и не тороплюсь. Выхожу на двор. Ночь кажется предательски скользкой — идет сильный дождь — и я стараюсь карабкаться по лестнице как можно осторожнее. Глупо было бы сейчас свалиться. Восемь Футов — потом костей не соберешь. Осторожность просто необходима — я не хочу ломать ноги — ни себе, ни им.

Прижимаюсь носом к окну спальни. Глазам моим предстает трогательная сцена. Я горд за них, даже хочется их подбодрить. Не могу удержаться от улыбки, видя, как Бобби связывает простыни. Готов пожать ей руку. Потрясающая женщина, но у нее нет совершенно никакого опыта в завязывании узлов. Она ведь никогда этого не делала. Физические принципы устройства нашей Вселенной вне понимания Бобби. Она сидит на кровати, связывает и тут же распутывает узлы. Губы сжаты покрепче любого узла. Волосы тоже завязаны в узел. На ней вельветовые брюки, кроссовки и желтый хлопчатобумажный свитер. Позади, возле шкафа, Мелинда пытается справиться с замком старого поношенного чемодана. У меня ползут мурашки по спине. Хочется разнести вдребезги стекло, ворваться туда и задушить их… в объятиях.

Если б я мог, я бы так и сделал.

Да. Сделал бы.

Но я закрываю ставни и забиваю их гвоздями. Потом для верности приколачиваю пару брусков.

— Мы же с голоду умрем! — кричит Мелинда.

Не помрут. Что-нибудь придумаем.

Проверив ставни, прибиваю еще одну доску. На сегодня хватит. Вину осознаю позже. Пока просто душа болит.

Поскольку жена с дочкой постятся, я тоже решаю вместо ужина прибраться по дому. Тщательно пропылесосив комнаты, размораживаю холодильник и мою пол на кухне. «Аякс». По-моему, это — стиральный порошок. Спускаюсь вниз, сваливаю в стиральную машину ворох белья и, присев на корточки, напеваю: «Освежить квартиру, начистить до блеску сервант — в этом вам поможет «Феб-дезодорант». У меня сильный голос. Много лет назад, когда мы собирались очистить от грязи мир, я здорово пел — мог исполнить из Баэз, Дилана и Сигера, и те песни не были пустыми, в них был смысл, с ними мы выходили на марши. Мы действительно боролись. Олли, Тина, Нед Рафферти — они рисковали и платили за это дорогую цену, но они боролись. Наверное, это ностальгия, но где провести черту между приторной сентиментальностью и настоящей озабоченностью? У нас часто сердца обливались кровью — мы ныряли в идеализм, гнались за своими дерзкими мечтами — и тогда мы не сдерживали своих чувств, смущение нас не останавливало. То понятие стало нарицательным, мне стыдно его вспоминать, в нем было что-то жуткое: Вьетнам. Как бритвой по глазам. Но мы боролись. Считайте это наивным, но у нас хватило храбрости для протеста. Мы поборолись от души. Сопротивлялись дольше других, а Сэйра вообще дольше всех. Мы не покривим душой, сказав, что познали свой звездный час. Нас нельзя назвать фанатиками крайнего толка, мы всегда держались середины. Средние американцы среднего класса. Из племени последних твердолобых консерваторов. Патриотичны, как Натан Хейл, и традиционны, как Кальвин Кулидж. То была не революция, а реставрация. Мы верили в свободу слова и свободу собраний, в право обращаться к правительству с петициями; верили в конституцию, которая требует официального объявления войны. В душе своей — буржуазной и страдающей — мы были крестоносцами в священном походе за выпутывание Америки из войны с неверными. Но все давно кончилось. Кто из нас еще помнит ожесточенные споры, длившиеся до рассвета? Кто таков Хо Ши Мин — националист или коммунист-марионетка, а может, и то, и другое вместе? Тиран? И если да, то чем его тирания лучше тирании Дьема, Кая и Тхиеу? Что это: неприкрытая агрессия извне или гражданская война? И кто ее развязал? И почему? И когда? И как же быть тогда с Женевским соглашением? А как насчет СЕАТО? А самоопределение? Все эти сложные и запутанные проблемы истории, права и идеологии давно исчерпаны, сведены к вороху замшелых банальностей: «Войну можно было выиграть», «Мы были слишком самоуверенны», «Война была ошибкой», «Война была адом», «Вьетнам был безумием». Все мы невинны по причине временного умопомешательства. Да, кончилась печальная глава. И теперь мы похлопываем друг друга по спине. Мы внесли свою лепту. Прошли столько-то миль в маршах, подписали столько-то манифестов, проголосовали за Макговерна. Мы выходим из игры. Мы заработали свой покой. Мы стали полноправными членами поколения «Пепси»: «Будь молодым, будь красивым, будь жизнерадостным!» Может быть, когда-нибудь мы объединимся в новую шарашку. И тысячи ветеранов с поредевшими волосами и солидными животами рассядутся в вестибюле чикагского «Хилтона». Мы будем травить друг другу фронтовые байки и хвалиться боевыми ранами. Головорезы из отряда специального назначения при бушлатах и пилотках; Уоллес — в инвалидной коляске, Маккарти — в полосатом костюме, Уэстморленд — в солдатской робе, Кеннеди — в гробу, а Сэйра — в своем свитере. И я тоже там буду. В кепке и с лопатой на плече. Возглавлю песенный смотр. Подогрею их старыми добрыми песнями о том, как мы преодолеем, дадим миру шанс, распилим пушечные ядра, а потом мы растроганно будем обниматься и целоваться, а может, даже и прослезимся. Затем будем пьянствовать, пить кока-колу и плясать под Донну Саммер. А потом промаршируем через Линкольн-парк, во всю глотку горланя: «Будет дом ухожен и чист, если в доме есть «мистер Чист»!»

Чем, кроме рытья нор, может заниматься человек в такие времена?

Развешиваю сушиться белье. На втором этаже непривычное запустение — кажется, что хозяева бежали, позабыв в спешке всю эту роскошь. В ванной из неисправного крана капает вода. Я улыбаюсь — все-таки привычка исполнять обязанности по дому неистребима — вооружившись ключом, отворачиваю кран и меняю прокладку для поддержания прочного мира.

Если бы мог, я бы… Если бы только мир был устроен надежнее, жена понимала, а дочка верила. Если бы каждому из нас при рождении выдавали бронированную гарантию жизни. Если бы не было «Минитменов», если бы мы были бессмертны, если бы как-то могли изменить законы термодинамики… Я бы с удовольствием забросил подальше лопату и молился на коленях величайшей метафоре нашего века — клянусь.

А пока приходится быть мастером на все руки — сантехником, землекопом; приходится суетиться, делать странные вещи, чтобы выжить и сохранить семейный очаг.

И вдобавок ко всему никак не могу уснуть. Устал до смерти. Целый час провозился с печью, выгреб оттуда пуд сажи. Если б можно было сделать все по-другому… Прочистил трубы, отдраил сток, вынес мусор. Смотрю с тихой надеждой на горящие во дворе новогодние огни.

Уже светает, когда Мелинда стучит в дверь.

— Папа, — орет она, и в мгновение ока я у двери. Пытаюсь ее успокоить, но она, продолжая вопить, колотит в дверь. Это неизбежно — меня начинают мучить угрызения совести.

— Выпусти меня! — кричит Мелинда. — Быстрей! Мне надо! Я больше не могу!

— Ангел мой, попробуй…

— Я писать хочу!

Дилемма. Гнусная ситуация. Прильнув к двери, пытаюсь придать своему голосу нежные отцовские интонации. Представь себе, говорю я, что мы едем в машине, а до ближайшей стоянки пятьдесят миль. Потерпи до утра, а к тому времени я налажу вам канализацию.

— И долго терпеть? — спрашивает Мелинда.

— Нет, совсем не долго. Ты же большая девочка, ляг на кровать, посчитай барашков…

— Я же в постель написаю!

— Не бойся.

— А я боюсь. Лучше открой. Открой! А то еще минуту, и…

Ну тогда давай в бутылку.

— В какую бутылку?

— Поищи там какую-нибудь. В мамином шкафу посмотри.

Несколько секунд обдумывает мои слова. Могу себе представить, как дрожат ее веки, как она стискивает зубы.

— Придурок! — рявкает Мелинда, и мне не в чем ее упрекнуть. — Это глупо! Я же девочка! Я не могу писать в бутылку! Мне нужно… Господи, это ж надо!

Она начинает стонать. Война нервов. Дочь знает мои уловки, а я — дочкины.

— Папа, — говорит она. — Ты хоть секунду можешь вести себя как нормальный человек? Тебе не кажется, что ты поступаешь жестоко? Сначала разворотил весь двор динамитом, потом насильно запираешь нас, а теперь даже не даешь мне сходить в туалет. Тебе не кажется, что… ненормально все это? Что-то не в порядке? Если бы я так поступила с тобой, как бы ты себя чувствовал?

— Плохо, — отвечаю я. — Наверняка чувствовал бы себя просто ужасно.

— А если бы я заставила тебя писать в бутылку? Во флакон из-под духов. Не очень-то красиво, а?

— Кошмар.

— Ну так?

— Что? — спрашиваю я, потому что больше мне сказать нечего.

Она бьет в дверь. И тихим, спокойным, совсем не злым голосом — голосом взрослого человека — говорит:

— Если бы ты сейчас был на моем месте — ты бы испугался. Ты бы заплакал. Ты бы ненавидел меня, ты бы рыдал, потому что тебе бы казалось, что я веду себя, как сумасшедшая, потому что… потому что это страшно, вот почему. И тебе скоро бы стало так страшно, что ты не смог бы спать по ночам или просыпался бы все время от кошмаров. И потом… — Мелинда умолкает. Она чувствует, что я креплюсь из последних сил.

— Папа? — говорит она шепотом.

— Я тут.

— Знаешь еще что?

— Что?

— Тебе стало бы очень грустно. Так грустно, что ты бы не выдержал.

— Знаю, моя хорошая.

— Так грустно, как сейчас мне.

— Да.

— Выпусти меня, — просит Мелинда.

Это самые мучительные минуты в моей жизни. Я все же нахожу в себе силы сказать ей, что пока не могу ее выпустить.

— Там вроде термос есть, — говорю я. — Разбуди маму, и она тебе его найдет.

Мелинда все-таки права. Я больше не могу этого вынести. Когда она начинает говорить, что ненавидит меня, я отступаю от двери. А когда заливается слезами, и Бобби, проснувшись, начинает командовать, я выключаю свет в холле и ухожу на кухню, чтобы собраться с силами перед последним актом драмы.

Рассвет великолепен.

Горы меняют фиолетовый оттенок на ярко-розовый, и едва бьет шесть часов, как у ворот останавливается такси. Выйдя во двор, я извиняюсь перед водителем и выписываю ему щедрый чек. «А на чай?» — спрашивает шофер. Еще совсем мальчишка — рыжий пушок на щеках, круглые очки — но дело свое знает. Не моргнув глазом, взял еще двадцать долларов. «Могли бы и позвонить, — говорит он мне, качая головой. — Шесть утра, как-никак, черт побери!» И, выматерившись, уезжает, оставляя за собой запах жадности и резины.

Вот и все.

Я даже не заметил, как кончился дождь. Что я еще могу сделать? Перетаскиваю свою постель к дверям в спальню и сворачиваюсь в клубок, как сторожевой пес.

Что еще?

Если бы было возможно, я забрался бы сейчас к жене и дочери, согрелся и уснул, как все человечество, глубоким наркотическим сном. С удовольствием присоединился бы к благочестивой процессии от церкви до могилы. Голосовал бы за республиканцев. Подписывался на «Тайм». Я бы вел бодрые беседы на коктейлях. Бог мой, конечно, я предпочел бы, чтобы на земле царствовала вечная гармония. Чтобы длилось бесконечное летнее воскресенье — Мелинда сбивает головки чертополоха, Бобби качается в гамаке; пятна солнечного света, бабочки, на ухоженных грядках — помидоры, ртутный столбик — на отметке 27 градусов. Сонное летнее воскресенье, когда все благочестивые христиане устраивают пикники, жарят мясо на вертеле. Ни облачка. Подстриженные газоны, яблони, белые водоплавающие птицы. Допустим, что этот день — 4 июля, я после полудня жарю гамбургеры, изучаю уровень своих достижений. Довольный жизнью человек, средних лет, но по-настоящему счастливый. У меня будет хобби. Я застрахую жизнь. Буду чувствовать себя защищенным, пребывая в уверенности, что доллар не обесценится, и деньги всегда будут иметь цену, и цена будет в цене. Брошу курить. Соберусь в Йеллоустон и Диснейленд. Если бы властью обладал я, а не сумасшедшие, я бы потягивал мартини и болел за «Янки», совершенствовался в гольфе и вкладывал деньги в широко распахнутое будущее. Балдел бы от транквилизаторов. Присоединился бы к протестам налогоплательщиков, осуждал инфляцию, оформил завещание, изводил бы своего маклера; сел бы на диету из консервированных макарон и мороженых овощей. Я бы пошел на все это, честное слово. Видел бы сны, которые хочется смотреть вечно. Если бы можно было поверить, я бы обязательно поверил в то, что ядерная война — бабушкины сказки, мистификация, достойная утробного хохота в христианской комедии. Хлопнул бы себя по колену — да это же чепуха, господи! — нет никаких этих бомб, подводных лодок и межконтинентальных ракет. Засыпал бы яму во дворе, засеял травкой, попросил прощения. Да. И жил бы изо дня в день с затаенной надеждой на то, что когда это наконец случится — и раздастся тот самый полночный вой, когда мы вскочим с постелей и земля расползется по швам, когда мы поймем, что невозможное все-таки стало возможным и страх перестанет страшить, когда почудится, что наша песенка спета — даже тогда я, человек неистребимой надежды и воли, в своей святой уверенности до конца буду цепляться за то, что, может быть, Е все-таки не равно мс2, что это всего лишь искусная метафора, и конечное уравнение авось не сойдется.

— Папа, ты сумасшедший, — говорит Мелинда и срывается на крик. — Сумасшедший! Сумасшедший!!!

Доналд Бартелм Герои Перевела М. Игнатова

— Нет, ну как же можно, не зная сути, не зная всех дел…

— И не говори, приятель.

— Я сам как делаю: беру «Ю. С. ньюс энд уорлд рипорт», «Бизнес уик», «Сайентифик америкен». И погружаюсь в информацию.

— Угу.

— Иначе решение будет бессмысленно.

— Ну да.

— То есть, хочу сказать, смысл будет, совсем бессмысленным решение быть не может, но: оно не следствие информированности.

— Каждый гражданин имеет право.

— Какое?

— Действовать. В меру сил.

— Ну, имеет.

— А сил не густо. Если не взять на себя труд разобраться во всем.

— К примеру, возьмем кандидата.

— Взяли. Этих кандидатов…

— И не говори. Сотни.

— Ну, и каким образом обыкновенный человек…

— Первый встречный.

— Поймет. Кто эти товарищи на самом деле.

— Пресса. Средства массовой информации.

— То-то и оно. Средства массовой информации. При помощи которых мы узнаем…

— Внешнюю сторону.

— Допустим, звонит этакий деятель тебе по телефону.

— Так.

— У тебя аж башка кружится от счастья, так?

— Так.

— Думаешь: Бог ты мой, я ведь разговариваю с самим, черт его возьми, сенатором, или что-нибудь еще в таком духе.

— Ты весь — трепет.

— Или не ты. Любой, кто ни случись. Чье имя у сенатора на карточке. А карточка в руке.

— Так.

— Скажем, тебя зовут Джордж. Он и говорит: «Ну, Джордж, рад, наконец, с тобой общнуться. Скажи, что ты думаешь о нашей экономике?» — или еще о чем-нибудь.

— А ты?

— Говоришь: «Ну, сенатор, я считаю, что она довольно шаткая, экономика-то».

— Ты-то разобрался в экономике.

— Погоди минутку, погоди, дело совсем не в этом. То есть и в этом тоже, но оно не главное.

— Ну?

— Ты, значит, ему выкладываешь, что экономика шаткая. И он с тобой согласен. Так что оба вешаете трубки, оба собой довольны.

— Да, так оно и будет.

— А вот тебе и главное: будет этот тип действовать, учитывая твое мнение?

— Нет.

— А мнение твое он хоть помнит?

— Откуда! Он тянется за следующей карточкой.

— У него этих карточек чертова уйма.

— Две-три сотни есть.

— Конечно, ведь это предвыборный телефонный опрос.

— Бедному сенатору это дело небось уже вот где сидит.

— Поперек горла. Но дело опять не в этом. Дело в том, что все это туфта. Ты о нем ничего нового не узнал.

— Ну, иногда кое о чем судить можно и по голосу.

— Теперь давай возьмем личную встречу.

— С кандидатом.

— Приходит он к тебе на работу.

— Или на автостоянку, пройдоха паршивый.

— Жмет тебе лапу.

— Потом жмет лапу другому. Какую информацию ты получил?

— Никакой. Ноль.

— Слушай третью ситуацию.

— Ну?

— Ты стоишь на улице, а он едет мимо в своей машине. Машет тебе лапой и улыбается. Что ты о нем узнал? То, что он у нас загорелый.

— Да, и все. Полагаемся мы на средства массовой информации. Вынуждены полагаться. На прессу и электронную журналистику.

— Так слава богу, что есть пресса.

— Да, это все, что у нас есть. Наш инструмент. Для самоинформирования.

— Причем в ста случаях из ста.

— Но: дело еще вот в чем. Бывают ведь и искажения в прессе.

— Везде же люди, верно?

— Пресса — это тебе не ровное и чистое стекло, через которое видно все как есть. Видно иной раз мало и расплывчато.

— Я не говорю, что они это делают умышленно. Наводят тень на плетень. Факты искажают. Но мы должны это тоже учесть.

— Человеку свойственно ошибаться.

— Теперь возьмем-ка пресс-конференцию.

— С кандидатом. Или президентом.

— Иногда им задают тот вопрос, который они хотят услышать.

— Заранее подготовленный.

— Я не говорю, что все вопросы такие. Я даже не утверждаю, что таких вопросов большинство. Но, бывает, случаются.

— Да уж, бывает.

— А больные вопросы он пропускает мимо ушей.

— Подставляет следующего.

— Он на этом собаку съел. Знает, что один его спросит об экономике, другой о ядерном уничтожении и третий о Китае. Ну и предусматривает.

— Что за вопрос ему может задать тот или иной дружок.

— Верно. Есть ведь ребятки, не менее шустрые, чем он. В своей области.

— Да уж, могут обскакать на вираже.

— И тухлыми яйцами забросать.

— А нам что, мы-то что нового узнаем?

— То, что сверху. Макушку айсберга.

— Но под водой-то столько всего, о чем мы не имеем понятия.

— Целый айсберг.

— Мы как слепцы с этим айсбергом.

— Чтобы увидеть все целиком, надо иметь кучу источников.

— И печатных, и электронных.

— Вот когда мы смотрим по телеку пресс-конференцию, это ведь не пресс-конференция.

— Это то, что они находят нужным нам показать. Куски.

— Куски. Почти всегда.

— А может, ты хотел кое-что другое узнать, а они вырезали.

— Десять против пяти, что вырезано самое важное.

— Конечно.

— Они не специально режут так, просто они тоже люди.

— Без них мы и этого не узнали бы.



Но они иногда так лихо передергивают.

— Малюсенький перекос, а объективность уже не та.

— Они, может, не отдают себе в этом отчета, но кое-что перекошено и подрисовано. Задним умом.

— Вот ты смотришь газету, там фотографии всех этих кандидатов. Смотри, фото одного в два раза больше, чем фото другого.

— Почему так?

— Может, он им по-человечески интереснее, этот первый. Но это же искажает!

— Наверное, им там следует точно измерять фотокарточки.

— А может, он им просто нравится, этот первый. Он посимпатичнее, этот первый.

— Да, этот и правда симпатичнее.

— Но по-честному, надо бы печатать фото другого обормота такой же величины, хоть он и не нравится.

— Они, поди, и так к нему придираются. В личную жизнь лезут, вынюхивают, откуда у него деньги на выборы.

— А может, они надеются стать большими боссами, если выберут того, кому они помогают. Это так понятно!

— Это свинство.

— Будь проще, ведь это так.

— Не думаю, что возможно. На всех-то и мест не хватит.

— Ты полагаешь, в этом чертовом правительстве приличных местечек не густо?

— Ну да, таких мест, чтобы были лучше тех, на которых они сейчас сидят. Ну вот ты кем бы предпочел быть: каким-нибудь лакеем в правительстве или влиятельной фигурой в прессе?

— Фигурой? Можно прямо сейчас.

— Допустим, ты в этом чертовом «Уолл-стрит джорнэл». Властный голос. Суровый взгляд, надменный нрав. Как Кассандра. Все боятся твоих разоблачений. Ты ни перед кем не раскланиваешься, ни перед сенатором, ни перед королем…

— Но вставать-то ты обязан, когда они входят в комнату, есть такое правило.

— Дружище, стоять — не кланяться.

— Главное — изучить лица этих парней с телеэкрана. При выключенном звуке. Вот тогда видно хорошо.

— Читаешь все, что в душе.

— Нет, читать — не читаешь, а главное уловить можно. Там такая душа — сплошные потемки. Надо долго вглядываться, весь жизненный опыт нужен, чтобы понять, кто перед тобой.

— А уж он старается понравиться в каждой американской дыре, бедняга, надраивает задницу до блеска.

— А что мы о нем знаем? Что мы знаем?

— Что он хочет стать сенатором.

— Чудовищная сила заставляет его желать этого. Судьба. Эти люди покрупнее нас. И жребий у них покрупнее. Для кандидата не стать сенатором — хуже смерти. Он смотрит на сенатора и говорит себе: «Ну чем я хуже, если только заставлю этих клушек выбрать меня?»

— Клушек — то есть обычных людей. Нас, значит.

— Если только заставлю их бежать под мои знамена, этих тупорылых.

— А ты считаешь, что он думает именно так?

— А как по-твоему? Он же бесится при одной мысли провалиться на выборах.

— А мы, значит, клоуны, статисты?

— Нет, без нас у него ничего не получится. Великая судьба не состоится.

— Мы судим.

— Мы учитываем весь опыт своей многотрудной и плодотворной жизни.

— Если плодотворной.

— Все учли.

— Если очень хочется, то можно все узнать.

— А как раньше жили, когда не было прессы?

— Со всех концов страны собирались огромные толпы людей. А ты произносил речь. «Вам не распять человечество на золотом кресте», — как Уильям Дженнингс Брайен.[12] Надо обещать больше, чем возможно.

— И те, кто слушал речь, чувствовали…

— Что перед ними — благородные люди.

— Их голоса — как звук органа.

— Толпы подхватывало страстью, точно ветром.

— Герои, их любил народ.

— А может, они вели его по неверному пути. История рассудит.

— Гиганты с голосами, подобными целому церковному хору с органом…

— Окутанные чудным сиянием, а может, это было только солнце.

Синтия Оузик Шаль Перевел Ш. Куртишвили

Холодно, Стелла, холодно. Адский холод. Так они вместе шли по этапу: Роза, укутав Магду в шаль, несла ее на руках, и Магда сжималась в комок меж ее воспаленных грудей. Иногда Магду брала Стелла. Стелла Магду ревновала. Стелле было четырнадцать лет, она была маленького роста, с еле развившейся грудью. Этап убаюкивал Стеллу, и ей самой хотелось завернуться в шаль, спрятаться и уснуть. Магда сосала грудь Розы, и Роза кормила Магду на ходу. Порой Магда хватала губами воздух и начинала пищать. Стелла была голодна постоянно как волк. Ноги словно опухшие спички, руки не толще цыплячьих костей.

Роза голода не ощущала. Она пребывала в каком-то трансе, похожем на обморок. Она была почти невесома, и казалось, что она не ходит, а отталкивается от земли кончиками пальцев и парит над ней как ангел, тревожно и всевидяще. Магда, закутанная в шаль, походила на белку в дупле — так же надежно защищена от врагов, и ни один из них не сможет проникнуть в ее маленький дом через узенькую щелку в шали. В эту Щель Роза могла видеть лицо Магды — совершенно круглое, словно карманное зеркальце. Черты лица Магды были абсолютно не похожи на печальное, потемневшее, желчное лицо Розы. У Магды были голубые глаза, а прямые детские волосики были почти такого же желтого цвета, что и лоскутная звезда, пришитая к пальто Розы. Глядя на Магду, можно было подумать, что она из их детей.

Роза плыла над землей и мечтала оставить Магду в какой-нибудь деревне. Можно было на минуту выйти из колонны и сунуть Магду в руки любой из женщин, которые собирались у обочины. Но если она выйдет, они могут начать стрельбу. А если, допустим, она выскочит из строя всего на полсекунды и всучит сверток незнакомой женщине — вдруг та не возьмет? Удивится, испугается, выбросит сверток, и тогда Магда может умереть, ударившись головой. Маленькой круглой головкой. Хороший ребенок. Магда перестала пищать, довольствуясь просто вкусом иссохших грудей. Ловко дергает сосок крохотными деснами. Уже прорезался один нижний зуб, поблескивает, похожий на беломраморное надгробие гнома. Не жалуясь, Магда освобождает Розины груди — сначала левый сосок, потом правый. Соски потрескались, в них нет ни капли молока. Потрескавшиеся молочные железы иссякли, груди Розы все равно что потухшие вулканы, ослепшие глаза или холодная яма. Поэтому Магда начинает сосать уголок шали. Она сосет и сосет, распуская слюни по пряже. Шаль вкусная, из льняного полотна.

Это волшебная шаль, она могла кормить ребенка трое суток. Магда не умерла, осталась жива, но совсем затихла. Изо рта у нее странно пахло корицей и миндалем. Глаза ее были постоянно открыты, она даже не мигала, казалось, она позабыла, что нужно спать. Роза, а иногда и Стелла смотрели на Магду, вглядываясь в голубизну ее глаз. Еле переставляя ноги, они плелись по этапу и изучали лицо Магды. «Арийское», — сказала однажды Стелла голосом тонким, как струна; и Роза подумала, что Стелла посмотрела на Магду взглядом юного людоеда. И когда Стелла произнесла слово «арийское», оно прозвучало для Розы так, словно Стелла сказала: «Давай съедим ее».

Но Магда выжила, стала ходить. Правда, ходила она плохо. Отчасти потому, что ей было всего пятнадцать месяцев, а отчасти из-за того, что ее тонкие, словно спицы, ноги не могли поддерживать раздутый живот. Живот был большой и круглый, и в нем был только воздух. Роза отдавала Магде почти всю свою еду, Стелла не давала ей ни крошки. Стелла все время была голодна, она сама была растущим ребенком, хотя почти и не выросла совсем. У Стеллы не было менструаций. У Розы тоже. Роза тоже была голодна как волк, но она научилась у Магды сосать палец, и это помогало. Жалости для них уже не существовало. У Розы ничего не вызывало сочувствия, она смотрела на Стеллины торчащие кости безо всякого сострадания, поскольку была уверена, что Стелла только и ждет, когда умрет Магда, чтобы вонзить зубы в ее маленькие ножки.

Роза знала, что Магда скоро умрет, она уже должна была умереть, но она была спрятана в волшебную шаль, принимая ее за дрожащие округлости грудей Розы. Роза цеплялась за шаль так, словно она укрывала только ее. Никто не мог забрать шаль у Розы. Магда молчала. Никогда не плакала. Роза прятала ее в бараке, прикрыв шалью, но она знала, что в один прекрасный день кто-то может ее выдать; или кто-нибудь — не обязательно Стелла — выкрадет Магду и съест. Когда Магда научилась ходить, Роза сразу поняла, что теперь она умрет совсем скоро. Что-нибудь случится. Роза боялась заснуть. Во время сна она прижимала сверху Магду бедром; она боялась, что может задушить Магду. Роза весила все меньше и меньше. Роза и Стелла понемногу превращались в воздух.

Магда молчала, но глаза ее были очень живыми, словно голубые тигрята. Она смотрела. Иногда смеялась — должно быть, это был смех, хотя это было уму непостижимо. Магда ведь не видела ни одного смеющегося человека. Магда смеялась, когда ветер начинал трепать края шали. Это был дурной ветер, он носил по воздуху черные ошметки, которые заставляли Розу и Стеллу плакать. Глаза Магды были всегда чисты, и в них слез не было. У нее был взгляд тигра. Она стерегла свою шаль. Никто, кроме Розы, не мог дотронуться до шали. Стелле тоже не разрешалось. Шаль была для Магды ее собственным ребенком, ее игрушкой, ее младшей сестрой. Она обматывала ее вокруг себя и сосала один из ее уголков, когда хотела успокоиться.

Потом Стелла забрала шаль, и Магда умерла.

Стелла потом говорила: «Мне было холодно».

И потом ей всегда было холодно, всегда. Холод вошел в ее сердце. Роза видела, что сердце у Стеллы остыло. Магда, топая ножками-спичками, рыскала по бараку, пытаясь найти шаль. Спички споткнулись о порог барака, за которым все было залито светом. Роза заметила Магду и бросилась вдогонку. Но Магда уже вышла за порог барака и стояла там, на плацу, освещенная веселыми солнечными лучами. Каждое утро Роза, уложив Магду у стенки барака и прикрыв ее шалью, выходила на плац вместе со Стеллой на перекличку. Сюда же выходили сотни людей, и перекличка порой длилась часами, но Магда, оставшись одна, лежала тихо и сосала уголок шали. Она всегда лежала тихо. И потому — не умирала. Роза видела, что сегодня Магде придется умереть, но одновременно с этим почувствовала вдруг, как по ее ладоням разливается пугающая радость. Пальцы ее запылали. От удивления ее стал бить озноб: Магда стояла на солнце, покачиваясь на своих спичках, и громко ревела. С тех пор, как у Розы кончилось молоко — после того писка на дороге, — Магда не издала больше ни звука. Магда онемела. Роза была уверена, что у Магды что-то не в порядке с голосовыми связками, или с горлом, или с гортанью; что она дефективная — без голоса; или, может быть, глухая; а возможно, и умственно отсталая. Магда была немой. Даже смех ее — когда ветер, разносивший пепел, трепал концы шали, превращая ее в веселого клоуна, Магда смеялась, — даже смех ее был просто беззвучным оскалом. Когда копошившиеся в волосах и на теле вши вконец измучили Магду и она озверела почти так, как озверели громадные крысы, которые с наступлением темноты шныряли по всему бараку в поисках мертвечины, — даже тогда она чесалась, царапалась, пиналась, кусалась и каталась по нарам без единого звука. А сейчас изо рта Магды вырывался длинный, протяжный крик:

— Мааа-аа-аа-а…

Впервые с тех пор, как у Розы кончилось молоко, Магда подала голос.

— Ма-а-а-а-аааа…



Еще раз! Магда, пошатываясь, расчесывала болячки на коленях. И стояла на плацу, на самом солнцепеке. Роза видела. Она видела, что Магда должна умереть. Билось в мозгу и отдавалось в груди: найти, добраться, принести! Но Роза не знала, куда броситься сначала — к Магде или к шали. Если она выскочит на плац и схватит Магду, та все равно не перестанет плакать, потому что у нее не будет шали. Если же она побежит искать шаль в барак, найдет ее и уже потом поймает Магду, то Магда возьмет шаль в рот и сразу замолчит.

Роза вернулась в темноту. Найти шаль было просто. Стелла укрыла ею свои хрупкие кости и уснула. Роза высвободила шаль и полетела (она могла летать, поскольку почти ничего не весила) на плац. Зной нашептывал что-то о другой жизни и о летних бабочках. Солнце светило мирно и мягко. Вдалеке, по ту сторону проволочной ограды, видны зеленые луга, заросшие одуванчиками и яркими фиалками; а еще дальше невинные стройные лилии высоко задирают свои оранжевые головки. В бараках тоже есть свои «цветы» и «дожди»: экскременты и медленные вонючие темно-бордовые потоки, которые стекают с верхних нар; вонь смешивается со стойким маслянистым запахом коросты, покрывающей тело Розы. Какое-то мгновение она стояла у кромки плаца. Иногда электричество, пропущенное по ограде, начинало мерно гудеть, и, хотя Стелла говорила, что все это выдумки, Розе в гудении проволоки чудились голоса: сиплые и печальные. Чем дальше она стояла от ограды, тем четче раздавались голоса. Голоса теснились и давили на Розу со всех сторон. Печальные голоса звенели так убедительно, так страстно, что предположить, будто голоса эти принадлежат призракам, было невозможно. Голоса советовали ей поднять повыше шаль, помахать ею, распустить ее по ветру, развернуть ее как флаг. Роза подняла шаль, помахала ею, развернула ее и распустила по ветру. Магда была далеко, очень далеко. И высоко: опираясь раздутым животом о чье-то плечо, она протягивала к Розе свои хилые ручонки. Но плечо, которое несло Магду, не приближалось к Розе и шали, а, наоборот, удалялось прочь, и силуэт Магды все уменьшался и уменьшался, превращаясь в размытое пятно. Над плечом поблескивала каска. Под солнечными лучами она искрилась, словно кубок. Под каской — черный, словно костяшки домино, мундир и пара черных сапог, которые двигались к ограде, по которой шел ток. Электрические голоса дико завыли: «Ма-а-а-аааа, ма-а-а-аа!» Теперь Магду и Розу разделяло все пространство плаца — двенадцать бараков — и Магда казалась не больше мотылька.

И вдруг Магда полетела. Вспорхнула, словно бабочка над виноградной лозой. И в то мгновение, когда всклокоченная круглая головка Магды, и ее ноги-спички, и раздутый живот, и кривые ручонки ударились об ограду, железные голоса сумасшедше загоготали, призывая Розу бежать, бежать к тому месту, куда отбросило Магду. Но Роза, конечно же, не послушалась их. Роза просто стояла, потому что, если бы она побежала, они бы выстрелили; и если бы она дала сейчас вырваться наружу из ее скелета волчьему вою — они бы выстрелили. Поэтому она стала запихивать в рот шаль Магды, запихивала ее и запихивала, пока волчий вой не захлебнулся. У шали, из-за того, что Магда пускала в нее слюни, был вкус корицы и миндаля. И Роза впитывала в себя шаль Магды до тех пор, пока вкус этот не пропал.

Реймонд Карвер Поезд Перевела Т. Болотова

Джону Чиверу

Ее звали мисс Дент, и именно в тот вечер она чуть не застрелила человека. Заставила упасть в самую грязь и молить о спасении. Глаза ему застилали слезы, пальцы судорожно цеплялись за мокрую траву, она же продолжала целиться и бросать в лицо те горькие слова, что накопились у нее. Пусть-ка поймет — это страшно — растоптать чувства другого человека!

— Лежать! — хотя он и не думал подниматься, а только скреб ногтями землю и конвульсивно дергал со страху ногами. Выговорившись наконец, она поставила ногу на затылок уже несопротивлявшемуся человеку и толкнула лицом в черную жижу. Лишь затем спрятала пистолет в сумочку и отправилась назад к железнодорожной станции.

Она села на скамью в безлюдном зале ожидания, положила сумочку на колени. Вокруг ни души. Билетная касса закрыта. Автостоянка около вокзала пуста. Глаза задержались на больших часах на стене. Хотелось заставить себя забыть об этом человеке, о том, как жесток был он с нею после того, как получал то, что хотел. Знала, что долго будет помнить и тот всхлип, который он выдавил из себя, опустившись на колени…

Со вздохом закрыв глаза, стала прислушиваться, не идет ли поезд.

Дверь, ведущая в зал, вдруг распахнулась. Мисс Дент подняла голову и увидела двоих.

Первым шел пожилой мужчина с белыми, как снег, волосами и белым шелковым шейным платком. За ним — женщина средних лет с накрашенными губами и подведенными глазами. Вечер ожидался холодный, однако оба были без пальто, а мужчина даже босиком. Оба застыли в дверях: видимо, не ожидали встретить в вокзале кого-то. Тем не менее, решив не подавать виду, что огорчены, они повели себя так, словно не замечают Дент. Женщина продолжала говорить, но слов нельзя было разобрать.

Пара двинулась в зал. Похоже, они находились в несколько смятенном состоянии, словно были вынуждены уйти откуда-то в спешке и не могли изыскать возможность обсудить это. Не оставляло сомнения, что они были в подпитии к тому же. Вошедшие уставились на часы, будто стрелки и цифры могут подсказать, что делать дальше.

Мисс Дент вновь взглянула на циферблат. Расписание в зале отсутствовало, не узнать, когда какой поезд прибывает, когда отходит. Но она приготовилась ждать сколько угодно долго: надо набраться терпения, тогда поезд точно появится, она сядет в вагон и уедет отсюда.

— Добрый вечер, — пожилой мужчина обратился к мисс Дент. Она подумала, что, пожалуй, произнесено это с такой непосредственностью, словно сейчас прекрасный летний вечер, а сам он почтенный старый джентльмен, во фрачной паре и вовсе не босой.

Женщина в вязаном платье взглянула, словно давая понять: не такая уж радость наткнуться здесь на вас!

Пара уселась через проход, на скамейку прямо напротив Дент. Мужчина расправил брюки, пузырившиеся на коленях, положил одну ногу на другую и стал ею тихонько покачивать.

Вынув пачку сигарет и мундштук из кармана рубашки, он не спеша вставил сигарету и потянулся снова к карману. Затем стал шарить в карманах брюк.

— У меня нет зажигалки! — обратился он к своей знакомой.

— Я же не курю, — ответила та. — Мне казалось, что если ты знаешь обо мне все, то уж это-то наверняка. А хочешь курить, то спички, может, найдутся у нее? — вздернув подбородок, она неприязненно глянула на мисс Дент.

Девушка покачала головой. Придвинув сумочку поближе, сжала колени, плотнее ухватилась за ручку.

— Итак, в довершение ко всему нет спичек, — произнес мужчина. Опять проверил карманы. Затем вздохнул и вытащил сигарету из мундштука, отправил назад в пачку, а пачку с мундштуком опустил в карман рубашки.

Женщина заговорила на языке, который мисс Дент не знала. Скорее всего — итальянский: быстрые зажигательные фразы звучали, словно речь Софи Лорен в фильме.

Мужчина покачал головой.

— Я за тобой не успеваю. Уж больно тараторишь. Чуть-чуть помедленнее, если можно. А лучше-ка по-английски. Ничего не понимаю.

Мисс Дент наконец расслабила пальцы. Теперь она смотрела на замок сумочки. Не знала, что можно еще придумать. Зал был не велик, и ей ужасно не хотелось резко вскакивать и пересаживаться на другое место. Она снова стала изучать циферблат.

— Хорошенькое впечатление оставляет эта компания психов! — воскликнула итальянка. — Ну, это слишком! Просто слов нет! Боже праведный! — И резко откинулась в изнеможении. Затем, подняв глаза, уставилась в потолок.

Мужчина пропустил шелковый платок между пальцев и стал лениво крутить им туда-сюда. Потом расстегнул верхнюю пуговицу рубашки и заправил платок внутрь. Видимо, о чем-то задумался, а его знакомая продолжала:

— И девушка! Жаль ее! Бедняжка! В этом гнезде дураков и гадин! Лишь о ней одной я сожалею! И за все расплачиваться будет она, а вовсе не остальные. Уж совершенно точно не тот недоумок, капитан Ник! Он ни за что не в ответе! Да уж, только не он!

Мужчина обвел глазами зал. Взгляд его время от времени останавливался на Дент.

Она же старалась смотреть мимо него. В окне, выходившем на улицу, — фонарный столб, свет падает на пустынную привокзальную площадь… Мисс Дент опустила сжатые руки на колени и попыталась подумать о своем. Но, вполне естественно, не могла не слышать, о чем говорили напротив.

— Кроме того, смею тебя заверить, я принимаю большое участие в девушке. А кому нужна вся эта шатия-братия?! Их жизнь сводится к тому, чтобы выпить кофе, закурить сигарету, отведать шведского шоколада и заняться этой чертовой игрой в макао.[13] Все остальное — не существует, — распалялась женщина. — Что их волнует? И если я и встречусь снова когда-нибудь с этой компанией, то это будет не скоро… Надеюсь, понятно?

— Успокойся, я понял, — он поменял ногу. — Но что тебя так раздражает?

— Ах «раздражает»!!! Да почему бы тебе не посмотреться в зеркало?!

— Да не волнуйся, — все так же спокойно продолжал ее спутник. — Со мной случались вещи и похуже. И вот жив, как видишь! — ухмыльнулся он про себя. — Да. Не беспокойся…

— Ну, как же не волноваться? Кому ты еще нужен? Может быть, этой девице с сумочкой? Серьезно, amico mio.[14] Полюбуйся на себя! Боже мой! Если бы голова не была занята более важными вещами, у меня уже от одного твоего вида могла начаться истерика! Скажи! Ну, кому, кому, кроме меня, ты нужен? Я спрашиваю!!! Ты так много знаешь, ответь же мне!



Мужчина встал, затем снова сел.

— Только не надо заботиться обо мне. Пожалуйста, о ком-нибудь другом! Можешь опекать девушку, капитана Ника, если у тебя существует такая потребность. Кстати говоря, когда ты была в другой комнате, Ник сказал: «Это, правда, несерьезно, но я, пожалуй, в нее влюблен» — точные слова.

— Так и знала. Именно подобного я и ждала! — вскрикнула женщина, воздев руки к небу. — Как сердцем чувствовала! Что ж — черного кобеля не отмоешь добела! Мудра пословица! Век живи, век учись! И когда ты только прозреешь, старый дурак! Вот что ответь! Или ты как мул, которому надо хорошенько стукнуть по лбу, да не раз, не два, а целых четыре! О, dio mio![15] А все-таки почему не посмотреть на себя в зеркало?! Вглядись, вглядись, подойди!

Старик поднялся со скамьи, но отправился к фонтанчику с питьевой водой. Заложив руку за спину, нажал кнопку и стал пить. Затем выпрямился, тыльной стороной ладони утер подбородок. Теперь, заложив обе руки, стал прохаживаться по залу, будто совершал променад. Дент видела, как его взгляд перескакивает с пола на скамьи, на стоящие пепельницы. Понятно, ищет спички… И ей было жаль, что у нее их нет.

А его подруга продолжала перечислять все «достоинства». Уже во весь голос она визжала: «Жареный ты петух на Северном полюсе! Полковник Сандрес в парке и бутсах! Расходимся! Теперь уже окончательно!»

Тот, кому был адресован разгневанный монолог, молча продолжал свою «кругосветку» по залу. Подойдя к окну, остановился и стал смотреть на пустую площадь перед вокзалом.

Тем временем итальянка, нервно одергивая платье, повернулась к мисс Дент:

— В другой раз, когда надумаю смотреть видео о местечке Барроу на Аляске и его коренных жителях — эскимосах, то уж обязательно обращусь к той компашке. Главное — бесплатно! Боже! До чего докатились! А кое-кто душит своих врагов скукой! А ты сидишь, как загнанный зверь в яме! — это был определенно вызов мисс Дент.

Дент посмотрела на часы, отметив про себя, что стрелки движутся слишком медленно.

— Смотрю, вы все время молчите, — обратилась женщина к Дент. — Держу пари, много могли бы порассказать, если бы кто-нибудь вас заставил. Ведь правда? Ишь хитрюга! С гонором! Застыла, сжала маленький ротик, а вокруг говорят бог знает о чем! Ну, права? «В тихом омуте…» У вас наверняка и имя соответствующее? Как все-таки вас зовут?

— Дент. Но вы мне не представились…

— А, черт с вами. Не знала и знать не собираюсь! Сиди и думай, что хочешь! Ничего не изменится. Но я-то знаю, что я думаю. Отвратительно, вот что!

Тем временем мужчина покинул свой вынужденный пост у окна и вышел на улицу. Когда он вернулся минутой позже, в мундштуке дымилась сигарета и, похоже, был в лучшем расположении духа. Шел он, распрямив плечи и гордо задрав подбородок. Присел чуть позади своей спутницы.

— Спички нашел! — радостно провозгласил он. — Прямо здесь были! На краю тротуара коробок лежал. Обронил кто-то.

— Определенно, тебе везет, — отозвалась та. — Один — ноль в твою пользу. Я, как никто другой, знала, что удача тебе сопутствует. Везение — это всё!

Она снова взглянула на мисс Дент и решила продолжить беседу с ней.

— Уважаемая мисс, снова клоню к тому, что и на вашу долю наверняка выпало немало испытаний и ошибок. Знаю, знаю, есть кое-что! Ваш взгляд говорит мне об этом. Отводите глаза? Продолжайте в том же духе! А мы поговорим! Но и вы состаритесь! И тоже захочется, чтобы кто-то выслушал. Дождитесь, когда будете моего возраста или его! — заключила она, резко повернувшись спиной к своему знакомому. — Видит бог, так будет! В свое прекрасное времечко! За этим не придется охотиться: старость сама отыщет!

Взяв сумочку, Дент поднялась и отправилась к фонтанчику. Попив, обернулась. Старик закончил курить, вытащив окурок, бросил под скамью. Выбил и продул мундштук, сунул в верхний карман. Теперь и он внимательно смотрел на девушку.

Дент собиралась с мыслями. Не знала, что сказать, с чего начать, но надо наверняка с того, что в сумочке — оружие. Можно даже рассказать, что она едва не убила человека сегодня!

Но в этот момент они услышали поезд. Сначала — свисток, затем лязгающий звук — предупредительный сигнал — значит, перевели стрелку. Двое пожилых людей встали и направились к выходу. Мужчина открыл дверь перед своей дамой, затем, улыбнувшись, обернулся к Дент и сделал приглашающий жест. Она, повесив сумочку спереди, вышла.

Приблизившись к станции, поезд еще раз дал свисток. Замедлил ход. Свет от локомотива упал на рельсы. Два вагончика, которые и составляли этот короткий поезд, были ярко освещены, поэтому трое на платформе прекрасно видели почти пустые салоны. Но это неудивительно: в этот час вообще странно, что в поезде кто-то есть.

Те немногие пассажиры, смотревшие сквозь стекла, тоже, вероятно, подумали: почему эти люди на станции? Что их сюда привело? В такое время скорее собираются лечь в кровать. В домах, которые виднеются на пригорке за станцией, кухни чисты и убраны, посудомоечная машина уже давно остановлена, а утварь разложена по местам. В детских потушены ночники. Разве что какая-нибудь девчушка еще читает роман, пальцем накручивая прядь волос. Телевизоры выключены. Супруги готовятся ко сну, и лишь дюжину, или около того, пассажиров занимает вопрос: почему эти трое стоят на платформе?

Поезд остановился, они увидели, как по ступенькам поднимается средних лет женщина, грубо накрашенная, в платье розового цвета. За ней в вагон вошла, защелкивая сумочку, женщина гораздо моложе, в легкой блузке и летней юбке. За дамами важно следовал пожилой мужчина, седовласый, с шелковым платком на шее, но почему-то босой… Стороннему наблюдателю казалось, что эти трое — вместе. И что совершенно не оставляло сомнения — если какое-то дело и было у них этим вечером, завершилось оно не совсем удачно. За всю свою жизнь люди, ехавшие в этих двух ночных вагончиках, попадали в разные ситуации. Всякое случается: и хорошее и плохое. Поэтому, едва взглянув на новых пассажиров, они вернулись к мыслям, прерванным остановкой. А девушка, мужчина и женщина прошли в салон и заняли там места: двое — рядом, девушка села чуть позади.

Дежурный взглянул, свободен ли путь. Затем обернулся назад, туда, откуда пришел поезд. Поднял жезл и дал знак машинисту. Машинист, давно ждавший этого сигнала, повернул рукоять, дернул рычаг. Поезд тронулся. Сначала шел медленно, затем быстрее. Он набрал скорость, когда пригородная станция осталась позади. Ярко освещенные вагоны летели в темноте, ночь прорезали огни локомотива.

Джойс Кэрол Оутс Наша стена Перевела М. Бородина

Стена уже существовала, когда многих из нас еще не было на свете.

Как все это было, когда Стены не было, не представляют даже те, у кого обычно с избытком воображения и дерзости.

Однако есть среди нас люди — пожилые, конечно, — которые, по их утверждению, помнят не только то, как Стена строилась (в тот начальный период Стена была довольно примитивной: просто колючая проволока под охраной часовых и собак), но даже время, когда Стены вообще не существовало.

Неужели тогда можно было свободно войти в Запретную Зону? Этот вопрос не давал нам покоя, и мы задавали его взрослым, краснея и еле сдерживая хихиканье, будто речь шла о чем-то стыдном. Но старшие говорили, что в пору их юности никакой Запретной Зоны не существовало.

Никакой Запретной Зоны? — Нам не верилось.

Никакой Запретной Зоны? — Делалось даже страшновато.

Наиболее сообразительный из нас (вопросы задает всегда рискованные и непочтительные) разумно замечает: если Запретной Зоны не было, зачем же тогда строили Стену?

Но вопрос его никто не воспринимает. Он же набирается дерзости повторять его: если не было Запретной Зоны, зачем же тогда строили Стену? Однако даже самые почтенные наши граждане не понимают вопрос.

Конечно, если взять каждое слово в отдельности, то все ясно, но вопрос в целом звучит странно… Зачем построили Стену? Гораздо разумнее — многие из нас так и делают — считать, что Стена эта нечто вечное, она всегда была и всегда будет. И Запретная Зона (которую, конечно, никто из нас в глаза не видел) тоже вечна.

Несколько раз в году, правда, когда именно — никто не знает заранее, наши руководители провозглашают День Благоволения. В этот день граждане, достигшие восемнадцати лет, не имеющие долгов, семейных обязательств или других препятствий личного или государственного характера, могут попытаться взобраться на Стену, не боясь, что они будут наказаны или подвержены преследованию. В День Благоволения все запрятанные в землю мины выведены из действия, ток, проходящий по колючей проволоке, отключен, овчарки посажены на цепь, часовые сидят в будках и не показываются, дула автоматов не высовывают и не стреляют. Говорят, что в День Благоволения всегда находятся отдельные граждане, готовые перебежать выжженную полосу земли перед Стеной (в некоторых районах она не шире десяти метров, а в других все пятьдесят, и можно себе представить, чего стоит одолеть их), некоторые даже добегают до Стены, перелезают через нее и исчезают по другую сторону. Никто их не останавливает, никто даже не ругает. Так говорят.

Что с ними происходит там, по другую сторону? Этого никто не знает.

Конечно, люди есть люди, и поэтому распускают всякие слухи, сочиняют дикие, совершенно невероятные истории, передают их, приукрашивая, и никто не знает, чему верить. Иногда вдруг начинают говорить, что объявили День Благоволения для какого-то одного района — особо привилегированного, а для других — нет; или что День этот начнется с первым ударом пополудни, а не с последним, как говорили раньше, или же, наоборот, с первым, а не с последним ударом в полночь, а то еще утверждают, что не будет никаких ограничений относительно возраста, финансового положения и тому подобного. И нетрудно вообразить, какая из-за этих зловредных слухов начинается кровавая бойня: бросаются к Стене то слишком рано, то слишком поздно, а то и вообще не в тот день, и падают под пулями, или подрываются на минах, или буквально раздираются на куски овчарками. Ведь наш народ, историческому опыту вопреки, всегда полон надежды.

Так или иначе, но каждый День Благоволения ждут с нетерпением. Много ведется рассуждений о том, когда точно может наступить этот День; не секрет, что среди нас есть отдельные личности, довольно неуравновешенного склада, которые ни о чем другом не могут говорить, как только об этом (хотя — что вполне естественно! — именно эти отдельные личности никогда и не помышляют перелезть через Стену Не теряют веру в этот День даже те, кто за всю свою жизнь ни разу не видел, чтобы кому-то удался «побег» (жаргонное словечко «побег» иногда все-таки употребляют у нас открыто), не покидает вера даже тех, кто не раз бывал свидетелем леденящего кровь зрелища массовой расправы. Естественно было бы предположить, что число таких людей должно начать сокращаться, но происходит как раз обратное, ведь наш народ, как отмечают историки, всегда полон надежды.



Стена в высоту примерно метров семьдесят пять, хотя некоторые ученые утверждают, что значительно выше, а другие полагают, что, может быть, и ниже. Эти данные приблизительные, так как если даже измерения и делались, то под прикрытием темноты и на расстоянии. Все сходятся на том, что Стена сделана из очень гладкого бетона — материала, который достаточно хорошо известен и сам по себе не внушает никаких опасений. Верх Стены закруглен для красоты и большей безопасности, то есть в таком виде она привлекательнее для глаза и неприступнее для тех, кто будет пытаться одолеть ее голыми руками (чтобы совершить побег, необходимо, как говорят, иметь специальные ботинки с «кошками», но эти «кошки» запрещены законом).

Мало кто из нас представляет себе, что такое «кошки», и почти никто не видел их даже на картинке, но все-таки слово «кошки» ходит среди нас довольно свободно, хотя и произносится полушепотом. Пожилая часть населения утверждает, что у Стены не всегда был закругленный верх, однако люди более молодые, кому лет до сорока, не помнят, чтобы Стена имела когда-нибудь другой верх.

В плотнонаселенных районах города установлены две дополнительные «стены», или ограды. Одна представляет собой металлическую сетку, поверх которой идет колючая проволока, через которую, естественно, пропущен ток; другая составлена из ряда противотанковых заграждений, расположенных на расстоянии от полутора до двух метров. Эти заграждения, как и сама Стена, окрашены в стальной цвет, что придает им определенную привлекательность. Клумбы с желтыми и фиолетовыми анютиными глазками оживляют пейзаж: скромно и приятно для глаза.

В тех местах, где населения меньше, Стена возвышается в величественном одиночестве без дополнительных заграждений; выжженная земля перед ней так тщательно скрывает запрятанные в ней мины, что даже самый острый взгляд (так передают слухи) не может отличить, где они находятся. Зайцы, бегающие по ночам, нередко подрываются на этих минах. Откуда же зайцам знать о них! Часто нас будят громоподобные разрывы. После них мы еще долго лежим с открытыми глазами, и сказать нам нечего, да и что тут скажешь? — откуда этим зайцам знать про мины, это ведь бедные, глупые создания, но от этого все равно не легче.


Некоторые наши граждане считают Стену произведением искусства, а другие — мерзостью. Но подавляющий процент населения вообще Стену не видит — да, да, буквально. Соответственно никаких эмоций Стена у них не вызывает, и слово «Стена» в их речи вообще отсутствует. Часто пользуются выражением «по ту сторону», например (обращаясь к непослушному ребенку): «Если ты будешь себя так вести, я отправлю тебя по ту сторону». Я однажды спросил свою маму: «Куда на ту сторону? Куда?» — «Ты увидишь куда», — сказала мама, закатив мне оплеуху. Она тяжело задышала, и лицо у нее горело.


Тебе известно, что в основании Стены погребены кости детей? Тех, которые выделялись особой красотой или талантом; тех, кто был сиротой или не имел защитников, тех, кто был слишком высок духом для своего собственного благополучия и безопасности всего общества. Темными, сырыми ночами, когда ветер дует со стороны Стены, слышно их жалобное воркование.

Конечно, это лишь глупые сказки, которым никто из нас не верит. В своем районе мы уже искоренили всяческие суеверия. Стена — это и есть Стена, и (так мы считаем) сделана она из обыкновенного материала. Там нет никаких привидений, ее мощь никак не связана с трупами детей. Иногда глубокой ночью раздаются их слабые тонкие голоса. Где мы, какой этот год, что произошло… И все-таки нет, это никакие не голоса, это не привидения. Стена — это только (только!) стена.


Один из этих голосов — моего брата. Вы слышите его, спросил я у родителей, но они ничего не слышали. Только ветер, ветер и есть. Дождь, стучащий по крышам и в окна, сбегающий по оконному стеклу.

Я забиваюсь под одеяло в угол постели и лежу замерев. Затыкаю рот кулаком. Ветер, ветер со Стены, дождь, барабанящий по крыше всю ночь, его голос, его крик о помощи. Я вижу его, он ползет по колючей Стене, его приподнятое лицо блестит от крови, а около — кучка любопытных свидетелей. Они всегда тут — молчаливые свидетели — вдоль тянущейся на многие километры Стены.

Я засыпаю под утро, когда стих ветер. И снов я никаких не вижу.


Конечно, это просто совпадение, но из надежных источников стало известно, что следующий День Благоволения приходится на мое восемнадцатилетие. Иначе говоря, на последнее число нескончаемо длинного месяца августа.


Стена — беспредельна. Завораживающая, томящая, преисполненная красоты, и какой красоты! Вам не понять этого. Не понять, пока вы сами не окажетесь там, где я: согнувшись в три погибели в укромном месте в зарослях березняка за несколько километров до ближайшего жилья. Под ногами битое стекло, обломки досок, груды щебня, все, что осталось после Войны (которая произошла задолго до моего рождения и даже еще до того, как была построена Стена — это если верить тому, что говорят старики). Скрючившись, я подолгу сижу в своем убежище, не разгибаясь, глядя на Стену, вбирая взглядом ее серую однообразную стройность. Завораживающая и томящая, такая томящая и такая прекрасная эта наша Стена! — минуты, часы тянутся, не считаю, в спине боль, лоб в каплях пота. Ничего мне не нужно от Стены, мне достаточно ее видеть. Знать, что вот она, здесь. Что она существует. Что ни один человек не смеет пройти туда. Что там Запретная Зона, границы ее четко определены, и мы от нее защищены надежно. Как могли люди существовать в нашей стране, когда Стены не было? Когда они могли свободно идти в любую сторону, даже туда, куда запрещено. (Эта мысль не дает мне покоя. У меня начинает щипать в глазах, и слезы готовы политься на мои разгоряченные щеки. Свободно идти в любую сторону, какой ужас!)

Серый бетон. На мили. На года. На всю жизнь. Вечность. Как томительно. Повсюду спокойствие. Так прекрасно, что сердце мое обмирает. Пропитанные лучами полуденного солнца, в ослепительном свете яркого дня все очертания дрожат, раздваиваются… У Стены совершенная тишина… даже трудно представить, что бывает иначе… Но эти будки часовых в метрах пятидесяти друг от друга… охранники (из тех, кто доказал свое умение и преданность государству, скрытые от глаз, не видны даже дула их автоматов). Когда я был ребенком, мне тоже хотелось стать одним из них. Потом позорный поступок моего брата, шум вокруг этого, — несмываемое пятно… Но теперь во мне вновь окрепло желание стать одним из них. Желание сидеть в сторожевой будке долгими, завораживающими часами, ощущая в руках автомат, который всегда наготове, всегда наготове к выстрелу.

Об охранниках рассказывают всякие гадости.

— Стреляют они, не раздумывая, когда им только заблагорассудится. Могут оттого, что им лицо не понравится или походка. А могут и просто от скуки. Или слишком засиделись без дела.

— Они сами часто бывают перебежчиками (что само по себе логично. Ведь ни у кого нет такой возможности совершить побег, как у них. Им можно только позавидовать. Как и все в нашем районе, я их ненавижу).

— Они преданы Государству не больше, чем любой из нас. Однако именно им дана власть и сила — в руках автомат и место на сторожевой вышке.

Часами сижу, скрючившись в своем укрытии. Порой кажется, будто прошли годы. Теперь-то я уж точно не ребенок. И потому я жду.

Небо над Стеной то сизо-голубое, то подернуто серой рябистой пеленой. Порой идет дождь. Порой сияет солнце. Мне спокойно, когда я гляжу на Стену. На ее удивительное единообразие, на ее непостижимую мощь… А ведь в это время люди вокруг меняются: они стареют, теряют силы, становятся ненадежными… Здесь мне спокойнее. Если откуда-то доносится стрельба или лай собак, меня это не трогает. Ведь я не собираюсь бросаться туда, как другие. Я доволен своей жизнью по эту сторону.

Что собой представляет Запретная Зона, от которой необходимо охранять граждан моей страны?

Достоверно никто не знает, да это и невозможно знать, так как никто из тех, кому удалось перелезть через Стену, не возвращался, а те, кому это не удалось, убиты на месте! Однако существует несколько наиболее распространенных версий:

— Там, за Стеной, — райская жизнь, мужчины и женщины живут там «свободно». (Впрочем, и для них есть ограничения — а как же им не быть — поскольку существует Стена! Может быть, им даже хуже, чем нам, так как это они окружены нашей Стеной.)

— За Стеной живут опасные, пораженные болезнью, психически ненормальные люди. На первый взгляд они мало чем отличаются от нас, но это вырождающийся народ. Родственный народ. Но вырождающийся. В какой-то период истории (очевидно, еще при жизни некоторых, кто и сейчас здравствует) мы все были одной семьей, но затем народ, населяющий Запретную Зону, отпал от нас.

— По ту сторону Стены нет ничего, кроме кладбища: просто бросовая земля, куда свозят мертвых. Неприукрашенная правда о Стене состоит в том, что Стена защищает живых от мертвых. Утонченные умы дают более сложное толкование:

— Стена защищает нас от нашего собственного будущего.

— По ту сторону Стены — обыкновенный мир. В общем-то такой же мир, как наш, но в зеркальном отражении: там все наоборот. И никто из нас не смог бы выжить в том Зазеркалье.

Что я думаю об этом сам? Ничего не думаю. Для меня существует только Стена. Факт ее существования заслоняет все остальное в моем сознании. Стена существует, и потому через нее стараются перелезть, как через все другие стены, — в это вложен изощреннейший соблазн. Стена ставит вопрос: «Как долго ты выдержишь искушение?»

Я хорошо умею бегать. Я могу бежать очень долго, несколько километров кряду, сердце в груди бьется мощно и неостановимо, пульс учащен, тело липко от пота. Но я безжалостен к своим ногам, а руки у меня всегда были сильными. Но это просто констатация факта. Не более того.


«Предатели» — «преступники» — «диверсанты» — «дегенераты» — «враги народа» — «жертвы заблуждения» — вот те официальные эпитеты, которыми награждают тех, кто переметнулся на ту сторону Стены. Им заочно выносится смертный приговор, а семьи подвергаются суровому наказанию. (Хотя чаще случается так, что семьи, выразив публично, как им стыдно и горько и как они преданны и любят Государство, избегают наиболее жестоких мер и даже становятся своего рода знаменитостями. Верно, им должно хватить того унижения, которое они получили, ведь оно (если его правильно воспринимать) довольно тяжкое испытание.)

И все же я бы ни за что не бросил своих родителей. Мою мать и моего отца, которые лгут мне, как они лгут друг другу, но ведь это по необходимости, из-за любви. Я бы ни за что не бросил их, как это делают некоторые.

Я никогда не видел, как посягают на Стену.

Я никогда не был свидетелем этого. За исключением одного случая: однажды утром я оказался в толпе школьников, которые, разинув рот, глазели на мальчика, умиравшего у подножия Стены. Он попытался ночью совершить побег, и ему действительно удалось взобраться на Стену — он был сильным и ловким и, по всей видимости, давно готовился к побегу, скрытно тренируясь, но охранники, конечно, подстрелили его, как это обычно бывает — никто не может ускользнуть от них. Они подстрелили его ночью, но не убили, и поэтому он остался лежать там до рассвета, все утро истекая кровью на поле смерти и взывая о помощи. Высокий тонкий голос. Неслыханный голос. Я не мог в нем никого признать.


Воскресенье, последнее воскресенье месяца должно стать Днем Благоволения. Это мое восемнадцатилетие. Официально этот день еще не объявлен, но ходят упорные слухи.

При свете полуденного солнца Стена видится как некое благодеяние. Если смотреть на нее очень долго, при этом глаза широко распахнуты, то исходящее от Стены благодеяние становится еще более очевидным. Однако, насколько мне известно, на это еще почему-то никто не обратил внимание.

К тому же слишком мало наших сограждан вообще видят Стену.

— Разве это не твой брат был застрелен на поле? — спрашивали меня.

— У меня нет брата, — отвечал я сердито.

— Разве это был не твой брат? Тот, которого подстрелили? — издевались одноклассники.

— Чей брат? Мой брат? У меня нет брата.

Они корчили рожи и бросали в меня камни. Скандировали: «Так ему и надо, так ему и надо, предателю, он заслужил все пули, выпущенные в него».

— У меня нет брата, — кричал я.


Говорят, если взобраться достаточно высоко, то можно своими собственными глазами убедиться, что Стена делает зигзаги и замыкается на самой себе, а вовсе не описывает правильный овал вокруг Запретной Зоны. Странно. Это как-то не укладывается в голове. Хотя, конечно, рабочие, строившие Стену, могли напиться или задурить. А то и оказаться саботажниками.


Коснуться — хотя бы на мгновение — безукоризненной поверхности Стены. Оказаться в такой близи от нее. Положить на нее руки. В своих снах самых стыдных и тревожных снах, где видится, как взбираются на Стену, а в это время пули охранников изрешечивают тело (сама смерть в такой момент кажется сладостной): в своих снах мы перелезаем через Стену под покровом ночи и днем храним тот секрет от других.

Стена, колючей проволокой проткнуты налетевшие на нее маленькие желтые бабочки. Удар в грудь. Осколки стекла под ногами. Бред, похожий на любовь… Рассказывают еще всякие зловещие истории, будто мужчин и даже женщин подстреливают и утаскивают куда-то, и больше про них ничего не слышно, о них не говорят. А все потому, что они слишком пристально смотрели на Стену. Как бы изучая ее, вбирая в свою память. Упиваясь ею. (Знаю ли я кого-нибудь из тех, кто исчез? Не знаю никого. «Исчезновение всегда влечет за собой забвение. Все, что связано с предателем, исчезает из нашей жизни вместе с ним».)

Существует одна очень странная легенда, слишком нелепая, чтобы можно было в нее поверить, о семье, которая перелетела через Стену на воздушном шаре. Семь человек, включая младенца. Романтично, но неправдоподобно… Ведь Большой воздушный шар весьма соблазнительная цель.

(Наступит день, ходит шепоток, когда нам удастся одолеть Стену. И соединиться с мужчинами и женщинами «по ту сторону». Так, как это предначертано нам судьбой. Так, как это уже было в истории, мы снова станем могучим племенем титанов, мы покорим мир… Стена, и это должны понять все, была возведена единственно для того, чтобы помешать этому, помешать осуществлению нашего предназначения: Стена — изобретение наших врагов, и она должна быть преодолена.)


Ну а сейчас, сегодня, этим солнечным утром, что сегодня? — в мое восемнадцатилетие? Охранник в каске высунул голову из своей будки и машет мне рукой. Да? Да? Может быть, он знает о моем дне рождения? Я, жмурясь, медленно выбираюсь из своего укрытия. Жгучий солнечный свет. Возможно, охранник сжалился надо мной и манит меня рукой. Подойди и встань в тень Стены. Подойди и приложи разгоряченную щеку к прохладной поверхности Стены.

Впервые я вижу в Стене тонкие трещинки и заросли травы у ее основания. (Никогда я не видел Стену так близко.) Подойди, не бойся; Стена была задолго до твоего рождения, и Стена эта пребудет вечно.

Загрузка...