Глава 40


— Пришел враг.

Голос разносился далеко, перекрывая редкий нечаянный звон, стук или скрежет. Ряды застыли окаменевшими, молчаливыми, но человек есть человек, ему нельзя не шевельнуться, не вздохнуть громче обыкновенного, не переступить с ноги на ногу, не скрипнуть ненароком башмаками. Люди вздыхали, скрипели и шевелились, создавая ровный шум, но голос разносился далеко, перекрывая редкий нечаянный звон, стук или скрежет…

— Так сказал наместник Христа, призвавший нас на эту священную войну.

Вдалеке, где голоса этого уже было не разобрать, стоял армейский священник, а дальше, где уже не было слышно и его — еще один, а еще дальше — министрант, чей голос был чище, сильнее. Они стояли неподвижно, держа перед собой листы пергамента, и читали — громко, чтобы слышал каждый.

Слышал все равно не каждый, но то не беда — им, не услышавшим, потом расскажут, что говорилось здесь, повторят самое главное, что врежется в память и сердца. Говорить слово в слово, мгновение в мгновение с тем, главным голосом все равно не получалось, но священники и министранты читали — громко, четко…

***

Месяц назад.


Враг пришел ранним утром, почти ночью, когда рассвет лишь начал лениво просачиваться сквозь тьму.

Врага ждали: на сей раз разведка сработала идеально, и врага ждали — знали, откуда ждать, сколько ждать, когда ждать.

Не знали лишь, кого ждать.

Разведчики из maleficanes и Альта в один голос твердили, что ждать надлежит не только рыцарей и пехоту, не только стрелков и пикинеров, и на сей раз это будет не два с половиной мажка, способных лишь на порчу погоды, устрашение лошадей или velamentum.

Разведчиков из maleficanes и Альту майстер Курт Гессе выслушал внимательно. Очень внимательно. После чего, приложив все свое красноречие, призвал всех присутствующих на совете в императорском шатре здесь же и сейчас потребовать от венценосного полководца клятвы с сего дня не лезть в первые ряды, а лучше — вовсе оставаться лишь позади войска. «Искренней и недвусмысленной клятвы», — многозначительно уточнил Курт, когда Фридрих собрался было кивнуть.

С венценосным полководцем после небольшой, но жаркой дискуссии присутствующие сошлись на формулировке «без крайней на то необходимости».

Альта громко и четко обязалась ни на шаг не отходить от своего подопечного, вверенного ее заботе Советом Конгрегации.

Подопечный одарил присутствующих хмурым взглядом, и совет продолжился.

***

— Не мы пришли сюда как враги — враг пришел к людям.

Ровный шум на миг стал чуть громче — кто-то переглянулся, кто-то кивнул, кто-то опустил голову; сотни, тысячи стальных, кожаных и стеганых одежд и лат звякнули, скрипнули, зашуршали — и шум снова утих…

— Враг пришел давно, пришел — и скрывался между людьми. Неузнаваемый, тайный, двуличный. Не от всех ему удавалось укрыться, многие и многие видели его гнилую суть и указывали другим. Но их не слушали, пока враг не раскрыл себя.

***

Месяц назад.


Враг пошел в атаку с ходу, не скрываясь, не пытаясь выманить на себя, явно надеясь застать лагерь еще спящим.

«Силы на сей раз серьезные, но все равно это лишь расчет на быстрое нападение и быстрое отступление, просто потрепать», — так сказал епископ фон Берг.

Фон Берг служил переводчиком с военного на инквизиторский с видимой охотой и легкой, но хорошо заметной завистью. Курт просто слушал, смотрел, кивал и пытался разобраться в том, что видит и слышит.

Первая волна.

Прежде он считал летописцев излишне поэтичными в их стремлении именовать красивыми словами столь приземленные вещи. Но это была не поэзия, не фигура речи, теперь Курт мог убедиться в этом сам. Это нельзя было назвать никак иначе. Это была волна — без прикрас, без метафор, настоящая, живая и смертоносная.

«Смертники».

В голосе епископа не было презрения или насмешки, или сострадания. Была опаска и многозначительность, словно это слово все объясняло.

И оно все объясняло.

Эти отступать не будут. Им не дадут свои же и они не станут сами.

Курт не мог сказать, как он это понял, как определил, это было просто ясно. Просто видно и понятно. Любому.

Первая волна шла со смертью и на смерть.

***

— Сегодня, здесь и сейчас, мы стоим на этой земле, чтобы стереть с лица ее врага рода человеческого. Это война не за земли и замки, не за власть и богатства. Сегодня, здесь и сейчас, не Император стоит перед вами, не рыцари, инквизиторы и солдаты среди вас, не немцы, богемцы или гельветы — сегодня мы все воины Господни, Его карающая десница.

Тишина. Два мгновения тишины.

Вдалеке — тихое волнение и голоса тех, кому не слышно, но и они пытаются сохранить тишину, чтобы слышно было другим, кто стоит ближе, чтобы услышали — и рассказали потом.

Тишина…

— Наши соседи, друзья, братья, сыновья и отцы — здесь, с нами, плечо к плечу. Наши сестры и дочери — здесь, с нами, они исцеляют наши раны и спасают наши жизни, порою рискуя своими.

Тишина.

Тихие голоса в тишине — там, вдалеке…

— Братья и сестры!

Тишина.

На мгновение — тишина гробовая, ошеломленная. Не слышно скрипа и шороха, и даже дыхание ветра будто затихло вокруг — на мгновение, и там, вдали, ряды заколебались и зашептали, спрашивая стоящих впереди, что случилось, что это сейчас сказали такое, и стоящие впереди зашептали, отвечая, передавая по рядам — тихим шепотом, в сотнях уст обратившимся в громкий шум…

***

Месяц назад.


Разведчики из expertus’ов не ошиблись: в этот раз враг бил всерьез.

Каспар Новачек был похож на грозовую тучу; казалось — дай ему волю, и эта злость испепелит противника вместе с землей, по которой он идет.

Новачек рвал и метал.

Новачек хотел, чтобы ему дали волю.

Новачек не желал быть здесь, в безопасности, подле шатров, откуда он мог видеть, слышать, понимать и чувствовать, что происходит, мог согласовывать и подсказывать, но не мог вмешаться. Не мог физически — и не имел права согласно приказу.

О приказе, Совете и лично о себе майстер Гессе в тот день узнал много неприятного, хотя и не нового. Потом, когда утихнет бой и подберут раненых и убитых, и минует день, и настанет вечер — administrator Новачек придет в шатер члена Совета с извинениями и флягой шнапса. Они проговорят допоздна — два oper’а, волею судьбы оказавшиеся там, где быть не хотели…

Но в то утро Каспар Новачек не хотел говорить — он хотел действовать.

Говорить приходилось: столь же мрачный Император желал знать, что происходит и где, кто делает и что, где ожидать нападения и какого, что способны отразить expertus’ы и как, а с чем ничего не могут поделать.

Щенки с особого курса тогда поработали на славу.

Новачек супился и гневно притопывал, следя за ему одному видными движениями и вслушиваясь в ему одному слышные слова, тихо или в голос ругался — не сдерживая эмоций и выражений, и, кажется, позабыв о венценосной особе подле себя.

Венценосная особа морщилась, но непотребщины не пресекала. Ей и так было чем заняться, и порой казалось, что особа вот-вот вступит дуэтом с administrator’ом Новачеком.

***

— Сегодня некуда отступать. Позади нас — не наши дома и семьи, не наши земли, не Империя. Сегодня позади нас — весь христианский мир!

Тишина зашуршала, заскрипела, зашептала.

Отзвук голоса утонул в шорохе, в дыхании, движении…

***

Месяц назад.


С первой волной атаки пришел удар слабости — мощный, по широкой площади. Его уже ждали — и отразили почти полностью.

Потом был рой стрел — который не мог, не должен был дотянуть до имперских войск, но дотянул. Импульсию враг применял и прежде, но прежде — больше для того, чтобы укрывать своих от имперских стрелков. Но бывало и так, как сегодня, бывало, что летели в гущу тел вражеские стрелы, которые не должны были долететь.

Собраться для отражения удара щенки с особого курса сумели быстро.

Быстро, но недостаточно быстро.

Недостаточно быстро двое сумели определить locus атаки, недостаточно быстро сумели сплотиться в единую силу и ударить по импульсору, укрытому за спинами вражеских стрелков.

Но они сумели. Иначе потерь было бы больше — так скажет потом Фридрих, лично благодаря щенков за хорошую работу.

Еще трое сумели встретить «зеркалом» удар на фланге, и успели вовремя, и удар пошел вспять, выкосив добрую часть первых рядов противника…

***

— Враг ощетинился колдовством, вооружился чародейством, с ним — сила Преисподней. С нами — сила Господня и одаренные Его благодатью служители. Они уже не раз показали, на что способны, вы все это видели. Но нельзя полагаться лишь на их силы, сила человеческая, сила ваших клинков, ядер и стрел, ваших сердец, вашей отваги — вот главный наш путь к победе. И победа — будет за нами.

Тишина и шорох, тысячи голов кивнули, тысячи глаз переглянулись…

Тишина.

Тишина…

— Мой наставник говорил: «Если ты должен — ты сможешь». А еще он говорил так: «Человек может всё».

Тишина и шорох, и шум голосов вдалеке, и снова шорох — все громче, и скрип, и лязг, и голоса…

— Ну так покажем этой нечисти, что он прав! Мы должны — и мы сможем!

Тишина взорвалась.

Тишина разлетелась на осколки и утонула в грохоте и скрежете, отзвук голоса утонул в едином вздохе, и нестройный хор отозвался, а после и повторил — уже единым гласом, и по рядам прокатилось:

— Wir können![191]

***

Месяц назад…

Месяц назад было первое тяжелое сражение, в котором Альбрехт выставил серьезные силы — во всех смыслах. Месяц назад начались серьезные потери. Месяц назад начались круглосуточные вахты expertus’ов — на маршах, на передышках, на ночевках, тотчас после боев, всегда. Настороже были и прежде, но месяц назад готовность усилили втрое, месяц назад начались молитвенные бдения воинского священства — круглосуточно, посменно. Месяц назад Новачек и епископ Кёльпин начали все больше походить на поднятых мертвецов, и даже привыкший к рваному распорядку дня майстер Гессе не сомневался, что и он впечатление производит схожее.

Работы у майстера Гессе сотоварищи прибавилось: пленных прибывало, и с каждым требовалось говорить — не перекинуться парой слов, а устраивать полноценное расследование с полноценным допросом. Всякий житель этих земель полагался еретиком по умолчанию и малефиком по подозрению — и всякий имел шанс доказать, что это не так; одних оправдывали тотчас же, других спустя несколько дней и десяток допросов, третьи не получали оправдания вовсе, четвертых причисляли к категории искренне заблудших и скидывали для обработки Кёльпину и его святым отцам. Курту уже начало казаться, что к концу этой войны он постигнет умение определять еретика в толпе на глаз, а Мартин, тщательно и тщетно пытаясь бодриться, показательно ворчал, что вечную жизнь он себе вырвал не для того, чтобы провести ее в допросной палатке…

Месяц назад бодриться стало сложно.

Месяц назад победоносное шествие имперской армии впервые споткнулось, и стремительный марш обернулся тяжелым ковылянием: мелкие стычки стали чаще, крупные бои — тяжелее, а покоя не было даже на привалах и ночевках.

Поначалу тревожное состояние всех, от хаумптманнов до последнего кашевара, сочли ожидаемым и понятным — ведь теперь стало ясно, что самые скверные ожидания оказались реальностью. Ведь теперь вполне разумно было опасаться, теперь вполне логично было ждать любой пакости, и всеобщее непреходящее беспокойство поначалу никто не счел чем-то странным… Пока однажды один из солдат в охране порохового обоза не устроил подлинную истерику с плачем, метаниями, громкими молитвами, обреченным хохотом и попыткой выхватить головню из горящего поодаль, на безопасном расстоянии, крохотного костерка. Дело не кончилось печально лишь благодаря тому, что оказавшийся рядом по чистой случайности щенок с особого курса среагировал даже быстрее, чем товарищи рыдающего воина, перехватившие его за руки: щенок огрел безумца ударом — вполсилы, выбив сознание, и тут же вцепился в уснувший разум, сходу закопавшись в самые глубины.

В глубинах обнаружился страх, и этому expertus не удивился. Но вот рождался этот страх не внутри, не в разуме — страх стучался снаружи, а разум гостеприимно распахивал ему двери. Осторожно, стараясь не потревожить, щенок прощупал стоящих рядом — приятелей солдата и сбежавшихся на крики бойцов — после чего отправился на внеочередной доклад к Новачеку.

К вечеру охватившая лагерь нездоровая тревожность сдала позиции, цепь expertus’ов с того дня несла незримую стражу беспрестанно, а в молитвенном правиле христианского воинства появилась новая литания — «Contra timorem»[192].

Спустя неделю все тем же expertus’ам пришлось стать героями дня снова, однако на сей раз дело завершилось не столь благополучно и не обошлось без жертв. В предвечерних сумерках в одной из частей лагеря бойцы вдруг обнаружили подле себя чужаков — вооруженных, готовых к нападению и невесть как оказавшихся здесь. К тому времени, как кому-то из щенков, примчавшихся на шум, удалось распознать и переломить иллюзию и остановить начавшееся побоище, счет убийствам своих своими пошел на второй десяток.

Подобный casus приключился еще дважды — один за другим, с промежутком в пару дней, после — снова, через четыре дня, теперь во время сражения, однако ни одна из попыток прежнего успеха уже не возымела, а после того боя иллюзии и вовсе прекратились столь же неожиданно, как и начались. Что было тому причиной, осталось неизвестным, однако Новачеку было приятно думать, что его подопечным удалось показать врагу всю бесплодность его стараний и тем отвратить от дальнейших поползновений, а командиру стрелков — что стрелу кого-то из его людей Господь Бог направил в нужную сторону, и «насылать эту хренотень стало некому».

Почти неделю была тишина во всех смыслах — никто не теребил имперскую армию короткими набегами, не выманивал на крупные сражения, не одолевал мороком и не выбивал из колеи паникой. Общий бодрый настрой вернулся в души и разумы, и продвижение войска почти вернулось к прежним темпам — два встретившихся по пути городка, каждый размером с большую деревню, сдались без боя, да и вообще к явившейся на их земли чужой армии жители обоих поселений и местный землевладелец отнеслись почти радушно. Никто не бросал косые взгляды на солдат и рыцарей, никто не пытался подсунуть отравленное угощение или потихоньку отправить гонца к Альбрехту, кое-кто из местных девиц пытался строить глазки бравым воинам, и два дня, выделенные для отдыха и разведки, протекли спокойно и почти лениво.

К вечеру второго дня слег один из рыцарей. Тошноту, ломоту в костях и жар он списал на внезапный приступ кишечной болезни и отправился отлеживаться в свой шатер. Спустя час с теми же симптомами свалился один из служек. Потом трое солдат. Потом несколько бойцов из гуситской бригады. Потом два десятка гельветских пикинеров и пятерка разведчиков. К тому времени, как по всей армии счет заболевшим уже стали терять, на ушах стояли все — от лекарей и expertus’ов до священства.

Порчу вычислили не сразу; первым делом бросились проверять местные колодцы и выяснять, что из пищи принимали заболевшие. Из местных трех колодцев пили все, включая обитателей городка, версия с несвежей или отравленной едой не подтвердилась тоже, и майстер Гессе с некоторым даже облегчением занялся тем, что у него выходило куда лучше, чем руководить шайкой конгрегатов: расследованием. Вооружившись инквизитором и щенком-expertus’ом, господин дознаватель превзошел сам себя, отыскав вредителя за сутки с небольшим. Впрочем, Курт остался в убеждении, что местные не особенно-то и стремились выгородить виновного, а вся невнятица в их ответах была лишь следствием недоверия и настороженности.

Окрестности городков армия покинула спустя еще сутки, оставив за спиной небольшой гарнизон на радость местным девицам и внеся обе деревеньки в список лояльных. Список, надо признать, был небольшим: за все эти месяцы таких благодушных или хотя бы равнодушных городишек и деревень нашлось всего с десяток…

А потом начались дожди.

Погода настолько резко сменилась с удушающей жары на непрерывную слякоть, что Новачек усадил своих подопечных, имеющих должные умения, за проверку на малефичность и долго не желал верить в сделанный ими вывод «просто пришла осень».

Жаловаться, вообще говоря, было грешно — осень и без того замедлила с приходом, подарив войску дополнительные полтора месяца прохладного лета вместо холода, пронизывающего ветра и ливней, за что Фридрих уже не один раз возблагодарил Создателя. Епископ Кёльпин так же не единожды и вслух выражал уверенную мысль о прямом покровительстве Господнем, и даже майстер Гессе, кажется, отнесся к этой версии не вполне скептически.

Однако теперь, казалось, все то, что осень усердно сдерживала эти полтора месяца, будто прорвало незримую плотину и ринулось в мир разом: грозы и дожди пошли чередой, ночные заморозки все чаще ложились на вмиг увядшую траву и остывшую землю жестким панцирем, солнце лишь изредка высовывалось взглянуть, что творится на грешной земле. Детали айнармов[193] в обозе холили и укутывали, как малых детей, но уберечь крепкое дерево от сырости сполна все равно не удавалось. Сырость и холод все больше становились главным врагом, тягловые и верховые кони то и дело хворали, да и работы женщинам в обозе сестер-целительниц прибавилось в разы. Курт и сам заглядывал к ним пару раз, и сам себе он порой напоминал хромого однорукого злобного таракана.

Фридрих ходил по лагерю, как и прежде, бравым орлом, кому-то улыбаясь, кому-то кивая, с кем-то перебрасываясь парой ободряющих фраз, и лишь в личном шатре позволял себе хмуриться и говорить прямо. И говоря прямо — ситуация ухудшалась темпами удручающими.

Армия слабела. Бои и болезни проредили ее не критично, но ощутимо. Войска курфюрстов, постепенно настигавшие имперские силы в пути, выравнивали общую численность ненадолго: на пройденной земле приходилось оставлять гарнизоны в захваченных крепостях и городках, создавая безопасный коридор до Пассау и расширяя его насколько возможно. Непреложное правило «никаких грабежей» било по снабжению и государственному карману, хотя и сводило к минимуму опасность бунтов со стороны местного населения. Военная реформа и принцип «не воюешь — плати», в самом буквальном смысле вбитый в головы благородных подданных, пополнили оный карман существенно, влитые Висконти средства, некогда скопленные и умноженные еще Сфорцей, тоже оказались помощью заметной, но казна, к великому сожалению, имела свойство истощаться. До кризисной отметки было еще далеко, но недостаток средств виднелся уже даже не на горизонте, а на расстоянии вытянутой руки, о чём спокойно, но настойчиво напоминал Императору рачительный епископ фон Ляйтер.

Зима маячила так же близко и уже почти дышала в лицо. Войну надо было или закончить в пределах нескольких недель, или свернуть, разместив для зимовки многотысячное войско на узком мысе захваченных земель в окружении чужой территории, что было допустимо, но нежелательно, или отступить, по сути собственными руками вернув противнику всё отвоеванное, что было немыслимо.

Поддерживать боевой дух в войске пока еще удавалось — баварский легион был согласен хоть зимовать со своим предводителем в сугробах, хоть лезть по ледяным скалам, гельветские фанлейны пожимали плечами и вообще не видели проблемы, а гуситский pluk[194] был готов идти на Антихриста сквозь метель и стужу, каковые будут ниспосланы Вседержителем для испытания верных, но несомненно будут преодолены во славу Господню. Во всем прочем войске царило пусть и не воодушевление, но все еще хладнокровие, и вовремя завязанными разговорами на нужную тему оное спокойствие удавалось порой обратить в душевный подъем.

Там и тут время от времени звучали песни — чаще бесхитростные и непотребные, но порой кто-то затягивал другую, душевную. Про реки — горные и равнинные, широкие поля и глухие непроходимые леса, шумные города и тихие деревни, битвы далекого прошлого и победы недавних лет, про людей — горожан, крестьян, рыцарей, каждый из которых держит на плечах часть того огромного дома, что зовется Империей… Кто-то говорил, что слышал эту песню в трактире и запомнил, кто-то утверждал, что лично знает автора этих слов, кто-то молча слушал, кто-то подпевал, кто-то ворчал, что хочет в ту самую Империю из песни, а не вот это всё, на него шикали или смотрели с укором, а слова песни всё разбредались и разбредались по войску, и пели ее уже не только у солдатских костров, но и у рыцарских шатров, и женские голоса в обозе сестер-целительниц утешали и развлекали больных уже не только молитвенными песнопениями…

Однако долго выезжать на голом пафосе нельзя, это понимал Фридрих, это понимали курфюрсты, понимали епископы Кёльпин и фон Берг, и даже такой профан в военном деле, как майстер инквизитор. Посему, когда разведка подтвердила, что Косса не делает попыток в очередной раз сменить место обитания и все так же безвылазно сидит за стенами Поттенбрунна вместе с Альбрехтом, с облегчением выдохнули все.

Армию ждет сопротивление невиданное, это тоже понимал каждый: враг решил, наконец, принять бой, а стало быть, чувствует себя в силах. К Поттенбрунну, не скрываясь, стягивались войска, и пусть численно они заметно уступали имперским — все уже смогли прочувствовать на собственной шкуре, насколько это слабое утешение. Схватки становились все серьезнее, сверхнатуральные силы вступали в дело все чаще, в грядущем главном бою ждать от противника можно чего угодно — это тоже было ясно, как ясно и то, что бой этот противник будет навязывать еще на подходе к Поттенбрунну, за несколько миль до замка. Но так же ясно было, что бой придется принимать, и другого выхода нет: времени и возможности для затяжных маневров уже попросту не осталось…

Обе разведки — армейская и конгрегатская — работали на износ. Изредка к ним присоединялась Альта, чье врожденное ведьминское умение порой давало результат куда лучший, однако чрезмерно усердствовать ей было строжайшим образом запрещено — все-таки основной ее задачей по-прежнему оставалось оберегание ценной персоны полководца, для чего полагалось оставаться в силах, бодрости и ежеминутной готовности. Альта хмурилась, спорила, доказывая, что именно тщательно обшаренные на предмет неожиданностей окрестности есть немалый вклад в это оберегание, однако приказу подчинялась, беря на себя инициативу лишь время от времени, когда ее помощь была действительно необходима, а не просто желательна.

Разведотрядам в основном выпадала работа по местности, карта которой составлялась на ходу: кривоватые и схематичные планы, присланные Эрнстом Железным, были по сути непригодны — осень с ее почти непрерывными дождями превратила в реки мелкие ручейки, обратила труднопроходимым месивом некогда ровные луга и дороги, и там, где неделю назад войско могло бодро прошагать десяток миль, сегодня было возможно лишь ползти по колено в грязи со скоростью садовой улитки. Разведка пыталась искать обходные пути, высматривать не слишком уводящие в сторону дороги; огромной удачей было найти остатки римских мощеных дорог, однако по большей части удовлетворяться приходилось тем, что разведка находила не слишком расплывшийся современный тракт или не сплошь залитое поле.

И вот в одном из таких полей очередная группа в буквальном смысле споткнулась об одинокого потрепанного человека.

Сперва его приняли за труп — тело в грязной и кое-где порванной крестьянской одежде лежало в траве лицом вниз, неподвижное и, казалось, уже окоченевшее. Однако при первых звуках шагов рядом с собой человек вздрогнул, приподнялся, поводя вокруг мутными глазами, и попытался вскочить на ноги; колени подогнулись, крестьянин упал и натужно пополз прочь на четвереньках, хрипло и нечленораздельно крича. Будучи настигнутым, он заорал истошно и надсадно, пытаясь отбиваться от окруживших его людей и одновременно крестить самого себя и их, и в его невнятном вопле отчетливо расслышалось «vade retro Satana»[195].

Утихомирить крестьянина удалось нескоро, но и тогда он мелко трясся, все так же бормотал что-то обрывочное и на задаваемые вопросы даже не пытался ответить внятно, хоть бы и немыми знаками. На людей вокруг он смотрел с ужасом, а когда его повели за собою, внезапно сник, будто поблек и залился слезами, точно вели его по меньшей мере в пыточную камеру.

Поначалу разведчики именно на это и списали такой запредельный ужас — просто крестьянин, наверняка запуганный рассказами о страшной армии германского короля, убивающей все живое на своем пути, решил, что его ведут на казнь для развлечения армии или пытку с целью выведать дорогу или еще какие секреты. Трясущегося, тощего грязного человека вели в лагерь аккуратно и лишний раз не прикасаясь и не заговаривая; когда вдалеке показались шатры и люди, тот задушенно всхрипнул и попытался осесть наземь. Его подхватили, случилась еще одна короткая отчаянная драка, продлившаяся несколько мгновений, после чего несчастный отчаянно зарыдал, обмяк, и в лагерь его в буквальном смысле внесли на руках.

Основной проблемой при попытке добиться от него вменяемого ответа хотя бы на один вопрос было не косноязычие — каждое слово было слышно вполне отчётливо и ясно, вот только смысла в этих словах было немного. Крестьянин или мычал и плакал, или шептал отрывочные слова из самых разных молитв, или выкрикивал проклятья Сатане и его слугам, осеняя крестным знамением и самого себя, и людей вокруг, или просто застывал в явном ужасе, глядя на собравшихся так, словно у каждого из них вдруг прорезались кривые рога или расправились огненные крылья.

От каждого слова майстера Новачека и епископа Кёльпина он вздрагивал и начинал рыдать еще заполошней, а на майстера инквизитора Гессе и вовсе старался не смотреть. Явление лично Фридриха ситуацию не улучшило, лишь молитвы стали сумбурней и громче, слезы отчаянней, и несчастный, кажется, с минуты на минуту был готов лишиться либо рассудка, либо жизни.

На то, чтобы его успокоить, ушло не менее четверти часа, и лишь тогда удалось хотя бы напоить явно истощенного голодом и жаждой человека. Выпив предложенную ему воду, он зажмурился, отчаянно сжав кулаки, и застыл — явно в ожидании чего-то скверного, что с ним непременно теперь должно было приключиться. Спустя две минуты, когда стало ясно, что он по-прежнему жив и не случилось ничего ужасного, крестьянин чуть унялся, однако на попытки с ним заговорить все так же реагировал не вполне адекватно.

Лишь спустя еще с полчаса, после долгих уговоров и непрерывной демонстрации собственной человечности в самом буквальном смысле, измотанного и перепуганного человека удалось успокоить достаточно, чтобы общение с ним стало похожим на разговор, а не на сцену в келье госпиталя для умалишенных.

Его звали Матиас, его деревня осталась в четырех или пяти днях пути. Или в трех. Или в двух. В этом Матиас был не уверен, как не мог и точно сказать, в какой стороне эта деревня осталась: с того момента, как покинул ее, он только и делал, что бежал, когда не мог бежать — шел, когда не мог идти — полз на четвереньках, а потом падал и засыпал, даже не заметив, как, и счет ночам и дням он потерял.

Несколько дней назад один из соседей Матиаса, добряк Феликс, начал вести себя странно. Сначала он замирал среди какого-то дела или разговора, как будто слушал кого-то или над чем-то важным задумывался — так, что приходилось трясти его за плечо, чтобы вернуть в себя. Потом он стал… Здесь крестьянин запнулся, с явным трудом подбирая слова, и договорил: «как дурачок». Феликс начинал смеяться невпопад и размахивать руками, подпрыгивать ни с того ни с сего, как человек, которого окружил пчелиный рой, тряс головой и издавал невнятные звуки. Потом его дурной смех стал каким-то злобным, как обычно смеются мальчишки, подпалившие хвост собаке, и в самом его лице появилась темная злоба, а глаза стали вовсе безумные, и больше уже Феликс не приходил в себя — так и слонялся по деревне, хохоча, маша руками и выкрикивая странные слова на непонятном языке, а потом и совсем слова исчезли, а остался один хрип да вой.

А потом Феликс выволок свою свинью на площадку к деревенскому колодцу — здоровый был хряк, такого вдвоем обыкновенно держат — и там начал полосовать острым ножом, визжа громче самой свиньи и смеясь так дико, что волосы подымались дыбом. Его супруга кинулась к нему, пытаясь успокоить, и Феликс набросился на нее и стал ее бить, но не ножом, а руками. Так говорили одни. Другие говорили, что жену он не бил, а просто повалил наземь, прямо в кровавую грязь, и так держал. Бог знает, что там было на самом деле, а только потом Феликс вдруг отпустил ее, и она поднялась, но не стала больше уговаривать его вернуться домой и успокоиться, а тоже стала странно кричать и смеяться, и вместе с ним стала рвать голыми руками полуживую свинью на кусочки.

Кто-то решил скрутить обоих, ибо очевидно было, что решились ума, и где-нибудь запереть, чтобы постановить, как быть дальше. Но тут и началось самое страшное: кто приближался к ним и прикасался, тот также терял рассудок, а после такое случалось и с другими, к кому прикасались Феликс с женой, и словно вихрь безумства пронесся по деревне, и за какие-то минуты вся она превратилась в настоящий ад. Неистовство охватило всех, вплоть до малых детей, а кто не заразился этим странным бешенством — те пали замертво, а других убили обезумевшие.

Сам Матиас едва успел унести ноги, когда увидел, как его жена и дочка разрывают пополам старшего сына. Он молился и бежал, бежал и молился, и порой ему начинало казаться, как что-то заползает в его разум, как холодный червяк, и шепчет всякое мерзкое. И начинали забываться молитвенные слова, и даже собственное имя он едва мог припомнить, а однажды, когда совсем устал и оголодал, подумалось ему, что ведь можно отгрызть себе руку и поесть, ведь это же мясо, ничем не хуже другого. Тогда Матиас ужаснулся, и что-то внутри встряхнулось, и он вспомнил себя и молитвы, и так дальше и бежал, шел и полз, повторяя все молитвы, что знал, пока не упал снова, где его и нашли.

Свой ужас при виде обнаруживших его людей он объяснял смятенно, косясь уже со смущением на майстера инквизитора и сидящего напротив Фридриха, нервно теребя потрепанный подол рубахи и запинаясь. Молва уже много лет говорит о том, что в Империи германский король собирает вокруг себя страшных колдунов, а имперская Инквизиция прикрывает их, придумав для них какое-то хитрое словечко, чтобы никто не догадался, что это всё — чернокнижники и ведьмы. В середине лета через их деревню проезжали герцогские люди, которые рассказали, что король Фридрих с помощью своих колдунов стал императором и пришел в Австрию с войной, и с ним его колдуны, и творят они здесь ужасные вещи. Убегая из охваченной безумством деревни, Матиас был убежден, что стал свидетелем очередной мерзости, сотворенной врагом герцога, узурпатором и нечестивцем Фридрихом, который, говорят, убил отца своего, чтобы занять его место, а его колдуны подняли труп старого императора, и тот труп по их повелению сказал, что передает престол добровольно, а потом те же малефики околдовали курфюрстов, и курфюрсты соглашаются теперь со всем, что говорит новый император.

Об ужасах, совершаемых германским королем и его слугами, Матиас рассказывал все более охотно, все больше увлекаясь и теряя прежнее смущение, все более многословно и уже почти доверительно, и каждый новый рассказ для него же самого явно звучал все более абсурдно…

Фридрих все так же сидел напротив — молча или порой вставляя реплики вроде «вот это да» или «да ну?», или «серьезно?», сдабривая свои замечания сочувствующими кивками или неподдельным любопытством, и ближе к концу беседы Матиас говорил уже почти исключительно с ним, мало обращая внимания на прочих присутствующих. Курт безгласно стоял в сторонке, задумчиво попивая глоток за глотком святую воду, которой поил крестьянина час с лишним назад, и перекидывался с таким же безмолвным епископом многозначительными взглядами.

Выговорившись, Матиас ненадолго умолк, явно прислушиваясь к самому себе, и неуверенно пробормотал, что холодный червяк в его голове, кажется, уполз. Потом, помявшись, попросил поесть. Потом поел. Потом снова попросил воды. Потом, допив то, что осталось в кувшине, вновь смолк и рассеянно уставился в пол у своих ног. А потом Матиас заплакал — уже без крика и метаний, горько, тяжело, тоскливо, размазывая слезы по грязным щекам исцарапанными руками. Когда Фридрих подсел к нему и обнял за трясущиеся плечи, крестьянин всхлипнул и завалился на него, как ребенок, скорчившись и закрыв лицо ладонью.

Матиас провалился в сон спустя несколько минут — прямо там, где сидел, и еще долго всхлипывал во сне, точно все тот же ребенок, напуганный вечером страшной сказкой. Нести пост у импровизированного больничного ложа, внезапно образовавшегося в шатре майстера инквизитора, допросчики оставили одного из expertus’ов и удалились прочь.

Разведгруппы собрали тут же — числом три, готовых выдвинуться в разные стороны, где должны быть, если верить кошмарным картам Эрнста Железного, ближайшие деревни; до той, откуда предположительно мог бежать Матиас, было верхом немногим больше суток, до прочих — чуть дальше. Еще до выхода групп на эксплорацию собралась разведка expertus’ов, к которым, на сей раз без пререканий со стороны майстера члена Совета, присоединилась и Альта.

Разведка прервалась, толком и не начавшись: как выразилась все та же Альта, соваться дальше было подобно самоубийству в особо извращенной форме. Где-то там, вдалеке, очевидным образом происходило нечто жуткое и совершенно точно не естественное, однако при малейшей попытке это распознать или хотя бы рассмотреть разум expertus’ов начинал вскипать. И судя по тому, каким тоном это было сказано, сие почти не было метафорой. Вздохнув и заметив, что порой простые человеческие методы куда надежней, Фридрих отдал приказ на выход разведгрупп.

Матиас рассказал правду. В его деревне и еще в трех небольших поселениях царил и впрямь ад — такой, каким его изображают особо ревностные в вере рисовальщики: лужи крови, искореженные и разорванные тела, растянутые по улицам кишки и части тел, насаженные на жерди заборов или разбросанные в грязи. В одной из деревень удалось найти выжившего — ребенка лет трех. Мальчишка неведомо как сумел затаиться в дальнем закутке хлева, залитого уже свернувшейся кровью вокруг чьего-то тела, каковое лишь по обрывкам платья можно было распознать как женское. Свидетель из ребенка был никудышный, да и с разумом его совершенно очевидно стало не все ладно, посему мальчика передали на попечение сестер-целительниц со строгим наказом следить во все глаза.

Двум из трех разведгрупп удалось увидеть и тех, о ком рассказывал Матиас. Люди всех возрастов и обоих полов нестройной толпой шли вперед — медленно, но без задержек, монотонно переставляя ноги, глядя бездвижными глазами перед собой, молча, но целеустремленно. Так идет домой пропойца, чей разум уже затухнул в винных парах и не способен подсказывать дорогу, но чье тело само вспоминает все эти уличные повороты, ступеньки и ямы, и шатается, но не падает, неведомым образом ухитряясь держаться на ногах.

Группы, получившие четкий приказ не ввязываться в бой, тихо отступили и возвратились с докладом, после чего, помявшись, добавили, что и безо всяких приказов сама мысль о том, чтобы подступить ближе к этим существам, бывшим некогда людьми, пробуждала почти ужас, и что-то в разуме, во всем их существе истошно кричало «опасность!», как ночной страж, обнаруживший вторжение врага.

Сопоставив данные разведгрупп и expertus’ов, Его Величество Император и майстер Новачек, не сговариваясь, прокомментировали ситуацию точно, ёмко, хотя и не вполне достойно уст добрых христиан. Все собранные данные указывали на то, что эти толпы одержимых шли не к лагерю имперских войск — они шли в сторону войска Альбрехта Австрийского, но уж точно не для того, чтобы выступить против нечестивого воинства. И неизвестным оставалось, сколько еще деревень, а то и городов поблизости от замка, в котором укрылся Косса, охватила та же дьявольская зараза.


Месяц назад…

Месяц назад все понимали, что будет нелегко.

Сейчас все понимали, что будет тяжело немыслимо.

Войско Альбрехта дожидалось на расстоянии полудневного перехода от замка — не таясь, открыто, уже готовое к схватке. Войско Империи все еще шло сквозь грязь, холод и дожди. Альбрехт был способен на любую неожиданность. Империя была предсказуема, ограничена в средствах и шла в явную, очевидную ловушку. Армия Альбрехта еще имела шанс отступить. У армии Империи выбора не было…

И когда до решающей битвы, до выбранного противником места боя, которое не было возможности не принять, остались считаные часы, вечером накануне прошло богослужение и причастие — самое многолюдное в истории Империи. А перед тем, как возгласить первые слова молитвы, армейские священники развернули полученные этим утром пергаментные свитки и зачитали собравшимся то, что начиналось двумя словами, уже известными каждому:

— Venit inimicus. Пришел враг.


Загрузка...