Семья отца

Поромбка Ушевская расположена южнее железнодорожной линии Краков — Тарнув. За железной дорогой местность начинает подниматься, и сама Поромбка лежит уже на взгорье. Деревня тянется вдоль реки, меж двумя довольно высокими и крутыми горами — Боченец и Глодув. Усадьба деда находилась к югу от Глодува, и, если смотреть сверху на костел и дом приходского священника у реки, на другом ее берегу можно было разглядеть каждую деталь и фигурки людей.

В небольшой усадьбе под одной соломенной крышей умещались кладовка, стойло для двух коров, кухня, жилая комната, а через сени — парадная комната, с видом на костел внизу. Только в двух последних помещениях — деревянный пол. В других — пол глинобитный. Снаружи усадьба была выкрашена в бледно-голубой цвет, к ней примыкала проселочная дорога, в палисаднике росли цветы.

В своих самых ранних воспоминаниях я вижу деревенскую усадьбу и себя в возрасте около трех лет рядом с бабушкой. Я любил бабушку, был к ней очень привязан. Маленькая, худенькая, вечно озабоченная, неизменно в завязанном под подбородком платочке. Простая женщина — кажется, она даже не умела читать. В воспоминаниях рядом с домом обязательно возникает костел и на его фоне — ксендз и викарий. И не случайно: дед служил причетником.

Мой дед Игнаций Мрожек и моя бабушка Юлия Мрожек, урожденная Немец, поженились в 1902 году. Мой отец — их первый ребенок. В глубинах памяти сохранилось, что дед служил причетником, но мне говорили, что так было не всегда.

Мрожеки жили в Поромбке Ушевской самое малое со времен Марии Терезы, австрийской императрицы. По крайней мере, так следует из рассказов Игнация, который слышал их от своего отца. Когда-то все они были кметами[20]. Приземистые, но очень крепкие, сидели в корчме, мало говорили и пили до потери сознания. Со временем кметы превратились в простых крестьян, разорились и захирели. Несколько лет Игнаций Мрожек работал в чешских шахтах, затем вернулся в Поромбку и женился. Вот тогда-то приход предложил деду три морга[21] земли под обработку, за что тот обязался служить причетником.

Жизнь причетника тесно связана с костелом. Прежде всего причетник должен печься о святых делах, а уж потом выполнять мирские обязанности. В результате дед работал за двоих, однако за всю жизнь я не слышал от него ни слова жалобы. Он всегда был в хорошем расположении духа. Больше того — я никогда не слышал, чтобы он говорил возбужденно или с раздражением, что было редкостью как в его семье, так и вообще в польской деревне.

Не был он и пьяницей. Под пьянством я подразумеваю привычку глушить себя алкоголем по меньшей мере раз в неделю. Выпить он любил, но это другое дело. Особенно в Рождество, когда поздно возвращался домой после долгого колядования. Все уже спали или притворялись спящими, а он, в белом стихаре, прикрывающем голенища стоптанных сапог, маленький, худенький и лысенький, танцевал в горнице, подпевая себе: «Время танцевать еврею, черт царя уж схоронил». Под «царем» подразумевался «царь Ирод».

Я любил звонить в костеле к Ангелу Господню[22]. Но был слишком мал, и дед сам бил в колокола, а я, ростом еще ниже его, только тянул за веревку.

Мне нравилось ездить вечерами на мельницу в повозке с плетеным кузовом. Дорога вилась близ речки, медлительные коровы постепенно усыпляли меня. Да, коровы, потому что дед — один из самых бедных в деревне — ездил на коровах, а не на лошадях. Зато коров было две.

В этих условиях родились пятеро сыновей и две дочки. Некоторыми из них родители могли гордиться. Анджей, наделенный недюжинной физической силой и не упускавший случая выпить, в будущем остепенился и при поддержке моего отца стал телефонным мастером. Помнится, будучи школьником, я помогал ему с математическими расчетами. Уже когда он вышел на пенсию, оказалось, что ему угрожает инвалидность — прогрессирующая болезнь Бюргера[23]. Тем не менее, он ежедневно выпивал четвертинку, прописанную ему врачом. Умер он без обеих ног. Я любил его больше всех.

Казимеж, о котором мало что можно сказать, в молодости перенес воспаление мозговой оболочки, и его считали дурачком. Я не согласен с этим мнением. Казимеж рано познал несовершенство мира. Он беспрестанно трудился, но всегда в стороне от людей. А когда не работал — исчезал, и никто не мог его найти. Уединение было его главной страстью. Он умер, прежде чем наши судьбы пересеклись.

Ян мечтал о городе и тоже ушел в Краков. Кажется, он хотел стать кондитером, но в результате работал на почте мелким служащим в отделе посылок Красивый, одухотворенный человек, но жизнь его сложилась трагически. На почте он запил и умер в семидесятых годах, оставив двоих детей.

Помню, как во время войны он мне пересказывал немые фильмы-вестерны — героя звали Том Микс[24]. Когда Ян расписывал первое появление Тома Микса — белый конь, белая шляпа, белый платок на шее, белая жилетка и белые перчатки, — видно было, что он все бы отдал за эту безукоризненную белизну, за эту детскую мечту.

Младший, Владислав, сразу после войны принял духовный сан. Теперь он уже пенсионер и пребывает на отдыхе в Доме отцов иезуитов.

Анна — самая упорная и настойчивая в своих стремлениях: с детства хотела изучать классическую филологию и стать учительницей. Ценой многих жертв добилась своего. В период коммунизма, когда ей грозила потеря места, она закончила факультет германистики и продолжала учительствовать. Сейчас она на пенсии, ей за восемьдесят.

Хелена всю свою жизнь посвятила братьям и сестрам. Готовила, убирала — до самой смерти.

И наконец — Антоний Мрожек, первенец, мой отец. Родился он в 1903 году, начал с выпаса коров, а после, нанимаясь на работу к соседям, скопил немного денег и, закончив восьмилетку, отправился в Бжешко, что в десяти километрах от Поромбки Ушевской, чтобы продолжить учебу. По-видимому, без согласия родителей. Там он жил в популярном в те времена «пансионе» — снимал койку в многонаселенной квартире для иногородних студентов.

В 1920 году, семнадцати лет от роду, Антоний добровольцем пошел на фронт — воевать с большевиками[25]. У Ленина были далеко идущие планы: пробиться к Германии, где произошла революция, а потом образовать мировую империю. Польша ему мешала.

Отец прошел от Бжешко до Киева и обратно. Семнадцатилетним новобранцем, не успев пройти военную подготовку, он попал в пехоту. Иногда он рассказывал мне о своей войне. Долгие марши, стычки, сражения, часто врукопашную, расстрелы пленных — с обеих сторон — сохранились в его памяти всего лишь как смутный сон. В Бжешко после демобилизации он не вернулся. О том, что с ним происходило после моего рождения, мне почти ничего не известно. Наверняка знаю лишь, что временами ему было очень трудно, и — почти наверняка — он так и не получил аттестата зрелости.

Каким же образом отец стал в Боженчине начальником почты, да еще в таком юном возрасте? Для получения ответственной должности аттестат зрелости непременно требовался примерно с 1930 года — года моего рождения — и вплоть до Второй мировой войны. Остается только одно объяснение: отцу просто повезло, невероятно повезло. Везенье плюс определенные способности. Всю жизнь он был образцовым почтовым работником и успешно продвигался по службе, с перерывом на оккупацию, до 1950 года. Тогда в Польше все перевернулось с ног на голову, и отца вышвырнули с работы за излишнюю совестливость: он заявил протест, когда обыкновенного ворюгу, которого он сам перед войной поймал на краже, назначили заведующим почтой. Через несколько лет отца на работу все же вернули.

Он не примыкал ни к одной «мафии», как это назвали бы сегодня. Не был легионером, не принадлежал ни к Беспартийному блоку сотрудничества с правительством, ни к санации, ни к НРЛ[26], ни к социалистам (упаси боже!) — вообще ни к каким группировкам. Типичный поляк, который на все отвечает «нет». Любил порассуждать за водочкой в дружеском кругу на любую тему, лишь бы не слишком конкретную. Его абсолютная неосведомленность не мешала ему разглагольствовать с неизменным чувством благородного возмущения. Он даже анархистом не был — для этого нужно обладать хоть каким-то мировоззрением.

О некоторых говорят: «душа общества». Так можно было сказать об отце. На людях он умел быть очаровательным и, к моему удивлению, как правило, таким и был. Другое дело — дома, где он чувствовал себя не в своей тарелке. Ему постоянно требовалась публика. Чем больше сужался круг его знакомых, тем острее ощущал он потребность куда-нибудь отправиться и охотнее всего шел в какую-нибудь пивнушку. Там он становился королем жизни. Обожал дни рождения, именины, праздники и вообще все, что позволяло наполнить дом случайными людьми. Такой стиль человеческих отношений был не по душе матери. К концу своей короткой жизни (укороченной еще и годами, проведенными в санатории) она совершенно отстранилась от человека, которого когда-то любила. Но до последней минуты относилась к нему тактично и с пониманием.

Везло отцу и с женщинами. Он был красив, но дело не только в этом. Когда в Боженчине разнесся слух, что на почте появился молодой неженатый начальник, женское население затрясло как в лихорадке. По крайней мере, об этом свидетельствуют — правда, в более сдержанных выражениях — письма пани Рогожовой, моей столетней тетушки, да и рассказы других женщин. Когда вскоре стало известно, что уже назначена его свадьба с моей будущей матушкой, все девушки ей завидовали. Кажется, в жизни матери это была последняя приятная весть. Умирая, отец попросил меня, чтобы сообщение о его смерти появилось в газете. Коммунизм уже разваливался, набирала силу «Солидарность». Я назвал отца «участником войны 1920 года»; исполнить его просьбу я сумел благодаря «Тыгоднику повшехному»[27] — другие газеты не поместили бы даже такой осторожный текст. Перед смертью отца что-то мучило, но что — он и сам не мог осознать. Его жизнь с моей матерью длилась недолго, я был слишком мал, чтобы разбираться в таких делах, а после — уже слишком занят собой. Мне кажется, в глазах матери отца спасало — по крайней мере, некоторое время — отсутствие цинизма. Была в нем какая-то детскость, простота, в чем он не отдавал себе отчета. Меня его ребячливость не слишком трогала, но я ценю его за порядочность. Ведь он выполнял свои основные обязанности перед детьми и — так или иначе — перед женой. Он любил ее до конца — по-своему, то есть не понимая.

Я очень мало знаю о своем отце. Не потому, что он мало рассказывал, — наоборот, рассказывал он очень много, но на избранные темы. Все остальное он приукрашивал, а выпив, приукрашивал до абсурда. Со временем он достиг в этом совершенства. В конце жизни все ему представлялось сказкой, рассказанной добрыми гномами.

Когда ему было сорок восемь, а мне двадцать один, я расстался с ним на три года. Я все ему простил, в том числе и эти его причуды. Понимал, что с детства его мучил комплекс неполноценности, и он от него так и не избавился. Корни неполноценности уходили в те времена, когда он поселился в Бжешко. Прямо из деревенской халупы отец попал в новые условия. В чем именно новые? Об этом он никогда не рассказывал.

Загрузка...