Глава 7


«…имя ему было Куно Краузе. Я сказал бы, что, приди мне на ум описать свершенные им преступления — пергамент не стерпел бы написанного, и вспыхнул бы, и сгорел бы, но архив хранит протоколы допроса и суда, и терпит, и повествует нам, а посему я не стану вновь перечислять сии жуткие зверства. Однако пергамент и бумага — хранители ненадежные, подверженные тлену и разрушению, и нельзя исключить людскую беспечность и злонамеренность, ведущие к утратам и уничтожению, и вкратце изложу самую суть, дабы ты, мой неведомый читатель, мог понимать, с чего или, если вернее, с кого начиналось всё то, что нынче ты, быть может, почитаешь бытовавшим извека.

Краузе, нечестивец, чернокнижник и убийца невинных, допрашиваем был братом нашим Альбертом Майнцем, после чего раскаялся и слезно молил суд определить ему кару в виде казни в огне»…

***

Германия, 1373 a.D.

— Я понимаю, что шутка «у Майнца еретики со слезами на костер просятся» может поднадоесть за такое-то время.

На то, как Сфорца произнес «ermüdigend», Майнц поморщился, однако смолчал, лишь тяжело вздохнув. Справедливости ради стоило отметить, что немецкий кардинала становился все лучше, говорил он уже без запинки, бегло, вот только избавиться от акцента папский нунций, похоже, не сможет уже никогда.

— Однако, — продолжал тот настойчиво, измеряя келью размашистыми шагами, — прежде чем затевать такое дело, стоило бы посоветоваться.

— Знай я, что так п-повернется — непременно сделал бы это, — сдержанно кивнул Майнц, и его обычное заикание стало чуть заметней, как всегда в минуты волнений. — Но откуда мне было знать? И да, Гвидо, п-представь себе, мне надоело отправлять на смерть людей, что пришли к раскаянию, и мне т-тошно оттого, что я сумел пробудить в них человечность и совесть, но не умею убедить не избирать легкий путь. Я de facto убиваю их: избавляю от погибели душу, взамен ведя к п-погибели телесной.

— Не всем довольно воли и упрямства, чтоб искупить прошлое долгой жизнью, а не скорой смертью, — кивнул Сфорца, остановившись посреди кельи и вперив в собеседника укоризненный взор. — Но эксперименты с Божьей благодатью, Альберт, это уж слишком.

— Не п-передергивай, — болезненно поморщился он, ощутив в очередной раз неприятное покалывание в груди. — Я всего лишь хотел дать шанс раскаявшемуся зверю перейти в мир иной человеком, чадом Божьим, п-пришедшим к примирению с самим собой.

— Cazzo di caccare[42]… — устало вздохнул кардинал и, подумав, уселся на табурет напротив. — Хорошо, рассказывай дальше. Очередного запросившегося со слезами ты отчего-то решил на костер не отправлять, а запер вместо этого в одиночной келье. А потом вы на пару затеяли еретические игрища.

— Я могу дальше не рассказывать, — сухо отозвался Майнц. — К чему тебе с-соучастие в ереси?

— Давай, кудесник недобитый, вещай дальше, — поморщился кардинал, и тот продолжил:

— Да, п-поначалу я сам не решался принять эту мысль. Однако она не давала мне покоя, я думал об этом ежечасно, всё вспоминал, как он с-сказал это…

— Что он, ad vocem[43], сказал? Если в точности. Чтоб потом я знал, как пересказывать всю эту дичь Бенедикту.

— «Если б мне довелось здесь, на грешной земле, испытать те с-страдания, что выпали погубленным мною, я так не стремился бы в мир иной, где оных страданий мне будет дано сполна, и душа моя, быть может, успокоилась бы». Я запомнил это ad verbum[44].

— Ты прежде делал такое? Во времена… — видеть Сфорцу смущенным инквизитору доводилось нечасто, и сейчас он невольно улыбнулся от того, как осторожно тот пытался подобрать нужные слова.

— Нет, когда предавался малефиции — не делал. Я и вовсе не знал, что с-сие числится в моих умениях, лишь со временем заподозрил, что отчасти в этом могут заключаться причины моего успеха на поприще спасителя душ. Осознаю, что раскаяться глубоко может всякий, а сила п-переживания этого раскаяния от многого зависит; так же и в простой плотской любви или ненависти, тебе ли не знать — одни любят тихо, другие пылко, одни ненавидят холодно и молча, другие же пропускают любое чувство сквозь с-себя, напитываясь им, точно губка… Но когда один за другим вот так истово, так горячо проникся раскаянием один, после другой, т-третий, десятый… Они делали это…

— Одинаково, — подсказал кардинал тихо, и Майнц кивнул:

— Да. Само собою, слова были разные, они держали себя по-разному, но было чувство, что все они п-после моих допросов, после суда — испытали потрясение одинаковой силы, каковое изменило их, вселило в них мысли, коих прежде не бывало. И вот п-после слов Куно я подумал: а что, если это я воздействую на них так? Если я не просто с-способен ощутить в человеке против себя собрата по дару, если не просто вижу, когда оный дар применен был во зло, если эта с-связь обоюдна? Если я, умея раскрыть душу подозреваемого для себя, могу ее не просто видеть, но и показать ему же самому? Если вот так невольно я заставляю их проживать все то, что они совершали, но не заново, самими собою, а другими — теми, кому они п-причиняли зло?

— И этот Куно был удобным случаем проверить теорию…

— И спасти его душу от отчаяния, — строго уточнил Майнц. — И вот я предложил ему попытаться. Я откровенно с-сказал, что поручиться за успех не могу, что сие мне самому внове и кончиться это может чем угодно, что пытаться мы будем вместе, и он согласился. Мы произвели всё в той же келье, где он заключался; это была обитель, в которой когда-то я сам спасал свою душу, меня там знают и помнят, и отец настоятель охотно принял к себе кающегося грешника и дозволял мне навещать его часто.

— И как это выглядело?

— Жутко, — коротко отозвался Майнц. — К счастью, к выкрикам, доносящимся из келий, в обители п-привыкли. Братия там порой попадается… экспрессивная.

— Небось, решили, что ты устроил ему инквизиторскую исповедь со всеми прелестями, — с заметной нервозностью хмыкнул Сфорца. — И что же? Он очнулся примиренным и освобожденным от отчаяния?

— Скорее наоборот. Погруженным в него всецело. Но ты п-прав, примиренным… Или, скорее, смирившимся. И было у меня чувство, Гвидо, что он видел нечто, чего не видел я, и понял что-то, чего я не понимаю.

— Бога?

Над тем, как почти серьезно спросил это кардинал, Майнц даже не улыбнулся, лишь отозвавшись:

— Или сатану.

— Причем в себе самом.

— Да. Потому я и не говорю, что он п-примирился с собою или Господом, а именно смирил себя и… Я не знаю, как это сказать.

— Ты — и вдруг не знаешь?

— Мне прежде не доводилось такое описывать. Словом, мне стало понятно, что его путь раскаявшегося малефика завершился, но он начал какой-то иной путь, с-свой, который я пока п-понять и увидеть не могу. Он попросил меня и дальше оставить его в обители. Я полагал, что там Куно и поселится, когда найдет мир в себе, либо же будет искать этот мир до конца жизни, но…

— Ну, он там, как я понимаю, остался, — язвительно заметил Сфорца, когда собеседник запнулся, подыскивая слова. — И из убийц скакнул в святые чудотворцы. Майнц Гроза Еретиков стал Майнцем Делателем Святых.

— Учитывая обстоятельства, я бы п-поумерил остроумие, от греха, — одернул тот и продолжил, когда кардинал умолк, как-то торопливо и с плохо скрываемым беспокойством осенив себя крестным знамением: — Два года он провел в той к-келье. Братия, поставленная в известность относительно его персоны, говорила, что он лишь изредка принимал пищу и воду и, похоже, почти не спал. Он молился — постоянно. И скажу тебе, п-при каждой следующей нашей встрече все более на кающегося грешника походил я, а на инквизитора — он.

— Давай сразу о главном. Ты пошел на малефика и зачем-то рассказал ему об этом. О том, зачем ты вздумал ломиться в дом опасного колдуна в одиночку, мы поговорим после.

— Со мной были городские с-стражи, — невесело улыбнулся Майнц, и кардинал кивнул:

— Это и есть в одиночку. Сии вояки что есть, что нет их — разница невелика.

— А что мне было делать, Гвидо? Вот воплотим нашу безумную идею, создадим академию инквизиторов, воспитаем в ней п-подобных тебе бойцов — и тогда, быть может, если доживу, я стану ходить на малефиков в окружении воинов. А покамест что есть, то есть… И да, я сказал ему, что мне предстоит. Если точнее, он, глядя на меня, спросил, что за дело меня ожидает и отчего «словно туча надо мною».

— Прямо так и сказал? Про тучу?

— Да, — многозначительно кивнул Майнц. — И я ответил, что с-сегодня попытаюсь избавить мир от человека, каковой наверняка забыл слова «покаяние», «человечность» и «совесть», но может повернуться так, что он направится по жизни далее, а мой п-путь прервется. Куно помолчал и сказал: «Буду молиться о вас. Господь должен вас оградить».

— «Должен»… В каком тоне он это сказал?

— Верно мыслишь, — вздохнул инквизитор. — Именно так, к-как обыкновенно говорят, к примеру, о бюргермайстере и его обязанностях. «Бюргермайстер должен повесить новый колокол». Выглядел Куно при том так же уверенно, как член городской знати, который вознамерился идти к бюргермайстеру требовать колокол — безмятежно, покойно. Тогда я решил, что ему нет п-причин тревожиться обо мне, ведь кто я ему? Даже не духовник и не друг…

— И вот вы вломились к этому малефику, и малефик?..

Ударил в нас.

— Это когда вот так? — Сфорца изобразил руками нарочито живописный пасс и издал звук, похожий на шипение лопнувшего кузнечного меха; Майнц мимолетно улыбнулся:

— Да, это когда вот так. Нас должно было размазать по стенам, но… П-представь себе человека, который бросил во врага камень, и вот этот камень не полетел дугою, а повалился к ногам метнувшего. Так это и выглядело.

— In altre parole[45], было бесспорно ясно, что что-то пошло не так?

— Да.

— У него могло просто не получиться?

— Нет.

— Даже у самого лучшего бойца однажды может не выйти самый простой, ученический удар.

— Гвидо, к-кто из нас expertus в сверхнатуральном?

— Просто уточнил, — примирительно отозвался Сфорца. — И ты решил, что это молитвы твоего подопечного сработали как… защита? Он что ж, Dio me lo perdoni[46], Божью силу заключил в реторту и употребляет по своему усмотрению? Или ты впрямь сотворил нам святого, а теперь позвал меня, чтобы спросить, что с ним делать?

— Для начала, — помедлив, возразил Майнц, — я п-призвал тебя, дабы предложить, что делать, а не спросить об этом. Святой ли он… Я не знаю. Но то, что мы с ним с-сотворили, явно не прошло даром, и он уж точно более не грешник в отчаянии, он… нечто иное.

— Ты хоть понимаешь, что это звучит так, будто ты говоришь о каком-то неведомом существе, родившемся от черного козла?

— Главное, что ты п-понимаешь, о чем я говорю, — вкрадчиво произнес Майнц, и кардинал умолк, поджав губы и смятенно глядя в угол кельи. — Я не знаю, как воплотится наша задумка, — вымолвил инквизитор тихо. — Не знаю, что у нас выйдет, чего мы добьемся, а что п-придется отложить на годы, десятилетия или вовсе позабыть как невозможное. Но такие люди не должны попасть в руки нынешних властителей душ.

— И тихо прожить свою жизнь, разумеется, не должны тоже, — с усталой иронией добавил Сфорца. — Да, безусловно, я понимаю, о чем ты говоришь. Полагаешь, что он не уникален? Что такие будут еще?

— Я не знаю, — развел руками Майнц. — Знаю лишь, что мне с-самому недостало то ли любви к Господу, то ли глубины осознания свершенных мною грехов… И потому я не могу, как в иных случаях, судить по себе, не могу с-сказать, свидетелем и соучастником чего я стал. Не смогу повторить его путь, чтобы испытать все на собственной душе. Я могу лишь п-предполагать, сопоставлять, теоретизировать… Быть может, на такое способны лишь одаренные, некогда использовавшие свой дар во зло, а после искренне и глубоко раскаявшиеся — глубже и искренней, нежели я. Быть может, Господь п-прислушивается к ним более, чем к прочим, потому что они обладают более тонким, чувственным душевным устройством и могут достучаться до Него.

— Еретик, — буркнул кардинал хмуро.

— А быть может, — не ответив, продолжил собеседник, — для этого и не нужно ничем обладать. Лишь душой, с-стремящейся к раскаянию, благу и миру.

— Стало быть, ты желаешь ставить эксперименты в будущем над теми раскаявшимися малефиками, что будут попадаться тебе?

— Я ценю твою прямолинейность, однако же звучит это не слишком к-красиво, Гвидо.

— Va bene, — кивнул тот, — я скажу иначе. Ты намерен в будущем не отправлять на костер просящихся туда со слезами, а убеждать их искупать злодеяния не смертью, но жизнью… В надежде, что таких чудотворцев обнаружился еще с полдюжины?

— Звучит все равно не слишком хорошо, но viscera causae[47] такова.

— Особый отряд молитвенников… Заманчиво.

— Одна п-проблема, — выразительно проговорил Майнц, и взор кардинала, уже мечтательно возвысившийся к потолку, вопросительно обратился на него. — У меня есть большие сомнения к-касательно использования таких молитвенников по нашему произволению. У меня пока нет верных свидетельств и очевидных доказательств, однако чувствую, что подобное заступничество Куно или п-подобные ему (коли таковые отыщутся) не будут или не смогут предоставлять, как телохранитель — свои услуги и меч.

— Не смогут или не будут? Это важно.

— Я не знаю. Если не ударяться в ересь вовсе, то, полагаю, с-скорее именно не смогут. Полагаю, Куно просто понял в тот момент, что его молитва обо мне будет чего-то стоить и по какой-то причине возымеет действие.

— Это любопытно, — произнес Сфорца задумчиво. — Понимаешь, что ты сейчас сказал?

— Смотря что ты услышал.

— Я услышал, как ты сказал «Господь почему-то решил, что меня стоит поберечь, и мой подопечный понял это». Касательно использования сих персон в будущем, если и впрямь их обнаружится более одного, могу лишь сказать, что лучше такое заступничество, чем никакого, а вот вопрос «почему он решил, что Господь защитит Альберта Майнца» куда более интересен.

— Не броди вокруг, Гвидо, говори п-прямо.

— Лично мне нравится думать, что начатое нами дело чего-то стоит и отчасти получает благословение свыше, — улыбнулся Сфорца почти самодовольно. — Ведь ты — существенная, немаловажная часть нашего плана, и без тебя он пусть и не обречен на провал, но грозит вылиться неведомо во что. Стало быть, защищая тебя — Господь защищает и всех нас.

— В гордыню не впади, — предупредил инквизитор строго, и кардинал столь же серьезно кивнул:

— Это как водится.

***

— Abyssus, — произнес отец Бенедикт безвыразительно, и Сфорца с подчеркнутым удивлением шевельнул бровью:

— Что?

— Ты действительно считаешь, что это самое лучшее название для обители, в которой в добровольном заточении и отречении от мира будут заключаться по сути святые?

— Ты сам сказал. Заточение, отречение, заключение… И адские муки, каковые они пробуждают в разуме и душе и проживают ежедневно. Как еще ты намерен назвать это место — Locus amoenus[48]?

— И никто не подвергает сомнению, что это дозволительно вообще?

К брату Теодору обернулись все разом, и какое-то время над собранием висела тишина. Монах, введенный некогда в круг заговорщиков Майнцем, обыкновенно был молчалив, вечно собран, точно в уме его непрестанно решались сложные подсчеты и задачи, а за все время сегодняшнего обсуждения, кроме приветствия при встрече, это и вовсе были его первые слова.

— Что именно? — осторожно уточнил отец Бенедикт, и Теодор обвел собравшихся рукой:

— Всё это. Ваша мысль заточить в одиночных кельях раскаявшихся злотворцев и использовать их силу, неведомо как и от кого обретенную… Это ли не ересь? Это ли не малефиция?

— Мне к-казалось, ты веришь в меня, — тихо сказал Майнц. — Когда бывало так, чтобы я ошибался и принимал одно за другое?

— А кто непогрешим? — вопросом отозвался Теодор. — И можешь ли ты сам за себя поручиться, что не пришло время твоей ошибки, а все прочие с охотой поверили тебе, потому как уж больно заманчиво все это?

— Меня частенько называли дураком, но еще никогда столь благожелательно, — буркнул Сфорца недовольно. — Вы это к чему, брат мой?

— Я предлагаю не спешить с такими решениями. Предлагаю обдумать…

— Четыре года думаем, — не слишком учтиво оборвал Сфорца. — Сколько можно думать-то?

— Хоть сорок лет, — упрямо возразил Теодор. — Решение слишком важное, ошибка будет стоить слишком дорого. Надо взвесить все еще раз, еще раз перепроверить…

— Как?

— Как угодно. Хоть бы и с участием отцов инквизиторов.

— Альберт, — мрачно произнес Сфорца, не отрывая взгляда от строптивого собрата во Христе, — напомни своему приятелю с плохой памятью, что у нас тут заговор против Инквизиции, вообще говоря.

— Гвидо, — укоризненно одернул отец Бенедикт и вздохнул: — Теодор, он выразился излишне резко, но он прав. Ты здесь, я здесь, все мы здесь — именно потому что нынешнее состояние Инквизиции мы полагаем неприемлемым и нуждающимся в исправлении. Как ты воображаешь себе их участие? И вспомни, что они говорили об Альберте во время оно, а после вообрази, что скажут они о наших планах.

— И все же я против.

— Мы это учтем, — сообщил кардинал с дипломатичной улыбкой, и Теодор нахмурился:

— Это означает, что вы не намерены меня слушать и сделаете по-своему?

— Ты неправ, — мягко произнес Майнц. — И ты с-сам это увидишь.

— Стало быть, не намерены, — кивнул тот и, помедлив, поднялся. — Я не могу в этом участвовать. До сего дня все то, что говорилось, я мог бы сказать и сам, и все то, что делалось, мог бы сделать сам, но то, что говорится теперь и что будет делаться — этого я сказать и сделать не могу. Простите, братья.

— Теодор…

— Я покидаю ваш круг. И я не могу вам позволить сгубить себя, людские души и остатки той святой службы, что еще пытается противоборствовать малефиции. Прощайте.

— Это означает, что он накляузничает на нас инквизиторам, — холодно сообщил Сфорца, когда дверь закрылась за бывшим сообщником. — Думаю, все понимают, чем это грозит?

— И ведь это я его п-привел, — уныло пробормотал Майнц. — Он прав, непогрешимых нет, только вот моя ошибка была не такой, как он думал…

— Самобичеванию предашься после, и я не останусь в стороне и непременно тебе этот твой ляп припомню, — оборвал его кардинал и, решительно поднявшись, выглянул в окно. — Ждите здесь, я решу нашу проблему.

— Гвидо!

— У тебя есть другие предложения, Бенедикт? Ты что намерен делать — уломать, разжалобить, подкупить? Сдаться и сидеть в ожидании инквизиторов? Или бежать?.. Ждите здесь.

— Нет, — жестко выговорил Майнц, преградив ему путь к двери. — Даже не думай.

Кардинал замялся, нетерпеливо переступая на месте, точно боевой конь, рвущийся в драку, однако отпихнуть с дороги собрата по заговору явно не решался.

— Давай не станем проверять, что пересилит — навыки кондотьера или умения одаренного, — произнес он с расстановкой. — Давай я попытаюсь тебя убедить; только быстро, время уходит. Ты сам понимаешь, что выхода нет. Любое иное решение погубит всё.

— Это решение тоже.

— Это решение погубит, быть может, мою душу, на которой и без того пробы ставить негде, посему вас это тревожить не должно.

— Уверен? Вспомни, что мы задумали. К-какое дело начинаем. Ты хочешь начать его с кровавого жертвоприношения?

— Да полно тебе, я сам люблю метафоры в проповедях, но сейчас не до того.

— Никаких метафор, Гвидо. Мы начинаем войну с мраком и х-хаосом, с тьмой и злобой, мы всерьез рассчитываем на покровительство Господне, и начало такого пути ты хочешь обозначить маркой братской крови? Сейчас цена вопроса не к-куриальная интрига, и речь не о кардинальском чине в обход правил, — чуть мягче продолжил Майнц, когда кардинал отвел взгляд. — Мы просто не можем себе этого п-позволить. Да, я понимаю, что впереди у нас множество непростых решений, двусмысленных поступков и однозначно неблагих деяний. Но начинать с такого — нельзя. Если ты это с-сделаешь, а мы одобрим, это будет первым шагом к краху, ты не душу свою погубишь, а наше дело.

— И что ты предлагаешь? — хмуро поинтересовался Сфорца. — Плюнуть и рассчитывать, что передумает?

— Нет, — качнул головой Майнц и, вздохнув, кивнул: — Ждите здесь.

Когда он вышел, кардинал еще минуту стоял напротив двери молча и неподвижно, глядя на закрывшуюся створку с нескрываемым беспокойством и некоторой опаской, и, наконец, медленно развернулся к остальным.

— А вы, отец Альберт, здесь вместо мебели? — раздраженно поинтересовался Сфорца, и сидящий в самом углу старик тяжело вздохнул.

— Осознаю, — выговорил он медленно, — что тебя гложет тревога и одолевает досада, а посему не стану оскорбляться. Однако ж ты и прав отчасти, хоть твои слова и вырвались в минуту гнева, не будучи обдуманными… Будет для всех лучше и для дела лучше, если мой голос будет звучать нечасто и не решительно, если только речи не пойдет о судьбоносных решениях, и хорошо будет, если в нашем круге я буду орудием, помощником, пусть и мебелью, но не решателем.

— И чем вот это — не судьбоносно?

— К чему мне было мешаться, если Альберт всё сказал и без меня?

— Вот говорят, что очутиться меж двумя людьми с одним именем — к удаче, — буркнул кардинал, пройдя к табурету и усевшись, — но меня, чую, Господь за что-то покарал двумя Альбертами… Так вы с ним согласны? Думаете, что мой способ решения проблем наложит проклятье на наше дело?

— Как ты это сказал славно — «способ решения проблем», — улыбнулся отец Альберт. — Хорошо звучит, легко. Бенедикт, правда же?

— Да идите вы оба… — устало отмахнулся Сфорца и, вздохнув, спросил: — Как полагаете, что он задумал? Рассчитывает убедить собрата по обители? Надавит на дружбу? Соврет, что мы откажемся от своей идеи?

— Сомневаюсь, — откликнулся отец Бенедикт многозначительно, и вокруг вновь повисла тишина.

Никто более не произнес ни слова; кардинал так и сидел, поминутно косясь на дверь и нервно хмурясь, отец Бенедикт смотрел себе под ноги, медленно перебирая розарий, а отец Альберт, казалось, и вовсе пребывал где-то далеко, перестав замечать и окружающих, и само время.

Когда Майнц открыл дверь, Сфорца вздрогнул, рывком поднявшись ему навстречу, однако остался стоять все так же молча, глядя на сообщника вопросительно и нетерпеливо.

— Всё.

Голос инквизитора был сухим, как валежник, едва слышным, слабым, точно у истощенного тяжелой болезнью человека, да и выглядел он так, будто вышел из уединенной кельи после полугодового строгого поста и ночного бдения.

— Он не был членом никакого заговора, — все так же тихо и надтреснуто продолжил Майнц. — Он не знает ни о чьих п-планах. Все его отлучки из монастыря по моим просьбам были связаны исключительно с моими расследованиями. В этот раз он явился п-по собственному почину, дабы убедить меня оставить мое с-служение и возвратиться в обитель, ибо здоровье мое оставляет желать лучшего. Ему не удалось, и сегодня он двинется в обратный п-путь. Более он ничего не вспомнит.

Во все той же тишине Майнц медленно прошел к лавке у стены, тяжело уселся и с усилием отер лицо ладонью.

— На чем мы остановились… — произнес он, ни на кого не глядя, и, так и не услышав отклика, сам себе ответил: — Ах да. Abyssus. П-подходящее прозвание, считаю, однако делать его официальным именованием я бы остерегся. Далее п-по плану что?

— Нам нужен святой покровитель, — так же негромко сказал отец Бенедикт, и инквизитор кивнул:

— В самом деле. Без него никак.

***

«Прозвание для сей обители «бездна» явилось как-то само собою, хотя и не было принято всеми единочаятелями тотчас, однако же после вдумчивой дискуссии все согласились, что надо так. Ибо что лучше отражает самую суть этого места? Что более передает ту глубину, что лучше отразит ту беспросветность, в каковую добровольно ввергают себя бывшие грешники, ныне наши братья во Христе?

Надобно заметить, что и сама мысль о основании сей обители не была принята всеми единодушно. Один из братьев, привлеченных Альбертом Майнцем, возмутился и усомнился, сказав, что нет в Писании и трудах Отцов Церкви ничего о подобном средстве избавления от греха, что покаяние должно свершаться в душе мыслью и верою, а все то, что брат Альберт совершает над жаждущими адской кары на земле, суть ересь и недопустимо.

После недолгого обсуждения сей брат решил покинуть тогда еще тайное собрание будущих отцов Конгрегации, а уходя, сказал, что не может терпеть сие, и хотя по-прежнему горит братской любовью к присутствующим, во имя их же блага и спасения душ полагает необходимым раскрыть их планы и предоставить оные на рассмотрение отцам инквизиторам. Все это вызвало немалое смятение в наших рядах, и Его Преосвященство Сфорца даже рвался принести в жертву свою бессмертную душу, взяв на нее грех посягательства на жизнь служителя Господня. «Пусть гибнет моя душа, — воскликнул он горячо, — но я не позволю уничтожить то, что спасет многие души!». Брат же Альберт и брат Бенедикт смирили его, ибо нельзя начинать благое дело неблагим, и не принесет успеха добро, окропленное невинной кровью.

Тогда Альберт Майнц, догнавши в пути возмущенного брата, сам взял грех на душу свою, но грех меньший, ибо не тронул ни жизни его, ни души, а лишь обратился к новому своему умению открывать сердце и вникать в разум. Так он сделал в памяти брата бывшее небывшим, и долго каялся потом за то, однако время показало нам, что деяние его было благом, и я убежден, что Господь отпустил ему сей грех»…

***

Констанц, 1415 a.D.


Отец Альберт подошел к окну, не зажигая света, и остановился, глядя на вечернюю улицу. Уже почти стемнело, но с приходом Собора Констанц перестал засыпать; то и дело кто-то куда-то бежал или шел, или церемонно ехал верхом, или пара девиц совсем не благочестного вида, не скрываясь вовсе, неспешно семенила мимо, хихикая и полушепотом переговариваясь. Вавилоном этот город за годы Собора не назвал лишь немой…

— Нехорошее подобие, — сам себе тихо сказал старик у окна. — Нехорошее…


Загрузка...