Глава пятая

1

По весне Само Пиханде казалось, что вот-вот, словно дерево, он выбросит корни и листья. Голова раскалывалась, во всем теле — тревога, ладони зудели. Подчас он смотрел на себя в зеркало с опаской: вдруг откуда-нибудь выбьются из него эти корни и листья. А взглядывая на солнце, иной раз думал, что и с ним у него тоже какое-то сходство, что-то вроде роднит их. Он и солнце с превеликим трудом продирались сквозь зиму. Но солнце весной уже не только ежедневно всходило и заходило — его благодатное тепло все вокруг пробуждало к жизни. И Пиханда с радостью обогнал бы самого себя. В конце марта и начале апреля он спроворил все полевые работы — пропахал, засеял, посадил — и со дня на день становился беспокойнее.

— Ох, женушка, надавал бы я кому-нибудь тумаков, — говорил он злобно, — враз бы измолотил кого! Попробовал бы кто меня оскорбить иль огреть по башке! У-ух, я бы с ним за это сквитался, ей-ей, кости бы переломал! Эх, Мара родная, вздул бы я кого, право слово, вздул бы!

— Коли тебе так приспичило, ударь меня! — предложила ему Мария. — Только в корчму сейчас не ходи, тебе ведь недолго и невинного изобидеть! Знаю, что с тобой! На стройку, в чужую сторону тебя потянуло. Вот что тебя смущает, терзает и злит!

— Да уж пойду, куда денешься! — сказал Само, оживившись. — Деньги надобно заработать! И пожалуй, прихвачу с собой старшего — Яна. Ходить в школу ему теперь не обязательно, вот пускай и попробует в подручных у каменщика!..

Как вознамерился, так и сделал. Уже в конце марта стал сколачивать их бывалую артель. Перво-наперво слетал к мастеру. Петер Жуфанко-Змей стал изворачиваться, долго скреб за ушами, кривил губы, хмурился и знай охал да ахал: куда, мол, к чертовой матери, тащиться им, да пропади она пропадом вся эта каменщичья работа. Но так было только с первого разу: в обычае водилось поначалу артачиться, судить-рядить да надлежащим образом отнекиваться. Когда же Само явился к нему во второй раз, Змей от радости чуть не бросился обнимать его. Инструмент у него был уже приготовлен, рюкзак собран.

— Ну, Самко, я не против, — сказал он с улыбкой. — Не знаю только, в какую сторону нам податься?

— На Кошице надо идти, потом повернуть на Мишковец[96], Дебрецен и Варадин-Великий, — живо разговорился Само, — Яно Аноста уж с неделю расспрашивает в поезде всех каменщиков. Мужики из Довалова намекнули, что вроде под Варадином есть работенка до самого лета, а то и до осени.

— Да так ли оно? — насупился Жуфанко.

— Дома у печи ничего толкового не надумаешь! Идти надо. Поглядим — увидим!

— Что ж, я — за! — повторил Жуфанко.

На том сошлись и остальные. Бенедикт Вилиш-Самоубивец предложил было наладиться в Краков, но дал себя переубедить. Матей Шванда-Левша согласился без единого слова. Мельхиор Вицен-Мудрец долго ломал голову, все мозгами раскидывал. Целую неделю перед отходом глаз не смыкал. Сновал от товарища к товарищу, то одно его не устраивало, то другое, до обеда носился с таким прожектом, после обеда с иным. Из прежних артельщиков один Юрай Гребен-Рыба отказался идти — уже давно успел подрядиться в другом месте. На его жену Стазку ложилась вся забота о детях. Брат ее, Феро Дропа-Брадобрей, колобродил по свету. А остальные все как один дали согласие.

Ребята из прежней артели почти не изменились, разве что годков прибавилось. Встречаясь, они уже величали друг друга не кличками, а настоящими именами. Словно совестились за клички перед детьми.

Юному Яну Пиханде нечего было опасаться, что он будет один среди взрослых. Еще трое сверстников собрались в путь вместе с ним: Павол Жуфанко, Феро Вилиш и Юрай Вицен. Вся артель уже была в полной готовности, когда вечером девятнадцатого апреля прибежал к Само взволнованный Ян Аноста.

— Само, друг! — кричал он уже в дверях. — Вот и вышло по-моему, железнодорожники бастуют!

— Так вас и разэтак! — заматерился Само. — Именно сейчас, когда нам не обойтись без вас?!

— Да ты радуйся, болван! — гудел Аноста. — Государство теперь выполнит все наши требования! Нам повысят жалование, сократят рабочий день, а тебя опять примут на чугунку!

Само сплюнул в сердцах.

— Будет тебе языком трепать! — сказал он раздраженно.

— А я не треплю!

— Послушай! — Само, подскочив к Аносте, схватил его за ворот — Кто бастует? Где?

— Г-говорю же, — запинался Аноста, — железнодорожники в Будапеште бастуют…

— Поезда туда еще ходят?

— Пока ходят!

— Докуда будут?

— День-другой, а потом…

Само, отпустив Аносту, крикнул сыну:

— Яно, мигом обеги всех! Завтра утром в путь!

Уже в пять утра все вдевятером зябли в Градке на станции, с нетерпением ожидая поезд из Микулаша.

— Придет? — без устали спрашивал Мельхиор Вицен железнодорожников.

— Придет! — кивали те.

Поезд на самом деле пришел, и каменщики, взойдя в вагон, вздохнули с облегчением. Проводник был не на шутку встревожен. Мельхиор Вицен, самонадеянно осклабившись, спросил его:

— Будьте добры, пан кондуктор, скажите мне, правда ли, что в Пеште бастуют железнодорожники?

— Так точно! — подтвердил проводник.

— Пешт есть Пешт, — пустился в размышления Мельхиор Вицен, — пускай себе бастуют. А у нас тут в Верхней Венгрии, в нашей Словакии, слава тебе боже, покуда порядок!

— Не молол бы ты языком! — одернул его Само.

— А я молочу, да?

— Раз бастуют, значит, есть причина! — сказал Само.

— Какая причина? — ухмыльнулся Мельхиор Вицен. — Пускай скажут спасибо, что работенка есть. У нас и того нету! — Он поворотился к кондуктору — Скажите, а чего, собственно, они добиваются? Турнут их как следует, так и вовсе ни с чем останутся!

— А того добиваются, — отозвался кондуктор, — чего до сих пор им не дал никто: ни правительство, ни даже социал-демократия или какая другая партия! Более высокой заработной платы, восьмичасового рабочего дня, избирательного права!

— Нам, каменщикам, похуже, чем вам, железнодорожникам, и то помалкиваем!

— Устройте и вы забастовку!

— Как же нам бастовать, когда у нас нету постоянной работы? — не унимался Мельхиор Вицен. — Мы зависим от того, что нам предложат.

— Тогда и не жалуйтесь! — отрезал кондуктор.

— Вы ж вот не бастуете! — поддел проводника Мельхиор Вицен.

— Кто знает, глядишь, и за околицу не выедем, а вам уж выходить придется! — сказал кондуктор, прокомпостировал последний билет, взял под козырек и вышел.

Мужчины умолкли, недоуменно переглянулись.

— Он это серьезно? — спросил с опаской Бенедикт Вилиш.

— С них что угодно станет! — возмутился Мельхиор Вицен.

— А деньги за билет кто нам вернет? — вскочил Вилиш. — Так дело не пойдет!

— Погодите, чего расшумелись! — усмирял Пиханда товарищей. — Сидите спокойно, мы же едем! Пока из Пешта докатится оно сюда, мы уж на месте будем. А если вдруг и угодим в самую заваруху — что поделаешь! Потопаем пешочком. На железнодорожников злиться нечего, они правы, добиваются того, что им положено. Да и нам такое ой как нужно. Небось, когда Петер Жуфанко столковывается о поденной плате, он тоже не клюет на первое предложение. Что плохого в том, ежели хочется большего? Я вкалывал на чугунке, это вам не мед пить! Тут почитай у каждого железнодорожника клочок земли за домом, а в Пеште изволь жить только на то, что заработаешь. В городе по-иному вертеться приходится. Здесь ежели и нет ничего, так хоть доброй воды изопьешь или травой запасешься. Коры древесной наваришь, и то на худой конец перебьешься. Да что толковать, вы же были в Пеште и Прешпорке, сами небось знаете!

— Зато сколько там баб красивых, — вздохнул Матей Шванда. — Право слово, я бы и год и два сидел впроголодь, и только бы глядел во все глаза. Черт с ним, с голодом! А вы не слушайте, мелюзга! — замахнулся он на пареньков, посмеивавшихся тихонько в углу.

Поезд вскарабкался на Штрбу, и мужчинам становилось все веселей. Достав бутылочки с палинкой, принялись угощаться. Они удалялись от забот, оставленных дома, а о тех, которые их поджидали, пока что не ведали. В Попраде они уже оживленно пели и обмирали от восторга, любуясь заснеженными Татрами со стороны Спиша, откуда им редко выпадало их видеть. В Иглове многих уже долил сон, а в Кошицах пришлось высаживаться. На станции, потерявшись в толпе пассажиров, они сразу осиротели. Поезда приходили, но не отходили.

Железнодорожники метались взад-вперед, о чем-то заговорщицки перешептывались и ни на один вопрос не отвечали. За спиной пассажиров творилось что-то неведомое. Люди встревожились, раскричались. Наши каменщики пытались расспросить кой-кого о работе, да все безуспешно.

— Придется топать дальше! — решил Жуфанко. — До Дебрецена, а то и до самого Семиградья.

Наконец дело пошло на лад.

Они сели в первый же поезд. Недолго оглядывали окрестности, потом взрослые задремали, и лишь четверо юнцов продолжали беседовать, пока не стемнело. В Мишковец прибыли поздно ночью. Артельщики опять расспрашивали о работе, и опять все впустую. Да и с поездами не лучше! Взбудораженные железнодорожники досадливо отмахивались от них. Наконец выяснилось: придется ночевать на станции. Они составили четыре лавки, завернулись в кожухи и попытались вздремнуть. После полуночи их разбудили четыре молоденькие проститутки, глядевшие, правда, вполне невинными девушками.

— Не найдется ли у вас чего поесть? — спросили они.

Каменщики усадили их, накормили.

— Я Марча, — представилась самая из них бойкая, — это Зуза, а вот Маргита и Гелена. Выбирайте!

Мужики умолкли, пареньки покраснели.

— Не бойтесь, мы здоровые! — засмеялась Гелена.

Никто не двинулся, слова не проронил. Лишь у Матея Шванды приметно задергалась голова.

— Ты мне цо вкусу. — Маргита села на колени к Само, запустила пальцы ему в волосы. — Можно и задарма, хоть согреемся…

— Нет! — сказал Само и встал.

Девушки засмеялись, тоже встали. Отбежав на несколько шагов, осыпали мужчин бранью.

— Засранцы вонючие!

— Говноеды, тухлые яйца!

— Хвосты свои поотрежьте!

Матей Шванда взревел и кинулся вдогонку. Девицы громко взвизгнули и разбежались. Матей вскоре остановился и, понурившись, повернул назад.

Утром они отправились в Ягер. И там опять наждались до одури, опять понапрасну искали работу. Поезда ходили все реже, все с большими перебоями. Была ночь, когда они добрались до Дебрецена, а в Варадин-Великий дотащились лишь на другой день к обеду. К счастью, повстречали несколько местных словаков, присоветовавших им податься в недалекое местечко Элешд. Там-де начали строить большие склады. Послушавшись совета, они остались в Бихарской жупе[97]. Пешком и на телегах, усталые и сонные, доплелись они до Элешда и остановились там в первой же ночлежке. Утром двадцать четвертого апреля Элешд стал полниться тысячами местных бедных крестьян и сельскохозяйственных рабочих. Каменщики слонялись среди них и только впустую спрашивали о работе — никто и говорить об этом не хотел. Все, крича и разглагольствуя, ждали открытия митинга.

— Провалиться мне на этом месте, если мы найдем здесь хоть какую работу! — сокрушенно сказал мастер Жуфанко.

Каменщики беспомощно озирались, слушая брань и угрозы семиградских крестьян и рабочих. На возвышенном месте посреди толпы объявилось несколько ораторов, требовавших на румынском и венгерском языках у правительства Тисы[98] избирательного права, повышения заработной платы, повышения цен на сельскохозяйственные продукты, сокращения рабочего дня… Голоса ораторов почти тонули в мощном одобрительном гуле. Вдруг откуда ни возьмись появились вооруженные солдаты и жандармы в пешем и конном строю. Пытаясь прервать ораторов, они призывали собравшихся разойтись. Началась потасовка. Крик, рев и грохот непомерно усиливались. Жандармы и солдаты неожиданно открыли стрельбу, а верховые с шашками наголо Врезались в толпу. Выстрелы не прекращались. Стенания раненых, вопли испуганных и стоны умирающих огласили всю округу. Люди сломя голову разбегались кто куда. Упавшие наземь, были тут же затоптаны — многие так и не поднялись. Каменщики, невольно сгрудившись вместе, отступали в глубь улиц, к домам. Вдруг сын Пиханды Яно взвыл от боли и судорожно схватился за грудь. Глаза дико вытаращены, рот раскрыт. Он зашатался и упал бы, если бы отец не подхватил его. С другой стороны паренька поддержал Жуфанко. Ян потерял сознание, ноги у него подкосились. Силач Матей Шванда кинулся к нему, сгреб его ноги в охапку, и они втроем быстро поволокли Яна к ближайшим домам и садам. Остальные артельщики ограждали их от людей, в паническом страхе проносившихся мимо…

Они остановились в каком-то саду на краю местечка… Опустили Яна на молодую траву. Все склонились над ним, пытаясь привести его в чувство, унять кровь, сочившуюся из груди. Но мальчик закатывал глаза, дыхание его слабело. Хрип прекратился. Лицо резко побледнело, оцепенело тело, глаза остановились. Ян умер. Они осознали это не сразу.

— Сынок мой! — выдохнул с мукой Пиханда и закрыл покойному глаза. Сведенными судорогой губами поцеловал сына в лоб. Встал, зашатался. Шванда поддержал его. Товарищи вокруг тихо завсхлипывали. Жуфанко вытащил из кармана четвертинку палинки, протянул Пиханде.

— Выпей!

Не сознавая, что делает, Само хлебнул и вернул фляжку.

Кто-то снял кожух — прикрыть покойного. Тут объявился хозяин сада. Они даже не заметили, как он приблизился.

— Умер? — спросил он по-мадьярски.

Само кивнул.

— Перенесите его в дом, — сказал хозяин, дополнив сказанное выразительным жестом.

Мужчины подняли мертвого мальчика и понесли через сад к недалекому дому.


На два следующих дня хозяин, мадьяр Иштван Иллеш, приютил восьмерых живых липтовских каменщиков и одного мертвого. Он предоставил липтовчанам ночлег и стол, не рассчитывая на вознаграждение. Разумеется, они помогали ему, чем могли. Вскопали заступом сад, накололи дров, кормили рогатых волов. Тем временем Иштван Иллеш нашел доктора, выправил разрешение похоронить Яна и успел в подробностях разведать о том, что произошло в местечке Элешд и по всей стране. Каменщики, оцепенев, слушали о случившемся. Ужас обуял их, когда они узнали, что солдаты и жандармы убили свыше семидесяти человек и еще больше ранили. Но поезда уже ходили. Правительство подавило забастовку железнодорожников при помощи жандармов, полиции и армии. Тиса призвал всех бастующих в армию, а организаторов забастовки приказал отдать под суд. Пиханда, познавший на себе всю лютую, звериную мощь венгерского государства, сидел уже два дня возле мертвого сына, отдавшись непреодолимой скорби. Напрасно предлагали ему питья, еды — он сидел молча, весь уйдя в свое горе.

После похорон каменщики стали собираться в путь. Поблагодарили хозяина Иштвана Иллеша и, сложившись, хотели заплатить ему, но тот не принял от них ни гроша. Да еще в дорогу дал хлеба и домашних колбасок. Иллеш направил их к двоюродному брату в Дебрецен, надеясь, что там они подыщут работу. Но в Дебрецене Пиханда с поезда не сошел.

— Лучше побираться буду, а здесь не останусь! — сказал он.

— Ворочусь-ка и я с Само! — решил Матей Шванда.

Остальные артельщики сошли на дебреценской станции. Подождав отхода поезда, они с печалью на лицах проводили товарищей. В вагоне Пиханду и вовсе захлестнуло горе, тоска придавила его.

— Не надо было оставлять там мальчика, — сокрушался он. — Надо было увезти его домой! Как я теперь жене на глаза покажусь?!

Матей Шванда успокаивал его, утешал, уговаривал.

На сей раз как-то быстро доехали до Кошиц.

Железнодорожники, правда, были раздражительны, вспыльчивы и по малейшему поводу обрушивались на пассажиров. А Шванда и вовсе оробел, обнаружив на станции, что у них не осталось денег, чтобы продолжить путь. Они вошли в вагон, но минуту спустя снова вышли.

— Вы что тут мотаетесь? — окрикнул их кондуктор.

— Денег нет на билеты, — признался Шванда.

— Садитесь! — кивнул кондуктор. — Сегодня и так вас свезем! Только ни звука! Железная дорога, стерва, не обеднеет!

Пиханда поплелся к окну и молча смотрел, как убегает и меняется окрестный пейзаж. До самого Попрада он не сдвинулся с места и не проронил ни слова. Матей Шванда не тревожил его: ни о чем не спрашивал, ничего не говорил. На станции в Попраде Пиханда вдруг поднялся и сорвал с полки свой рюкзак.

— Ты куда? — Матей схватил его за руку.

— Сойду! — Пиханда попытался выдерпуть руку.

— Не пущу!

— Невмочь мне ехать домой, Матей! — сказал в смятении Пиханда. — Уж лучше пешком. Пока дойду, может, наберусь духу!

— Нет! — сказал Матей. — Воротимся вместе!

Пиханда подчинился и сел. Поезд, миновав Штрбу, Важец, Выходную, стал не спеша спускаться к Кралёвой Леготе.

— Бери свои монатки, спрыгнем! — растормошил Пиханду Матей Шванда.

Спрыгнули они у гибовской сигнальной вышки, а когда поезд спустился мимо них в долину, увидели напротив — по другую сторону колеи — стрелочника Пуллу. В женском платке на голове он козырял убегающему поезду.

Не удержавшись, оба загоготали. Корчась от смеха, поддерживали друг друга, чтоб не упасть. Стрелочник Пулла подбежал к ним.

— Что случилось? — спросил он растерянно.

Шванда пальцем указал на его голову.

Пулла схватился за голову и сам рассмеялся.

— Я аккурат корову доил, — начал он объяснять, — а тут поезд загрохотал… Ну я и выбежал, в чем был. Корова у меня совсем дурная — ежели не жена доит, лягается как ошалелая. Вот я и повязываюсь платком, а то, не обмани я ее таким манером, ни в жисть не позволит подсесть к вымени… Ну, а вы-то как?

— Сына у меня убили, — сказал Само Пиханда.

— Боже великий, сына! — вскричал стрелочник Пулла. — Как так? Где, за что? Что же это такое?!

— В другой раз, Яно! — сказал Матей Шванда.

Простившись со стрелочником, они сбежали к реке.

Перешли йброд Ваг, взобрались на Глинище и немного поодаль в низине увидели Гибе. Без натуги сбежали к ближним гумнам, встретили первых односельчан. На вопросы не отвечали, не здоровались, а все как-то испуганно поспешали. Люди изумленно смотрели им вслед. Остановились они лишь во дворе — перед дверьми дома Пихандов, но войти не решились. Скинув с плеч рюкзаки, ждали. Вскорости на пороге появилась жена Само. Хотела поздороваться, но, вглядевшись в них, обомлела.

Сбежав по ступенькам, остановилась.

— А Янко где? — выдохнула. Склонив головы, они молчали. Жена вскрикнула, подскочила к мужу — Где ты оставил Янко?! — кричала она, тормоша его. — Где ты оставил нашего сына?

Пиханда зашелся в рыданиях.

2

После смерти сына с Само Пихандой что-то стряслось. Случилось это не сразу, не вдруг, а наступало исподволь, незаметно, но оседало в нем прочно, и в конце концов эта его перемена стала очевидной для всех. Впрочем, обо всем по порядку!

Сперва он вознегодовал на свое ремесло. В один прекрасный день, склонившись — с виду спокойно — над своим каменщичьим инструментом, он крепко себя изругал: «Эх, Само, Само, осел ты безмозглый, из-за своего бродячего ремесла сына погубил! Поделом же тебе! Разбогатеть вздумал, заработанными на чужбине грошами нужду свою захотел одолеть?! Вот уж поистине одолел! Ощерилась она тебе в лицо пуще прежнего, а заодно с ней и гнусная зубастая смерть! Знай терпи да скули! Реви, горбаться и копошись, душе твоей все равно уже не полегчает и сыну жизни не воротишь!» Он брякнулся на колени и, задыхаясь от рыданий, кулаками стал молотить по инструменту. Он завывал, крючился, выпрямлялся, до крови отшиб костяшки пальцев. Потом, схватив мешок с инструментом, взбежал на чердак и яростно швырнул его в угол. В тот же день он отправился к Аносте и Толькому — сообщить им, что выходит из социал-демократической партии Венгрии. Оба понимающе переглянулись. Решили — Само действует сгоряча, но со временем одумается и вернется. Но даром они ему что-то вдалбливали, даром уговаривали. Аноста в конце концов даже возмутился:

— Ведь не социал-демократы сына твоего убили! Убили его как раз те, против кого мы боремся, те, что отказывают народу в правах. Разве тебе не известно, что наша программа включает также и отмену законов и постановлений, ограничивающих свободу агитации и слова, требует полной свободы печати, организаций, союзов и собраний… Добейся мы этого, никто ни в одно собрание не посмел бы стрелять. А кто будет бороться за это вместо тебя?! Я или Биро? Ты хочешь сиднем сидеть и выжидать?!

Само лишь досадливо махнул рукой.

— Ни на какие собрания меня уже не затянешь! — сказал он.

— Да ты просто копотун копотливый! — вздохнул Аноста. — Что за дурость наперед зарекаться!.. Ты же человек, не скотинка! Или сразу подставь рога, пусть тебя привяжут к корыту!..

Тут уж и Само вскипел:

— Теперь-то я не дам себя околпачить! Никому! Даже тебе, Аноста! Ты хочешь свободы, братства, равенства между людьми независимо от национальности, расы, религии, пола. Да, действительно за это кто-то должен бороться! Но все эти криводушные пророки, что десятилетиями толкуют нам о том и морочат нас своими сказками, все эти пророки и фарисеи сами-то перед ружьями не встанут! Нет, не хочу даже слышать об этом! Заплатил я слишком дорогую цену!

Ян Аноста и Биро Толький остались ни с чем.

Вскоре и брат Валент попытался взять Само в оборот. Прежде он гнушался политики, а теперь всей душой ратовал за Словацкую национальную партию. Едва успев выразить Само соболезнование, он сразу же пошел сверлить ему уши программой этой партии.

— У меня открылись глаза. Можно сказать — я национально прозрел. Мы должны держаться бок о бок, и тогда нам окажутся под силу великие дела. Если до сих пор мы сумели сохранить себя как нацию, значит, мы не только отучимся пить, но у нас будет и своя сильная партия, своя политика, свой капитал и культура. Наша Словацкая национальная партия[99] добьется для словаков в венгерском отечестве всего, чего до сих пор не добились ни штуровцы[100], ни Матица, ни разные «требования», меморандумы и союзы, вместе взятые! Мы требуем разумного порядка для работников! А ты решил отлеживаться на печи! Ты же всегда горел, был полон идеалов. Опостылеешь сам себе, братец! Наскучит жить в такой бездейственности! Проснись, Само, проснись!

Само опять досадливо, с ухмылкой на лице сплюнул.

— Я знаю свое!

— Что ты знаешь? Ничего ты не знаешь!

— Что говно смердит!

— А-а, — устало махнул рукой Валент. — Все равно когда-нибудь придется призадуматься!

— Вот тебе бы это в самый раз! — сказал Само.

— Мне? — удивился Валент.

— Ганка Коларова носит под сердцем твой плод! — вскричал Само разгневанно. — Ну и родня ж у меня! Кристина спуталась с женатым! Ты обрюхатил девушку, а потом преспокойно женишься на другой. Все мы наказаны. Отец подавился стеклом, а сын мой погиб от сволочной пули! А вам все еще мало насилия? Баламутить хотите, а потом подыхать или других убивать?! А зачем? Толку-то что? Одни мертвые да калеки!

Само рухнул на лавку, зарыл лицо в ладони. Когда он очнулся, Валента уже не было. В дверях стаяла Мария. Со страдальческой улыбкой обнимала она свой тяжелый живот. Само вскочил, всполошно кинулся к ней и легонько коснулся ее живота.

— Этого не отдам! — вскричал он.

Вот так мы, возможно, до срока лишились революционера! Э-эх, а каким бы революционером Само мог стать! Но теперь, казалось, он окончательно порвал со своим прошлым и ничуть не сожалел о нем. От того, кем был, отрекся, кем станет — пока не знал…

3

Валент Пиханда вошел к Кристине без стука. Сестра полеживала на канапке, а на столе благоухала картофельная запеканка. Кристина повернулась и, тяжело подымаясь, вздохнула.

— Видишь, какая я, — виновато сказала она и стыдливо посмотрела на свой округлившийся живот.

Валент, смущенно улыбнувшись, подошел к сестре. Молча обнял ее, поцеловал.

— Ты, может, и попрекаешь вдову, что она на сносях, а я счастлива.

— Ничем я тебя не попрекаю, — отозвался он тихо.

Сестра в растерянности огляделась вокруг и, схватив брата за руку, потянула к канапке. Прежде чем усадить, обтерла место фартуком.

— Запеканки отведаешь? — Она пододвинула к нему тарелку. — Осталась вот, мне уж больше не съесть. Захотелось, испекла целый противень, а съела всего два кусочка, — говорила она торопливо. — Давеча возжелала чего-нибудь сладенького, глотнула две ложки сахару, а теперь мне бы вот маковника — куда лучше. Да кто его мне испечет? Вот я теперь какая…

Валент кивнул и, поглядев пытливо на Кристину, отхватил кусок картофельной запеканки. Ел медленно, жевал долго, словно была ему не по вкусу.

— Тебе что, не нравится?

— Почему же, хорошая!

— Кислого молока хочешь?

— Немного.

Она сходила в кладовку и воротилась с кружкой молока. Села возле брата, подождала, пока он выпьет, потом легонько коснулась его руки.

— Рассказывай, как живешь.

— Работы много, забот…

— А жена?

— Ребенка ждет.

— И она? — вырвалось у Кристины, но она тут же ладонью прикрыла рот.

Валент взглянул на нее — она вся зарделась.

— Я все знаю о Ганке, — сказал он. — Само даже отругал меня. Вы встречаетесь?

— Иногда! — Кристина встала, отнесла пустую кружку. С минуту она суетилась возле печки и, поправляя крышки, шумно вздыхала. То ощупывала себе поясницу, то оглаживала живот, потом, резко замахнувшись, согнала мух с сахарницы. Наконец воротилась к Валенту. — Мне тяжело говорить о Ганке, — промолвила она и потупилась.

— Мне можешь! — настаивал Валент, судорожно хватая сестру за руки, сложенные на коленях.

— Ты ее по-прежнему любишь! — сказала Кристина, не глядя на брата.

Валент отпустил ее руки и откинулся на спинку канапки. Они тихо сидели рядом.

— Теперь она уже редко ходит ко мне, — отозвалась Кристина. — Да что я говорю! В последнее время вообще не ходит. Ни с того ни с сего перестала. Хаживала ко мне, бывало, поплакать, и я вместе с ней плакала. Сперва мне не хватало ее, а потом и я отвыкла. Захочется, так и одна поплачу… Не знаю, что случилось, да меня это и не занимает теперь. Вроде как и меня возненавидела…

— Значит, ненавидит меня? — спросил Валент горько.

— Я этого не говорила! — передернулась Кристина. — Она никогда даже словечком…

— Не надо, Кристина..!

Она умолкла.

За дверями скрипнуло, ручка опустилась. На пороге стоял Юло Митрон. Он поглядел на обоих, вошел и закрыл за собой дверь.

Валент поднялся.

— И ты собираешься нападать на меня? — осклабился Юло Митрон и щелкнул пальцами. — Что ж, давай, милый доктор, сквитаемся!

Но Валент подошел к нему с протянутой рукой, Они обменялись рукопожатием, не сводя глаз друг с друга. Митррн улыбнулся.

— Есть, есть силушка, словно всю седрию на руках носишь.

— Тебя, однако, годы не берут! — ухмыльнулся Валент.

— Выпьем? Кристинка, найдется чего?

— Я не буду, — отказался Валент. — Хотел бы еще…

Кристина подскочила к нему и, подтолкнув к двери, обняла его и поцеловала.

— Ступай же, ступай! — с улыбкой подбодрила она брата.

Он вышел во тьму и сразу растерялся. Идти или не идти? Вот вопрос! Он беспокойно огляделся; в окнах горел свет, в темных улочках мелькали человеческие тени. Они останавливались и снова двигались. Он отступил под прикрытие дома и привалился к нему спиной. Резануло в паху. Он двинулся. Резь утихла. Он вытащил руку из кармана и в задумчивости стал ковырять в носу. Но, осознав, чем занимается, улыбнулся. Чего только не делает человек, думая, что его никто не видит. Давно, еще мальчишкой, он услаждал сам себя под периной. И продолжалось это до тех пор, пока мать не сказала ему: «Знаю, чем ты занимаешься, хотя и не гляжу на тебя! Даже когда ты один, веди себя так, будто вокруг тебя много людей!» Решившись наконец, он зашагал. Внезапно появилось ощущение, что на него глядит с десяток пар глаз. Но он, не останавливаясь, продолжал идти. В дом вошел смело, без колебаний. Сжал кулаки, стиснул зубы, сомкнул рот, будто ждал нападения. Еще в сенях представлял себе, как обрушится на него Ганкина мать, а отец замахнется кочергой. Но Ганка была одна.

— Добрый вечер! — поздоровался он.

Ганка повернулась и от неожиданности на мгновение приоткрыла рот. Оглядев Валента с ног до головы, попятилась.

— Ты пришел убить меня? — спросила она сухими губами.

Только сейчас он осознал, что стоит раздвинув ноги и грозно сжав кулаки. Он расслабился, распрямил пальцы. Улыбнулся.

— Сам себя потом и посадишь или опять выкрутишься?! — вскрикнула она вдруг. — Ну убей меня, убей!

— Ганка! — сказал он спокойно, ласково и шагнул к ней.

— Не-ет! — крикнула она и вытянула вперед руки, словно хотела его остановить. — Нет, нет! — повторяла она.

— Ганка! — начал он снова. — Я пришел повидать тебя. Подумай о нашем ребенке!

— У него нет отца, у него не будет отца! — кричала она возбужденно, сильно сжимая ладонями вздувшийся живот. — Сама его доношу, и выхожу сама… Мой будет, только мой, никто у меня его не отнимет! Никто, никто! — надрывно заплакала она.

— Ганка! — Он снова заговорил с ней.

— Уходи! — взвизгнула она и бросилась к нему. — Уходи, уходи!

Попятившись, он испуганно поглядел на ее лицо, искаженное гневом. Она бы кинулась на него, не скройся он за дверью.

— Ненавижу тебя, ненавижу! — кричала ему вслед.

В сенях он постоял, чуть опомнился. Слышал, как за дверями Ганка горестно всхлипывает, но войти уже не осмелился.

Сунув руку в карман, вытащил сто гульденов и положил их под ведро с водой.

И снова вышел в ночь.

Каждый несчастен по-своему. Валент не умел скулить от отчаяния, не рвал на себе волосы, не раздирал кожу ногтями, не выл, не бился головой об стену. Он лишь шагал и шагал. Вышел впотьмах за околицу, спотыкаясь пошел под звездами проселком и даже не заметил, как двинулся в обратный путь. Он ни о чем не думал, ничего не воображал себе, лишь без устали вышагивал. И хотя немного полегчало, неодолимая печаль в нем оставалась. Тягостное уныние в кровь саднило нутро. Тело, правда, расслабилось, словно ставши легче, отпустила судорога, сводившая мышцы. Но исторгнуть из себя печаль, горе, всхлипы, рыдания и жалость было невмочь.

— Ну и разобрало же тебя! — сказал Валенту Само, когда тот воротился домой. — На, выпей!

Он налил ему сто граммов палинки, не забыл и о себе. Чокнулись, выпили.

— Валент, горемычный ты мой! — причитала мать Ружена, суетясь вокруг сына, грустно клонившего над столом голову.

— Ох и наделал делов, ох и наделал! Поел бы хоть! Поесть тебе надо!

— Не буду, мама!

— Выпей! — предложил опять Само.

После третьей рюмки Валент разговорился.

— Был я у нее!

Мать, Само и Мария удивленно переглянулись, обступили Валента.

— Ну и что? — нетерпеливо спросила мать.

— Ничего! Выставила вон! Видеть не хочет, знать не желает. Ненавидит меня…

— Что ж, так-то оно и лучше! — вздохнула мать и вдруг улыбнулась.

— Налей-ка мне еще! — попросил Валент, подставляя рюмку.

Братья повеселели.

— Петер, поди сюда! — подозвал Само своего десятилетнего сына. Мальчик радостно подбежал. — Представляешь, что надумал! — Само выразительно подмигнул. — Ну-ка, скажи дяде, что ты в голову забрал.

Мальчик сконфузился.

— Часовщиком хочет стать! — выдал его отец.

У мальчика засияло лицо.

— Хочу! — сказал он.

— Мало ли чего хочешь! — нахмурился Само. — А знаешь, какая это незадача часовщиком быть? Нынче часы разве что у священника, учителя, нотара да кой у кого из зажиточных крестьян. Что ж чинить станешь? Горе будешь мыкать всю жизнь!

— Поди сюда! — улыбнулся Валент племяннику. Мальчик прижался к нему. Валент отстегнул от жилета цепочку и вытащил из кармана часы. — Дай-ка руку!

Мальчик протянул ладонь — Валент опустил на нее часы.

— Смотри не сломай, они твои.

Все ахнули, осчастливленный мальчик еще долго держал ладонь открытой. Округлившимися глазами смотрел он на часы, а когда наконец осознал, что они ему подарены, закрыл ладонь и бросился к дяде на шею. Обнял его, поцеловал и тут же побежал в соседнюю горницу. Все дети понеслись за ним. Братья улыбнулись друг другу, чокнулись.

4

Утром Валент простился с матерью, братом, невесткой и детьми и собрался домой. Мать провожала его.

— Загляну к тестю и теще, — сказал Валент. — Может, дадут коляску до станции. А вы-то видитесь, бываете друг у друга?

— После смерти отца никто у нас не показывался.

— А вы?

— Все недосуг было!

Они обменялись взглядами, покивали.

— Помни, сынок! — Мать схватила его за руку. — Хоть ты и ученый, а рано гопать: скажешь гоп, как перескочишь. Держись подальше от политики, для бедняка политика — петля. Делай свое дело честно и добросовестно!

Мать перекрестила его.

Валент обнял ее, поцеловал и пошел. Постаревший Гадерпан пробирал во дворе работников. Чихвостил их почем зря, грозился с работы прогнать, а заметив Валента, сразу притих, словно устыдился.

— Еще вчера тебя ждал.

— Заболтались мы с братом.

— Ну заходи!

— Я ненадолго, — сказал Валент. — От Гермины поклон. Она бы тоже приехала, да доктор запретил. Надо поберечься.

— Срок-то когда? — улыбнулся Гадерпан.

— Вот-вот!

Гадерпан пошел за водкой, а Валентом занялась теща. Он рассказал ей о дочери. Теща нахмурилась.

— А что болтают о тебе и о Ганке, знаешь?

— Знаю!

— Этого нельзя было допустить!

— Что поделаешь? Перевешать все село прикажете?

— А хотя бы! — Теща гневно топнула.

— Глупости! — осадил ее Валент. — Они правы, она ждет от меня ребенка!

— Мужик! Болван! — процедила сквозь зубы теща. — Мужиком был, мужиком и останешься, будь ты хоть стократ доктор!

Валент не проронил ни слова.

Поклонившись, вышел. Вскорости воротился Гадерпан с рюмками и бутылью вина.

— Где же он? — спросил.

— Ищи-свищи!

— Послушай-ка, что ты ему опять наболтала?

— А то, что ему полагалось услышать! Растяпа он, мужик, и ничего больше!

— Ну и дуреха! Радуйся, что он посадил себе на шею твою дочь. Или хочешь, чтоб он назад ее приволок?! Я ведь тоже мужик!

— Оба из одной плахи вытесаны!

Выбежав из дому, Гадерпан стал выглядывать Валента.

— Паныча не видал? — окрикнул он ближайшего работника.

— Уехал! — был ответ.

— Беги за ним, пускай тотчас воротится!

Валент не воротился. Быстро поднялся по Глубокой дороге, добежал запыхавшись до Камня, а оттуда, перемахнув через Вахтаров холм, спустился к железнодорожной станции в Кралёвой Леготе.

В Ружомберок поспел еще до обеда.

Жена встретила его радостно, по он был мрачен, все отмалчивался, хмурясь пролежал всю вторую половину дня.

— Тебя что-то тревожит? — не унималась Гермина.

— Нет!

— Как наши?

— Живут, кланяются тебе!

— А ваши?

— То же самое.

— И все-таки с тобой что-то неладно?!

— Да ничего, господи! Устал, поезд меня вконец доконал, да еще ты добавляешь… Иди отдыхай!

Она подсела к нему, взяла за руку.

— Я все знаю. Мама уже две недели назад отписала, — сказала она вполголоса, глухо. Он хотел встать, но она удержала его. — Мне это не мешает. Смирилась я… Что было, то было… Теперь ты только мой!

Прильнув к нему, она тихо заплакала.

5

И вдруг прорвало куль: посыпались роды… К исходу года в семье Пихандов, если считать и Ганку Коларову, их было четверо. Взошла опара в соломенном лукошке. Сперва примостится она незаметно под белой полотняной салфеткой, особо даже не пахнет, сидит смирно, не шелохнется. И вдруг приподнимет легонькую салфетку, выбродит за стенки лукошка, перевалит через край, перескочит, пощупает вокруг себя пространство, клейко пристанет к предметам, и запах ее разольется широко окрест. Какое это чудо, когда женщины рожают! Детьми пахнет весь дом, целый мир! Ничто на свете не источает такого аромата, как женский, человеческий плод! После долгих месяцев Само Пиханда впервые почувствовал себя счастливым: он поднял высоко над головой новорожденного сына, потом опустил его к лицу, нежно уткнулся носом в его мягкое брюшко, понюхал его, поцеловал в ножку, в спину, попку — и смеялся, плакал и снова смеялся…

— И наречен будет Марек! — провозгласил он.

И был он Марек. И были крестины. На крестинах был и Ян Аноста с женой, счастливый и веселый, потому что нашлась причина вытащить из гардероба черный, ловко сшитый костюм шерстяной ткани, который он так любил надевать. От избытка счастья Аноста упился в первый же час.

— Социалист народился! — выкрикивал он. — Да здравствует социалист!

— Уж лучше трубочист, наверняка проживет дольше.

Невесть откуда взявшийся фотограф сделал памятные снимки, а потом тоже нализался. Все гости, позабывшись, набрались через край. К полуночи упились до зеленого змия — зелье просто из ушей сочилось. Вылакали даже то, что притащили в подарок, и все казалось мало. Один Само пил неохотно… Словно мыльную воду тянул. И была неповторимая минута, когда он наклонился с женой над новорожденным и тихо прошептал: «Смерть можно одолеть только жизнью!»

Через неделю родила Кристина. Сбежались все замужние и детные подружки — помогли запеленать малого Ивана. Матильда Митронова в отчаянии опрокинула керосиновую лампу — спалила бы дом и сама бы сгорела в нем, кабы не мать. Та погасила крепнувший пожар, руки сожгла, а дочь уберегла. Юло Митрон усыновил детище, устроил ему крестины и, крепко сжав кулаки и сощурив глаза, высказал над отпрыском свое пожелание: «Пусть падет на загуменье метеорит, величиной с колокол, и я выкую тебе из него бессмертное сердце!»

Ганка рожала трудно и долго. Впадала в беспамятство и снова приходила в себя. Надрывалась от боли. О грядку кровати искровянила пальцы. Три повитухи спасали ее, но ребенок родился мертвый. Роженица потеряла много крови, промучилась день, утопая в белых, высоко взбитых перинах, и умерла.

Месяц спустя пришел черед Гермины. Валент Пиханда за день до родов убежал в горы, оставив жену на попечении матери и акушера. Это были самые тяжелые дни в его жизни. Он горевал по сыну, жалел Ганку и с тревогой думал о жене. Когда, вконец измученный, через два дня воротился, ему сообщили, что у него родился здоровый сын Мариан. Он словно уцепился за что-то над пропастью. Ужас падения отпустил его. Было невмочь кричать, но и молчать он не мог. Он бросился к сыну и, увидев его, застыл от изумления, словно не верил собственным глазам. Лишь исподволь на губах его заиграла улыбка.

Он взглянул на тещу — та сверлила его глазами. Только сейчас он осознал, насколько она ему отвратительна, — и еле сдержался, чтобы не сплюнуть… А теща, повеселев, вдруг что-то замурлыкала, потянулась к внуку. Валент схватил ее за руку, сжал до боли. Она вскрикнула, но подчинилась. К колыбели подскочил захмелевший Гадерпан, увешанный подарками для внука и дочери. Он встал, широко расставив ноги, и бросил на перину пачку банкнот.

«Вот тебе в подарок, — взревел он, и внук расплакался. — Хочешь стать человеком — уже родись богатым!»

А чуть позже Марианова бабушка — Ружена Пихандова промолвила с тяжким вздохом: «Сколько мальчиков рождается — к войне это!»

Но до войны было еще далеко.

6

Время валило вперед. Оно кувыркалось, перекатывалось то быстрей, то медленней, но не останавливалось. Само Пиханде казалось, что оно втягивает, всасывает его в свою бездонную пасть и она навсегда за ним захлопывается. И никогда ему не вырваться из нее, не убежать от времени, не перегнать его. Он входил в него неотъемлемой частью, был его послушной молекулой. Менялись времена — менялся и он. После рождения сына Марека он ненадолго успокоился, смирился с тем, что случилось. Даже Мария не заговаривала о покойном Янко. То ли забылась в хлопотах о новорожденном, то ли сознательно не хотела вспоминать то, что причиняло ей боль. Внешне все оставалось по-прежнему. Жарким летом по обыкновению выгонял Само мух из кухни или просто убивал их. Мушиными трупиками подчас бывали усеяны пол и стены. Иной раз он с увлечением ловил мух и скармливал их ногастым, как он считал — домашним, паукам. Дети помогали ему, прыгая вокруг, и ужасно радовались, когда паук сильными челюстями душил отчаянно мечущуюся муху. Из этих наитончайших паутин не исходило ни звука. Все выглядело естественно, обыденно. Все казалось таким, каким и должно быть. И это убийство в нужном месте и в нужное время сохраняло жизнь, пусть всего-навсего паучью. «Эх, — нередко вздыхал Само, — был бы и у меня такой кормилец, как у этого паука! Такой, что сбрасывал бы мне на стол печеных баранов, голубей или поджаренных форелей. А еще бы лучше, кабы в Гибице или Ваге вместо воды текла говяжья похлебка с лапшой. В лужах после дождя благоухал бы укропный соус, холмы были бы из печеной и вареной картошки, а один из них — большой глыбой сыра. И по крайней мере из половины родников било бы коровье молоко». К сожалению, ничего похожего не произошло, хотя многое изменилось. Менялись и заботы, но и в новом обличье они оставались заботами. Само обихаживал пчел, но особого почтения к пчелиной матке уже не испытывал. Иногда он подремывал в пчельнике, но теперь его не одолевали видения. Впрочем, ему вообще перестало что-либо сниться. Вечером он засыпал внезапно, словно день погружал его в густое масло, а утром просыпался как ужаленный, почти с криком. Подчас гудело в голове, резало глаза, но он не замечал этого. Самоотверженно, преодолевая в себе сомнения, он упорно, неистово, даже злобно переливал в кадушки мед, собирал урожай в садах и на поле, косил, свозил, молотил и снова пахал и сеял… Когда ж по весне бурей смыло с поля навоз и смело засеянный хлеб, он принял это спокойно. Натаскал навозу и снова засеял. Да и ко всему происходящему в мире относился он философски, попусту не тревожился. В начале января прибежали к нему Аноста и Толький, но ничего не добились. Вперебой рассказали о «Кровавом воскресенье» в Петербурге, когда царские войска ранили две тысячи и убили свыше тысячи человек, направлявшихся к царю с петицией об улучшении условий жизни в России. Он выслушал их, но остался холоден.

— Вот о том-то я и говорил! — только и обронил он.

— А что ты говорил? — вскинулся Аноста.

— Мы ровно пчелы, — сказал Само спокойно. — Никто не избавит нас от нашей работы, а забот добавит всякий! Стоит чуть поднять голову, как нас уже гнут к земле. Когда царь, когда король либо император, другой раз нотар или священник, а станем слишком высовываться, изведут всех!

— Вот ты о чем! — неприязненно поморщился Аноста. — Уж никак ты и в церковь повадился? Неужто опять по вечерам молитвословишь? Наделал в штаны, вот-вот, и думаешь, этого никто не заметит. Думаешь, твое говно не смердит?! Думаешь, что твой сын первый и последний, кого убила преславная Австро-Венгрия? Впрочем, он умер не напрасно!

— Но это был мой сын! — сказал Само.

— Каждый чей-нибудь да сын!

— Живой он был бы куда полезней!

— Вот ты хоть и живешь, а гниешь! — Аноста ткнул в него пальцем.

— Оставь меня в покое, революционером я не буду! Не желаю, чтобы перебили всех моих детей, не желаю, чтобы меня прихлопнули или вздернули на веревке. Вот и все! Я смирился с тем, как живу, потому что знаю — лбом стены не прошибешь. А станет совсем невмоготу, так, что хоть в гроб ложись, оно и само изменится… — сказал спокойно Пиханда.

Аноста махнул безнадежно рукой и вместе с Тольким убрался восвояси. Какое-то время они не тревожили Само. В пору, когда дозревала трава и наливались колосья, он нанялся извозчиком — возил на Машу[101] древесный уголь. Буренки степенно плелись по дороге, а Само, щелкая бичом, шагал впереди. Однажды его ударило дышлом в спину. Оглянувшись, он остолбенел: от дымного древесного угля занялся воз, и коровушки совсем ополоумели. Он с трудом выпряг их. Но и это он принял спокойно. В июне опять примчались к нему Аноста и Толький.

— Ура, ура! — кричал в восторге Аноста. — Основана наша Словацкая социал-демократическая партия![102]

— Ну и что! — обронил Само.

— Неужто ты не хочешь стать ее членом?!

— А зачем?

— Тьфу, да ты помрешь, а так и не дойдешь до истины, — взбеленился Аноста.

— А какова ее программа? — спросил с улыбкой Само.

— Прежняя, но партия — наша, словацкая! — восклицал Аноста.

Само взглянул на Биро Толького — тот молчал.

— А ты, Биро, — спросил он его, — ты-то теперь будешь в которой из них, в венгерской или словацкой?

Биро смущенно почесал голову.

— Я, ей-богу, не знаю, как мне и быть, — пожал он плечами и испытующе поглядел на Аносту.

— Это уж твоя забота! — ответил тот.

— Вот задача! — терзался Толький. — Хоть я и мадьяр, а живу среди вас, словаков, почти всю жизнь… Пожалуй, мне надо быть с вами и в одной партии…

— Правильно, Биро! — ожил Аноста и обнял товарища. — Ты мудро решил, ты же наш… А как ты? — повернулся он к Само.

— Нет! Отстань от меня!

— А, так тебя и разэтак! — вскричал Аноста. — Ты еще не очухался ото сна?

— Говорю тебе, оставь меня в покое!

Они ушли — Само полегчало. К политике, казалось, он потерял всякий интерес. Ему было все равно, выиграл ли на выборах Лани или Стодола[103], не тронуло его «Кровавое воскресенье» в Петербурге, не взволновало основание словацкой социал-демократической партии, как и не соблазнили те, что толпами переселялись за море, в Америку. Он работал и ждал. Не знал, чего ждет, но ждал. Будто надеялся, что придет, случится что-то необыкновенное… И вдруг оно случилось! На исходе лета вспугнутый чем-то конь убил мельника. Зерно дозревало, и сельчане не знали, кто его смолотит. Само ожил. Он обошел всех, от кого зависело дело, молил, просил, грозился и, наконец, получил мельницу. Чтобы арендовать ее, продал землю. И вот так Само Пиханда стал мельником на Перепутье.

Загрузка...