Часть четвертая Учись на хорошо и отлично

1

— Измайлов, вот ты гад все-таки, — сказала Катька.

Здравствуй, школа.

Я проснулся как по будильнику, который, само собой, не ставил. Сел на диване, позевал, разлепил глаза, убедился, что уже 7.02, так что еще пять минут вздремнуть не получится, встал на вялые ноги, сдержанно гадая, почему у меня болят все мышцы и половина суставов, включил чайник, отдал должное ванной и пошел будить Дильку. И на пороге ее комнаты споткнулся о кота, который, гад, даже не отполз — мявкнул возмущенно и тюкнул меня лапой в лодыжку.

Я вспомнил, что Дильки здесь нет. И папы с мамой здесь нет. И жизни такой, как была, нет.

Я чуть не заплакал, честно говоря, и на всякий случай заглянул все-таки в комнаты к Дильке и к родителям. Вдруг мне вся эта чехарда с отъездами, приездами, драками и многосерийной жутью приснилась. Бывают такие сны — долгие, правдошные и на пятьсот частей, так что не поймешь, проснулся ты или, наоборот, из реальности ненадолго голову выставил.

Я рассмотрел пустые кровати, перешагнул через горы одежды, которые набросал вчера, вздохнул и пошел собираться. Неохота мне было в таком доме весь день проводить. И лишь перед уходом вспомнил, что надо позвонить däw äni. Набрал, насчитал десять гудков, отключился, набрал еще раз, спохватился и побежал. Из школы эсэмэску отправлю. А вот записку сейчас оставить надо.

Ни ручки, ни бумаги не нашлось. Пришлось дербанить сумку и терять время на упихивание обратно всех вылезших потрохов. Еще кот мешал — он не выпускал меня. Сел перед дверью и растопырился.

— Ну ты-то куда, — пробубнил я. — Уйди, опаздываю.

Он поднял лапу.

— Драться будем? Давай вечером, а?

Кот смотрел на меня внимательно и не двигаясь. Я сказал очень убедительно:

— Я ненадолго. В школу сбегаю и обратно. Да не бойся ты, я про тебя больше не забуду. Хочешь, гулять попозже пойдем? А? Засиделся, я понимаю, ты же вольная птица. Шучу, не птица. Сейчас не могу, а вот вернусь, и с собой тебя возьму, по-любому, вот честно. Договорились?

Кот моргнул и растопырился сильнее. Я мягко отодвинул его в сторону, так кот попытался обнять меня всеми лапами, даже шеей зацепился и зашипел, отчаянно так. Я осторожно стряхнул его и выскочил в коридор. Воткнул записку между дверью и косяком, метнулся к лифту и застучал по кнопке вызова. Почти опаздываю.

Почти, говорят, не считается. Правильно говорят. Я еще и в лифте застрял. Кабина со скрежетом дернулась и застыла — как будто перекосившись. Меня, во всяком случае, на стеночку бросило. И свет погас — ме-едленно так.

Я понажимал кнопки, попинал двери, попытался раздвинуть их и высмотреть что-нибудь в щель. Без толку.

Американским героям удобно — они как застрянут, сразу люк в потолке ш-шить в сторону, и по канатам к крыше. Их бы в наши лифты. Чтобы люк поискали и чистенькую шахту, сверкающую серо-синим. Или до диспетчера попробовали бы доораться. О, кстати.

Я подсветил кнопки папиным телефоном, нашел вызов диспетчера, ткнул и прислушался. Динамик внизу панели помалкивал. Я вдавил клавишу и сказал, не отпуская:

— Здрасьте. Я тут это, застрял. Улица…

В динамике зашуршало. Я кашлянул и повторил:

— Здрасьте. Вы слышите?

Шуршание сменилось свистом, бархатным таким, потом выше и тоньше, аж уши заложило. Я сморщился и сообщил по складам:

— Алло, у вас тут…

Динамик рявкнул басом и будто взорвался. Я отлетел, как от толчка и грянул лопатками в алюминиевую стенку. Чуть морковку с телефоном не выронил. В ушах ворочались пустые бочки.

— Вы долбанулись, что ли! — заорал я с обидой. — Убить же можно!

— Убить, — отчетливо сказал женский голос.

Вспыхнул свет. Лифт дернулся и скользнул вниз. Остановился на первом этаже и открылся.

Я шагнул к панели, поднес палец к вызову диспетчера, отдернул его, громко сказал: «Дебилы больные, блин» и побежал в школу. Добежал без приключений, но явно после звонка. Охранник Фагим разбурчался, но я уже проскочил в гардероб, а оттуда усвистал к доске объявлений уточнять расписание. Оно не изменилось, первым география. Я рванул было на третий этаж, но тормознул и вернулся к стенду. Именно в этот миг у верхнего объявления отлепился краешек, который перегнулся и заслонил текст. Я вытянул руку, — она тряслась, — и расправил листок. Уф. Ничего страшного. Обычная глупость: «Внимание! Уборка классов проводится согласно расписаниям, утвержденным в начале учебного года». А мне показалось, что буквы «у», «б» и «р» набраны крупнее остальных. Или не показалось. Е-мое, буду я еще объявы про уборку анализировать.

Я ждал, что урок уже идет — соответственно, графичка Людсанна встретит меня суровым замечанием и велит садиться. А графички не было. Вообще никакого учителя в классе не было.

Я ждал, что раз училки нет, то наши или бесятся потихоньку, или быстро-быстро доделывают домашку — а, на каникулы ничего не задавали, значит, беситься должны. А никто не бесился. Почти все сидели не то что спокойно, а издевательски смирно, и пялились в доску. Три или четыре девчонки — девчонки, елки! — выстроились у последнего окна, что-то разглядывая.

Я ждал, что мой борзоватый, со стуком, заход будет встречен общим ржанием и приветственными криками. Ну это стандарт. Ржать принято всегда, кто бы и как бы ни являлся. А заорать полагалось моим дружбанам — все-таки все каникулы не виделись, пусть для них эта неделя была легкой и быстрой. А никто не заржал и не заорал. Даже Кир с Ренатом так в доску и пялились, типа уравнение в уме решали. Внимание на меня обратила только Катька.

Она отделилась от тыловой группки, заулыбалась загадочно и пошла ко мне, плавно, танцующе — красиво, сказал бы я, если бы не презирал эту дуру, — но удивительно быстро. Я и сообразить не успел, что же такое знакомое она напевает, а Катька уже подошла вплотную. Девочки, когда в разные стороны вырастают, я заметил, любят такие фокусы — подпереть собеседника вторичными признаками и моргать невинно, да наслаждаться тем, как собеседник потеет и разбухает в разных ненужных местах. И очень они теряются, когда потения-разбухания не происходит. Катька, есть у меня такое подозрение, после такой вот неудачи мной и заинтересовалась — и натурально гонять взялась. У меня первый-то раз почти случайно вышел, от растерянности, а дальше западло было отступать. Сегодня тем более.

Я склонил голову набок — к счастью, мы снова переросли всех девчонок в классе, кроме Светки Лоншаковой, — и хотел снисходительно поинтересоваться чем-нибудь, пожестче да побыстрее — а то зашумело-заиграло все внутри, как я ни сдерживался. А Катька сама сделала голову набок, словно дразнясь, качнулась и быстро присела, как будто обнюхивая меня. Мне такая дичь представилась, что я чуть не отшатнулся, прикрываясь руками — сдержался лишь потому, что это был бы смешнющий позор на века. А Катька выпрямилась, улыбнулась удовлетворенно и сообщила:

— Измайлов, вот ты гад все-таки.

— И тебе привет, родная, — ответил я хладнокровно, в основном от прибалдения в связи с такой встречей. — А обосновать?..

Но она уже отошла все той же пританцовывающей. Я тупо глядел вслед, соображая, действительно ли Катька обнюхивала меня, или споткнулась, допустим, либо пыталась красиво потянуться. И действительно ли Катька подходила, напевая в такт своему подплясыванию не просто что-то знакомое, а песенку про Nail is my love. Ту самую, что я слышал вчера в наушниках, а до того не слышал нигде никогда.

Догнать и спросить, что ли, подумал я, пытаясь выгнать холод из живота. И обнаружил, что холода уже и нет, и что я пялюсь не вслед, а в несколько конкретных точек, прыгая глупыми глазами и мыслями. И Катька это знает, хоть смотрит прямо перед собой. Девчонки всегда про такое знают. Особенно красивые. А Катька сегодня была дико симпотная, как в рекламе или журнале каком. Накрасилась, что ли. Или с весною расцвела.

Ну и цвети по холодку, танцующая магнолия, решил я и силой отвернулся. У меня и так забот по брови. Вспомнить бы еще, какая первейшая.

— Измайлов, ты на урок пришел или постоять здесь немножко? — сухо поинтересовалась Людсанна за моей спиной.

Я поспешно проскочил в класс, повернулся к графичке и поздоровался.

— Здравствуй, здравствуй. Ну и чего застыл? У меня вся спина белая? — осведомилась матичка.

Спину я не видел, а все остальное было не белым, а загорелым и даже блестящим. Людсанна сегодня тоже здорово выглядела, почти как молодая.

Весна, брат, напомнил я себе, торопливо шагая на место. И тут до меня дошло про белую спину. Сегодня ж первое апреля. Все шутят, резвятся и ведут себя странно. День дурака ведь.

Мой день, как выяснилось.

2

— Измайлов, ты как себя чувствуешь?

— Н-нормально.

— К доске тогда.

Вот этого я, честно говоря, не ждал.

— За четверть я тебе, конечно, четверку поставила, но это, ты же сам понимаешь, аванс.

— Так не задавали же ничего, — пробормотал я неуверенно.

Усомнился: вдруг задавали, а я за всеми хлопотами и выживаниями тупо забыл. Я вопросительно посмотрел на Серого. Серый пялился на графичку — ладно бы преданно, ему с его двойками был смысл прогибаться — так нет, бессмысленно и тупо. Нарывается, нашел время.

Я соседом был, в принципе, доволен. Он не вредный, не умный и не глупый. С Киром прикольней, но нас бы все время из класса выгоняли — вот мы в прошлом году и расселись, стиснув зубы.

До четвертого класса нас пытались сажать «мальчик-девочка». К пятому классу девчонок стало больше просто категорически, и Фарида, наша новая классная, решила не париться. Всем на радость, Катьке на горе.

— Не задавали тем, у кого проблем не ожидается, — назидательно сообщила Людсанна. — А те, у кого трояк еле-еле, должны сами помнить, что надо подтянуться и что материал этого года идет в ЕГЭ. Давай-давай, вперед. Выглядишь ты боевито, оправдывай.

Вперед так вперед. Можно было попробовать надавить на жалость, естественно. Но у Людсанны с жалостью было плохо. А пару если хватать, то лучше в первый день. Больше времени останется, чтобы исправить.

Людсанна тюкнула ручкой в стол, хотя и так было тихо, и поинтересовалась:

— Ну, Измайлов, по какой теме блеснуть желаешь?

Я пожал плечом.

— Природные комплексы ты знаешь, я помню, особенности и ресурсы тоже… Ах, вот, пожалуйста, — у тебя по географии Татарстана двойка и тройка, нет, две тройки было…

— Я ж исправил, Людмил Санна.

— Я помню. Теперь давай убедимся, что исправил как следует, на честную, а не нарисованную четверку. Готов?

Я снова пожал плечом. Был вариант повозмущаться и намекнуть, что разговоры про честность хороши на фоне честных дел, а выдергивание на эшафот в первые учебные минуты штука нечестная — да толку. Графичка — учитель, я ученик. Ей можно всё, меня за всё накажут. И начнут прямо сейчас. Ну и пусть.

— Доложи-ка нам, Измайлов, про биологические ресурсы родного края. Растительный и животный мир, ну и про снежного барса хотелось бы еще разок послушать, если ты не против.

В дальнем углу кто-то хихикнул — странно, что на один голос. Катькин. Обычно данная история вызывает массовый ржач. Очень красиво и честно это, раз за разом человека в ошибку носом тыкать.

С месяц назад графичка ко мне прискреблась не по-людски, и принялась тягать к доске на каждом уроке. А я чересчур положился на теорию вероятности. Ну и не до уроков мне было — мы с пацанами как раз группу пытались организовать, третий и самый упорный раз. Группа так и не срослась, а дневник я украсил так, что мама пригрозила гитару сжечь, комп запаролить, бокс запретить, меня постричь налысо и руки к ногам подтяжками привязать. Разгулялась у нее фантазия в тот вечер, некоторые обещания до сих пор вспомнить боюсь. Зато мою оговорку мне до пенсии поминать будут. Это я животных татарских лесов перечислял, волков, лосей, лис с зайцами там всяких, и внезапно снежного барса приплел. Герб меня попутал. Не зря же там барс изображен, решил я тогда. Молодец, что хоть про крылатость телегу не двинул.

Лажанулся, с кем не бывает-то. У нас тут не биология, а география, в конце концов. Давайте еще грамматические ошибки править или про деление столбиком спрашивать.

— Измайлов, мы ждем.

Я оглядел класс. Все так и сидели как истуканы, даже Катька замерла. И Кир, гад, пялился, не на меня, а за левое мое ухо, на одну из карт России. Хоть бы для приличия учебник открыл и мне попытался показать. Фиг бы я отсюда что высмотрел, но всё развлечение.

Я тоже повернулся к карте биоресурсов, уставился в украшенные зверушками неровные ленты салатного и защитного цвета, которые перекрывали Татарстан с соседними республиками, и деловито спросил:

— Что, просто рассказывать?

Людсанна что-то ответила с ехидцей, а я и не услышал. Болотная полоса упала под ноги, забрызгав меня крупчатыми черными каплями, салатная лента порвалась в клочья, окруженные бурой подушкой падших листьев и черными корявыми ветками, за которыми мелькнули быстрые тени — пятерка волков гнала лосиху и восьмимесячного лосенка, недолго гнала, но шансов у них не было. Я кашлянул и спросил:

— Своими словами можно?

— Хоть какими хотелось бы уже.

— Звери бывают трех видов: одних ест человек, другие едят человека, третьи пытаются не вмешиваться.

Чужой голос чеканил чужие слова, и остановить его я не мог, и загорелая женщина за столом не могла, хоть и попыталась сперва, и странные дети за партами тем более не могли — и, на их счастье, не пробовали. А я говорил, как бурную речку переплывал, каждый гребок — фраза, и пока берега не достигнешь, остановиться нельзя — унесет и ко дну прилепит. И я досказал все, что не хотел, но должен был, и завершил словами:

— И если ты повернешься спиной к зверю, или оставишь след хищнику, или не добьешь раненого — ты умрешь и будешь проклят.

После этого говорить было нечего. Да у меня и сил не было почему-то. Хотелось есть. Или хотя бы сесть. Можно на пол.

Я потоптался на месте. Класс смотрел на меня — все смотрели, странно смотрели. И Людсанна смотрела тоже. Молча.

Я хотел уйти на место или отпроситься в туалет — живот резко скрутило. Но тут Людсанна хлопнула губами и глазами, совсем на себя не похоже, и сказала, тоже не по-своему, растерянно:

— Интересно. Это что, Измайлов, ты трактат старинный выучил? Похвально. И отдельное спасибо, что семейство кошачьих на сей раз не вспомнил.

Раздалось несколько смешков. Я исподлобья глянул, чтобы запомнить, кто такой отзывчивый, но в глаз мне словно прожектор ударил и ослепил на секунду. Кто-то зеркальцем балуется, что ли. Во уроды, подумал я и неожиданно захихикал сам — в основном, кажется, от боли в животе. Видимо, бывает такое.

Смешки затихли, но тут же разгорелись за другими партами. Зеркальца я ни у кого не увидел. Значит, из окна зайчик прыгнул. От соседнего дома, например. Могучий такой зайчик — школу и соседнюю девятиэтажку разделяло футбольное поле, да и солнца в небе было чуть. Класс гоготал, Людсанна, вместо того, чтобы, как обычно, пресечь, подхихикивала, а у меня уже мочи терпеть не было.

— Людмил Санна, — начал я.

И тут грянул звонок — прямо над ухом. У меня надобность выходить едва не отпала — вернее, едва не вывалилась. По случаю первого учебного дня уроки короче сделали, что ли? Сроду не было такого.

Я открыл рот, чтобы быстренько поныть и выскочить — без спросу выскакивать нельзя, звонок для учителя и все такое. Но не успел: полкласса, вот честно, если не больше, одним движением снялось с места и двинулось к двери. Размеренным, но быстрым шагом, почти в ногу.

Людсанна бедная никакой учительской народной поговоркой выстрелить не успела, протянула ошарашено и возмущенно:

— Ку-уда!..

— В столовую, Людсанна, нам сказали! — пискнул кто-то из самой гущи.

Гуща подхватила меня и поволокла на выход. А я дурной сопротивляться, что ли. Мне бы побыстрее в коридорчик. К доске вышел, на вопрос ответил, народ развеселил, а дальше все само как-то, и графичка видела, что я не виноват.

Толпа выдавилась из класса и с дробным щелканьем унеслась на первый этаж, к столовой. Я бы и сам рад подзаправиться, между прочим, но пока актуальней обратная процедура. Опа. Уже нет.

Я прислушался к себе и осторожно даванул живот кулаком. Хм. Не взывает и не прет. Наоборот, ноет — да-ай чего. Тоненько, но с растущей силой. Вырастет и меня всосет. Нетушки. Успею первым, до урока еще времени вагон.

Я рванул в столовку и чуть не сбил с ног Дильку.

Она вывернулась с лестничной площадки прямо мне под ноги, как в регби — я еле успел сложно изогнуться и мимо пролететь. Развернулся, чтобы объяснить сумасшедшему ребенку правила поведения на взрослом этаже — и замер.

Дилька смотрела на меня и сияла.

Я тоже, наверное, засиял.

Посияли так друг в друга, потом она сделала шаг, хотя меж нами было полшага, и влипла в меня, пузо щекой продавила.

— Диль, очки сломаешь, — пробормотал ее, растопырив руки.

Подумал и бережно погладил ее по голове. По косичке, вычурной такой. Гуля-апа дорвалась до девочки, теперь все, что в Самира не вмещается, на Дильку упадет. Бедная Дилька.

Дилька задрала лицо, посияла, вдруг нахмурилась и спросила требовательно:

— Ты у мамы был?

— О, — сказал я. — Еще как.

— Был?

— Был, был. И у мамы, и у папы, и у däw äti. Тебе Гуля-апа разве не сказала?

Дилька пожала плечом, и я понял, что она вообще-то хочет про маму с папой не от классной, но посторонней тетки, а от родного братца послушать. Который подбросил ее классным, но посторонним, и не звонит даже, казёль.

Я стыдливо поморщился и торопливо рассказал, как все хорошо у мамы, какой прикольный папа, про деда тоже приврал что-то, ну и про себя чуть-чуть. Сочинил мегабитву с котом, увлекся яркими деталями вроде ведра с песком, таящего в себе бронебойную и носоломную мощь, спохватился и спросил:

— Диль, а ты-то как?

Дилька дернула плечом, не сводя с меня восторженного взгляда. Неинтересно ей было про себя. Ей хотелось про меня послушать. Любила она меня, что ли. Или считала, что вся движуха сейчас вокруг меня творится. А движуха-то и впрямь творилась вокруг меня — с обидным таким избытком. Вытерплю. Лишь бы на моих больше не падало.

— Диль, а däw äni не приходила, не звонила? — вспомнил я.

— Она же в Арске, — удивилась Дилька.

— Да не, она приехала и никак… А, елки, она ж ни адреса Гули-апы, ни телефона… Сейчас ей позвоним.

Школьный звонок успел первым.

— Ладно, — сказал я. — Потом. Или, может, опоздаешь ненадолго?

Дилька испуганно помотала головой, аж косичкой по щекам себе надавала. Я взял ее за руку и быстро повел на первый этаж, к салажатам, приговаривая:

— Не боись, нарываться не бум. Пошли к тебе, пошли-пошли. Я после урока прибегу, мы с тобой вместе позвоним и… И все будет ок, да ведь?

Дилька кивнула, улыбнулась и юркнула в класс.

Я постоял, улыбаясь ей вслед и неторопливо пошел за сумкой. Я правда думал, что торопиться некуда. Что я прибегу к сестре после этого урока. И что все будет ок.

3

— Измайлов, ты решил на бис выступить?

Графичка смотрела на меня с неудовольствием, а старшаки из десятого вроде класса — с ехидным интересом. Вот это я называю правильной реакцией на явление школьника в начале чужого урока. Правда, пялились не все — некоторые переговаривались, скривив физиономии.

— Людмил Санна, простите, я, кажется, сумку у вас оставил, можно заберу? — выпалил я, вдохнул и понял, чего народ кривится.

В классе стоял запах, чужой, тревожный и странно знакомый. На залитом пепелище так пахнет, а в школе-то откуда. Ну, пусть сами с этим разбираются, мне спешить надо.

По недовольному кивку Людсанны я влетел в класс, осмотрелся, подцепил сумку, которую придурки старшаки успели отпинать к задней стенке, поблагодарил, быстро выскочил в коридор и только там вдохнул. Надо было постоять и подумать над тем, как странно и ловко складываются запахи, взгляды и слова. Но мне ж не до того. Я ж старательный школьник, думать не приучен. Приучен учиться, слушаться и не опаздывать. Вот и помчался на пятый этаж.

— Можно, Венера Эдуардовна?

Вошел и отшатнулся.

На алгебру я смело захожу. Матичка тетка не вредная, и ко мне относится неплохо. Я к ней тоже, между прочим, хотя она меня вечно на всякие олимпиады посылает, а они по воскресеньям и, что обидно, без мазы: там насыпается куча прыщавых гениев с циферблатами вместо глаз, с ними посоревнуешься. Зато схожу на олимпиаду — и неделю меня не трогает ни завуч, ни директриса по поводу прически и вызывающего смеха. А неделя — это немало.

Классом я не ошибся и кошмарный прием не встретил, а отшатнулся от запаха — примерно такого же, какой остался на географии. Техничка тетя Оля на переменах по классам с горелым пылесосом бегает, что ли? И как поспевает. С такой прытью ее можно в олимпийскую сборную включать. Странно, что наши запаха не чуют. А, вон Димон с Михасем кривятся и на меня глядят тревожно, а остальные опять — по струночке и зрачки в доску. Или на матичку.

Матичка тоже не обращала внимания ни на запах, ни на меня. Она писала что-то длиннющее на доске.

Основная доска у нас интерактивная, как бы электронный планшет в полстены. Такие почти во всех классах установлены. Но их никто не любит, ни ученики, ни учителя. Писать надо специальной заостренной штукой, которая скрипит, как пенопласт по стеклу. А самый прикол, что процессор у доски не слишком быстрый и тупо не успевает обрабатывать движения стилуса. Так что вместо ровной строчки на доске появляются разрозненные знаки с неожиданными дырками.

Особенно это бесило матичку, которая все делала быстро — говорила, писала и думала, к сожалению. К сожалению, потому что я из-за этого, несмотря на всю взаимную любовь, разок влетел по-крупному, когда надеялся Эдуардовну переболтать. Оставим эти скорбные воспоминания.

Электронной доской пользовались в основном балбесы типа Лехи, любившего на переменах напевать веселые песенки под аккомпанемент стилуса — пока девчонки его всерьез бить не начинали. Учителя предпочитали доски старые, коричневые или зеленые, под мел. Их в большинстве классов или сделали куцыми, пристроенными рядом с планшетищем, или перевесили на другую стену.

В классе математики висела куцая, и матичке ее обычно хватало. Но не сегодня.

Матичка колотила мелом, как старинная радистка из кино — ключом. Звук был, точно от японских барабанов. И была Эдуардовна окружена облаком белой меловой пыли, красиво колыхающимся в лучах вылезшего наконец солнышка.

— Венера Эдуардовна, — повторил я погромче.

Она даже головы не повернула, только чуть заметно дернула головой. И никто не повернул, кроме Мишки с Димоном, которые и уставились, и вздрогнули, и головы в плечи втянули, как черепахи под бомбежкой.

Что-то мне это зверски напомнило. Потом вспомню. Я торопливо пробежал по классу и плюхнулся на место. Серый и головы не повернул. Во урод.

Я временно спрятал гордость в сумку, из которой торопливо доставал тетрадку с учебником, и спросил шепотом:

— Нам списывать?

Серый не ответил и не отреагировал. Он не отрывал взгляда от доски.

Я тоже поглядел повнимательней и офигел. В прямом смысле. Кабы я просто не понимал, что успела написать Эдуардовна — ну, нормально, весовые категории разные. Но я и приблизительно не мог сообразить, что она набарабанила: алгебраическое уравнение, химическую формулу или диктант на неправильные глаголы неизвестного мне языка. Доска напоминала тетрадный листок, на котором человек записал рецепт капустного пирога, свободное место расчертил записью очков в преферансе, как папа с дядь-Роминой шарагой, порешал развесистое уравнение, а затем сыграл в балду и морской бой. Коричневое полотно плотно накрыла сложная вязь букв, цифр, значков и отчеркиваний, которая ничего не значила — по крайней мере, для нормального восьмиклассника, более-менее представляющего, как выглядят задачки по высшей математике. Был у нас один спор с Киром, по ходу которого оба залезли в пару книжек. Не поняли ни фига, но как этот мрак выглядит, усвоили. Я, по крайней мере.

На доске был не мрак и вообще не математика. Лажа какая-то была. И густо разрасталась. Щелк-скок-кок, — мелок сломался, не первый уже, видимо. Эдуардовна, не глядя, выдернула из коробочки следующий мелок и застучала по доске в прежнем темпе. Коричневых участков крупнее ладошки почти и не осталось, но матичку это не смущало — она бойко растушевывала мел вторым и третьим слоем. Белые черточки сливались не в рисунок даже, а в штрихованный фон, а незаполненные кусочки доски собирались во что-то единое — не то рисунок, не то… Надпись.

Надо вглядеться.

Я прищурился, чтобы не отвлекаться на меловые напластования. Голова на секунду закружилась. И я увидел в меловой неразберихе коричневый знак, похожий на рога на палке. R, загорелось в голове. Рядом что-то наподобие латинской N с удлиненной левой палочкой — рядом с R вспыхнуло Ü. Нет, это наоборот читается, справа налево начиная.

Ölür. (Убей (др. — тюрк.))

Быдыщ.

Я вздрогнул — кажется, единственный в классе. Не, Димон с Михой тоже дернулись. А Серый рухнул лбом в парту. С размаха. С громким стуком.

Убей.

— Серый, — прошептал я беззвучно, не зная, что делать.

Серый сел прямо — резко, одним деревянным движением, как отброшенная сквозняком форточка. На лбу у него разгоралось неровное алое пятно. Спасибо хоть до крови не расшиб, дебил. И нос не сломал. Снова в доску пялился, клоун.

— Ты чего… — начал я и заткнулся.

Из ноздри Серого скользнула быстрая темная полоска. Набухла и закапала на парту. Серый рассеянно облизнул верхнюю губу и громко, на весь класс, хлюпнул. Словно чай с блюдца невоспитанно допил.

Он издевается, застыло понял я. Узнал как-то, чем человека напугать, и старается. А остальные подыгрывают. Первое апреля, ха-ха, все веселятся и хохочут. Доиграются, гады. Я больной и нервный. Вторую ноздрю вскрою ща солисту для симметрии. А остальных в полицию сдам.

При чем тут полиция, елки. А, понял. По школьному двору офицер в форме прошел, вот у меня мысли так по-детски и скакнули. Будто я не видел, как полиция выступает в похожих обстоятельствах.

А сейчас что, похожие обстоятельства?

Ой мамочки. Вот я дебил.

Никто меня не старается напугать. Совсем не старается. Живут они так. Если это можно назвать жизнью.

Я стремительно огляделся, прищурившись.

Классная комната распахнулась, вывернулась и показалась с истинной стороны — как хорошо освещенная пещера, по которой смирно расселись хищники. То ли сонные, то ли ждущие команды вожака.

Где вожак-то?

Эдуардовна? Наверно.

Стаю нельзя победить. От нее можно убежать. Ее нужно сбить с толку и лишить если не сил, то уверенности и воли. Лучший способ — выбить вожака.

Это что, я должен Венеру Эдуардовну сейчас выбить? Руками и зубами, раз ничего другого у меня нет?

Ох.

Рассмотрим-ка лучше первый вариант — насчет убежать. Сдернуть по-быстрому и в нормальной обстановке на спокойную голову, решить, это я за оружием убежал, за подкреплением или просто — убежал, чтобы не возвращаться. Зачем возвращаться-то? Я папу с мамой вытянул и радуюсь, что живой — а вот начет здорового не слишком уверен. Сил моих больше нет. Целый класс тащить — пуп развяжется и лопнет так, что весь в брызги уйду.

Ладно, на спокойную голову, договорились же.

Я встал, сделал шаг от парты и замер. Потому что Эдуардовна замерла. Перестала подшагивать туда-сюда вдоль доски, яростно двигая рукой, как Дилькина заводная игрушка из макдональдсовского «Хэппи мил», — хоп, и остыла на полувзмахе. Мел у нее кончился, что ли, неуверенно подумал я, украдкой оглядываясь.

Хищники так и сидели по тумбам, не отрывая взгляда от бордовой спины — любила матичка этот шерстяной костюм. Только Димон да Миха смотрели на меня непонимающе. Куда-то еще они, похоже, смотреть боялись. Тоже чувствуют парни. Блин, надо им объяснить. Потом.

Я приложил палец к губам, краем глаза заметив, что вроде еще кто-то подглядывает — но в том углу была Катька, на которую зыркать не стоило. Я зашагал, быстро и тихо, к доске, чтобы юркнуть к выходу мимо нее. И мимо матички. Стоишь, так и стой.

Не вышло.

Эдуардовна развернулась ко мне, едва я достиг ее стола. Развернулась всем корпусом, даже не покачнувшись, на удивление. В руках у нее была здоровенная металлическая линейка. Где взяла, интересно. Я не то что не заметил этого — я вообще не помнил, чтобы матичка такой пользовалась. А теперь вцепилась, как в ограждение на мосту. А может, в шлагбаум играла со мной. Или не со мной.

На меня Эдуардовна не смотрела — смотрела в пол перед собой. Лицо у матички было очень ярким, как в театральном гриме, брови почернели и выровнялись. Глаз я не видел, зато видел ресницы, которых раньше и не заметно было.

Через парты прыгнуть, подумал я, но присмотреться не успел. Эдуардовна разжала пальцы левой руки. Линейка шарахнула по доске. Я вздрогнул, а матичка размеренно сказала, щелкая линейкой удивительно не в такт:

— Измайлов, а голову ты дома не забыл, лес рук, расскажи и нам, может, всем классом посмеемся, теперь весь класс будет сидеть и ждать, дома ты тоже на парте рисуешь, в тетрадь блины заворачивал, сикось-накось как курица лапой нацарапал, выйди и зайди нормально.

Мне бы зацепиться за последнюю фразу, хотя она явно без смысла говорилась — но законный же повод выскочить вон. А я смотрел мимо матички на сонно опадающие с доски крупинки мела и не мог оторваться — взглядом от медленного белого вихорька, а ногами от пола. Эдуардовна продолжала равнодушно говорить бессмысленные учительские фразы, которые всегда меня раздражали и казались нелепыми, а сейчас вгоняли в ступор, как удав кролика. Будто заклинания. А я смысл зацепить не мог. Я пытался поймать темп ударов линейки. Щелк. Щелк, щелк, щелк. Щелк, щелк. Щелк-щелк!

Линейка хрястнула звонко и близко ко мне. Но вздрогнул я не от этого, а от острого понимания, что весь класс пялится не на матичку, а на меня. Ведь я без штанов стою. Ледяной жар окатил разом, я дернулся весь в разные стороны, пытаясь сообразить, когда что куда делось. Штаны были на месте. И смотрели все не на меня. Или почти все. Настьки, Григорьева и Аскарова, у парты которых и проходили маневры с барабанами, глядели мимо — на доску. В доску.

Линейка ударила еще громче и ближе, и я сообразил, что в следующий раз уже мне прилетит, непосредственно и больнюче. И что мне делать? Она же учительница, даже сейчас, и говорит самые учительские слова. Драться нельзя. Обойти не получится. Отступать — блин, западло отступать. Да и не по правилам. Отступать надо по приготовленной тропке, чтобы заманить и ударить. А тут вместо тропки угол со столом. И ударить я не могу.

А она может.

Я с грохотом запрыгнул на парту Настек — под короткий треск линейки. Смотреть, куда пришелся удар, времени не было. Мельком засек, что Настьки не отшатнулись и не вздрогнули, перепрыгнул на первый ряд к Ильмирке с Наташкой, поскользнулся на тетрадке и чуть не сыграл затылком в пол, но соскочил благополучно, хоть и с колокольным рокотом во всю голову. Вынес дверь, вдохнул коридорной тишины, распутал ноги и замер на миг.

Никто за мной не бежал. Тихо в классе было.

Я сунулся в щель.

Все сидели по местам и изучали доску. И Наташка с Ильмиркой, и обе Настьки, под носами которых я сейчас копытами гремел. А матичка, уставившись, кажется, поверх своего стола, бормотала что-то, хлопая линейкой по стене. Кто бы посторонний решил, что урок идет себе. Обычный такой. У нас же всегда так уроки проходят, если подумать.

Не хотел я думать. Я хотел распахнуть дверь и проорать что-нибудь громкое и страшное. Чтобы выдавить из себя липкую жуть, накопившуюся за последние минуты. А эти гады чтобы вздрогнули в конце концов и сами перепугались, поняв, что недолго им осталось.

Сейчас я добегу до дома. Соберу там запасы спиц. И вернусь.

Нет, пусть лучше без страха сидят и смотрят. Тогда я успею. Мне еще Дильку забрать сейчас надо. Оставлять сестру в школе я не собирался.

Я начал осторожно прикрывать дверь, чтобы ребятишки не отвлекались, и еле успел заметить, что кто-то все-таки посмотрел на меня из-за дальней парты. Посмотрел и кивнул понимающе. Я кивнул в ответ, не успев сообразить, кто это, беззвучно затворил дверь, побежал на второй этаж к первоклашкам и чуть не грохнулся — так резко остановился.

Из-за дальней парты мне кивал не кто-то, а я сам. Вернее, кто-то с моим лицом. Или очень похожим на мое.

Я хотел броситься обратно, чтобы вглядеться, убедиться и разобраться. Да неправильно это было. Обознался — время потеряю, не обознался — всё потеряю. К таким встречам готовиться надо, а я еще не готовый.

И я помчался на второй этаж. Это был правильный выбор. Но запоздалый.

4

— Измайлов, к директору, я сказала. Сейчас же.

— Хания Сабировна, ну нам срочно домой надо, мама позвонила, я сбегаю и сразу обратно, через…

— Измайлов, сколько можно повторять? Никуда ты не пойдешь. Быстро за мной.

Она развернулась и гулко зашагала вглубь пустынного коридора.

Я покосился на лестницу. Надо же было на Хану нарваться. Так она по мою душу и шла — не нарвешься тут.

Или дернуть все-таки до дому? Без мазы. Из школы-то я вырвусь, да вернуться мне фиг позволят. Ты сам выбрал, непослушания мы не приемлем, пошел вон, таким не место в наших стенах, все такое. Не больно-то и хотелось, в принципе, — пусть сами выкручиваются и ищут чего поприемлемей, если такие умные и умелые. Но Дильку забрать у меня сейчас явно не выйдет. Это надо ведь пройти к Дилькиному классу, куда меня пускать не собираются, забрать с урока сестру, которую мне тоже просто так не отдадут, а потом с нею на руках выбираться из школы. Сквозь живой барьер из Фагима, гардеробщицы, тети Оли, возможно, физрука и уж точно Ханы, которая уже сейчас была вполне кирпичной и непримиримой. Трудно прошибать стенку из нормальных и ни в чем не виноватых, в общем, людей.

Хана была нормальная. В прямом смысле. Завуч, в полном смысле слова. Нудная. Не вредная, но нудная.

Вот она и нудела: Измайлов, срочно к директору, немедленно, — а почему ты не в классе во время урока, разберемся отдельно.

Лучше вместе разберитесь, сейчас же, мог сказать я, но чего душегубствовать. Не шутки. С умом надо и убедительно. Надо придумать такое, чтобы не то что поверили — никто не поверит, понятно, — а просто держались в сторонке, пока я выступаю. Ну и выступить бы дали.

Не дали. Хотя честно попробовал.

— Таисия Федоровна. Хорошо, что вы здесь, у нас там беда…

— Во-первых, здравствуй, Измайлов, — сказала директриса, не вставая и не сильно удивившись.

Я-то думал, они всполошатся: ах, что случилось, какая беда. И целую телегу придумал, весьма убедительную. А они меня и слушать не собирались. Ни Хана, которая застыла у двери вторым, прокачанным стражником из квеста — первый, секретарша Луиза, в приемной осталась, тоже вся неодобрительная такая. Ни директриса, как всегда, с мощной прической и устало приветливым лицом.

— Здрасьте, Таисия Федоровна. Там на самом деле все очень…

— Измайлов, ты где был во время каникул?

Опа. Чего это она вдруг? Неважно, сейчас главное надо втолковать.

— Таисия Федоровна, — попробовал я еще раз, — там у нас в классе беда, как бы эпидемия. У меня бабушка врач, она сказала, нужен срочный карантин, и чтобы никто…

— Ты. Где. Был. В каникулы?

Я поглядел на директрису, сдерживаясь, и не увидел ничего, кроме приветливой усталости. Бесполезно все было — объяснять, доказывать, на ленты рваться. Они слышали только то, что хотели. А чего не хотели, в уши себе не пускали, хоть их самих на ленты пускай. Ну и пускай.

— Дома, — буркнул я. — Но это неважно, потому что…

— У себя дома?

— А где еще-то?

— Измайлов, ты не хами, — посоветовала Хана от двери.

Директриса поглядела на нее так, что я даже оглянуться хотел, эффектом полюбоваться. Не успел — взгляд перешел на меня. Эффект был, наверное. Неприятный такой.

— У меня другие данные. У милиции, вернее, полиции, тоже.

Я очкануть должен был, по замыслу-то, — ну или как там нормальные люди на полицию реагируют. А я поплыл слегка. Какое отношение милиция имеет к моим каникулам? Ну, то есть она пыталась, по-всякому, но какие там данные после этого могли остаться, я не представлял. Поэтому молчал и смотрел на директрису. Она терпеливо сказала:

— Измайлов, может, все-таки сам расскажешь?

— Таисия Федоровна, — сказал я, стараясь говорить размеренно и убедительно, и не понимая, получается ли — голос был чужим. — У нас в классе сейчас люди умирают, конкретно Венера Эдуардовна, Сергей Шагаев и…

— Измайлов, что ты!.. — почти крикнула Хана.

— Хания Сабировна, поспокойней, — посоветовала директриса, разглядывая меня. Кажется, она не верила и не понимала.

— Что он несет, господи, Измайлов, ты обкурился или…

— Хания Сабировна, — повторила директриса, и я заморгал от неожиданного ощущения — по спине будто стальной расческой провели, ласково и щекотно, но с намеком, что можно и до мяса.

— Я… Я схожу проверю, — сказала Хана, приоткрывая дверь.

— Не надо! — сказал я.

Они смотрели на меня с улыбками, даже Хана. Они ничего не понимали.

— Я серьезно, не надо, нельзя туда! — почти заорал я и бросился к двери, чтобы не пустить.

— Сядь, Измайлов! — громыхнула директриса, и расческа впрямь пошла насквозь.

— Sıynıfqa barsağız, xäzer ük üläsez, balalarığız yätim qalırlar (В класс пойдете — умрете сразу, дети сиротами станут (тат.)), — четко сказал я, глядя на Хану, и вслепую сел на стул, чудом не промазав.

Она, кажется, побледнела и прикрыла дверь.

— Измайлов, что ты сейчас сказал? — спросила директриса любезным до изморози тоном.

Я не отрывался от Ханы. Она держалась за ручку двери и переводила взгляд с меня на директрису.

— Хания Сабировна, вы передумали? — осведомилась директриса.

Что ж ты делаешь, подумал я, медленно поворачиваясь к ней, и уже краем глаза, слишком поздно, замечая, как Хана кивает, раскрывает дверь и выходит прочь.

— Чт-то ж… — начал я, заикаясь.

— Достаточно, Измайлов. Выступил уже, послушай теперь. Сперва посмотри. Узнаёшь?

Директриса вытащила из ящика стола и переложила передо мной лист в тоненькой прозрачной папочке. На листе было кривовато слеплено в фотошопе черно-белое, вернее, серое лицо лохматого пацана. Я пожал плечом, и от этого движения рисунок сдвинулся, как зеркало в темной комнате. Это ж мой портрет, понял я с оторопью.

— Узнаёшь, — с удовольствием сказала директриса, поставила пальцы на край рисунка, но утягивать его не стала, а принялась постукивать по столу ногтями. Бордовыми и блестящими.

Я хотел рисунок рассмотреть как следует, а ногти отвлекали.

— А знаешь, откуда этот фоторобот?

Я не знал, что такое фоторобот, но представился мне трансформер с роскошной камерой. И с ногтями. Директриса, слава богу, убрала наконец руку и сказала другим тоном:

— Из милиции приходили, Измайлов. Вернее, не из милиции, а как…

Она замолчала, прижав пальцы ко лбу, очень белому по сравнению с лаком.

Ну правильно, полиция. Меня в электричке тетка видела, машинист слышал, может, камеры какие-то в кадр поймали — хотя какие там камеры. Не камера, тетка та беременная меня описала, а специальная программа составила картинку по описанию, я вроде видел такое где-то. Вот меня и ищут после такого гасилова. Им примерно сообразить, что произошло, и то за счастье. А мне уже не до этого, честно говоря. У меня в родной школе такое набухает, что электричка легкой распевкой покажется.

— Таисия Федоровна, — заговорил я.

— Молчи, — сказала она, вдавив кончики пальцев в лоб. Еще и зажмурилась.

Я возмущенно замолчал. Идиотка. Тебя же жрать будут первой, жмурься не жмурься.

Нет, так нельзя.

Я встал и зашагал к двери. Говорить она все равно мне ничего не собиралась, а если бы и собиралась, вряд ли это было важнее того, что происходило у меня в классе с ребятами, Эдуардовной и, возможно, уже и с Ханой.

— Измайлов, стой, — лязгнула директриса.

Я сделал шаг и все-таки остановился. Стоял и ждал.

— Сядь на место. Мы еще не закончили.

Я крутнул головой и пошел дальше.

— Стой, я сказала.

— Чего «стой»! — заорал я, разворачиваясь. — Чего «стой», чего «мы не закончили»! Там ща гасилово начнется, а вы тут стой, стой, время теряете, картинки всякие, типа я преступник, а я не преступник, я!..

Я со всхлипом замолчал — от жаркой обиды и оттого, что воздух кончился вместе со словами. Голова закружилась, я поспешно вдохнул, вспоминая, как это делается и понимая, что хватит уже время терять. Учителя объясняют, а директора с завучами требуют объяснений. Но объяснить им ничего невозможно. Работа у них такая.

Я просто взялся за ручку. И выпустил ее. Потому что услышал:

— Измайлов, твоим родителям мало неприятностей?

Я развернулся и понял, что сейчас что-то натворю. Кабинет раздернулся и стал сумрачным и смазанным, а белое лицо директрисы, наоборот, четким, как мишень — и с какими-то узорами под глазами и на виске. И ниже лица были узоры — на шее, под рукой, еще где-то. Я зажмурился, хотя это было как лицом в стенку с размаха, и ответил:

— Не мало. А что вы…

— Ну сядь, Наиль, сядь, что ты, — сказала директриса каким-то не директорским голосом.

Зашуршала, грузно процокала, обдала меня сладким запахом духов, какой-то химии и немножко пота, мягко потянула под локоть обратно к столу, что-то бормоча почти ласково. Я качнулся, сопротивляясь, но пошел. Надо было посидеть хоть чуть-чуть, в себя прийти. Да и директриса, пока у меня глаза закрытые, больше на человека похожа. Может, совсем опомнится.

— Сейчас, Измайлов, ты посиди, — пробормотала Таисия Федоровна еле слышно и уцокала, чавкнув дверью.

Редкая тьма мазала глаза, уносясь куда-то влево беззвучно ревущим потоком. Голова проворачивалась в обратную сторону, мягко и летяще, как на богатом компьютерном кресле, к неяркому свету, лучистому и голубоватому, как наброшенный на утреннее окно синий костюм, и вместо солнышка рыжие прядки, почти незаметные на красном.

Я дернулся и едва не грянул со стула, аж щиколотка заныла. Заснул, что ли, суслик? Нашел время.

Директрисы в кабинете так и не было, и не слышно было, чтобы она или Луиза за дверью бродили. Куда она ушла-то, подумал я, озираясь. Покосился на дверь, встал и осторожно покрался по кабинету, разглядывая шкафы и полки. Я в этом кабинете был раза четыре, нет пять. И всегда было не до того, чтобы толком осмотреться. А очень хотелось — не осмотреться, а всмотреться, конкретно в шкаф у стены, вторую сверху полку. Там всякие модельки и рукодельные подарки от олимпиадников и выпускников стояли, некоторые довольно мощные: блестящий паровоз из миллиона деталей, старинный замок из зубочисток, портрет директрисы из булавок с цветными головками, ну и всякая мелочь типа выжженных указок и нитяных статуэток.

И сейчас рассмотреть не получилось. Я услышал что-то, метнулся к креслу и сел как можно небрежней, аж глаза прикрыл, ожидая. Клацнул язычок замка, до меня доползло касание сладковатого воздуха, замок клацнул снова. И еще раз.

Я открыл глаза — вернее, они сами распахнулись, словно ресницы дыбом встали вместе с не выросшей вообще-то шерстью от поясницы до затылка. Не знаю почему, но обычные дверные звуки взвели меня, как лук, который с крюка сняли и тетиву накинули. И развернули к двери. К цели.

Цели не было. Была плотно прикрытая дверь, из-за которой не доносилось ни шороха. Приснилось, что ли? Я уже не был уверен, когда сплю, когда нет, и переставал верить ушам и глазам. Блин, на ощупь надо. Кулак не обманет.

Я встал и замер. Ручка повернулась, дверь медленно поехала на меня и застыла. Не сама — ее рука придерживала. Кажется, женская, толком не разобрать, но видно, что не великанская и в перчатке. Кожаной, коричневой, потертой такой. Кто сейчас перчатки-то носит? Тем более в помещении.

Рука дернулась и исчезла, точно моя мысль по ней хлопнула. А дверь и вправду хлопнула.

— Таисия Федоровна, — позвал я нерешительно.

Дверь быстро распахнулась и тут же отыграла назад к косяку, оставив узкую щель. Я смотрел на ручку, поэтому не сразу понял, что происходит — а понял, лишь когда дверь захлопнулась. А перед этим рука в перчатке быстро провела по кромке двери, по всей высоте, от перекладины до пола.

Я попятился, соображая, как это сделано. Ну, понятно как — надо вытянуться на цыпочках и тут же плавно уйти в присед. А умеет так грузная тетя средних лет? Ну или рыхловатая тетка помоложе — если перчатку не директриса, а Луиза надела?

И зачем им это?

Блин, меня все сговорились пугать, что ли? Да я и сам пугать могу, между прочим. Сейчас покажу.

Дверь распахнулась и захлопнулась, чуть не дав по кончикам коричневых кожаных пальцев — я уже набежал и рассмотрел их четко. Я дернул ручку со всей дури, потому что был уверен, что с той стороны ее придерживают — и не один человек, а, например, половина девятого «б». Они там все шутники, блин. Особенно первого апреля. Особенно после февральского футбольного рубилова, когда мы их 11:9 сделали.

Дверь подалась невесомо, как пенопластовая, зато по носу мне попыталась шарахнуть, как чугунная.

В приемной было пусто. Ни девятиклассников, ни директрисы, ни Луизы. Ни их следов. Только коричневая перчатка лежала на выходе в коридор.

Можно было пойти ее разглядывать, или просто захватить как трофей. А я отвлекся на невнятные звуки из коридора. Кто-то шел к директорской приемной. Странно очень шел. Пританцовывая и напевая через силу.

Директриса это была. Она не пританцовывала и не напевала. Она тащила наполненное водой ведро. Обыкновенное, эмалированное, голубое с неровно нарисованными красными буквами. Ведро поскрипывала, а директриса пыхтела.

Она наступила на перчатку и наступила бы на меня, да я вовремя отодвинулся, и тут спохватился:

— Таисия Федоровна, давайте я помогу.

— Сядь, — сказала она сквозь одышку, кривовато дошагала до стола и удивительно проворно водрузила стукнувшее ведро рядом с телефоном. — Измайлов, сядь, я сказала.

Я, помедлив и, почему-то качнувшись, сел на стул. Директриса кивнула, поддернула узкий рукав, сунула руку в ведро и пару раз болтанула воду по кругу. Я дернул головой в такт, как волейбольный болельщик вслед подаче, и с ужасом понял, сколько времени растратил на бессмысленное ожидание и прочую фигню. А сейчас придется окна мыть или еще какой трудотерапией заниматься — не зря же директриса воду притащила. Идет она лесом, вяло возмутился я и попытался встать.

— Тщ-щ, — сказала директриса, внимательно глядя в ведро.

Таисия Федоровна, я пойду, попытался сказать я, но язык был как подсохшее тесто, а зубы склещились. Хотел расцепить их рукой, но рука не шевельнулась. Вторая тоже.

Директриса оглядела меня, заглянула в ведро, словно сверяя решение с ответом, снова оглядела меня, осторожно промакивая руку об юбку, и улыбнулась. Радостно так, будто я от школы в городской олимпиаде победил.

— Измайлов, ты в порядке? — спросила она негромко.

Какое там в порядке, попробовал заорать я. Вызовите врача, попробовал сказать я. Попробовал замычать, топнуть, свалиться на пол. Ничего не смог. Я даже веками двигать не мог — так, что глаза сохли и ныли. Сидел как куча глины, неподвижный и ненужный.

— Вот и хорошо, — так же негромко сказала директриса. — Венера Эдуардовна, зайдите, пожалуйста.

5

— Измайлов, ты меня слышишь?

Не ори. Откуда я знаю, слышит ли тебя Измайлов. Я и кто это, не знаю.

Нет, знаю. Это такой старенький старичок, седой, лысый, беззубый и в морщинах, и все равно счастливый.

Он прожил длиннющую жизнь. Он окончил школу и институт. Он перепробовал кучу работ, одна другой интересней. Он тыщу раз ездил на море, на разные моря, и к океану, и побывал в самых интересных кусочках мира и, может, слетал в космос, а то и на другую планету. Он видел, что стало с нашей планетой, и мощно в этом поучаствовал. У него была куча друзей, которая только росла — потому что никто из друзей с ним не расцапывался, да и сам он никого не предавал. У него была первая любовь, и вторая, и, я не знаю, еще какая-то. И семья была, огромная, счастливая, все время растущая — красивая жена, дети, внуки, правнуки.

Еще племянники всякие — у него же сестра была, которая тоже выросла большой, красивой, и сняла очки еще в школе.

Он был старенький, но помнил все прекрасно: во что была одета будущая жена на первом свидании (джинсы, сандалии, просторная хлопчатая блузка), какой была погода в день свадьбы (мелкий дождик, разорванный в клочья огромным солнечным небом), когда сделал первый шажок сын (в десять месяцев), каким было первое настоящее слово дочки (абизя, то есть обезьяна), чем пах салон первой семейной машины (нагретым текстилем и блаженством), каким был ключ от двери первой семейной квратиры (серебристый с дырочками) и как его хватал за нос первый внук (до слез и недельной «сливки»).

И папа с мамой всегда были рядом с ним. А он был рядом со своими детьми и внуками. Он сделал все, что мог и хотел. Он растратил свою жизнь умно и бережно — так, что когда от жизни остался ветхий лоскуток, не надо было жалеть ни себя, ни кого-то еще. Жизнь — она ведь такая. Она дается в пользование, как штаны. Но штаны поменять можно, или новые у мамы с папой попросить, если эти порвутся. А жизнь одна. И на сколько ее, как и штанов, хватит, зависит в основном от тебя.

Если на коленках не ползать и по стройкам не шарахаться — надолго.

Мне хватило ненадолго.

Нет никакого старичка Измайлова. Нет и, главное, не будет. Никогда. И вообще никакого Измайлова нет. Не смог он ни пожить по-человечески, ни человеческой смерти дождаться. Жизнь не сложилась и не прожилась. Так, пробник дали. А он маленький, поди разбери, что да как. Другого все равно не будет.

Детей не будет, усов с бородой не будет, жены не будет, и работы, и машины, и на море я не поеду. Не узнаю, что такое невесомость, не попробую жареную селедку, не выстрелю из автомата, не научусь завязывать галстук. Потому что это все для людей. Не для меня, значит.

Хотелось бы, конечно, вырасти, посмотреть, что такое жизнь без школы. Получилось наоборот. Школа без жизни. Наверное, тоже вариант — взрослые же люди его подсунули. Педагоги. Им ли не знать.

Они и знали. А я нет. А должен был. Выходит, сам виноват — пошел, как баран, куда не надо, время протянул, позволил глаза отвести, да еще и прикрыл их послушно. Барану баранья. Даже не знаю, что со мной делали, что сделала эта, забыл, как ее, матичка. Просто шаги были, тяжкие и неуклюжие, такие, что не слышатся, а чувствуются через стул да подошвы. А потом раз — и чувствоваться перестали. Никаких чувств, темная пустая тишина мимо век — и влево, и влево, пока не окликнули.

Что делали, не знаю, зато знаю, что сделали. Ну и хватит с меня. И с них. А теперь и со всех.

— Ты. Медленно открой глаза и встань.

Опять окликают. Да пусть хоть изорутся, не жалко.

Кончилась во мне жалость. Жалость — это человеческое чувство.

А я убырлы.

Я хотел жрать, рвать и убивать. В любой последовательности.

Хотел. Мог. И был готов.

Теперь вы готовьтесь.

Я открыл глаза и встал.

Загрузка...