ГЛАВА ВТОРАЯ

Молодым сегодняшним трудно просто невозможно поверить, что социалистической революции, которую мы называем Великой Октябрьской и которая открыла новую эру в истории человечества, могло и не быть. Речь, конечно же, не о том, что ее могло не быть вообще, никогда. Революция в России была неизбежна, она должна была произойти рано или поздно: таков закон развития общества. Но — «рано» или «поздно»? Она случилась «рано», потому что ей предшествовали первая русская революция и Февральская революция.

Февральскую революцию начали, ее совершили народные массы. И не их вина, а беда, что на заседании Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов 2 марта за предложение большевиков отдать власть Советам из 400 депутатов голосовало только 19. Это их беда, беда народная и всеобщая, стоившая крови и многих тысяч жизней, что в тот день Петросовет встал на позицию создания Думским комитетом Временного правительства.

Февраль исторически стал прологом Великого Октября, и потому он неотделим от него. Подумать только: в несколько дней сокрушена едва ли ни самая старая, самая прочная из всех европейских военно-феодальных монархий, совершен грандиозный по масштабам исторического времени скачок от абсолютизма и деспотизма к свободе и демократии. Менее всего склонный к мистицизму, предвидевший эту революцию, В. И. Ленин назвал ее «головокружительным успехом» русского народа.

Революционный взрыв именно 23 февраля 1917 года никем не готовился. Океан народного гнева неожиданно и стремительно выплеснулся из трущоб рабочих окраин Петрограда на площади, проспекты, улицы столицы и затопил ее. Народ уничтожал магазины, сотрясал дворцы. Куда, в какую сторону направит он свою всесокрушающую мощь? Куда повернут стволы своих винтовок, в кого станут стрелять солдаты? Грабь, бей, убивай, упивайся минутной безнаказанностью? А дальше? Дальше — виселицы, расстрелы, каторга. И тогда снова — рабство, нищета, голод…

Этого не случилось, потому что в России была горстка храбрецов, которых именовали еще не всем понятным в те дни словом «большевики». Да, это была только горстка — 24 тысячи человек на 178 миллионов российского народа, разбросанных по громадной стране: две тысячи человек — в Петрограде, шестьсот человек — в Москве, двести — в Киеве, двести — в Харькове, сто пятьдесят — в Самаре, пятьсот — на Урале.

Но эта горстка большевиков, ослабленная бесконечными погромами и арестами лучших вожаков, отсутствием в России своего вождя — В. И. Ленина, не плыла по воле волн событий, а направляла — и чем дальше, тем успешней — бурлящий революционный поток в русло действительно революционных задач: от «желудочно-стихийного» движения с требованием «Хлеба!» к лозунгу «Долой самодержавие!», к захвату политической власти.

Алексеев был той «единицей» из двухтысячной Петроградской организации большевиков, на долю которой выпала обязанность разжигать и укрощать страсти народной лавины, придавать взрыву масс революционную заданность.

I

Что случилось с городом? За те дни, которые Алексеев провел в тюрьме, Петроград, уже и тогда бурливый, грозный напряжением надвигающейся революции, изменился до неузнаваемости. Все тот же парад дворцов вдоль Невы, все те же проспекты и улицы, заводы и фабрики, те же сады, парки и золотые купола церквей, те же острые запахи снега и заводского дыма, особо вкусные после затхлого тюремного воздуха, но люди, люди — что сделалось с людьми? Их словно стало вдвое больше — такие резкие, смелые и отчаянные, будто пьяные от вина…

Куда идти от тюремных ворот — домой, на завод, к друзьям или в райком — Алексеев не размышлял: конечно, в райком партии, на Новосивковскую, в дом 23. Там, в скромненьком одноэтажном домишке с надежным выходом в сад, были его мысли, там привык он вместе с товарищами заваривать «кашу» — готовить забастовки, демонстрации, собрания. Скорей туда — к спорам, к речам, к бессонным ночам, к работе!..

А может, все же домой? Там мать… добрая, приветливая, вечно хлопочущая, спешащая. Для каждого находилось у нее ласковое слово. В поселке ее любили все. Даже урядник Нопин, который, кажется, и родился-то насупленным, с матерным словом во рту, и тот при встрече изволил молвить хоть и хмуро, но вполне благожелательно: «Здравия желаю, Анисья Захаровна». Как не любить ее ему, кого она не только на свет родила, но и выходила, хилого, болезненного, будто с того света вызволила?

Все помнилось Василию… Как сидела мать у его изголовья ночами, гладила его пышущий жаром лоб своей рукой, которая казалась такой прохладной, снимающей боль… Как, унижаясь и плача, моталась по соседям, выпрашивала какой-нибудь еды для своих детей… Как она молилась.

В бога Анисья Захаровна не верила, хотя иконы в избе держала и била поклоны истово. Бог представлялся ей некой силой, неодобрительно относящейся к пьянству. А пьянство виделось ей самым жестоким из всех земных зол, ибо муж ее, Петр Алексеевич, пил жестоко и оттого в дом шли все беды. Этому вот богу и жаловалась Анисья Захаровна на своего мужа, советовалась с этим богом, делилась с ним мелкими радостями и все просила его о чем-нибудь, необходимом для семьи и детей. А когда Петр Алексеевич, протрезвев после очередного запоя, замаливал перед ней свои грехи, она тут же забывала про бога, переставала молиться, ходила быстрая и веселая, обрушивала всю свою доброту на мужа в надежде, что это последний его загул. Но наступал день, когда муж вновь являлся вдребодан пьяным и, словно мстя за послабление, что дал своей жене, вымещал на ней всю злобу и горечь, накопившиеся за эти трезвые дни и всю горькую жизнь.

Мать… Да, она любит его больше всех, своего старшенького; да, скучает, волнуется, плачет, когда не видит неделями, а то и месяцами, уже отчаялась видеть дома; да, он рискует быть покалеченным, а то и убитым в какой-нибудь схватке с городовыми, как она говорит. Все это так, он и сам понимает. Но что поделать? Ведь все уже давно ясно: главное — революция, борьба, а не семейные нежности. Жестоко? Может быть. Хотя, по правде говоря, по молодости лет своих Алексеев и не чувствовал этой своей жестокости. А только вдруг в самый неподходящий момент — то за станком, то на каком-нибудь собрании — всплывет перед глазами горестное материнское лицо, увидятся руки ее с распухшими суставами, с заветренной кожей, но — боже мой! — до чего же проворные, умелые и ласковые, натруженные на десять жизней, услышится тихий с хрипотцой голос ее, чуть обиженный и просящий: «Приходи поскорей, сынок». Так увидится и услышится, что удушьем схватит грудь…

Об отце не думалось. Он просто был. Молчалив, замкнут. Измученный, забитый жизнью, заезженный работой человек…

Братья? Чужая родня. Все трое — словно птенцы из другого гнезда. Начнет Василий против царя говорить, глаза у кого страхом, у кого злобой наливаются. Сколько раз мать разнимала слезами своих сыновей. И только сестренка, только Наденька в свои тринадцать лет, кажется, что-то разумное ухватывала, открыв рот, слушала Василия, смотрела на него расширенными глазами, судорожно сглатывала слюну и кричала: «Не трожьте Васю, не трожьте!», когда кто-нибудь из братьев сжимал кулаки.

В свою конуру, которую Алексеев снял на Офицерской улице на чужое имя с тех пор, как перешел на нелегальное положение, и подавно идти jar хотелось. Ни стола в ней, ни кровати, а только старый комод, стул да примус на подоконнике. Холодно, неуютно.

Алексеев явился в райком так удачно, как и не мечталось: все были в сборе. Шло заседание. Петерсон пожал ему руку, объявил: «Товарищи, из тюрьмы освобожден член бюро райкома Василий Алексеев…» И выжидательно замолчал, глазами спрашивая: «Почему? Каким образом?» Алексеев смутился и только пожал плечами. Петерсон объявил заседание продолженным. Все было так буднично, что Алексеев обиделся: можно было подумать, будто он не из тюрьмы, а от друзей с блинов вернулся. И только радостная улыбка путиловца Степана Афанасьева ободрила и успокоила.

В повестке дня стоял один вопрос: как использовать завтрашний воскресный день, чтобы 20 февраля, в понедельник, поднять на забастовку Путиловский завод и приобщить к ней остальные предприятия района. Представители заводов «Анчар», «Тильманс», автомастерских гаража «Транспорт», Екатериногорской мануфактуры, «Химического завода» поддержку обещали. Райком решил: завтра, в воскресенье, по всей Нарвской заставе: в очередях у хлебных и продовольственных лавок, по рабочим дворам, в квартирах, на улицах — развернуть агитацию; всем членам организации большевиков быть в указанных местах; утром 20 февраля сообщить в райком о результатах агитации и настроениях рабочих.

Алексеев получил задание работать среди путиловцев, и вскоре вместе со Степаном Афанасьевым они двинулись организовывать путиловских большевиков.

К вечеру Нарвская застава уже гудела, будто растревоженный улей. На перекрестках у Огородного и Чугунного переулков, на поле у Лаутровой дачи, в Поташовом и Полежаевом лесу, на кладбище в Красненьком — митинги. Возле фабричных и заводских ворот, везде, где есть какое-нибудь возвышение — камень, придорожный столбик, крыльцо или выступ заставского домика — везде митинги, летучие, стремительные, резкие. Всюду люди говорят речи — смелые, страстные, призывают, пророчествуют, клянутся, электризуя себя, других и весь окружающий воздух до состояния гремучей смеси, когда, кажется, достаточно случайно выскочившей из-под кованого сапога искры, чтобы огромная человеческая масса вспыхнула и взорвалась веками копившейся в ней и теперь освобождающейся энергией…

Налетят казаки — быстро, будто горох по столу, рассыплются с угрозами и проклятьями люди и тут же, не успеешь моргнуть глазом, уже собрались в другом месте. И несутся белыми голубями ввысь — впервые за долгие годы свободно и открыто — большевистские лозунги «Хлеба!», «Мира!», «Долой войну!», «Долой самодержавие!». Без боязни звучит вырвавшееся из подполья дорогое слово «товарищ». Не «вашеблагородце», не «ваше-превосходительство», не «господин», не «мадам» и даже не «гражданин», нет — к черту их! — а прекрасное, рушащее все сословные барьеры, роднящее и сближающее, слаще музыки слово — «товарищ»…

Будто океан разыгрался в шторме — не унять, старайся не старайся. И вот уж городовые поосмирели, жмутся по подъездам, их словно меньше стало. И вот уж казаки проносятся на рысях и как бы не видят митингов. И дяденьки в енотах и бобрах, и дамочки с вуалями, и гимназисты, и даже юнкера пробегают по тротуарам, озабоченно и опасливо поглядывая на бурлящий рабочий люд.

Алексеев осип, горло болело от бесконечных речей на морозе, перед сотнями и тысячами, в шуме, гаме и реве голосов восторженных и озлобленных, протестующих и ненавидящих. Далекие от политики, в большинстве своем малограмотные и пока еще не способные разобраться в программах различных партий, но уставшие от нищеты и угнетения, люди с жадностью слушали всех ораторов подряд, переходили от одной группы митинговавших к другой, сосали цигарки, судачили и ругались меж собой, сгоняли надоевшего оратора, с надеждой впиваясь глазами в следующего: вот сейчас наконец откроется вся правда жизни во всей чистоте и станет доподлинно ясно, за что и против кого биться.

Это были не просто речи, нет! Это были схватки с противниками — эсерами, меньшевиками, кадетами и анархистами, тоже кинувшимися в бой, — на глазах у массы и за массу, без которой никакая партия победить не может. И пока далеко не везде верх был у большевиков, ибо осколки здравого смысла поблескивали в речах почти всех говоривших и мало кому удавалось коротко и ясно выразить его целиком.

Митинги… Это они в феврале 1917 года раскачали Петроград и всю Россию. Их духовная власть и сила была поистине могущественной.

Но что такое митинг? Сотни и тысячи тех, кто слушает, и единицы тех, кто говорит. И сколько ж силы, веры и страсти нужно иметь, чтобы словом (всего лишь словом!) зацепить людей за самое больное, что болит так давно и привычно и, казалось уже, так безнадежно; чтобы пробудить надежду на исцеление и вселить волю идти к этому исцелению вопреки всем преградам — через боязнь отказа от привычного, через страх перед новым, неизвестным, через опасность быть первым и сомнение в собственных силах; через неизбежные боли и муки врачевания.

Да разве ж дело только в том, чтоб возбудить людей? А ответственность за свой призыв? Ведь неудача — это смерть для всех и для тебя. Тут страсть и вера не спасут. Надо точно знать, что зовешь на верную тропу — к солнцу, а не во тьму, в горы, вверх, а не вниз, в пропасть…

Все было порой до обидного просто: кто лучше сказал, тот и победил, за тем и пошли люди… А где их взять, ораторов? И потому каждый большевик, способный владеть оружием слова, сражался до полного изнеможения…

Битва шла субботу, воскресенье и с утра в понедельник, к концу которого митинговали все тридцать тысяч путиловцев. 21 февраля забастовали все мастерские завода. У станков остались только солдаты, которые были введены уже давно на завод по просьбе Путилова.

22 февраля пришедшие на работу путиловцы уперлись в закрытые ворота: правление завода объявило локаут — все тридцать тысяч бастующих рабочих уволены. Тут же по предложению большевиков был создан стачечный комитет. После совета с представителями райкома большевистской партии было решено: немедля остановить работу всех заводов Нарвской заставы, разойтись по городу, призывая рабочих Петрограда поддержать стачку.

Алексееву была поручена башенная мастерская, где работали несколько его товарищей. Когда он пришел в цех, там уже шел митинг. Затерявшись в толпе, Алексеев стал слушать быстро сменявших друг друга ораторов. О равенстве, о братстве, о свободе говорили пространно, витиевато. Ругали большевиков. Народ гудел растерянно и настороженно.

— Чего он руками размахивает? А? Чего он размахивает, а ничего не понять? А? — нервничал рядом стоявший пожилой рабочий и толкал Алексеева в бок. Тот улыбнулся:

— Что ты меня колотишь, Сергеич?

Рабочий глянул на Алексеева, закричал громко:

— Алексеев! Выпустили?.. Чего он руками машет, а? Ты скажи, ты иди и скажи речь, и чтоб ясно и понятно!

— Погоди, Сергеич. Тише! Давай послушаем, пусть порох поизрасходуют. Тут, Сергеич, своя тактика нужна… — успокоил его Алексеев и, пробившись сквозь толпу, встал прямо перед оратором, у самого борта грузовика, который был вместо трибуны. Его узнавали, кивалп, здороваясь.

— Господа! Товарищи! — кричал оратор. Алексеев узнал работника заводской конторы Скобелкина. — Не слушайте большевиков! Они предали Красное знамя революции и призывают к миру с немцами!.. Вот сейчас я шел и видел, как у пушечной мастерской большевики в клочья разорвали Красное революционное знамя. Эти проклятые ленинцы вместе со своим заграничным вождем продают Россию… Государь издал манифест…

В этот момент Алексеев так громко, по-поросячьи взвизгнул, что все на мгновение стихли от неожиданности.

Алексеев вспрыгнул в кузов грузовика. Перед ним стояла густая черная толпа. Он видел глаза, устремленные на него, много знакомых. А дальше лиц было нельзя различить, они только белели в сумраке, сгущавшемся к концу цеха, и летучий пар от дыхания всплывал, колыхался над ними.

— Товарищи, друзья! — бросил он первые слова, и они звонко полетели над пролетами цеха. — Я говорю от имени Российской социал-демократической партии большевиков, от имени «проклятых ленинцев», как нас назвал тут предыдущий оратор. Неправду он говорил!.. Чтобы большевики втоптали в грязь Красное знамя? Кощунство! Заводской комитет поручил хранение Красного революционного знамени мне. И будьте уверены, оно в надежном месте!..

— Где знамя, скажи! — зычно раздалось из толпы.

— Врет он, врет все! — кричал Скобелкин.

— Говори! Где? — неслось из задних рядов.

Алексеев рванул на себе пальтецо так, что два последние пуговицы, на которое оно застегивалось, пулями отлетели в первые ряды, задрал рубаху.

— Вот оно, наше знамя!

Толпа притихла, глядя на красную материю, которой плотно был окутан Алексеев.

— Вот оно, наше знамя. Надежное место, а?

— Надежное! — гудели голоса.

— А вот мой револьвер системы «Наган». — Алексеев вырвал из кармана револьвер. — Пусть сунется кто — положу любого. Есть желающие? Нет? Первый пункт обвинений в адрес большевиков, который тут демагог Скобелкин выдвинул, с повестки дня снят.

— Братцы, так за такие ж враки Скобелкину надо морду бить! — крикнул кто-то сзади Алексеева.

Скобелкина сдернули с грузовика, вокруг него угрожающе задвигались.

— Отставить! — крикнул Алексеев. — Не надо морду бить, мы его по-другому отдубасим. Пункт два из речи гражданина Скобелкина — война с немцами до победного конца… Сколько тебе лет, Скобелкин? Ну?

— Тридцать два, — пробормотал растерянно Скобелкин. — А что?

— Тридцать два ему, румяной морде, — сообщил всем Алексеев. — А почему ты не на фронте? Отвечай!

— Броня у меня, непризывной я…

— Что ж ты, сам непризывной, других на фронт призываешь? А ну, давай завтра на призыв, давай в окопы, к нашим страдальцам, которые кровь понапрасну проливают. Как, товарищи, правильно, а?

Раздался хохот. Скобелкин стал продираться к выходу.

— Верно, Алексеев! Так его!.. — выкрикивали из толпы.

— А что? Пусть гражданин Скобелкин и ему подобные «чудо-тыловики» под пулями да снарядами проверят, хорош ль лозунг «Война до победного конца!»… Надо понимать, кто наш главный враг — такие же, как мы, немецкие рабочие, на которых напялили шинели, или кто другой, поближе — Путиловы, Гучковы, Нобели, Рубинштейны и помогающие им Скобелкины…

Гул явного одобрения прокатился по цеху.

— Теперь про манифест… Про какой такой? Нет никакого манифеста. А если б и был, разве не знаем мы цену царским законам? Было уже все: указы, манифесты. Помните?..

Царь испугался, издал манифест:

Мертвым — свобода, живых — под арест.

Помните? Это из 1905 года… Помните Триумфальную арку, кровь и стоны убитых братьев и сестер, отцов и матерей — помните? Снова этого захотелось? Вас господа Скобелкины все успокаивают, все удерживают, все просят подождать. Чего подождать? Пока затухнет пожар народного гнева — вот чего добивается эта пожарная кишка из кадетского корпуса. А кто такие кадеты? Они льют воду на мельницу богачей. Теперь ясно, чьи песни поет этот выкормыш буржуйский?

Он говорил долго, по его слушали. Потому что он говорил правду. Потому что он был свой, рабочий, токарь, и хороший. Потому что — это знали почти все — он уже крепко пострадал за правду, за свои идеи.

Голосовали за предложение Алексеева: завтра — забастовка; с требованиями, которые выработал завком, согласиться.

Разошлись по домам возбужденные, радостные ожиданием нежданно раскрывшейся нови завтрашнего дня и ею же настороженные, обеспокоенные, встревоженные…

II

Наступил четверг, 23 февраля 1917 года. В этот день в Петрограде с утра по призыву большевиков на улицы вышли тысячи женщин — начинался Международный женский праздник.

За Нарвской заставой работницы тряпичной и конфетной фабрик, Екатериногорской мануфактуры, солдатки и домохозяйки громили продовольственные лавки. К ним присоединились шоферы и механики гаража «Транспорт», рабочие заводов «Анчар» и «Бип», пильщики лесопильного завода, кондуктора и кучера конной железной дороги, работники других предприятий. Верховодили всем путиловцы. Разгоняли полицию. Пели революционные песни. Кричали: «Мира и хлеба!» Женщины несли флаги и плакаты с надписями: «Долой войну!», «Долой самодержавие!», «Да здравствует революция!».

Всего же в Петрограде на улицы вышли почти 130 тысяч демонстрантов. До середины дня положение в целом еще контролировалось полицией, но уже с двух часов она не могла обеспечить порядка и его охрану приняли на себя военные власти.

И все-таки это еще не был шторм, а только его признаки. Вечером на экстренном совещании руководства петроградских большевиков с участием представителей Русского бюро ЦК было решено: забастовку продолжить и расширить, усилить агитацию среди солдат, начать вооружение рабочих. Были выдвинуты два основных лозунга: «Долой самодержавие!», «Долой войну!»…

Пройдет ночь — и заштормит, да как…

А пока «проницательная» царица сообщала своему дорогому Ники в Могилев, в Ставку, что в столице имеет место быть «хулиганское движение», что «мальчишки и девчонки носятся по городу — и кричат, что у них нет хлеба, и это просто от того, чтобы вызвать возбуждение… Была бы погода холодней, они все сидели бы по домам…».

Исторической правды ради надо сказать, что погода в тот день в Петрограде была холодной. В своей тужурке и кепке на все сезоны года Алексеев мерз всякий раз, когда приходилось хоть на десять минут оставаться на месте, а не бежать из одного цеха в другой, по хлебным очередям, по домам заводских рабочих, собирая женщин на митинг на Нарвской площади.

Они шли без долгих слов и призывов, кутаясь в шали, пряча руки в облезшие муфты, шли молча, с отчаянием и злобой на исхудалых лицах, шли грозно и решительно, как может идти только изуверившаяся, доведенная до последнего предела в своем бесконечном терпении женщина: хоть пули, хоть шашки — не остановить.

Группки и единицы стекались в толпу, в мощный поток, и этот момент единения рождал ощущение силы и уверенности. Зазвучала «Марсельеза», послышались лозунги: «Мира!», «Хлеба!»

На Нарвской площади, где заранее было сооружено несколько трибун, люди останавливались, грудились вокруг трибун, затихали, жадно слушали ораторов.

Под цепким взглядом тысяч женских глаз Алексеев чувствовал себя прекрасно — многим, может- большинству, он был известен. Речи получались короткие. Откуда-то брались те самые нужные слова, сказав которые, больше ничего говорить не следовало. И вот уже надоело говорить, устали слушать, единым криком с разных концов неслось:

— На Невский!.. Требовать мира, хлеба! Стройся в колонны!..

Полчаса — и многотысячная толпа развернула знамена и плакаты, двинулась в центр столицы, стремясь держать строй. У Калинкина моста к ней присоединились несколько сотен работниц других фабрик. По ту сторону Фонтанки ждали рабочие Калинкинской мануфактуры.

Между ними, прямо на мосту, стоял большой отряд полиции. Полицейские быстро выстраивались в цепь, брали винтовки на изготовку… А в рядах демонстрантов задние напирали с песнями, с хохотом, не зная о ждущей их опасности. Сейчас прогремят выстрелы… Что делать?

Алексеев бросился в голову колонны, туда, где шли Иван Огородников, Федор Кузнецов, Григорий Самодед… Но его опередила, стрелой пронеслась мимо, прямо на штыки, Настя Круглова.

— Эй, братцы! — кричала она. — Не стреляйте! Разве ж вы не люди?.. Видите — мы без оружия!..

Полицейские растерялись. Миг — и первые ряды демонстрантов, словно в штыковой атаке, кинулись к мосту. Но грохнул залп в воздух и, будто ударившись о невидимую преграду, бежавшие остановились. Полетели угрозы, жалобы.

— Что смотрите? Стреляйте, сволочи!

— Довели…

— Жить стало невозможно!

— Нечего есть!

— Не во что одеться!

— Нечем топить!

Полицейские стояли молча, винтовки на изготовку, офицер замер с поднятой для команды «Пли!» рукой.

— Назад! — кричал Алексеев женщинам. — Назад! Они будут стрелять! Еще не подоспело время, погодите, мы скажем свое слово!..

Все мужчины, что были в колонне, вышли в первые ряды, прикрыли женщин собой.

— Назад, просим вас, матери и сестры! Мы не простим себе вашей крови!

С проклятиями и угрозами колонны женщин стали распадаться, поодиночке, малыми группами пробираться на Садовую в обход — по Фонтанке, Обводному каналу. Знамена и плакаты несли свернутыми, пряча их под одеждой.

— Путиловцы идут к центру! — разнеслось по Петрограду.

На Невском появились толпы рабочих. То тут, то там вспыхивали стычки с полицией. В воздухе пахло порохом…

Через несколько дней, 1–2 марта, Русское бюро ЦК РСДРП(б) в листовке «Великий день» укажет: «Первый день революции — женский день, день женского рабочего Интернационала… И женщина… подняла знамя революции».

Поздно вечером, вернувшись с демонстрации, члены Нарвского райкома партии большевиков собрались в доме на Счастливой улице. Всех тревожило одно: как поведут себя завтра солдаты, что стоят в огромном здании строительного цеха и в мастерских Путиловского завода? Три тысячи штыков — не шутка. Решили начать среди них агитацию, перетянуть на сторону рабочих. С этим и расстались.

Домой Алексеев не пошел: какой резон? Пока доберешься — утро. Расстелив газеты на столе, за которым только что заседали, он укрылся тужуркой. Все тело с головы до пят покалывало тысячами мелких иголочек, оно гудело от усталости, но сон не шел. Возбужденный мозг одну за другой прокручивал в памяти дневные сцены. Снова он метался перед разъяренными женщинами, уберегая от нападения на полицейских и от полицейских пуль, снова летела на штыки Настя Круглова. С ужасом представил, что сталось бы, если б грохнули выстрелы… Память выхватила разверстый в крике рот Насти, ее длинные ресницы и родинку на правой щеке…

24 февраля, в пятницу, Петроград проснулся в тревожном ожидании: что будет дальше? И буржуа, и аристократы, и пролетарии столицы знали: окраины взбунтовались, бьют провокаторов, вооружаются холодным оружием, гайками, кусками железа.

В тот день в Петрограде бастовало уже 200 тысяч человек. В рабочих рядах появляются студенты, курсистки, гимназисты. Демонстранты с Выборгской стороны, Васильевского острова, из-за Нарвской заставы рвутся к центру города, на Невский. Все чаще стычки с полицией. Пехотные подразделения и казаки еще пытаются рассеять толпы нагайками, приказами, шашками. В городовых летят палки, камни, куски льда… На Невском проспекте — виданное ли дело! — не прекращаются митинги. Уже не только хлеба, как это было вчера, требуют демонстранты. «Долой царизм!» — этот лозунг доминирует среди всех, и это для власть имущих страшно. Хлеба дали — дело кончено. А что делать тут?..

Как обычно по пятницам, в Мариинском дворце в тот день заседает Совет министров. Министр внутренних дел А. Д. Протопопов в полуистерике сообщает о том, что полиция не в состоянии утихомирить массовые волнения.

Из Могилева телеграфом поступает приказ от царя: руководство усмирительными действиями в столице возложить на командующего Петроградским военным округом генерала С. С. Хабалова.

К середине дня и городским властям становится ясно, что одними полицейско-казачьими силами народ не усмирить. Важнейшие городские магистрали, ведущие от рабочих окраин к центру, перекрыты нарядами гвардейских полков. В два часа дня штаб начальника охраны города во главе с полковником Павленковым перемещается на Гороховую улицу в дом номер два, в здание градоначальства. С этого момента полиция действует в самом тесном контакте с командованием военного округа.

24 февраля массовое движение петроградских окраин окончательно сомкнулось с выступлениями пролетариата центральной части города. В забастовку и демонстрации включились рабочие 1, 2 и 3-го городских районов. Революцией теперь были охвачены все районы столицы.

У памятника Александру III идут митинговые собрания, раздаются призывы: «Долой полицию!», «Да здравствует республика!» И крики «ура» по адресу молча наблюдающих эту картину казаков. Можно ли поверить: гроза демонстрантов и стачечников, казаки, отвечают толпе поклонами?

В тот же день на Путиловском заводе, где в цехах оставались только солдаты, появилась листовка — воззвание Петербургского комитета большевиков. «Помните, товарищи солдаты, — говорилось в нем, — что только братский союз рабочего класса и революционной армии принесет освобождение порабощенному и гибнущему народу и конец братоубийственной и бессмысленной бойне.

Долой царскую монархию! Да здравствует братский союз революционной армии с народом!» Распространяли воззвание солдаты-большевики, члены Нарвского райкома партии.

Чтобы легче было наблюдать за солдатами, заводской воинский начальник Фортунато согнал солдат почти со всех цехов в новоснарядную и шрапнельную мастерские. Но это оказалось на руку большевикам: агитацию вести стало легче. Было решено собрать в шрапнельной мастерской митинг. В группу солдат и рабочих, ответственных за его проведение, вместе со Степаном Афанасьевым и Иваном Гейслером был включен и Алексеев.

Солдаты встретили делегацию угрюмым молчанием. Офицеры, сгрудившись, смотрели с откровенной враждебностью. Степан Афанасьев взял слово. Но едва он начал призывать солдат объединиться с рабочими для свержения самодержавия, к нему подскочил один из офицеров, капитан, и закричал, обращаясь к солдатам;

— Как смеете вы, сукины дети, слушать этого подлеца? Он склоняет вас к измене! Знаете ли вы, что ждет вас? Расстрел!.. Скоро кончится для вас свобода, на виселицах кончится!.. Для ваших «братьев рабочих» тоже!..

Капитан прокричал эти слова высоким командным тоном, и хотя с трибуны его согнали, сказанное произвело впечатление. Степану Афанасьеву дальше говорить не дали. На площадку вышел высокий белесый солдат.

— И хоть их благородие тут собачился на нашего брата и не достоин за то солдатского уважения, а говорил он правду, господа рабочие. За бунт нас всех к стенке поставят. Это точно. А хотя бы и выиграли вдруг — нам-то какой прок? Солдатам, я говорю, какая польза? Нету ее. Нельзя нам выступать против царя-батюшки, никак нельзя, а остается терпеть все как есть да богу молиться.

Белесого слушали сочувственно.

Говорили еще солдаты-большевики, правильно говорили. Их тоже выслушали со вниманием, но призыва вооружаться и переходить на сторону рабочих не поддержали.

Попросил слова Алексеев. Загудели:

— Хватит! Кончай разговоры говорить, все ясно!

— Я не буду говорить, я вопрос задам, только один вопрос!.. — перекрывая гул толпы, начавшей уже расходиться, прокричал Алексеев.

— Ну, давай, спрашивай!.. Какой вопрос?

— Не хотите переходить на нашу сторону — ладно. Ваше дело. Не хотите понять, что вы такие же, как и мы, рабочие, только в шинелях, которые скоро снимете — ладно. Но можем ли мы передать нашим матерям и отцам, братьям и сестрам, что не выступите против нас? Не станете стрелять и колоть?

— Это обещаем! Передавайте!.. — раздалось с разных сторон.

— Э, нет. Так не пойдет, — крикнул Алексеев. — Десять человек скажут «обещаем», а остальная тысяча? Голосовать надо. Согласны?

— Голосуй!.. — закричали.

— Те, кто обещает не выступать против своих, против рабочих с оружием — прошу поднять руку! — прокричал Алексеев.

Взметнулись вверх ладони. И по тому, как быстро это произошло, Алексеев понял, что слово твердое, не выступят солдаты и в самом деле.

— Кто против? — спросил для порядка.

Отметил: офицеры и кое-кто из солдат не подняли руки ни в первом, ни во втором случае.

Солдаты вдруг повеселели, обступили рабочих, с извиняющимися лицами стали выпытывать про дела у бастующих. Видно, мучила совесть за нерешительность, а тут какое-никакое решение нашлось. «Чудаки, — думал Алексеев. — Да ведь это победа для нас. И для них тоже. Нейтральная позиция — это уже шаг в революцию. Не все сразу. Не объединились сегодня, добьемся этого завтра».

В тот день Русское бюро ЦК партии большевиков приняло решение еще более энергично развивать забастовочное движение и далее: с целью перевести его во всеобщую политическую стачку; продолжить и активизировать работу среди солдат; информировать о ходе событий «близлежащие к столице города» и московскую организацию большевиков.

…А в царской семье еще царило спокойствие, жизнь текла своим обычным, десятилетиями устоявшимся порядком: завтракали, обедали, ужинали, играли в карты, читали книги. Случались мелкие неприятности и несчастья: царевич и обе царевны враз заболели кровью. Анна Федоровна телеграфировала об этом из Царского Села в Могилев мужу. В тот день это была главная ее забота и тревога.

25 февраля, суббота. В этот день государь всея Руси жил в Ставке по обычному распорядку: с 9.30 до 12.30 — работа с начальником штаба генералом Алексеевым, завтрак; в 2 часа дня — прогулка на автомобиле; в 5 часов — чаепитие; в 7.30 — обед. Из Петрограда донимают тревожными телеграммами, предупреждают о надвигающейся катастрофе.

Царь не верит в нее. Царь спокоен. Царь верит в силу своей власти, в войска, в полицию…

А полицейские в тот день уже не рисковали показываться в форме. Переодевшись в солдатские шинели, они бежали с рабочих окраин в центр города, на Невский, к Зимнему дворцу, пытаясь хоть здесь создать заслон ревущему человеческому морю: забастовка охватила весь Петроград, в ней участвовало уже свыше 300 тысяч человек — более половины всех рабочих города.

Перекрыты подходы к центру — проспекты, улицы, мосты… И все ж людской поток неудержим. Раздаются первые выстрелы по демонстрантам, первые стоны, падают первые убитые и раненые.

Напряжение достигает предела. Бастующим становится ясно: без оружия не победить, без оружия революция в самом зародыше будет потоплена в крови.

Бюро ЦК и ПК большевистской партии принимают решение: «Вооружаться! Возводить баррикады! Завоевывать солдатскую массу на сторону революции! Продолжать наступательную тактику!»

С раннего утра этого дня, как и все члены Нарвского райкома партии, Алексеев занимался единственным делом — добывал оружие.

Первым делом собрали все, что только могло стрелять, в семьях рабочих. Набралось несколько десятков охотничьих ружей и наганов, припрятанных еще со времен революции 1905 года. Вид у них был неважнецкий: стволы и бойки проржавели, пружины у затворов поослабли. Патронов кот наплакал. С такой амуницией много не навоюешь.

Отнять револьверы и винтовки у городовых — к этой мысли приходили все. Другого выхода просто не было. Но легко подумать и сказать, а решиться на такое… За нападение на блюстителя порядка — тюрьма. Да если бы речь шла об одном случае, об одном человеке. Разоружить всех городовых — вот что предстояло; разоружить здоровенных, под стать их лошадям-тяжеловозам мужиков, обученных приемам борьбы с толпой, при шашках и наганах — это не шуточное дело. Это война… Но других вариантов не было. Решились.

Из самых сильных заводских парней создали несколько групп по три-четыре человека в каждой. Придумали для городовых различные «ловушки».

…Идут трое пьяных, хулиганскими голосами орут «Боже, царя храни…» или «Отче наш…». Что должен делать городовой? Пресечь святотатство и богохульство. Он подходит к нарушителям порядка во гневе, а они… Дальше — по обстановке.

…Выбегает из переулка парень с красным флагом, а за ним трое с криками: «Держи бунтовщика!» Видят городового, кидаются к нему за подмогой. Что должен делать городовой? Бежать им навстречу. Трое окружают городового… Дальше — по обстановке.

«Ловушек» таких напридумывали достаточно, а разоружить удалось только семерых городовых. Лишь двое неожиданно покорно позволили стянуть с себя портупеи, другие же дрались отчаянно, до полного изнеможения, будто их убивали. Один же, по кличке Скучный, оказался таким вертким и тренированным, что вырвался из рук четвертых, раскровил лицо Андрею Афанасьеву, подшиб ногу Петру Степанову и чудом не пристрелил Кольку Андреева. Сбежал, матюгаясь и угрожая, и об этом парни сокрушались до зубовного скрежета — на счету Скучного было множество обид. Обходя свой участок, он частенько подзывал пальцем проходивших подростков, иногда совсем мальчишек, заставлял их встать на четвереньки и с такой силой бил по заду кованым сапогом, что бедолаги потом по неделе не то что сесть, ходить не могли. Больно, а главное, унизительно… Сам же Волнихин — такая нежная была у этого городового фамилия — даже в лице не менялся, а только сквозь зубы подвывал: «У-у, скукота…» За что и получил свое прозвище.

Вскоре городовых будто ветром сдуло с улиц. Они сидели по полицейским участкам, готовые к бою.

Что делать? Оружия по-прежнему не было, а все шло к тому, что оно вот-вот понадобится. Оставалось единственное — напасть на полицейский участок.

Заводские заводилы, представители разных партийных группировок, в срочном порядке обсудили этот вопрос. Мнения разделились. Меньшевики и эсеры, которых на заводе было большинство, высказались против нападения.

Алексеев вышел с совещания хмурый, махнул рукой Петру Степанову: «Подойди!» Прихрамывая, Петр подбежал к Алексееву и сник, увидев его мрачные глаза.

— Отойдем, — обняв за плечи Степанова, сказал Алексеев. — Вот что, Петр, участок будем громить, хоть многие наши «вожди» против. Есть решение ПК большевиков — добывать оружие, ты знаешь, а это для нас единственный закон. Отбери из своей братвы самых отчаянных. Через полчаса встречаемся на выходе у главной проходной.

Степанов тряхнул головой, и его длинные прямые волосы взлетели каштановым взрывом. Улыбнулся радостно, будто предстояло идти на свидание.

— Какой участок громить будем? — спросил.

— На Ушаковской. Там у них что-то вроде небольшого оружейного склада. Уж рисковать, так знать, ради чего. Согласен? Да, чуть не забыл: всем быть с оружием.

Степанов — вот отчаюга! — снова улыбнулся.

— Думаешь, будет пальба?

— Думаю…

Через полчаса, как и договорились, встретились у проходной. Набралось около тридцати человек, в основном молодежь, некоторые еще совсем мальчишки. Двинулись к Ушаковской гурьбой, шли взволнованные, нервно пересмеиваясь, подзадирая друг друга.

Вдруг из переулка выскочили на рысях трое городовых. Осадив своих громадных битюгов, они стали стрелять в воздух.

— Прячься по подъездам! — крикнул Алексеев.

Гурьба брызгами прыснула в разные стороны.

— Эй, вы! — закричал Алексеев городовым. — Поворачивай, а то перестреляем. А ну-ка бабахнем! — крикнул он Степанову и Скоринко. И стрельнул в воздух.

Раздалось еще несколько выстрелов. Кто-то, из двухстволки похоже, целил в городовых. Было видно, как упали летевшие по направлению к ним пыжи, слышно, как ударилась на излете о мостовую, о стены и стекла окон дробь. Дернулась и заржала одна из лошадей, быть может, задетая дробиной. Городовые развернули битюгов и ускакали.

Парни высыпали из подъездов с криками «ура», будто одержали крупную победу. Однако было видно, что некоторые изрядно струхнули.

— Может, кто хочет вернуться пока не поздно? Не на забаву идем. Там ведь и убить могут.

Народ захорохорился, запетушился. Строя никто не покинул.

На подходе к Ушаковской Алексеев остановил товарищей. Посовещались. Решили выслать разведку, выяснить обстановку.

Скоринко и Хрысков вернулись быстро. План захвата врасплох рушился: двое полицейских несли наряд в переулках на пути к участку, двое стояли на посту у его дверей. Судя по всему, немало «фараонов» находилось в помещении.

— Сначала надо как-то убрать наряд, — обратился Алексеев к Ивану Скоринко.

По лицу Ивана разлился румянец, он захлопал своими огромными ресницами, будто скворец крыльями, свел к переносице летучие брови, закусил губу — думал.

— Ну? — нетерпеливо и чуть снисходительно глянут Алексеев. Скоринко был на четыре года младше его. — Придумал?

— Убить? — полуутвердительно вымолвил Скоринко. И было видно, что отчаянную мысль эту он вытолкнул из себя случайно, она пришла ему в голову в последнее мгновение, как коренное решение, отвечающее, как он, видно, думал, настроению его друга.

— Ты что, Ваня, трёкнулся? — Алексеев с удивлением посмотрел на Скоринко. — Да ведь если они поймут, что мы убивать их идем, они будут насмерть стоять, и знаешь, сколько нашего брата положат? Надо тихо, осторожно связать, понял?

Скоринко вжал голову в плечи и стал совсем маленьким. Кажется, в этот момент они подумали об одном и том же: как может крохотуля Скоринко обезоружить и связать огромного городового, да еще «тихо, осторожно»?

Алексеев засмеялся.

— Ну ладно. Ты у нас в разведке будешь. Степанов, бери две команды и попробуйте ломать «комедию», как утром.

Но «комедия» не удалась. Едва городовой завидел подходивших к нему «подвыпивших» парней, он засвистел в свой свисток, а когда они, как бы ничего не слыша, продолжали двигаться по направлению к нему, служитель порядка дал два выстрела поверх их голов и, не дожидаясь осложнений, пустился наутек. Не отстал от него и второй стоявший в наряде городовой.

Стало ясно: уловки, которые были использованы утром при разоружении городовых, уже известны всем полицейским. Первый же взгляд на участок подтвердил это: часовые стояли с винтовками на изготовку, в окнах участка затаилось напряжение, казалось, они прищурились и высматривают опасность.

«Что делать, что делать?» — эта мысль пульсировала в мозгу Алексеева, но ответ не находился.

«Войско» Алексеева спряталось во дворе дома, стоявшего напротив полицейского участка. Здесь было не так ветрено, как на улице, но разогревшиеся во время ходьбы парни стали быстро мерзнуть. Боевой пыл падал на глазах.

— У меня идея, Вася, — пританцовывая от холода, сказал Федька Гурьянов. Алексеев знал его не так давно, но парень этот нравился ему. — Я пойду в участок и скажу, чтоб они отдали нам оружие. Просто отдали — и все. А иначе, скажу, мы вас переколотим. Нас сто человек… Ну, совру. А?

Посудачили и решили, что идея стоящая, хоть и рискованная. Но полицейским надо показать, что с ними не шутят. Решили занять несколько квартир, окна которых выходят в сторону участка. И если Гурьянова через десять минут не выпустят, дать залп по участку.

Квартиры занимали со скандалами. Ждали Гурьянова десять минут, потом еще пять… Он не появлялся. Тогда, к ужасу жильцов, открыли окна квартир и по команде дали недружный залп по стенам участка. Тотчас зазвенели стекла в его окнах, сквозь решетки из них высунулись стволы винтовок и раздались ответные выстрелы. Алексеев понял, что стреляют не для острастки, а прицельно, пули буравили стены, разбивали мебель, посуду в квартире, где разместились с ним еще пятеро молодых рабочих. В соседней квартире кто-то вскрикнул. Ранили? Убили? Алексеев кинулся туда. Оказалось, что отлетевшей от комода щепкой одному из рабочих занозило шею Щепка вошла глубоко. Кровь стекала за ворот. Парень сидел бледный, стонал и растерянно смотрел на товарищей. Те толпились вокруг, не зная, что делать, пока хозяйка квартиры, злая и угрюмая, не выдернула молча занозу и не забинтовала парню в общем-то пустяковую рану.

Вроде ничего особенного и не произошло, а поосмирели парни, лица стали серьезнее, суровее. Да, это не игрушки, не «казаки-разбойники».

— Ну что, страшно? — спросил Алексеев.

— Ты скажи лучше, что дальше делать? — спросил его, морщась от боли, пораненный парень.

— Тебя как звать-то? — спросил его Алексеев.

— Василий.

— Так вот, не знаю я, что дальше делать, тёзка, — ответил Алексеев.

II вернулся в свою квартиру.

Лениво перестреливаясь, обе стороны выжидали. Алексеев понимал — полицейским затяжка на руку: в любой момент может прийти подмога. А чего ждать им, заводским?

— Что делать будем, братва? — обратился Алексеев к своим товарищам.

— Ясно что: поджигать их надо, — спокойно как о давно решенном сказал один из них.

— Верно! — загорелся Алексеев и тут же потух. — Чем? Как?..

— Керосином, как же еще, паклей, — ответил тот же парень.

— Ну да — ты их принес с собой? — с ехидцей спросил Фекличев, инструментальщик из пушечной мастерской.

— Да я живу тут рядом. У нас для керосинки две бутыли керосина заготовлены. Тряпье всякое найдется… С заднего хода подберемся к участку, в окна пакли набросаем, керосина нальем, а вы стреляйте, отвлекайте их…

— Ну, ты молодчина! — хлопнул Алексеев по плечу парня. — Как твоя фамилия?

— Андреев.

— Давай, Андреев, бери их и дуй за керосином. Как сигнал вон оттуда, из-за угла, дашь, мы стрелять начнем. — Алексеев сгреб руками остальных товарищей, подтолкнул их к выходу. — Скорей! Ждем…

Время тянулось медленно. Алексеев нервничал. Но вот и условленный знак, наконец. Нападающие открыли огонь. Полицейские отвечали.

II вдруг из окон участка показался дым. Стрельба оттуда прекратилась. Нападающие оживились.

— Ага, попались, «фараоны» проклятые!..

— Вот мы сейчас вас подкоптим чуток!..

— Эй, господа городовые! — закричал Алексеев. — Выходите поскорей без оружия да бегите по домам? Слышите? А иначе стрелять будем, живыми не выпустим.

Двери участка вскоре раскрылись, полицейские выходили с поднятыми руками, кашляли, чертыхались и разбегались, с опаской поглядывая на окна квартир, из которых им улюлюкали вослед.

Огонь в полицейском участке занимался быстро, и надо было спешно вытащить из него оружие. Один за другим ныряли в дым веселые, хохочущие парни, выбегали чумазые, с вытаращенными от удушья глазами, хватались за грудь, заходясь в глубоком кашле. Но все винтовки и наганы, патроны к ним уже лежали в куче, и их грузили в телегу, запряженную полицейским битюгом.

По дороге им снова встретились конные городовые, снова стреляли, но было видно, что просто для острастки. И также для испуга и поддержания собственной храбрости, а совсем не для того, чтобы ранить или убить, в воздух пальнуло несколько раз гордое своей победой войско Алексеева. Еще ни та, ни другая сторона не решалась пролить кровь, но все больше злобились, и было ясно, что это терпение до первого кровного случая.

У ворот Путиловского завода повозку с оружием окружила толпа рабочих, неведомо зачем собравшихся. Весть о том, что захвачено почти сто винтовок и столько же пистолетов с патронами, большинство восприняло с энтузиазмом. Раздались требования тут же раздать оружие, но Алексеев воспротивился: оружие взято по решению Петроградского комитета большевистской партии, а потому и вопрос о том, кому его дать в руки, решат большевики, их Нарвский райком.

Но толпа, до этого момента смирная, как говорится, «завелась», загорелась, будто костер от искры. Уставшие от безделья — забастовка продолжалась уже несколько дней, — люди были рады любому занятию, отвлекавшему от тревожных мыслей и предчувствий, бессознательно тянулись друг к другу, к единению, нуждались в ободряющем слове. Появились ораторы, зазвучали речи. Выступил и Алексеев, затем на грузовик взобрался Иван Голованов.

— От имени большевистской ячейки предлагаю создать Временный революционный комитет Путиловского завода. Восставший народ должен иметь своего вождя, свою заводскую власть!

Что тут было! Кричали «ура», качали Голованова и снова говорили. А народ все прибывал, уже несколько тысяч собралось. Потом разобрались по партиям: большевики — в одной стороне, меньшевики — в другой, эсеры — в третьей, анархисты — в четвертой и стали определять своих кандидатов в заводской ревком. Беспартийное большинство мерзло, матюгалось и торопило с выборами. Потом долго и придирчиво обсуждали каждого кандидата. Потом избирали. Потом решали, что должна делать заводская власть. Организовать боевую дружину — раз. Установить революционный порядок на улицах — два. Взять завод в свои руки — три.

Потом качали членов ревкома. Алексеев с хохотом взлетал над головами, а где-то рядом — временами он видел их лица — дрыгали в воздухе ногами и руками, норовя встать на землю, Иван Генслер и Иван Голованов. Да где там! Кажется, каждый из рабочих хотел прикоснуться к своим избранникам, к своей власти. Кажется, все понимали значительность момента, а все-таки кто-то должен был определить его.

— Пустите меня, пустите! — кричал Алексеев. — Я скажу, я знаю!.. Это важно!.. Пустите же!..

Его поставили на грузовик.

— Ну, говори — что ты знаешь такого важного?

— Товарищи! Товарищи! Товарищи!.. — Алексеев кричал и не слышал своего голоса. Постепенно тишина волной уходила от грузовика к окраинам толпы. И вот она воцарилась.

— Ну, говори же, Алексеев!

— Товарищи! На нашем заводе случилась революция! Этот завод — теперь наш завод, понимаете — наш. А мы — власть! Все на завод! Да здравствует революция!

И снова он еле слышал себя, а те, кто стоял внизу, и совсем не разобрали.

— Что он сказал?

— Революция! — катилось от одного к другому. — На завод!..

И грохнула «Марсельеза»… Нет, вы бы только слышали, как они пели, вы бы только видели эти лица!.. Лица людей, на которых еще минуту назад, казалось, на века застыла рабская покорность… Тысячи горящих и плачущих глаз, тысячи разверстых в песне ртов, тысячи лиц, светящихся верой. Нот, нигде и никогда вы не увидите больше такого, это можно поглядеть только раз. Это было такое таинство, которое случается лишь в момент причащения к святыне, когда свершается революция, когда человек постигает самого себя.

— На завод! — закричали задние. — Открывай ворота!

Но ворота были заперты, все калитки на замке.

— Ломай ворота!..

И под напором тысяч тел, таким напором, что трещали кости, железные ворота и дубовые калитки лопнули, будто парусиновые. Толпа черным потоком ворвалась на завод и замерла от неожиданности.

Завод стоял торжественный и тихий. Все дороги, крыши цехов, привычно черные от копоти и гари, были покрыты толстым слоем снега — ослепительно белого, искрящегося разноцветными блестками в лучах выглянувшего из-за туч в этот день солнца. Небо голубым куполом покрывало огромную заводскую территорию. Паровозы замерли, неподвижные. Трубы стояли бездымные. Прессы и наковальни дремали в безмолвии.

Алексеев огляделся вокруг себя. Вот его друзья и товарищи, знакомые, близкие и незнакомые. В глазах радость и волнение. Как их не понять? Люди встретились со своим кормильцем, с работодателем. Это только бездельники думают, что работой можно наказать. Для нормального, для рабочего человека сущее наказание — безделье. И придет еще время, когда за самые большие проступки человека будут наказывать отлучением от труда…

Пахло каленым железом, техническим маслом, охлаждающей жидкостью, и запах этот привел Алексеева вдруг в такое состояние, что ему показалось, что вот сейчас он не выдержит, кинется в пушечную мастерскую, включит свой токарный станок и пропади все пропадом — ведь он рабочий человек, он должен работать… Вспомнился учитель богословия и слова из Евангелия от Матфея: «Время разбрасывать камни и время собирать камни…» Увы, пока надо рушить.

— Эгей! — крикнул он. — Снимай, разоружай охрану!

Вечером собрались у Ивана Тютикова. Обсуждали прошедший день, строили планы, и все в них выходило хорошо. А потом Гришка Самодед предложил Алексееву махнуть на Выборгскую сторону. Посмотрим, мол, как там выборжцы… Но Алексеев-то знал: не в этом дело. Там, на Сердобольской улице, жила Настюха Ивлева, и Гришка был до беспамятства влюблен в нее. Алексеев отнекивался, по Самодед — черный как смоль, бородатый и впрямь похожий на деда в свои двадцать четыре — наседал, упрашивал. С чего бы? Друзьями они не были, так, товарищи… Часто сталкивались по партийным делам? Ну, и что? Алексееву хотелось спать, хотелось есть, а идти никуда не хотелось. Бухнуться бы сейчас на диванчик да задать храпака…

— Ну, а пошамать чего-нибудь у твоих выборжцев найдется? — спросил он у Самодеда.

— Да у нее завсегда что-нибудь… — выпалил Самодед с горячностью и осекся, поняв, что проговорился.

Оба расхохотались.

— Махнем, Василь, а?

— А, черт с тобой, махнем…

Жизнь брала свое и жить было хорошо. А все же тревога не покидала душу. Кашу заварили — ой-ой-ой! Только за разгром полицейского участка под расстрел можно пойти. А сколько их, таких дел, сотворили за эти дни… Но вкус свободы уже растаял на губах тысяч, уже испит был первый ее глоток и словно сильный хмель кружил голову — так отчаянно весело было на душе…

«Что будет завтра?» Было о чем тревожиться. Ведь и несмышленышу ясно, что вся сила, которой должна располагать власть, на ее стороне. На подавление революционного движения уже брошено 55 рот пехоты, 23 сотни и эскадрон кавалерии. С Северного и Западного фронтов в Петроград направлены две бригады конницы. Прибавим Петроградский гарнизон в 180 тысяч штыков, 80 тысяч полицейских столицы, в составе которых было более 5 тысяч городовых, специально обученных для борьбы с демонстрантами. Почти 300 тысяч усмирителей на 2 миллиона мирного населения…

Потому-то и спокоен так самодержец российский. Вечером того дня, 25 февраля, по дороге в штабной синематограф он диктует телеграмму генералу Хабалову: «Повелеваю завтра же (не через два или три дня, немедля, завтра же, вот так! — И. И.) прекратить в столице беспорядки. недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией. Николай».

III

Воскресное утро 26 февраля было морозным и тихим. Выпавший за ночь снег припорошил на мостовых и тротуарах кровавые пятна — следы борьбы предыдущего дня. Казалось, что он остудил те кипятковые страсти, которые владели вчера столицей, что движение масс спадает. Да и на самом деле его нарастанию мешало многое.

В ночь с 25 на 26 февраля охранка попробовала обезглавить движение, провела в столице массовые аресты. Основной удар был нанесен по большевикам. Кроме руководителей районного звена, арестованы работники Бюро ЦК РСДРП (б) А. И. Елизарова-Ульянова, Е. Д. Стасова, хотя члены Бюро ЦК, в которое входили В. М. Молотов-Скрябин, П. А. Залуцкий и А, Шляпников, избежали ареста.

Ранним утром жандармы и конные городовые оцепили явочную квартиру Петроградского комитета РСДРП (б) в доме № 16 по Большому Сампсониевскому проспекту и арестовали секретаря ПК А. К. Скороходова, членов ПК — А. Н. Винокурова, П. Ганьшина, В. К. Эйзеншмидта, А. С. Куклина, который был хозяином. И хотя остальным членам ПК удалось избежать ареста, Бюро ЦК, опасаясь дальнейших провалов, предложило Выборгскому райкому партии взять на себя функции ПК. Городская организация большевиков лишилась испытанного руководства… Всего арестовано более ста человек.

На какое-то время главная сила, направлявшая движение масс, перестала действовать. Основной мотор, от которого, словно фантастически длинные ремни трансмиссий в разные концы города тянулись нити указаний, требований, инструкций, вдруг перестал работать.

И это сразу же дало себя знать. Часть рабочих не вышла с утра на улицы, не явилась к проходным своих предприятий, а оставалась дома, занималась семейными делами. Вроде все естественно: начинался воскресный, выходной день…

Но пружина сознания рабочих масс была туго заведена всеми предшествовавшими событиями, всей долгой пропагандистской работой большевиков. Сработал их лозунг «На Невский!», брошенный в первый день революции, прочно засевший в головах пролетариев. «На Невский!» — значило идти к Зимнему дворцу, к царским палатам, чтобы сказать ненавистному самодержцу свое обидное слово, показать свою силу. Призыв «На Невский!» стал целью каждого дня и потому, расставаясь вечером, покидая аристократические кварталы, прилегающие к главной улице столицы, люди с надеждой, которую они, кажется, потеряли, а теперь обретали вновь, говорили друг другу «до завтра». Сказав «до завтра» вчера, вечером 25 февраля, сегодня, 26 февраля, рабочие, студенты, гимназисты и курсистки снова шли в центр Петрограда. Но в их марше не было вчерашней мощи, да и был ли это марш?

Вместо того, чтобы как всегда собраться в колонны у своих заводов и фабрик, рабочие двинулись в центр города поодиночке, малыми группами, и эта разобщенность мгновенно сказалась на революционном настрое: не хватало того эмоционального заряда, который люди получали ежедневно на заводских и фабричных митингах, недоставало чувства плеча и локтя, которое приходит, когда шагаешь в строю, в колонне с тысячами единомышленников.

Из-за всеобщей стачки в Петрограде с 25 февраля не работал транспорт. Трамваи застыли в парках, а те, с которых восставшие сняли ручки управления, замерли посреди улиц. Чтобы дойти до Невского с окраин, надо было прошагать по холоду многие километры…

Вторую ночь в городском центре по распоряжению властей было отключено электричество, он бы погружен в темноту.

А власти не дремали… С шести часов утра этого дня в центре столицы началось передвижение крупных парадов войск и кавалерии, конных казачьих и полицейских разъездов. По мостовым, проспектам и улицам протянулись провода военных телефонов…

К семи часам утра, когда город только начинал просыпаться, военно-карательные приготовления были закончены. На подходах к центру, у мостов, на перекрест-! ах и улицах в самом центре столицы было сконцентрировано почти 10 тысяч солдат и городовых, переодетых в солдатские шинели. Некоторые воинские и полицейские команды получили на вооружение пулеметы, часть которых была установлена на крышах высоких зданий и колокольнях церквей, стоявших на узловых перекрестках, вблизи больших площадей. В напряженном ожидании замерли пехота и кавалерия. Солдатам было запрещено громко разговаривать, и только всхрапывали и ржали лошади да зловеще поблескивали на винтовках штыки. Как выбить из солдатских голов слепое повиновение царской присяге и приказу, вколоченное туда многолетней муштрой на плацу, зуботычинами и гауптвахтой? Что делать теперь, когда тысячи солдат выведены на улицу, построены и штыки их примкнуты к винтовкам? Как проникнуть в казармы, когда вход в них запрещен категорически, когда приказано стрелять в каждого, кто не подчиняется команде «Стой!»?..

В 13 часов дня генерал Хабалов телеграфировал в Ставку: «Мною выпущено объявление, воспрещающее скопление народа на улицах и подтверждающее населению, что всякое проявление беспорядка будет подавляться силою оружия. Сегодня, 26 февраля, с утра в городе спокойно».

Но это было ложное спокойствие… Работа, намеченная большевиками в предыдущие дни, продолжалась. Шло решающее сражение за войско.

Тот день, 26 февраля, начался для Алексеева с постыдного чувства вины: он проспал. И хотя он проснулся первым, а Самодед и Володька Фекличев, у которого они заночевали (вытурила их Настюха, даже в дом не пустила в такую позднь), еще сладко похрапывали, легче от этого не было; в такую горячую пору — проспать, быть в таком далеке от завода, когда ты там нужен — позор и стыд, стыд и позор…

Алексеев бросил себе в лицо несколько пригоршней воды и, не дав товарищам очухаться и перекусить, увлек за собой на улицу. Самодед и Фекличев шли, ворчали, но, кажется, испытывали то же чувство, что и Алексеев.

С дороги Алексеев и Самодед ухитрились позвонить в завком Путпловского, переговорили с Головановым и облегченно вздохнули: приказано идти на Невский, веси: агитацию среди солдат, разжигать народ.

От того, что приходилось кружить по переулкам, а то и возвращаться назад, продвигались к Невскому медленно. Сунулись на набережную Большой Невки — солдатские посты, вышли на Сампсониевский проспект — казачьи и жандармские разъезды орут: «Назад!» Попробовали заговорить, побузотерить — подскакал офицер и так огрел нагайкой Самодеда, что рассек кожу на спине. Прикинули: пытаться пройти через Троицкий мост бесполезно; через Александровский на Литейный проспект — тоже: эти кратчайшие пути к центру охранялись усиленно с первого дня, а сегодня, видимо, в особенности. Чем ближе к центру, тем чаще сновали конные отряды городовых и жандармов, тем чаще попадались солдатские посты у общественных зданий. Встречные люди, понуро возвращавшиеся от центра к окраинам, домой, говорили, что настроены солдаты плохо, разговаривают со злобой, стреляют пока, правда, в воздух…

У Алексеева заныло в груди — неужели испугался рабочий люд? Неужели все, что сделано, — напрасно?

Успокаивало то, что тех, кто шел обратно, было совсем немного, зато к центру с каждой минутой народ стекался все дружней, будто вода сквозь решето, проникал через полицейские и солдатские рогатки.

Постепенно вокруг Самодеда и Алексеева образовалась группа человек в двадцать. Решили идти к Охтенскому мосту. Но и он был забит солдатами. В стороне стояла казацкая сотня, и взгляды сотника, которые он бросал на остановившихся рабочих, не сулили ничего доброго.

Далеко за мостом, под окрики солдат перешли по льду через Малую Охту, а там короткими рывками вдоль Суворовского проспекта пробрались к Знаменской площади. Чем ближе к площади, тем явственнее становилось дыхание огромной толпы. Пели «Марсельезу», «Отречемся от старого мира», выкрикивали лозунги. Виднелись красные флаги, красные банты в петлицах верхней одежды. Пар от дыхания белым облаком висел над собравшимися. Пахло свежим снегом.

Челноками пробивались сквозь толпу, сновали меж людей конные городовые и казаки, разъединяя, мешая собираться в группы, вести разговоры. По разные стороны площади стояли повзводно солдаты с винтовками к ноге, беззлобно переругивались с публикой.

— А ну, пойдем, потолкуем со служивыми, — предложил Алексееву Самодед.

Они подошли к строю совсем уже близко, когда вперед выступил унтер.

— Стой! Дале не ходи, стрелять будем!.. Готовьсь! — скомандовал он солдатам.

Солдаты взяли винтовки на изготовку. Алексеев с Самодедом продолжали идти.

— Пли! — скомандовал унтер.

Грохнул залп. Алексеев вздрогнул, побледнел. «Мертв или жив?» — подумал. И понял, что залп был поверх голов. Толпа нервно хохотала. Смеялись и Алексеев с Самодедом, но что это мелькнуло в глазах Самодеда — испуг?..

— Стой! Отойди! — снова крикнул унтер. — Боле в воздух стрелять не будем, а стрельнем как положено по Уставу.

— Уж так и по Уставу? Неужто в живых людей, в братьев своих стрелять станете? — крикнул в ответ Самодед, но незаметно придержал Алексеева рукой: «Стой», мол.

Завязался разговор с солдатами, который трудно было вести, потому что гудела толпа, орал на солдат унтер, запрещая солдатам разговаривать с «бунтовщиками», как именовал он собравшихся.

Сзади, перекрывая гул толпы, зазвучал чей-то зычный голос. Начался митинг. Толпа быстро утихомиривалась, вслушивалась в слова оратора, взобравшегося на подножие памятника Александру III.

— Э, да это никак Иван Жуков, член Выборгского райкома, — сказал, оглянувшись, Самодед. — Ух, речист! Ты послушай, Алексеев.

— Эй, солдаты! — прокричал он. — Вы послушайте, в кого стрелять-то надо!..

Но ветер уносил слова оратора. Зато стало слышно, как в стороне Казанского собора раздались залпы — один, другой, застрекотал пулемет. Толпа нервно задвигалась.

— Пугают, сволочи!

— Холостыми палят!..

Уже иной голос доносился с подножия памятника, и Алексеев поднимался на цыпочкп, силился увидеть, кто же говорит, как сбоку, справа появился отряд казаков с пиками наперевес и стал угрожающе надвигаться на толпу. Полицейские, которых, несмотря на их многочисленность, как-то не было заметно в толпе, завидев подмогу, ожили, зашевелились, заорали, стали напирать на людей. Обстановка мгновенно обострилась до предела. Над головами рабочих замелькали железяки, в полицейских полетели куски льда. То тут, то там вспыхивали рукопашные схватки.

Казаки с ухмылками наблюдали за происходящим. Алексеев видел, как огромного роста пузатый полицейский ткнул кулаком в лицо пожилого рабочего, как тот осел наземь, как находившийся рядом парень схватил полицейского за бороду, ударил его в ухо, как тот, разъяренный, выхватил шашку и пырнул упавшего на землю парня…

И тут случилось нечто из ряда вон выходящее: одни из казаков сорвал с плеча винтовку и прямо из седла, навскидку выстрелил в спину полицейского. Тот вздрогнул, повернулся лицом к строю казаков, постоял несколько секунд, пытаясь что-то сказать, потом рухнул на колени и завалился на бок.

Все, кто видел это, замерли от неожиданности: казаки, оплот и первые хранители самодержавия, стреляют в полицейских! Невероятно! Алексеев слышал, будто вчера здесь же, на Знаменской площади, уже случилась подобная сцена, но не поверил слуху. Но вот она, явь…

— Казаки с народом! — закричал кто-то.

— Ура, казакам!

— Ур-ра! — завопили сотни глоток.

Вдруг где-то рядом запел рожок «К бою!», в разных концах площади зазвучали команды. Алексеев услышал, как далеко сзади кто-то зычно крикнул: «Пли!» Треснул залп — и раздался истошный многоголосый вопль, увидел, как один из солдат, с которым они только что пытались разговаривать, целит ему в грудь, услышал грохот справа, слева, сзади, перед собой, увидел множество огоньков, вырвавшихся из стволов перед его глазами, увидел, как с головы стоявшего невдалеке пожилого рабочего слетела кепка, лицо его вмиг стало красным от брызнувшей крови и он рухнул бы назад, но люди, что стояли сзади него, кинулись вперед, на солдат, повалили мертвеца и побежали по нему, потому что начался расстрел манифестантов и надо было убегать, надо было спасаться.

Выстрелы звучали беспрерывно, падали все новые люди, и Алексеев опять удивился, почему он жив, пока не увидел, как плачет один из солдат, бросив свою винтовку, а другой схватился с унтером. Понял: «Мимо, многие мимо стреляют». Но это все — в один миг, потому что в другое мгновение он уже, как и сотни других людей за его спиной, летел на солдат, на вспышки выстрелов и в жутком этом полете они смяли солдатский строй, порасшвыряли солдат и диким стадом, которым уже нельзя управлять, пока оно не измотает себя, не остынет от ужаса, понеслись вдоль Гончарной улицы, вниз к Александро-Невской лавре.

Алексеев бежал и не мог оглянуться назад. За ним, громыхая о мостовую, тяжело дыша, хрипя, крича и матюгаясь, с проклятьями и воплями ужаса неслась огромная толпа. А во все эти звуки вплетался, перебивая их, цокот конских копыт, выстрелы городовых и «та-та-та» и «та-та-та» откуда-то сверху, сзади, казалось, отовсюду, с самих небес. И не было сил остановиться — так жутко было, и нельзя было остановиться — сомнут в одно мгновение, растопчут и не заметят. Но нужно было что-то делать, потому что уже не хватало дыхания, деревенели ноги и вот-вот — Алексеев понимал это — он упадет и на него начнут валиться другие, а тогда толпа уничтожит себя сама, а это было бы всего обиднее.

Вот она, спасительная дыра подъезда… Алексеев нырнул в нее, взлетел на первый этаж, на бегу вырывая из кармана наган, разбил ногой стекло и, не целясь, стал стрелять в быстро приближающихся конников. Рядом на пол упал какой-то парень, рукояткой нагана грохнул по стеклу, сверкнул улыбкой в сторону Алексеева, что-то крикнул и тоже начал стрелять.

Несколько городовых, услышав выстрелы, осадили лошадей, закрутили их на месте, высматривая, откуда стреляют. Один из конников вскинулся в седле, выронил шашку и начал валиться на бок. Алексеев увидел, что еще несколько человек из подъездов дома напротив тоже стреляют в городовых, что городовые что-то кричат друг другу и один за другим поворачивают лошадей, уносятся вскачь, колотя своих коней по толстым задам ножнами шашек.

Сколько все это длилось? Минуту, две, пять? Показалось, что целую вечность.

И вот уже выбегают из подъездов люди, снова грудятся, собираются в кучу и опять, ухватившись за фонарный столб, кричит призывные слова оратор.

Алексеев вышел из подъезда вместе с парнем, что лежал на полу рядом. Колотило нервной дрожью.

— Кто таков? Не видывал тебя раньше средь выборжцев, — спросил Алексеева незнакомец.

— С Путиловского я, Алексеев.

Парень наморщил лоб, пытаясь что-то вспомнить, потом хлопнул Алексеева по плечу.

— А, шут с ним… Кажется, что-то слышал о тебе. А я Чугунов. Ну-ка, скажи речь народу от путиловцев. Можешь? — и с любопытством посмотрел на Алексеева.

Алексеев засмеялся, кошкой вспрыгнул на опору фонарного столба, сорвал с головы кепку, закричал с дрожью в голосе:

— Товарищи! Я приветствую вас от имени путиловских пролетариев! Я говорю вам: «Да здравствует революция!» Думаете, сегодня нас разогнали? Шутите! Это они сбежали от нас! Нас убили? Да, убили, — сто, может, двести человек! А нас несметные тысячи! Мосты отрезали? А нам мосты не нужны! Мы по льду проберемся! Отовсюду! Из-за Нарвской заставы, из-за Невской заставы, из Сестрорецка! Отовсюду! Со всей России придут к нам на помощь люди! Мы вышли с песнями и знаменами, а нас встретили пулеметами! Каков вывод? Мы должны вооружиться! Не будем больше наивными! Разве не набрались мы злобы под их пулями? Разве нет у нас силы? Мы должны вооружиться! Теперь или никогда!

Толпа кричала «ура!» с упоением и восторгом… «К оружию! К восстанию!» — этот лозунг вызрел уже с полудня, с тех пор как пролилась рабочая кровь и стало ясно, что ни о какой мирной революции не может быть и речи.

День клонился к вечеру, шел уже пятый час. С Самодедом Алексеев разминулся и ходил теперь на пару с Чугуновым по улочкам и переулкам вдоль Невского, иногда взглядывая на проспект, чтоб не прозевать, когда народ двинется к Зимнему дворцу. Но движение не начиналось, — лишь только кто-нибудь появлялся на пустынной полосе проспекта, как со стороны Казанского собора начинал татакать пулемет и пули с жутким визгом рикошетили от мостовой, расколачивали вдребезги витрины, стекла в окнах домов.

Возбуждение последних часов спало. Навалилась усталость. Сосало в желудке, но продовольственные магазины были закрыты. К счастью, на Михайловской площади работала закусочная. Алексеев с Чугуновым подсчитали свою наличность и устроились за стойкой в ожидании официанта. Посетители громко обсуждали события дня. Раздавались угрозы, клятвы отомстить за убитых и раненых. Но многие стояли молча, прятали растерянные глаза. Иные, подвыпив, плакали.

— Куда тут попрешь против пулеметов? Вот если б добыть оружие — тогда посмотрели бы, чья возьмет. А так, все ясно — их сила, — уныло рассуждал парень в фуражке с кокардой трамвайщика.

— Это точно. Теперь начнут стрелять, вешать да тюрьмы нашим братом забивать, — вторил ему сосед.

«Падает настроение у людей, и это самое плохое дело, — размышлял Алексеев. — Сегодня испугаются — завтра не пойдут на демонстрацию, а послезавтра потянутся на заводы и фабрики, на поклон к хозяевам. Тут и конец революции». Он ловил себя на мысли, что и сам не знает, что же дальше делать.

Вдруг, будто взрыв, в открытые кем-то двери закусочной ворвался рев множества мужских голосов. Алексеев выглянул на улицу: справа из-за угла серого дома выкатывалась и неслась вдоль Екатерининского канала но направлению к Невскому огромная толпа солдат. «Бежать!» — было первой мыслью Алексеева. Но в это время навстречу солдатам выскочил на рысях отряд городовых. Они что-то кричали солдатам, те отвечали, но что именно, слышно не было. Потом городовые быстро спешились, залегли вдоль решетки канала и дали по солдатам залп. Солдаты открыли ответную стрельбу. Вскинулся и ткнулся лицом оземь один городовой, истошно закричал другой. Остальные повскакивали на лошадей и умчались.

Солдаты встали с торжествующими криками, начали строиться. Но тут с винтовками наперевес на них пошел большой отряд пехоты. «Преображенцы, — сказал кто-то за спиной Алексеева. — А те, что без оружия, павловцы». Алексеев только тут заметил, что в толпе солдат, бежавших на Невский, вооружены совсем немногие.

Знакомо заиграл рожок «К бою!». Преображенцы побежали на павловцев.

— Не стреляйте, братцы! — закричали те.

— Неужто своих убить можете?!

— Бог проклянет вас, родные не простят!..

Строй преображенцев смешался: одни остановились, другие продолжали бежать, третьи по инерции шли шагом. Средь солдат метались офицеры, размахивали револьверами, кричали. Но солдаты уже вскидывали винтовки на плечи и поворачивали обратно.

— Господа, да понимаете ли вы, что мы видели?! — раздался чей-то тихий голос за спиной Алексеева. Он оглянулся. Пожилой, лет сорока пяти мужчина в очках, по виду конторщик или учитель, смотрел на сгрудившихся у окна людей торжественно. — Мы видели восставших солдат! Павловцы восстали! Да знаете ли вы, что значат павловцы для царя! Вернейшие его, гвардейские войска…

— Павловцы восстали!

— Солдаты с народом!

С криками восторга все повыскакивали из закусочной, побежали к солдатам, сшиблись с ними взаимными здравицами.

— Ура, павловцам! Ура, смельчакам и героям! — кричали рабочие.

— Да здравствует революция и рабочий народ! — кричали солдаты.

Обнимались со слезами на глазах.

— Теперь с народом? Не станете больше стрелять? — спрашивали рабочие.

— Неужто мы кровопивцы? Не мы стреляли, учебная рота. Вот идем к ним, чтоб «поучить», сказать: нельзя против народа… Да и нет нам обратной дороги. Разве что к стенке, — отвечали солдаты.

— Сколько ж вас?

— Да, почитай, тыщи полторы. А винтовок-то тридцать штук, не боле, вот беда.

Говорят, что одна ласточка еще не делает весны. Верно, ласточка может ошибиться и прилететь чуть раньше. Но ее прилет означает, что весна близка, весна идет, весна неизбежна.

Выступление павловцев не оказало серьезного влияния на ход событий 26 февраля; весть о нем не успела дойти до других частей гарнизона, до широких рабочих масс, но оно не ускользнуло от внимания большевиков, оно сказало им, что в сознании солдат наметился и происходит перелом, их переход на сторону революции стал реально возможным. Смелые действия рабочих против расстреливавших их солдат и полицейских свидетельствовали о их боевом духе. Для дальнейшего развития революционного движения сложилась благоприятная ситуация.

Вечером 26 февраля в районе станции Удельная собрался руководящий центр — Бюро ЦК РСДРП плюс Выборгский районный комитет, исполнявший функции Петроградского комитета партии, плюс ряд членов ПК, избежавших ареста. Выяснилось, что в этот день боевые патроны против восставших применялись в четырех местах города: на углу Невского и Владимирского проспектов, Невского и Садовой улицы, на углу Суворовского проспекта и Первой Рождественской улицы, на Знаменской площади. Всюду — убитые и раненые, но больше всего их на Знаменской — около 40 убитых и приблизительно столько же раненых. Осмыслив общую обстановку, члены Центра приняли решение о переводе всеобщей стачки и демонстрации в вооруженное восстание.

Борьба за войска достигла высшей точки: или солдаты Петроградского гарнизона переходят на сторону восставших рабочих и тогда — победа, или они остаются на стороне властей и тогда — кровь тысяч и смерть революции.

Вечером, когда Алексеев наконец дозвонился до своего райкома партии, чтобы сообщить обо всем виденном за день и получить инструкции на завтра, ему было поручено с утра 27 февраля вместе с Семеном Краузе и группой солдат, работавших на Путиловском заводе, быть в казармах лейбгвардии Волынского полка, солдаты которого расстреливали восставших на Знаменской площади. Задача — любой ценой добиться, чтобы больше такого не случилось. Это — минимум. Главная цель — пусть следуют примеру павловцев…

Ехать на заставу не имело смысла: через несколько часов надо опять идти сюда же, в центр. Алексеев решил заночевать в своей комнате, которую снимал в доме по Офицерской улице.

А что же власти?

Власти считали, что сегодня они выиграли битву, и готовились дать решающий бой на следующий день. Телеграмма Протопопова в Ставку заканчивалась сообщением: «Поступили сведения, что 27 февраля часть рабочих намеревается приступить к работам. В Москве спокойно».

А что же Дума?

Под впечатлением восстания в Павловском полку Родзянко вечером этого дня послал царю телеграмму: «Правительственная власть находится в полном параличе и совершенно бессильна восстановить нарушенный порядок… Государь, безотлагательно призовите лицо, которому может верить вся страна, и поручите ему составить правительство».

И что же царь?

Царь рассердился. Сердитый, он сказал министру двора, старой лисе графу Фредериксу: «Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор, на который я ему не буду даже отвечать».

В понедельник, 27 февраля, ранним утром, еще до того, как сыграли подъем, генерал Хабалов самолично явился в казармы 4-й роты запасного батальона Павловского гвардейского полка. Не получив поддержки других войсковых частей, не зная, что делать дальше, восставшая рота вечером вернулась в казармы, была разоружена и теперь под вооруженной охраной с тоской и страхом ждала решения своей судьбы. Ночью ходили слухи, что все полторы тысячи человек пойдут под военно-полевой суд и будут расстреляны. Потом из солдатской массы отобрали 19 заводил и отправили их в Петропавловскую крепость, а еще 16 — на батальонную гауптвахту. Хабалов допрашивал взводных и отделенных командиров и солдат, грозил им карами за вчерашний мятеж… Но уже оставались часы до того момента, когда министр внутренних дел Протопопов, боясь расправы восставших, сам явится в Таврический дворец и попросит упрятать его в тюрьму, а арестованный Хабалов будет с ужасом думать о том, что ждет его в ближайшем будущем: тюрьма? ссылка? расстрел?.. Хабалов отдал распоряжение командиру полка принять меры к локализации возмущений и отбыл.

А в это время Василий Алексеев готовился к походу в Волынский полк: осмотрел свою одежду — подштопал штаны, рубаху, пришил надорванный у плеча рукав, взялся за обувь и загрустил: подметки отлетели, еле держались, кожа на сгибах вот-вот лопнет. В который уже раз за последний год он принимался за починку, а все без толку: подошва не держит шпилек, а верх — заплаток: сопрела кожа. В одном месте латаешь, рядом ползет…

Приспособил ботинок на стойке своей железной кровати, вколотил несколько гвоздей в подошву одного ботинка, другого, осмотрел — пока держит. Обулся, навернув на носки высохшие за ночь портянки, прошелся по комнате, попрыгал на месте. Вроде все ладно.

Глянул на часы — уже пять. Сейчас должен зайти Семен Краузе с товарищами.

Краузе Алексеев знал давно, по до недавних дней и не подозревал о том, что он уже десять лет как большевик, работает в подполье. А когда узнал, удивился — вот это конспирация! Был Краузе лет на двенадцать старше Алексеева, казался ему человеком пожилым и не без оснований: лицом Краузе выглядел на все сорок, молчалив, скуп на движения, во взгляде усталость и мука. Отчего? Поговаривали о какой-то страшной истории с его невестой, которую изнасиловал мастер цеха швейной фабрики, где опа работала. Не снеся позора, опа будто бы покончила с собой… С тех пор и стал Краузе молчалив и угрюм.

В дверь громко постучали. Вошел Краузе — небольшого роста, кряжистый, суровый. Тряхнул энергично руку Алексеева, внимательно глянул в глаза.

— Готов? Товарищи ждут внизу.

— Оружие брать? — спросил Алексеев.

— А черт его знает… Я вот взял. — И Краузе похлопал себя по животу: под пиджаком топорщился наган. — Как думаешь, к подъему доберемся?

— Надо…

— Еще как надо. Есть сведения, что на восемь часов утра назначено новое выступление волынцев.

Было темно и холодно. То быстрым шагом, то перебежками группа посланцев Путиловского завода двинулась к казармам Волынского полка.

— Как будем действовать? — спросил Алексеев у Краузе.

— Пустят в казармы — разойдемся по ротам, а там — по обстановке…

— А если не пустят? Ведь не пустят, точно, что тогда?

— У товарищей, — Краузе кивнул на шагавших рядом солдат, — заготовлены письма для солдат-земляков, знакомых. Там все, что надо, сказано. Они должны зачитать их в ротах. Люди верные.

— А если письма не примут? А если примут, да солдаты струсят и не зачитают их? Что тогда?

— Слушай, Алексеев, ты что заладил: «что тогда, что тогда?» — разозлился Краузе. — Тогда будем стоять и ждать, когда полк выйдет из казарм, а когда выйдет, обратимся к солдатам на улице…

— Офицеры не дадут говорить, перестреляют нас, Семен Иванович…

— Пожалуй, перестреляют, Вася, это верно. А что делать? Если не нас, то других… Такое у нас задание.

— Это верно…

И они ускорили шаг.

Еще издалека было видно, что окна казармы горят ярким электрическим светом. Краузе забеспокоился: до подъема было еще десять минут. Что случилось?

На проходной в казармы унтер, замещавший дежурного по полку офицера, к просьбам солдат-путиловцев «допустить повидаться с родней» отнесся с подозрением и с еще большим — к гражданским картузам Краузе и Алексеева. Выспрашивал фамилии солдат, к которым шли путиловцы, проверял документы, все это делал не спеша, с неохотой, одним словом, волынил. И вдруг отскочил назад с криком: «Руки вверх! Стрелять буду!», выхватил револьвер и было видно, что если ему не подчиниться, то он начнет стрельбу. Подняли руки, попытались заговорить, но унтер заорал: «Отставить разговоры! Стрелять буду!» И левой рукой начал ожесточенно накручивать ручку телефона. Время убегало и надо было найти какой-то выход. Какой?

А там, за матовыми окнами казармы, мелькали тени, слышались возбужденные голоса, раздавались команды. Там что-то происходило. Что? Краузе и Алексеев переглядывались, теряясь в догадках…

…А начиналось, происходило восстание Волынского полка.

Вчера, вернувшись со Знаменской площади в казармы, солдаты учебной команды, видевшие, как под их пулями со стопами и проклятиями падали замертво ни в чем не повинные люди, словно оцепенели. Совесть догнала их. Одни мучились содеянным молча, другие тихо переговаривались, но никто не спал и не мог уснуть, хотя было строго-настрого приказано к завтрашнему утру быть бодрыми и готовыми к новым делам. Что за дела предстояли, было ясно каждому — опять усмирять, опять карать, убивать.

Поздно за полночь к койке фельдфебеля Кирпичникова собрались взводные — «солдатские командиры». Долго и горячо шептались, едва удерживаясь от того, чтоб не заговорить в полный голос. Спорили, колебались, но в конце концов решили: первое — в народ больше не стрелять, второе — поднять роту на час раньше.

В шесть утра первая и вторая роты учебной команды были на ногах. Взводные командиры на собраниях взводов рассказали о ночном совещании и своем решении. Солдаты согласились с ним.

Тогда была дана команда «В ружье!». Солдаты быстро разобрали винтовки. Из полкового цейхгауза принесли ящики с патронами и инструктор Иван Дренчук выдал их каждому столько, сколько он мог взять. Патронами набивали сумки, карманы брюк и шинелей, а некоторые солдаты клали их даже за пазуху. Понимали люди: нарушение присяги, отступление от дисциплины карается строго. Случится поражение, есть лишь три варианта: расстрел, каторга или штрафная рота на фронте. Что лучше — не сразу скажешь. Оставалось биться до конца.

В семь утра команда построилась в образной и фельдфебель Кирпичников обратился к солдатам.

— Братцы, — сказал он, — там, на Знаменской, я говорил вам вчера, чтоб вы кумекали, в кого стрелять. Да не все скумекали, а неимоверный грех перед народом упал на всех на нас. Позор свой мы должны искупить сами же. Не будем больше стрелять в наших братовьев да сестриц! Не будем?

— Не будем! — выдохнули четыреста глоток.

— Мы пойдем теперь с народом и до конца. А другого выхода нет у нас, братцы. Будете ли слушаться моих команд?

— Будем! — гаркнули.

— А тогда стоять как и стояли «вольно», ждать, когда их разные благородии придут на развод, а когда они придут и ежели вы неудовольствие какое испытывать будете, то кричите «ура» и стучите прикладами об пол. Понятно?

И вытер большим платком пот с побледневшего лица.

Вскоре, к назначенному для выхода команды часу, явились офицеры. Во главе группы, в картинно накинутой на одно плечо николаевской шинели шел начальник команды капитан Лашкевич.

Человек жестокий, язвительный, злой, он не щадил никого. Старые солдаты, служившие с ним на передовой, рассказывали, что там, на позициях, он выставлял в наказание на бруствер провинившихся солдат как мишень для неприятеля, и те, кто не был убит за полчаса, сваливались в окоп седые, полуживые. Но и ему, кажется, вчерашний расстрел восставших дался непросто — лицо у капитана было помятым, опухшим и явно не от сна — он все еще не протрезвел, был взвинчен. Щеку подергивал нервный тик, да так сильно, что даже очки в тонкой золотой оправе подрагивали на его носу.

Подлетев к Кирпичникову, Лашкевич оглядел его пытливым и жестким взглядом, будто подозревая в чем-то.

— Ну, здравствуй, Кирпичников, — сказал, протягивая руку.

Кирпичников руки не принял, смотрел дерзко, с вызовом. Лашкевич подержал руку на весу одно мгновение, все понял. Крутнулся четверть оборота к строю.

— Здорово, молодцы!

Но вместо обычного «Здра-жла-ваш-ство!» грянуло дружное «ура». Лашкевич бешено зыркнул на Кирпичникова:

— Что это значит, фельдфебель?!

Кирпичников открыл было рот, но в это время из строя раздался выкрик:

— А не желаем больше стрелять в народ, вот что это значит!

Лашкевич метнул глазами вдоль строя. Кричал унтер-офицер Марков. Капитан подбежал к нему, схватил за отвороты шинели.

— Что? Что ты сказал, мерзавец?

Марков вырвался, выставил винтовку штыком вперед.

— Что слышали, то и сказал!.. Не подходите, уложу одним махом…

Лашкевич подскочил снова к Кирпичникову.

— Что — бунт?!..

— Ушли бы вы от греха, господа офицеры, неровен час… Не будем мы больше в своих стрелять, мы теперь за народ… — спокойно сказал Кирпичников.

Повисла недобрая тишина и стало слышно еле-еле, как где-то далеко, может, у преображенцев, а может, в Литовскому полку музыка играет марш «Прощание славянки». Некоторые из офицеров двинулись было к выходу.

— Отставить! — рявкнул Лашкевич. Офицеры вернулись. — Вы что, как павловцы, под трибунал захотели? — зашипел он на роту. — А1ерзавцы! В трудную для Отечества минуту вы отступаетесь от присяги перед внутренним врагом, предаете Россию. И это к вам, к своим детям, обращается с телеграммой, с просьбой, с напоминанием о долге наш государь!.. Вот… сейчас я зачитаю…

Трясущимися пальцами Лашкевич рвал на шинели пуговицы, чтобы достать из кармана телеграмму.

— Вот… «Немедленно всеми средствами успокоить волнения. Николай». Вас, своих верных слуг, просит царь!.. Царь просит.

— А нам плевать!.. — раздалось из строя.

Лашкевич замер.

— Что-о? Кто-о? Измена! Застрелю!..

Он искал глазами говорившего и медленно расстегивал кобуру.

— Бей его! — раздался чей-то вскрик.

И будто взрывной волной бросило строй на капитана. Офицеры — врассыпную. Лашкевич отскочил к окнам, еще пытаясь вынуть револьвер, но множество рук ухватили его, легко, как мешок с ватой, подняли и швырнули в окно. С треском разлетелась рама, посыпались стекла, и Лашкевич с криком вылетел со второго этажа. Видно, он удачно упал, потому что тут же встал на ноги, отбежал, прихрамывая, несколько шагов и, не целясь, выстрелил по окнам.

В ответ раздался выстрел.

Лашкевич вздрогнул, закинулся головой назад, на согнутых коленях сделал шаг, другой, остановился и со всего маху ударился лицом о булыжник.

…Это уже видели Алексеев и Краузе, солдаты-путиловцы, дежурный унтер, который, забыв о своих обязанностях, кинулся в казарму, но навстречу ему из дверей выбежали, петляя, офицеры, сшибли его с ног, а пока оп поднимался, двор казармы уже наполнился солдатами.

— Ура Кирпичникову! Ура Маркову! — кричали солдаты, подбрасывая вверх своих командиров.

Краузе дождался, когда наконец Кирпичников вырвался из солдатских рук, подошел к нему, представился сам, представил своих спутников, рассказал о целях прихода. Тот быстро понял все, приказал команде строиться, а когда строй замер, сказал:

— Солдаты, братья дорогие! К нам пришла депутация от Путиловского завода, от тех рабочих, в которых мы стреляли вчера и многих из коих убили до смерти… Они пришли к нам, хотя должны считать и называть нас палачами, и это правда: мы убивали ни в чем не повинных, безоружных. Слезы и горе матерей, жен и детей убитых будут мучить пашу совесть всю жизнь, хотя большинство из нас не стреляли в людей и никого не убили. А все же наша вина, что наши товарищи делали это. Над нами народное проклятие, а это хуже ада господнего. Нет нам прощения, но все же простите нас, иначе нет нам жизни!.. Простите!..

С этими словами Кирпичников снял с головы папаху и встал на колени перед Краузе и Алексеевым. А за ним, бряцая котелками и оружием, обнажая головы, повалилась наземь вся команда. В глазах Кирпичникова стояли слезы, губы его дрожали.

Краузе подошел к Кирпичникову, поднял его с колен, обнял, поцеловал.

— Встаньте, братцы, друзья, — сказал он, обращаясь к солдатам. — Сейчас скажет Василий Алексеев, член Нарвского райкома партии большевиков.

Алексеев выдвинулся вперед, смял в кулаке кепку.

— Т-товарищи с-солдаты! — начал он, заикаясь, и заметил, что незнакомое обращение «товарищ» поправилось солдатам, некоторые одобрительно закивали головами, запереглядывались между собой. — Да, я говорю вам «товарищи», как принято обращаться друг к другу у нас, в партии большевиков, как будут называть друг друга граждане того светлого общества, которые мы создадим после революции. Я называю вас товарищами, хотя вы не заслуживаете этого, а тем более имени «друзья», как сказал товарищ Краузе…

Солдаты задвигались, заволновались.

— Обидно слышать такое? Обижайтесь. Вчера на Невском проспекте, на Знаменской площади, на других улицах Петрограда вы вместе с «фараонами» предательски расстреливали восставший народ. И за это рабочий Питер проклинает вас, правильно говорил тут ваш командир.

Строп угрюмо молчал, многие солдаты насупились, опять опустили головы. Алексеев перевел дух, помолчал, продолжил радостно:

— Вчера — я видел это своими глазами — солдаты четвертой роты Павловского полка в благородном порыве негодования подхватили славное знамя Великой Российской Революции, поднятое рабочими Петрограда. С неслыханной храбростью, почти безоружные, вышли павловцы на улицы с клятвой друг другу — умереть или победить. Потому что лучше умереть, чем убивать своего брата — рабочего. Потому что у нас есть все шансы победить, если вы, солдаты, соедините свою силу с силой сотен тысяч питерских пролетариев. Питерские пролетарии восторженно приветствуют подвиг павловцев! Сегодня русский народ узнает о вашем подвиге и простит вас, скажет вам свое спасибо и пошлет земной поклон за то, что вместе с павловцами вы первыми из русских солдат встали в общие ряды борцов за народную свободу!..

Вчера павловцы стреляли в народ, сегодня они с народом. Вчера волынцы стреляли в народ, сегодня они с народом! Это неслыханная победа! Но еще служат царскому правительству измайловцы, преображенцы, Литовский и другие полки… Пойдем же к нашим братьям и скажем: вставайте в наш строй! Добудем себе волю и хлеб! Добудем себе счастье и прекрасное будущее! Долой царскую монархию!

Опять кричали «ура», опять кидали в воздух папахи, опять палили в воздух, но Кирпичников быстро успокоил команду. Горнисты заиграли тревогу. Часть взводных командиров и солдат направилась подымать остальные роты полка. Двор быстро наполнялся колючей щетиной штыков. Вышли 4-я рота батальона, затем 1-я и 2-я, подготовительные учебные команды. Открыли батальонный цейхгауз, раздали невооруженным винтовки и патроны. Когда весь Волынский полк был в сборе, решили идти сначала к преображенцам и быть готовыми к любому повороту событий…

Сообщив о восстании Волынского полка на Путиловский и в райком партии, Краузе и Алексеев пошли с ними «снимать» другие части.

Преображенцы готовились к строевым занятиям, только что выстроились на плацу, когда с песнями и шумом к их казармам приблизились волынцы. Почувствовав что-то неладное, офицеры приказали увести солдат в казармы. Но и солдаты почуяли необычность про исходящего, липли к окнам, возбужденно обсуждали, что бы это значило — красные флажки на штыках волынцев? И где их офицеры? А волынцы, смяв караул, уже вошли во двор казармы, громко крича, рассказывали о восстании, звали идти вместе. Кто-то даже грозил, что в противном случае будет открыт огонь.

Унтер-офицер 4-й роты Преображенского полка Федор Мануйлович Круглов понял суть происходящего быстрее всех.

— Братцы, — закричал он. — Вчера восстали павловцы! Сегодня восстали волынцы! Они идут с народом! Чего же мы — предадим их?! К оружию!..

Рота кинулась во двор, взломала патронный склад, разобрала винтовки и понеслась в объятия волынцев, с ними двинулась к Кирочной улице, где размещалась третья рота преображенцев, а потом уже все вместе — к Литовскому полку.

Уже два полка строем, с музыкой шли к литовцам, шли торжественные, радостные и на штыках у многих солдат — виданное ли дело? — трепыхались красные флажки.

Из подворотен на улицу валом валил народ. Обыватели стояли вдоль тротуаров, судачили, многие рабочие шли рядом и их становилось все больше.

— Братцы! Теперь нам никакой царь не страшен! Вишь, сколько солдатов и все с ружьями!

— Не кажи «гоп», пока не перепрыгнешь… Настоящие-то солдаты не тут, а на фронте. Вот замирится наш царь с немецким Вильгельмой, да пошлет армию в Питер…

— А ты не боись, там такие же, как мы, люди.

— Наша берет!..

И с Литовским полком сговорились. Разобрав все оружейные склады, что оказались поблизости, теперь ужо три полка серой рекой текли по Литейному проспекту в окружении тысяч рабочих, которые вооружались на ходу. Звенели стекла витрин оружейных магазинов, на улицу передавали ружья, револьверы, кортики, кинжалы, сабли. Их тут же расхватывали, и оттого у людей прибавлялось еще больше смелости и отчаянности.

— На Выборгскую! К Московскому полку, к московцам! — раздавались призывы.

Па подходе к Шпалерной улице к Алексееву подбежал солдат.

— Слышь-ка, ищу тебя, потерял совсем. Ты вчера на Знаменской был, али как?

— Был.

— Точно! Я тя сразу узнал… из волынцев я… когда ты речь заговорил! Это ты вчера с парнем нашему взводу агитацию наводил? Ну, еще унтер на вас орал, а мы в воздух стрельнули? — в голосе солдата была откровенная радость, будто родню за тридевять земель от дома встретил.

— Точно. А ведь я тя, паря, чуть не подстрелил, ну, ей-богу. Как сказали «Огонь!», я возьми да в наипоследний момент и пальни на четверть мушки выше. Жалко стало. Уж больно ты на моего брательника похож…

— А если б не был похож, так и застрелил бы?..

— А чего ж? Другие-то вон убивали, дело солдатское оно какое: велят бежать — бежи, велят колоть — коли, велят стрелять — стреляй… — Солдат сник, как-то потух.

— Ну, а думать умеешь? — спросил зло Алексеев.

— Думать нам не велено. У нас вон Кирпичников да Марков шибко умные. А напреж всего господа офицеры…

— Нет теперь офицеров, тю-тю, — присвистнул Алексеев.

— Как это нет? Совсем? — солдат всполошился, на миг задумался. Такая мысль посетила его впервые. — Айв самом деле нет, едрена матрена! Так что же делать?

Алексеев посмотрел на солдата внимательней. Лет двадцать пять, не более, лицо монголистое, а рыжий, глазки рысьи, смотрит хитро.

— Откуда ты такой? Как зовут-то?

— Да деревенский, с Новониколаевской губернии, с Пономаревки… Потому и фамилия Пономарев, а звать Федором.

— Ну, а меня Василием.

— Будем знакомы, — снова радостно заговорил солдат. — Я гляжу, ты шибко грамотный, так шпаришь, будто поп. Ты вот сказывал про какую-то партию… большевики называется, так ли? И про счастливую долю, про революцию… Ты расскажи про это, паря, очень прошу.

— Да когда рассказывать-то? Видишь, что происходит?.. Разве что на ходу, пока идем?

— А ну, давай!.. Эй, робя! — махнул солдат рукой кому-то в колонне. — А ну, шагай сюда!..

Алексеев загорелся, начал рассказывать про Кампанеллу и его «Город Солнца», про Маркса и про Ленина, про то, как обдирают и мучают людей богатеи, и про то, что пора с этим покончить. Вокруг собиралось все больше солдат, они окружали Алексеева слева и справа, требовали, чтоб говорил громче, и скоро получилось так, что Алексеев уже шагал в середине строя, и те, кто шли ближе к нему и слышали все, что он говорил, передавали и растолковывали его слова на свой манер, так, как понимали, тем, кто был дальше от него. Весь этот людской клубок галдел, вскрикивал, ойкал и был так увлечен беседой, что сначала, когда они вступили на Литейный мост и когда зазвучали первые выстрелы, люди даже не поняли, что по ним стреляют.

С той стороны моста раздавались дружные залпы, строчил пулемет. Упало несколько солдат. Прозвучали команды: «Ложись!», «Санитары, вперед!», «По противнику — огонь!». Волынцы, шедшие впереди, залегли, преображенцы и литовцы рассредоточились по переулкам и подъездам домов.

Через несколько минут все было кончено. Полицейская засада на мосту, потеряв несколько человек убитыми, в панике бежала.

Гордые быстрой победой, уверенные в себе, колонны двинулись дальше.

А навстречу им по мосту катилась, неслась людская лавина — это вооруженные выборжцы, пробившись сквозь полицейский заслон, с криками «ура!» спешили навстречу солдатам.

Строй снова смешался… Объятия, речи, стрельба в воздух и многотысячный рев:

— К Московским казармам! К московцам!

Но Московские казармы встретили восставших огнем. Одни за другим падали волынцы, преображенцы, литовцы, рабочие. Перестрелка затягивалась, и Кирпичников, посоветовавшись с Кругловым и другими руководителями полков, собирался уже дать команду отходить, как вдруг из ворот казармы выбежали несколько десятков солдат и с криками «Не стреляйте!» бросились в сторону восставших. Оказалось, что стреляют, отбиваясь от восставших, офицеры и учебная команда. Большинство же солдат готово присоединиться к революции.

Когда штурмом взяли наконец и казармы Московского полка, Алексеев почувствовал, что смертельно устал. Казалось, что позади уже целая вечность, а между тем, стрелка часов приближалась лишь к цифре «одиннадцать». День только начинался…

Весть о том, что Волынский, Преображенский, Литовский и Московский полки, саперный батальон перешли на сторону народа, разнеслась по городу с молниеносной быстротой. Утром их численность была около 10 тысяч человек, к обеду — более 25 тысяч, а вечером почти 67 тысяч.

И все же во многом это был стихийный процесс. Опьянение солдат собственной храбростью и свободой быстро проходило. Вставал неизбежный вопрос: что делать дальше? Не только завтра — это, конечно, главное, — но уже сейчас, через час, через два? «Ведите нас! Где вожаки?» — кричали солдаты. Вожаков не хватало, но все же они еще отыскивались в самой солдатской массе. Не было вождей — вот главная беда. Вожди в большинстве находились в тюрьмах, на каторге. Ленин был за границей… Восстанию не хватало единой направляющей воли. Тогда на вопрос «Что делать?» многие стали отвечать по-своему. «Навоевались, наслужились, хватит. Пора по домам!» — говорили одни. Другие и вовсе считали, что сделанное и есть революция. Теперь царь испугается и сам откажется от трона.

Нечто удивительное, непостижимое происходило с солдатами: привыкшие к палочной дисциплине, к зуботычине и презрению со стороны офицерства, они прямо на глазах хмелели от обретенной свободы, своевольничали, распускались. Один за другим и целыми группами солдаты покидали свои подразделения, разбредались по улицам, смешивались с толпой, отдавали или продавали винтовки, гранаты, патроны.

Краузе и Алексеев вместе с Кирпичниковым и Кругловым пытались некоторое время что-то сделать, чтобы помешать быстро растущей на их глазах анархии, но безуспешно. Решили: Краузе остается с Кирпичниковым и частью организованных вокруг него солдат, Алексеев идет с Кругловым и остатками 4-й роты к Таврическому дворцу.

Настроение у Алексеева испортилось, радость от восстания солдат, от сознания, что они перешли на сторону революции, сменилась растерянностью. Что толку от всего происшедшего, если в распоряжении восставших как не было, так и нет ни одной организованной части? Одно утешение: солдаты не будут стрелять в народ…

Шли строем, молча, быстрым шагом. Впереди — Круглов, сзади — солдат с красным флагом.

Вдруг откуда-то сверху ударил пулемет. Пули прочертили строчку в нескольких метрах перед головой колонны. С криком «Разойдись!» Круглов бросился за угол здания.

Алексеев, шедший в хвосте колонны, видел, как он с группой солдат подбежал к подъезду дома, с чердака которого бил пулемет, и нырнул в него. Прижимаясь к стенам зданий, Алексеев добежал до подъезда и помчался по лестнице, догоняя Круглова.

Сзади, на лестничной клетке быстро захлопнулась дверь. Засада?

Осторожно, на цыпочках Алексеев подкрался к двери, приник ухом. Тихо… Было слышно, как кто-то сопит за ней. Алексеев застучал по двери рукояткой револьвера.

— Откройте!..

Молчание, потом жалобно и испуганно:

— Не могу!

— Почему?

— Не могу…

— Откройте или буду стрелять!..

Дверь тут же отворилась.

Алексеев быстро осмотрел одну за другой обе комнаты, заглянул на кухню, в туалет. Никого.

— Почему не открывали?

Человек лет шестидесяти, седой, в пенсне и желтом халате, смотрел обалдело на пистолет в руке Алексеева, дышал с хрипами.

— Разве не слышите? Там внизу, на проспекте революция…

Алексеев рассмеялся. Вверху прозвучали винтовочные выстрелы. Пулемета больше не слышалось.

Громыхая сапогами, Круглов и солдаты бежали вниз.

— Что там? — спросил Алексеев.

— Городовые. В солдатскую форму переоделись и палят, сук-кины дети…

— Сколько?

— Трое.

— Где ж они?

— Внизу.

— Как?..

— Вот так. Сбросили.

Марш продолжался, но с большей осторожностью. Все невольно оглядывались вокруг, посматривая на крыши. И правильно делали. Тогда еще об этом никто не знал, а позже станет известно и о втором по значению после восстания солдат событии, которое коренным образом изменило соотношение сил в пользу народа, сделало 27 февраля решающим днем второй русской революции: К этот день была вынуждена окончательно капитулировать перед восставшими петроградская полиция.

В 12 часов дня градоначальник с ведома штаба округа распорядился снять оставшиеся посты, а городовых (сосредоточить в участках. Но это было запоздалое решение. Народ громил полицейские участки один за другим. Последовал приказ: городовым переодеться в штатское и идти на все четыре стороны. Сопротивление жандармских офицеров и городовых-одиночек, свидетелем которого был Алексеев, будет продолжаться еще несколько дней. Но 27 февраля полиция как организованная охрана царского режима перестала существовать…

Алексеев видел: необычайное возбуждение воцарилось в городе. То там, то здесь поднималась шальная стрельба. Это было ясно по тому, как неожиданно опа возникала и столь же внезапно прекращалась. Туда-сюда сновало множество автомобилей, распространяя наряду со слухами, сплетнями сообщения одно невероятнее другого.

…Подожжены Окружной суд, Губернское жандармское управление, Тюремное управление, Литовский замок, Александро-Невская часть…

…Утром группа солдат-волынцев освободила узников Дома предварительного заключения.

…Разгромлены «Кресты», Женская тюрьма на Арсенальской набережной, Исправительное арестантское отделение на Офицерской улице, Пересыльная тюрьма и Арестный дом близ Александро-Невской лавры.

…Освобождены из тюрем активные работники большевистской партии Иван Емельянов с завода «Феникс», Николай Быстров с завода Розенкранца, Сергей Гессен с Путпловского, Семен Рошаль, Георгий Пылаев, члены ПК большевиков В. Н. Залежский, Н. П. Комаров, Ф. Д. Лемешев, В. Шмидт…

Кто-то крикнул:

— Круглов, тут же рядом, на Нижнегородской, Военная тюрьма! Айда, освободим страдальцев!..

Быстро разработали план захвата тюрьмы. Рассредоточились, стали перебежками приближаться к мрачным стенам. Но едва зазвучали первые выстрелы, как ворота отворились и из них стали выбегать узники. Лязг кандальных цепей и наручников смешался с ревом и стоном толпы. Приспособившись на камнях мостовой, на углах зданий, солдаты тут же начали сбивать с заключенных оковы… Обнимались, плакали от счастья…

А теперь — поскорее добраться до райкома, до Путиловского. Ощущение было такое, будто восстание движется не вперед, а куда-то вбок. Вправо, влево? Одному не понять. Скорее, скорее к товарищам…

Алексеев попрощался с Кругловым и двинулся.

Пуржило. Шум и гам… Звуки клаксонов и выстрелов… Речи, речи… Красные флаги… Папахи, кепки… Шинели… Серое… Черное… Золото куполов… И глаза — море глаз. Смелых, отчаянных, радостных, испуганных — что будет?

В мозг, в душу, в сердце, в каждую клеточку тела что-то торкнулось, оставив сладкую боль… Алексеев знал: это пришли и просятся наружу стихи. Как давно он не сочинял! Исчезли звуки. В беззвучии проплывали мимо тарантасы и автомобили, целые толпы…

А все потому, что февраль… Великий Февраль!

Жизнь столицы становилась неуправляемой, «беспорядки», как называли власти движение восставших, усиливались, хотя это и был единственно верный порядок — порядок революции.

Власти еще пытались что-то предпринять, но всюду терпели провал.

Около часу дня Хабалов, растерянный и подавленный, с трясущимися руками, дрожащей челюстью, докладывал Совету министров о положении в Петрограде. Не лучше выглядел Протопопов. Со второй половины дня царица и правительство уже верили только в силу частей с фронта. В Ставку полетели панические телеграммы.

К шести часам вечера члены Совета министров перебрались с Моховой в Мариинский дворец. С общего согласия князь Голицын послал царю телеграмму, в которой сообщал, что Совет министров не может справиться с народным движением и потому просит о своем увольнении.

Сообщения царицы, военного министра и Голицына привели Николая II в крайнее смятение. Около 9 часов вечера он приказал возглавить подавление беспорядков в Петрограде состоявшему при нем генерал-адъютанту Н. И. Иванову, выделив в его распоряжение Георгиевский батальон из Могилева и несколько наиболее надежных полков с Северного и Западного фронтов. У генерала символическое отчество — Иудович. Приземист, угловат, хриповат. Борода лопатой, узенькие, в морщинистых веках хитрые глазки, утиный нос с бородавкой… Прямо сказать, вид не генеральский. Но дело знает, жесток. Это его рукой в 1906 году потоплено в крови Кронштадтское восстание моряков. Доверие к нему абсолютное. Кроме всего прочего, Иванов — крестный отец наследника. При вступлении в Петроград в его подчинение должны перейти все министры и другие чины… Полная диктатура.

Там, в Петрограде, бунт, там льется кровь и царь уже фактически не царь. А он заносит в свой дневник: «Написал Аликс и поехал по Бобруйскому шоссе к часовне, где погулял… После чаю читал и принял сенатора Трегубова до обеда. Потом поиграл в домино».

Еще жила в душе самодержца российского надежда и вера в лучший исход. А как же иначе? Царскому трону Романовых — триста лет, и все уже было — Болотниковы, Разины, Пугачевы, декабристы, 1905 год… Все кануло в Лету, а трон стоит. И как же иначе? Миллионы в серых шинелях умирают там, на фронтах, с последним криком «За веру, царя и Отечество!», за него умирают… Он повелит им во главе с его любимыми генералами повернуть штыки в другую сторону, на «внутреннего» врага, и послушные миллионы в серых шинелях умрут на этом новом фронте, потопят крамолу в крови и защитят его, Николая II… Как же иначе? Он им отец и повелитель… Еще жила надежда и вера, но все ж судьба самодержавия во всех возможных вариантах клонилась к закату…

IV

До завода Алексеев добрался далеко за полдень. Почти всю дорогу пришлось одолевать пешком — транспорт не действовал, улицы были запружены народом. Тело гудело от усталости и голод — вот проклятье! — сосал внутренности так, что звенело в голове и малость покачивало.

У ворот на Алексеева налетел Иван Тютиков:

— Ты где пропадаешь? С ног сбились, разыскивая! Давай немедля в кооператив «Трудовой путь»!

— В чем дело? Случилось что?

— Вот именно… Из Таврического звонили: Совет рабочих депутатов в Питере образуется. Велено выделить представителей от Нарвской заставы.

— Ну и выделяйте на здоровье… Сил моих нет — устал как. У тебя пошамать чего не найдется?

Тютиков покраснел, поправил свои круглые очки, некоторое время растерянно молчал, глядя на Алесеева, заговорил с возмущением и досадой:

— Как тебе не стыдно, Алексеев? При чем тут шамовка, твои силы? Тут такое происходит, а ты где-то шляешься… Ты пойми — революция!..

Алексеев так и присел от смеха.

— Вот дает Ванечка!.. Это кто меня учит? Всякая несовершеннолетняя малышня?

Тютиков опять залился краской, запетушился, изготовился к спору — он очень не любил, когда намекали на его возраст, хотя возраст уже давно был ни при чем — Тютикову шел восемнадцатый год, но он все еще выглядел подростком… Алексеев остановил его обиду примиряющим тоном.

— Ты друг мне, Ваня?

— Я — друг, если не будешь всякие оскорбительные намеки строить.

— Так вот, Ваня, если ты не хочешь, чтобы твой Друг номер, давай раздобудем ему кусок хлеба и он помчится в «Трудовой путь» быстрее авто.

До рабочего кооператива Путиловского завода «Трудовой путь» Алексеев добрался, когда митинг уже начинался. Верховодили меньшевики: они были в большинстве и на трибуне, и в массе собравшихся людей. Чувствовалось, что «меки» подготовились к выборам — их кандидатов поддерживали криками со всех сторон, и было видно, что за этим стоит чья-то организующая воля.

Из большевиков в Петросовет прошли бесспорно авторитетные, известные заводчанам Степан Афанасьев, Василий Алексеев, Иван Генслер, Иван Александров. Тут же им выписали бумагу, в которой значилось, что предъявители сего имеют необходимые полномочия представлять рабочих кооператива в Совете, дали грузовик и к нему невероятное множество всевозможных просьб и советов о том, как вести себя и что делать на заседаниях, и велели кратчайшим путем ехать в Таврический дворец — оттуда уже звонили: на 9 часов вечера было назначено первое заседание Совета рабочих депутатов.

Но все прямые пути к центру были забиты народом: сверкало оружие, щелкали затворы, воздух резали винтовочные удары, горели полицейские участки, магазины, тюрьмы, окрашивая небо над городом в зловеще-багряный цвет. Никакие просьбы и угрозы, мандаты и гудки клаксона не действовали — сбившийся в толпы народ не хотел пропускать автомобиль с депутатами, хотя его появление горячо приветствовали всюду — кузов грузовика был прекрасной трибуной для ораторов. Машина еще двигалась, а на нее уже со всех сторон вскарабкивались люди и бросали в толпу свой восторг и энтузиазм, не особо заботясь об их словесном оформлении. Узнав, что перед ними депутаты, требовали речей, ответов на вопросы до бесконечности.

В конце концов стало ясно, что прямая не всегда является кратчайшим расстоянием между двумя точками. Решили ехать кружным путем. К Таврическому добрались уже ночью и еще в начале Шпалерной поняли, что остаток пути лучше пройти пешком — улица была заполнена рабочими, студентами, курсистками, гимназистами и особенно солдатами, которые явились к дворцу с пушками, пулеметами, походными кухнями.

К этому моменту в руках властей — оставался лишь маленький островок: Зимний дворец и Адмиралтейство. Практически весь город — мосты, железнодорожные вокзалы, арсеналы, телеграф, Главный почтамт, Петропавловская крепость — был во власти восставших, среди которых уже с полудня все шире распространялся клич: «В Таврический дворец! К Думе!» Почему — в Таврический? Зачем — к Думе? Едва ли кто мог вразумительно ответить на эти вопросы. Но людской поток все множился и тек с окраин к центру города, к Таврическому дворцу.

— Слышь-ка, царь-то Думу распустил, а она ему не подчинилась. С народом Дума, вот как!..

— Дурной ты, что ль? Там буржуи сидят, слуги царевы. Ворон ворону глаз не выклюет…

— А и что, что буржуи? Они народом выбраны… Должен кто-то власть держать? На то и есть Дума.

— А плевать я хотел на твою Думу, на власть. Жрать охота — вот это беда. А там, у Таврического, солдатские кухни, говорят, поставили, обедом кормят. Айда к Думе!

— Вот темнота, вот недотепы! «Жрать охота», «Дума власть держит»… Свою власть, нашенскую власть, народную устанавливать надо — вот какое дело. Говорят, в Таврическом Петроградский Совет рабочих депутатов собрался…

— А наш, солдатский Совет иде ж?..

— Вот это вопрос! К Таврическому!..

Таврический дворец также был забит солдатами, в основном преображенцами. Комнату № 12, где проходило заседание Совета, Алексеев с друзьями нашли не сразу. У входа в нее стояли караульные, которым они вручили общее на всех удостоверение. Пока один солдат читал его, другой повязал на рукава всем путиловцам широкие красные ленты.

Вошли в небольшой зал, сели на свободные места, которых было немного.

Алексеев огляделся. На заседание собралось человек сто двадцать — сто пятьдесят, не более. Белели манишки, манжеты, выделяясь на фоне черных отутюженных костюмов. Рабочие блузы и куртки терялись среди них.

— Слышь, Иван, — обратился Алексеев к Александрову. — Куда это мы попали? Рабочих-то в этом Совете, рабочих депутатов кот наплакал.

Александров пожал плечами, приложил палец к губам — молчи, мол, и слушай.

В этот момент председательствующий объявил, что слово предоставляется господину Чхеидзе.

— Кто такой? — спросил Алексеев у соседа справа.

Тот недоуменно глянул на него.

— Николай Семенович Чхеидзе. Председатель Временного исполкома Совета рабочих депутатов.

— С ним мы знакомы, — зачем-то соврал Алексеев. О Чхеидзе он немало знал из газет, которые частенько публиковали фото этого думского деятеля и одного из лидеров меньшевиков, хотя «живьем» видел его впервые. — Я о том, который объявляет, о председателе.

— О ведущем, — поправил снисходительно сосед. — А это господин Соколов, Николай Дмитриевич, кажется, ваш, большевик… — И замолчал, всем своим видом показывая, что больше никаких пояснений давать не намерен.

Чхеидзе говорил о значении русской революции, призывал бороться до конца, до полной ее победы, хотя из красивой и гладкой речи его Алексеев так и не понял, что же это такое — «полная победа», за что же конкретно должен бороться Совет рабочих депутатов.

Чхеидзе устроили овацию.

— Слово господину Керенскому, товарищу председателя Временного исполкома нашего Совета! — объявил ведущий.

Керенский встал, бросил несколько возвышенных фраз и — весь озабоченный и деловитый, не дожидаясь, когда кончат ему аплодировать — картинно удалился в правое крыло дворца. Вскоре туда же последовал и Чхеидзе. Председательствовать остался М. Скобелев, второй товарищ председателя, и заседание, которое и до этого производило на Алексеева довольно странное впечатление, стало совсем странным, сумбурным. Было ясно, что заранее намеченной повестки дня нет. Депутаты вставали каждый со своими вопросами, перебивали друг друга, спорили. Скобелев лишь подливал масла в огонь всеобщего возбуждения своими репликами и замечаниями, но не управлял им.

Путиловцы никак не могли включиться в ход заседания, переглядывались между собой в недоумении.

— Послушай, Степан, — тронул Алексеев за плечо сидевшего впереди Афанасьева. — Какого черта мы тут сидим? Балаган, да и только. Может, махнем на улицу? Ведь там сейчас такое творится!.. Там — главное.

— Не скажи, Вася, не скажи… — задумчиво прошептал Афанасьев и обратился к своему соседу: — Товарищ, какие вопросы до нас тут обсуждали?

— Пока немного… никаких, собственно…

— Кто главенствует в исполкоме Совета?..

— Меньшевики и эсеры, товарищ. Наших, точно знаю, трое. Одна пятая часть… Вы большевик?

— Да. Кто же из нашего руководства тут присутствует?

— Во-он того, бровастого, ну, который с тем, что в пенсне, разговаривает, видите?

— Так…

— Это Александр Белении. Это — кличка. Настоящая фамилия Шляпников — председатель Русскою бюро ЦК.

Алексеев вслушивался в разговор. Стал выискивать среди затылков впереди сидевших людей того, о ком говорил словоохотливый депутат. Взгляд выхватил две склонившиеся одна к другой головы, блеснувшие на мгновение стекла очков. Высокие лбы. Щетинки усов. Напряженные, серьезные лица. «Который справа от «очкарика», значит, и есть Шляпников, — отметил про себя Алексеев.

— …А тот, что в пенсне, Молотов. Тоже кличка. Настоящая фамилия — Скрябин. Член Бюро ЦК, — продолжал шептать впереди сидящий на ухо Афанасьеву. — А тот, что справа от Шляпникова, Петр Залуцкий. Тоже член Бюро ЦК. Думаю, есть на заседании еще большевики, только я не всех знаю.

— Жаль. А то бы вы и про них все секреты рассказали, — сумрачно и громко сказал Алексеев.

Впереди сидевший депутат оглянулся, пытливо посмотрел на него.

— Из меня, товарищ, всякие секреты в «Крестах» очень вытягивали, да не вытянули. Теперь говорю громко, потому что можно. А впрочем… — он замялся. — Впрочем, вы, наверное, правы, товарищ. Все еще только начинается… Учту.

Постепенно ход заседания налаживался, становился деловым.

Заслушали краткую информацию о снабжении города продовольствием и создали продовольственную комиссию.

«Для дальнейшей организации революционных выступлений армии» утвердили состав военной комиссии.

Создали литературную комиссию, на которую была возложена задача наладить выпуск газет, листовок, воззваний, издание «Известий Петроградского Совета рабочих депутатов». Выпуск контрреволюционных газет и листовок запрещался.

По предложению А. Г. Шляпникова постановили организовать «районные отделения Советов», избрали десять руководителей этих отделений и решили назвать их комиссарами — словом, которому суждено было стать одним из самых знаменитых в словаре революции, словом, которое скоро стало должностью на фронте и в государстве, словом, за которым вскоре встали образы тысяч и тысяч самых преданных делу революции людей с душами родниковой чистоты и сердцами, полными боли и страданий за народ; словом, которое ненавидели враги и которым мы поныне называем самых лучших наших партийцев…

В конце заседания состоялось официальное избрание состава Исполкома Петросовета, в который вошли 15 человек. Большевики составляли в нем одну пятую часть: Шляпников, Залуцкий, Красиков.

Расходились спешно и быстро.

— Ну, что, Василий, теперь скажешь, а? — спросил Алексеева Афанасьев.

— Это ты о чем, Степан?

— Насчет того, где сейчас главное — на улицах или в кабинетах… Теперь, брат, в комнате номер одиннадцать, да в комнате номер двенадцать, где исполком заседает, вся политическая каша варится. Кумекаешь? Чует мое сердце, хлебнем мы горького до слез с таким исполкомом. Что нам ждать от Чхеидзе да Керенского?

Он был прав, умница Степан Афанасьев, хотя вряд ли знал, почему он прав наверняка. Но чутье рабочего человека, классовое чутье, его не подводило и на этот раз. Неспроста, совсем неспроста покинули первое заседание Петросовета Чхеидзе и Керенский…

Здесь же, в Таврическом дворце, в его правом крыле, в течение всего дня 27 февраля формировалась и буржуазная власть. Законопослушная государю Дума, Дума, которая всеми силами хотела спасти монархию и меньше всего желала революции и установления народной власти, эта нелюбимая больше от эмоций, чем от разума, царем Дума, была к тому времени закрыта.

В ночь на 27 февраля Родзянко получил высочайший указ: «На основании ст. 99 основных государственных законов повелеваем: занятия Государственной Думы прервать с 26 февраля сего года и назначить срок их возобновления не позднее апреля 1917 года в зависимости от чрезвычайных обстоятельств».

Выслушав указ царя, депутаты в смятении и растерянности тотчас же покинули зал заседаний и собрались в полуциркульном зале Таврического дворца. Начались споры, ссоры, истерики…

Одни предлагали, несмотря ни на что, взять власть в свои руки. Другие требовали передать власть в руки наиболее авторитетного царского генерала. Третьи настаивали на создании комитета, который встал бы и над Думой. Керенский просил полномочий на встречу с войсками и союз с ними. Милюков умолял не спешить с выводами и решениями.

Но в разгар дебатов в зал, бряцая оружием, вошел пристав и сообщил, что охраняющая Таврический дворец воинская часть присоединилась к восставшим…

Родзянко шлет царю отчаянную телеграмму: «Занятия Государственной Думы указом Вашего Величества прерваны до апреля. Последний оплот порядка устранен. Правительство совершенно бессильно восстановить порядок. На войска гарнизона надежды нет. Запасные батальоны гвардейских полков охвачены бунтом. Убивают офицеров. Примкнув к толпе и народному движению, они направляются к дому Министерства внутренних дел и к Государственной Думе. Гражданская война началась и разгорается. Повелите немедленно призвать новую власть на началах, доложенных мною Вашему Величеству во вчерашней телеграмме. Повелите в отмену вашего высочайшего указа вновь созвать законодательные палаты. Возвестите безотлагательно эти меры высочайшим манифестом. Государь, не медлите. Если движение перекинется в армию, восторжествует немец, и крушение России, а с нею и династии, неминуемо. От имени всей России прошу Ваше Величество об исполнении изложенного. Час, решающий судьбу Вашу и родины, настал. Завтра может быть уже поздно».

В 15 часов дня из левого крыла Таврического дворца до думского совещания дошло сообщение о создании Петроградского Совета. Совет старейшин решается создать Временный комитет Государственной думы во главе с Родзянко, который, однако, не взял на себя функции государственной власти. Задача была не из простых: овладеть народным движением, создать буржуазную власть, чтобы подавить это движение и сохранить монархию.

В те самые часы, когда депутаты Петроградского Совета собирались в Таврический дворец на первое заседание, в здании Мариинского дворца делегация Думы во главе с Родзянко вела беседу с великим князем Михаилом Александровичем и председателем Совета министров Голицыным. Делегаты Думы доказывали им, что единственным спасением страны является передача власти Думе, которая сможет образовать авторитетное и действенное правительство. Сообщение о переговорах довели до царя. В двенадцатом часу ночи из Ставки Голицыну поступила телеграмма: царь сообщал, что какие-либо перемены считает недопустимыми.

Упорство царя, а самое главное, стремительное развитие событий поставили Временный комитет Думы перед выбором: либо признать революцию и попытаться возглавить народное движение, либо бесславно погибнуть вместе с царизмом. Надо было решаться.

В эти минуты в Таврический дворец явилась депутация офицеров Петроградского гарнизона с заявлением, что офицеры смогут образумить солдат, если Дума возглавит движение народа, даст ему мирное направление. И тут же пришло сообщение, что преображенцы — «первый полк империи» — отдают себя в распоряжение Думы. Это был не полк, а только часть четвертой роты в других его подразделений во главе с фельдфебелем Кругловым, но это было кое-что…

Дебаты продолжались… В них приняли участие председатель Петросовета Чхеидзе и его коллега Керенский, которые согласились войти в состав Думского комитета, косвенно признав тем самым право Временного комитета на руководство революцией.

С сомнениями и колебаниями покончено. В ночь на 28 февраля Временный комитет Думы обратился к народам России с воззванием, в котором говорилось, что он берет на себя инициативу «восстановления государственного и общественного порядка».

Всю ночь на 28 февраля в Таврическом дворце при огромном стечении рабочих и солдат работал Исполком Петросовета. К 4 часам утра было принято решение об установлении сборных пунктов для вооруженных рабочих и войск в шести окраинных рабочих и одном центральном районах. Постановили организовать на заводах и фабриках рабочую милицию по сто человек на каждую тысячу пролетариев. Создавались вооруженные силы народной революции…

Не спал Таврический, и город, кажется, тоже не спал. На десятках заводов и фабрик рабочие выбирали завкомы, делегатов в Петросовет, готовили вооруженные отряды…

Кому-то могло показаться, что все, наконец-то, образовывается, одна власть заменяется другой, непреодолимой стеной вставая на пути стихии и беспорядка. Но то была лишь видимость.

Воцарялось двоевластие… Заседавший в кабинете бюджетной комиссии Совет рабочих депутатов еще не управлял высшими государственными учреждениями, покинутыми старым чиновничеством, но он владел умами масс и выражал их волю. А в тот момент, когда шло и завершилось первое заседание Петросовета и до полуночи, покуда Временный комитет Думы еще терзался сомнениями, Петросовет был единственным органом власти в России.

Петросовет и Временный комитет делили между своими членами «портфели», готовили воззвания и декреты, продумывали стратегию и тактику своей деятельности…

Алексееву на эту ночь досталась скромная, но смертельно опасная должность: он был назначен связным Исполкома Петросовета с Нарвским районом.

Алексееву выделили автомобиль «фиат» с шофером, двух егерей запасного Егерского полка. Борта грузовика изнутри были обложены мешками, из которых потом, когда по ним ударили первые пули, посыпалась мука и пшенная крупа. Два «максима» были расположены в кузове так, что при надобности можно было стреляв сразу вперед, по ходу движения, и назад.

Осмотрев машину, Алексеев обратился к своей команде с речью.

— Здесь, в Таврическом, — кивнул он на дворец, — штаб народного восстания, наш Совет. Он — всему делу мозг и голова. А там, — он обвел рукой вокруг, — там руки и ноги, все тело революции. Мы — я и вы трое, а также десятки и сотни таких, как мы, вместе с телефоном и телеграфом — нервы революции. Мы все сигналы и указания от головы к другим членам ее тела должны немедленно передавать, чтобы они жили и двигались. А также обратно, к мозгу, чтобы он правильно соображал. Вот у меня пакет с разными инструкциями и указаниями. Какими? Я и сам не знаю: не положено. Случись что — городовые, жандармы или офицерье налетят — не меня, а пакет спасайте. Ясно?

Команда согласно загалдела.

— Тогда по местам и в путь.

Егеря улеглись вдоль бортов. Алексеев сел рядом с шофером.

И начались гонки…

С сообщениями с заводов и фабрик — в Таврический, с поручениями из дворца — на Нарвскую заставу. Туда-сюда, туда-сюда челноком носился автомобиль Алексеева, напарываясь на заставы и патрули, расставленные восставшими и еще бог знает кем. Сколько раз неожиданно поперек дороги вырастали фигуры с фонарями и винтовками в руках.

— Стой! Предъяви документы!

И всякий раз левой рукой Алексеев лез за отворот куртки, во внутренний карман, где лежало удостоверение Исполкома Петросовета, напечатанное на бумаге с подписью Чхеидзе и без всякой печати, а правую руку держал в кармане, наводя незаметно пистолет на проверяющих. Из кузова целились в них егеря. Так — винтовки в упор друг на друга, пальцы на спусковых крючках — подозрительно обшаривали проверяющие фонаря-мп и взглядами сидящих в автомобиле, а те — проверяющих, и каждый знал, что между его жизнью и смертью лежит мгновение, которое необходимо пуле, чтоб преодолеть длину ствола нагана или винтовки, даже звука выстрела уже не услышишь… Солдаты, в большинстве безграмотные, подолгу вертели в руках удостоверение, которое вручал им Алексеев, потом передавали его рабочим, если они были в составе патруля, те, еще ничего не ведавшие о Петроградском Совете, выспрашивали Алексеева «что да кто», «где да когда», тот объяснял, ему не сразу верили, он попервоначалу тихо закипал злостью от пустой траты времени, но в третий-четвертый раз понял, что люди не виноваты в своем незнанье, что объяснять им ситуацию — значит делать часть порученного ему Петросоветом дела. Ту же революционную работу стал выполнять с настроением, и патрули перестали пугать.

В тот раз, когда у Аничкова моста на пути автомобиля выросли три фигуры, Алексеев привычно бросил шоферу «Стой!», открыл дверцу, чтоб поприветствовать идущих к машине людей. Вдруг в свете фар мелькнуло знакомое лицо под нахлобученной на глаза кепкой. Что-то недоброе было связано с этим лицом. «Кто это? Кто? Кто? Кто?» — билась мысль, но ответ не приходил. Тут один из троих поскользнулся, вскинул руки, сохраняя равновесие, и под рабочей тужуркой блеснуло золото погон. «Ванаг! А тот, в кепке — ротмистр Иванов!» — выскочило из памяти.

— Гони! — крикнул Алексеев шоферу.

«Фиат» зарыкал, дернулся так резко, что Алексеев откинулся назад и больно ударился затылком, но это спасло: там, где только что была его голова, пискнула пуля, ударив в деревянную крышу кабины.

Гремели вслед револьверные выстрелы, в кузове раздался вскрик, потом заработал егерский пулемет. Алексеев несколько раз пальнул в темноту наугад и, когда понял, что место стычки уже далеко, остановил машину — сверху по крыше стучали.

— Что случилось? — заглянул Алексеев в кузов, встав на подножку.

— Власика, братишку моего убили, — спокойно, еще, видимо, не отдавая себе отчета в случившемся, ответил второй егерь.

Брат его лежал поперек кузова лицом в темное ночное небо. Алексеев вспомнил, что еще тогда, у Таврического, когда его знакомили с егерями, он обратил внимание на то, что они похожи друг на друга как две капли воды, но было не до разговоров.

— Двойняши? — спросил Алексеев.

Егерь качнул головой и заплакал.

— Где мы? — спросил Алексеев шофера.

Тот спал, положив голову на руль.

Алексеев огляделся…

Обезлюдевшая улица лежала тихая, мрачная… Ни одного огонька в окнах. Спят люди. Неужели спят, в такую ночь — и спят? Нет, боятся зажечь огонь. Впрочем, почему не спать, сколько времени? Вытащил «луковицу»: четвертый час ночи.

Качался и поскрипывал под ветром уличный фонарь, чахоточно освещая округу. Алексеев достал пистолет и выстрелил в него. Фонарь со звоном разлетелся, стало совсем темно.

— Правильно, — буркнул шофер, очнувшись от выстрела. — А то стоим навроде мишени…

Неужели и суток не прошло с того часа, когда по этой широкой улице его несла в тисках солдатская масса, а оп вещал про светлое будущее, про Кампанеллу и Маркса? Неужели всего несколько часов прошло? Фантастично, невероятно…

«Черт возьми, а ты удачливый парень, Вася, — подумал Алексеев. — Сколько раз за эти дни тебя могли укокошить, а поди ж ты — жив и здоров. А ведь страшно это — умереть… Вет лежит в кузове молодой парень, ему уже не больно и не страшно. Но плачет брат. Заплачут мать и отец, жена и дети, если таковые имеются, друзья-товарищи… Это ведь тоже страшно — боль родных и близких, чужая боль из-за тебя, даже если тебе уже все все равно и безразлично…»

— Давай к Таврическому, — сказал Алексеев шоферу. — Я в кузов полезу. Слышишь, все плачет?..

В Петрограде занималось раннее утро нового дня, но до рассвета еще надо было дожить…

Загрузка...