Война

Поначалу особых перемен мы не замечали. В небе, как и раньше, ни единого облачка, ночи проходили по-прежнему спокойно. Но было произнесено слово «война», и это принесло даже какое-то облегчение. Закончилась неясность, это слово, хотя и страшное, четко определило будущее.

Кто говорит «война», имеет в виду «армия», но таковой что-то не было видно — ни своей, ни вражеской. Вокруг — спокойно, в доме — тоже. На столе стоял приемник, и семья просиживала вокруг него часами. Уже не помню, ловил ли приемник заграницу. Скорее всего, нет. А жаль. Я бы тогда смог процитировать знаменитую речь Гитлера, которую транслировали прямо из Берлина. Зато полно было зашифрованных предостережений о немецких самолетах. Напрасно мы пытались поймать хоть какое-нибудь сообщение о том, что же происходит на самом деле.

Ближайшая радиостанция находилась в Кракове. Теперь уже известно, когда именно Краков попал в руки немцев, но тогда мы терялись в догадках и все больше беспокоились за его судьбу. Для нас война проходила только в эфире и время от времени прерывалась, когда мы прислушивались к самолетам. Навязчиво возникал вопрос: они или наши? Мы еще не знали, что польская авиация уже практически не существует, а немецкие самолеты летают вдоль шоссе и железнодорожных путей. Через несколько дней эта информация дошла до нас с ужасающей очевидностью.

Боженчин расположен в восьми километрах от железнодорожной станции Бядолины. Однажды в полдень мы услышали со стороны Бядолин гул невидимых самолетов и почти одновременно — отдаленные взрывы. Мы в деревне — все, кто мог, — смотрели в ту сторону. Через полчаса все стихло. Самые храбрые отправились на велосипедах в Бядолины.

Вернулись они потрясенные. Позже подобные зрелища уже не производили такого впечатления, но то был первый страшный сигнал войны. Немецкие истребители атаковали поезд с беженцами. Своими глазами наши соседи видели раненых и убитых, картина была ужасная.

Вскоре мы узнали, что все дороги в Польше забиты беженцами и немецкая авиация беспрепятственно их преследует. Дальнейшие сведения говорили о неописуемом хаосе, который творился вокруг. Вражеская тактика обходов и окружения усугубляла хаос. Семья собралась на совет — решать, что делать дальше.

Уже в Первую мировую войну беженцы стали нормальным явлением. Так уж в Польше повелось. «Сожженная земля» словно тешила душу военных стратегов. Моя семья была лишь одной из многих польских семей, согласно этой традиции поставленных перед выбором: бежать или оставаться. В самом начале Второй мировой войны мы еще не знали, что такое немецкая авиация. Впрочем, не знали об этом и польские вожди.

В пользу «бежать» говорил извечный страх перед чужими. Возникал также вопрос: куда бежать? Логичным казалось — «к ближайшей линии обороны». При этом предполагалось, что ближайшая линия обороны сохранится на месте и после победоносной — для нас — битвы движение пойдет в обратном направлении. Бесконечное бегство в расчеты как-то не входило.

Семья постановила, что бежать мы не будем. Решение подкреплялось аргументом: «В своем доме и стены помогают».

Подробностей не знаю, поскольку, как девятилетний мальчик, на совет приглашен не был.

Вскоре наша армия — самая что ни на есть наша — появилась из-за горизонта и осталась в Боженчине на ночь. Появилась словно из сказки. Еще не тронутая поражением, довольно бодрая, она рвалась в бой и возрождала в нас надежду. Позже я наблюдал отступление польской армии уже на исходе ее сил — разница была очевидна.

Весь сентябрь погода стояла прекрасная, поэтому прекрасным был и заход солнца, когда армия табором располагалась на ночь. Происходило это у кладбища, рядом с дорогой в Бельчу, соседнюю деревню. Вдоль дороги тянулся луг, за ним — сад, а в саду стоял наш дом. Подъезжали полевые кухни, готовилась еда. Офицеры разошлись по домам ужинать. Самый старший — в чине майора. Мы чувствовали, что Польша гибнет, но еще не знали об этом. Особое настроение временного расставания — но, упаси боже, не отчаяние.

Назавтра — снова голубое небо. Перед домом Рогожа стояла машина, готовая тронуться в путь. Рогож — директор школы, человек с высшим образованием. Им с женой в Боженчине принадлежал двухэтажный дом, по тем временам редкость, и майор провел ночь там.

Машина — новехонький, сияющий черным лаком кабриолет с кожаными сиденьями, по-видимому реквизированный армией, — много дней стояла, покрываясь пылью. Внутри на заднем сиденье я заметил обыкновенные помидоры и — неожиданно — гранаты. Впервые видел помидоры вперемешку с железом.

Вскоре немцы окружили расположенный к востоку от Боженчина Радлув. Боженчин долгое время оставался нетронутым. Радлув находился за сплошной линией лесов на горизонте. Мы видели только точки ракет, которые стремительно взмывали в небо, а потом величественно опускались. По мере того как сгущалась темнота, точки — красные, зеленые, оранжевые — становились все более яркими. До поздней ночи стояли мы на проселочной дороге, ведущей от Боженчина к скрытому за лесами Радлуву. Наконец наступила тишина. На горизонте осталась только темная полоса леса на фоне чуть более светлого неба. Мы вернулись в дом.

Через несколько дней до нас дошли слухи, что в Радлуве произошло сражение, точнее — бойня. Немцы окружили здание школы, в котором оборонялась горстка солдат и офицеров. Потом подожгли дом. Все поляки сгорели заживо.

У нас все еще был приемник, однако радиостанции в западных районах страны умолкали одна за другой. В конце концов, осталась только Варшава, но немцы приближались и к столице. Правительство покинуло город, немцы уже вошли в предместья. Президент[17] Варшавы Стажинский возглавил оборону столицы.

Помню тот день — один из дней бесконечного лета. Я вошел в комнату, где стоял приемник. В доме — тишина, взрослые и дети куда-то подевались. Я вошел и остановился на пороге.

На стуле, спиной ко мне, сидел дядя Юлиан, мамин брат, старше ее на несколько лет. Оба были очень красивые. Когда я подрос, мне хотелось быть похожим на дядю Юлиана. Он относился ко мне с пониманием — именно ему я обязан тем, что с детьми всегда общаюсь как со взрослыми. Но было в нем что-то, чего я тогда не мог постичь. Однако и не зная разгадки, очень его уважал.

Дядя Юлиан слушал сообщение из Варшавы — столица капитулировала. Он сидел, положив голову на руки, и плакал.

Я молча попятился и ушел в сад. Впервые увидел, как плачет взрослый мужчина. Кажется, больше ничего подобного я никогда не видел.

А потом становилось все хуже. Через Боженчин проходили уже не сплоченные отряды и даже не разрозненные группы польских солдат, а просто крайне изнуренные люди. Иногда с оружием, иногда — без, небритые и грязные, они шли куда глаза глядят — лишь бы идти. Бесцельно. Не могу забыть одного из них: он брел очень медленно, опираясь на винтовку. Шаг — винтовка — еще шаг. Он шел один, другие его обгоняли.

Но вот наступило 17 сентября, и Красная Армия, вторгшись в Польшу с востока, двинулась навстречу немцам. Отряды, стиснутые с двух сторон, сдавались Советам либо, сбрасывая мундиры и закапывая оружие, разбегались. Некоторые, стараясь использовать любой шанс, пробирались к Залешчикам, к румынской границе.

Кампания началась без объявления войны и так же завершилась — без капитуляции. Польша просто перестала существовать.

Наступил октябрь, зарядили осенние дожди. У костела, на дороге — той самой, которая, минуя кладбище, вела через поля к Бельче, — стояла польская танкетка, давно уже брошенная экипажем на обочине. Армия — ни польская, ни немецкая — здесь уже не появлялась.

Зато появлялись крестьяне. Дымя папиросами, не спеша возились у танкетки. Сначала открутили оборудование внутри, потом поснимали то, что оставалось снаружи, включая гусеницы. Под вечер, который начинался теперь с каждым днем все раньше, уезжали, увозя трофеи. В конце концов остались только гайки, заклепки и всякие завертки, которые изредка кто-нибудь откручивал, но потом и они исчезли. Казалось, обобранная дочиста танкетка останется с нами навек.

Но вскоре кто-то приехал с лошадьми и, как-то незаметно, уехал, а с ним исчезла и танкетка.

Началась немецкая оккупация.

Загрузка...