Глава восьмая

1

На исходе июня тысяча девятьсот четырнадцатого года в притихшую мельницу вбежал запыхавшийся нищий Гагош. Споткнувшись о порог, упал. Из его сумы высыпались на пол цветные стеклышки, блестящие мелкие камешки, заржавелые гвозди, огрызки хлеба и два облупленных крутых яйца.

— Пан мельник! — пронзительно закричал Гагош с пола. — Пан мельник!

— Здесь я! — отозвался Само Пиханда снизу, от привода.

Гагош неуклюже поднялся с пола, перешагнул через суму, соскользнувшую с плеча, раздавил ногой одно яйцо и, рванувшись к лестнице, стал поспешно спускаться. Уже почти у самой земли наступил на край широкой штанины и завалился прямо в открытый мешок муки. Мешок опрокинулся, мука взвихрилась и обсыпала стенавшего нищего. Само Пиханда рассмеялся. Гагош вскочил и, растерянный, испуганный, схватил смеющегося мельника за рубаху:

— Вот и стряслось, пан Пихан да! — вымолвил он на одном дыхании.

— Что стряслось? — спросил Пиханда, все еще борясь с приступом смеха.

— В Сараеве убили наследника престола Франтишка Фердинанда и его жену Жофию![115]

— Ну и что? — сказал сперва Пиханда, а потом изумился — Да неужто?!

— Будет война, пан Пиханда! — закричал нищий Гагош. — Вы точно говорили, будет война! — словно обезумев, повторял он и без устали дергал Пиханду за рубаху.

— Никогда я этого не говорил! — оторопел Пиханда и схватил Гагоша за руки.

— Будет, будет! — неистово твердил Гагош и, высвободив руки, снова опустился на рассыпанную муку. — Будет, побей меня бог, будет! — Он расплакался и закрыл ладонями испачканное мукой лицо.

Пиханда с минуту стоял над ним неподвижно, потом упал на колени.

— Война? — выдохнул он тихо и тронул Гагоша за руку. — Из-за двух человек — и война?

Гагош поначалу не отвечал — он лишь плакал и кивал головой. Но внезапно перестав, взглянул Пиханде прямо в глаза.

— Скажу вам то, чего никому здесь не говорил! У меня тоже трое сыновей и шестеро внуков…

Пиханда набрал полную горсть муки и стал просеивать ее сквозь пальцы. Ни слова не говоря, он лишь удивленно глядел то на Гагоша, то на пустеющую ладонь, словно спрашивал себя: «Прав он или помешался?»

2

Нищий Гагош оказался прав: в Сараеве Гаврило Принцип застрелил наследника австро-венгерского престола и его жену Софию. Уже с неделю из вечера в вечер мужики обмозговывали это событие в кузнице Ондро Митрона. Однажды Само Пиханда тоже заглянул туда. Мужики его и не приметили — до того были заняты разговором.

— Я вот что скажу, — раздувая мехи, говорил крестьянин Ян Древак, — наследников престола у нас вдосталь… Небось многие в Вене даже обрадовались, когда Фердинанда кокнули! А наш дряхлый восьмидесятичетырехлетний император австрийский, король чешский и венгерский, уже шестьдесят шесть лет нами правит и на тот свет, похоже, не собирается… Это я только к тому, что наш Франтишек Йозеф, Францйозеф, Ференцйожка[116] и до ста лет протянет, а до той поры про Фердинанда и думать позабудут!

— Драка будет, ребята, ей-ей, будет! — отозвался мудрец Мельхиор Вицен. — Пойдет кутерьма! Вена сербу этого не спустит…

— А ты откуда знаешь? — оборвал его Само Пиханда.

— И ты тут? — удивился, затягиваясь глубоко цигаркой, Бенедикт Вилиш.

— Откуда, откуда? — Покосившись на Само, Мельхиор Вицен с умным видом покачал головой и развел руками. — Все к тому идет: Белград уж долгие годы как бельмо в глазу у Вены и Пешта…

— Из-за этого еще не обязательно быть войне! — сказал Биро Толький.

— А ее и не будет! — присоединился к нему Ян Аноста. — Вернее, нельзя, чтоб была! А если и соберется, надо этому помешать!

— Ты опять агитируешь? — оборвал его Мельхиор Вицен. — Зря тут стараешься, пойди лучше шепни Францйожке, пусть-ка тебя послушает!

— На войне дерутся такие, как мы с тобой, — не сдавался Ян Аноста, — или как твои сыновья… Не позволишь им взять в руки оружие — войны и не будет… И сам его ни за что не возьмешь…

— Ох ты и ухо-парень, — подивился Юрай Гребен. — Их же укокошат! Откажешься от военной службы — тебя свои же пристрелят, то-то и оно!

— Если все поступят так, — стоял на своем Ян Аноста, — никого не пристрелят.

— Ладно, ребята, войны-то еще нету! — урезонивал их кузнец Ондро Митрон. — Да и будет ли, кто знает?! А если и будет, так, скорей всего, просто такая маленькая. Бабахнем раза два-три из пушки, поблестим саблями, чтобы постращать серба, и все дела!

— Неохота мне, право слово, воевать, — отозвался брат кузнеца — Юло Митрон.

— А кому охота? — спросил Пиханда.

— Я на всякий случай засолю корову в кадушке, — сказал Петер Жуфанко. — А то и две!

— И сам в ярмо впряжешься? — ухмыльнулся Мельхиор Вицен. — Нам, каменщикам, война, пожалуй, на руку. Порушат дома, на двадцать лет работенки хватит…

— Лишь бы какая пуля и тебя не порушила! — сказал Ян Аноста.

— Сербия от нас — не ближний свет, пули сюда не долетят.

— Я вот что скажу… — вступил снова Ян Древак, но Само Пиханда уже не слушал его. Он вышел из кузни так же незаметно, как и проскользнул в нее. Уже вечерело, а Само вдруг стало невообразимо жарко. Он весь покрылся потом, тело будто горело. Он бегом прошмыгнул меж домов за околицу и, спустившись к речке, разделся. Вошел в студеную воду сперва по колени, потом лег на спину, перевернулся, намочил голову, зачерпывая воду ладонями, обливал лицо, набирал ее ртом и тут же прыскал далеко перед собой. Продрогнув, вылез из воды. Оделся и растянулся в сухой, неросной траве. Посмотрел вверх — на звезды и задержал взгляд на месяце.

— Что же будет, братец, правду скажи?! — обратился он к месяцу. — Или и тебя придется пристрелить?!

Само улыбнулся, вообразив, как расстрелянный месяц сперва изойдет кровью, а потом закувыркается вниз с неба и упадет в какую-нибудь липтовскую долину… Затрубили вдруг трубы. Забряцало оружие, зацокали лошадиные копыта. Ноги уперлись в стремена, и острия сабель рассекли тишину. Сербы крикнули: «Месяц — это нашей мести первое победное ядро!» Само пронзило видение того, как месяц давит липтовчан, и он в страхе открыл глаза.

Но месяц спокойно скользил по небу и то и дело нырял в редкие облака, словно натягивая праздничную рукавицу. И молчал. Само неотрывно следил за ним. Безмолвие вселенной успокаивало его. Дикие и грозные видения, только что явившиеся ему, внезапно рассеялись. Он вдруг резко передернулся и непроизвольно сжал ладонь, на которую из травы что-то впрыгнуло… Встал и заглянул в кулак, в котором раздувалась холодная осклизлая жаба. Он раскрыл ладонь, и жаба шлепнулась в траву. Само Пиханда понюхал ладонь, сморщился от отвращения и шагнул к воде…

3

И пришла война!

Только мгновенье прикидывалась она незаметной. Пала на людей легонько, почти как манна небесная. Возможно, поэтому ее благословил и священник Доманец пресловутой фразой: «Солдат стреляет, господь бог ядра подает!»

— А ну как он и ваши ядра оторвет? — спросил его Само Пиханда.

— Боже упаси! — ужаснулся священник Доманец.

— Ведь они вам уже без надобности…

— Сын мой злосердый, — вскипел священник, — волосы на теле тебе тоже не надобны, однако ж они есть у тебя! Воля божия неисповедима…

Священник осенил себя крестным знамением и хотел было перекрестить Само, но тот, сплюнув, отвернулся.

То была не манна небесная, ниспосланная на людей. Вместо пищи на зубах заскрипел свинец.

4

Работница ружомберкской бумажной фабрики Мария Радкова крепко обняла и прижала к себе часовщика Петера.

— Что же будет с нами? — простонала она. — Тебе нельзя идти в армию, ни за что!

— Тогда тебе придется хорошенько меня спрятать, — сказал Петер и улыбнулся.

— И спрячу! Под кровать, в погреб, на чердак!

— Везде найдут… Доказчиков и шпиков столько, что и мыши у них на учете!

— Господи, была б у меня волшебная палочка, обратила бы я тебя в невидимку или в Янко Грашко…

— Была бы она, мы б войну заколдовали!

— Дорогой!

— Дорогая!

— Я люблю тебя!

— Я люблю тебя!

Обнявшись, они упали на кровать. Вздохи, которыми в них прорастала любовь, заглушали страх. Тела ощущали друг друга каждой клеточкой. Они плакали от счастья, смеялись от счастья. Они любили друг друга, забывая о себе, о своих руках, ногах, о губах. После долгих мгновений любви, покорившись истоме, они как бы едва отыскивали и узнавали свое собственное существо, хотя и знали его назубок. И слившись в объятии, долго лежали в величавом покое. Когда позже, среди ночи, Петер Пиханда зажег свечку и стал одеваться, Мария со всхлипом кинулась к нему снова.

— Нет сил терять тебя, — шептала она ему в лицо голосом, полным страха и тревоги.

— Я уж постараюсь, моя хорошая! — обещал Петер спокойно, обнял ее и добавил — Если успеем, в ближайшие дни поженимся!

Разгоряченный, он выбежал во влажную летнюю ночь. Оглянулся на маленький окраинный домик, в котором жила Мария с матерью. Вдруг удивленно остановился, прислушался. До него доносился какой-то гул, потом он уловил и пение, говор, крики. Петер Пиханда снова двинулся, с каждым шагом невольно прибавляя ходу. Вскоре он явственно стал различать выкрики, пение и громкие речи. А когда, еле переводя дыхание, выбежал на главную городскую улицу, то ошеломленно попятился и замер. Перед его глазами возникло необычайное зрелище: близилось людское шествие. Торговцы, адвокаты, купцы, студенты и профессора, богатые ремесленники и государственные чиновники держали высоко над головами горящие факелы, а их жены и дочери несли лампионы на длинных тонких палочках. Все пели боевую, патриотическую венгерскую песню, гомонили, визжали, свистели на пальцах… Допев до конца песню, принялись дружно выкрикивать и скандировать: «Да здравствует война! Да здравствует война! Да здравствует война!» В окрестных домах стали постепенно зажигаться окна, какие-то любопытные восторженно махали опьяненному воинственным духом шествию и, вторя ему, выкрикивали: «Да здравствует война!» Петер Пиханда не знал, когда и откуда очутилась в его руках палка. Злость, исподволь накипавшая в нем, вдруг сотрясла его. С криком, диким и пронзительным криком: «Скоты, скоты, скоты!» — Петер бросился вперед и стал палкой сбивать на землю пылающие факелы и зажженные разноцветные лампионы. Словно помешавшись в рассудке, он исступленно выкрикивал: «Скоты! Скоты! Скоты!» Шествие расступилось, женщины и девушки визжали, мужчины, увертываясь от него, отскакивали. Вдруг возле Петера вырос его товарищ — часовщик Вавро Масный и повис на руке, сжимавшей палку.

— Ты что тут куролесишь? — крикнул Вавро ему в самое лицо. — Брось, беги, вот-вот здесь будут жандармы.

— Отпусти руку! — взревел Петер.

— Не пущу!

— Пусти! — Петер рывком освободил руку. — Лучше помоги разогнать эту свору.

— Болван, бежим, пока время есть! — Вавро Масный затравленно огляделся по сторонам.

Но Петер Пиханда снова замахнулся на факелы и лампионы, которые, озорно дразня пламенем, сомкнулись вокруг них. Снова упало наземь несколько факелов, снова разлетелось брызгами несколько лампионов. Но продолжалось это недолго. Петера и Вавро настигли жандармы. Они грубо схватили их — и повели.

— За решетку их! — орали из толпы.

— Это русские шпионы!

— Панслависты, в кутузку их!

— Оскопить их!

Петер Пиханда и Вавро Масный, увлекаемые жандармами, исчезли в темных улочках. Толпа разрасталась, она опять выстроилась в ряды и двинулась. И уже не выкрикивала, а ревела — безбоязненно и дерзко: «Да здравствует война! Да здравствует война! Да здравствует война!..»

5

И война здравствовала!

Европейские националисты всех мастей решили потешить старый континент веселой военной баталией. Охотники до войны, правители, министры, представители крупного и мелкого капитала считали своим долгом и честью славить войну и сеять ее смертоносное благо по всему свету. 28 июля 1914 года Австро-Венгрия объявила войну Сербии, 1 августа Германия — России, а два дня спустя — Франции. 4 августа немцы вступили в Бельгию, и тогда вмешалась Великобритания. 6 августа Австро-Венгрия объявила войну России, а через неделю Англия и Франция — Австро-Венгрии. 23 августа Япония объявила войну Германии. В ноябре на стороне австрийско-германского блока вступила в войну Турция и ровно через год — Болгария. Италия, исконный член «Тройственного союза», примкнула в 1915 году к Антанте. На стороне Антанты, одна за другой, выступили Греция, Португалия, Румыния, а с 1917 года и США. Великолепный, можно сказать, величественный спор за новый христианский или нехристианский раздел мира начался с благословения церкви и политических партий. Европейские социал-демократические партии, девственно зардевшись, застыдившись, как обесчещенная барышня, и покрывшись багровыми пятнами, точно стареющая женщина, согласились с решением и целями мирового капитала и поддержали войну. Лишь такие слепцы, как Ян Аноста и Биро Толький, словно ничего не уразумев, в знак протеста вышли из социал-демократической партии. После столь неблаговидного решения, в коем товарищи не преминули тут же упрекнуть их, они безобразно налакались и позволили себе, эдакие скоты и невежи, вместе с прочей им подобной и ослепленной сволочью, с отцами, матерями, женами и детьми солдат, гнусно ругать войну, оскорблять ее и проклинать всеми клятвами, за что проповедник слова господня Крептух отчитал их принародно с амвона. Однако его мощного гласа не испугался некий, тогда еще мало известный В. И. Ульянов и в сентябре 1915 года собрал на конференции в швейцарском Циммервальде последовательных социалистов и интернационалистов — противников войны. А вот кому война с самого начала пришлась не по душе — так это солдатам на фронте. У них, у ворчунов, она прямо-таки застряла в зубах — а все потому, что в их телах застрял свинец. Даже сапожник Скленка и тот ругал войну. Пришел он как-то к молодому ученику Скове и спрашивает:

— Который сапог ты шьешь?

— Уже второй, пан мастер! Левый!

— Ну-ко покажь правый! Правый!

— А я еще его не тачал…

— Как так? — вскричал сапожник Скленка.

— У этого солдата нет правой ноги, пан мастер!

— Туды ее растуды, эту войну! — заматерился мастер Скленка. — Из-за нее половины прибытка лишишься!

Мастер Скленка подошел к окну, поглядел в ту сторону, откуда чуял войну, погрозил ей кулаком и закричал возмущенно: «Стерва, если пожалуешь, голову сверну!»

6

В первые дни войны убитые на фронтах уподоблялись святым. Потом они стали всего лишь мертвыми солдатами. В корчме у Герша пожилые мужики почти утопили в палинке бывшего причетника Юлиуса Мразика: горю его не было границ — на русском фронте убили сына Ондро. Парня взяли в армию первого августа со всеми остальными, а уж в сентябре он пал на поле брани. Ухлопала его взорвавшаяся под ногами граната. И в то время как мать дома рвала в отчаянии волосы, причетник Юлиус Мразик хрипел, одурманенный палинкой, под столом в корчме. Юрай Гребен опустился на колени и в разинутый рот попытался влить очередную рюмку палинки, да только облил ему лицо.

— Все надо пропить, — вскричал Юрай Гребен, — так и так война у нас все сожрет!

— Только за наличные, — шамкал старый корчмарь. — Взаем — ни-ни, взаем ни-ни!

У стойки топтались нетерпеливые, а за столами, подперев тяжелые головы ладонями, думали думу остальные сельчане.

— Неужто и мы пойдем драться за пана императора? — спросил Бенедикт Вилиш.

— Придет и наш черед! — сказал Мельхиор Вицен.

— Пропади он пропадом, этот император! — гневно, сквозь зубы процедил Само Пиханда.

— Он-то пьет не такую палинку, как мы, — засмеялся Петер Жуфанко. — Что с ним станется: нежится в перинах, ест пироги, запивает вином да командует войском по телефону. А может, у него такой бинокль, в который он каждого солдата видит…

— Тогда и нас углядит! — отозвался Ян Древак.

— А может, уже и углядел!

Ян Древак выскочил из-за стола, спустил штаны и выставил голый зад в сторону Вены.

— Так глянь же, пан император, что у нас нынче на обед было! — закричал он во все горло, осклабился, загоготал — мужики вокруг него корчились от смеха, хлопались в обморок и снова приводили друг друга в чувство палинкой. Древак натянул опять штаны и, гордо посверкивая по сторонам глазами, сел за стол.

— Болван я, — откровенничал за столом Юло Митрон, — мне надо было с семьей в Америку дернуть, а то еще как бы дома не гигнуться! В наказание-то!

— Тебя ж пока не призвали! — сказал Бенедикт Вилиш.

— А призовут, что тогда делать?! — спросил Мельхиор Вицен.

— Что ж, прикажет пан император плясать в плотном пушечном огне, — отозвался Ян Древак, — буду плясать.

— Осел! — оборвал его Само Пиханда.

— Ну-ну-ну! — взвился Древак.

— А ты что, драпанул бы?

— Когда боишься смерти больше, чем позору, чего же не драпануть, — пошел умничать Мельхиор Вицен. — Ума не приложу, что бы я сделал…

— А я сделал бы то, что считал бы нужным, — сказал Пиханда.

— Что именно?

— Не знаю, что именно, но что-нибудь точно бы сделал, — сказал раздраженно Само Пиханда. — Быть может, императора бы застрелил!

— Ну хватит! — встрепенулся Бенедикт Вилиш и стал боязливо — хоть и пьяный в доску — озираться по сторонам.

— Пиф-паф! — вскричал Ян Древак, вскочил из-за стола и нацелился пальцами в сидящих за ним. Но вдруг, словно опамятовался, снова уселся и сказал про себя: «Мне-то хорошо, у меня одни дочки!»

У стойки завязалась перепалка, мужики пошли толкаться, разливая палинку и громко вопя. Но сидевшие за столом не подняли даже глаз — они задумчиво пялились в щербатое дерево, глотая горькие слюни.

7

Нотар Карол Эрнест лишился покоя. Первые похоронки напугали людей. Толпой повалили к нему матери, отцы, молодые женщины, и все требовали: «Спасите моего от войны!» Тащили мясо, зерно, предлагали деньги, часы, золотые кольца, угрожали, стращали, падали на колени, просили, молили, плакали… А когда ему дважды удалось с трудом, хотя и не без оснований, спасти парней от военной обязанности, его положение стало еще хуже. Люди обнадежились пуще прежнего. Наседали на него денно и нощно. Какое-то время пришлось ему скрываться у брата в Микулаше, а воротился, заорал на всю контору — как ножом отрезал: «Баста! Не могу я всех из армии вызволить, кто тогда воевать будет?!»

8

Петера Пиханду и Вавро Масного две недели допрашивали. Сперва им предъявили обвинение, что они собирались предать Австро-Венгрию, потом — что они русские шпионы. Тем временем обстоятельно изучали их прошлое: расспросили часовщика Крапса и всех его учеников и подмастерьев, проверили родителей, не обошли даже Марию Радкову, напрасно пытавшуюся получить с Петером свидание. Военные власти не пропустили к нему даже родного дядю, адвоката Валента Пиханду. Следователи не доверяли никому.

Однажды утром — а прошел уже месяц тюремных мытарств — их обоих вывели в поле и, приказав ждать, оставили одних. Раз не удалось вменить им в вину злой умысел, решили уличить в побеге. В ближайших кустах подстерегали их бегство вооруженные солдаты, то и дело выдавая себя кашлем или зажженной сигаретой. Петер и Вавро спокойно легли на траву и, жуя сочные стебли, слушая пение жаворонков, стали ждать. До обеда они и с места не сдвинулись. Когда дозвонили последние колокола, их грубо окликнули, нарушив блаженную дрему, и погнали в казарму. Через два часа их одели в военную форму. Поручик Сечин, в чью роту определили парней, поставил их на два часа по стойке «смирно» и ругал с таким остервенением, что сам чуть не задохнулся: «Пиханда, ах ты скотина эдакая, свинья панславистская! А ты, Масный, подонок, молокосос, засранец, хулиган сопливый! Курвиное вы отродье, фискалы вражьи, замарашки, уроды, девственники! Так вы не любите войну?! Распротак вашу так, пусть меня кондрашка хватит, если я не научу вас любить войну!» Он унялся лишь тогда, когда Вавро Масный в припадке рухнул на землю — у него выступила на губах пена и судорожно задергалось тело…

Намеченная свадьба Петера Пиханды с Марией Радковой не состоялась. До отправки на фронт они даже не встретились. Однажды на миг Петер увидел ее у казарменной ограды и бросился было к ней, но постовые отогнали ее вместе с другими женщинами. С тех пор он постоянно высматривал Марию, но она больше не показывалась. Через несколько дней Петер Пиханда и Вавро Масный со всеми остальными солдатами сели в поезд и в спешном порядке отбыли в 32-й прешовский стрелковый батальон.

9

Музыка играла, парни по призыву отправлялись в казармы, а из казарм — в вагонах для скота — на фронт. Они до того торопились, что не успевали поднимать цветы, которые бросали им под ноги растроганные барыньки. А барыньки вели себя с такой горячностью, словно они-то и были самыми главными персонами в этой войне. Они тосковали по уходившим солдатам, но в уголке сердца тлела надежда, что на смену этим придут новые, что их, барынек, не минут, не обойдут стороной всяческие радости и удовольствия, которые всегда сулит мужское скопище. Для дамочек и проституток война пахла не столько порохом, сколько дразнящей мужской плотью. Они верили, что герои-солдаты, идущие на смерть, обязательно позаботятся о том, чтобы оставить после себя ростки жизни… А на станциях душераздирающе плакали солдатские матери, жены и сестры; мучительно раскрывая объятия, они выпускали из них сыновей, мужей и братьев. Отцы холодели в предчувствиях, а заплаканные солдатики по углам вздыхали в носовые платки. Горе, боль, плач и приступы тягостной тоски они сурово подавляли в себе. Старались не давать воли страху, неуверенности, стыду. Приказы хлестали их, гнали вперед…

Братьев Ондро и Феро Вилишей призвали вместе в гусарский полк, стоявший в Лученце. Обоих определили в конюхи, к верховым лошадям. Кроме прочих, Феро обихаживал и лошадь майора, а Ондро — полковничью. Братья чистили их, кормили и, согласно приказу, через день объезжали, чтобы у стареющих майора и полковника не было с лошадьми никакой мороки. На полях созрели тыквы, дыни и арбузы. Женщины с высоко подоткнутыми юбками грузили их на тележки и украдкой поглядывали на обоих солдат, но вступать с ними в разговоры не любили.

— Эх, братец! — вздохнул Ондро Вилиш. — Моя б воля, так остался бы в зятьях здесь. Вот край — сплошная радость! Глянь, дыни тут растут, арбузы сладко пахнут, пшеница, кукуруза и виноград наливаются! Э, вот где богатство!

— Только высоких гор тут нету! — сказал Феро Вилиш.

— Гор?.. — смешался Ондро. — Гор и впрямь нету, но к чему они — все равно лезть на них недосуг!

— Да ведь поглядеть не на что!

— На кой ляд мне твое погляденье! — сплюнул Ондро. — Уж лучше смотреть на черную тучную землю, на корешки, стволы и листья. А поднимешь голову — так в небеса!

Феро Вилиш дал брату договорить, а потом вдруг рванул за узду своего и Ондрова коня. Они остановились.

— Послушай, браток, — зашептал Феро. — Мы вдвоем могли бы и деру дать. На таких конях нас никто не словит!

— Тоже выдумал! — отмахнулся Ондро. — Разве тут нам плохо? А удерешь — куда потом денешься? Везде и всюду война.

— Так-то оно так! — согласился Феро Вилиш. — Пока еще жить можно! Поглядим, как дальше пойдет… Через денек, ну пару деньков, возможно, все и кончится…

Через пару деньков из Лученца они снялись и остановились только в австрийском местечке Цейбахе. Австрияки встречали их сердечно, потчевали вином, свежим хлебом, а командирам предложили и своих женщин. Гусарам 6-го батальона в эти минуты казалось, что император и придумать ничего лучше не мог, чем война. Страх спал с них, вернулась самоуверенность, вкус жизни возрос во много раз. Но рай посреди огня был недолговечен. Из местечка Цейбах в один прекрасный солнечный день отбыли они на поездах в Галицию и высадились в пекле русского фронта. Сразу, с первых же дней, началась поверка жестоким боем… С каждым днем гусарский клич слабел, гусаров становилось меньше.

— Эх, туды ее растуды! — заматерился Ондро Вилиш и поглядел на брата. — Послушать бы мне тебя в этом Лученце, тогда надо было удирать!

— Это я болван! — корил себя Феро Вилиш. — Тогда я и сам всерьез об этом не думал! Лучше бы врыться в здоровую дыню и сидеть голодом, чем так-то… Да что теперь сделаешь? И именно тут? Счастья тут мало, почти никакого! А если и осталось какое, так особое, чудное… Оторвет тебе руку по локоть — а ты скачешь от радости и орешь: вот счастье! А что это к черту за счастье?!

И все-таки им посчастливилось: не прошло и двух недель — братья попали в русский плен. Но, хотя сражались они почти рядом, в плен их взяли порознь. Феро Вилиш даже не успел крикнуть Ондро: «Ну, видишь, а еще говорят, нет счастья на свете?!» Крикнул он это уже не брату, а так, наудачу, выдал это весело и от всего сердца рассмеялся. Лишь прапорщик Сюч, даром что обезоруженный и плененный, вопил что есть силы: «Я не пленный, я хочу воевать! Скоты трусливые, за оружие! В атаку!»

Яну Вицену тоже посчастливилось. В армию его не призвали, а как доброго мастерового-слесаря взяли на завод в Дебрецен точить пушечные снаряды. Одно время он даже стыдился, что его не послали на фронт, но потом свыкся и даже рад был. В первые военные дни товарищи подтрунивали над ним: дескать, как бы при этих ядрах и собственные не протухли. Но Ян Вицен уверенно и разумно ответил: «А я вот что скажу, дружки мои: у кого есть пчелы, у того и мед. Без ядер от вас на фронте проку бы не было».


Петер Пиханда и Вавро Масный навоевались до одури. В Прешове задержались недолго — через неделю и их бросили в Галицию на передовую. Оба были ранены. Петер — в левую руку, Вавро — в левую ногу, ниже колена. Это были легкие сквозные ранения, и к исходу октября оба снова были на фронте. Рождество провели в небольших военных перепалках, но уже в январе над ними навис приказ: освободить окруженный Перемышль и вытеснить русских с Карпат! Австро-венгерская армия развернула мощное наступление. Русские отвечали тем же. Оба генеральных штаба рассчитывали на молниеносную войну, и движение вражеских армий началось почти одновременно. Высоко под облака взлетал крик подбадривающих себя солдат, но их вздохи никли в траве. Блистательные атаки пехоты и кавалерии воюющих сторон успешно отражались пулеметным огнем. Обеим армиям не оставалось ничего иного, как зарыться в землю. В снегу, на морозе солдаты долбили отверделую землю, углубляли окопы, сооружали глубоко разветвленные системы полевых укреплений, ставили проволочные заграждения и хитроумные устройства огневых барьеров. Последовал апокалипсический ураганный огонь артиллерии, дабы уничтожить возведенные укрепления неприятеля, но шли недели, месяцы, а обстрелы не приносили успеха. Солдаты мерзли и умирали в окопах. Жертв было столько, что мертвых не успевали хоронить, а раненых отвозить в тыл, откуда поезда доставляли все новые и новые людские резервы, пушки, боеприпасы, перевязочные средства, обмундирование… Пушечные снаряды, которые точил Ян Вицен в Дебрецене, летали высоко над спинами Петера Пиханды и Вавро Масного. Однажды друзья-артиллеристы Ондруш и Достал благосклонно пригласили их к себе. Артиллерист Ондруш, зарядив пушку, взял слово:

— Дайте мне орудие самого большого калибра, пять тысяч снарядов, и я выиграю эту войну! Знаете ли вы, до чего меток мой глаз? Скажи им, Достал, ну-ка, скажи им! На расстоянии километра я попадаю в бритву, пусть даже она повернута ко мне острием! В один миг возле нее будет уйма рассеченных пушечных снарядов! Только скажите — враз снесу голову любому царскому военачальнику! Вот каков я артиллерист, братцы! Попасть в бритву, обращенную ко мне острием, — это для меня ничто!

— Говоришь, ничто? — спросил Петер Пиханда.

— Ничто! — подтвердил артиллерист Ондруш.

— Так ты и в ничто попадешь?

— Сказано — сделано!

Ондруш подошел к пушке и выстрелил. Снаряд унесся к облакам и пробил в них дыру.

— Ой, дыра в небе! — завизжал Вавро Масный. — Я в ней господа видел! Ребята, как бог свят, видел его, — затрясшись, Вавро упал на колени. — Он поглядел на меня и подмигнул большим глазом!

Парни подняли взор, но не увидели ни дыры в небе, ни бога.

— Какой он был? — спросил Достал.

— Большой.

— С бородой?

— Как раз чесал ее, видать, снарядом разлохматило.

Вокруг Вавро Масного солдат сгрудилось — не счесть, и все спрашивали его о господе боге. Прибежал и капитан Дерти.

— Что тут за бордель? — взревел он.

— Честь имею доложить, артиллерист Ондруш выстрелил в небо, — отрапортовал артиллерист Достал, — а солдат Масный увидел в нем господа.

— Артиллерист Ондруш, — взъярился капитан Дерти, — запрещаю вам дырявить небо, а вам, солдат Масный, глядеть на господа бога! И баста! Разойдись! По неприятелю беглый огонь!

Началась артиллерийская перепалка, из окопов высыпали пехотинцы. С левого фланга их поддерживала кавалерия. Но стоило пехотинцам пробежать сто метров, как их тут же начали поливать из пулеметов: с большими потерями они вынуждены были повернуть назад. И опять, увязнув в траншеях, мерзли и коченели промеж стылых стен. Пиханда и Масный жались друг к другу, чтобы согреться, но все равно дрожмя дрожали.

— Я тут долго не выдержу, — сказал Пиханда. — Еще неделя, две, и мне конец. Я даже не знаю, за кого воюю и для чего. Плевать мне на всю Галицию, на кой она мне сдалась. Ну скажи, Вавро, ты знаешь, за кого воюешь?

— За пана императора и его семью! — выпал ил Вавро.

— Пусть вся Вена целует меня в задницу! — взъярился Петер.

— Разом или поодиночке? — спросил Вавро Масный.

— Балда!

— Да что я — разом! — засмеялся Вавро. — Для этого понадобится зад что твой Пешт!

— Вавро, ей-богу, я еще сегодня перемахну, — решил вдруг Петер Пиханда. — Пойдешь со мной?

Вавро Масный молчал.

— Пойдешь? — толкнул его Пиханда.

— Не знаю!

Пиханда встал и выглянул в сторону русских окопов. У виска просвистела пуля — он опять опустился на корточки.

— Чего это ты сегодня трепался про бога? — спросил Пиханда.

— И ты мне поверил? — засмеялся Вавро Масный.

— Вон ты каков! — Пиханда отодвинулся от товарища, старательно завернулся в шинель и склонил голову.

На него нашла дрема. В видениях предстала перед ним большая пуховая перина, больше липтовской деревни. На перине он увидел себя — рядышком с Марией Радковой. Оба были голые, теплое летнее солнышко светило им, а возле перины стоял большой круглый стол. И был он до того большой, что за ним удобно восседали все словаки и дружно уписывали первосортные яства. Наевшись, они принялись возле стола сооружать огромное здание — общее жилище. Только Петер и Мария продолжали разлеживать на мягкой перине. Он то вежливо ее обихаживал, то грубо лез к ней, а Мария смеялась и не упорствовала…

Петера Пиханду внезапно разбудила разорвавшаяся неподалеку граната. Рудольфа Карбанца из Микулаша убило, а его легко ранило в руку. На вид Карбанец и солдатишкой-то был самым что ни на есть никудышным и запоминался только своей худобой. Он выглядел так, словно был замордованным побегушкой в убогой бакалейной лавке.

— Вавро! — крикнул Пиханда.

— Жив! — отозвался Вавро Масный.

— Пора, бежим к русским!

— Я не пойду! — отказался Вавро.

— Почему, дурачина?

— Плена боюсь больше войны.

— А я иду! — решил Петер Пиханда. — Живи тут, как знаешь, а я и вправду пошел! Прощай, Австро-Венгрия, честь имею, война!

Петер Пиханда обнял Вавро Масного, отбросил винтовку и выглянул из окопа. Русские атаковали на левом фланге, а здесь, на правом, было временное затишье. Петер Пиханда выпрыгнул из окона и поднял над головой руки. Побежал. Возле него бежали другие солдаты с поднятыми, руками, оглядываясь, спотыкались, падали, опять вставали, но бежали вперед… Вскоре он достиг первых русских окопов.

— Стой, австрияк! — окрикнул его русский солдат и упер ему в грудь штык.

— Я славянин! — завопил Петер Пиханда. — Словак!

Русский схватил его за шинель и втащил в окоп.

На другой день Петера Пиханду вместе с остальными пленными погнали в русский тыл. Конвойный вдруг крикнул им: «Вот вы уже в России, вам теперича хорошо, сволочь австрийская!»

Петер Пиханда оглянулся — он и не заметил, как они перешли русскую границу. Засмеялся — в мыслях всплыло, как он когда-то представлял себе границу. Это была бескрайне длинная красная линия, впрочем, даже не линия, а длинный красный, поперченный кусина сала, от которого в любое время можно отрезать шматок… А чтоб такая была граница?! — Он поглядел снова под ноги, потом назад…

…Нигде ничего, лишь ровная земля, снег, мерзлая трава, кусты и вдалеке отдыхающая пахота…


Карола Пиханду погнали на войну прямо со школьной скамьи. Он и месяца не проучился в Пражской Академии художеств, как пришлось надеть военную форму. Горестно простившись с родителями и упрятав книги, рисунки и картины в деревянный сундук на чердаке, отправился он в Кошице в распоряжение 9-го гонведского полка[117]. В первый же день встретил там двух земляков, Павола Жуфанко и Юрая Вицена, брата Яна Вицена, точившего в Дебрецене пушечные снаряды.

Каролу было так грустно, горько и тоскливо, что уже в поезде он украдкой всплакнул. А в просторном помещении кошицкой казармы, снова встретившись со своими земляками, он и вовсе разрыдался. Они не успокаивали его, не унимали его всхлипов. Павол Жуфанко с пониманием похлопал его по плечу и тяжело вздохнул.

— Пройдет! — сказал он сочувственно. — Обвыкнешь! Нам с Юраем тоже не сладко пришлось, а видишь, теперь нас и слеза не прошибает… Да мне-то что говорить? Сперва я честь по чести оттрубил на военной три года мирных, а нынче настоящая война завязалась, и кто знает, когда этот кошмар кончится?! Я жениться хотел, дом отремонтировать, детей растить, а вот изволь — воюй… Поплачь, Карол, хоть полегчает тебе. Как бы там ни было, но никогда еще не бывало так худо, чтобы не могло быть хуже…

Не будь рядом Павола Жуфанко и Юрая Вицена, Карол Пиханда, пожалуй, что и выкинул бы. Чуткая его душа трудно свыкалась с грубой солдатской муштрой. Если бы не дружеское попечение и поддержка земляков, кто знает, не посягнул ли бы Карол на свою жизнь или не сотворил бы какой иной глупости. Через месяц — если выдавалась свободная минутка — он начал рисовать. Умелой рукой сделал наброски солдат в роте и рисунки им роздал. Потом рисовал уже для себя. Это были либо сцены из военной жизни, либо его видения, сны и прекрасные романтические образы довоенного прошлого. Солдаты добывали ему бумагу, карандаши, и многие часами глядели, как он рисует и что рисует…

Но долго в казарме они не прохлаждались. Их перевели на русский фронт в Бессарабию, и там провоевали они десять месяцев без передышки. Все трое были ранены — правда, легко. После излечения их снова возвращали на фронт. Осенью тысяча девятьсот пятнадцатого года Карол лежал под созревающей грушей и мысленно подводил итоги своим годовым военным впечатлениям. Вдруг он испуганно вскочил и закричал: «Дикий я, грубый и жестокий человек, клянусь богом! Право слово, я еще хуже, чем эта война!» Словно помешавшись в рассудке, он бросился к своему деревянному армейскому чемоданчику, раскрыл его и начал комкать, рвать и кромсать свои рисунки. Жуфанко и Юрай Вицен подскочили к нему, оттащили от чемодана, прижали к земле коленями и поднесли ко рту открытую бутылку палинки.

— Выпей! — предложил ему Юрай Вицей. — У румынского корчмаря свистнули…

Карол Пиханда еще чуть подергался на земле, потом начал пить. Прихлебывал, глотал, а когда докончил бутылку и земляки его отпустили — заплакал. Год спустя после первых слез на войне…

10

Из газетных сообщений (вторник 2 марта 1915 — вторник 9 марта 1915).

Амстердам, 26 февраля. Корреспондент «Таймс» сообщает из Вены: видный австрийский финансист заявил, что Австро-Венгрия сверх всякого ожидания легко переносит условия мировой войны. «Уже шестой месяц мы пребываем в состоянии войны, но Вена продолжает оставаться такой же, как прежде. Кафе и театры переполнены, нехватки продовольствия не ощущается. Мы сильный народ, даже не предполагавший прежде — до какой меры».

Официальное сообщение нашего генерального штаба. 26 февраля, 18.00. В Польше, восточнее Пшедбора, завязалась оживленная артиллерийская дуэль. На остальных участках фронта — севернее Вислы и в западной Галиции — в основном царило спокойствие. В Карпатах — в долине Ондавы, равно как и севернее перевала Воловецкого — атаки русских не имели успеха. При штурме одной высоты в Южной Галиции нами захвачено в плен 1240 человек.

Стамбул, 25 февраля. Сегодня в девять часов десять крупных кораблей начали обстрел входа в Дарданеллы. Огонь продолжался до половины шестого вечера. Корабли отошли затем в направлении Тенедоса. Турки полагают, что один корабль тина «Агамемнон» был потоплен орудийным огнем с анатолийского побережья.

Берлин, 26 февраля. Над Кале появился цеппелин, сопровождаемый двумя аэропланами. Он сбросил бомбы, в результате чего погибло 10 человек. Линия на Дюнкерк вновь прервана.

Роттердам, 26 февраля. В Гавр прибыло множество суфражисток, выразивших готовность служить в армии на телефоне, телеграфе и сигнальных аппаратах.

Берлин 26 февраля. Транспортировка тяжелораненых французских и немецких пленных через Швейцарию начнется 3 марта. Командование армии предоставит Красному Кресту санитарные поезда. Французские составы отправятся до самого Лиона. В каждом поезде разместится 250 тяжелораненых. Французов предполагается 2500 человек, количество немцев пока неизвестно.

Амстердам, 26 февраля. Британское адмиралтейство сообщает, что начиная с 18 февраля немецкими подводными лодками было потоплено семь британских кораблей, между тем как в британские воды вошло 708 кораблей под различными национальными флагами. За восемь недель — до 24 февраля — вошло 5742 корабля, вышла 5507.

Кёльн, 26 февраля. Вчера в Милане в «Театро лирико» состоялась большая демонстрация в поддержку войны. Из 20 000 участников лишь немногие протестовали против войны, это были в основном социал-демократы.

Официальное сообщение германского верховного командования от 27 февраля. В Шампани вчера и сегодня французы снова вели атаки крупными соединениями. На отдельных участках бои продолжаются. На остальных — атаки отбиты. Севернее Вердена мы атаковали часть французских позиций. Бои продолжаются. Северо-западнее Гродно, западнее Ломжи и южнее Прасныша[118] в бой введены новые силы русских. На Скроде, южнее Кёльна, нами взято 1100 пленных.

Официальное сообщение нашего генерального штаба. 27 февраля, 18.00. На польско-галицийском фронте местами происходила артиллерийская перестрелка. В Карпатах — ситуация не изменилась. На участке Тухоля — Вышкув шли кровопролитные бои. Новые атаки противника на наши позиции в Опортале были отбиты в результате жестоких боев с большими для него потерями. Атаковавший Девятый финский полк потерял 300 человек убитыми и столько же ранеными. 730 человек этого же полка взято в плен. Бои в Юго-Восточной Галиции продолжаются с неослабевающим упорством.

Берлин, 27 февраля. Чан Кай-ши сообщил японскому представителю, что Китай отвергает все японские требования. Это неожиданное решение Китая вызвало в Лондоне крайнюю озабоченность. Там считают, что дело может дойти до применения силы. По всей вероятности, Китай заручился чьей-то поддержкой.

В Париже учреждена ночная служба аэропланов в качестве защиты от цеппелинов. Маркиз Орнано установил премию в 5000 франков тому, кто первый собьет цеппелин на французской земле.

Лондон, 26 февраля. Англия объявила блокаду Германской Восточной Африки.

Женева, 1 марта. В ответ на предложение Вильсона о полной ликвидации минных полей Париж и Лондон заявили, что для осуществления этого необходимо было бы перемирие, приступать к которому никто не выражает готовности.

Копенгаген, 1 марта. В Нью-Йорке полагают, что война между Китаем и Японией явилась бы препятствием для ведения мировой войны, поскольку Англия и Россия не были бы в состоянии развивать военные действия в Европе, отстаивая при этом и свои интересы в Азии.

Вена, 1 марта. Председатель рейхсрата доктор Сильвестр на конференции премьеров с похвалой отозвался о блистательных операциях наших войск на полях сражений. Он приветствует нашу армию. Премьер-министр Штюргк направил поздравление командованию армии. В нем он подчеркивает, что австро-венгерская армия совершила героические подвиги, не имеющие себе равных в истории. Он выражает надежду, что пролитая кровь и понесенный материальный ущерб обернутся благом для народов Австро-Венгрии.

Франкфурт, 1 марта. Приезжие из Ниша приносят вести о бедственном положении военных и гражданских лиц, а также об эпидемии тифа в армии и среди пленных.

Париж, 2 марта. В Португалии введена диктатура ради спасения страны от демагогии.

Роттердам, 2 марта. По сообщениям «Куранта», с 24 по 31 января в английских водах торпедировано 26 кораблей.

Гамбург, 2 марта. Газеты сообщают, что между Россией и Англией заключено соглашение, по которому Россия получает Стамбул и право свободного прохода через Дарданеллы. Россия же в свою очередь признает суверенитет Англии над Афганистаном и уступает Англии все права на Тибет. Соглашение секретное.

София, 2 марта. Болгария выразила протест представителям Австро-Венгрии, России и Сербии по поводу установления минных заграждений на Дунае.

Берлин, 3 марта. От германского верховного командования. В результате тяжелых боев, которые продолжаются уже несколько недель, у истоков Талабора и на линии Вышкув — Рожаны близ Тухлы мы понесли значительные потери. Потери противника исчисляются приблизительно 9000 пленных.

Вена, 3 марта. Корреспондент «Фремденблата» сообщает: крупные бои в Карпатах вылились вчера в большое сражение. В последние дни бои происходили западнее Ужокского перевала и на Днестре, теперь же они носят повсеместный характер. По всему фронту наша артиллерия вела плотный огонь. Все еще продолжающееся сражение под Станиславувом принесло нам заметные успехи. У русской артиллерии там выгодные позиции. Но наши тяжелые гаубицы демонстрируют особую эффективность. В упорстве русских прослеживается стратегическая тенденция не дать обойти себя с флангов.

Вена, 4 марта. Из пресс-центра главного штаба сообщают, что в конце февраля театр военных действий посетил эрцгерцог Фридрих, верховный главнокомандующий и фельдмаршал. Особое внимание он уделил гонведской пехотной дивизии и тирольским стрелкам. Эрцгерцога-фельдмаршала сопровождали: наследник престола эрцгерцог Карл Франц Иосиф, генерал пехоты эрцгерцог Иосиф Фердинанд, его брат эрцгерцог Генрих Фердинанд и эрцгерцог Карл Альбрехт. Они выразили свое восхищение стойкостью инфантерии, на счету которой целый ряд боев и побед. Эрцгерцог Фридрих констатировал, что пехота являет собой славное оружие, которое можно назвать «царицей полей».

Франкфурт, 4 марта. Из Монреаля сообщают, что канадское правительство направляет в Европу новое подкрепление — 120 000 солдат для армии союзников.

Известный немецкий писатель-экономист Луйо Брентано утверждает: «Если Европа будет и впредь проводить экономическую политику, следствием которой явилась нынешняя война, то культурные ценности со временем исчезнут с лица земли и мир, который наступит после этой войны, явится лишь паузой, споспешествующей накоплению сил для войн, еще более обширных и разрушительных».

Брезно подает пример! Брезно в Верхней Венгрии (Словакии) владеет самыми большими угодьями: 63 180 моргов[119]. Некоторая их часть ежегодно лежит под паром, но в нынешнем году брезновцы решили обработать земли больше, чем обычно, дабы обеспечить страну продуктами питания.

В гостиницах и трактирах блюда будут скромнее. В промысловом объединении пештских содержателей гостиниц, трактиров и кофеен состоялось совещание, на котором было решено придерживаться экономичного потребления продуктов.

Правительство Австрии вынесло решение, согласно которому в этом году школьники могут помогать родителям на полевых работах и в учебное время.

Вена, 5 марта. Эрцгерцог-фельдмаршал Фридрих собственноручно наградил в госпитале при главном штабе двух унтер-офицеров за проявленную храбрость: фельдфебеля Баранека из 24-го полка — золотой медалью и сержанта Малитора — серебряной медалью.

Берлин, 5 марта. Британское адмиралтейство официально сообщает, что немецкая подводная лодка «U.8» была вчера торпедирована близ Довера и затонула. Команду удалось спасти.

По слухам из Афин, Греция намерена вступить в мировую войну на стороне Антанты.

Сообщения германского верховного командования от 6 марта. В ходе контратаки юго-западнее Ипра наши войска отбили у англичан одну из траншей. Попытки французов выбить нас с позиций, занятых на высоте Лоретто, не принесли успеха. Нападения отражены. 50 французов взято в плен. В Шампани французы атаковали нас у Перта и Ле-Мениля. Все атаки безуспешны. У Перта взято в плен 5 офицеров и 140 солдат. Наши контратакующие войска захватили у французов высоту севернее Перта и часть траншеи у Ле-Мениля. Северо-восточнее Прасныша русское наступление захлебнулось. Северо-восточнее Плоньска атака русских также отбита.

Кёльн, 6 марта. 5 австро-венгерских военных кораблей вошли в гавань Бар (Антибариум) и обстреляли город и порт.

Рим, 2 марта. Бар полуразрушен. Кроме военных, погибло много гражданских лиц. Материальный ущерб огромен. Яхта царя Николая «Россия II» была взорвана гранатой и затонула.

Брюссель, 6 марта. Цеппелин, производивший разведку, запутался в ветвях дерева у Тирлемона; повреждения таковы, что аппарат пришлось демонтировать и отправить в Германию для переоснастки.

Москва, 6 марта. Из Петрограда сообщают, что Городская дума выделила 2 миллиона рублей на принятие мер по борьбе с дороговизной и ростовщичеством. В Варшаве наблюдается нехватка бумаги.

Цюрих, 6 марта. Изобретатель мелинита Тюрпэн предложил французскому военному министерству два новых вида взрывчатки, которые могут положить конец окопной войне.

В интересах сельского хозяйства Исполнительный комитет объединения земледельческих обществ в Пеште вынес 6 марта решение обратиться с просьбой к министру сельского хозяйства, дабы он предписал в срочном порядке следующее: составить в комитатах списки всех работников, не охваченных договорами на уборочные работы. Предоставить вицеишпанам[120] полномочные права прибегнуть к мерам общественного принуждения и в тех случаях, если работники затребуют от хозяев слишком высокой платы. От командования армии добиться того, чтобы невоеннообязанные работники не привлекались к какой-либо воинской службе. Из мужчин 19—20-летнего и 37—42-летнего возраста должны быть освобождены все те, кто занят в сельском хозяйстве или же сам является хозяином-земледельцем. Надлежит добиться от командования, чтобы из числа пленных к земледельческим работам были привлечены лица, пригодные для этого по состоянию здоровья. Довести до сведения командования, что в случае, если мелкие хозяева и работники, имеющие договора на уборочные работы, не будут отпущены на период жатвы домой, работы выполнены быть не смогут. Добиться от министра культов и школьного дела, чтобы не позднее начала апреля во всех сельских школах занятия в третьем классе и выше были прекращены…

«Будапешти-Хирлап»[121] выражает свое неудовольствие по поводу того, что ученый мир Германии размышляет над вопросами, которые после успешного окончания войны потребуют безотлагательного решения, в том числе якобы большое внимание уделяет Венгрии. «Эти ученые немецкие мужи», сетует далее «Будапешти-Хирлап», «причину слабости, приписываемой нашей монархии, видят в национальных неурядицах, в разногласиях и прежде всего в том, что в Венгрии якобы в ущерб интересам народностей происходит насильственная мадьяризация и что новый избирательный закон несправедливо лишает эти народности представительства в законодательных органах… Судьбу монархии и Венгрии решаем и можем решить лишь одни мы. Времена «sine me de me»[122] прошли, против подобного положения мы решительно выступили в нынешней смертельной схватке», — комментирует «Будапешти-Хирлап».

Милан, 3 марта. Корреспондент «Газета дель Пополо» имел беседу с русским атташе в Риме. Атташе сказал: «Россия никогда не помышляла пройти победным маршем до Берлина, ибо Германия — страна организованная и сильная. Русский «паровой каток» лишь досужая выдумка газетчиков. Тактика Россия — сосредоточить военные действия в Польше. Варшаву немцы не займут. Что же касается военного снаряжения, то недостатка русские ни в чем не испытывают. Японцы предоставили России 400 тяжелых орудий, чей расчет отбыл на родину. Ныне Россия располагает 4 миллионами солдат, участвующих в боевых операциях, а в апреле к ним добавится еще 800 000. Россия едина в мысли бороться до победного конца. Четкой договоренности между союзниками относительно Стамбула не существует. Русская армия вскоре будет в Мидии, дабы оттуда двинуться на Стамбул.

Дополнительная мобилизация. Военный министр разослал правомочным лицам уведомление, которым объявляется дополнительная мобилизация, и именно для лиц 1873, 1874, 1875, 1876 и 1877 года рождения.

Мартовские холода. На полях сражений в России в последние дни стало значительно холоднее. В Западной Галиции и в Карпатах мороз не смягчился даже тогда, когда шел густой снег. В Кракове было 6 градусов ниже нуля по Цельсию, а с воскресенья еще более похолодало. Метеорологи предсказывают, что в ближайшие дни температура не изменится ни в Западной, ни в Центральной, ни в Восточной Европе.

11

Адвокаты Валент Пиханда и Ян Слабич, призванные с месяц назад в армию и работавшие в Ружомберке при военном суде, зашли как-то вечером в армейский клуб. В его просторных помещениях буйствовала пьяная мужская шатия. Валент и Яно, пораженные, остановились в дверях. Посреди комнаты сидел на стуле перепуганный кандидат в адвокаты Мирослав Лауко, родом из Ликавки[123], а вокруг него галдя кружили с початыми бутылками и рюмками в руках патриотствующие купцы, профессора и адвокаты, ныне офицеры австро-венгерской армии.

— Ты прохвост! — взревел один из адвокатов кандидату в лицо. — Ты готовишь тайный заговор! Признавайся!

— Нет! — закричал Лауко и боязливо вытянул вперед руки.

Один из профессоров ударом опустил ему руки и, обойдя его, зашипел сзади:

— Не отпирайся, я видел, что ты на станции проделывал! Считал поезда с нашими ранеными и записывал в блокнот поезда с солдатами, что шли на фронт!

— Нет! — снова вскричал Лауко.

— В пользу кого ты шпионишь? — подскочил к кандидату пьяный купец и встряхнул его так, что чуть не оторвал воротник шинели.

— Я не шпионю! — стоял на своем Лауко.

— Брось, я знаю, для кого ты шпионишь! И кому запродался! — орал купец. — Сраным французам, русским и сербам! Вот потому ты и хихикаешь в кулак от радости, когда видишь поезда с нашими ранеными! Потому и подаешь тайные сигналы русским аэропланам, летающим над Ружомберком! Ты тоже из этой вражьей славянофильской своры!

— Нет! Нет! Нет! — уверял, скрестив на груди руки и чуть не плача, кандидат Лауко.

Валент Пиханда нагнулся к Яно Слабичу и хотел было ему что-то сказать, но сзади, совсем рядом, увидел улыбающегося тайного агента, который льстиво поклонился ему.

— Потеха хоть куда, — заметил он.

— Мне что-то не очень весело! — отозвался Пиханда.

— А мне напротив, напротив! — улыбнулся шпик.

Слабич схватил Пиханду за руку и предостерегающе подмигнул ему. Оба опять огляделись вокруг. К Лауко подошел с торжественным видом патриот-адвокат и, расставив ноги, стал над ним.

— Вижу и слышу, что ты отрицаешь все, в чем тебя здесь обвиняют, — сказал адвокат. — Но мы не поверим тебе, пока ты не оправдаешься и не дашь клятву! Становись на колени и клянись!

Мирослав Лауко встал, растерянно посмотрел на суровые лица вокруг себя и опустился на колени.

— Повторяй за мной! — приказал ему адвокат.

— Клянусь, — повторял кандидат Лауко вслед за адвокатом, — что я не являюсь и никогда не буду ни русским, ни сербским, ни французским шпионом! Клянусь, что я ненавижу славянофильскую сволочь и что буду всегда и везде бить ее и уничтожать! Клянусь, что я люблю венгерское отечество и, если понадобится, отдам за него жизнь! Клянусь, что никогда не буду предателем! Да здравствует отечество! Да здравствует наша справедливая война!

— Нарекаю тебя патриотом! — торжественно сказал адвокат и стал поливать Лауко охлажденным вином.

Вся компания, столпившись вокруг коленопреклоненного Лауко, бурно веселилась. Многие поливали его шампанским, вином, коньяком и водкой. Лили водку ему на волосы, на лицо, за воротник, на одежду. Лауко в истерическом смехе широко открывал рот, захлебывал спиртное, но выражение страха все еще не сходило с его лица.

Валент Пиханда и Ян Слабич обменялись понимающими взглядами, чуть приметно кивнули и двинулись к выходу.

— Куда же вы, куда? — окликнул их улыбающийся тайный агент, который от души потешался над перепуганным кандидатом Лауко.

— На свежий воздух! — отрезал Пиханда.

Они вышли из клуба и вздохнули свободнее.

— Свиньи! — процедил сквозь зубы Пиханда и злобно сплюнул.

— Если бы только свиньи! — взорвался Слабич. — Это скоты, шовинисты, бараны безмозглые, извращенцы, хамы! Я бы их!..

— Может, и придет час, — сказал Пиханда. — Но, если даже и придет, все равно ничего ты не сделаешь. Уж такие мы! Еще, глядишь, поблагодарим их, что не относились к нам, словакам, того хуже.

— Это уж брось! — возразил Слабич. — Если бы не эта треклятая война, ты бы увидел…

— Если бы да кабы!..

— Это наше «кабы» однажды сгинет без следа. И придут подвиги! Поразительные подвиги! Но прежде всего необходимо — и немедля же после войны — познакомить с нашими словацкими проблемами в Венгрии всю Европу. Уж кто-нибудь найдется, кто придет нам на помощь!

— Русские — скорей всего, но с ними мы воюем, — вздохнул Валент Пиханда.

— Война вечно длиться не будет, и ей наступит конец, — сказал Ян Слабич.

Скрипнули двери, и друзья поторопились отойти подальше. Сделав шаг, другой, Пиханда оглянулся и, увидав выглядывавшего из дверей тайного агента, жестом руки подозвал его. Но тот лишь погрозил пальцем и закрыл двери.

— Пойдем ко мне, опрокинем рюмочку! — пригласил Пиханда товарища.

Гермины с сыном дома не оказалось. Пиханда наполнил рюмки, оба выпили.

— Пусть поскорее сгинет этот кошмар! — пожелал Ян Слабич.

— Лишь бы и нам с ним не сгинуть, — сказал Валент Пиханда. — Окопная война пожирает солдат, как сказочный змей. Все это содержится в тайне, но только под Перемышлем, который мы хотели вырвать у русских и тем самым вытеснить их с Карпат, мы потеряли свыше полумиллиона солдат. Еще несколько таких сражений, и на фронт погонят детей и стариков…

Вошла Гермина с сыном. Валент дал понять Яну, чтобы тот пи о чем не говорил, но Гермина бросилась к ним в крайнем смятении.

— Я от вас иду, — сказала она Слабичу, — еле жива со страху. Твоя жена и другие, кто был у вас, клятвенно утверждали, что эти ружомберкские фанатики-патриоты вывезут нас всех на Мадьяры, так как мы, дескать, шпионы и предатели!

— Глупости! — отозвался Пиханда. — Успокойся! Никуда мы отсюда не двинемся!

— Посмотрел бы я, как бы они нас вывезли! — воскликнул Ян Слабич. — Я и впрямь кому-нибудь шею сверну! — Он гневно стукнул по столу, чуть не опрокинув бутылку с водкой.

В дверях раздался звонок. Гермина тихо охнула и судорожно схватила Валента за руку. Валент взглянул вопрошающе на Яна Слабича, улыбнулся жене, сыну и пошел к входной двери. Перед ней стояла Мария Радкова.

— Вы, Мария? — невольно обрадовался Валент. — Входите!

Мария в растерянности остановилась в прихожей, не желая проходить дальше. Гермина, ее сын Мариан и Ян Слабич с любопытством выглянули из комнаты.

— Заходите, посидите с нами! — любезно обратилась Гермина к Марии и, улыбнувшись, слегка коснулась ее рукой.

— Нет, нет, спасибо, — возразила Мария. — Может быть, в другой раз, сегодня у меня нет времени… Шла мимо, дай, думаю, зайду, спрошу о Петере… Может, он вам подал весточку, — повернулась она к Валенту Пиханде. — Может, вы о нем хоть что-нибудь знаете?

— К сожалению, мне о нем ничего не известно, — сказал Валент. — Но, думается, тревожиться вам незачем, среди погибших он не числится… Возможно, он в плену у русских.

— Вы думаете? — обрадовалась Мария Радкова.

— Это самое вероятное!

— Так, значит, он уже не на фронте?

— Нет! Скорей всего, нет!

— Спасибо вам! — сказала Мария Радкова, собираясь уходить.

— Вы в самом деле не останетесь? — еще раз спросила ее Гермина. — Хотя бы ненадолго?

— Сегодня у меня правда нету времени.

Проводив ее, Гермина облегченно вздохнула и вернулась в гостиную.

— Пойду-ка и я! — сказал Ян Слабич. — Жена, верно, заждалась меня…

Он простился и ушел, а Гермина повисла у мужа на шее и расплакалась. Валент Пиханда стоял, слушал ее рыдания, глядел на сына, но ни слова не обронил.

12

Бенедикт Вилиш не помня себя орал на нотара Карола Эрнеста: «Креста на тебе нет! Двух моих сыновей послал под пули, а теперь хочешь, чтоб и меня извели?!» Он выхватил нож и наверняка подколол бы лотара, если бы несколько мужчин — из пожилых призывников — не удержали его. Нотар попятился, побледнел, а когда в лицо снова кинулась краска, взревел на Бенедикта Вилиша среди притихшего люда: «За решетку я тебя не упрячу, приятель, а иди-ка ты повоюй за милую душу!» Так Бенедикт Вилиш был призван в армию. А с ним и другой каменщик — Юрай Гребен, и железнодорожник Биро Толький, и крестьяне Ян Древак и Юло Митрон, и бывший причетник Мразик и Петер, Павол, Феро, Йожо, и многие-многие другие… Под душераздирающий крик женщин и детей мужики расползлись по казармам Прешова, Ужгорода, Вены и Кошиц… Призывались солдаты, обученные и необученные. Солдаты шли на фронт почти немедля, необученных сперва четыре недели жестоко муштровали. Бенедикта Вилиша и Юрая Гребена отправили в Кошице. Три недели спустя их обоих навестили жены. Принесли им в узелках по пять рогаликов, сала, хлеба, кусок колбасы и бутылочку палинки. Когда Вилишова жена спросила его: «Как поживаешь?», он грустно ответил ей: «Пригодился бы мне старый лайблик, а в нем часы на ремешке, ножик, бумажка, спички и кисет для табака». И жена со слезами на глазах сказала ему: «Кисет я принесла!» Она запустила руку в большой карман на юбке и выловила красивый кисет, сработанный из бараньей мошонки, отлежавшейся в отрубях, долго моченной и выделанной так, что была нежна как бархат. Бенедикт Вилиш, широко открыв глаза от изумления, взял кисет в руки, ощупал его, сжал в ладонях и вдруг отвернулся, чтобы жена не заметила слез, заблестевших на глазах. Потом опять поглядел на нее, взял ее голову, прижал к груди и тихим голосом, но с живостью затянул:

Побродяжничал я вволю,

помирать теперь мне в поле,

лучше в поле на рассвете,

чем на койке в лазарете.

13

Мужики, которым выпало счастье не попасть под призыв, продолжали по вечерам собираться в кузне у Ондро Митрона. Мельхиор Вицен-Мудрец и Само Пиханда, проводившие по два сына на поля австро-венгерских сражений, сошлись еще больше, чем в те поры, когда вместе хаживали на приработки. Встретившись, они непременно останавливались, глядели испытующе друг на друга, и обычно тот или иной спрашивал: «Отозвался какой?» — «Нет! А твои?» — «Ни один!» А как-то угостили они друг друга табаком, закурили, и Мельхиор Вицен произнес свою уже привычную фразу: «Поганая война! Для кого смерть, для кого подаяние, для всех страх, гибель и злодеяние!» Тут подскочил к нему Ян Аноста и возмущенно крикнул: «Коль ты такой умный, так скажи мне, для чего эта война? И почему пушки стреляют туда, куда стреляют?!» Мельхиор стоял и молчал. «А куда должны палить пушки?» — спросил кузнец Ондро Митрон, перестав бить по наковальне. Ян Аноста воскликнул: «По Вене, прямо по императорскому борделю!» — «Там тоже наша работа! — отозвался Петер Жуфанко. — Два дома я в Вене построил!»— «Насрать тебе на них! — сплюнул Ян Аноста. — Они не твои, не мои! Да и на черта они мне… Мне хоть и мало того, что имею, да на чужое не позарюсь. Монархия, вот утроба ненасытная. Большая, а хочется ей быть еще больше. Вздумала урвать кусок у России или у Сербии и ради того гробит половину своих мужиков. А кто станет потом поля обрабатывать? Кого поезда будут возить? Вот те бог, ребята, добром оно не кончится! Не может добром кончиться! Целые народы в грош не ставят, но долго этому не бывать! Однажды проснемся — а у нас топоры в руках!» Ондро Митрон ударил дважды по наковальне, потом покачал удивленно головой и жалостливо поглядел на приятеля: «Аноста, Аноста, однажды тебя так прижмут, что сделаешься маленький, с морковку… Три дня будут потом тебя ковать на наковальне, чтоб вытянуть, да ничего путного из тебя уже никогда не получится!»

Само Пиханда возвращался домой поздно вечером, усталый и раздраженный. Не тянуло его ни пить, ни курить, не хотелось и работать. Зерна для помола становилось все меньше, а когда в свободное время он принимался за рубку дров или починку ограды, хватало его не более чем на час. Он нигде не находил себе места. Когда бывал дома, что-то гнало его в поле и в лес, а из лесу бежал скорей домой, на мельницу. Случалось, целый день пройдет, а он и словом не обмолвится ни с женой Марией, ни со своим одиннадцатилетним сыном Мареком, а то вообще старался не попадаться им на глаза. Когда в тот вечер он заявился домой, испуганная Мария с плачем кинулась ему на грудь и без устали причитала: «Что с нашими детьми, почему они не отзываются, почему не пишут?!» Само отстранил жену и устало сел за стол. Пожевал что-то, но вскоре и еда ему опротивела. «Уж лучше бы им обоим стать шпионами и предателями! — Он злобно стукнул кулаком в стол и недовольно покосился на портреты двух сыновей-солдат, которые мать обихаживала на полке. — Дали бы лучше себя арестовать и гнили бы хоть в какой угодно грязной, вонючей дыре, отдали бы себя на съедение крысам, чем так-то! Дураки мы были, что об этом загодя не подумали, нынче-то ни за грош упекут за решетку! Ух, какие же мы недоумки!»

Само Пиханда стиснул голову ладонями и скорбно вперился в тонкую щербинку на столе. Мария тихонько подошла к нему и, слегка коснувшись волос, прошептала: «Помолиться бы тебе, оно и полегчало бы». Он резко дернул головой, глаза его запылали гневом: «Мне уже никто и ничто не поможет».

14

В начале декабря пришла из Америки посылка, а в ней письмо.

Само Пиханда, его жена и сын Марек поначалу расплакались над ним, потом обнялись от счастья. «Наш Самко живой! — радостно повторяла Мария. — Откликнулись дети наши, не забыли нас!» Марек кинулся к посылке— вот бы открыть ее побыстрей! — но отец удержал его руку. С торжественным видом сперва взял письмо с вышитой скатерти, вскрыл его и начал читать: «Дорогие родители, дорогая мама, дорогой отец, братья мои, Петер, Карол и Марек! Шлю вам самый сердечный поклон с дальнего света, и такой же поклон шлют вам моя жена Ева, тесть Матей Шванда, равно и Павол Швода и Штефан Пирчик. Как вы поживаете, живы ли, здоровы?! Мы, слава богу, на данное время здоровы, хотя нам без вас грустно. Вот только не знаем, застанут ли вас всех дома посылка и письмо. Что поделалось у нас с той поры, как мы уехали? Что поделалось во всей Европе? Тут, в Америке, нас пугают, будто в Европе повсеместно жуткая война, и мы за всех за вас очень беспокоимся. Никак отца взяли в армию? А братья Петер и Карол тоже воюют? Моя жена Ева каждый вечер молится и просит бога, чтобы с вами и ее семьей ничего не случилось. Как уже сказано, мы здоровы, живем в Чикаго, где снимаем маленькую комнатку. Ева работает уборщицей в школе, а я с остальными ребятами — на чикагских скотобойнях. Работа тяжелая, но главное — есть с чего жить. Словаков тут много, как и чехов, мадьяр, немцев, русских, украинцев, поляков, сербов, хорватов, итальянцев и другого люда со всей Европы и света… Встречаемся с земляками по вечерам и все думаем о родине, о вас дома, поем наши песни, но, ясно, тревожимся за вас и очень все мечтаем, чтобы война кончилась и чтобы вам всем уж только полегчало… Верим вместе с вами, что этого всего вы вскорости дождетесь! Если можете, напишите нам обо всем, потому что для нас каждая весть с родины утешение и радость…»

Посылку и письмо из Америки получила и Гита Швандова. Отозвался ее муж Матей и дочь Ева. Они с дочкой Ганой поплакали от радости, да и посмеялись, читая: «Мама и сестра моя Ганка, помните, как мы однажды обхохотались, когда ты, Ганка, пошла на Кралёву искать клады, а воротилась домой с корзинкой, полной травы?!» Оба семейства поделились скромными подарками. Развертывали их бережно, разглядывали и радовались им, словно это были части тела и души самых близких. А вынимая из газетной бумаги трубку-запекачку[124] и гордо засовывая ее меж зубов, Само Пиханда невзначай обнаружил и заметку в «Американско-словацкой газете»: не веря глазам своим, стал читать, как в Кливленде 23 сентября чешские и словацкие эмигранты сошлись на том, что в случае поражения Австро-Венгрии они будут бороться за самостоятельность чешских земель и Словакии[125], за объединение чешского и словацкого народов в федерации, при которой Словакия получит полную национальную автономию — свой парламент, свое государственное управление, полную свободу культуры, а следовательно, и свободу пользования словацким языком, свое управление — финансовое и политическое, всеобщее, тайное и прямое избирательное право, демократическое государственное устройство…

Пиханде стало вдруг невтерпеж, и он выбежал из мельницы. Даже диву давался: словно крылья у него выросли — домчался до Митроновой кузни, ничуть не запыхавшись. Мужики, что были там, жадно читали текст «Кливлендского соглашения», передавали его из рук в руки, а железнодорожник Ян Аноста под конец торжественно возгласил: «Ну, ребята, язви вашу душу, и нам тут дома не гоже позориться!»

15

В первые дни и недели в русском плену Петер Пиханда хватил лиха. В прифронтовой полосе пленные ютились в деревянных загаженных и плохо отапливаемых бараках. День и ночь сжирали их вши, терзали блохи, сосали клопы и изводила чесотка. Офицеры обращались с ними грубо и жестоко, честили их, разносили за всякую мелочь, принуждали часами бессмысленно бегать по двору или делать приседания. Пища скудная, а то и вовсе никакой. Пленных мордовал голод. В такие минуты, обычно по вечерам, в стонущем бараке Петер проваливался в фантасмагорические сновидения. Упорно являлась ему полная миска теплых галушек с брынзой и свиными шкварками. Он погружал в нее трясущиеся руки, набирал полные пригоршни и жадно запихивал в разинутый рот. Он просто давился галушками, глотал их не жуя и терял сознание от их пронзительного запаха… Только галушек не было и в помине! Озябшие, грязные и иссохшие от голода тела пленных чахли и недужили. И все же редко кто из них роптал: так или эдак, а в плену было лучше, чем на окопной войне. Голод, холод и хвори терзали их меньше, чем фронтовой страх. Они стойко переносили и руготню офицеров: «Сволочь австрийская!», и каждодневную надсаду, заставляли себя терпеть холод и грязь. Изо дня в день они рыли за линией фронта огромные ямы. В одних хоронили пленных, умерших от ранений, тифа и других болезней, в других — убитых русских солдат. Бросали их в ямы словно сгнившие, трухлявые и ненужные деревяшки, посыпали известкой и закапывали. Не один пленный, сморенный голодом, холодом и изнурительной работой, валился с ног прямо на краю общей могилы и, теряя сознание, чудом в нее не скатывался. Но среди охранников случались и добрые парни. Они частенько разрешали пленным выкапывать и выбирать из-под снега мерзлую свеклу или картошку, оставшиеся на поле, по которому прошла война. Вот так Петер Пиханда однажды даже сломал два ногтя. На пальцах обнажилось живое мясо и долго сочилась кровь. Но карманы его были полны картошки, а в руках — две сахарные свеклы. В бараке он согревал их собственным телом и украдкой сырыми грыз. Он засыпал с набитым желудком и с несказанным блаженством думал о Марии Радковой. Чудилось ему, что она сидит рядом на твердом топчане, дует ему на саднящие пальцы, берет его усталую голову в ладони и ищет в ней вшей… За какую-то одну неделю почти половина пленных в бараке занемогла куриной слепотой. Многие сочли это за счастье: хотя бы не нужно идти работать! И Петер Пиханда с опухшими, слезящимися глазами слепо пошатывался из стороны в сторону. Ночью в страхе он жмурился и тер незрячие глаза, а днем с надеждой щурил их на теплое солнце. Кто знает, может, все и ослепли бы вконец, не привези охранники откуда-то большие бочки с капустой. Капусту поделили между пленными, и каждый умял ее по меньшей мере кило пять. Сперва, правда, их всех прохватил небывалый понос, и схватки полуослепших пленных у выгребной ямы были, пожалуй, пояростней фронтовых. Но зрение к ним вернулось, куриную слепоту как рукой сняло, и в один прекрасный день начальник охраны объявил им, что на следующий день они отправляются в тыл России, на поля, в деревни, в города, на заводы. Охранник, улыбчивый русский солдат, особо расположенный к Петеру, шепнул ему: «Не бойсь, Петер, теперь лучше будет, ты в Питер поедешь!» Питер, Петербург, Петроград! Петер Пиханда не смог сдержать слез и на другой день с радостью влез в товарный вагон… Неторопливо удалялись они из фронтовой полосы в глубь России. Неторопливо удалялись от окопной войны, которая лишь в поезде казалась бессмысленной и смешной… До Петрограда тащились целую неделю. Там Петера Пиханду определили работать на Путиловском заводе.

16

Павол Жуфанко погиб и тем, как говорилось, внес свой вклад в победу.

В конце января 1916 года была оккупирована Черногория, и ее заняли австро-венгерские части. Черногорцы, однако, защищались ожесточенно и мужественно. Мужчины и женщины боролись до последней капли крови. В снегу у дорог, в лесах — повсюду валялись трупы мужчин и помогавших им воевать женщин. И Павола Жуфанко убила женщина, выстрелив ему в сердце. Пока Карол Пиханда пытался вернуть товарища к жизни, Юрай Вицен саданул по черногорке и в ярости кинулся к ней. Он ревел не помня себя и пинал женщину в зад: «У, стерва, убила Павола, но и ты, курва, тоже отвоевалась!» Карол Пиханда закрыл мертвому товарищу глаза и тут же потянул Юрая Вицена к земле. «Ложись, осел, и тебя укокошат!» — кричал он ему в ухо, лежа на земле. Вдруг его вырвало: он загваздал Юраю грудь, снег вокруг него и под конец расплакался. Юрай Вицен похлопал Карола по плечу и грустно сказал: «Плюнь, не смущайся, я и сам обделался!»

На другой день после боя они вместе искали тело Павола Жуфанко, но так и не нашли. Печальные, возвращались в ближнюю черногорскую деревню, занятую накануне. По дороге нагнали магометанское семейство. Муж — в очках на носу — ехал на ослике и читал книгу, жена семенила за ним с вязанкой дров.

— Стой! — закричал Юрай Вицей.

Жена и муж на ослике остановились.

— Слазь! — приказал мужчине Юрай Вицен и навел на него винтовку. Тот слез с ослика и настороженно уставился на солдат. Женщина стыдливо закрывала лицо.

— Садись! — приказал ей Юрай Вицен.

Женщина стояла не шелохнувшись. Юрай сорвал у нее со спины вязанку дров, и она наконец взмостилась на ослика. И давай рюмить. Карол Пиханда вскинул вязанку дров мужу на спину и подтолкнул его вперед. Мужчина шагал со сжатыми кулаками, а жена до самой деревни плакала. Сельчане гикали, приглушенно что-то выкрикивали, но, когда солдаты навели на них дула, вмиг скрылись в домах. Назавтра, однако, в деревне взбунтовались все мужики, норовя достать солдат топорами и ножами. Их едва усмирили. Разошлись они только тогда, когда увидали, что Карола Пиханду и Юрая Вицена патруль препровождает на гауптвахту. Целую неделю парни выглядывали оттуда в маленькое оконце, и, когда не матерились или каким-то иным образом не выражались, Карел Пиханда тоскливо вздыхал: «Эх, братец, до чего тут повсюду красиво! Кабы не война, рисовал бы я тут с утра до вечера!»

17

Ян Вицен изо дня в день точил в Дебрецене пушечные снаряды, а их — все нехватка. По вечерам он говаривал: «Если так дело пойдет, домой уже не ворочусь, останусь на Мадьярах. Пускай братья с сестрами поделят имущество, поле возделывают, я мешать им не стану. Женюсь тут на Марте Колач, нарожаем с ней детей и уж как-нибудь вытянем». Но Марта Колач была по сердцу и Беле Доди, тоже точившему снаряды на том же заводе. Всякий день задирал он Яна Вицена, потешался над ним и делал все ему в пику. Как-то утром Бела толкнул Яна, и тот упал в большой чан с керосином, в котором Марта Колач вместе с другими девушками мыла и чистила детали машин. Керосин выплеснулся и обрызгал девушек. Марта Колач испуганно закричала. Ян Вицен поднялся, прыгнул на хохотавшего Белу Доди и, прежде чем тот опомнился, сунул его головой прямо в керосин. Но Доди, увернувшись, увлек за собой и Яна Вицена. Оба выкупались в керосине, а рабочие вдосталь натешились. Одна Марта стояла безмолвно, испуганно прикрывала рот, чтобы вновь не закричать. И уж конечно, добром бы это не кончилось, не посети завод как раз в этот час генерал Тот. Мужчины едва успели разнять Вицена и Доди, с которых струями стекал керосин. Но мастер, к счастью, ничего не заметил, поскольку радостно протягивал в руки генералу Тоту большой снаряд со словами: «Это вам маленький подарок от нас, защитник вы наш!» — «О, о, о! — воскликнул восторженно генерал и обратился ко всем с короткой речью: — Благодарю за прекрасный сувенир! Я способен оценить его надлежащим образом… Отечество благодарит вас за превосходные ядра! Да будет наше пушечное ядро тверже гранита! Да убоится грозных ядер наших любая вражья рать! Ура, ура, ура!» Напуганные генералом рабочие затравленно повторяли: «Ура, ура, ура!» Тонкий, пискливый голос мастера перекрывал всех. Генерал со снарядом в охапке подал некоторым руку, потом резко козырнул и, чеканя парадный шаг, направился к выходу. Не сразу мастер подладил свой шаг к генеральскому, а когда наконец изловчился, у генерала из рук выскользнул снаряд и угодил прямо мастеру на ступню. Мастер взвыл и с искаженным от боли лицом снова подал снаряд генералу. Тот похлопал его, прижимая к груди, и под конец поцеловал. «С такими отличными, крепкими ядрами мне ничего не страшно!» Потом наклонившись доверительно к мастеру, шепнул ему на ухо: «А вообще-то я, мой милый, ого-го какой мужик — хоть через овин перекинь — не моргну!» А возле Яна Вицена тем часом уже стояла Марта Колач и обтирала его сухой тряпкой. В глазах у нее играла приветливая улыбка, руки источали тепло, движения — ласковость.

Бела Доди закусил губу, и в рот опять попал керосин. Он злобно сплюнул.

18

Плен, стало быть, разлучил Ондро и Феро Вилишей.

Ондро работал на поле у помещика Паланко и не мог надивиться на прекрасную и тучную украинскую землю. Служанка Маруся не раз подмечала, как он украдкой гладит пахучий чернозем, как, просеивая сквозь пальцы, вдыхает его аромат. «Грустно тебе, Андрей, грустно?» — спросила как-то Маруся, а Ондро лишь тяжко вздохнул. Он поглядел в Марусины колдовские глаза, легонько погладил ее черные волосы и провел пальцем по влажным губам. Она укусила его за палец, прижалась к руке, а когда он обнял ее, рассмеялась у него на груди. «Домой мне хочется, домой!» — сказал он тихо, а Маруся смеялась еще пуще.

Феро Вилиш застрял в самом Киеве. Сначала подметал улицы, потом работал на молочной фабрике. Повстречался там с большевиками. Казалось, они ничуть не смущались его, поскольку беседовали при нем в открытую. Он слушал их с недоверием, дивился тому, что они говорили, но возражать им не смел. Когда его спрашивали, кто он, откуда и что делал дома, он отвечал смело и искренне. Они поверили ему и год спустя стали приглашать на свои тайные сходки. Там он узнал, что они хотят свергнуть царя, а царизм смести революцией. Поначалу у него от страха сжималось сердце, но мало-помалу он освоился. Выучил наизусть их программу, и слова «Ленин, партия, пролетариат, революция», услышанные им впервые на собраниях, уже не звучали для него вчуже. Он и не заметил, как стал верить большевикам.

19

Мария Радкова почти отчаялась, поглядев на себя в зеркало. Лицо исхудалое, глаза запавшие, с синими подглазьями, тело изможденное, все ее желания остыли, притупились. В кухне над настоями лечебных трав покашливала недужная мать. Мария отбросила зеркало, приникла к изголовью кровати и тихо расплакалась. Всякий вечер ее одолевало бессилие, и тело после изнурительной смены на бумажной фабрике отказывалось повиноваться. Но необыкновенным усилием воли она переламывала себя, самоотверженно поднималась и выходила в город. С горстью мелочи обегала лавки и, раздобыв наконец малость молока, хлеба и картошки, уже чувствовала смертельную усталость. Кое-когда в дверь стучались торговцы из-под полы, ростовщики, перекупщики и за большие деньги предлагали продукты, обувь, одежду или топливо. Но заламывали столько, что и подумать было страшно. По воскресеньям с больной матерью выбирались они в ближние села и пытались купить чего-нибудь у крестьян. Но деньги словно потеряли цену — крестьяне не желали ничего продавать. После изнурительных воскресных походов — если сжаливались над ними две-три крестьянки — они возвращались домой с небольшим количеством яиц в узелках, с горсткой муки, с отощалой курчонкой или несколькими кило картошки. В Белом Потоке она на коленях умолила лесничего Маруньяка, двоюродного брата матери, раздобыть для них воз дров. Они с матерью плакали от радости, когда дрова были сгружены и наполнили своим ароматом маленький дворик. По вечерам они потихоньку пилили, рубили и штабелями укладывали поленья. Хотя Мария и ложилась в постель донельзя усталая после рабочего дня, случалось, что не могла сомкнуть глаз всю ночь напролет. Мерещились ей дикие и страшные видения. Не раз представляла она Петера Пиханду убитым на поле, обезглавленным, без руки или ноги, а себя в холодном застенке. «А может, он уже мертвый, — пробуждалась она от полусна, — может, его убили где-то на чужбине. Или меня совсем забыл, — скулила она в скомканную подушку. — Забыл окончательно, нашел другую девушку, той теперь заглядывает в глаза, шепчет жаркие слова и уже никогда не вернется. Нет, нет, нет, — восставала она, впиваясь пальцами в соломенный тюфяк. — Петер жив, жив и каждый день думает обо мне. Он вот-вот отзовется или приедет, явится нежданно-негаданно и сожмет меня в объятиях…» Рано утром, пожалуй, она и могла бы уснуть, да надо было вставать. С отвращением подымалась она с постели. Равнодушно, нехотя одевалась. И неприметно улыбалась только тогда, когда снова вспоминала о Петере и про себя повторяла: «Ему еще хуже! Ему куда тяжелее приходится! Нет, нет, я тоже не поддамся!»

20

Жандармы и их пособники так и шныряли от дома к дому, реквизируя у крестьян зерно. Кристина Митронова в отчаянии повисла у пристава на руке, рывком поворотила его к себе и указала на три мешка зерна, оставленных ей в амбаре: «Уж никак этим прикажете нам кормиться до нового урожая? Мой муж воюет в Галиции или еще где у черта на куличках — в Бессарабии, в Сербии, не то на итальянском фронте, а вы меня тут обираете?» Жандарм дернул рукой, высвободился и строго сказал: «Таков приказ! За реквизированное зерно получите деньги!» — «А на кой ляд они мне?! — выкрикнула Кристина. — Все равно нигде ничего не достать. Не у перекупщиков же покупать? Тогда и дом пришлось бы вскорости продать, а все одно подохли бы с голоду!» Жандарм обронил скупо: «Война есть война!» — кивнул своим, и все двинулись к соседнему дому.

Само Пиханда молча стоял в пустой и притихшей мельнице. Он уже давно отвел речную воду, и колесо перестало вертеться. Ян Аноста, возвращавшийся как-то пешком с железной дороги, остановился на мельнице и язвительно заметил: «Эх ты, мельник без муки!» Пиханда обвел руками опустевшую мельницу и сказал, задетый за живое: «Ты что ж, известняк мне прикажешь молоть?» — «И не подумаю, — возразил Аноста. — Просто знаю одно: будет еще хуже… Глядишь, придется таскать рыбу из рек и зверей из лесов… А когда и то изведем, накинемся на лесные плоды и коренья. Но запросто может стать, что нам и это запретят». Пиханда повернулся к Аносте с недоуменной улыбкой: «Интересно знать, кто это может нам запретить?!» — «Война, голубчик, война! Нашлют солдат и на нас!» — «Надо будет, подымусь и против войны!» — сказал Пиханда. «Против войны не больно-то попрешь! — ухмыльнулся Аноста и, примостившись на весах, стал скручивать цигарку. — Нужно подняться против тех, кто войну затеял и не намерен с ней кончать». Само взял у Аносты из руки уже дымившуюся цигарку и затянулся. «Тогда надо убить императора!» — сказал он раздумчиво и возвратил цигарку Аносте. «Одного убьешь — двух на престол посадят!» — рассмеялся Аноста. «А ты разве знаешь, что надо делать?» — спросил недоверчиво Само Пиханда. «Пока не знаю, но не сегодня-завтра все до этого дойдем!» — сказал Аноста и протянул цигарку Пиханде, подсевшему к нему на весы. Так они сидели, курили, затягиваясь от одной цигарки, а за их спинами скрипел распахнутым окном ветер.

21

Отдельные сообщения с полей сражений — от февраля по сентябрь 1916 года.

Париж, 6 марта. Наступление немцев на Верден по-прежнему не приносит успеха. Наши войска героически отбивают яростные атаки противника. Потери с обеих сторон значительные.

Берлин, 30 апреля. По достоверным сведениям, пасхальное восстание ирландцев, добивающихся независимости страны, было потоплено в крови британскими войсками.

Лондон, 25 марта. На Салоиикском фронте в Южной Фракии началось наступление германских и болгарских войск.

Петроград, 10 июня. Неожиданное наступление русских войск в Галиции продолжается успешно. Австро-венгерские войска отступили, понеся значительные потери.

Рим, 29 июня. Мощное наступление войск Антанты на реке Сомме оглушило неприятеля. В первые же дни противник понес большие потери.

Вена, 30 августа. Румынские войска предприняли наступательные операции против Австро-Венгрии, стремясь захватить Семиградье. Однако наши войска не дали себя застигнуть врасплох и доблестно остановили продвижение противника.

Париж, 25 сентября. Войска Антанты захватили германские колонии в Восточной Африке. Германская армия, понеся значительные потери, отступила в глубь страны.

Вена, 30 сентября. Наши войска и германские части успешно наступают на Румынском фронте. На многих участках неприятель в панике отступает перед героическим натиском наших войск, подкрепленным значительным превосходством в технике.

Париж, 30 сентября. Британские танки на Западном фронте предприняли наступление против германских войск. Новый тип оружия вызвал растерянность в рядах противника.

22

В девять часов утра в трактир к Гершу вошли двадцать пять до зубов вооруженных жандармов, а перед трактиром в ожидании их остановились две лошадиные запряжки. Жандармы уничтожили у корчмаря все припасы, напились вдосталь пива и окружили костел. Пристав показал священнику Доманцу предписание и беспокойно затоптался на месте. Священник Доманец прочитал бумагу, едва удержав ее в трясущихся руках, и, чуть помедлив, сокрушенно сказал: «На то воля божия!» Он осенил себя крестом, вернул бумагу приставу и, поглядев на колокольню, добавил: «Но прежде чем сбросите их, дозвольте в них зазвонить». Пристав кивнул и сделал знак рукой подчиненным. Четверо жандармов взбежали на колокольню, раскачали колокола и пронзительно затрезвонили. К костелу стали стекаться женщины, дети и мужики. Жандармы примкнули к ружьям штыки. Священник Доманец стоял недвижно, лишь глаза налились слезами. Внезапно колокола стихли, окна на башне распахнулись, и следом на землю упал самый малый звон. Люди внизу охнули, сгрудились вместе, многие женщины заголосили. Когда уже и четвертый звон лежал на земле, жандармы погрузили их на одну из подвод и двинулись к евангелической церкви. У храма их дожидался священник Крептух. Он прочитал предписание, спокойно вернул его, осенил себя крестом и попросил пристава: «Дозвольте напоследок и в эти зазвонить». Пристав кивнул снова и сделал знак рукою подчиненным. Вскоре колокола затрезвонили. — Народ вокруг опять загомонил, поднялся недовольный гул, женщины плакали, дети вне себя визжали. Священник Крептух с достоинством вошел в раскрытые двери церкви, прошел к алтарю, опустился на колени и стал творить молитву. Люди пытались протиснуться к нему в церковь и лишь тогда, когда пристав выстрелил в воздух, остановились и попятились. Колокола стихли, окна на башне распахнулись, и самый малый звон вылетел в оконный проем. Он переворачивался в воздухе, кувыркался, и его язык благовестил до тех пор, пока колокол глухо не упал в траву. Народ вокруг охнул, гомон усилился, женщины завыли, заскулили, заломили руки высоко над головами, а малые дети опять развизжались. Жандармы залязгали штыками, выступили вперед, и острия их оружий почти уперлись в женские груди. Раздались выкрики: «Долой войну!», «Пусть воюют господа!», «Сына у меня убили!», «Дети мои, сироты, отца у вас извели!» Женщины стали проталкиваться между штыками и отступили лишь тогда, когда пристав снова выстрелил. Тем временем глухо плюхнулся в траву второй звон, и в окне колокольни предстал взору третий. Анна Жуфанкова вырвалась вперед, пригнувшись, нырнула под штыки и в один миг оказалась за спинами жандармов. «Задержите ее!» — раздались выкрики. Двое-трое жандармов повернулись, шагнули к Анне Жуфанковой, но тут же остановились. Анна Жуфанкова стояла на том самом месте, куда падали колокола. Вдруг она пронзительно выкрикнула: «Сына моего вы замучили, сына моего погубили!» Развела руки, раскрыв объятия падающему колоколу, что отлепился от башенного окна, и опять воскликнула: «Сын мой, Палько, иду к тебе!» Пораженный народ вокруг испуганно безмолвствовал. Мгновение могло казаться, что Анна Жуфанкова и впрямь поймает руками большой колокол, удержит его на весу, а потом мягко положит в траву. Но колокол надвое разрубил объятие женщины и всей своей тяжестью вмял ее в землю. Народ сперва лишь тихо охнул. Жандармы, забыв про осторожность, опустили штыки и от ужаса остолбенели. Но уже минуту спустя женщины и дети неистово закричали, завизжали, завыли. Все большим кольцом обступили колокола и раздавленную Анну Жуфанкову. Ни у кого не хватало духу приблизиться к ней. С башни сбежал запыхавшийся жандарм и объявил своему начальнику: «Самый большой колокол не удается сбросить, не проходит в окно!» Пристав кивнул с пониманием, и жандарм только сейчас узрел недвижимую Анну. Он дернулся всем телом и в ужасе закрыл рот. Тихо охнул, отвернулся. В дверях церкви показался священник Крептух. Перепуганный жандарм указал на страдалицу. Священник обмер, плотно сжал губы и стал протискиваться сквозь толпу к покойной. Он опустился возле нее на колени, взял ее руку и послушал пульс. А уж потом прикрыл ей глаза, осенил крестным знамением, встал и тихо сказал: «Душа ее уже в царствии небесном, позаботьтесь о ее теле!» Он прошел к храму меж плачущими и причитающими женщинами, но в дверях путь ему преградил Само Пиханда. «Вы, значит, тоже войне потворствуете, на это есть и ваше благословение, — сказал он со злой ухмылкой. — Ведь наши сыновья пулями из этих колоколов будут убивать себе подобных». Священник не ответил, лишь покорно склонил голову и вошел в храм.

23

Само Пиханде все чаще снились кровавые сны. Многие были такими упорными, что он стал их бояться и утром вспоминал о них с неприязнью. Он не осмеливался рассказать о них даже Марии, изо дня в день горевавшей по трем своим сыновьям. Само спешил убраться на пустую мельницу, но и там, как бы исподтишка и незаметно, сны вновь подкрадывались к нему. В снах он ночи напролет воевал с неприятелем неподалеку от мельницы. Строчил из пулемета и отбивал атаки. И пока вражьи пули щадили его, пролетая мимо, он сеял смерть полными пригоршнями. Зачастую после ночного боя с противником землю вокруг мельницы сплошь усеивали трупы. Он убивал без колебаний и содрогнулся лишь тогда, когда уложил собственных сыновей. Сердце его разрывалось от горя. Рыдая над сыновьями, он пытался воскресить их, но все его усилия были напрасны. Пришлось похоронить их тайком и немедля, чтоб трупы не нашла родная мать. О таких снах, он, конечно, не рассказывал жене и, проснувшись посреди ночи, старался не шелохнуться, даже не издать громкого вздоха — не то жена, пробудившись, начнет его расспрашивать. Обычно до самого рассвета лежал неподвижно, с открытыми глазами, и ночь, словно бы в наказание, сделалась для него пыткой. Одному Аносте он как-то рассказал сон о том, как вознамерился убить императора. А дело было так: купил он на черном рынке десять гранат и десять оштепков[126]. Разрезал оштепки пополам, вынул из них нутро и вложил туда гранаты. Обвязал их ленточкой, завязал ленту бантиком, положил все в рюкзак, взвалил его на спину и отправился в Вену. Постучал в императоровы ворота и сказал постовому: «Я несу императору гостинец от липтовчан!» К императору его пропустили и дозволили с поклоном подарить оштепки. Само, протягивая гостинец, промолвил: «Пусть вечно здравствует наш император!» Император, невесть почему, погрозил Само пальцем, взял оштепки, набитые гранатами, и с укором сказал: «О, мой подданный, нам ведь хорошо известно, что здравствовать вечно невозможно. Стало быть, здравствовать не вечно, а лишь столько, сколько возможно. У человека есть костяк, который выдержит и двести пятьдесят, и триста лет, но мало кто им в полную меру попользовался. А вот я постараюсь!» Император хвастливо осклабился, вытащил из рюкзака оштепок, проглотил его и тут же взорвался… Аноста посмеялся сну Само, а потом, посерьезнев, сказал: «Настанет время — будем на «ты» с императором!» А вскорости Само Пиханда и вовсе был потрясен: престарелый император Франц Иосиф действительно помер! Какое-то время Само не покидало неприятное чувство, будто и он причастен к его кончине. Потом он успокоился. А вот Ян Аноста весело опять посмеялся и сказал Пиханде доверительно: «Ну, не говорил я тебе, что нехватки в императорах нету?! Нынче на престол взошел Карол[127], так что можешь опять видеть сны!»

24

Легли они в семь вечера, и старый итальянец, что напоил их до этого козьим молоком, повел свой рассказ. «Коза у меня всего одна, но дою ее всегда поутру, потому как больше молока мне не надобно. Молоко пью только вечером, да и то — самую малость, и ем мало, потому как потом мне ни за что не уснуть. Давеча принесли мне гостинец со свадьбы выходила замуж девка из родни, и весь этот гостинец я съел. Лег в семь вечера, после вина-то враз започил, да уж в девять проснулся и подумал, что утро. Встал вздул огонь подоил козу и вдруг смекнул, язви их душу, что только вечер… Сплю-то всего ничего! Старость спать не дает глаза отворяет!..» Старик толковал бы и дальше кабы Карола Пиханду, Юрая Вицена и еще троих солдат в комнатенке не сморил сон. Итальянец высунулся из двери, а увидев, что и часовой уснул, лишь махнул рукой, прошел мимо него и полез на чердак в сено. В пять утра была тревога, так как итальянцы отравили всю долину ядовитыми газами. У солдат слезились глаза, и они теряли зрение. Старый итальянец так перепугался, что оступился на лестнице, упал и свернул себе шею. Коза осиротела. Солдат в противогазе сперва думал отпустить ее, а потом привел в полевую кухню. Сотни полуослепших солдат, среди них и Карола Пиханду и Юрая Вицена, распихали по вагонам и отправили на лечение в Вену. Две недели доктора закапывали им лекарство в глаза, пока они вновь не прозрели. Но терпеть стоило — им дали отпуск. «Боже, не может этого быть!» — вздохнул Карой Пиханда на станции в Кралёвой Леготе и уставился на Юрая Вицена, который тоже изумленно таращил глаза. «Во сне это или наяву?!» — пробормотал Юрай Вицен под нос и ущипнул себя за щеку. И лицо у него прояснилось, и глаза засмеялись. «Ура, мы дома! — крикнул он громогласно. — Ведь три года здесь не были!» Карол и Юрай обменялись взглядами, прослезились, обнялись крепко и зашагали в родную деревушку — к родным и близким. Они свалились на них как снег на голову: кто чуть в обморок не упал, а кого и вовсе едва кондрашка не хватил от негаданной радости. «Неужто войне конец?» — вырвалось у Марии Пихандовой при виде сына, и лишь минуту спустя она охнула и закричала. Кинулась к нему на грудь и жалобно расплакалась. Потом затискала обоих в объятиях и силком затащила на мельницу и Юрая. Само Пиханде слезы тоже замутили глаза, и он за малым не отсек себе топором палец, торопясь наколоть дров и подживить огонь в печи, чтобы еда поскорей согрелась. Тринадцатилетний Марек не спускал с брата глаз и без устали выспрашивал да выспрашивал обо всем. «Похоже, что и ты б пошел воевать!» — сказал со смехом Карол. «Хоть сейчас!» — выразил готовность Марек. «Дурачина ты, простофиля!» — одернула его мать… И вот Карол Пиханда и Юрай Вицен с месяц наслаждались жизнью: помогали родителям в поле, несколько раз нагружались в корчме с приятелями и что ни вечер засыпали в постели зазнобушки. И не заметили даже, как затянули на неделю побывку. Уложились наскоро, простились с родными и в великой спешке отправились в свою роту. Там их сперва чуть не расстреляли в наказанье, а потом приговор отменили и без промедления погнали на передовую. Итальянцы яростно сопротивлялись. Наши предпринимали смелые атаки. У Пьяве убитые плавали в собственной крови. Карол Пиханда и Юрай Вицен сражались плечом к плечу денно и нощно. Но в ноябре месяце тысяча девятьсот семнадцатого года их ранило. Обоих в один день, в один час, в одну минуту и даже в одну секунду. Осколки одного и того же артиллерийского снаряда вспороли Каролу Пиханде живот и разорвали кишки. Сначала он потерял сознание, потом пришел в себя. Но в военном лазарете, куда был доставлен, снова лишился чувств. Другим осколком покалечило Юраю правую ногу под коленом. Положили его в тот же самый лазарет, что и Пиханду, и даже койки их оказались рядом. «И ты тут?» — спросил Карол друга, вновь очнувшись. «Уже почти час гляжу на тебя», — сказал Юрай и взвыл от боли. «Больно?» — спросил Карол. «Жуть!» — признался Юрай. «А я уже ничего не чувствую», — сказал Карол. Пришли трое военных врачей. Осмотрели Карола, покачали над ним головами, велели его перебинтовать и повернулись к Юраю. Они бережно касались его раненой ноги, но он все равно ревел от боли. Карол на соседней постели тихонько запел. Юрай сжал зубы и со слезами на глазах спросил врачей: «Отрежете мне ногу, да?» Один из них похлопал его по плечу: «Лежите спокойно, постараемся помочь вам. Операция будет сегодня». «Вы что, отрежете мне ногу?!» — кричал Юрай. «Тихо, тихо!» — унимал его врач. А Карол рядом продолжал петь:

Уж как плохо нам, родная,

подломилася под нами,

ох, кленовая доска,

ох, постелюшка узка.

Братец плотник у меня,

он сколотит дотемна

постель расписную,

с милой в ней усну я…

Врачи ушли, Карол ненадолго умолк. «Знаешь, должно быть, я умру во время операции, — отозвался Юрай Вицен. И, тяжело вздохнув, продолжал — Мне ничего не останется, как только умереть, потому что без ноги я жить не смогу». Карол не ответил, лишь снова негромко запел. Вскоре пришли санитары, переложили Юрая на носилки, потревожив при этом ногу. Юрай кричал и выл от боли, а Карол не переставая пел. Уже завечерело, когда истерзанного Юрая принесли назад. Он долго лежал недвижно на спине и потихоньку плакал. Потом повернул голову к Каролу Пиханде и хриплым голосом сказал: «Отрезали мне ногу, Карол!» Он сглотнул судорожно, шмыгнул носом и, приподнявшись на локте, поглядел на Карола. «Слышишь, — крикнул Юрай Вицен, — ногу отрезали!» Карол Пиханда не ответил — он был мертв.

25

Пушечных снарядов требовалось все больше и больше, и потому Ян Вицен точил их с утра до вечера, с понедельника до субботы, а случалось — и в воскресепье. Редко ему выпадало счастье умчаться с Мартой Колач за город, растянуться в редкой рощице на траве и глядеть, как над Дебреценом заходит солнце. Рука в руке, нога к ноге, голова к голове. Шуршание ветра в кронах дерев усыпляло возлюбленных… Ян Вицен жмурился от багряного солнца и вдруг вспомнил мать, отца и то, как когда-то, много лет назад, у Ямницких занялось гумно. Пожар потушили, и ввысь торчали только черные обугленные бревна, которые все еще исходили беловатым дымком. На следующее утро Ян вместе с дружками лазил вверх-вниз по бревнам и вымазался дочерна. От выволочки его спасло лишь одно: он с Ковачиком лучше всех пел в костеле… Ян Вицен тяжело вздохнул; Марта Колач села. Они поглядели друг на друга, на закатное солнце, оба согласно кивнули, встали и побрели в город. У входа в кофейню «Лолита» их учтиво приветствовал, отвесив глубокий поклон, бывший Мартин воздыхатель Бела Доди. С некоторых пор с этим вспыльчивым пареньком, по всей видимости, что-то произошло: он вдруг стал по-дружески доверительно относиться к Яну Вицену. То пригласит его опрокинуть стопочку — и непременно за свой счет, то сыграть в кегли — и постыдно при этом проигрывает, — а кое-когда и ловить рыбу, которую он глушил динамитом в тихой и далекой заводи небольшой речушки. Ян Вицен мучительно сносил его дружбу. И вот однажды Бела, думая, что уже добился полного доверия Яна, сунул ему в руку брусок динамита, зажег фитиль и сказал: «Кинь, как только крикну тебе!» Однако Бела Доди, пристально следивший за Яном Виценом, был так захвачен ожиданием взрыва в руке соперника, что и не заметил, как огонь подобрался к динамиту в его собственной. Взрывом отхватило ему левую руку чуть пониже локтя. Ян Вицен с перепугу опустил свой брусок динамита в воду, и взрывом оглушило столько рыбы, что они с Мартой целый день таскали ее корзинами на рынок. Случилось это в воскресенье. А в понедельник утром Ян и Марта пришли на завод уже женихом и невестой…

26

Само Пиханду, Марию и Марека захлестнуло горе. Они словно оцепенели, не в силах даже содрогнуться — сперва лишь недвижно и немо смотрели на похоронку, лежавшую на столе. Почтарь клал ее туда с опаской и, как только она коснулась стола, мгновенно отдернул руку, словно страшился ее. Пиханды долго не могли поверить, что их Карол мертв. Их уже душило горе, да так, что было невмочь воды сглотнуть, уже судорогой сводило живот и слезы застилали глаза, дрожали пальцы и деревенели губы, а они все еще не могли открыто взглянуть друг на друга, произнести слово «смерть» или выкрикнуть сыновнее имя. И вдруг сразу и как-то неожиданно зашлась в крике Мария: «Карол мой!» И тут они покорились. Взвыли, залились слезами. Плакали все трое безудержно и долго. Затеплили свечи, разложили на столе фотографии Карола, завалили всю горницу его рисунками и холстами, а потом все трое сгрудились вместе, обнялись крепко и вновь исступленно зарыдали…

Ян Аноста навещал теперь Пихандов чуть не каждый день. Посидит минуту, обронит слово-другое и побредет домой. Похоже было, будто его что-то сильно тревожит, а что — то ли он сам еще точно не знал, то ли сказать не осмеливался. Само Пиханда был на удивление спокоен и уравновешен. Он выслушивал Аносту, рассказывавшего о том, как по станциям с каждым днем все больше бродит обнищалых и голодных людей, а сам неторопливо выстругивал деревянную мутовку. «Если так дело пойдет, — отозвался он, — пойдем и мы побираться». И вдруг Ян Аноста вскипел, ругнулся непривычно скверно, вскочил и раскричался на Само: «Побираться, говоришь?! А кто тебе подаст? Вся Европа в горе и нищете. Молодые и здоровые парни, что могли бы работать, уже годы мотаются по фронтам… Покуда идет война — лучше не будет! А что делаем мы? Меня даже не очень расстраивает, что народняры[128], на чью удочку попался и твой брат Валент, отдались, как говорится, воле божьей! Но я лопаюсь от злости, видя, как социал-демократы послушно лижут императору пятки. Это измена народу! Неужто все мы покорливо сгинем на фронте? Неужто допустим, чтобы женщины и дети, старики и внуки наши околели от голода и болезней? Неужто пойдем на императорскую бойню послушненько, словно стадо телят?! Нет! Не-ет, твою в бога душу, нет! Воистину нет! Да хоть бы мне пришлось распушить всех социал-демократов, позабывших, каковы их обязанности! Я этого не допущу!».

— Мы не допустим! — сказал Само Пиханда.

— Как это? — удивился Аноста.

— А так, как слышишь — я пойду с тобой! Даже если и придется схватиться со всем равнодушным миром!

— Само! — воскликнул Аноста. — Ты пойдешь со мной?!

— У меня для этого достаточно оснований, — сказал Само спокойно. — По крайней мере столько, сколько у тебя, а то и больше. С меня уже хватит сидеть сложа руки и тосковать в одиночку! Хочешь чего-то добиться — объединяйся с другими, которые того же хотят… Может, надо было понять это давно, но думаю, еще и сейчас не поздно… С нами творят что угодно, но однажды нужно сказать: «Довольно!» А иначе господа истребят всех наших сыновей, внуков и правнуков. Мы и впрямь точно пчелы! Тысячелетние рабочие пчелы! Мы пока не вполне осознали, что у нас в запасе жало и мы тоже можем ужалить[129]. Но это жало мы уже нащупываем в пальцах, уже поигрываем им, уже не прочь им и попользоваться. Нас столько мордовали, что и мы подняли свои покорные головы! А стоит кому поднять голову, его тут же обзывают социалистом или коммунистом! А впрочем, в этом есть правда: если какой-нибудь бедняк, голяк, голодранец или нищеброд, осознавший свою скудность, людскую беду, восстает против нее и решается все изменить, он, собственно, уже коммунист…

Они кинулись друг другу в объятия.

Через две недели, получив от императора за сына Карола три золотых и талон на дрова. Само Пиханда сказал Аносте: «Видишь, какой я дурак! Еще недавно хотел убить императора, а он вон как вознаградил меня за погибшего сына!»

Они поглядели друг на друга, опустили головы.

Само Пиханда зазвякал золотыми в ладони.

— Ох до чего хочется выпить, — простонал он, — но эти три золотых я никогда не смог бы пропить!

27

Первая песенка, какой Петер Пиханда выучился в русском плену, была «И мамаша хороша, и девчонка неплоха». Уже через неделю он знал ее всю назубок. Пел ее с другими пленными и рабочими Путиловского завода. Позже научился еще двум-трем песням, а через полгода знал их по меньшей мере дюжины две. Потихоньку, но прочно одолевал он русский язык и однажды был удивлен и горд самим собой, до чего свободно заговорил на этом языке, поймав себя на том, что даже начал думать по-русски. На азбуку потратил меньше недели, а уж потом читал любой клочок газеты, что попадал в руки. Прежде всего хотелось знать: как дома? Как на фронтах? От пленных, но больше от рабочих он узнавал отдельные новости, из которых все-таки складывалась в голове кое-какая картина. Рабочие уверяли пленных: «Ничего, скоро поедете домой к матерям и женам». Но война еще продолжалась, на фронтах шли бои. Однажды один пленный, учитель Франик из Вруток, прочитал им резолюцию словацких пленных в России, в которой, кроме всего прочего, они заявляли: «Наша цель — свобода словацкому народу. Самостоятельная Словакия и самостоятельные чешские земли объединятся в одно федеративное государство. Мы уверены, что выражаем чаяния словацкого народа, требуя, чтобы в будущем государстве Словакии было обеспечено полное национальное самоуправление и свобода самоопределения и развития. Официальным языком во всех общественных учреждениях в Словакии должен стать словацкий, в чешских землях — чешский…» Слова учителя Франика пленные приняли с восторгом, а один из них громко спросил: «А что мы сделаем с императором?» И учитель Франик ответил ему: «То же, что и русские с царем — дадим под зад!» По старому русскому календарю это был конец февраля тысяча девятьсот семнадцатого. На Путиловском заводе в эти дни не работали, ибо администрация фирмы, в чьем ведении были и военнопленные, разбежалась. Нужно добавить, что и охрана, следившая за пленными, куда-то улетучилась. Военнопленные вышли на улицы Петрограда вместе с рабочими и остальным народом. Все пытались по возможности скорей разобраться в небывалой сумятице. В эти дни Петер Пиханда так близко принимал к сердцу все происходящее здесь, словно и не был родом из словацкого Липтова. Он слушал и то и се, читал газеты и такие и этакие. И в тех и в других приветствовалось свержение царя и говорилось о революции. Он не мог взять в толк: кому же верить? Временному правительству? Советам? Пытался разобраться, спрашивал рабочих, которых знал по Путиловскому заводу. И они позвали его на собрание большевиков. Часами, чередуясь по двое, по трое, они читали вслух большевистскую «Правду», а потом обсуждали смысл статей. Петер Пиханда стал постепенно понимать, чего хотят большевики и почему хотят. Он кричал вместе с ними: «Вся власть Советам!» Он верил вместе с ними: скоро вспыхнет настоящая пролетарская, социалистическая революция! А когда он собственными глазами увидел и услышал Ленина на Дворцовой площади, то уверовал до конца. Он стоял тогда среди рабочих, солдат и военнопленных в грязной австро-венгерской форме, и вдруг ему стало стыдно за нее. Стыдно за себя, за войну, за форму, которую он с радостью сорвал бы с себя. Уже тогда он решил, что должен смыть с себя этот позор и искупить его. Когда и как — в тот час на площади он еще не знал, но позже в самые горячие дни Октября, помогая Советам покончить с Временным правительством, он внезапно прозрел: «Вот теперь настал этот час, отныне я уже не буду стыдиться!» Каковы же были эти дни, когда Советы рабоче-крестьянских и солдатских депутатов с бою брали власть в свои руки? Великие? Незабываемые? Да такие, что Петер Пиханда забыл и думать о Марии Рад новой!.. Ни о матери, ни об отце, ни о ком из близких не думал он в те дни, когда революционеры утверждали Декрет о мире, когда создавали новое правительство — Совет Народных Комиссаров во главе с Лениным — и избирали Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет. Ленин — совсем близко он видел его еще раз, даже руку ему тогда пожал, когда уже служил в 6-ом полку латышских стрелков. С той минуты он бил буржуев смело и решительно, 6-ой полк, переброшенный в Петроград, использовался для поддержания порядка в городе и ликвидации контрреволюционных мятежей. Так Петер Пиханда вступил в революцию. Вскоре он отошел с полком к Ярославлю, где белые подняли мятеж против Советской власти. С великим трудом латышские стрелки овладели городом, одним из старейших в России. От города их отделяла широкая Волга, и единственный железнодорожный мост через нее обстреливали белые из станковых пулеметов. Многие латышские стрелки пали, Петер Пиханда был ранен в ногу, но продолжал сражаться. И вот, когда всем уже казалось, что положение латышских стрелков на другом берегу Волги безнадежно, на помощь стрелкам был послан бронепоезд с командой матросов. Под его защитой стрелки проникли в город и вытеснили белых. Петер Пиханда не успел даже отоспаться в древнем городе, как пришел приказ двигаться на Казань. В том месте, где Волга резко сворачивает на запад, у Свияжска, латышские стрелки встретились с бандами Савинкова. В жестоких боях они отбросили контрреволюционеров за Волгу на восток к Каме, потом на Урал… Революция решительно зашагала по всей России, а с ней и Петер Пиханда…

28

Феро Вилиш не здоровался с Лениным за руку и даже никогда не видел его, но и на Украине слышал о нем каждый день. Украинские большевики приняли его в свои ряды и зачислили в части Красной Армии, поддерживавшие в Киеве порядок и боровшиеся с контрреволюцией. Однако вскоре город атаковал Деникин. Под натиском белых красноармейцы отступали на другой берег Днепра, и Феро Вилиш — среди последних. И чуть было не поплатился за это жизнью. Часть их отряда белые отрезали от Днепра, лишив красноармейцев возможности перейти через реку. Комиссар приказал им рассеяться по окрестностям и спрятаться, где удастся. Ночью каждому пришлось пробираться к своим на свой страх и риск. Феро Вилиш и его товарищ Юрай Грегуш из Зволена все еще таскали на себе австро-венгерскую форму, а в кармане — обтрепанные документы с гербом государя императора и потому удачно прошмыгнули через два патруля белых. Но у третьего наткнулись на предателя Козленко, который в их отряде выдавал себя за большевика, а теперь был в форме белого офицера. Он подскочил к ним, начал стегать нагайкой и злорадно орал: «Так я все-таки поймал вас, красные свиньи!», «В десять часов расстреляем вас!» — заявил он. Было девять. Феро Вилиш и Юрай Грегуш грустно поглядели друг на друга, потом в окно на синее и высокое небо и расплакались. «Что поделаешь, давай простимся!» — сказал Феро Вилиш. Они обнялись, поцеловались и стали тихо ждать, когда поведут их на расстрел… Между тем Козленко отозвали куда-то, и некоторое время спустя в камеру к ним вошел белогвардейский полковник. Он изумился, увидев солдат в австро-венгерской форме. «Что вы тут делаете?» — завопил он на них. Феро Вилиш и Юрай Грегуш скромно ему ответили: «Не знаем!» Полковник растерянно покрутил свои холеные усы и приказал уже поспокойнее: «Покажите документы!» Они предъявили документы, он с минуту изучал их, потом обрушился на своих солдат: «Эй, болваны вы этакие, немедля выпустить этих бездельников! Нам тут только австрияков не хватает! Вон! Нечего вам тут гонять лодыря и жрать нашармака». И их взашей вытолкали на улицы Киева. Два месяца они скрывались у друзей, пока большевики не освободили город.

29

В конце тысяча девятьсот семнадцатого года и в начале восемнадцатого стали появляться на свет первые «урлабята»[130]. У мужчин, словно тайком сбежавших домой из окопов, казалось, не существовало больших забот, чем приумножать свое потомство. Поэтому трудно было найти женщину, которая не разрешилась бы от бремени, если о ее юбку хотя бы просто потерся муж на побывке. И рожали даже те бабы и девки, у которых мужей вовсе не было или они оставались на фронте. Недоставало самой малости, чтобы начали рожать и старушки. Неистовый плач матерей и жен по погибшим сыновьям и мужьям перемежался теперь столь же частым смехом и радостью у колыбелей новорожденных. Однако немного было таких, как Само Пиханда, которые спросили бы себя: «А в какой мир рождаются наши дети?» Мало было и таких, как Ян Аноста, которые с отвращением ответили бы: «Нынешний мир, ей-ей, ломаного гроша не стоит!» И потому не диво, что Само Пиханда и Ян Аноста уже не одну неделю мудрствовали над тем, как бы улучшить нынешний мир, а главное — обхитрить войну. А если при этом мудрствовании они еще и поддавали лишку, то выкрикивали что есть силы: «Околпачим войну, отменим войну, запретим войну!» А когда протрезвлялись и снова спрашивали друг друга, как же все-таки отменить или запретить войну, то оба, не находя ответа, становились в тупик.

После долгих изнурительных раздумий они наконец решили написать правительствам воюющих стран: в Вену, в Будапешт, в Белград, Рим, Берлин, Париж, Лондон, Петроград и Вашингтон — словом, во все концы света «апелляционные» письма: «Досточтимые правящие скоты! Вы, уродующие жизнь обожатели войны! Окажись вы хоть на полдня в окопах, враз бы узнали, что такое война. Если на протяжении месяца вы не отмените, не запретите войну и не подпишете всеобщий мир, то мы не только вас всех собственноручно выхолостим, но и дух из вас вышибем!» Ждали они месяц, ждали два, минуло полгода, а война продолжалась. Вдруг на исходе тысяча девятьсот семнадцатого года до них дошла весть, что новое большевистское правительство в Петрограде сразу после свершения революции подписало и издало Декрет о мире. «Эге, нашлись первые головы!» — спокойно обронил Само Пиханда. «Что толку, если остальные только крохами кормят, сулят всякое, а кончать войну и не собираются?!» — махнул рукой Ян Аноста. «Потерпи малость, глядишь, до конца года все образумятся», — не терял надежды Само Пиханда. Они покорно дождались конца года, а когда и после Нового года война продолжалась, решили действовать по-другому. «А для чего существует у нас социал-демократическая партия? — однажды под вечер вскричал удивленно Ян Аноста. — Уже многие годы она болтается без дела, холуйствует перед правительством, чуть ли не лижет ему пятки, а войны и словом дурным не задела! Пойдем-ка мы и впрямь, дорогой Само, в Микулашский секретариат партии и скажем нашим партийным руководителям, что они обязаны выступить против войны! Именно так!» Сказано — сделано. Надели они черные выходные костюмы с жилетами, на головы черные котелки, а в рюкзаки сунули последний шматок сала, половинку колбаски, бутылку молока, краюху хлеба и несколько печеных картошек. Не забыли прихватить и чекушку палинки от Герша. В Кралёвой Леготе сели в поезд, в Микулаше вышли и — язык куда не доведет — попали к зданию, где помещался секретариат социал-демократической партии. Взошли они на второй этаж, поздоровались с дежурными, представились им и тут же, выложив снедь из рюкзаков, угостили своих партийных собратьев. Оба социал-демократа жадно ели и поддакивали всему, о чем Само и Ян им толковали. Первым повел речь Ян Аноста: «Приехали мы из Гиб, потому как нам очертела война. Хорошо было бы, если б против нее выступила и наша партия, в рядах которой есть люди и умные, и влиятельные. Если мы, думаю, стукнем по столу и выкрикнем в газетах, что не хотим войны, это вроде как половина народа крикнет!..» И Само Пиханда высказался: «И впрямь пора кончать молодежь изводить. Один сын у меня погиб, а другой неведомо где в русском плену. Паренькам надо бы дома быть, хозяйство обустраивать и семьей обзаводиться во благо народу. Ведь и народу надо помочь из голода, погибели и нищеты выбираться. Кончится война — каждому враз полегчает. А потому долой войну, долой!» Само Пиханда под конец речи немало напугал двух едоков. «Долой войну, долой!» — повторяли они, подъедая последние крохи. «Стукнем по столу и скажем «нет» войне!» — выдал один. «В газетах крикнем: не хотим войны!» — дополнил его другой. Они утерли масленые губы, запили еду несколькими глотками Гершовой палинки, подали Само и Яну руки и, прощаясь с ними, не уставали повторять, что, дескать, и недели не пройдет, как они уничтожат эту клятую войну. Гибчане подхватили пустые рюкзаки и воротились домой. Целую неделю они дожидались, когда же собратья социал-демократы стукнут по столу и скажут «нет» войне, когда высмеют или обругают ее в газетах. Однако прошла неделя, а они ничего такого не услышали и не прочли. В следующий понедельник они опять вырядились, будто на праздник, и отправились в Микулаш — на сей раз уже без рюкзаков. Поздоровавшись с изумленными старыми знакомыми — партийными чиновниками, они спросили их в лоб: «Так как же вы боролись всю неделю против войны, когда вы вовсе против нее не боролись?!» — «Ха-ха-ха-ха, ха-ха, — зареготали социал-демократы. — Какие же вы простофили! Будто можно войне навредить, ха-ха-ха-ха, ха-ха-ха…» — «Ах вот вы как морочите своих товарищей?!» — взревел на обоих Ян Аноста и, взглянув на Само Пиханду, поплевал на ладони. Они схватили огорошенных чиновников, подмяли их под себя и накостыляли в хвост и гриву. А собравшись уходить, увидели, что в дверях скалятся и гогочут им в лицо двое других молодцов. Один из них злорадно выкрикивал и при этом буквально давился от смеха: «Хе-хе-хе, свой своего бьет, хе-хе-хе-хе!» — «А вы кто такие будете?» — заорал на них расхрабрившийся Само Пиханда. «Мы из Словацкой национальной партии», — гордо изрек один из них. «Так это же сброд еще похуже, эти паршивцы еще похлеще!» — взревел Ян Аноста и бросился на обоих. Вместе с Само Пихандой они задали им изрядную выволочку. А когда уже некого было тузить, Пиханда с Аностой обменялись взглядами, и тут Яно сказал: «Айда, братец, не то еще и нам всыплют!» И они поспешно убрались восвояси.

30

Несколько недель спустя после подписаиия Брестского мира, именно тогда, когда дальнобойная пушка «Большая Берта» начала бомбардировать Париж, из русского плена воротился Ондро Вилиш. Когда приветствия в родной деревне, которым, казалось, конца-краю не будет, отшумели, Ондро предоставили слово. В притихшей Митроновой кузнице он гордо объявил пораженным мужикам:

— Самое занятное в царе то, что и его можно кокнуть!

Мужики удивленно переглянулись и лишь помаленьку стали переваривать фразу, которой Ондро их огорошил. Эта фраза не была его целиком, он подхватил ее в поезде, возвращаясь из плена, но теперь это уже не имело значения.

— Эва, да он большевик! — выпалил Мельхиор Вицен-Мудрец.

— Прав парень! — неожиданно вступился за Ондро Вилиша Само Пиханда. — Это только мы такие остолопы, что у нас императоры помирают в постели… И Ференцйожка был такой дряхлый, что пальцы у него заросли перепонками…

— Нынешний император до этого не доживет! — возгласил Ян Аноста.

Однако Вицен, кузнец Митрон и остальные мужики, сгрудившись вокруг Ондро Вилиша, с нетерпеливым любопытством стали его обо всем выспрашивать, и Пиханда с Аностой присоединились к ним.

— Когда война кончится? — спросил прямо Мельхиор Вицен.

— А я знаю? — оторопел Ондро Вилиш и в растерянности почесал в голове. — Было бы у нас теперь как в России, мы б уже не воевали…

— Но мы хоть тресни, а хотим выиграть, пол-Европы отхватить! — отозвался Ян Аноста. — Да черта с два выиграем! Ведь вы только подумайте, половину армии перебили, половина в плену, а остальной половине обрыдло воевать…

— Это уже три половины, — засмеялся Мельхиор Вицен.

— Я знаю, что говорю, Мудрец! — Ян Аноста выразительно постучал по лбу. — Если так дело пойдет, того и гляди нас всех загребут, даже шестидесятилетних!

— Не трепли языком! — оборвал его кузнец Митрон. — Война долго уже не продлится… В России революция, не ровен час, и сюда перекинется!

— Вполне возможно! — допустил Ондро Вилиш.

— Ведь и вправду, ты же и революцию пережил, — отозвался кузнец Митрон. — Что же она за штука такая, парень?

— Ужасная перемена, дядюшка! — сказал Ондро Вилиш. — Большевики организуют по всей России Советы.

— А что это за дьявольщина?

— Как вам это объяснить? — Ондро Вилиш опять почесал голову. — Совет — это вроде как наш муниципалитет, через который революция входит в каждую деревню, в каждый город и мало-помалу шагает уже по всей России…

— Как это шагает? — спросил Мельхиор Вицен.

— Как? — опять озадачился Ондро Вилиш. — Да целиком и полностью! Забирает у помещиков землю и отдает крестьянам… Я тоже как пленный работал у помещика, Паланко прозывался… Пришла революция, он драпанул к белым, но вскорости воротился и теперь крестьянствует.

— Ленина ты видел? — огорошил всех вопросом Само Пиханда.

Из Ондро Вилиша будто дух на миг вышибло. Потом он испытующе обвел глазами примолкших мужиков и глубоко вздохнул. За ту короткую минуту, что он молчал и раздумывал, обмануть или сказать правду, у него начисто пересохло в горле. Но мужики глядели на него с такой надеждой…

— Видел! — выпалил Ондро Вилиш.

Мужики спокойно, с облегчением вздохнули, тихонько откашлялись и придвинулись поближе к Ондро.

— Я с ним даже разговаривал! — продолжал плести Ондро Вилиш.

— Не треплись, с таким-то человеком?! — промолвил удивленно кузнец Митрон.

— Святая правда! — стоял на своем Ондро Вилиш. — Он подал мне руку и спрашивает: «Ну как, товарищ?» А я ему: «Хорошо!»

— Эх, великий ты человек, коли с Лениным разговаривал! — К Ондро Вилишу подошел железнодорожник Ян Аноста и протянул ему руку, будто видел его впервые.

Но Ондро Вилиш долго дома не отсиживался, не бахвалился пережитым на войне и в плену, не хаживал по вечерам к девушкам — вскоре погнали его на итальянский фронт. И даже там он долго не воевал — месяц спустя попал в плен к итальянцам. Однако не успел еще выучиться первым двум сотням итальянских слов, а уже дал себя завербовать в Чехословацкий легион в Италии[131] и пошел воевать против Австро-Венгрии. Лишь первую минуту это казалось ему чем-то странным и необычным, а потом он уже садил по австриякам вовсю. Но три недели спустя австрияки взяли его в плен и как итальянского легионера объявили изменником родины. Судили Ондро Вилиша в Вене, и от смерти его спасло лишь то, что схватили его безоружного, ибо как раз тогда он шел с рюкзаком на спине за провиантом…

31

Само Пиханда и Ян Аноста дальше — больше теребили Австро-Венгрию и бунтовали против войны. Немало придал им сил и приехавший из Микулаша в начале апреля известный социалист Браздик. Он добродушно пожурил их за схватку, но тут же похвалил за ретивость и признал обоих надежною опорою верхнелиптовских социалистов. Браздик доверительно объявил им, что социал-демократическая партия снизу доверху и бескомпромиссно обновляет свою деятельность, начинает организовывать по всей Венгрии стачки и демонстрации за всеобщее избирательное право и за окончание войны. Он дал им понять, что словацкие социал-демократы стоят за последовательную чехословацкую ориентацию. Под конец он призвал их всеми средствами расширять ряды социалистов и в дальнейшем поддерживать любые их акции. Свою речь он завершил так: «Только, ради всего святого, теперь — не обосабливайтесь, именно теперь — ни в коем случае, ибо ныне мы должны держаться и действовать сообща!» Оба признанных и польщенных верхнелиптовских социалиста обменялись значительными взглядами и от умиления едва не пролили скупую мужскую слезу. «Ведь уж давно пришла пора этому, — посетовал возмущенно Ян Аноста. — Наши земляки за морем пробудились, словацкие и чешские пленные в России высказали свою точку зрения, чехи всячески идут нам навстречу, и только мы дома до сей поры колебались и мешкали!» Социалист Браздик горячо поддержал мнение Аносты и возгласил: «Времена изменились, отныне Австро-Венгрия и вся Европа, как, впрочем, и весь мир, услышат наш голос!» Свое взаимопонимание они обмыли в корчме у Герша. Аноста и Пиханда угостили социалиста Браздика отличной палинкой и, как только проводили его на поезд, немедля выступили принародно. Перед изумленными посетителями корчмы, которых вскорости было не счесть, они попеременно впрыгивали на дубовый стол и наперебой разглагольствовали о демократическом равноправии, ратовали за социальную справедливость и за право на самоопределение народов Венгрии, поносили войну и ее зачинщиков. Люди сперва потешались над ними, указывая на них пальцами, словно на упившихся дураков, но потом стали их слушать, а некоторые даже криками выражали свое одобрение. На другой день нотар Карол Эрнест вызвал обоих в муниципалитет. Багровый от злости, он чихвостил их, сердито стучал по столу и угрожал арестом. Выкричавшись, успокоился, определил им штраф в десять золотых и строго-настрого запретил повторять подобные бесчинства. А под конец с лукавой улыбкой на лице шепнул им тихонько: «Война еще идет, мои дорогие, а героев на фронте у нас по-прежнему маловато!» Само Пиханда и Ян Аноста испытующе поглядели друг на друга и улыбнулись: у них свое было на уме. Штраф нотара и его угрозы ничуть их не напугали. Не охладили их даже попреки и причитания собственных жен: «Если себя не жалеете, так хоть о нас бы подумали!» Первого мая тысяча девятьсот восемнадцатого года, празднично одетые, отправились они утренним поездом в Микулаш[132]. После четырехлетнего перерыва там впервые организованно собирались словацкие рабочие, крестьяне и горожане со всей округи. В переполненном дворе «У черного орла» танцевала группа молодых парней и девушек. Женщины и мужчины в приподнятом настроении им подпевали. Рабочие в выходных костюмах и шляпах покуривали цигарки. Крестьяне в лайбликах попыхивали трубками. Горожане поглядывали на карманные часы, на минуту оставляли их висеть на серебряных или золотых цепочках и снова прятали. Около десяти все стали выстраиваться в единое шествие. Во главе его, словно на огромной свадьбе, смеялись, размахивая флажками, молодые подружки в национальных платьях. И когда по приказу служного[133] из колонны выступили русские и сербские пленные солдаты, процессия двинулась. Приодетые рабочие, крестьяне в национальных костюмах, шумная молодежь, парни и девушки, серьезные старики и всех мастей патриоты-горожане зашагали, выстроившись по четверке в ряд. Появились первые транспаранты. Само Пиханда и Ян Аноста держались друг возле дружки. Пройдя несколько шагов, они вытащили из рюкзака и развернули над головами лозунг: «Долой тисовскую правящую банду!» Гордо осматриваясь вокруг, они с удовлетворением читали и прочие лозунги: «Требуем самоопределения словацкому народу!», «Да здравствует всеобщее избирательное право!», «Все права— народу!», «Хотим восьмичасового рабочего дня!», «Требуем прекратить войну!». Шествие валило по Микулашу, и то и дело к нему присоединялись люди с улицы, случайные зеваки и те, что только что пришли из ближних окрестностей. Перед зданием жупного управления многотысячная толпа народа стала хором выкрикивать: «Да здравствует Чехословацкое государство!», «Да здравствует чехословацкое единство!» Несколько жандармов злобно шныряли возле демонстрантов, но ни к каким действиям не прибегали. Достойное и спокойное шествие через час с небольшим закончилось у «Черного орла». Под красным флагом рабочего союза зазвучал рабочий гимн, а затем песни: «Кто за правду воспылал», «Над Татрой зарницы» и «Где родина моя?»[134], — все пели до тех пор, пока не объявились ораторы. Суматоха утихла, у многих слезы заволокли глаза. В карманах взволнованно тикали часы. В кожаных ножнах потели жандармские дубинки. Ретивый корреспондент журнала «Журналь де Дебат» усердно заносил в небольшой блокнот стенографические записи. Группка случайно оказавшихся здесь чехов украсила воротники национальными трехцветными лентами. В лавине рукоплесканий и восторженных возгласов ораторы утратили робость и смело говорили о первомайском празднике, который двадцать восемь лет назад стал праздником рабочих всех цивилизованных стран мира. Они говорили о внешней и внутренней политике, объясняли позиции отдельных воюющих стран, приоткрыли планы и цели тайной дипломатии, указали на жестокость войны, ведущей к полному истощению противников. В принятой резолюции они резко осудили войну и антинародную политику венгерского правительства, требуя заключения постоянного и справедливого мира для всех европейских народов. Они требовали безусловного признания прав на самоопределение всех народов не только за границами монархии, но и народов Австро-Венгрии, а следовательно, и живущих в Венгрии словаков. Они требовали свободу слова и для словацкой печати, осудили военную политику, на которой богатеют единицы, а большинство нищает, требовали полного равноправия во всем — не только на полях сражений, но и во всех сферах общественной жизни. Слушатели одобряли каждую фразу резолюции громкими, восторженными криками и аплодисментами. Дочитав резолюцию, председатель обвинил словацкую интеллигенцию в том, что во время войны она мало заботилась о словацком народе и, главное, о словацких рабочих. А когда наконец он призвал присутствующих спокойно разойтись, многие еще повторяли последние фразы резолюции: «Да здравствует мир во всем мире!», «Да здравствует равноправие и свобода народов!» Само Пиханда и Ян Аноста еще на час застряли в Микулаше. Переполненными улицами продирались они к железнодорожной станции, не говоря ни слова, лишь довольно и многозначительно переглядываясь. Впрочем, не о чем было и говорить, ибо сегодняшний день оправдал их ожидания. Проходя мимо жандарма, они гордо взялись насвистывать словацкую песенку. В какой-то лавке они накупили полрюкзака дешевых конфет, а на станции выпили по две кружки пива. В добром расположении духа друзья сели в поезд, где двое крестьян из Прибылины угостили их домашней колбасой и сливовицей. Не успев и обсудить с ними события дня, они должны были в Градке уже выйти, так как по неизвестным причинам поезд дальше не шел. В приподнятом настроении, но истомленные жаждой вошли они в ближайший трактир напротив станции, решив выпить по кружке пива, а уж потом отправиться домой пешком. Неожиданно к ним подошел провокатор с рюмкой водки. Он чокнулся с ними и нагло потребовал: «Давайте выпьем за нашу победу в этой войне!»

— За войну я не пью! — отрезал Пиханда.

— И я — нет! — присоединился к нему Аноста.

— Отчего же? — осклабился провокатор. — Это оборонительная война!

— Это грабительская война! — крикнул Пиханда и оттолкнул провокатора.

— Ах вот вы как! — взъярился провокатор. — Знаю, что вы за пташки. И вы в Микулаше подрывали устои Австро-Венгрии?!

— А тебе что до этого? — накинулся на него Аноста.

— Австро-Венгрию нужно отстоять! — выкрикнул провокатор.

— Чтоб черт ее побрал! — не сдержался Аноста и сплюнул на пол.

— Да здравствует император! — воскликнул провокатор в притворном восторге.

— Да здравствует Чехословакия! — воскликнули разом Пиханда и Аноста.

— Смерть изменникам родины! — взревел провокатор.

Никто из присутствующих не сдвинулся с места, а кое-кто даже отвернулся от спорящих. И лишь от дальнего стола поднялись два тайных агента в штатском, подошли к Само Пиханде и Яну Аносте, предъявили свои документы, и один из них сказал приглушенно:

— Вы арестованы за публичное подстрекательство народа и за измену родине! Пройдемте!

Пиханда и Аноста обменялись взглядами, допили пиво и утвердительно кивнули. Аноста, вскидывая на спину рюкзак, зашуршал конфетами.

— По крайней мере будет что сосать! — сказал он весело.

И оба зашагали.

Когда в деревне узнали, что приключилось с Аностой и Пихандой, все перепугались. Их жены ломали руки и нескончаемо причитали. Мельхиор Вицен, не выдержав, осадил их: «Чего ревете?! Надо было раньше за ними присматривать да усмирять их, пока время было. Получили, олухи, чего добивались! Вышучивали, баламутили всех, вот и поплатились. А теперь их, глядишь, и повесят!»

Обе женщины в ужасе умолкли.

32

Тюрьма при ружомберкском краевом суде была битком набита бунтовщиками, бастовавшими рабочими, изловленными дезертирами и крестьянами, дерзко и безоглядно сопротивлявшимися реквизиции своего имущества. Само Пиханда и Ян Аноста диву давались, сколько народу тут лоботрясничает, болтает о политике или просто так лясы точит. Одного из них, на вид внушающего доверие, Само Пиханда спросил:

— Нас всех повесят?

— Пусть только попробуют! — вскричал бородач и погрозил в неизвестном направлении. — Пусть только осмелятся, скоты, ей-ей, вот так, вот так, скоро их переломаем! — Он вытащил изо рта длинную ржаную соломинку, сердито разломал ее и смял в ладони.

Само Пиханда и Ян Аноста удовлетворенно утянулись в уголок, развязали рюкзак и, угостив ближайших соседей по камере конфетами, сами принялись сосать их и грызть.

— Эх, Само дорогой, — вздохнул Ян Аноста и хлопнул друга по плечу, — а мы с тобой парни хоть куда. Ни слеза нас не прошибла, не затряслись, не завздыхали от страху, не заскулили, когда эти ищейки нас сцапали… Ей-же-ей, крепкие мы с тобой парни, такие на дороге не валяются!

— Ну, Яно, друг мой, — занесся Само, — скажи мне правду, неужто мы и впрямь уже революционеры?!

— А то нет!

— Наши-то будут без ума от нас…

— Да мы и сами от себя без ума…

— А что, если нас тут изувечат?

— Наши будут и вовсе от нас без ума…

А их и вправду чуть не изувечили. Потихоньку, не торопясь копили доказательства и собирались устроить процесс. Адвокаты Валент Пиханда и Ян Слабич понапрасну хлопотали, понапрасну молили, растолковывали — Само и Яна из тюрьмы не выпустили. Адвокаты только и успели им посоветовать: ото всего отрекайтесь! И вот оба отрекались ото всего до того смело и горячо, а иной раз с такой последовательностью, что в запале и возбуждении отреклись на следствии и от собственных имен. Пробегали месяцы, Ян Аноста и Само Пиханда уже давно подъели из рюкзака все конфеты и теперь в основном щелкали зубами, но их ни к суду не привлекали, ни из тюрьмы не выпускали. А тем временем весь окрестный мир неудержимо мчался вперед. Пока они сидели, решался вопрос о тысячелетнем сосуществовании народностей в Венгрии, о судьбах всей Австро-Венгерской монархии, о судьбах войны. В войнах люди словно бы теряют свою историю, и потому историю в основном и составляют войны. В первые месяцы тысяча девятьсот восемнадцатого года Германия опять предприняла активные военные действия и добилась на фронтах преходящего успеха, что, с одной стороны, притормозило на время политическое развитие Словакии, а с другой — оживило деятельность чехословацкой эмиграции. Правительства Соединенных Штатов Америки, Англии, Франции и Италии высказались за возрождение Польши и согласились с тем, чтобы славянские народы были полностью освобождены от немецкого и австро-венгерского гнета. Французское правительство признало право чехов и словаков на самостоятельность, а Чехословацкий национальный совет[135] — основой будущего чехословацкого правительства. Между тем, однако, государства Антанты втянули Чехословацкий корпус, сформированный на территории России, в гражданскую войну на стороне контрреволюции против молодой Советской республики. Чехословацкие мятежники, захватив почти всю Сибирскую железнодорожную магистраль вплоть до Владивостока, дрались против Советской власти и в этих боях, словно себе в наказанье, увязли более чем на два года. Не раз в братоубийственных схватках встречались с ними чехи и словаки, воевавшие на стороне Красной Армии за Советскую власть. Яну Аносте и Само Пиханде трудно было бы даже предположить, до чего неузнаваемо изменилась ситуация на фронтах в июле того же года. На Западном фронте немцы, потерпев крупное поражение, начали отступать. Антанта побеждала на Итальянском фронте, где летнее наступление австро-венгерских войск окончилось провалом со значительными потерями. Она одерживала победу и на Балканском фронте. Австро-Венгрия стонала, выла и начинала дробиться под мощными внешними военными ударами Антанты, а революционные выступления ее угнетенных народов гибельно сотрясали ее изнутри. Еще минуту! Еще каплю! Австро-венгерские солдаты отказывались воевать. В мае против отправки на фронт взбунтовались чешские солдаты в Румбурке. Мятеж подавили, и десятерых солдат расстреляли. В июне возмутились словацкие солдаты 71-го тренчинского пехотного полка, временно размещенного в сербском Крагуеваце. По большей части это были бывшие пленные из России — они тоже отказались воевать. Мятеж был подавлен, и сорок четыре солдата казнено. Каждую неделю множились рабочие забастовки. Тюрьмы были переполнены. Арестантов было столько, что они дышали друг другу в затылок. В ружомберкской тюрьме, приходилось спать даже в две смены, а иначе и не уместиться всем да полу. Ян Аноста с удивлением заметил: «Того и гляди пол-Венгрии в кутузке окажется!» Бородач издали пискливо засмеялся: «Вот уже тысячу лет как вся монархия — кутузка!» И монархия словно чуяла свой конец. Седьмого октября венское правительство предложило Антанте заключить мир. Антанта отвергла предложение. Монархия с каждым часом все больше никла под тяжестью войны. Придунайская монархия тонула в водах Дуная и в окрестных сыпучих песках. Она погибала. Император Карл I поспешно издал манифест о перестройке монархии в федеративное государство, но будапештское правительство теперь не пошло на это. То, что для народов монархии еще недавно было много, теперь оказалось мало. Поляки требовали самостоятельности, югославянские народы — объединения в одном государстве. Национальный комитет в Праге стал готовиться к взятию власти, и национальный вопрос в Венгрии вырос в международную проблему. Но война все еще продолжалась. В тюрьмах карали последних мятежных солдат. В деревнях насильственные реквизиции с помощью войск и жандармов перерастали в кровавые стычки. Рабочие забастовки угрожающе множились. Словаки приняли решительное участие в образовании самостоятельной Чехословакии, объединившей Чехию, Моравию, Словакию и Силезию. С каждым часом прибавлялось смелости, каждый день приносил головокружительные новости. 28 октября 1918 года Чехословацким национальным комитетом[136] было наконец провозглашено самостоятельное Чехословацкое государство. А двумя днями позже, 30 октября, Словацкий национальный совет издал Мартинскую декларацию словацкого народа, в которой словаки высказались за общее государство чехов и словаков.

31 октября выпустили из-под ареста Само Пиханду и Яна Аносту. Одиннадцать дней спустя в Компьене кончилась первая мировая война.

Эх, война! Как легко говорится, что она кончилась!

Загрузка...