Глава 2. Эра китайского превосходства. 1000-1500

Значительные перемены в индустрии и вооружении Китая, начавшиеся в XI в. н. э. на несколько столетий опередили достижения европейцев; однако, даже достигнув массового уровня, новые способы производства в Китае увяли столь же быстро, как расцвели. Логика общественного развития (и государственная политика), вначале благоволевшие подобным переменам, позднее перестали их поддерживать и даже воспрепятствовали нововведениям. В результате Китай утратил первенство в промышленности, политической мощи и военных делах. Империя уступила статус обладателя самым грозным арсеналом современного вооружения, которым располагала при монгольских правителях, некогда слаборазвитым и даже полуварварским Японии на востоке и Европе на западе.

Однако прежде чем несомненное превосходство Китая над другими цивилизациями сошло на нет, могучий ветер новых перемен повеял над южными морями, соединявшими Дальний Восток с Индией и Ближним Востоком — я имею в виду возросший поток товаров и движение людей, обусловленные возможностями рынка. В поисках богатств (или средств к существованию) всевозрастающий рой купцов привнес в общественные отношения степень изменчивости, невообразимую в предшествовавшие века.

Скачок в богатстве и технологиях имел основой массовую коммерциализацию китайского общества; и вполне уместно допущение, что торжество рыночных отношений на пространстве от Японского и Южно-Китайского морей до Индийского океана и побережья Европы обязано своим успехом первоначальным подвижкам в Китае. Сто миллионов людей[27], в поисках средств к существованию все глубже вовлекаемых в процесс купли и продажи, существенно изменили образ жизни и быт людей и народов в большей части цивилизованного мира. Данная книга как раз выдвигает гипотезу, что ускоренное продвижение Китая в сфере рыночных отношений в начале XI в. и явилось критической точкой в развитии всемирной истории. По моему убеждению, Китай направил человечество по пути непрекращающегося тысячелетнего процесса развития, в котором цены и индивидуальное (либо узко групповое) восприятие личной выгоды являются средствами управления поведением человеческих масс.

Разумеется, повиновение указам свыше никуда не исчезло; сложное многоуровневое взаимодействие между командным и рыночным поведением нисколько не упростилось. Однако политическое руководство вынуждено было все более и более принимать в расчет финансовые реалии, последние же не могли обойтись без потока товаров на рынки, на которых правители более не господствовали. Подобно простым смертным, они все прочнее увязали в паутине наличности и кредитов, поскольку деньги были гораздо более эффективным средством мобилизации материальных и человеческих ресурсов для войны и других общественных начинаний, нежели что-либо иное. Новые формы управления и новые образцы общественного поведения оказались востребованными с тем, чтобы преодолеть взаимную неприязнь между властью меча и властью денежного мешка; а общество, наиболее преуспевшее в этом — т. е. Западная Европа — в должное время обрело господство над миром.

Взлет Европы является темой последующих глав, а данная изучает истоки и пределы китайских преобразований — и их определяющего побудительного воздействия на остальной мир.

Рынок и государственное управление в средневековом Китае

Попытка определить причины как первоначального технологического превосходства Китая над остальным цивилизованным миром, так и утрату этого первенства достаточно скоро заводит исследователя в тупик. Историкам Китая предстоят долгие годы исследований, чтобы найти ответы на свои вопросы в объемных архивах династий Тянь (618–907), Сун (960-1279), Юань (1260–1368) и Мин (1368–1644). Наверное, потребуется кропотливый труд одного или двух поколений, прежде чем исследователям откроется ясная картина региональных особенностей и социально-экономических преобразований, вымостивших дорогу расцвету (и закату) высокотехнологичной металлургической и каменноугольной промышленности и краткой морской гегемонии в Индийском океане[28].

Уровень достижений Китая подтверждается всеми исследователями в прикладных областях: например, Роберт Хартвелл проследил историю металлургии в Северном Китае XI века в трех замечательных статьях[29]. Техническая основа для широкомасштабного развития существовала в Китае с давних времен. Плавильные печи с совершенными мехами, обеспечивавшими непрерывный поддув воздуха, были известны почти тысячу лет[30] до того, как металлурги Северного Китая научились использовать кокс вместо древесного угля, разрешив таким образом постоянную проблему с топливом в бедном деревом бассейне реки Хуанхэ. В свою очередь, кокс использовался для приготовления пищи и обогрева домов по крайней мере за два столетия до своего дебюта в металлургии[31].

Даже несмотря на то, что по отдельности эти технологии были давно известны, сочетание их было новинкой; и когда кокс начал использоваться для плавки, масштаб производства железа и стали возрос многократно[32]:


Эти данные почерпнуты из официальных (т. е. обычно постоянно занижаемых) статистических данных, которые не учитывают мелкомасштабного «домашнего» производства. С другой стороны, рост может отчасти быть и статистической припиской (если по той или иной причине в XI в. государство вдруг озаботилось бы данными по производству железа и стали)[33]. Даже если этот резкий рост отчасти объясняется чрезмерным рвением рапортующей стороны, Хартвелл наглядно показал, как в относительно малом регионе Северного Китая, на залежах пригодного для плавки металла битумного угля в северном Хэнане и южном Хэбэе, годичное производство с нуля достигло 35 тыс. тонн. В этих регионах возникли крупные предприятия, нанимавшие на постоянную работу сотни людей, в то время как производство железа в других регионах Китая оставалось временным занятием для крестьян, подрабатывавших в промежутке между сезонными сельскохозяйственными работами.

Новый уровень производства мог быть прибыльным лишь там, где уже существовал рынок больших объемов железа и стали. Последний, в свою очередь, зависел от транспортировки и цен, делавших постройку и эксплуатацию металлургических предприятий привлекательным для семей (Хартвелл считает, что вначале — для землевладельцев) вложением. В течение столетия эти условия совпадали. Каналы соединяли новые центры металлургии в Хэнане и Хэбэе со столицей династии Северная Сун городом Кайфынем— по совместительству, объемным рынком торговли металлами. Железо использовалось для чеканки монет[34], в строительстве, изготовлении орудий труда и оружия. Правительственные чиновники зорко следили за производством оружия и чеканкой денег и в 1083 г. смогли даже монополизировать продажу сельскохозяйственных орудий из железа.

Это решение имеет прецедент в истории Китая — еще в эпоху династии Хань (202 г. до н. э. — 220 г. н. э.) железо (как и соль) было товаром, удостоившимся пристального внимания правительства. Монополизировав оборот этих товаров и продавая их по искуственно завышенным ценам, государство обеспечивало дополнительный приток доходов. Таким образом, решение 1083 г. напоминает возврат к старым укоренившимся моделям налогообложения[35], хотя вполне естественно предположить, что результатом возросших цен стало сокращение частного спроса на пользование орудиями из железа и стали — и последующее прекращение роста производства.

Хартвелл не пытался установить точные цифры объема металлургической промышленности Китая в XI веке, поскольку данные являются разрозненными. Единичный заказ на 19 тыс. тонн железа для чеканки монет и упоминание двух государственных арсеналов, ежегодно производящих 32 тыс. комплектов доспехов, дает косвенное представление о размахе государственной деятельности в Кайфыне в конце XI в., когда поток железа со все новых плавилен в столицу беспрестанно возрастал. Однако дошедшие до нас данные не позволяют установить, какая часть металла шла на вооружения, а какая на чеканку, строительство и предметы роскоши[36]. Какой процент железа и стали не попадал на государственные мануфактуры и уходил в частный сектор, также остается неизвестным (хотя Хартвелл уверен, что какая-то часть последним все же доставалась).

Даже если решение 1083 г. о монопольной торговле сельскохозяйственными орудиями из железа могло ограничить уровень производства, стоит упомянуть, что государственное управление экономикой в средневековом Китае было достаточно искусным и рациональным. Теория четко излагалась По Чу И (ок. 801 г.):

Зерно и ткани производятся сельским сословием, естественные ресурсы обрабатываются ремесленниками, купеческое сословие ведает обращением средств и товаров, а правитель распоряжается деньгами. Правитель распоряжается одним из этих четырех, чтобы управлять остальными тремя[37].

Управление денежными средствами имело вполне современные черты: в 1024 г. в отдельных областях Китая появились бумажные деньги, а к 1107 г. они стали обращаться и в столичном регионе[38]. Переход от товарного к денежному налогу шел нарастающими темпами. Согласно одному из расчетов, при династии Сун (т. е. вскоре после 960 г.) за одно десятилетие 1068–1078 гг. объем денежных налогов вырос с 16 млн связок до 60 млн в год[39]. К этому времени половина всех государственных доходов, вероятно, уже носила характер наличных денег[40].

Разумеется, подобные изменения привели к глубокому расслоению в обществе и экономике (по крайней мере, в наиболее развитых регионах Китая). С развитием транспорта посредством рытья каналов и расчистки фарватеров разница в ландшафте и ресурсах, по всей видимости, позволила даже самым бедным воспользоваться плодами разделения труда на местном уровне. Благодаря культивации различных сортов зерновых применительно к разным видам почв резко повысилась урожайность; новые сорта семян и применение удобрений творили чудеса. Массы крестьян стали разнообразить ассортимент пищи и товаров путем продажи излишков и покупки необходимого на рынке. Вдобавок, сезонная работа на мануфактурах была ощутимым дополнением к собственно сельскохозяйственным доходам для миллионов крестьян. Распространение местного, регионального и межрегионального рыночного обмена, задействовало все преимущества специализации (столь убедительно описанные Адамом Смитом позже) и привело к немыслимому повышению производительности на местах[41].

Рост населения имел и другую сторону — пока немногие стремительно обогащались путем умелых манипуляций на рынке, большинство сползало в нищету. Мольбы бедноты были все более явственно слышны в столице и крупных городах, куда разорившиеся крестьяне стекались в надежде найти работу — а когда таковой не было, побирались и голодали. Хроника 1125 г. описывает неэффективность мер, предпринимаемых с 1103 г. для облегчения участи нуждающихся:

Зимой об умирающих никто не заботится. Нищие на улицах падают и засыпают под колесами имперских карет. Каждый видит их, и стыдится, и сетует[42].

Под неумолимым давлением обстоятельств даже самые отсталые слои населения Китая были вынуждены в меру своих возможностей включиться в систему рыночных отношений. Попытки повысить уровень своего благосостояния засвидетельствованы писателем начала XIV века:

В наши дни каждое село в десять хозяйств имеет свой рынок риса и соли…

В соответствующее время года люди обменивают то, чем обладают, на то, чего им не хватает, поднимая и опуская цену в зависимости от интереса или пренебрежения, проявляемого покупателем, и всегда стараясь обеспечить хоть малую прибыль. Конечно, таков обычай во всем мире. Хотя Тинь-чжао и небольшой город, его река несет на себе лодки, а земля— телеги, так что он является городом для торгующих в нем крестьян и горожан-ремесленников[43].

Или:

Все мужчины в области Аньчи могут прививать шелковичные деревья, и некоторые живут только шелководством. Для того, чтобы прокормиться, семье из десяти человек необходимо содержать десять лотков шелковичных червей… Подобным трудом можно обеспечить себя постоянными пищей и одеждой. Тяжкий труд в течение месяца предпочтительнее года усилий в поле[44].

На основе подобного местного обмена возникла городская иерархическая лестница — вначале в городках в сельском окружении, затем в провинциальных центрах, и, наконец в нескольких действительно крупных мегаполисах по Великому каналу, соединявшему долины рек Янцзы и Хуанхэ. Властвовал над этой системой обмена метрополис Кайфынь — столица царства Северная Сун[45]. После 1126 г. такую же роль на другом конце Великого канала стала играть столица царства Южная Сун город Ханьчжоу. На фоне торговой экспансии и сельскохозяйственной специализации рост производства железа и стали казался менее впечатляющим. Он был лишь составной всеобщего накопления капитала и роста производительности, обусловленных специализацией трудовых навыков и более полным использованием природных ресурсов в благоприятной среде рыночной экономики. В то же время, самозабвенная погоня за частной выгодой (особенно когда она позволяла наиболее удачливым стать богатыми до неприличия), шла вразрез с традиционными китайскими ценностями, являвшимися основополагающими для государственных структур. Чиновники, назначавшиеся на основе результатов классических конфуцианских экзаменов, всегда с подозрением относились к пламенным проявлениям коммерческого духа. Так, например, сановник Ся Сунь (ум. в 1051 г.) писал:

…со времени объединения империи все еще не установлен должный надзор над торговцами. Они живут в роскоши, вкушают отборный рис и мясо, владеют красивыми домами и множеством повозок. Они украшают своих жен и детей жемчугами и нефритом, разряжают в белые шелка своих рабов. Утром они раздумывают о своей выгоде, а вечером ищут пути содрать последнее с бедняков… При исполнении барщины власти обращаются с ними гораздо лучше, чем с простыми крестьянами, и контроль за выплатой ими налогов не в пример снисходительнвв. Люди воспринимают подобные поблажки купцам как нечто естественное и забрасывают ведение сельского хозяйства с тем, чтобы праздно жить торговлей[46].

Официальная доктрина, утверждавшая, что император «должен рассматривать Империю как одно единое хозяйство»,[47] никогда не ставила под сомнение право имперского чиновника изменять существующие правила производства и обмена, либо оказывать на них какое-либо другое воздействие. Вопросом была осуществимость данной политики и ее соответствие общим интересам. Конфискационные налоги на неправедные прибыли всегда оправдывались понятиями справедливости и возмездия. Явственно видные лишения бедняков лишь усиливали негативные настроения по отношению к богатым купцам и вообще всем тем, кто бессовестно наживался на рынке. В то же время официальные лица царства Сун хорошо понимали, что избыточная ретивость в проведении подобной политики может дорого обойтись государству, лишив его налоговых поступлений в будущем. Таким образом, чиновники пытались совместить справедливость с прибыльностью и долгосрочные интересы— с краткосрочными. На краткий период, в XI в. их политика содействовала быстрому развитию технологий и распространению производства железа и стали в регионах, удачно расположенных близко к столице— процесс, поистине красочно описанный Хартвеллом.

Однако те же причины, что обусловили расцвет крупных торговых и промышленных предприятий, легко могли разрушить их. Прерванное сообщение со столицей либо отмена государственного заказа на железо и сталь были однозначно губительны. Изменение налоговых ставок или цен также привело бы к вымиранию производства — пусть медленному, но верному.

Условия и вправду изменились, поскольку в XII в. производство железа и стали в кайфыньском экономическом регионе пришло в упадок. К сожалению, отрывочность дошедших до нас документов не позволяет продолжить статистическую кривую после 1078 г. Еще через 48 лет, в 1126 г., племена чжурчженей из Маньчжурии захватили Кайфынь и основали на севере Китая новую династию — Цзинь. Потерпевшие поражение Сун отступили на юг, за реку Хуай, которая и стала границей их значительно более скромных в территориальном плане владений. Столетием позже, около 1226 г., армии Чингисхана разбили чжурчже-ней, и область металлургического производства была дарована в удел одному из монгольских князей. В 1260 г. внук Чингисхана и основатель династии Юань Хубилай унаследовал трон и одновременно с завоеванием Южного Китая установил прямое имперское управление металлургическим регионом Хэбэй-Хэнань. Возобновившееся ведение документации позволяет установить, что годичное производство железа упало с 35 тыс. тонн в 1078 г. до 8 тыс. тонн, которые, как и следовало ожидать, полностью шли на оружие и доспехи монгольских войск[48].

Однако поднять производство до уровня, хоть отдаленно напоминающего прежний, династии Юань оказалось не под силу. Одной из причин было разрушение сети каналов Северного Китая вследствие небывало масштабного стихийного бедствия в 1194 г.: Хуанхэ разрушила плотины, затопила большую часть плодородных земель, а затем сменила русло. С тех пор производство железа в регионе Хэбэй-Хэнань держалось на сравнительно скромном уровне, пока окончательно не прекратилось к 1736 г. Производство возобновилось лишь в XX веке, хотя каменного угля было в избытке, а железные руды залегали неглубоко.

Дошедшие до нас сведения слишком обрывочны, чтобы выстроить полную картину периода как развития, так и упадка — однако ясно, что политика государства всегда была исключительно важной. Глубоко укоренившиеся недоверие и подозрительность чиновников по отношению к успешным предпринимателям означали, что любое предприятие могло быть объявлено государственной монополией. Равно гибельно оно могло быть обложено непомерными налогами. Именно это, по нашему мнению, и произошло с технологически новаторскими предприятиями Северного Китая, развитие которых при более благоприятном раскладе позволило бы в избытке обеспечить весь Китай несравненно более дешевым и качественным, чем где-либо, металлом.

Развал основанной на коксе металлургии видится еще более примечательным, если учесть, что армия династии Северной Сун насчитывала более миллиона воинов и ее потребность в металле была запредельной. Однако все решали госчиновники, которые презирали промышленников настолько же сильно, насколько боялись военачальников — а организованная военная сила была слишком уж явной потенциальной угрозой власти бюрократии.

Объединив в ходе ряда кампаний Китай (в 960-х), династия Сун перешла к сугубо оборонительной политике. Как всегда, основной задачей было не позволить кочевникам разграбить северные и северо-восточные провинции. Степная конница легко могла обойти китайскую пехоту; однако вооруженная арбалетами пехота в укрепленных заставах, густо усеявших северную границу, являлась надежным средством против кавалерийских рейдов. Когда же кочевники пытались обойти цепь укреплений и прорваться в глубинные районы, их ждала полоса выжженной земли, а все мало-мальски ценное укрывалось за крепостными стенами[49]. Стоило степнякам задержаться, как навстречу им выступали дислоцированные близ столицы основные силы полевой армии. Задачей имперской конницы было не только отражение вражеского нашествия, но и удержание неспокойного приграничья в покорности центральной власти[50].

Однако эта утонченная стратегия становилась беспомощной, стоило вместо набегавшей сравнительно малыми силами конницы появиться настоящим армиям вторжения, организация и вооружение которых позволяли брать города штурмом. Именно это произошло в 1127 г., когда чжурчжени взяли Кайфынь. Наиболее предпочтительным средством от подобной напасти политики династии Сун считали дипломатию — т. е. предотвращение нашествий путем отсылки «даров» могущественным правителям варварских племен. С точки зрения кочевника, дипломатическое сообщение, сопровождавшееся получением в дар предметов роскоши (и, чтобы быть точным, ответным дарением коней и др. для симметричности), зачастую было предпочтительнее, нежели случайный набор добра, приобретаемый путем грабежа.

Китайская официальная точка зрения рассматривала политику пассивной обороны как наиболее соответствующую интересам правления гражданской бюрократии. Рассредоточенная по гарнизонам и редко принимавшая участие в боевых кампаниях армия легко управлялась путем контроля над ее обеспечением. Чиновники, ответственные за поставку продовольствия и вооружения в войска, в случае конфликта с одним из военачальников всегда могли рассчитывать на поддержку другого. Таким образом, вполне возможный соблазн генерала употребить наличествующую военную силу для восхождения на уровень принятия политических решений, подавлялся в самом зародыше[51]. Неизбежная потеря мобильности войск, их способности противостоять хорошо организованному, широкомасштабному кочевому нашествию, рассматривались сунскими правителями в качестве приемлемой платы. Только таким способом гражданская власть могла удержаться в Китае; только так мандарины могли осуществлять контроль над течением жизни в стране.

Стоит прокомментировать два аспекта данной ситуации. Во-первых, правящая элита проводила в отношении как собственного генералитета, так и вождей варварских племен почти тождественный политический курс. Основополагающим был принцип «разделяй и властвуй», предполагавший умиротворение непокорных военачальников (как в собственной стране, так и за ее пределами) путем раздачи даров, званий и привилегий. Местные сановники, и без того державшие раздачу поощрений на минимально безопасном уровне, были постоянно снедаемы соблазном присвоить эти средства-даже осознавая угрозу ответных шагов со стороны как своих, так и чужеземных военачальников.

В свою очередь, генералов по обе стороны границы обуревали аналогичные страсти. Набег или мятеж могли дать (и немедленно) значительно больше, чем (предположительно) возможно было выбить из прижимистых китайских чиновников. С другой стороны, подобные предприятия были делом рискованным и непостоянным; отсюда и проблема выбора между долгосрочной скромной прибылью и единичным актом крупного грабежа. Непредсказуемость выбора делала даже самую изощренную оборонительную систему неустойчивой. Еще более хрупким было равновесие сил в приграничье: гарнизоны всегда могли взбунтоваться и отказаться от исполнения своих обязанностей; кочевые племена могли организоваться в могучие армии, оснащенные современным осадным вооружением. Победы чжурчженей после 1122 г., увенчавшиеся взятием Кайфыня четырьмя годами позже, свидетельствуют об этой нестабильности[52].

Во-вторых, стоит учесть одинаковое отношение сунских чиновников как к военным и организованному применению насилия, так и к купцам и всем другим, разбогатевшим благодаря умелым или удачливым операциям на китайском рынке. И организация военных действий, и торговля в целях частного обогащения равно претили традиционной конфуцианской этике. Да, в случае если война или рынок служили интересам государства, их следовало терпеть и, возможно, даже поощрять. Однако позволить торговцам накопить слишком много средств было столь же неразумно, как позволить своему генералу или варварскому вождю держать слишком большое войско. Таким образом, мудрой считалась политика, предотвращающая неуместное обогащение, и тонкая дипломатия и расчетливое военное управление, исключающие сосредоточение военной мощи в одних руках.

Принцип «разделяй и властвуй» столь же неуклонно применялся в экономике, как и в военном деле. Претворявшие его чиновники могли рассчитывать на широкую народную поддержку, поскольку простолюдину равно претили и грабительские армии, и безжалостные капиталисты.

Военные технологии в Китае также находились в зависимости от бюрократического аппарата. Арбалеты были основным дальнобойным оружием армии с ханьских времен (быть может и ранее)[53] и обладали двумя важными свойствами. Во-первых, они были столь же просты в обращении как современные ружья, а натягивание тетивы не требовало особой силы. Большой лук требовал многолетней практики для развития силы пальцев, необходимой для полного натягивания тетивы; арбалетчику же было необходимо лишь нацелить взведенное и заряженное оружие. Несколько часов практических занятий, и обычный человек превращался в достаточно умелого стрелка. К этому стоит прибавить, что китайские арбалеты XIII в. сохраняли убойную силу на дистанции почти 400 метров[54].



Производство в арбалетов в Китае (Репродукция из Sung Ying-Hsing, T’ien-Kung K’ai Wu, translated by E-tu Zen Sun and Shiou Chuan Sun (University Park, Pa.: Pennsylvania State University Press, 1966), p. 266.)

Эта гравюра на дереве из энциклопедии XVII в. показывает, как путем многослойности проводится усиление деревянных крыльев арбалета. Внизу изображен арбалет с магазином на 10 стрел. Взведением тетивы стрела высвобождалась из магазина и ложилась на направляющую. Детали механизма взвода и спуска (требующего особых навыков в изготовлении) на гравюре не представлены.

Во-вторых, относительная простота в применении имела обратной стороной сложностью в изготовлении. Создание армии арбалетчиков зависело от наличия искусных мастеров, способных производить точный спусковой механизм, позволявший выносить перегрузки при взведенной тетиве и некоторые другие детали. Снабжение мастеров материалами, необходимыми для изготовления крупных партий арбалетов также было нелегким делом: многослойное дерево, кость, рог, сухожилия — все должно было быть идеально пригнано для обеспечения максимального импульса. Тем не менее искусство изготовления подобных арбалетов было широко распространено в евразийских степях[55].

Рынок, задействовавший особенности разных географических областей, был способен обеспечить нужды ремесленного производства гораздо лучше, чем самая эффективная командная экономика — будь то арбалеты, камнеметы или зажигательные смеси, стоявшие на вооружении китайской армии в XI в[56]. Взрывчатые смеси, включая порох, были включены в изощренный набор вооружений около 1000 г. и вначале задействовались в качестве зажигательных средств. Однако китайцы научились использовать метательные способности пороха, и после 1290 г. появились первые настоящие артиллерийские орудия[57].

По-видимому, процесс технических нововведений в эпоху Сун фокусировался на производстве оружия, толчком к чему мог быть технологический прогресс у соседей-варваров. Еще до завоевания Северного Китая в 1126 г. чжурчжени и другие кочевники получили доступ к высокотехнологичным продуктам китайских мастеров и приобретали усовершенствованный доспех и металл в брусках во всевозрастающем количестве. После завоевания стремительно сужавшийся технологический разрыв между Китаем и его врагами практически исчез, и столкнувшиеся с угрозой подобного масштаба сунские императоры начали поощрять изобретения в военной области:

На третий год правления Кай Пао сунского Тайцзуна (т. е. ок. 969 г.), генерал Фень Цзи-шэн совместно с другими офицерами предложил новую модель горящей стрелы. По (успешном завершении) испытаний Император одарил изобретателей халатами и шелком[58].

Подобное высокое покровительство, разумеется, минимизировало преграды на пути инноваций.

Оборонительный характер сунской стратегии, имевшей опорой города, также благоприятствовал изобретательству. Усилия и средства, направляемые на создание сложных и мощных оборонительных орудий, считались оправданными, поскольку последние были слишком громоздкими для транспортировки и применения армиями на марше. Лишь позднее, когда катапульты и пороховые орудия стали действительно мощными, монголы продемонстрировали их способность как рушить, так и защищать крепостные стены[59].

Успешное управление сунской армией, численность которой перевалила за миллион и которая нуждалась в достаточно продвинутых вооружениях для борьбы с более маневренным противником, напрямую зависело от успешной экономики (т. е. рыночных отношений, совершенствования транспорта и технически грамотного управления). Новые принципы подбора на государственную службу путем экзаменования позволили достичь достаточно компетентного гражданского управления,[60] но проблема заключалась в другом. Задача обеспечения армии резко усилила напряженность в отношениях между политическим и военным истеблишментом с одной стороны и кипуче рыночным поведением частных лиц— с другой. Знаменитый министр-реформатор Ван Ань-Ши (ум. в 1086) писал: «Образованные люди страны считают ношение оружия бесчестьем», тогда как официальные данные 1060-х показывают, что 80 % государственных доходов (58 млн связок денег) шло на содержание более миллиона военнослужащих, защищавших Китай[61]. С целью сокращения военных расходов чиновники могли попытаться регулировать цены в Хэнань-Хэбэйском металлургическом регионе — однако никому не известно, чем именно был вызван развал промышленности.

Запад XX столетия может лишь посочувствовать конфуцианским чиновникам, которые пытались разрешить проблему сохранения равновесия между одним дестабилизирующим фактором— профессиона-лизированным применением насилия, и другим, не менее беспокойным — профессионализированной погоней за прибылью. Ни один не умещался в рамках традиционных приличий; наоборот, и купцы, и военные зачастую щеголяли безразличием как к морали, так и другим людям. Свободная связь между военным и торговым предпринимательством, подобная имевшей место в Европе XIV–XIX вв., повергла бы китайских чиновников в ужас. Во всяком случае, пока приверженцы традиций конфуцианского государства оставались у власти, подобный опасный союз был недопустим. Более того, ограничители промышленного, торгового и военного расширения тщательно встраивались в ткань китайской политической системы.

Карьера металлурга Ван Ко является поучительным (хотя и впадающим в крайность) примером того, как функционировала система. Начав с нуля, Ван Ко стал владельцем производства со штатом в пятьсот рабочих. Его печи работали на древесном угле, поскольку начинал он с приобретения покрытого лесом холма. По причинам, не сохранившимся в записях, Ван Ко в 1181 г. поссорился с местными чиновниками. Когда те выслали отряд солдат, Ван Ко, собравший своих рабочих, не только отогнал их, но и пошел маршем на административный центр. Однако, не дойдя до городка, рабочие разбежались; взбунтовавшийся промышленник был вынужден бежать, вскоре был пойман и казнен[62]. Его судьба показывает, как могут совпасть экономическое предпринимательство и частное задействование военной силы, и как власть может силой навязать свою волю любым проявлениям неподобающего поведения.

Переход на денежную основу мог, в свою очередь, заразить само государство бациллой предпринимательства, что и произошло в Южном Китае. Гористая местность к югу от Янцзы препятствовала речному судоходству, так что торговым кораблям пришлось выйти в море. Стоило организовать регулярное сообщение между китайскими прибрежными провинциями, как купцы двинулись к более отдаленным берегам. Поскольку пошлины на товары, ввозимые из-за рубежа, самым благотворным образом сказывались на доходной части бюджета, реакция властей на открывшиеся возможности сильно напоминала манеры меркантильной Европы. Более того, государство даже начало вкладывать средства в проекты, обещавшие как прибыль, так и приток редких и ценных товаров. Императору приписывается следующее высказывание: «Доходы от морской торговли велики. Если правильно управлять, они могут достичь миллионов. Разве это не лучше, чем облагать народ налогами?»[63] Император знал, что говорил, так как в 1137 г. пошлины на морскую торговлю составили пятую часть доходов госбюджета[64].

Частичное примирение официальных и меркантильных взглядов достигло своего апогея при монголах (династия Юань, 1227–1368 гг.), не разделявших конфуцианского отвращения к презренным торговцам. Прием, оказанный Марко Поло при дворе Хубилая, является тому наглядным свидетельством; а ведь Поло был лишь одним из многих зарубежных купцов, которых Хубилай назначал сборщиками налогов и на другие ключевые посты[65]. При династии Мин обратное движение было сначала почти незаметным — более того, в начале XV в. политические и торговые интересы привели китайские флоты в Индийский океан.

Имперский проект по прорыву в Индийский океан имел основой традиции судостроения, сложившиеся в эпоху династии Южная Сун. После падения Кайфыня в 1126 г., бежавший на юг царственный отпрыск сумел организовать оборону оставшейся части страны от чжурчженей. Если северная династия полагалась на цепь пограничных укреплений, то охрану южной империи по речным рубежам осуществлял флот.

Вначале он был сугубо речным и состоял из судов нового проекта, включая броненосцы, движимые колесами. Основную ударную силу наступления и обороны составляли арбалетчики и пикинеры, и в то же время на больших кораблях стали устанавливать метательные машины, применение которых ранее ограничивалось осадой и защитой крепостей. Приемы наземной войны были адаптированы применительно к кораблям, превратившимся в подвижные укрепления. Оснащение подобного флота в несколько сотен судов с личным составом в 52 тыс. человек[66] требовало более изощренного ассортимента сырья и изделий, чем шло на удовлетворение нужд сухопутной армии северной империи Сун. Вдобавок к длинному списку всего необходимого для сухопутной армии, казна должна была осилить закупку мачтового леса, канатов, парусов. Пассивная оборонная политика также изменилась в силу того обстоятельства, что новые корабли обладали большими подвижностью и эффективностью в отражении нападения, нежели наземные силы.

Когда армии Чингисхана разгромили чжурчженей и овладели Северным Китаем, то для продвижения на юг им необходимо было разгромить флот — основу южносунского режима. Спустя полвека Хубилай построил собственный флот и осадил стратегически важную крепость Сянъян на реке Ханьшуй. Осада длилась пять лет, зато вместе с падением крепости монголам достался почти весь сунский флот. Покорение остальных районов империи прошло сравнительно гладко[67].

В дальнейшем Хубилай продолжил строительство флота, однако основой его стали новые суда, предназначенные для хождения в открытом море и океане[68]. Несмотря на поистине имперский размах судостроения (в одной только попытке покорения Японии участвовало 4400 кораблей), морские походы Чингизида не имели успеха. Японские войска и необычайно жестокий шторм разбили флот вторжения в 1281 г.; а завоевание Явы, несмотря на первоначальные успехи в 1292 г., так и не состоялось.

В долгосрочном плане крайне важным могло оказаться так и не осуществившееся задействование морских судов для обеспечения северных провинций зерном с юга. В начале XIV в. морские суда перевозили такой же объем зерна, как и речные, по каналам (однако за гораздо более короткие сроки); совершенствование техники кораблевождения позволило осуществлять переход из устья Яньцзы до Тяньцзиня за десять дней. Но беспорядки и мятежи на юге и пиратство на море довели объем морских перевозок до минимума еще до конца монгольского правления в Китае (1368 г.). Рухнула система налогообложения, для удобства правителей концентрировавшая излишки зерна в Северном Китае. Новую китайскую династию Мин (1368–1644 гг.) основал воссоединивший страну самый удачливый из многочисленных провинциальных военачальников.

Первые императоры решили объединить военную политику обоих сунских государств — многочисленная пехота вновь охраняла северные рубежи от кочевников, а внушительный флот стерег как внутренние водные пути, так и открытые моря. Уже в 1420 г. минский флот насчитывал 3800 судов, из которых 1350 боевых (включая 400 плавучих крепостей) и 250 «сокровищниц», предназначенных для дальних плаваний[69].

Водоизмещение «сокровищниц», на которых в 1405–1433 гг. знаменитый адмирал Чжан Хэ ходил в Индийский океан, достигало 1500 тонн. Стоит отметить, что флагман эскадры Васко да Гама, дошедшей до Индийского океана в конце того же века, имел водоизмещение 300 тонн. Китайские экспедиции превосходили португальские во всем— в кораблях, пушках, команде, грузоподъемности— а уровень командования и выучки команды соответствовал стандартам Колумба и Магеллана. От Борнео и Малайзии до Цейлона и далее — до берегов Красного моря и побережья Африки — Чжан Хэ установил сюзеренитет Китая и скрепил заключенные соглашения ритуалом обмена подарками. Редкие попытки сопротивления неизменно подавлялись силой, как в 1411 г., когда непокорный цейлонский правитель был вывезен в Китай, чтобы предстать перед имперским судом[70].

В XIII в. начался расцвет частной заморской торговли: купцы и предприниматели строили большие суда и снаряжали дальние экспедиции. Были разработаны стандартные правила управления экипажем и грузом, дележа убытков и прибыли, улаживания споров при заморской торговле[71]. Маньчжурия, Корея и Япония считались ближними, наезженными маршрутами, и еще за несколько десятилетий до экспедиций Чжан Хэ китайские торговые корабли проложили путь в Индийский океан. В середине XII в. объем китайской торговли в южной Азии и восточной Африке умножился многократно, лучшим свидетельством чему служат черепки китайского фарфора, найденные по всему восточноафриканскому побережью. Обеспечивая точную датировку, они показывают, что торговля началась еще в VIII в., видимо, посредством купцов-мусульман. Однако объем торговли резко возрос после 1050 г., когда китайские корабли стали регулярно ходить в Индийский океан, огибая Малайский полуостров (в предыдущие века товары направлялись сушей через полуостров Кра)[72].

Логика европейского развития предполагает, что быстрое распространение плавилен на коксе ведет к широкомасштабной промышленной революции; таким же образом можно представить, что бы могло произойти, продолжи Китай расширяться как океанская держава после xv в. Китайский «Колумб» открыл бы западное побережье Америки за полвека до того, как стремившийся в Китай Христофор Колумб наткнулся на Эспаньолу. Без сомнения, китайские корабли были способны пересечь Тихий океан и вернуться обратно, а преемник Чжан Хэ мог обогнуть Африку и открыть Европу еще при жизни Принца Генриха Мореплавателя (ум. 1460 г.).

Однако сановники имперского двора рассудили иначе. С 1433 г. они прекратили снаряжение экспедиций в Индийский океан, а в 1436 г. провели указ, воспрещавший строительство новых океанских судов. Морские суда постепенно сгнили на стоянках, а их экипажи получили приказ перейти на лодки, ходившие по Великому Каналу. Традиции судостроения вскоре были забыты и уже в середине XVI в. имперский флот не мог справиться с пиратами, ставшими подлинным проклятием китайского побережья[73].

Этот регресс может быть отчасти обусловлен дворцовыми интригами: Чжан Хэ был мусульманином (вероятно монголом),[74] а приверженцы конфуцианства не выносили ничего чужеземного. Вдобавок, он был евнухом, а евнухов при минском дворе не особенно жаловали с 1449 г., когда один из них повел армию в поход против монголов, завершившийся пленением самого императора варварами[75]. В то же время этот эпизод указывает на более серьезную причину для официального прекращения океанских предприятий. Сухопутным границам империи угрожал могучий противник, в то время как до появления «японских» пиратов в конце XV в. Китай не имел соперника на море.

Таким образом, проблема приобрела характер выбора между наступательной и оборонительной военной политикой. В 1407 г. минский флот провел экспедицию в Аннан (современный Вьетнам), однако с 1420 г. боевые действия шли с переменным успехом, и, наконец, восемь лет спустя было принято решение о выводе войск. На этом фоне докладная, представленная императору в 1426 г., в самый критический момент кампании, странным образом напоминает слова, мучительно знакомые гражданам:

Оружие является орудием зла, и мудрец не должен использовать его до самой крайности. Благородные правители и мудрые министры древности не уменьшали силу народа пороком оружия. Это была дальновидная политика… Ваш министр надееется, что Ваше Величество… не дозволит ни военных кампаний, ни одобрит посылку экспедиций в дальние страны. Следует покинуть бесплодные земли за рубежом и дать народу Китая возможность посвятить себя семье и школе. Тогда не будет войн и страданий на границе, прекратится ропот в селах; командиры не будут искать славы, и солдаты не будут жертвовать жизнями на чужбине; дальние народы добровольно покорятся, и удаленные земли войдут под наше покровительство, и наша династия просуществует десять тысяч поколений.[76]

Решение властей о выводе войск из Аннама выглядит вполне объяснимым, принимая во внимание выбор между необходимостью защиты сухопутной границы, проходившей близ новой столицы — Пекина, и дорогостоящими заморскими предприятиями.

Завершение строительства в 1417 г. глубоководных шлюзов на Великом Канале, соединявшем реки Янцзы и Хуанхэ, также могло сыграть существенную роль. Новые шлюзы обеспечили круглогодичное прохождение больших судов по каналу — независимо от приливов и сезона дождей, обеспечивавших ранее необходимый для судоходства уровень воды. Таким образом, была преодолена проблема шестимесячного простоя канала, и отпала необходимость как в обеспечивавших столицу продовольствием больших торговых судах, так и во флоте для охраны морских путей снабжения. Власти более не видели необходимости в объемных расходах на содержание военного флота, вследствие чего последний попросту тихо вымер.

Относительно частного интереса в океанских путешествиях: конечно, достаток нескольких тысяч людей зависел от заморской торговли, столь буйно расцветшей в южнокитайских портах. Разумеется они не подчинились беспрекословно правительственному указу о запрещении зарубежной торговли 1371 г., периодически подтверждавшемуся на протяжении двух столетий[77]. Заморские плавания продолжились, хотя и в сокращенном объеме и при возросших откупных за нарушение закона. Чтобы чиновники «не замечали» нелегальных операций, приходилось платить им значительно больше государственных пошлин в 10–20 % стоимости товара, взимаемых во времена сунского расцвета[78]. Возможность накопления крупного капитала путем морской торговли стала соответственно малой, поскольку каждое должностное лицо получало достаточные основания для конфискации нелегально ввезенного товара, если тот оказывался в зоне досягаемости. Почти два столетия, до 1567 г., когда минское правительство вновь официально разрешило заморские плавания, китайским морякям и торговцам приходилось нарушать закон, чтобы выжить. Некоторые делали это с такой энергией, что стали подлинным наказанием для империи, известным под именем «японских» пиратов. Собственно японцев среди экипажей, орудовавших в XV–XVI вв. вдоль китайского побережья, было слишком мало; таким образом правительство хотело снять с себя ответственность за неспособность покончить с пиратством. С другой стороны, подобно металлургу Ван Ко, эти полупираты-полуторговцы не только не обладали возможностями для того, чтобы явить серьезную угрозу минской организации, но и не пользовались поддержкой у народа. После указа 1567 г., установившего более или менее удовлетворительное modus vivendi между правительством и частными предпринимателями, кризис разрешился и пиратство сошло на нет. Однако два века в режиме нелегального выживания отбросили заморскую торговлю назад настолько, что европейским коммерсантам удалось сравнительно легко закрепиться на Дальнем Востоке[79].

Итак, и металлургия, и мореходство Китая, предвосхитившие более позднее (и победное) шествие европейских технологий, не возымели качественного и долгосрочного воздействия. Причину следует искать в доминирующем традиционалистском укладе — сами поддержали систему, сводившую их роль в обществе к малозначительной. Они вкладывали прибыль в приобретение земельных владений и в образование для своих сыновей, дабы открыть чадам доступ к освященной веками официальной карьерной лестнице[80].

В результате конфуцианские традиции, на которых зижделось китайское общество, никогда не были серьезно оспорены. Управленческая пирамида, венчавшая зарождавшуюся рыночную экономику, никогда не выпускала бразды правления из рук. Как и все остальные в китайском обществе, металлурги и мореходы никогда не были подлинно самостоятельными. При милостивом дозволении властей технический прогресс и расширение производства переживали ослепительный взлет; стоило правительству изменить свою политику, как верфи и доменные печи пришли в упадок столь же стремительно, как возникли соответственно в XI И XII вв.

Вышеприведенные примеры наглядно демонстрируют преимущества экономики, основанной на сложных рыночных операциях и в то же время управляемой в соответствии с политической волей государства. Ресурсы могли быть направлены на строительство флота, модернизацию Великого Канала, защиту границ от кочевников или возведение новой столицы — словом, на общенациональные нужды — с подлинно имперским размахом. В условиях государственного контроля, активные рыночные отношения сообщали экономике необходимую гибкость, способствовали накоплению капитала и умножению ресурсов страны. Однако они не только не лишили чиновничий аппарат его верховенства, а наоборот, упрочили его власть новыми капиталом и средствами сообщения. Тот факт, что с эпохи Сун и до нашего времени Китай остался политически единым (за исключением относительно кратких смут междуцарствия) свидетельствует в пользу власти, сконцентрированной в руках государственных служащих. Идеалы рынка по-прежнему не совпадали с принципами государства, однако поскольку чиновники обладали властью и аппаратом принуждения, то решающее слово всегда оставалось за ними. Рыночная экономика и частный интерес могли действовать только в границах, заданных властями.

Потому-то самостоятельный стимулирующий характер, который европейская экономика продемонстрировала в XI–XIX вв., в Китае даже не зародился. Китайский капиталист никогда не был свободен в выборе инвестиционных проектов; успешный предприниматель не мог избежать пристального внимания власть имущих. Чиновник мог предпочесть личное обогащение путем получения взяток от удачливого предпринимателя; мог увеличить налоги и пошлины на благо имперской казны; мог просто объявить удачный бизнес государственной монополией. Хотя возможность договориться существовала всегда, предприниматель изначально находился в проигрышном положении. Превосходство чиновников объяснялось тем, что китайцы традиционно считали крупное накопление капитала аморальным, поскольку оно основывалось на систематическом обмане: предприниматель покупал товар по низкой цене и перепродавал по высокой. Таким образом, официальная идеология и общественное мнение были едины в стремлении обеспечить представителю государства постоянное преимущество при контакте с единоличным владельцем капитала.

Процесс рыночной мобилизации за пределами Китая

Хотя дух предпринимательства и находился под неусыпным контролем, подъем массовой рыночной экономики Китая в XI в. мог стать решающим доводом в изменении баланса между командной и рыночной моделями. Страна быстро стала самой богатой, самой искусной и самой населенной в мире. Впрочем, рост экономики и общества был ощутим и за пределами Китая — распространение здешних технических секретов открыло новые возможности в других уголках Старого Света, и в особенности — в Западной Европе.

До того как порох, компас и печатный станок стали оказывать революционизирующее воздействие на цивилизованные общества за пределами Китая, регулярная дальняя торговля позволила повысить значение рыночных отношений, открыв дорогу продолжительному и устойчивому экономическому взлету в мировом масштабе.

К сожалению, мало что известно о росте торговли в южных морях. Арабские мореходы, а до них греки, римляне и индонезийцы пересекали Индийский океан и прилегающие воды за многие века до появления китайских мореплавателей. Шумеры почти наверняка сообщались по морю с народами долины реки Инд, а те, в свою очередь, также плавали в тропических водах. Отплыть и почти наверняка вернуться обратно (даже самым легким судам), помогали летний и зимний муссоны, дувшие в противоположных направлениях.

Зато точно известен постоянный, систематический рост торговли в южных морях с XI в., набиравший обороты, невзирая на бесчисленные помехи и локальные катастрофы. Каждодневная жизнь все большего числа людей стала зависеть от вовлеченности в эти торговые отношения. Производство пряностей: перца, гвоздики, корицы и др. — стало основой существования многих тысяч обитателей юго-восточной Азии и ближних островов. Люди, которые выращивали, собирали, сортировали и сдавали пряности, так же как и моряки и торговцы стали зависеть от степени, насколько тщательно выстраивались связи с потребителями за многие тысячи миль. Это в равной мере относилось к производителям сотен видов других товаров в сети заморской торговли — от редкостей, подобных рогу носорога, и до ширпотреба вроде хлопка и сахара[81].

Подобные специализация и взаимозависимость повторяли более ранние события в Китае — с той разницей, что торговля в Южноки-тайском море и Индийском океане переступила за рамки политических границ. Вследствие этого купцы сталкивались, с одной стороны, с большей неопределенностью, а с другой — пользовались большей свободой. Ключевыми точками на торговых маршрутах — Малайей, Цейлоном, южной Индией и портами на африканском и южноаравийском побережье — владели правители, доходы которых все более зависели от пошлин, взимаемых с судоходства. Однако следовало учитывать, что вышедший в море корабль оказывался вне досягаемости сухопутных властей, и слишком жадный правитель мог попросту лишиться транзитных кораблей, предпочитавших порты с самыми низкими пошлинами и выгодными условиями для торговли. Словом, выбор промежуточных портов мог бесконечно варьироваться, применяясь к постоянным сменам политических режимов; возникновение и подъем новых портов также было обыденным явлением.

Как раз это и произошло в Малакке. Рынок, построенный на недоступном с суши унылом болоте, обрел свое значение лишь на стыке XIV–XV вв. Вначале это было пиратское гнездо, где захваченная добыча могла быть рассортирована и переадресована новым покупателям. В начале XV в. порт стал местом более мирного предпринимательства и в течение нескольких десятилетий был основным терминалом для последующей отправки на запад грузов с Островов Пряностей (название говорит за себя). Расцвет Малакки также происходил за счет других, альтернативных портов. Надежная стоянка, умеренные пошлины, патрулирование сторожевых кораблей, обеспечивавших безопасность Малаккского пролива между Суматрой и материком — все это привлекало торговцев. Таким образом, сила, а точнее, защита от пиратов, которую эта сила гарантировала, сыграла роль в подъеме Малакки. Вот этот тонкий расчет и обуславливал объем торговли и количество заходивших в порт (и, следовательно, плативших пошлину) кораблей[82].

Поскольку подробности остаются нам неизвестными, остается предположить, что метод проб и ошибок постепенно определил приемлемые границы пошлин, которыми правитель мог облагать транзитных торговцев. Снижение расценок на охрану и постой могло привлечь новых предпринимателей; повышение обычно выражалось в резком снижении транзита[83]. Правитель, который взимал слишком мало (если таковой когда-либо существовал), не смог бы должным образом поддерживать военный контроль над своими землями и прилегающими морями. Такая же участь ожидала и слишком жадного: отток торгового транзита лишил бы его необходимых для содержания армии и флота поступлений. Иначе говоря, на берегах Индийского океана возник рынок владык, предлагавших услуги обеспечения безопасности по цене, которая делала возможным поддержание, а начиная с XI в. и систематическое расширение границ торговли[84].

Эта система могла уходить корнями в глубину веков. Предположительно, еще цари и военачальники древнего Междуречья начали устанавливать «налог на защиту» на ранней стадии организованной дальней торговли. Покорившие Ближний Восток мусульмане (634 — 51 гг.) принесли из торговых городов Аравийского полуострова четко выраженное понимание того, как следует организовывать торговлю. Коран давал соответствующее разрешение,[85] а бытность Мухаммеда купцом в молодые годы являла собой безупречный с моральной точки зрения пример. Таким образом, поступивший из Китая толчок к распространению механизма рыночного поведения был, скорее, усилителем, нежели первичным импульсом.

Более того, преобразование китайских экономики и общества в эпоху Сун может совершенно правильно восприниматься как распространение давно известных Ближнему Востоку принципов меркантилизма в Китае. Первыми посредниками и проводниками данного процесса выступали буддийские монахи и центральноазиатские купцы-караванщики[86]. Их связи со степными кочевниками помогли основать еще одну стратегически важную, позитивно ориентированную на торговлю общину. Влияние последней на Китай и другие цивилизованные страны подкреплялось эффективностью военной организации кочевых племен и народов.

Новым для XI в. был не географический размах осуществляемых посредством рынка проектов, а то, насколько их распространение стало влиять на жизнь обществ. Запоздалое рыночное проявление экономики по-китайски напоминало действие огромных мехов, обращающих тлеющий уголь в пламя. Новое богатство, создаваемое ста миллионами китайцев, стало распространяться по морским (и караванным) путям, придавая новый размах рыночному предпринимательству[87]. Десятки, сотни и, наконец, тысячи судов стали ходить из порта в порт в Японском и Южнокитайском морях, водах Индонезийского архипелага и Индийского океана. Большинство плаваний носило местный характер и товары проходили через множество промежуточных портов (и судов), прежде чем достигали конечного потребителя. Предприятия напоминали простое, зачастую семейное партнерство, так что увеличение потока товаров означало увеличение числа людей, ходивших с грузами по морям, либо торгующих на базарах.

Хорошо известен аналогичный всплеск торговли в Средиземноморье. Основными проводниками рыночных отношений выступили итальянские купцы — венецианцы, генуэзцы и другие, которые за три последующих века сплели охватившую берега Европы плотную торговую сеть. Это было значительным достижением — однако, по моему убеждению, лишь частичным проявлением масштабного явления, способствовавшего распространению рыночного поведения цивилизованных народов до прежде невиданных размаха и уровня. В старомодных командных обществах правители более не могли предписывать правила поведения так же строго, как в предшествующие времена. Купцы смогли стать полезными как правителям, так и их подданным. Они могли укрыться от разорительных пошлин и ограблений в том или ином порту или городе на морском или караванном пути, где местная власть научилась не перегибать палку и бережнее относиться к источнику своих доходов и власти.

Таким образом, с начала XII в. прежде тлеющий огонь, лишь изредка прорывавшийся вспышками пламени, постепенно вышел из-под контроля и разросся в бушующий пожар. Девять веков держалось конфуцианство, пока в XIX в. не расплавилась дотоле жесткая и незыблемая структура имперского Китая.

На начальной стадии коммерческих преобразований хроникеры и писцы не придавали им особого значения, почему историкам и приходится воссоздавать общую картину произошедшего из редких и разрозненных обрывков. В результате исследований последних трех-четырех десятилетий стало многое известно о развитии сети торговых отношений в Западной Европе, а также выстраивании подобных отношений с мусульманскими купцами восточного побережья Средиземного моря. Именно в XI в., когда Китай окончательно перешел на торговлю и взаиморасчеты посредством наличных денег, европейские купцы и мореходы превратили Средиземноморье в уменьшенную копию модели развития в южных океанах[88]. Переход от пиратства к торговле состоялся и на атлантических берегах христианской Европы, прежде периодически разграбляемых викингами[89]. Эти отдельно сложившиеся сети сплелись в единое целое после 1291 г., когда генуэзский адмирал отнял контроль над Гибралтарским проливом у мусульманского правителя и вновь открыл проход для судов христиан[90].

Подытоживая вышесказанное, уместно сравнить становление торговли в Старом Свете с теми многообразными связями, которые сложились в результате совершенствования сети речного судоходства между северной и южной частями Китая. В Западной Европе эти процессы прошли несколькими веками позже и в меньших масштабах, однако реки континента и омывавшие его моря гораздо более благоприятствовали судоходству. К концу XIV в. шерсть, металл и другое сырье севера и запада Европы обменивались на вино, соль, пряности и дорогие изделия с юга; торговля зерновыми и расширяющееся рыболовство стали основой рациона обитателей городов. Внутренний европейский рынок состыковался с мусульманскими торговыми сетями Ближнего Востока, Северной Африки и южных океанов; города Италии, которые построили континентальную торговлю, стали основными партнерами восточных купцов — мусульман и иудеев. В свою очередь, эти левантинцы были связаны с народами глубинных Азии и Африки посредством углубляющихся торговых связей в XI–XV вв.

Относительно единородная организационная модель и уровень технологий послужили необходимым смазочным материалом механизма торговли от южного побережья Китая до Средиземного моря. Подлинно важной составной этого процесса стало введение в повседневный обиход десятичной системы исчисления и счетов. Значение последних в деле упрощения всех видов расчетов неоценимо и может сравниться с последствиями введения алфавитного письма двадцатью тремя веками ранвв.

Помимо данного основополагающего упрощения расчетов, дальняя торговля зависела от ряда институциональных соглашений. Правила сотрудничества, инструменты урегулирования оспоренных соглашений, векселя, позволившие производить взаиморасчеты без перевоза наличности на большие расстояния — все они приобрели всеохватывающий характер. То же относилось и к командованию кораблями: распределению обязанностей и прибыли, страхованию на случай убытков. Повседневная практика купцов — христиан и мусульман — была почти идентичной; и как ни мало нам известно о китайских методах организации дальней торговли, они также не должны слишком различаться[91].

Торговые пути проходили не только по водным просторам — с начала эры христианства караваны соединили Китай с Ближним Востоком и Индией. Подобно кораблям, прокладывавшим путь из порта в порт, караваны шли от оазиса к оазису по пустыням и степям Центральной Азии. Условия достижения успеха также были сходными — методом проб и ошибок правители и караванщики достигали уровня взаимовыгодного сотрудничества.

Однако достигнутые договоренности часто нарушались— правители могли поддаться соблазну отобрать понравившееся, разбойники не переводились, а проложить обходной маршрут на суше было значительно труднее, чем на море. Тем не менее стоило караванному сообщению между Китаем и западной Азией доказать свою прибыльность, как вынужденные перерывы стали сравнительно непродолжительными. В течение следующих десяти веков караваны просочились дальше на север, в степные и лесные области Евразии. Постепенно обмен мехов и невольников с севера на южные продукты цивилизации сменился широтным (восток-запад) направлением караванной торговли.

Строго говоря, подтверждений мало и они носят косвенный характер. Основным показателем проникновения в северные области является распространение цивилизованных религий — буддизма, несторианского христианства, манихейства, иудаизма и, успешнее других, ислама — среди населения оазисов и степей Азии. Начавшиеся в ханьскую эпоху дипломатические визиты вождей кочевников в столицу Китая, где они воздавали «дары» императору и получали ответные «дары», также свидетельствуют о приобщении степи к ритуализованной и крайне политизированной форме торговли. Тем не менее в основном нам мало известно, как кочевники и торговцы выстраивали симбиотические взаимосвязи[92].

Степняки считали торговлю с цивилизованными народами весьма выгодной. Помимо символической ценности предметов роскоши и практической — металлических инструментов и оружия (всему вышеуказанному кочевые общества и до, и после X в. придавали особое значение), обмен части скота и продуктов животноводства на богатые белком зерновые позволил значительно улучшить питание. Правящие классы цивилизованных обществ (и особенно Китая) щедро платили за скот и продукты животноводства, поскольку у их собственных крестьян результат был хуже качеством и вдобавок значительно дороже.

Торговля Китая с кочевниками достигла довольно высокого уровня организации в ханьскую эпоху,[93] однако отследить достоинства и недостатки региональных моделей товарообмена не представляется возможным. Вероятно, торговые отношения между степью и обработанными землями стали носить более важный характер в первом тысячелетии эпохи христианства. Почетное место, занимаемое купцами в монгольском обществе в зените его могущества, подтверждает степень их защищенности при наследниках Чингисхана.

Завоевание Китая монголами в XIII в. открыло перед степняками новые возможности. При Хубилае и его наследнике гарнизон Каракорума ежегодно получал более полумиллиона бушелей пшеницы, что в сочетании с местными мясом и молоком позволяло обеспечить проживание большего числа людей в степи. Однако возникшая зависимость от бесперебойности транспортировки зерна была весьма опасной — до того же Каракорума обоз с зерном из Китая шел два месяца,[94] и задержка (не говоря уже о прекращении) поставок могла иметь серьезные последствия. Пока Китаем правили монголы, поставки были гарантированы, однако воцарение династии Мин в 1368 г. означало возможность наложения запрета на экспорт зерновых. В 1449 г. император уступил соблазну ввести эмбарго с целью оказать на степняков давление. Ответ монголов был предсказуем — они пошли войной и взяли в плен самого императора[95]. Иначе и быть не могло, поскольку прекращение поставок обрекало значительную часть населения степи на голод.

Стоит отметить уязвимость кочевников (как и перегонные скотоводы средиземноморской Европы) подобным угрозам. Для городского населения любой достаточно продолжительный перерыв в поставках также означал катастрофу. Города, и особенно мегаполисы, могли выжить лишь при наличии бесперебойно функционирующей транспортной системы, способной доставлять продовольствие издалека. Владевшие многочисленными тягловыми животными кочевники и скотоводы как никто иной подходили для осуществления функций по доставке пищи городам, не стоявшим на судоходных реках. Действительно, имеет смысл утверждать, что союз городского населения и скотоводов составил основу исламского общества. На всем Ближнем Востоке кочевники сумели убедить (или принудить) горожан сотрудничать с ними в деле эксплуатации крестьянства. Составлявшие большинство общества земледельцы были совершенно беззащитны, будучи привязанными к земле как унаследованным укладом повседневной жизни,[96] так и, в отличие от горожан и кочевников, неспособностью к мобильности или к участию в рыночных процессах.

Связи между степняками и жителями цивилизованных земель переступили критическую черту в X в., предвосхитив на столетие аналогичное изменение на море. Начиная с 960 г. тюркские племена стали проникать в срединные земли ислама в количестве, сделавшим возможным захват власти в Иране и Месопотамии. Еще одно тюркское племя— печенеги— наводнило в 970-х годах Украину, отрезав русских от Византии. В тот же период, на северо-западной границе Китая сложилось несколько достаточно сильных государств, например, империя киданей в 907 — 1125 гг.

Эти политические события отражали тот факт, что, исключая печенегов, эффективность организации кочевников в Китае и на Ближнем Востоке в X в. превзошла прежние племенные рамки, что в определенной степени было обусловлено усовершенствованным вооружением. Так, торговля с цивилизованными соседями и поставки в достаточном количестве сделали металлический доспех и шлем стандартной экипировкой киданьского войска. Те же кидани научились использовать катапульты и другие осадные орудия, преодолев, таким образом, былую неспособность степной конницы брать штурмом укрепления. Однако новое вооружение было менее важным, чем новые модели общественной и военной организации — в X в. система управления и военная дисциплина, позаимствованные у цивилизованных соседей, заменили (или, по крайней мере, модернизировали) старые племенные структуры. Кидани, например, подобно ассирийцам, организовали свою армию на основе десятичной системы — десятков, сотен тысяч и т. д.

Захватившие Иран и Месопотамию турки были еще более радикальны в разрушении племенной модели, став воинами-рабами на службе у своих цивилизованных властителей (во всяком случае, до тех пор, пока не узурпировали эту власть в свою пользу)[97].

Рост военной мощи кочевников в результате взаимопроникновения с цивилизованными обществами достиг вершины в XII в. Чингисхан (правил в 1206–1227) объединил почти все народы степи в единую командную структуру. Его армия также строилась по десятичному принципу (покоренные степняки попросту отправлялись в войска начинать службу рядовыми), а карьерный рост зависел от успеха в бою. Когда эта могучая армия вторглась в цивилизованные земли Северного Китая и Центральной Азии, монгольские полководцы перенимали любой новый вид оружия. Так, китайская взрывчатка была использована в кампании 1241 г. в Венгрии, а превосходившие воображение китайцев осадные орудия мусульман— в кампании 1268–1273 гг. против северной сунской династии. Как уже указывалось ранее, Хубилай захватил и преобразовал океанский флот южносунских императоров для вторжения в Японию и другие земли за морем. Вместе с тем ошеломляющий успех монгольских армий в XIII в. таил в себе и рок, веками губивший степных завоевателей. Комфорт и услады цивилизации на протяжении двух-трех поколений гарнизонной жизни были более чем достаточным средством для того, чтобы напрочь извести былые выучку, слаженность и боевой дух. Этого следовало ожидать, и в полном изгнании монголов из Китая в 1371 г. нет ничего удивительного. В западной Азии и Руси монголы не были изгнаны — в конце XIII в., когда сюзеренитет Великого хана в Пекине утратил даже ритуальное значение, их просто поглотили численно превосходящие тюркоязычные племена.

Однако эти естественные варианты изгнания или ассимиляции не были решающими в противостоянии степняков цивилизованным обществам. Расширение монгольской империи в Азии дало жизнь двум случайным побочным факторам. Первым было демографическое бедствие, обрушившееся на степняков, и в истории Европы известное под именем Черной смерти (1346 г.). Вероятно, впервые бациллы эпидемии были занесены в степь монгольскими всадниками, возвращавшимися из походов в Юнань и Бирму (где заболевание существовало на эндемическом уровне населения, жившего по соседству с норными грызунами). В новой среде обитания бацилла оказалась в благоприятных условиях, а кочевники оказались беззащитными перед лицом дотоле неизвестной, смертоносной инфекции. Результатом было резкое сокращение численности населения; целые области Евразии полностью обезлюдели.

Постепенно возникли народные средства, достаточно эффективно защищавшие от возможных новых инфекций. Подобные методы уже в 1920-х наилучшим образом зарекомендовали себя в маньчжурских степях при последней серьезной вспышке эпидемии в этой части мира. Однако приобретение подобного опыта требовало времени, а за два столетия после 1346 г. зараза, занесенная обозами в результате победоносной экспансии за тридевять земель, выкосила население степи[98].

Последовавшее прекращение постоянного демографического давления степи на цивилизованные земли привело к нарушению одного из основных векторов человеческой миграции в Старом Свете. Ко времени, когда население степи начало возвращаться к прежним показателям численности, в действие вступил второй фактор, также обусловленный монгольской экспансией — появление огнестрельного оружия, позволившего успешно бороться с кочевыми лучниками. Оно стало широкодоступным начиная с середины XVI в. и сразу же положило конец господству степной конницы на поле боя. Началось обратное движение — земледельцы двинулись на восток, распахивать пригодные для обработки области степной полосы Евразии. Продвижение в 1644–1911 гг. России Романовых на восток и Китая при маньчжурской династии — на запад явилось политическим показателем этой обратной волны. По иронии судьбы, распространение огнестрельного оружия, ознаменовавшего окончательный закат Великой Степи к середине XVIII в., было побочным продуктом военных успехов монголов, а также крайнего рационализма, проявляемого ими в подборе и разработке вооружений, тыловом обеспечении и управлении.

В X–XII вв. тюркская солдатчина Ближнего Востока и Индии в союзе с арабскими, иранскими и индийскими горожанами пришла к власти. Бывшие кочевники восприняли исламскую городскую культуру и совместно с городскими купцами и ремесленниками приступили к беспощадной эксплуатации земледельцев[99]. По этой ли причине, или в силу иных обстоятельств, в срединных арабских землях начался экономический спад. Купцы Ирака и соседних земель, достигшие вершин богатства в X–XI вв., в тринадцатом начали терять былое влияние и капитал[100]. Ирригационная система Ирака также пришла в упадок; соответственно резко снизилась плодородность земель (не исключено, ввиду климатических сдвижек). Теплое сухое лето и небывало богатые урожаи зерновых в Европе могли означать засуху и неурожай на Ближнем Востоке; и тогда пашни уступали место пастбищам даже близ городов (что, соответственно, означало возрастание политического веса кочевников)[101].

В любом случае, исламский мир не сумел в полной мере задействовать новые технические возможности, ставшие доступными благодаря распространению китайских знаний в ходе объединения Евразии монголами. Точнее говоря, турки-османы задействовали артиллерию при взятии Константинополя в 1453 г., однако пушечных дел мастерами у Мухаммеда Завоевателя были венгры. Уже к середине XV в. производство пушек у латинян находилось на более высоком уровне, чем в других областях цивилизованного мира, включая Китай.

То, как латинские христиане смогли достичь такого уровня, а также бесповоротность, энтузиазм и эффективность, отличавшие их усилия по коммерциализации военного дела, является темой следующей главы.

Загрузка...