Гай Юлий Цезарь



Из энциклопедии «Британика».

Издательство Вильяма Бентона, 1961 г., т. 4


ГАЙ ЮЛИЙ ЦЕЗАРЬ (102? — 44 гг. до н.э.) — великий римский полководец и государственный деятель — родился 12 июля 102 года до н.э. Это утверждение немецкого историографа Теодора Моммзена (1817 — 1903) противоречит свидетельству таких античных историков, как Светоний, Плутарх и Алпиан, писавших, что Цезарь был убит в возрасте 56 лет и, следовательно, родился в 100 году до н.э. Однако более прав, по-видимому, Моммзен. Его утверждение базируется на том, что Цезарь последовательно прошёл все республиканские государственные должности и уже в 65 году до н.э. был избран эдилом[193], а по римскому законодательству человек, занимающий пост эдила, не может быть моложе 37 — 38 лет. Гай Юлий Цезарь происходил из старинного патрицианского рода[194], который вёл своё начало от легендарного Юла, сына Энея и внука Венеры и Анхиза[195]. Позже, уже став диктатором Рима, Цезарь отдал должное своим предкам и построил на форуме[196] храм Венеры Прародительницы. С юных лет окунувшись в политику, он стал одним из лидеров народной партии популяров, но его патрицианское происхождение помешало ему занять должность народного трибуна[197], к которой Цезарь стремился. В то же время род Юлиев, принадлежа к римскому нобилитету[198], выдвинул из своих рядов несколько государственных деятелей, занимавших высшие посты в магистратах[199]. Дяди Цезаря были консулами[200]: Секст Юлий Цезарь (91 г. до н.э.), Луций Юлий Цезарь (90 г. до н.э.), а его отец, имя которого (Гай Юлий) перешло к сыну, занимал должность претора[201]. Большинство членов его семьи принадлежало к сенаторской партии оптиматов, представлявшей интересы старой аристократии, однако Цезарь с самого начала примкнул к популярам. Причиной этого, без сомнения, было его родство с Гаем Марием, мужем его тётки Юлии. Цезарь родился в год, когда Марий одержал первую большую победу над германскими племенами тевтонцев. Он подрастал и воспитывался, видя перед собой блестящую карьеру великого воина, и, конечно, присоединился и к его партии, и к его успеху. Мы мало знаем о том, какое образование получил Цезарь. Его мать Аврелия происходила из знатной патрицианской семьи, и Тацит упоминает её имя рядом с именем Корнелии, матери братьев Гракхов, как пример римской матроны, чьи строгость и требовательность помогли воспитать в сыне настоящего воина и государственного деятеля. Учителем Цезаря был некто Антоний, уроженец Галлии (очевидно, имеется в виду Цизальпинская Галлия). По свидетельствам современников, Антоний одинаково хорошо разбирался как в греческой, так и в латинской литературе и несколькими годами позже основал школу риторики, которую в 66 году до н.э., уже будучи претором, посещал Цицерон. Возможно, именно благодаря своему учителю Цезарь заинтересовался Галлией, её народом и с сочувствием стал относиться к требованиям политических прав галлов, живших в землях, завоёванных римлянами в Северной Италии.

На шестнадцатом году жизни (87 г. до н.э.) Цезарь потерял отца и одновременно надел одноцветную тогу[202] (toga virilis) как символ зрелости. Союзническая война (90 — 89 г. до н.э.) с италийскими общинами, в которой Рим хотя и победил, всё же даровала жителям Италии, хотя и не всем, римское гражданство и, следовательно, избирательные права. Разразившаяся вскоре гражданская война, в которой противоборствовали друг другу две партии, принесла временный успех популярам, во главе которых стояли Гай Марий и Луций Корнелий Цинна (лидер другой партии — Луций Корнелий Сулла воевал в это время на Востоке с понтийским царём Митридатом). Марий и Цинна прибегли к массовой резне своих политических противников, в которой погибли и оба дяди Цезаря. Но самому Цезарю была оказана поддержка, и он стал (flamen Dialis) жрецом Юпитера, верховного бога Рима. На следующий год (год смерти Мария) Цезарь расторг помолвку с Коссуцией, девушкой из всаднического, но очень богатого семейства, хотя и нуждался в деньгах, и просил руки Корнелии, дочери Цинны. Получив согласие, он укрепил свои позиции в правящей партии. Однако вскоре его политическая карьера была прервана триумфальным возвращением Суллы (82 г. до н.э.), захватившим власть в Риме. Новый властитель велел ему развестись с женой, но услышав отказ, лишил его имущества и отстранил от должности жреца, и только заступничество родственников, входивших в ближайшее окружение Суллы, и коллегии девственных весталок[203] спасло жизнь юноши.

Сложив с себя жреческие обязанности (81 г. до н.э.), Цезарь направился на Восток и принял участие в своей первой кампании под началом Минуция (или Марка, как у Светония) Терма, занимавшегося подавлением последних очагов сопротивления римской власти в провинции Азия. При штурме Митилен, города на острове Лесбос, за спасение жизни римского гражданина, солдата, он получил награду (corona civica) — «дубовый венок». В 78 году до н.э. Цезарь служил под командованием Сервилия Исаврика и сражался с киликийскими пиратами, но, когда до него дошла весть о смерти Суллы, он немедленно вернулся в Рим. Цезарь не дал себя втянуть в заговор Марка Лепида, выступавшего с сумасбродными планами отмены всех нововведений Суллы с помощью силы, и воспользовался другим способом политической борьбы. Он привлёк к суду (77 г. до н.э.) двух видных сенаторов-сулланцев Гнея Корнелия Долабеллу и Гая Антония по обвинению в грабежах и вымогательствах во время управления ими провинциями Македония и Греция. Цезарь проиграл оба дела, но смог показать народу коррумпированность сенаторского судилища. После этих неудач Цезарь решил некоторое время не принимать активного участия в политике и отправился на остров Родос изучать искусство красноречия у знаменитого Аполлония Молона. Во время этого плавания он был захвачен пиратами и в ожидании выкупа держался в их окружении с поразительным хладнокровием и даже угрожал вернуться и распять их. Как только пришёл выкуп и его освободили, он не замедлил исполнить свою угрозу. Пока он учился на Родосе, началась третья война с Митридатом VI Евпатором. Цезарь немедленно собрал отряд добровольцев и помог удержать в лояльности к Риму заколебавшиеся азиатские провинции. Когда для командования римскими войсками в Азии прибыл Лукулл, Цезарь вернулся в Рим, где ему сообщили, что он победил своих соперников в выборах на место понтифика[204], которое пустовало после смерти его дяди по материнской линии Гая Аврелия Котгы. Он также стал первым из шести (tribuni militum a populo) военных трибунов[205], избираемых народом, но свидетельств о его службе на этом посту не сохранилось. Светоний говорит, что Цезарь с жаром бросился восстанавливать права народных трибунов, существенно ограниченные Суллой, и сумел провести закон об амнистии граждан, бежавших в гражданскую войну к Серторию и воевавших в Испании. Он не был таким уж ярым борцом за дело популяров, однако делал всё от него зависящее для краха сулланского режима. Кризис в стране, спровоцированный восстанием рабов под предводительством Спартака, привёл к сосредоточению законодательных и управленческих функций в руках Помпея и Красса, которые в 70 году до н.э. ограничили власть сената, вернули народным трибунам прежние права и возможности выступлений с законодательными инициативами и вернули всадническому сословию приоритет в отправлении судебных должностей. Судебная реформа (точнее, компромисс) была результатом работы дяди Цезаря по материнской линии Луция Аврелия Котты. Однако сам Цезарь не получил никакой выгоды от этого родства. В 69 году до н.э. он служил квестором[206] при Антистии Ветсе, наместнике провинции Ближняя Испания. Возвращаясь в Рим (согласно Светонию), он повёл настоящую революционную агитацию среди жителей Транспадании за получение всех политических прав[207], в которых им было отказано Суллой.

Цезарь и Помпей. Цезаря все знали как человека, любящего получать удовольствие от жизни, человека, знаменитого своими долгами и интригами. В политике Цезарь не имел другой опоры, кроме потерявшей доверие партии популяров (теперь её роль сводилась к слабой поддержке Помпея и Красса). Но вскоре после того как сенат вновь проявил свою недальновидность, послав Помпея на Восток, а консулы 67 — 66 годов до н.э. Габиний и Манилий наделили Помпея небывалыми полномочиями, Цезарь окунулся в сеть политических интриг, которые сейчас не представляется возможным распутать. В своих выступлениях Цезарь не упускал возможности высказаться за демократию. Уже в 68 году до н.э., на похоронах своей тётки Юлии, он выставил бюсты её мужа Мария, а в 65 году до н.э., исполняя должность курульного эдила[208], он вернул трофеи Мария в храм на Капитолии. В 64 году до н.э., председательствуя в комиссии, расследовавшей убийства, он привлёк к суду трёх палачей, назначенных Суллой во время проскрипций[209], а в 63 году до н.э. выступил при расследовании убийства Сатурнина с инициативой возродить древнюю процедуру проведения судебного заседания народным собранием. Эти меры, а также щедрость, расточаемая Цезарем при украшении города и устройстве игр и зрелищ, которые входили в обязанности эдилов, завоевали ему такую популярность среди плебса, что в 63 году до н.э. он был избран великим понтификом, победив таких известнейших соперников, как Квинт Лутаций Катул и Публий Сервилий Исаврик. Но всё это была лишь внешняя оболочка его деятельности. Без сомнения, Цезарь знал хотя бы о некоторых нитях заговора, которые велись во время кампании Помпея на Востоке. По свидетельству одного из очевидцев, партия заговорщиков — Каталина, Автроний и другие — решила 1 января 65 года до н.э. убить консулов, Красса объявить диктатором, а Цезаря сделать начальником конницы. До нас также дошли сведения о том, что было предложено наделить Цезаря чрезвычайными военными полномочиями в Египте, в котором в то время не было законного царя и который находился под протекцией Рима. В конце 64 года до н.э. попытка создать противовес власти Помпея, окончившаяся неудачей, была сделана трибуном Сервилием Руллом. Он предложил создать земельную комиссию, обладавшую широкими правами, которая на деле возглавлялась бы Цезарем и Крассом. Предложение Рулла не прошло благодаря Цицерону, ставшему консулом в 63 году до н.э. В этом же году был раскрыт заговор Каталины. Вместе с другими в соучастии в преступлении был обвинён и Цезарь, в жаркой дискуссии в сенате на него указал один из лидеров старой аристократии Марк Порций Катон. Но Цезарь не мог поступать иначе по причине своей партийной принадлежности и до конца противостоял решению о казни заговорщиков. Красс, также попавший под подозрение в соучастии с заговорщиками, был самым богатым человеком в Риме, и обвинителям показалось слишком неправдоподобным, чтобы он поддерживал анархистские замыслы мятежников. Однако и Цезарь и Красс, без сомнения, только делали вид, что не знают ничего о делах левого крыла их партии и заговорщиков. Всё это лишь способствовало ухудшению положения внутри правительства.

Будучи претором (62 г. до н.э.), Цезарь поддерживал предложении, которые делали сторонники Помпея. Это привело к сильнейшему столкновению его с сенатом. Такая тактика Цезаря была мнительно им продумана, так как возвращение Помпея было близко. Когда тот наконец высадился на побережье Италии и распустил свою армию, то встретил в лице Цезаря союзника. После претуры кредиторы не разрешили Цезарю уехать из Рима, пока тот не возвратит им деньги. Однако Красс ссудил ему 200 тысяч фунтов[210], дав возможность выехать в провинцию. Наконец Цезарь покинул Рим и поехал в Дальнюю Испанию, где надеялся поправить своё финансовое положение и создать репутацию отличного полководца. По возвращении в Рим в 60 году до н.э. Цезарь обнаружил, что сенат пожертвовал поддержкой всаднического сословия (которую Цицерон так стремился сохранить). В конце концов твердолобый сенат окончательно настроил против себя и Помпея, отказавшись ратифицировать его законопроекты и раздать земли его солдатам. Цезарь тут же стал сближаться с Помпеем и Крассом, которые одинаково, но по-своему ненавидели существующую систему правления. Ему удалось убедить их забыть ссору и создать коалицию, которая положила бы конец правлению олигархии. Цезарь даже предпринял благородную, хотя и безуспешную, попытку заручиться поддержкой Цицерона. Был создан так называемый первый триумвират, и конституционное правительство фактически перестало существовать.

Первым вознаграждением Цезарю стала его победа на выборах, где он был избран консулом. Ради неё Цезарю пришлось отказаться от триумфа[211], право на который он получил в Испании. Вторым консулом был избран Марк Бибул, принадлежащий к непримиримой части сенатской олигархии и при поддержке своей партии всячески использовавший конституцию, чтобы препятствовать проведению законопроектов, предлагаемых Цезарем. Однако Цезарь смог победить оппозицию, убедив ветеранов Помпея в необходимости выгнать его коллегу с форума. Бибул оказался узником в собственном доме, а Цезарь стал решать все дела республики по своему усмотрению. Таким образом, была достигнута цель коалиции. Сенат наконец утвердил распоряжения Помпея на Востоке. Было принято предложение выкупить земельные наделы в Кампанье за счёт денежных средств от эксплуатации новых земель и раздать помпеевским ветеранам. Это, правда, помешало стремлениям богатейших римлян, в основном всадников, чьи интересы выражал Красс, сдавать в аренду земли, перешедшие к Риму в результате завоеваний азиатских земель. Было подтверждено право Птолемея Авлета на египетский трон (за вознаграждение в 1 500 000 фунтов), и был принят новый закон о предотвращении вымогательств со стороны местных правителей.

Завоевание Галлии. Цель, которую поставил Цезарь перед собой, — встать во главе армии. Он прекрасно понимал, что таким образом получит практически всё, в его руках сконцентрируется огромная власть. Воспользовавшись исключительным правом, предоставляемым конституцией, сенат поручил Цезарю после окончания консульства в 59 году до н.э. вместо управления провинцией надзор над государственными дорогами и лесами Италии. Но Цезарь добился того, что сенат принял законопроект, отводивший ему в управление Цизальпинскую Галлию и Иллирик на пять лет. Он также добился присоединения к его провинции и Трансальпийской Галлии, где, как он знал, назревала буря, грозящая снести римскую цивилизацию за Альпийским хребтом. Вражда галльских племён между собой позволила германцам вначале завоевать опорный пункт на левом берегу Рейна, а затем и овладеть доминирующей позицией в Центральной Галлии. В 60 году до н.э. вождь германских племён Ариовист разгромил племя эдуев, которое было союзником Рима, и отвоевал у племени секванов большую часть их территории. Цезарь, несомненно, понимал, что германцы хотели укрепить своё господство в Галлии и вытеснить оттуда римлян, но им необходимо было выиграть время, и в 59 году до н.э. Ариовист подписал договор о дружбе с Римом.

В 58 году до н.э. гельветы — племя кельтов, жившее в пределах нынешней Швейцарии, — решили оставить свою страну и уйти к берегам Атлантики. Для этого они просили Рим пропустить их через свою землю. По утверждению Цезаря, гельветов было 368 тысяч человек, и во что бы то ни стало было необходимо воспрепятствовать их переселению и спасти римскую провинцию от вторжения. Цезарь имел в этот момент под своим началом всего один легион[212]. Именно с ним он и двинулся к Женеве, разрушил по пути мост через Родан (ныне Рона), укрепил левый берег реки и заставил гельветов изменить направление движения и пойти по правому берегу. Спешно вернувшись в Италию, Цезарь вывел три своих легиона из Аквилеи, собрал ещё два и совершил быстрый переход через Альпы. Войска Цезаря прибыли в окрестности Лугдунума (современный Лион), когда три четверти гельветов уже перешли через реку Арар (ныне Сона) и направлялись на запад. В местности Тигурин Цезарь настиг и разбил их арьергард, не успевший переправиться через реку, в двадцать четыре часа перешёл со своей армией на другой берег, преследуя гельветов, двигавшихся на север, и в конце концов разбил их при Бибракте. Из оставшихся в живых переселенцев небольшая часть осталась жить среди эдуев, а остальным пришлось вернуться в Швейцарию, чтобы не попасть в руки германцев.

После победы над гельветами к Цезарю явились депутации почти всех галльских вождей и стали настойчиво просить его отразить угрозу нашествия тирана Ариовиста. Цезарь предложил предводителю германцев явиться к нему для переговоров, но получил отказ. Услышав, что свежие силы врага переправляются через Рейн, он спешно направился в Весонтио (ныне Безансон), а оттуда в современную провинцию Эльзас, где и одержал решающую победу над германцами. Лишь незначительные остатки сил врага, в том числе и Ариоцист, сумели добраться до правого берега Рейна. Успехи Цезаря вызвали справедливую тревогу среди белгов, объединения племён на северо-востоке Галлии. Их цивилизация была менее развита, чем цивилизация кельтов Центральной Галлии. Весной 57 года до н.э., не дожидаясь нападения белгов, Цезарь направился к северу в земли ремов (около современного Реймса). Это племя, единственное на всей территории, дружески относилось к Риму. Цезарь успешно остановил продвижение врага в холмистой местности (между современными Ланом и Реймсом), и слабо организованная армия белгов буквально растаяла, как только столкнулась с его легионерами. Но римлянам предстояло ещё встретиться с племенем нервнее и их соседями, жившими дальше на северо-запад. Армии этих племён были разбиты только после отчаянной битвы на берегу реки Самбры, в которой Цезарь сам участвовал в рукопашной схватке. Поднявшее мятеж племя адуатуков (около современного Намюра) в конце концов было вынуждено сдаться. За их вероломство Цезарь продал всех до единого представителей этого племени в рабство. В это время Публий Красс, легат[213] Цезаря, покорил племена Северо-Западной Галлии. Таким образом, к концу кампании практически вся территория Галлии, за исключением Аквитании на юго-западе, находилась под римским господством.

Однако в 56 году до н.э. венеты в Бретани восстали и захватили в заложники двух командиров Красса. Цезарь, за которым спешно послали в Иллирик, переправился через Луару и вторгся в Бретань. Однако вскоре он понял, что не сможет продвинуться вперёд, пока не разобьёт мощный флот венетов, который состоял из парусных плоскодонных судов с высокими бортами. В устье Луары по приказу Цезаря был быстро построен флот, и во главе его стал Децим Брут. Решающее сражение произошло, вероятно, в заливе Морбихан. Римляне победили только благодаря остроумной выдумке командующего флотом: прикрепив к длинным шестам серпы, они перерезали канаты, державшие паруса вражеских кораблей. Паруса падали, и корабли становились почти неподвижными. За предательство Цезарь жестоко расправился с венетами. Он приказал казнить старейшин племени, а жителей продать в рабство. Тем временем другой легат, Сабин, одержал важную победу на северном побережье, а Красс подчинил себе Аквитанию. В конце года Цезарь прошёл всю территорию, заселённую моринами и менапиями на крайнем северо-западе.

В 55 году до н.э. два германских племени, усипеты и тенктеры, форсировали Рейн недалеко от устья и заняли земли современной Фландрии. Цезарь немедленно отправился им навстречу и под предлогом того, что они нарушили перемирие, захватил их лидеров, прибывших на переговоры, а затем неожиданно напал на силы врага и практически уничтожил их. Недруги Цезаря в Риме обвинили его в вероломстве, а Катон даже предложил выдать его германцам. Тем временем Цезарь в десять дней построил свайный мост через Рейн и, перейдя на правый берег, продемонстрировал силу Рима окрестным племенам. Этим же летом Цезарь совершил свою первую экспедицию в Британию. Вторая была предпринята в 54 году до н.э. Первый раз Цезарь взял с собой только два легиона и смог лишь высадиться на побережье Кента. Во второй экспедиции уже участвовало пять легионов и двухтысячная конница. Они выступили в поход из гавани Ития[214] (современный порт Булонь или Висан). На этот раз Цезарю удалось углубиться в Миддлсекс и переправиться через Темзу. Но британский вождь Кассивеллаун оказал настолько ожесточённое сопротивление римлянам, что Цезарю пришлось вернуться в Галлию, обложив жителей Британии данью, которую, однако, те так и не выплатили.

Последующие два года свидетельствуют: галлы не смирились и ведут ожесточённую борьбу за свободу. Перед второй экспедицией Цезаря в Британию в предательстве интересов римлян был изобличён Думнорикс, вождь эдуев. При попытке бежать из лагеря Цезаря он был убит. По окончании кампании Цезарь разместил легионы по всей территории Галлии достаточно далеко друг от друга. Два его лагеря были предательски атакованы. В Адуатуке только что собранный легион Цезаря был разбит эбуронами, которых возглавлял Амбиорикс. В это же время Квинт Цицерон был осаждён в окрестностях Намюра, и галлы отошли, лишь когда прибыл Цезарь, вынужденный провести всю зиму в Галлии, чтобы усмирять вспыхивавшие то здесь, то там мятежи. Инициатором выступил Индутиомар, вождь треверов, который поднял восстание, атаковал легионы Лабиена, но был разбит и погиб. Кампания 53 года до н.э. была отмечена второй переправой через Рейн и победой над эбуронами, чей вождь Амбиорикс сумел, однако, бежать. Осенью Цезарь созвал совещание в Дурокорторуме (современный Реймс), на котором Аккон, вождь сенонов, был обвинён в измене и запорот кнутами до смерти.

В начале 52 года до н.э. в Кенабуме (ныне Орлеан) были зверски убиты несколько римских торговцев. Услышав об этом, арверны под предводительством Верцингеторикса подняли восстание, к ним быстро присоединились и другие племена, в частности битуриги, чьей столицей был Аварикум (современный Бордо). Цезарь спешно вернулся из Италии, проскользнул мимо сил Верцингеторикса и добрался до Агединкума (ныне Сен), штаб-квартиры его легионов. Верцингеторикс понимал, что с Цезарем невозможно было встретиться в открытом сражении, и решил сконцентрировать свои силы в нескольких укреплённых местах. Первым шагом Цезаря была осада и взятие Аварикума и жестокая расправа с жителями. Затем он пошёл на Герговию, столицу арвернов (около Пюи-де-Дом), но здесь его ждало ожесточённое сопротивление, поэтому римлянам пришлось осадить город. Получив известие о том, что римская провинция под угрозой вторжения, Цезарь направился к западу, разбил силы Верцингеторикса близ современного Дижона и запер его в Алезии, обнеся город земляным укреплённым валом и рвом.

Попытка Веркассивелауна освободить Верцингеторикса сопровождалась отчаянной борьбой и была безуспешна, и в конце концов он вынужден был сдаться. В 51 году до н.э. борьба галлов за освобождение практически прекратилась, лишь кое-где вспыхивали отдельные восстания. Конец им был положен осадой и взятием Укселлодунума, чьим защитникам в качестве наказания отрубили кисти рук. Галлия была покорена окончательно. Её положение было низведено до положения провинции, а жителей обязали вносить в римскую казну ежегодную подать в 40 миллионов сестерциев (350 тысяч фунтов). К завоёванным племенам Цезарь отнёсся великодушно и позволил им сохранить существующее государственное деление.

Гражданская война. Тем временем положение самого Цезаря становилось критическим. В 56 году до н.э. на совещании в Луке (ныне Лукка) Цезарь, Помпей и Красс подтвердили своё соглашение. Полномочия Цезаря по управлению Галлией, которые истекали 1 марта 54 года до н.э., были продлены ещё на пять лет, т.е. до 1 марта 49 года до н.э. Было решено, что до 1 марта 50 года до н.э. вопрос о преемнике Цезаря подниматься не будет. К этому времени уже будут назначены военачальники в провинциях на 49 год до н.э. Таким образом, Цезарь сохранит всю полноту власти (imperium), а следовательно, сохранит и иммунитет от преследования по закону до конца 49 года до н.э. По плану, утверждённому на совещании, в 48 году до н.э. он будет проведён в консулы. По закону кандидату в консулы предстояло лично участвовать в избирательной кампании, но специальным документом Цезарь был освобождён от этого необходимого условия. Однако когда в 54 году до н.э. умерла Юлия, дочь Цезаря и жена Помпея, а в 53 году до н.э. при Каррах был убит Красс, Помпей отошёл от Цезаря и стал занимать главенствующее положение в сенате. В 52 году до н.э. он провёл новый закон о полномочиях должностных лиц (de iure magistratuum), который выбил почву из-под ног Цезаря, сделав возможным назначить преемника, управляющего галльскими провинциями до окончания 49 года. Это означало, что на несколько месяцев Цезарь становился негосударственной персоной, а значит, мог подвергаться судебному преследованию за действия, противоречащие конституции. Цезарю ничего не оставалось, как проводить бескомпромиссную политику обструкции[215] в сенате путём дачи огромных взяток. Его представитель в 50 году до н.э. трибун Гай Скрибоний Курион помог Цезарю и убедил колеблющееся большинство в сенате воздержаться от чрезвычайных мер, указывая на то, что Помпей, так же как и Цезарь, должен был бы покинуть пост наместника провинций и лишиться своих полномочий. Однако все попытки в ведении переговоров не увенчались успехом. В январе 49 года до н.э., после того, как по предложению консулов было введено военное положение, народные трибуны Марк Антоний и Квинт Кассий бежали к Цезарю, который всего лишь с одним легионом перешёл через Рубикон (границу Италии) со словами: «Жребий брошен» («Аlеа jacta est»).

Силы Помпея заключались в двух легионах, находившихся в Кампанье, и восьми в Испании, во главе которых стояли его легаты, Луций Афраний и Марк Петрей. Обе стороны, и Помпей и Цезарь, стали набирать рекрутов в свои войска по всей Италии. Цезарь присоединил к армии два легиона из Галлии и, быстро продвигаясь по побережью Адриатического моря, догнал Помпея в Брундизие (ныне Бриндизи), но не сумел воспрепятствовать отправке его войск на Восток, где авторитет Помпея был очень высок. После этого Цезарь, по словам современников, воскликнул: «Я отправляюсь в Испанию сражаться с армией без полководца, а затем на Восток — сражаться с полководцем без армии». Первая часть этого плана была исполнена с необычайной быстротой. Цезарь достиг Илерды (современная Лерида) 23 июня, искусным маневрированием вывел свою армию из очень опасного положения, дал сражение военачальникам Помпея и 2 августа принудил их к сдаче. Вернувшись в Рим, Цезарь на одиннадцать дней установил диктатуру, затем был избран консулом на 48 год до н.э. и 4 января отплыл из Брундизия в Эпир. Около Диррахия (современный Дуррес в Албании) он попытался окружить армию Помпея, хотя та вдвое превышала силы Цезаря по численности, однако потерпел поражение и понёс большие потери. Тогда Цезарь двинулся на восток, чтобы по возможности отрезать Помпея от подкрепления, которое посылал тому его тесть Сципион. И всё же Помпей сумел соединиться с посланной ему армией и прошёл в земли Фессалии, где в битве у города Фарсала его армия была полностью разбита, а сам Помпей бежал в Египет. Цезарь решил преследовать Помпея во что бы то ни стало, но, высадившись в Александрии, узнал об убийстве своего врага. В Египте Цезарь задержался на девять месяцев, очарованный Клеопатрой, и чуть не погиб от рук заговорщиков. В июне 47 года до н.э. он двинулся на Восток, в Малую Азию, где в битве при Зеле он «пришёл, увидел, победил»[216] Фарнака, сына Митридата Великого.

Вернувшись в Италию, Цезарь подавил мятеж легионов, вспыхнувший в Кампанье (в нём участвовал и преданный ему десятый легион), и направился в Африку, где 6 апреля 46 года до н.э. в битве при Тапсе наголову разбил армию республиканцев под командованием Сципиона, состоящую из четырнадцати легионов. В этом сражении было убито большинство республиканских лидеров, а Катон покончил жизнь самоубийством. С 26 по 29 июня Цезарь отпраздновал четыре триумфа в честь всех побед, одержанных в Галлии, Египте, Малой Азии и Африке, и на десять лет получил полномочия диктатора. Однако в ноябре он вынужден был отплыть в Испанию, где власть всё ещё принадлежала сыновьям Помпея. 17 марта 45 года до н.э. они были разбиты в битве при Мунде. В Рим Цезарь вернулся в сентябре, а шесть месяцев спустя (15 марта 44 года до н.э.) он был убит в сенате, у подножия статуи Помпея.

Диктатура Цезаря. Известный римский философ Луций Анней Сенека отмечал, что среди убийц Цезаря было больше друзей, чем врагов. Это утверждение можно объяснить лишь тем, что со временем правление Цезаря принимало всё более ярко выраженные формы абсолютизма. Почести, оказываемые ему, казалось, были нацелены лишь на то, чтобы возвысить его над человечеством. В другом источнике (см.: Рим: История античности) говорится о том, что власть Цезаря осуществлялась в форме диктатуры. Сначала (осенью 49 г. до н.э.) Цезарь получил диктаторские полномочия, так как это было единственным решением конституционного кризиса, возникшего в результате бегства магистрата и сената. Этими полномочиями его наделили для того, чтобы выборы (в том числе выборы самого Цезаря на должность консула) состоялись в должном порядке. Надо отметить, что установлению диктатуры в Риме существовали прецеденты. В 48 году до н.э. Цезарь был назначен диктатором во второй раз, возможно, на неограниченный период, хотя у избирателей и были свежи воспоминания о грозном и непопулярном правлении Суллы. В мае 46 года до н.э. Цезарь в третий раз стал диктатором, на этот раз на десять лет, и, по-видимому, это положение ежегодно подтверждалось, поэтому в мае 45 года до н.э. Цезарь стал диктатором в четвёртый раз. Наконец к 15 февраля 44 года до н.э. Цезарь становится пожизненным диктатором. Это не только изменяло срок полномочий диктатора, так как по традиции диктатура устанавливалась как временная мера лишь в те моменты, когда государство переживало серьёзный кризис, но назначение пожизненного диктатора в Риме означало введение военных порядков в Италии и нарушало конституционные нормы, такие, как intercessio и provocatio[217] (возражение и апелляция), которые гарантировали свободы римлянам. Помимо звания пожизненного диктатора Цезарь ежегодно принимал и звание консула, исключая 47 год до н.э. (когда не избирались курульные магистраты, за исключением последних трёх месяцев в году). Специальными распоряжениями Цезарь был наделён рядом других привилегий и полномочий. Одними из наиболее важных были трибунские полномочия (tribunicia potestas), которые, очевидно, не ограничивались сроком и местом (например, Римом) и отправлялись без коллеги. Таким образом, Цезарь получил уникальное право заключать мир, вести войну и распоряжаться государственной казной. Римские историки Дион и Светоний утверждали, что в 46 году до н.э. Цезарь получил и полномочия о надзоре за законами и нравами (praefectura legum et morum), т.е. цензорство, хотя Моммзен с этим не согласен. Возможно, некоторые основания для этого утверждения были в. статьях закона, устанавливающего третью диктатуру. По словам Диона, Цезарь стал пожизненным цензором в 44 году до н.э. Кроме титула диктатора, который, несомненно, имел неприятные ассоциации и формально был отменен по предложению Антония после смерти Цезаря, он сосредоточил в своих руках такую власть и полномочия, что его правление мало чем отличалось от принципата Августа[218]. Само по себе принятие пожизненной диктатуры вряд ли может объяснить убийство Цезаря. Но бесспорно то, что последние шесть месяцев своей жизни Цезарь стремился не только стать монархом в полном смысле этого слова, но и создать вокруг себя ореол божества, который бы признали как римляне и греки, так и жители Востока и варвары. Статуя Цезаря была установлена рядом со статуями семи царей[219] Рима. Он восседал на троне из золота, скипетр его был сделан из слоновой кости, а платье расшито богатым орнаментом. Всё это по традиции принадлежало царям. Он дал возможность своим сторонникам выступить с предложением даровать ему царский титул, позволив им распространять по городу слухи, будто в древних книгах сказано, что парфян сможет победить только царь. И когда однажды на луперкалиях[220] 15 февраля 44 года до н.э. Антоний возложил диадему на его голову, Цезарь лишь скрепя сердце отказался от неё, услышав недовольство толпы. Во время торжественного шествия в цирке (Pompa circensis) среди статуй бессмертных богов несли и статую Цезаря. В храме Квирина[221] была установлена его статуя с надписью: «Непобедимому Богу». Коллегия луперков носила его имя — Юлиева. Удовлетворяя его амбиции, были назначены и фламины[222], как жрецы его божества. Всё это возмущало аристократов-республиканцев, которым казалось естественным, что победоносные военачальники могут принимать божественные почести от каких-нибудь греков и азиатов, но непростительным то, что римлянину оказывают такие же почести и поклонения римляне.

Деятельность Цезаря осталась незавершённой, и это нужно иметь в виду, рассматривая реформы в области законотворчества и управления государством. В одном из источников (см.: Рим: История античности) даётся оценка всего сделанного, но, возможно, было бы верным выделить из целого списка мер, принятых Цезарем, те, которые имели и впоследствии огромное значение и указывали на то, что Цезарь тонко чувствовал проблемы империи и умел их решать. (Некоторые из них, такие, как возвращение ссыльных и их детей и восстановление их в правах, были продиктованы политической целесообразностью, другие, такие, как провести кассацию долгов, и шаги, которые он предпринял по восстановлению сельского хозяйства в Италии, оказались полумерами.) Союзническая война привела к распространению права римского гражданства на территории Италии до реки По (ныне Пад). Оставалось лишь даровать это право жителям Транспаданской Италии, установить единую систему местной администрации и создать представительские институты. В результате чего интересы всех граждан Италии будут представлены в правительстве Рима хотя бы несколькими голосами. До окончательного понимания важности этого шага Цезарь так и не дошёл, как и другие государственные деятели античности. Но первой мерой по установлению контроля над Италией было предоставление гражданских прав жителям Транспадании, чьи требования Цезарь последовательно защищал. В 45 году до н.э. он провёл в жизнь Lex Iulia Municipalis (закон Юлия о муниципиях), законодательный акт, некоторые важные фрагменты которого написаны на двух бронзовых табличках, найденных в Гераклее, рядом с Тарентом. (После того как были обнаружены в Таренте фрагменты другого муниципального указа, записанные вскоре после окончания союзнической войны, не остаётся сомнений в происхождении табличек из Гераклеи, на которых написаны выдержки из муниципального акта Цезаря. Долгое время оставалось под сомнением, проводил ли Цезарь этот закон, как Lex Iulia Municipalis, упомянутый в надписи, найденной в Патавии (ныне Падуя), или он мог быть указом местного значения. Наиболее поздняя и в целом наиболее вероятная версия заключается в том, что таблички, найденные в Гераклее, содержат ряд указов, обнародованных Антонием после смерти Цезаря согласно закону, который утвердил «акты» Цезаря в том виде, в каком они были найдены в его бумагах).

Этот закон касается и органов охраны правопорядка и санитарной обстановки Рима. Исходя из этого, Моммзен доказывал неверность утверждения о том, что Цезарь намеревался уменьшить статус Рима до муниципального города. Маловероятно, что дело обстояло именно так. Цезарь не произвёл никаких далеко идущих изменений в управлении столицей. Они были сделаны позднее Августом. Но присутствие упомянутых статей в Lex Iulia Municipalis можно рассматривать как внесение поправок в законопроект. В законе оговаривается устройство местных сенатов, их члены должны были быть не младше тридцати лет и нести военную службу. Сенаторами не имели права избираться люди, приговорённые к наказанию за различные преступления, неплатёжеспособные или те, которые дискредитировали себя аморальным поведением. Закон обязывал местные магистраты проводить перепись населения в то же время, что и в Риме, и в течение шестидесяти дней посылать данные переписи в столицу. Существующие выдержки из закона мало говорят о децентрализации функций правительства, но из Lex Rubria (закона Рубрия), который был написан для транспаданских районов, чьим жителям Цезарь дал право римского гражданства (в то же время надо помнить о том, что Цизальпинская Галлия оставалась провинцией до 42 г. до н.э.), мы можем прийти к выводу, что за муниципальными магистратами сохранялось право действовать самостоятельно во многих случаях. Однако Цезарь был недоволен единой системой местных органов власти, оформившейся в Италии. Он был первым, кто провёл широкомасштабную колонизацию земель, простиравшихся за морем. Начало этому было положено ещё народными трибунами Тиберием и Гаем Гракхами. Будучи консулом, в 59 году до н.э. Цезарь основал колонии ветеранов в Кампанье, проведя Lex Iulia Agraria (аграрный закон Юлия), и даже установил правила для основания подобных поселений. Став диктатором, он создавал многочисленные колонии как в восточных, так и западных провинциях, в частности в Коринфе и Карфагене. Объясняя такую политику Цезаря, Моммзен подчёркивал, что «господство городских общин Рима на берегах Средиземного моря подходило к концу», и говорил, что первым шагом «нового средиземноморского государства» было «искупить вину за два грубейших нарушения закона, которые эта городская община совершила над цивилизацией». Однако с такой точкой зрения нельзя согласиться. Места основания колоний Цезаря выбирались исходя из расположения торговых путей, и мысль о том, что граждане Рима должны перестать занимать доминирующее положение в бассейне Средиземного моря, не могла прийти в голову диктатору. Многие жители колоний были ветеранами, воевавшими под началом Цезаря. Большую часть также составлял городской пролетариат. Существует документ о создании колонии в Урсо на юге Испании. Колония эта называлась Colonia Iulia Genetiva Urbanorum. Предпоследнее слово в названии произошло от имени Венеры-Матери, прародительницы дома Юлиев, последнее слово указывает на то, что колонисты происходили из простых горожан. Соответственно для муниципалов свобода при рождении не является необходимым условием, как в Италии. Основывая колонии, Цезарь распространял римскую цивилизацию и на них; во времена республики она существовала лишь в границах Апеннинского полуострова. Недостаток времени мешал Цезарю провести в жизнь и другие проекты, такие, как выкопать канал через Истмийский (Коринфский) перешеек. Целью этого замысла было наладить торговлю и связь между всеми римскими доминионами. Современники Цезаря говорили, что перед смертью диктатор замыслил восстановить империю в её естественных границах и собирался начать войну с Парфянским царством. В случае победы римская армия дошла бы до Евфрата. Из других деяний Цезаря следует выделить решение сделать так, чтобы империя управлялась в настоящем смысле этого слова и не эксплуатировалась больше правителями. Диктатор осуществлял строгий контроль над своими наместниками (legati), которые ввиду военного подчинения были ответственны перед ним за управление их провинцией.

Труды Цезаря и его характер. О трудах Цезаря более подробно можно прочитать в разделе «Латинская литература». Здесь же достаточно сказать, что из тех, которые дошли до нас, семь книг Commentarii de bello Gallico («Записки о галльской войне»), очевидно, были написаны в 51 году до н.э. и содержат описания кампаний, проводившихся в Галлии вплоть до окончания предыдущего года (восьмая книга, написанная Гирцием, является дополнением, повествующим о событиях 51 — 50 гг. до н.э.). Три книги Цезаря «De bello civili» («О гражданской войне») повествуют о борьбе Цезаря и Помпея (49 — 48 гг. до н.э.). Достоверность фактов, изложенных в книге, была поставлена под сомнение Азинием Поллионом ещё в античные времена, не менее часто возникает целый ряд вопросов и у современных исследователей. Книга «Записки о галльской войне» выдерживает в целом проверку критикой, однако и в ней точность повествования вызывает определённые сомнения. (В свет эта книга вышла в очень удачное время, чтобы показать римлянам, какую большую службу сослужил Цезарь для Рима.) «О гражданской войне», особенно в начальных главах, грешит искажениями. Повествование Цезаря о начале борьбы и мирных переговорах на исходе военных действий расходится со свидетельствами Цицерона, дошедшими до наших времён в его переписке. Иногда Цезарь даёт неверные географические данные тех или иных событий. Историки располагают очень немногими отрывками других работ Цезаря, его политических памфлетов (Anticato — «Против Катона»), трудов по грамматике латинского языка (De Analogia — «Об аналогии») или поэм. Все авторитеты того времени писали о Цезаре как о непревзойдённом ораторе. Цицерон (Брут, 22) писал: «De Caesare ita iudico, ilium omnium jere oratorum Latine logui elegantissime» («Считаю, что из всех латинских ораторов Цезарь говорит наиболее изысканно»), Квинтилиан говорит, что если бы Цезарь учился ораторскому искусству, то был бы единственным соперником Цицерона.

Отношение историков к Цезарю всегда зависело от их политических симпатий. Все признавали его гений военачальника. Лишь немногие не отдавали должное его обаянию и великодушию. Именно эти черты завоевали расположение Цицерона. Лишь в немногих случаях его обращения к милосердию Цезаря не находили ответа. И действительно, Цезарь с удивительной терпимостью относился ко всем, кроме идейных противников. Личная жизнь Цезаря не была образцом для подражания, особенно в юности. Но всё же сложно поверить в те страшные истории о нём, которые сочинялись его оппонентами, например о его отношениях с царём Вифинии Никомедом. Что же касается характера Цезаря как общественного деятеля, то здесь, возможно, никогда не будет достигнуто соглашение между теми, кто считает цезаризм величайшим явлением в политической жизни, и теми, кто считает, что, уничтожив свободу, Цезарь упустил уникальную возможность и подавил чувство достоинства в человеке. Последняя точка зрения, к сожалению, подтверждается тем бесспорным фактом, что Цезарь с недостаточным вниманием и уважением относился к историческим институтам Рима, которые, имея великолепные традиции, могли бы по-прежнему являться органами реальной политической жизни. Цезарь увеличил число сенаторов до девятисот и ввёл в сенат жителей провинции, но вместо того, чтобы превратить этот орган управления в великий совет империи, который представлял бы различные расы и нации, диктатор относился к нему с преднамеренным неуважением. Цицерон пишет, что Цезаря называли инициатором указов, о которых он ничего не знал, и его имя использовалось при вручении титула царя правителям, о которых он никогда не слышал. Подобным образом Цезарь относился и к античным магистратам республики. Именно этим была заложена практика недооценки самоуважения подчинённых диктатора, и всё это в конце концов привело к тому, что будущие императоры стали править нацией рабов. Мало людей умели использовать вдохновение гения так же легко, как Юлий Цезарь; мало людей пострадало больше, чем Юлий Цезарь, от иллюзий гения (См.: Рим: История античности).

Средневековые легенды. В средние века история жизни Цезаря не претерпела великих изменений, как история Александра Великого или сказания о фиванцах. В средневековых школах постоянно читали Лукана (Марк Анней Лукан, историческая поэма «Фарсалия» или «О гражданской войне»), и основные факты из жизни Цезаря были хорошо известны, чтобы подвергаться сомнению. В результате чрезвычайно странной ошибки Цезарь считался первым императором Рима (Brunetto Latini, Tresor: «Et ainsi Julius Cesar fu li premiers empereres des Romains». — «Юлий Цезарь был первым императором Рима»). Для обычных людей Цезарь олицетворял славу Рима. Он по ассоциации очень скоро стал оплотом церкви. Так, во французском псевдоисторическом романе «Les Faits des Romains» («Судьбы римлян») (1223 г.) он получает сан епископа. Его имя обычно не олицетворялось с чудесами, и трувер[223] Гюйон де Бордо в своей поэме изменил здравому смыслу, сделав Оберона сыном Цезаря и феи Морганы. Около 1240 года Жан де Тим написал в прозе «Hystore de Julius Cesar» («История Юлия Цезаря»), которая вышла в свет в 1881 году под редакцией Сеттегаста. В основу её легли поэма Лукана «Фарсалия», записки Цезаря о гражданской войне и сочинения продолжателей записок об александрийской, африканской и испанской войнах. Автор даёт романтическое описание встречи Цезаря с Клеопатрой, делая вставки из сочинений труверов о любви. В конце XIII века под названием «Роман Юлия Цезаря» «История» появилась в стихах (на александрийский стих её переложил Жак де Форест). Компилятивное сочинение в прозе неизвестного автора (1225 г.) под тем же названием, что и вышедший в 1223 году роман «Les Faits des Romains», имеет мало общего с последними двумя работами, хотя написано на их основе. По замыслу автора произведение должно было повествовать о двенадцати Цезарях, но после убийства диктатора было завершено и несколько раз вышло под названием «Li livres de Cesar» («Жизнь Цезаря»). Доказательством популярности этой книги является то, что она неоднократно выходила в свет и трижды переводилась на итальянский. Говорят, что «Mistaire de Julius Cesar» («Мистерия[224] Юлий Цезарь») была представлена французскому королю Людовику XII на сцене в Амбуазе в 1500 году.

Молодой Цезарь


ПРОЛОГ



Вечером пятнадцатого марта сорок четвёртого года до нашей эры Цезарь ужинал в доме Лепида. Когда трапеза закончилась, он пересел за соседний стол и начал писать. Цезарю исполнилось пятьдесят восемь, и вот уже несколько лет он был абсолютно лыс. Однако этот факт теперь скрывал триумфальный венок, который по решению сената он имел право надевать по любому случаю. Недавно его сделали пожизненным диктатором, а примерно за месяц до этого памятного ужина он отказался от предложенной ему Антонием короны, хотя, как говорили некоторые, сделал это весьма неохотно. Многие считали, что на следующий день, в наступающие иды[225] марта, будет сделано в несколько иной форме повторное предложение. Старый дядюшка Цезаря, Луций Котта, должен был выступить с официальным заявлением о том, что диктатору следует присвоить титул царя. Своё предложение он собирался подкрепить цитатой из Книги пророчеств[226], гласящей, что лишь царю суждено покорить великое царство парфян[227]. А так как сам Цезарь сразу после заседания сената в иды марта собирался начать заключительный военный поход в Парфию, то предложение Котты могло даже рассматриваться как патриотическое.

Нам не дано знать, что занимало Цезаря в то время, как он писал, изредка прислушиваясь к разговору, завязавшемуся между гостями. Он мог составлять приказы для командиров легионов или изобретать новые правила, предлагающие римским женщинам и богатым гражданам одеваться менее роскошно и экстравагантно, мог записывать свои воспоминания о прошедшей кампании, сочинять стихи или работать над научным трактатом, мог писать любовное письмо находившейся в это время в Риме царице Египта Клеопатре или же одной из своих многочисленных возлюбленных. Мосты, акведуки, дороги, финансы, религия, права городов, регулирование подвоза продовольствия, изменение календаря, антология остроумных изречений, составлением которой он как раз занимался в то время, детали военной формы, новые законы, заботы друзей — он мог серьёзно размышлять или лишь на секунду задуматься над любой из проблем в отдельности, над всеми ими одновременно или же ещё над множеством других, перечислить которые просто не представляется возможным, так широк был круг его интересов и обязанностей, таким деятельным всё ещё оставался его ум, таким огромным запасом энергии он обладал.

Правда, в последние годы он всё больше страдал от одного из видов эпилепсии, некоторые даже утверждали, будто из-за постоянного страха перед этими припадками (а он ненавидел всё, что нарушало его антураж) или же из-за состояния душевного волнения, проявлением которого и являлись эти припадки, поведение Цезаря и его манеры сильно изменились. Говорили, что уже нельзя было полагаться на его всем известную приветливость и доброжелательность. Например, однажды он оскорбил сенат тем, что не встал, приветствуя его членов. Было ли это проявлением его склонности к тирании или же признаком сильного физического истощения? А в последнем сражении гражданской войны военным советникам с трудом удалось удержать его от совершения необдуманного и несвоевременного поступка, который вполне мог бы стоить ему как жизни, так и славы. Однако его сторонники могли бы справедливо возразить, что он всегда действовал безрассудно, и не впервые ему приходилось, рискуя собственной жизнью, выигрывать сражения в самый последний момент. Что же касается поведения, то друзья заявляли, что он остался таким же дружелюбным и приветливым, как и раньше. Он обладал уникальным даром дружбы. Утверждали, ни один другой великий человек в истории не имел столько друзей из разных слоёв общества. И хотя ему нередко случалось вступать в дружеские отношения с людьми ради своей выгоды, как, например, с Помпеем или Крассом, куда чаще он от всей души предлагал свою дружбу, не преследуя никаких личных интересов, и её с радостью принимали. Что же касается сената, то Цезарь не впервые резко реагировал на проявления помпезности и обструкционизма. Возможно, с его стороны было ошибкой не потрудиться даже подняться со своего кресла для того, чтобы приветствовать сенаторов, но то была одна из тех очевидных ошибок, какие он часто совершал и которые в итоге оборачивались на пользу ему и его сторонникам. Вероятнее всего, в будущем этот случай стали бы расценивать как ещё одно доказательство неординарности Цезаря, абсолютной уверенности в себе, проистекавшей от бесстрашия его натуры. Не то чтобы на этой ступени его жизни была ещё какая-то высшая власть, которой он мог бояться. Однако он должен был знать, что, хотя всё гордое римское государство лежало у его ног, оставалось ещё довольно много людей, которые из-за своих амбиций, зависти, злобы или даже патриотизма ненавидели его, и, вероятно, даже предполагал, что больше всех его ненавидели те, по отношению к кому он был наиболее милостивым. Он неплохо разбирался в человеческой натуре, и вся его жизнь была посвящена революционным преобразованиям в политике. Единственное, от чего он не был защищён, это от опасности политического убийства. Но, что вполне типично для него, ничего не предпринимал для своей защиты.

Однако он не мог не думать об этом. Конечно же во время этого вечера в доме у Лепида накануне ид марта он время от времени отрывался от своей работы и прислушивался к разговору гостей, обсуждавших вопрос о том, какая смерть была бы наиболее лёгкой. Присутствующие не замечали, что он их слушает, и были сильно удивлены, когда Цезарь вдруг произнёс: «Неожиданная». Затем он снова вернулся к своей работе.

Для одного из гостей эти слова, вероятно, должны были многое значить. Это был Децим Брут, который, хотя сам он об этом не знал, в завещании Цезаря был вторым. Он обладал большими военными способностями, во многих кампаниях сослужил Цезарю хорошую службу и был всем обязан его дружбе. Однако он был среди заговорщиков, запланировавших на следующий день убийство. Их возглавлял другой Брут, Марк, сын бывшей любовницы Цезаря Сервилии, молодой человек, которого диктатор особенно любил. Децим Брут, возможно, задумался так же, как и мы сегодня, о том, что стояло за этой спокойно произнесённой фразой, восхваляющей неожиданную, но уже запланированную смерть. И было ли это предчувствие подсказано интуицией или сверхъестественным знанием.

Можно с уверенностью сказать, что Цезарь ничего не знал о заговоре. И всё-таки дошедшие до нас рассказы о беспокойной ночи, проведённой им после того памятного вечера, о предзнаменованиях и снах, о колебаниях дают некоторые основания считать, что его сердце посещали мрачные предчувствия. Мог ли он подумать, что впервые за всю его жизнь удача обернётся против него? Мог ли он предвидеть, что часы его сочтены? Если да, не пронеслась ли перед ним, как перед некоторыми людьми перед смертью, вся его жизнь, будто бы озарённая мгновенной яркой вспышкой? Что он увидел и как оценил свою жизнь, мы не знаем, но можем предположить. Наше воображение должно быть несколько выборочным, потому что слишком много тех моментов, которые могли предстать перед глазами Цезаря во время ужина в доме Лепида или же в течение последующей длинной бессонной ночи, — все их было бы даже трудно перечислить. Кроме того, нам следует уважать правду, хотя в подобной ситуации невозможно добиться абсолютной объективности. Цезарь часто объяснял свои собственные высказывания, однако он не был склонен к самокритике. Его величие неоспоримо. Однако стоит ли восхищаться или сожалеть об этом, вопрос совсем другой.

Цезарь понимал, что он великий человек, хотя это знание пришло к нему постепенно. Мы можем предположить, что перед смертью он рассуждал о своей жизни, столь близкой к завершению, примерно таким образом.

Часть первая

Глава 1 МОЯ СЕМЬЯ



Моя семья происходит от древнеримских царей и бессмертных богов, если правда то, что Венера была нашей прародительницей. Не знаю, существуют ли на самом деле боги или нет, но та сила природы и человеческой натуры, которую мы окрестили Венерой, всегда была ко мне благосклонна, кроме, как ни странно, тех случаев, когда требовалась её благосклонная помощь для продолжения рода. Теперь, когда моя дочь Юлия умерла, у меня более не осталось детей, и хотя Клеопатра утверждает, будто я отец её сына Цезариона, вряд ли её словам можно верить. Всё же моя древняя семья, которую после долгих лет забвения я сумел снова возвеличить, не умрёт вместе со мной. Дочь моей сестры (это случилось в год заговора Каталины) родила сына Октавиана, а я сделал его своим наследником. Этот мальчик наделён множеством дарований, у него огромные амбиции, благоразумие и абсолютная беспощадность. К сожалению, у него весьма слабое здоровье, но в его годы я тоже был очень болезненным. Если он выживет, то не только унаследует, но сохранит и усилит власть.

В течение многих лет в семье Юлиев не было выдающихся мужчин, я являюсь единственным и весьма ярким исключением. Мой отец так никогда и не получил должности консула. Но зато моя мать Аврелия отличалась кристальной честностью, трезвым умом и обаянием, и потому её знали и уважали везде, кроме как, пожалуй, в низших слоях общества. Она возлагала на меня большие надежды и поддерживала во всех трудных ситуациях, с которыми мне приходилось сталкиваться, всегда оставаясь преданной мне, даже в тех случаях, когда она меня осуждала. Конечно же человек, придерживающийся строгих принципов, пусть его взгляды и либеральны, вряд ли мог бы оправдать всё в моей карьере. И всё-таки мне хотелось бы верить, что мама по-своему, по-женски понимала, что для того, чтобы принципы оставались эффективными, человек, пусть даже искренне придерживающийся их, должен адаптировать их к существующей ситуации. Трагедия нашего времени и в некотором смысле моя собственная трагедия заключается в следующем: болезнь всегда развивается так быстро, что любое вновь придуманное против неё средство оказывается неэффективным. Уже изжившие себя традиции, интересы и глупость окружающих мёртвым грузом повисли на мне и всегда ограничивали свободу и замедляли действия. В результате всё сделанное мною было насущной необходимостью, а не благом. С другой стороны, нужно отметить, что мало кто способен делать то, что необходимо, и ещё меньшее число людей в состоянии, хотя бы в некоторой степени, использовать необходимость себе на пользу. Я заслужил уважение потомков уже тем, что смог выявить некоторые необходимости и действовать настолько быстро и уверенно, что из нескольких возможных альтернатив одна определённо становилась реальностью. Однако, принимая во внимание качества человеческой натуры, можно предположить, что восхищаться мною и ненавидеть меня будут совсем по другим причинам. Устаревший доктринёрский подход Катона не умер вместе с ним в Утике. Часто будет достаточно назвать меня царём или диктатором или же раздуть до невообразимых размеров смысл слова «свобода» для того, чтобы представить меня настоящим бедствием для человечества, деспотом, который во имя собственных амбиций лишил других людей прав и возможностей для саморазвития. Однако будут и люди, которые, так же как и сегодня, станут восхищаться мной и возводить меня на пьедестал только потому, что сами не в состоянии брать на себя какую бы то ни было ответственность. Такие люди всегда будут восхищаться могуществом и властью, даже в том случае, если эта власть будет нарушать их интересы и идти вразрез с придуманными ими принципами. Причиной их низкопоклонства является рабская натура. Мне бы не хотелось, чтобы меня описывали как хорошего или плохого. Было бы правильно называть меня необходимым, гениальным и, когда это возможно, стремящимся к всеобщему благу.

Я полагаю, что моя мать думала обо мне именно так, хотя в детстве, что естественно и правильно, при обучении слова «хорошо» и «плохо» употреблялись очень часто. Не только мою мать, но и многих её родственников можно было определить как «высоколобых». Так, например, дяди моей матери Рутилий Руф придерживался принципов философии стоиков, но, в отличие от Катона, следовал им искренне и с полным отсутствием нарочитости. Он в самом деле был одним из немногих представителей так называемых «римлян старого типа», которых мне приходилось встречать. Преследование его римскими финансистами преподало мне один из первых уроков в политике. Кроме него были ещё братья моей матери — Котты, двое из которых становились консулами. Особенно хорошо я помню Гая Котту, одного из лучших ораторов своего времени, человека с наиболее просвещёнными взглядами. Он и большинство его друзей вдумчиво изучали как греческую литературу, так и греческую политическую теорию. Они не воображали, как некоторые из ранних реформаторов, что политическая структура одного общества может быть бездумно скопирована и навязана другому. Они хорошо понимали, ещё задолго до того, как это стало очевидным для всех, что конституция и теория римского правления были достойны восхищения в прошлом, но теперь стали неадекватными, несовременными и опасными, так что в своих разговорах, которые мне разрешалось слушать, даже когда я был маленьким мальчиком, они спорили о преимуществах демократии, олигархии и монархии, цитируя Тацита, Аристотеля, Платона[228] и современных популяризаторов философии. Я был благодарным слушателем, будучи очарован частично самой политикой, частично тем, что считал великим интеллектуальным отличием семьи моей матери. Мои дяди и их друзья были достаточно добры, чтобы интересоваться мною и подбадривать в моём раннем и жгучем интересе к греческой литературе. Помню, однажды я потряс их, ворвавшись в одну из их дискуссий и процитировав стих из Еврипида[229], над которым часто задумывался: «Коль преступить закон, то ради царства. А в остальном его ты должен чтить».

Мой дядя Котта, тогда молодой человек, только начинавший свою карьеру в суде, зааплодировал мне за то, что я читал и помнил Еврипида, но пожалел о выраженном чувстве как о проявлении дурного воспитания. Конечно, он был прав. Но он был не в состоянии понять, что есть необходимость.

Я гордился своей матерью и её роднёй, но столь же сильные чувства во мне вызывал ещё один родственник, совершенно иного склада. Сегодня только личные друзья и историки помнят Коттов, но моего дядю Мария будут помнить всегда.

Трудно понять, как эта устрашающая и грандиозная фигура вообще смогла породниться с нами — Юлиями. Его собственная семья была совершенно безвестной, а родители зарабатывали на жизнь своими руками. Он и они были нахлебниками могущественного и часто надменного клана Метеллов, но, как мне рассказывали, сам Марий в очень раннем возрасте заявил о своей полной независимости и продемонстрировал её, пойдя собственным путём, оскорбив тем самым консула Квинта Метелла, который дал ему первую возможность продемонстрировать свои военные способности. У Мария не было ни денег, ни дара красноречия, и, поскольку он оскорбил Метелла, едва ли его ждала поддержка в могущественных кругах. Тем не менее исключительно благодаря силе своих огромных способностей в военном искусстве, а также огромной популярности в армии ему удалось стать консулом. Всё это произошло ещё до моего рождения, тогда же он женился на сестре моего отца, тете Юлии. Это был странный брак, поскольку Юлия имела более высокое социальное положение, а сам Марий никогда не обращал на ранги ни малейшего внимания. Если бы он хотел заключить брак, выгодный ему с политической точки зрения, он, наверно, выбрал бы другую семью, поскольку в это время наш род, несмотря на его древность, не имел ни богатства, ни политического влияния. Возможно, Марий и моя тётя любили друг друга, хотя это трудно представить. Позже она всегда говорила о своём муже с уважением и постоянно поминала его подвиги, но только в юности и зрелости. Это было довольно естественно, учитывая ужасающую дикость, которой были отмечены последние этапы его жизни.

Для меня в раннем детстве он был скорее легендой, чем реальным человеком. Его имя постоянно упоминалось в моих беседах с няньками, учителями, одноклассниками, и независимо от того, нравилось это людям или нет, много лет оно оставалось самым известным в Риме. Самая блестящая победа из всех его побед была одержана им на следующий год после моего рождения. В том году Марий полностью уничтожил громадное войско германцев, которое, если бы не он, опустошило бы Италию и сам Рим. Как мне удалось узнать позже, вскоре после этого он совершил несколько глупых ошибок в политике. Его враги расставили ему западню, заставив пойти на непопулярные меры, и на некоторое время он был дискредитирован в глазах своих друзей, но никогда народ не переставал говорить о нём. Было в его личности что-то такое, что заставляло людей сочинять о нём легенды, мифы. Возможно, это была его уверенность в себе, так как на самом деле он был предельно далёк от того, чтобы быть романтическим персонажем, и абсолютно лишён какого-либо обаяния.

Как многим детям, мне нравились рассказы о чудесах и сверхъестественном. Многие из них касались Мария, и некоторые из них рассказывают по сей день. В особенности на меня произвёл впечатление рассказ о том, как перед каждой из побед Мария появлялись два больших ястреба и сопровождали армию на марше. Этих птиц всегда можно было узнать, потому что однажды солдаты поймали их и надели им на шеи медные кольца. Итак, с тех пор всегда, когда бы эти огромные птицы с жёлтым кольцом за головой ни появлялись, плывя на своих широких крыльях над марширующими колоннами, солдаты, пусть даже обстоятельства складывались не в их пользу, просто рвались в бой, уверовав в победу.

В раннем детстве я верил этому рассказу безоговорочно и любил поразмыслить над ним. И только когда мой ум развился, я ухватил тот факт, что как бы ни велико было пространство, которое охватывает ястреб, оно всё равно меньше пространства, которое охватывают армии Мария. Позже я спросил тётю Юлию об этом и узнал, что Марий брал с собой в военную кампанию шесть-восемь окольцованных ястребов в клетках. Птиц добывал и ухаживал за ними один из рабов Юлии, и сам Марий использовал их очень осторожно, выпуская тогда, когда был абсолютно уверен, что победа неизбежна, если солдаты проявят необходимую решительность.

Некоторое время я был разочарован, обнаружив, что существует рациональное объяснение тому, что я считал прямым вмешательством богов, однако вскоре понял, что действительный рассказ больше, чем выдуманный, говорил в пользу способностей моего дяди как командира. Конечно же он, как и величайший из его подчинённых, Серторий, обладал искусством привлекать любую силу на свою сторону, включая и значительную силу суеверия. Люди готовы поверить чему угодно, лишь бы эта вера дала им удовольствие, возбуждение или уверенность. Этот факт известен всем, кто, как Марий, может по-настоящему разделять чувства людей и завоёвывать не только уважение, но даже против всяких ожиданий доверие или любовь. Более интеллектуальные личности (мой дядя Котта, например) верят, как, конечно, и все мы, в силу разума, но они полагают, что она более могущественна, чем есть на самом деле.

Марий, будучи человеком необразованным, сам был очень суеверен, но его природная практичность была такова, что всякое суеверие он умел обратить себе на пользу. Так, уже в преклонном возрасте он любил вспоминать случай, который, по его собственным словам, имел место в его раннем детстве. Гуляя за городом, говорил он, ему удалось поймать складками тоги снесённое сильным ветром со скал гнездо орла, в котором было семь орлят. Его родители немедленно поговорили с прорицателями, которые заявили, что это знаменье предвещает величайшую судьбу для юноши и говорит о том, что семь раз он достигнет высшего поста в государстве. Эту историю Марий особенно любил рассказывать после возвращения из изгнания и перед своим седьмым консульством. Кажется, существовало несколько её версий: после своего второго консульства он заявлял, что количество орлят в гнезде равнялось трём.

Мне было четырнадцать или пятнадцать лет в то время, когда я впервые услышал этот рассказ от Мария в его окончательном варианте. Я сразу понял, что он выдуман, ведь я знал, что орёл никогда не откладывает более двух яиц. Я даже рискнул напомнить об этом Марию — опасное дело, как можно было судить по выражению ужаса, которое пробежало по лицам всех тех, кто при этом присутствовал. На самом деле я и сам был встревожен рассерженным взглядом, который старик направил на меня из-под своих густых бровей, и видом громадных, узловатых мускулов, перекатывающихся на его напрягшейся руке.

Однако вскоре он хитро улыбнулся, а затем рассмеялся, произведя чрезвычайно отвратительный, резкий, дребезжащий звук. «Малыш, — сказал он, — для Гая Мария боги могли бы сотворить и сотни орлят».

Очевидно, он считал это замечание не только окончательным, но и в своём роде умным. Конечно же это было не так. Вопрос был не в том, всемогущи ли боги, если предположить, что они вообще существуют, а в том, бывает ли так, что они нарушают законы природы. Я понял, однако, что старик будет не в состоянии уловить столь тонкое различие в смысле, и воздержался от продолжения темы. К тому же я совсем не хотел обидеть великого полководца, который приблизительно в это время начал проявлять ко мне заметный интерес.

При моих первых встречах с великим родственником он не обратил на меня никакого внимания, несмотря на то, что я боготворил его как героя, а тётя Юлия делала всё возможное, чтобы я завоевал его расположение. Похоже, особенно ему не понравилась моя внешность. Природа наделила меня неплохими внешними данными, и, кроме того, чтобы угодить матери, я очень тщательно следил за собой. Волосы я укладывал по-особенному, делая так, что один локон всегда ниспадал на лоб. Я часто замечал, что мои школьные товарищи смеялись надо мной, когда видели, как я машинально поправляю причёску. Даже мальчишескую тогу я надевал так, как никто другой, обращая внимание не только на качество ткани одежды, но и на элегантность её складок.

Для Мария всё это было ещё одним примером изнеженности, которую он и ожидал обнаружить в высших слоях общества. Кроме того, его нисколько не впечатляли мои успехи в изучении греческого, напротив, он относился к этому как к чему-то нестоящему. «Битвы выигрываются не неправильными глаголами», — говаривал он, не замечая, что и в нашей грамматике есть неточности, и заявлял, что считает выше своего достоинства изучать литературу покорённой расы.

Следует признать, что сначала я был несколько разочарован, когда реально столкнулся с человеком, который по рассказам детства представлялся мне столь величественным. Мне больше нравилось вспоминать не удивительные рассказы о чудесных событиях из его жизни, а те, в которых восхвалялась его неистощимая энергия, твёрдость характера и уникальная способность руководить людьми. Это были правдивые истории. Командуя армией, он, несмотря на то, что всегда поддерживал в своих войсках строжайшую дисциплину, мог быть терпимым и с пониманием относился к своим легионерам. Воины даже иногда упрекали его за чрезмерную осторожность, это означало, что он отлично знал, как сберечь их силы для решающего момента. Он был умерен во всём, безжалостен только к трусам и неумелым, справедлив и честен со всеми, и потому все любили его. Но когда ему представилась возможность принять активное участие в жизни столицы, его характер совершенно изменился. Он стал хвастливым, высокомерным, грубым даже по отношению к своим друзьям. Дерзким, вызывающим и жестоким по отношению к врагам. Более того, он всегда был пьян и в таком состоянии навевал уныние даже на самые весёлые сборища, а когда у людей были серьёзные причины для печали и грусти, он врывался со своим громогласным, необузданным весельем, как Геркулес[230], который буйствовал на погребальном пиру в трагедии Еврипида. Несмотря на то что он всегда заявлял о своём презрении и действительно презирал все достижения цивилизации, это не помешало ему долгое время жить в шикарной вилле на курорте Байе. Здесь, будучи совершенно неспособным оценить какие-либо из настоящих произведений искусства (статуи, картины, портики), на которые потратил огромные средства, он праздно проводил своё время в удовлетворении своих неумеренных аппетитов к еде, питью и сексуальным отношениям (если такое слово может быть употреблено для простого, животного совокупления) с вульгарными, абсолютно непривлекательными женщинами. Он не был типичным распутником, потому что не испытывал любовного стремления к представителям своего пола и даже считал гомосексуализм проявлением деградации и женоподобия, как и изучение поэзии и философии.

Естественно, что тётя Юлия, моя мама и другие члены нашей семьи были шокированы его поведением в это время. Но им ещё предстояло перенести куда больший шок, прежде чем он умер. Я также не мог не чувствовать разочарования, когда обнаружил, что мой идол вовсе не такой, каким я себе его представлял. И всё-таки я мог видеть и восхищаться его истинными качествами. Я краснел от обиды за него, замечая, что люди смеются над ним, когда он ковылял, а не шёл к атлетической площадке. Даже в пожилом возрасте он часто присоединялся к молодым людям в их упражнениях на поле Марса[231]. Мне бывало приятно, когда смех переходил в выражение удивления, как только он брал в руки копьё или меч и совершенно преображался. Суровое выражение на лице, таким искренним оно становилось, делало его даже красивым. Его огромные конечности приобретали необычайную лёгкость и силу, и он без труда справлялся с оружием. Ноги, казалось неспособные ему служить, напрягались в действии, придавая ему устойчивость скалы, и обретали свою, отдельную красоту, хотя одна из них была покрыта узлами и наростами, как ствол старого дерева, а другая была вся помечена следами работы хирургического ножа.

Я заметил в своём дяде качество, которое можно назвать, хотя и в довольно необычном смысле, гуманизмом. Эта была скорее человечность крови, кости, мужества, некая верность, преданность реалиям жизни, нежели человечность, которую мы ассоциируем с какими-либо интеллектуальными и моральными высотами. Действительно, со многих точек зрения Мария можно было назвать злобным и глупым, но в его простоте (опять-таки здесь имеется в виду не моральная категория, потому что он был хитёр и мстителен) и силе, казалось, было что-то мудрое. Я помню, что он часто останавливался на улице, чтобы сказать пару слов своему старому солдату, которого узнал в толпе, но который сам не отваживался подойти к своему главнокомандующему. Слова Мария редко были особенно любезны, а его поведение было сродни поведению эксгибициониста. Ему нравилось, например, показывать свои раны, одновременно замечая, что это лучшее доказательство благородства, нежели собрание семейных портретов. Всё-таки что бы он ни говорил и как бы ни вёл себя, для тех, кто с ним служил, он оставался объектом почти фанатичного и личного обожания. Человек, которому он сказал бы какую-нибудь грубоватую фразу на улице, запомнил бы этот случай (это было видно по его лицу) на всю жизнь и стал бы год за годом, приукрашивая, описывать его своим друзьям, родственникам, жене, детям и внукам.

Я и сам разделял эти чувства, а позже мог их возбуждать в других. Поэтому я был благодарен, когда в конце моего детства Марий начал показывать, что он не только преодолел своё первоначальное отвращение ко мне, но и в самом деле заинтересовался моим будущим. Я могу объяснить подобные изменения в его отношении тем, что он однажды увидел, как я демонстрирую своё искусство наездника матери и нескольким друзьям, — даже в столь раннем возрасте я легко справлялся с лошадьми. Я развлекался, скача то в галоп, то карьером, с руками за спиной, показывая тот стиль езды, который, как мне говорили, использовали некоторые племена германцев и галлов. Воины этих племён могут сражаться не только на конях, но и пешими, и потому они умели на полном скаку оседлать коня и соскочить с него. Похоже, что Марий совершенно случайно стал свидетелем этой моей демонстрации ловкости наездника, и она произвела на него сильное впечатление. Он был изумлён, обнаружив, что мальчик с моей внешностью способен на такие атлетические доблести, особенно вспомнив, что я преуспеваю в греческом. Сам он теперь приближался к последнему, наиболее необузданному периоду своей карьеры, но в свои последние годы он пожаловал меня несколькими знаками внимания. В самом деле, это было время, когда казалось, что я могу войти в политику при самых благоприятных обстоятельствах. Как показали события, это было не так. Вскоре лучшие люди Рима, включая Коттов, отвернулись от Мария, а знаки его внимания едва не стоили мне жизни.

Всё-таки мне больше нравится помнить в Марии то, что делало его великим, нежели то, что было жестоким, грубым и диким. Марий не был идолом для ребёнка, но всё-таки его грандиозная тень царила над моим детством. Иногда я задумывался над тем, возможно ли, чтобы в одном человеке соединялись атлетические доблести и совершенно иные качества: культура, умеренность, политическая честность — те, которыми я восхищался в семье моей матери. И до сих пор у меня сомнения, существует ли в наше время такая возможность, если человек при этом хочет сохранить свою жизнь.

Глава 2 УЛИЧНАЯ СЦЕНА


Всю жизнь за мою революционную деятельность меня либо обвиняли, либо восхищались мной. Часто забывают, что это не я начал революцию в Риме. Она началась ещё до того, как я родился, и в те годы, когда складывался мой характер, в годы детства и юности, день за днём моё внимание привлекали насилие, жестокость, абсолютно непримиримые противоречия, существовавшие в Риме. Эти противоречия в значительной степени нашли отражение в фигурах моего дяди Мария и его врага Суллы. Только постепенно начал я понимать истинную природу самих противоречий. В детстве на меня производили впечатление сами личности, и, руководствуясь верностью семейным узам, инстинктом и даже в некоторой степени привязанностью, я был целиком на стороне Мария. Позже я осознал, что мой выбор, если вообще можно делать выбор между двумя крайностями, был верен, поскольку Марий, несмотря на свои огромные недостатки, представлял силы более значительные, чем он сам, силы плоти и крови, чего-то, способного жить, развиваться и войти в историю, в то время как в Сулле не было жизни. Его гордость и амбиции происходили от ледяного и глубокого эгоизма, перед которым тщеславие, хвастовство Мария выглядели почти как щедрость. Сулла представлял силы ограничения и окостенения.

Мне было лет девять-десять, когда я впервые встретился с Суллой, но, конечно, я много слышал о нём до этого. Как я ни любил слушать рассказы о карьере моего дяди Мария, должен признаться, мне часто надоедали бесконечные повторения о происходивших ещё до моего рождения событиях, в которых был замешан Сулла. В то время Сулла был квестором и служил под командованием Мария в Африке. Он уже тогда выказывал большие способности и во время войны явил их. С помощью хитрой дипломатической уловки ему удалось добиться капитуляции местного царя Югурты, который на протяжении нескольких лет успешно сражался с Римом. Пленение царя означало конец войны, и Югурту выставили напоказ во время заслуженного триумфа Мария, который состоялся незадолго до ещё более важного похода против германцев. Тем временем Сулла и его друзья распространяли слухи о том, что Марий несправедливо присвоил себе заслугу окончания войны в Африке. По их словам получалось, что основную часть работы осуществил старый командующий Метелл, а решающий шаг был сделан Суллой. В рассказе была доля правды, но лишь небольшая. В любом случае военная репутация Мария была достаточно прочной, чтобы выдержать любые нападки на неё. Великодушный или просто разумный человек не обратил бы внимания на такие рассказы, но Марий, когда речь шла о его собственной славе, не был ни великодушным, ни благоразумным. Он возненавидел Суллу всеми фибрами своей души, а Сулла, будучи человеком более уравновешенным, с демонстративным презрением, доводившим Мария до бешенства, ненавидел его в ответ. К тому времени, когда я стал юношей, эта ненависть с обеих сторон стала навязчивой идеей. Конечно, я был склонен придерживаться стороны моего дяди и радовался тому, что члены семьи моей матери тоже мало хорошего могли сказать о Сулле. Они справедливо не доверяли ему как нечистоплотному реакционному политику, и их оскорбляла его личная жизнь. Они критиковали и осуждали его за то, что он был выскочкой, хотя на самом деле он происходил из старого, хотя и разорившегося, патрицианского рода, и обвиняли его в том, что он вышел в свет благодаря нечистым делишкам, таким, как ухаживание за богатыми и очень непривлекательными старухами ради того, чтобы получить от них наследство, когда они умрут.

Последнее обвинение, как я выяснил позже, было необоснованным. Впрочем, не мне осуждать кого-либо за то, что ему пришлось занять денег или получить их в обмен на какую-то услугу, чтобы приобрести влияние или власть. Сулла, несмотря на своё аристократическое происхождение, начинал свою жизнь в нищете, но он понимал, что значит родовитость, и предпринял вполне разумные шаги для того, чтобы обеспечить себе свободу действий. Его нельзя винить за то, что он охмурил парочку богатых вдов. Его расточительные удовольствия в целом не были необычными или совершенно возмутительными. Что было неприятно, так это противоречия между ними и тем, каким представляли самого Суллу. Марий в своей грубости, пьянстве, в своей странной щедрости, великодушии и чёрствости оставался целостным. В Сулле, казалось, уживались по крайней мере два человека. В любом его деле чувствовалась рука мастера. Он мог быть безжалостным и суровым во всём (кроме случаев, когда сам поощрял распущенность). Был культурен и начитан, тем не менее, когда он давал волю чувствам в личной жизни, то становился почти комично любезным. Его любимыми компаньонами были не аристократы или образованные люди, а наиболее сомнительные личности: певцы, танцоры или музыканты. К одному из этих музыкантов, мужчине по имени Метробий, он испытывал сильную страсть, которая продолжалась много лет. Его любовные приключения, по общему мнению, были весьма многочисленны. Он вступал в связи с людьми, принадлежащими к разным классам, хотя в основном его интересовали представители низших слоёв населения, и не делал различия между мужчинами и женщинами. Марий, считавший, что излишества, которые он позволяет себе, абсолютно нормальны, говорил с ужасом и презрением об образе жизни Суллы.

Лично я находил, что самое неприятное в Сулле — это его внешность, в которой было что-то до нелепости мальчишеское и преувеличенное. Ему исполнилось сорок пять лет, когда я впервые имел возможность разглядеть его. У него были густые ярко-золотистые волосы, которые выглядели бы замечательно, если бы принадлежали кому-нибудь другому, но которые, хотя люди и делали вид, будто восхищаются ими, никак не сочетались с другими чертами его лица, особенно с большими глазами неестественно яркого голубого цвета. Его проницательный взгляд, в чём мне самому пришлось убедиться, мог наводить ужас, когда он сердился, но отчасти это объяснялось чудовищным несоответствием. Казалось, будто лев смотрит глазами куклы. Цвет его лица тоже был непристойным, поскольку его кожа была испещрена ярко-красными и белыми пятнами. Позже один из певцов в афинской таверне написал стихи об этом, начинавшиеся так: «Лицо Суллы — это красная крупа с овсянкой».

Вполне возможно, что эти стихи, как и другие, более оскорбительные и неприличные, относящиеся к его четвёртой жене, выдающейся дочери Метелла, повлияли на то, что в своей восточной кампании он отдал приказ о варварской резне, последовавшей за взятием Афин. Это было в духе Суллы.

В моём первом столкновении с Суллой было что-то нелепое, смешное, но я лучше узнал себя после этого случая. Как я уже говорил, мне было не более девяти-десяти лет. Это произошло в тот год, когда Сулла стал претором. Ему удалось заполучить эту должность частично благодаря щедрому подкупу, а частично потому, что он пообещал людям игры и развлечения, невиданные доселе. Обо всем этом я узнал из рассказов, услышанных дома. Я всё ещё был слишком молод, чтобы знать, что ни один из кандидатов не сумел бы в то время получить этот пост без значительного вложения денежных средств и что из всех претендентов на преторство Сулла был наиболее квалифицированным. Моя оценка была необъективной и иррациональной, а главным основанием для враждебного к нему отношения была моя мальчишеская преданность дяде Марию, который был врагом Суллы.

Я также был разозлён мыслью об огромном количестве животных, убитых в цирке для увеселения народа. Зрелище, устроенное Суллой, было беспрецедентным по своим масштабам и оставалось непревзойдённым до тех пор, пока не настал час для наших с Помпеем триумфов. Из Африки, где Сулла имел большое влияние, ему удалось доставить большое количество диких зверей. Особое внимание привлекало представление, в котором сто львов выступали против нумидийских лучников. Я был почти единственным, кого возмущала мысль о беспричинном убийстве этих благородных животных, мне никогда не нравились эти кровавые зрелища, хотя позже я понял, что для того, чтобы завоевать благосклонность народа, по крайней мере в мирное время, необходимо развлекать его грубо и пышно. Теперь, когда я вынужден посещать игрища, я остаюсь там лишь на время, необходимое для того, чтобы убедиться в том, что всё организовано наилучшим образом. При этом большую часть действа я отвожу глаза и пытаюсь с пользой проводить время, читая и диктуя письма. Моё безразличие к удовольствиям народа не приносит мне политического вреда. Однажды отдав предпочтение человеку, как это было с Марием или со мной, люди не только стерпят, но и будут аплодировать любому поступку, который покажется эксцентричным или оригинальным. Человеку не прощают оригинальности лишь представители его же класса.

Сулла, настоящей страстью которого был театр, с абсолютным безразличием относился к развлечениям, связанным с убийством зверей, за исключением тех случаев, когда подобные зрелища повышали его престиж. Я не знал этого в то время и был абсолютно прав, считая его подлым и жестоким, не имея понятия о том, что его жестокость направлена скорее против людей, нежели против диких зверей.

Итак, в один из дней после очередного зрелища, устроенного Суллой, я с группой мальчишек, которые относились ко мне как к предводителю, вышел на улицы города и довольно по-детски попытался организовать что-то вроде демонстрации, выкрикивая как можно громче вопросы типа: «Кто спас Рим от германцев, Сулла или Марий?», «Кто выиграл африканскую войну, Сулла или Марий?» — и, естественно, мальчишки кричали в ответ: «Конечно, Марий!» Мне бы хотелось выступить против убийства львов, но я понял, что это не понравится даже моим малочисленным сторонникам. Повторение имени Мария и упоминание его побед доставляло удовольствие толпе, частично потому, что Марий был «человеком народа» и всё ещё оставался объектом почитания среди простых римских граждан, а частично потому, что вид столь юных мальчиков, принимающих участие в политической демонстрации, вызывал всеобщее веселье. Вскоре многие из толпы начали присоединяться к шуму голосов, прославляющих превосходство Мария над Суллой, и тогда я почувствовал странное всеохватывающее волнение. Я обнаружил, что мои слова и действия (ведь я придумал всё это) способны оказывать влияние на мысли и чувства окружающих. Это был первый опыт, когда я ощутил властную силу слова. Пусть он и не был таким ценным, но всё-таки приятным и значительным.

Неожиданно я с некоторой тревогой заметил, что выкрики, следовавшие за моими вопросами, стали сначала медленно, а потом всё быстрее и быстрее затихать. Вскоре я понял, в чём причина. В сопровождении высоких ликторов с фасциями и следовавших за ними многочисленных молодых всадников приближался сам Сулла. Даже если бы ликторов не было, золотистая голова и ровная осанка не давали шансов ошибиться. И по мере того как он приближался, толпа умолкала, люди скорее боялись его, чем любили, поскольку аплодисментов было меньше, чем мог бы заслужить тот, кто столь щедро развлекал их.

Я также заметил, что, тогда как мои сторонники мальчишки смотрели на меня так, будто искали ободрения, другие смотрели по сторонам в поисках удобного переулка для бегства. Это трусливое предательство разъярило меня, и, глядя на них, я в полный голос (а он был тогда по-детски ломким и, вероятно, звучал смешно) заорал: «Да здравствует Марий, который убивает германцев вместо зверей! Да здравствует Марий, спаситель государства!»

Все мальчишки присоединились ко мне: «Да здравствует Марий, спаситель государства!» Теперь даже некоторые в толпе стали аплодировать мне.

Их немедленно заставил замолчать сильный голос Суллы, приказавший своим ликторам остановиться, и я заметил тогда, что те, кто стоял ближе всего к нему на узкой улице, стали пятиться, как будто от огня, уже опалявшего их одежды. И в самом деле, во взгляде больших голубых глаз Суллы было что-то жуткое, они скорее выражали не гнев, а превосходство и испепеляющее презрение. Ведь Сулла всегда презирал людей в массе, к какому бы классу они ни принадлежали, если только это не были солдаты его собственного легиона, чью преданность он бережно хранил.

Я, как руководитель демонстрации, стоял на маленькой корзине, возвышаясь над остальными. Сулла медленно перевёл на меня свой взгляд. «Мальчик, — сказал он, — тебе следует научиться вести себя, а не то тебя заставят почувствовать мою власть!»

Он сделал особенное ударение на слове «мою», и я, конечно, по сей день помню его голос. Но главное, я помню сильное нервное возбуждение, охватившее меня, и странное чувство удивления тем, что я не был напуган ни угрозами, ни самим этим человеком. Я не задумываясь проорал в ответ: «Все мы знаем, что это твоя власть! Конечно, она твоя! Ты купил её на выборах!» Заявление не было особенно остроумным, но в сложившейся ситуации его приняли как таковое, и кое-где в толпе раздались смешки. Я же, произнеся эти слова, стал решительно, но с некоторым трепетом ожидать, каков будет их результат. Если бы я был более опытен, то сообразил, что бояться нечего. Сулла на том этапе своей карьеры был слишком умным человеком, чтобы позволить завлечь себя в публичный инцидент с простым мальчишкой. Он бросил на меня пронизывающий, вызывающий трепет взгляд, его мне предстояло увидеть снова при обстоятельствах, гораздо более опасных для меня. Затем двинулся дальше, и при этом молодые всадники, следующие за ним, направили своих коней в толпу, заставляя людей разбегаться. Они бежали в разные стороны, толкая друг друга, ругаясь, изрекая проклятия, на некоторое время они совсем забыли о том случае, который только что имел место.

И всё-таки инцидент привлёк общественное внимание, и когда я позже вернулся домой, то обнаружил, что слухи опередили меня. Я рассказал всю историю матери, и она сильно ругала меня, но при этом время от времени улыбалась, а позже постаралась сделать так, чтобы Марий узнал об этом проявлении энтузиазма его племянника.

Для меня этот случай, хотя и пустяковый сам по себе, имел некоторое значение, и я часто обдумывал его. Размышления убедили меня, что в решительные моменты можно быть совершенно бесстрашным и это состояние придаёт энергию телу и ясность мыслям и способно гипнотически воздействовать на окружающих.

Глава 3 ВВЕДЕНИЕ В ПОЛИТИКУ


В те времена было принято внушать мальчикам при изучении истории, как мудра и гибка римская конституция, как твёрдо и в то же время великодушно отношение Рима к союзникам и врагам и как, наконец, богатство и мощь, которыми обладает Рим, стали наградами за то, что в течение многих лет народ придерживался древних римских добродетелей: рассудительности, патриотизма, серьёзности, выдержки и высокого чувства собственного достоинства. Мне внушали, что через сенат мы осуществили наиболее эффективное правление, которое когда-либо существовало в мире. В этот орган могли войти лишь представители моего класса, хотя и другие, обладающие неординарными способностями, такие, как мой дядя Марий, не только могли стать сенаторами, но даже занимали самые высокие посты в государстве и, таким образом, сами становились аристократами. Единственное, о чём в этом случае обычно забывали сказать, но чего никогда не упускал в своих рассказах сам Марий, было то, что аристократия делала всё возможное, чтобы не дать ему подняться в их ряды. Конечно, предполагалось, что со временем я также войду в сенат, получив вначале место младшего государственного служащего, затем через установленные законом промежутки времени получу право участвовать в выборах на более высокие выборные должности, а если я сумею продемонстрировать необходимые способности, то получу преторство или даже добьюсь венца политической карьеры — консульства. Преторы и консулы на самом деле представляли собой отдельный класс, им доверялось управление провинциями и командование армиями. В то время меня призывали восхищаться общественным духом, демонстрируемым членами высшего сословия, которые посвящали свою жизнь служению государству в мирное и военное время.

Мне также говорили, что я должен восхищаться, пусть и в меньшей степени, тем влиятельным и могущественным классом, который находился вне сената и разбогател либо благодаря успешным финансовым операциям, либо в результате рачительного использования земли и другой собственности. Эти финансисты и торговые люди, не будучи членами сената, конечно, не могли занимать высокие магистратуры, но они, как мне указывали, выполняли ряд весьма важных функций. Всё финансовое дело было в их руках. Именно они получали от сената разрешения на взимание налога с провинций, и, кроме того, из их числа набирались присяжные для слушания дел в судах.

Наконец, был весь римский народ, законодательный орган, состоящий из всех граждан республики, осуществлявший свою власть через собрание. Народ обладал правом избирать высшие магистраты, а при другой форме организации мог даже одобрить или инициировать законопроекты. Среди привилегированного сословия было принято считать, что люди проявляли высшую мудрость, когда следовали решениям сената, но некоторые либеральные теоретики указывали на то, что хотя грамотное, просвещённое руководство сената являлось бесценным, тем не менее решающая роль в законотворчестве оставалась за народом. Представители народа, трибуны, которые практически все были выходцами из богатых семей, имели право выступать в сенате и накладывать вето от имени народа на любой предложенный законопроект. Они также могли предложить на рассмотрение народного собрания свои собственные меры, которые порой были прямо противоположными предложениям сената. Но когда это случалось, то осуждалось даже теми самыми теоретизирующими либералами, которые желали сохранить благопристойное равновесие функций, внешнее согласие и добрую волю народа.

Мне понадобилось немного времени, чтобы понять: эта общепринятая картина римской конституции абсолютно ничего не стоит как руководство в политике моего времени. Я учился на фактах. К тому времени, когда мне исполнилось пятнадцать, двое трибунов, оба люди благородные и друзья нашей семьи, погибли страшной смертью, а родственник моей матери, Гай Котта, был осуждён судом и изгнан из Рима. За этим последовали ещё более страшные события. В моё время жадность, амбиции, зависть и чистый эгоизм были более очевидными, чем древние добродетели римской республики. Несомненно, эти качества всегда присутствовали в человеческой натуре, однако в римской истории были периоды, когда правящие классы были сравнительно невосприимчивы к ним. Мне не посчастливилось жить в такое время. В моё время человеческое общество, если его рассматривать с точки зрения морали, можно сравнить, причём не в его пользу, со стаей диких зверей, таких, как волки, например.

Мальчику, так же как и взрослому мужчине, в те дни нелегко было сразу понять, каким разрушенным и бесцельным было общество, в котором он родился. Впервые моя вера в непогрешимость римской конституции пошатнулась после дела моего дяди — великого Рутилия Руфа. Это произошло через год после того, как Сулла стал претором. Я помню, как вначале мы сочли шуткой весть о том, что безвестная личность, некто Апиций, возбудил дело против Рутилия за якобы недобросовестное ведение финансовых дел. Иск касался его поведения в одной из провинций Азии за пять лет до этого, и всё в нём вызывало смех. Рутилий был великим воином, это признавал даже Марий. Изучив методы, применявшиеся в гладиаторских школах, он ввёл в римской армии новый метод тренировок с мечом, который используется и по сей день. Ещё большей известностью он пользовался как юрист и оратор. Но главное, всем была известна его абсолютная честность и неподкупность. Эти качества проявились особенно явно во время короткого периода управления провинцией в Азии. Здесь он не только с негодованием отвергал взятки, обычно предлагавшиеся агентами римских финансистов наместникам, но и сумел помешать им вымогать у местного населения деньги. Финансовые сделки сборщиков налогов и их нанимателей в Риме были, с его точки зрения, бесчестными и сомнительными, а учитывая интересы провинции, просто непатриотичными. Вступая с ними в борьбу, он должен был понимать, что тем самым наживает себе врагов в могущественном классе, но вряд ли он предполагал, что класс этот столь могуществен и неразборчив в средствах.

Я был изумлён поведением этих римских финансистов, зная, что не все они подлые, жестокие, безответственные. Тем не менее они поступали именно безответственно и подло, несмотря на то, что среди них наверняка были люди с довольно высоким положением в римском обществе, хорошо образованные и даже принципиальные. Однако в среде денежных воротил принципы чаще совпадали с личными интересами, а когда деньги рассматриваются как самоцель, а не как способ достижения какого-либо результата, то они приобретают даже некоторое священное значение. Возможно, некоторые из этого класса всадников, которые преследовали Рутилия, верили в то, что они осуществляют особую патриотическую миссию. Они начали обожествлять такие слова, как «капитал» и «прибыль», тем самым подразумевая, что эти слова, совершенно абстрагированные от реальности, имеют собственные права. Поэтому их мало волновал тот факт, что, уничтожая ни в чём не повинного человека, они совершают акт несправедливости и порождают недоверие к судам. Их целью было продемонстрировать свою силу так, чтобы в будущем сенаторы, управлявшие провинциями, знали, что пойдут на весьма рискованное предприятие, если, руководствуясь принципами честности и эффективного руководства, пожелают воспротивиться требованиям финансистов в Риме. Тот факт, что они выбрали жертвой именно Рутилия, делал их цели совершенно очевидными. Ведь если Рутилия, человека, который был совершенно невиновным, осудят, то кто же может чувствовать себя в безопасности?

По мере того как приближался день суда, становилось ясно, что это была не шутка, а опасная и хорошо продуманная решительная попытка уничтожить Нашего родственника, которым мы гордились и на которого привыкли смотреть как на эталон. Нас сильно беспокоило безразличие Рутилия. Он решил, что очевидной несправедливости нужно противопоставить очевидную невиновность, и отказался пригласить кого-либо из ведущих адвокатов защищать его. Он согласился принять лишь помощь от своего племянника Гая Котты, который в то время только начинал свою карьеру, и, хотя был блестящим оратором, ему недоставало престижа, который он сумел приобрести лишь позднее. Он не захотел прибегнуть и к общепринятой практике, используемой для того, чтобы вызвать сочувствие у присяжных. Обычно члены семьи обвиняемого, чаше женщины и дети, приходили в зал суда в траурных одеждах и готовы были в любой момент расплакаться, чтобы вымолить снисхождение для подсудимого. Справедливый суд должно беспокоить не будущее семьи, считал он, а лишь виновность или невиновность самого человека. По всей вероятности, Рутилия осудили бы, даже если бы он вёл свою защиту в более ортодоксальной манере. Присяжными были люди, которые задолго до начала слушания дела знали, как они будут голосовать. Само собой, у них не возникло желание изменить своё мнение, когда они обнаружили, что Рутилий, вовсе не желая просить их о помиловании, начал вести себя так, будто сам был обвинителем. Он заявил, что судили не его, а само государство и его правовую систему. И он также предсказывал, что если его признают виновным, то присяжные, которые вынесут этот приговор, и само государство в скором времени ощутят неотвратимые, с его точки зрения, последствия такой несправедливости. Его предсказания сбылись скорее, чем он мог предположить, но в то время на них совершенно не обратили внимания. Его обязали выплатить такой огромный штраф, что на это не хватило бы всего его состояния, и хотя друзья предложили ему деньги и кредиты, чтобы покрыть дефицит, он отказался от их предложений и предпочёл остаток жизни прожить в изгнании. Его прибежищем стал город Смирна в Азии, один из тех самых городов, жителей которых в соответствии с приговором, вынесенным ему, он обманывал и угнетал. Магистрат и местные жители приняли его со всеми почестями. Ему предоставили в пользование библиотеку и всё то, что делает жизнь приятной. Поддержанный благодарностью и гостеприимством тех, кого, как предполагалось, он обижал, Рутилий прожил ещё много лет, так как был здоров и телом и душой.

Тогда да и впоследствии я часто размышлял над делом Рутилия, и, конечно, его судьба часто становилась темой наших семейных разговоров. Как и каждый в Риме, кто был вне финансовых кругов, мы негодовали по поводу этой вопиющей несправедливости. И в самом деле, в результате этого дела люди начали требовать реформу судов. Я не сразу понял, почему сенат, выдающимся членом которого был Рутилий, остался столь пассивным, если он, как меня учили, являлся мощным органом общественных деятелей, умеющим использовать свою власть и на деле применять принципы справедливости. Однако когда я попытался повнимательнее изучить личность самого Рутилия, то заметил два интересных момента: первое и очевидное, что добродетель без поддержки материальной силы никогда не выдерживает хорошо организованной атаки, а когда на неё нападают, может быть действенной, если это вообще возможно, лишь посредством определённой жертвенности. Во-вторых, я заметил, что хотя Рутилий и имел друзей среди наиболее знатных людей, это всё, чем он обладал. У него не было своей партии, состоящей из людей, преданных его курсу из личной привязанности, корысти или благодаря умелой пропаганде, и состоящей, как и должно быть, если партия действительно претендует на влияние, из хороших, плохих и нейтральных элементов. Эти размышления, несомненно, помогли мне прийти позднее к убеждению, что никогда нельзя становиться мучеником, конечно, если это не произойдёт случайно (чего никто не может избежать), и, оставаясь всегда преданным своим принципам и друзьям, признавать определённую гибкость первых и поощрять разнообразие последних.

Теперь я начал прислушиваться с большим вниманием к частым политическим дискуссиям, которые происходили в нашем доме. Моё внимание особенно привлекал суровый и производящий неизгладимое впечатление друг моего дяди Гая Котты, Ливий Друз. Он был избран трибуном сразу после того, как осудили Рутилия. Друз был одним из самых серьёзных людей, которых я когда-либо встречал, и, наверное, он был формалистом. Он любил хвалиться тем, что за всю жизнь не отдыхал ни одного дня, и был напрочь лишён чувства юмора. Друз не был оригинален в своём убеждении в том, что, какой бы вопрос ни обсуждался, он непременно был прав. «Я изучил вопрос», — говорил он, и это казалось ему неоспоримым аргументом. Необычным было то, что практически в любом важном политическом вопросе он действительно оказывался правым. Характерной дилеммой нашего времени было то, что ему не удавалось чего-либо достичь.

Он хотел, чтобы его помнили за содеянное им. Он собирался в течение года своего трибуната реформировать судебную систему и даровать римское гражданство италийским союзникам[232]. Из этих двух мер вторая, как показали события, была более важной, но в то время я в основном думал о коррумпированном суде, который незаконно осудил моего великого дядю, и воображал, поскольку был неопытен, что суд, состоящий, скажем, полностью из сенаторов, будет менее продажным. Конечно, для всех, за исключением тех господ, которые не входили в сенат и обладали исключительным правом быть присяжными, было абсолютно очевидно, что суды нуждаются в реформах. А те сенаторы, которые ничего не сделали, чтобы помочь Рутилию, теперь сами забеспокоились о своей безопасности и в то же время с готовностью ухватились за возможность обеспечить себе монополию на доходные и могущественные места присяжных. Они, само собой, так же как и народное собрание, поддержали бы Друза, если бы он предложил сделать так, чтобы только сенаторы могли служить в судах, но Друз «изучил предмет». Его идеалом был объединённый Рим и объединённая Италия. Он скорее хотел примирить между собой классы, а не столкнуть их, поэтому он предложил, чтобы состав присяжных был смешанным, состоящим частью из сенаторов, частью из всадников, не являющихся членами сената. Само по себе это было замечательное предложение, но оно не пришлось по вкусу никому, ведь каждая партия хотела заполучить всё, ни одна не была бы удовлетворена компромиссом.

Потеряв поддержку олигархов в сенате и вне его, Друз теперь обратил своё внимание на народ, он пытался завоевать его внимание обычными методами: бесплатными раздачами хлеба, обещаниями перераспределить земли и основать колонии. Многие из этих предложений были достойны восхищения. Кроме того, они были необходимы, потому что без поддержки народа Друз не сумел бы перейти к осуществлению своего действительно важного плана, а именно, предоставление по крайней мере некоторых прав гражданства италийским союзникам Рима.

Но в любом случае одно только упоминание о новом земельном законодательстве сразу становилось сигналом для яростной борьбы. Многие члены сената начали говорить о том, что Друз готовит революционную диктатуру. После того как они достаточно долго повторяли одно и то же, возможно, они сами поверили в это. Вооружённые группы рабов и гладиаторов начали появляться на форуме, чтобы разогнать митинги, организованные Друзом. Вскоре начались ежедневные уличные стычки, и я помню всеобщий ужас по поводу того, что самого консула с окровавленным лицом пришлось унести в безопасное место после нападения на него сторонников Друза. Эти недостойные сцены уже с очевидностью доказывали: римской конституции недоставало той самой ясности, гибкости, эффективности, о которых так часто говорили на моих уроках истории. Я заметил также, как велика разница между теми спокойными и логическими рассуждениями на политические темы, которые я слышал, и действительной практикой законотворчества. Я был потрясён, обнаружив, что мудрая и, как оказалось, необходимая реформа — предоставление гражданства италикам — никогда не рассматривалась с точки зрения её достоинств, а просто превращалась в повод для отвратительных, необузданных выступлений. Я был разочарован также и тем, что эта смесь апатии и фанатизма была обычной в политике. Даже такой крупнейший политический деятель, каким являлся мой дядя Марий, не демонстрировал ни знания, ни интереса к тому, что пытался сделать Друз. Как раз в этот момент Марий был обеспокоен лишь своей ссорой с Суллой. Незадолго до этого в Капитолии поставили несколько статуй, в которых отражались подвиги Суллы в африканской войне, и мысль о них почти сводила с ума Мария, он просто сгорал от ревности и злости. Он открыто бахвалился, что разрушит их, чтобы всем стало ясно, что это он, а не Сулла выиграл войну в Африке. Сулла тоже был готов ответить насилием на насилие. Итак, безотносительно к политическому конфликту между Друзом и его противниками (хотя он уже давно вышел за рамки нормального политического процесса) казалось, в любой момент Марий и Сулла могут ввергнуть город в гражданскую войну, в которой ни о каких принципах, кроме жадности и амбиций, речи идти не будет.

Мне было только одиннадцать лет, но я уже привыкал к проявлениям насилия и к его ожиданию, что так расходилось с либеральными теориями, на которых основывалось моё образование, но так и не сумел настолько привыкнуть к беспорядку и жестокости, чтобы относиться к ним безразлично. И конечно, в тот год я был глубоко потрясён, когда мы получили известие о том, что Друз убит. Было ли убийство делом рук какого-нибудь экстремиста из сената или личного врага Друза, так никогда и не удалось установить.

Этим конечно же воспользовались экстремисты в сенате, которые преследовали узкособственнические цели и стремились отомстить своим врагам. Были созданы специальные суды для процессов над сторонниками Друза, их обвинили в организации вооружённых восстаний италийских союзников против Рима. Многие видные люди пострадали от этой пародии на правосудие. Среди них был и Гай Котта, которого отправили в ссылку. Тот факт, что он и другие вовсе не собирались организовывать восстание, а, напротив, предпринимали все возможные шаги, которые могли его предотвратить, даже не рассматривался. Как доказал случай с Рутилием, невиновность и доброе имя не служили защитой. Новые суды были столь же продажны, как и старые.

Нашу семью в основном волновала судьба Гая Котты, но мы были обеспокоены и той, как нам казалось, надвигающейся вспышкой насилия между сторонниками Мария и Суллы, и все, очевидно, из-за этих оскорбительных статуй в Капитолии.

Но начало конфликта было оттянуто. Разразилось вооружённое восстание союзников, которое пытался предотвратить Друз. По крайней мере два поколения италиков пытались получить свои права законными способами. Теперь после убийства Друза и действий сената, блокирующего его предложения, они поняли, что ничего, кроме силы, не может подействовать на правительство Рима. Они начали воевать и боролись так умело и энергично, что казались непобедимыми.

Глава 4 СТЫЧКА НА ФОРУМЕ


Я часто удивлялся, как Рим и Италия сумели оправиться от тех катастроф, которые следовали одна за другой в период моей ранней юности. Человеческие и материальные потери были чудовищны. Я слышал много оценок этих потерь и думаю, что цифры, которые кажутся наиболее преувеличенными, являются самыми точными. Что же касается морального ущерба, то он был ещё больше. В то время в каждом городе Италии бывали моменты, когда друзья предавали друг друга, сыновья убивали отцов, а отцы сыновей. Ужасы мира в те короткие периоды, когда считалось, что мир наступил, были страшнее разрушений войны. Представители всех слоёв общества демонстрировали худшие стороны своей натуры: жестокость, ненасытность, предательство, высокомерие, низость, неуважение ко всему, кроме силы, и в то же время зависть к любому истинному превосходству, преклонение перед страхом и стремление вызывать его. Если где-нибудь появлялось что-то хорошее, казалось, что естественный ход событий обрекает его на уничтожение.

Каждого, кто рос в то время и сумел выжить, можно простить за то, что он стал цинично относиться к природе, политике и к людям. Меня самого жизнь часто подталкивала к этому. Я с восхищением прочитал великую поэму Лукреция, в которой он, несмотря на свою архаическую латынь, прекрасно говорит о том, что, как мне кажется, вполне может быть правдой: боги, если они вообще существуют, не интересуются делами людей. Но Лукреций был не в своём уме. Хотя он блестяще пишет о той великой и благожелательной силе, которую представляет Венера, моя прародительница, совершенно очевидно, что сам он не был способен наслаждаться прелестями любви. Он уважает и даже почти поклоняется естественному порядку, который находит во вселенной, и тем не менее не замечает, что, если не брать в расчёт звёзды, муравьёв и каких-нибудь других насекомых, наиболее впечатляющие примеры порядка можно найти в организации человеческого общества. Если здесь не будет превалировать порядок, то не только литература, философия и дружба, но и сама жизнь должна будет угаснуть.

Правда, однако, в том, что в то время, когда формировалась моя личность, этот порядок постоянно и неотвратимо разрушался.

Мне было всего двенадцать, когда началась война между Римом и его италийскими союзниками, и я лишь смутно осознавал тот факт, что опустошительные и жестокие сражения, продолжавшиеся по крайней мере два года, в течение которых страдала вся Италия с севера до юга, никогда не должны были начинаться вообще. В это время я в основном интересовался военными успехами моего дяди Мария, который теперь, приближаясь к своему семидесятилетию, снова вышел на поле битвы, хотя (к его глубочайшему негодованию) не в качестве главнокомандующего. Я помню ужас и оцепенение, охватившие Рим, когда пришла весть о том, что консул, под командованием которого служил Марий на северном фронте, вопреки его советам повёл большую часть своей армии в бой до того, как она была необходимым образом обучена. Консул и почти все его войска были уничтожены, и теперь ожидалось, что враг пойдёт прямо на Рим. А несколькими днями позже все ликовали, узнав о том, что старый Марий с остатками армии одержал великую победу и заставил врага отступить. Теперь народ желал сделать Мария главнокомандующим римской армией. Но даже в эти дни, когда опасность угрожала всей нации, старая политическая вражда не утихала. По словам друзей Суллы, Марий полностью утратил храбрость и инициативу, а здоровье его было слишком слабым, чтобы выдержать длительную военную кампанию. Подобного рода сплетни приводили меня в ярость. На самом деле их причиной были зависть и политические интриги. Мне больше нравилось слушать рассказ о том, как Марий, никогда не рисковавший вступить в бой, если не был уверен в победе, оказался окружённым противником. В конце концов командующий этой вражеской армией подъехал к лагерю Мария и прокричал: «Марий, если ты действительно великий полководец, выходи и сражайся!» На это Марий ответил: «Если ты сам великий полководец, заставь меня это сделать».

Однако в Риме главенствовала партия Суллы. Сам Сулла служил успешно на южном фронте под командованием другого моего дяди — консула Луция Юлия Цезаря. После ряда поражений мой дядя Луций мудро поступил, передав командование Сулле, а сам вернулся в Рим, где, несмотря на свою столь посредственную карьеру, он по крайней мере сумел продемонстрировать свою политическую дальновидность. Он провёл закон, который предоставлял ряд уступок тем италикам, которые сложили бы оружие. Были и те, кто жаловался, что эти уступки были вырваны у правительства «под давлением». Это абсолютно верно. Правдой было также и то, что без этих уступок война продолжалась бы непредсказуемо долго, а если бы они были предложены ранее, война не разразилась бы вообще.

Закон, предложенный моим дядей, был шагом в правильном направлении, но не охватывал всех проблем. Хотя общая территория ведения войны несколько уменьшилась, сражения продолжались ещё целый год со всё нарастающей ожесточённостью, и, чтобы её закончить, предстояло сделать ещё ряд уступок. На второй год войны новые консулы отобрали командование северным фронтом у Мария, который вернулся на отдых в Рим в жутком настроении. Он ещё больше разъярился, когда узнал, что за Суллой сохранялась его должность командующего на юге и он, вполне вероятно, мог стать консулом на следующий год. Единственной мыслью Мария стало обеспечить себе другой важный военный пост до того, как он умрёт, и такая возможность появилась в это время на Востоке.

Понтийский царь Митридат, человек невероятной энергии и неуёмного честолюбия, наблюдал за тем, как Рим ослабляет себя в бесцельной борьбе против своих союзников, и правильно рассудил, что настал подходящий момент для того, чтобы встать на свой долгий путь завоеваний и агрессии. И пока римские легионы увязали в осаде италийских городов, его армии завоевали Малую Азию, а флот приближался к Греции. Эта новость сама по себе стала огромным потрясением, но за ней последовали ещё более неприятные известия. В назначенный день по приказу царя были уничтожены все римские торговцы, сборщики налогов на азиатском побережье или на материке. Были убиты по крайней мере восемьдесят тысяч человек. Этого бы не случилось, если бы правительство в Риме вызывало к себе уважение, а его представители на местах не вели себя так, что их все возненавидели. Мы были рады узнать, что мой великий дядя Рутилий не пострадал в резне. Даже в такие моменты местное население помнит о тех, кто делал им добро. Характерно то, что на восемьдесят тысяч угнетателей из представителей нашей нации нашёлся всего один благодетель.

Весть об этой бойне и о всё расширяющихся завоеваниях Митридата подействовала на всех в Риме, а не только на финансовые круги. Теперь, когда было пролито столько крови, наконец признали, что необходимо уступить италикам больше, чем они просили в мирное время при посредничестве Друза. Для того чтобы Рим мог создать достаточно сильную армию, способную защитить свои интересы на Востоке, было очень важно закончить войну.

В нашей семье все радовались тому, что была признана эта необходимость и что хотя бы на короткое время некоторое внимание уделили умеренной точке зрения. Среди признаков такого отношения было возвращение из изгнания Гая Котты и других несправедливо пострадавших в период паники и реакции, последовавшей за убийством Друза.

Очень скоро, однако, ещё раз стало ясно, что умеренность неэффективна и единство было иллюзорным. Все согласились, что войну в Италии нужно завершить, а армию послать на Восток. Но мнения по вопросу о том, кто будет командовать армией и следует ли сдержать обещание, данное италикам, как всегда, резко разделились.

Казалось, эти вопросы должны были решиться в год первого консульства Суллы. В этот год мне исполнилось четырнадцать. Я мог видеть факты и стал достаточно взрослым, чтобы частично понимать их, хотя в это волнующее, быстротечное, ужасное время понимание было делом нелёгким.

Ещё до начала этого года нервы людей были на пределе. Это было видно из ряда знамений, о которых говорили. На самом деле знамения являются каждый год, но люди боятся и обсуждают их, когда над ними нависает угроза или когда они опасаются за своё будущее. Так, например, однажды среди ясного неба вдруг грянул гром. Те, кто слышал его, говорили не о громе, а о звуке огромной трубы. Этрусский предсказатель разъяснил, что это было знамение, предвещающее конец одной эпохи и начало другой. В этом предсказатель не сильно ошибался, хотя к правильному заключению он пришёл ложным путём. Тот год действительно имел величайшее значение, то был год конца. Хотя история представляет собой постоянный процесс, время от времени происходят решающие события, которые представляют собой либо преграды, либо открытые шлюзы для основного потока событий. После таких событий уже невозможно повернуть время вспять. Определённые процессы становятся необратимыми, тенденции и образ мыслей — устаревшими. Так что прежде чем мне исполнилось пятнадцать лет, вся ткань моего начального политического образования была разорвана на лоскуты.

Год начался столь нечестным и абсурдным решением сената, что в него почти невозможно было поверить. Они были вынуждены предоставить римское гражданство италикам, но потом нашли возможность сделать эту уступку совершенно бессмысленной. Реорганизация представительного голосования в законодательном собрании должна была привести к тому, что италийские избиратели независимо от их числа всегда бы оказывались в значительном меньшинстве по сравнению с римлянами.

Это бесстыдное и очевидное жульничество было придумано сенатом, чтобы завоевать поддержку римского народа, который никогда не стремился делить свои привилегии с другими. Но совершенно очевидно, что его результатом стало бы продолжение войны в Италии и дальнейшее ослабление Рима как раз в то время, когда его интересам столь серьёзно угрожали на Востоке. Сулла, конечно, поддерживал предложение сената, хотя он должен был знать, насколько оно опасно. Но он был консулом и был уверен в том, что сенат предоставит ему командование на Востоке. Угодив людям таким простым способом, он рассчитывал, что никакая агитация в пользу другого командующего не будет иметь шансов на успех. Как только он получит этот пост, судьба Италии станет ему безразлична, по крайней мере на некоторое время.

В то время я верил, что противники Суллы в сенате (и в особенности те из них, которые были связаны с моей семьёй) были движимы высочайшими мотивами патриотизма. Конечно, это было не так. Никогда ни одна партия не имела монополии на жадность, высокомерие или эгоистические амбиции. Но это не означает, что все партии одинаковы. В решающие периоды истории, такие, как нынешний, изменения в обществе и в организации управления не только желательны, но и абсолютно необходимы. Этой необходимости нет альтернативы, даже если на самом деле хорошие люди борются против перемен, а плохие стараются провести их в жизнь. И разумеется, такое предположение ни в коей мере не более истинно, чем прямо противоположное ему. В период моего детства великие герои Марий и Сулла с полным основанием могли быть названы плохими людьми. Тем не менее всю мою жизнь я предпочитал одного другому, и не просто потому, что Марий был моим дядей, или потому, что позже его имя и репутация стали полезными для меня в моей политической карьере. Это было потому, что Марий представлял жизнь, какой она была на самом деле, в то время как мир Суллы был мёртвым.

В тот самый год, когда Сулла впервые стал консулом, оппозиция в сенате, объединившаяся вокруг старого Мария, направлялась трибуном Сульпицием. Если бы в итоге Сульпицию удалось взять власть, сейчас бы его вспоминали с большей теплотой. На него вообще смотрели как на неразборчивого в словах демагога, жестокого политика и врага существовавшей организации общества. То же самое говорили позже и обо мне. Эти слова обо мне и Сульпиции были неверными. Он был одним из лучших ораторов того времени. В его осанке было величайшее достоинство, а в жестах — изысканность. Его голос был сильным и чистым. Хотя он говорил быстро, но всегда по существу. В политику он пришёл сенатором, но, так же как Котта и Ливий Друз, испытывал отвращение к ограниченности и некомпетентности сенаторского правительства того времени, поэтому он хотел выступить против него и выбрал единственную доступную для него возможность — обратиться непосредственно к народному собранию.

В этом не было ничего антиконституционного, но из недалёкого прошлого Сульпиций знал, что у сената не было никакого желания сделать так, чтобы конституция действовала. Поэтому он подготовился таким образом, чтобы у него была возможность ответить насилием на насилие. Повсюду он появлялся в сопровождении группы из шестисот молодых людей, задача которых, по-видимому, заключалась в том, чтобы критиковать сенат. Кроме того, он мог собрать ещё по крайней мере три тысячи человек: гладиаторов, лично зависимых от него людей, бывших рабов, которые могли использоваться для охраны митингов и срыва собраний его противников. За эти предосторожности его, конечно, не раз объявляли революционером и ниспровергателем законного порядка. На самом деле в революционности надо было обвинять тех, чьи действия впоследствии сделали эти предосторожности необходимыми. Всё-таки есть некоторая историческая справедливость в вердиктах, восхваляющих удачливого революционера как освободителя и осуждающих неудачливого как злодея. Я видел целый ряд неудачных революций, и все они причинили больше вреда, чем пользы. Они разрушали один порядок, не заменяя его другим, результатом становились наступления контрреволюций, которые, как случилось и в этот раз, заставляли отложить на годы необходимые преобразования. Но трудно и обвинять Сульпиция. Судя по всему, он был убеждён в успехе, принимая логику того времени и противостоя ей с ещё большей силой. Если бы ему пришлось иметь дело не с таким человеком, как Сулла, успех бы сопутствовал ему. Но в то время Сулла ещё не проявил всю безжалостность, на которую он был способен.

Поначалу казалось, что для Сульпиция и поддерживавшего его Мария всё идёт хорошо. Их пропаганда была грамотной и решительной. В основном она состояла из прекрасно подготовленных нападок на сенат за его ведение войны с союзниками и бестолковую политику на Востоке. В любых нападках на правительство имя и присутствие Мария были неоценимы. Он фактически сам вышел в люди, начав свою карьеру с противостояния членам известных семей. Он, несомненно, спас Рим от германского нашествия и становился консулом большее число раз, чем кто-либо за всю историю. Таким образом, он был вполне подходящим объектом восхищения, как «человек народа». Его грубая сила и человечность хорошо контрастировали с жадностью, исключительностью и инертностью правящих классов. Но это впечатление не соответствовало действительности. Марий был так же жаден, как и Сулла, а Сулла в это время играл более заметную роль, чем Марий. И всё-таки впечатление от Мария в какой-то степени соответствовало реальности.

Люди конечно же видели это, но не желали замечать его недостатков. Я с удовольствием наблюдал, как статуя Мария на форуме ежедневно украшалась цветами и листьями. Речи Сульпиция, в которых он разумно сочетал непопулярную тему справедливого отношения к италикам с популярным предложением передать командование на Востоке Марию, вызывали бурные аплодисменты, в то время как его оппоненты даже не могли добиться внимания аудитории. Что касается Мария, то иногда было довольно забавно смотреть, как он ведёт себя на людях. Даже с самыми лучшими намерениями старику не удавалось выглядеть любезным. На самом деле толпы он боялся гораздо больше, чем вражеской армии. Его речи были бессвязны и неразборчивы. Когда он пытался выглядеть любезным и улыбнуться, его лицо приобретало отталкивающее выражение. И всё же за всё это люди любили его ещё больше. Многие могли помнить, как после побед над германцами дома на своих пирах они устраивали благодарные возлияния: «За богов и Мария». Для них он всё ещё был почти богом и в то же время одним из них. Ему также помогало присутствие его сына, молодого Мария, у которого было много достоинств, так недостающих его отцу. И в самом деле мой двоюродный брат был одним из самых приятных молодых людей в Риме. Если события сложились бы по-другому, он также мог бы стать хорошим командующим. Даже в то время его уже знали как «сына Марса», хотя из-за многочисленных любовных похождений его враги предпочитали называть его «сыном Венеры». Это была не слишком сильная критика. Как было подтверждено моей собственной карьерой, нельзя сказать, что эти божества несовместимы.

Итак, по мере того как шли дни, становилось очевидным, что народное собрание проголосует за всё, что предложит Сульпиций. Но сенат и консулы, одним из которых был Сулла, не были готовы подчиниться. Они издали декларацию, что на неопределённый срок запрещается всякая общественная деятельность на том основании, что ситуация слишком напряжённая, чтобы проводить спокойные и разумные дискуссии. Результатом этой декларации, разумеется, было то, что ситуация стала ещё более напряжённой, чем раньше. Сульпиций, даже если бы хотел этого, уже больше не мог управлять своими сторонниками, и когда консулы проявили неразумность, появившись на форуме в окружении вооружённых сторонников, их появление немедленно спровоцировало одно из самых жестоких столкновений, которые когда-либо видел Рим. Моей матери удалось оградить меня от этих сцен насилия и кровопролития, но весь Рим говорил об этом дне. Помню, как по прошествии длительного времени я обсуждал эти события с моей третьей женой, дочерью коллеги Суллы по консулату. Она видела их, будучи ещё маленькой девочкой. Одним из её самых ранних воспоминаний было то, как домой принесли тело её брата. Он был убит в этих столкновениях, а её отец, консул, чудом спас свою жизнь.

Сулла тоже спасся, но самым странным способом. Толпа оттеснила его на боковую улицу, и он понял, что находится в таком месте, где хотел бы оказаться меньше всего. Это был вход в дом Мария. Он был вынужден попросить убежища у Мария, и тот принял его.

Что в точности произошло, трудно сказать. По прошествии лет сам Марий весьма невнятно рассказывал об этом случае, так велика была его ярость по отношению к Сулле за те события, которые последовали вскоре после этого. И таким горьким было его сожаление о том, что тогда он спас Суллу. А Сулла в своих мемуарах опускает детали, поэтому очень правдоподобно звучат утверждения многих о том, что он на коленях просил о спасении своей жизни перед старым врагом. Я не думаю, что Марий решился бы хладнокровно убить римского консула, но даже если бы и решился, то сам, потому что, по всей видимости, его партия теперь была независима от него.

Ясно одно. В результате угроз или уговоров Сулла покинул дом Мария в сопровождении сторонников последнего и проследовал прямо на форум, где заявил, что запрет на общественную деятельность отменен. Теперь ничто не мешало Сульпицию продвигать свою программу, и в течение нескольких последующих дней его предложения были представлены народу и стали законом. Так, в частности, командование армией на Востоке было отобрано у Суллы и передано Марию. Тем временем Сулла, делая вид, что его жизнь находится в опасности, ускользнул из города, чтобы присоединиться к своим войскам.

Наша семья осуждала эти столкновения, и мы испытали сильное облегчение, когда нам показалось, что в ближайшем будущем таких событий не последует. Никому и в голову не приходило, что римская армия пойдёт на Рим, поскольку за всю историю города такого ещё не было. Людям трудно принять то, что они никогда не могли даже предположить.

Глава 5 ПАДЕНИЕ РИМА


Наша шаткая уверенность в будущем сохранилась меньше недели. Теперь, оглядываясь на то время, трудно понять, как мы вообще могли иметь какую-либо уверенность. Не нужно было быть арифметиком, чтобы оценить расстановку сил: если Сулла обладал шестью легионами на юге Италии, Марий и Сульпиций вообще не имели войск. В то же время за всю историю Рима не было ни одного случая неповиновения правительству, поэтому, когда легаты были направлены на юг, чтобы от имени нового командующего отобрать у Суллы армию, никто не сомневался, что сделать это будет очень легко.

Народ был потрясён известием о том, что солдаты Суллы насмерть забили камнями этих командиров. Но и тогда инцидент рассматривался скорее как заговор в войсках, чем мятеж самого военачальника. Не прошло и нескольких дней, как стало ясно, что Сулла движется на север. Его командиры, которые сочувствовали Марию и Сульпицию, дезертировали и прибыли в Рим с этой новостью. В то же время друзья Суллы покидали Рим под тем или иным предлогом, спеша на юг, чтобы присоединиться к мятежникам. Люди осознали, что римский командующий поднял мятеж ещё до того, как это было признано правительством. Можно сказать, что с обеих сторон действия сначала предпринимались, а потом уже обдумывались.

Что бы ни пытались сделать Марий и Сульпиций, всё было тщетно. Они казнили нескольких друзей и знакомых Суллы. Но эта мера лишь заставила других сторонников мятежника открыто перейти на его сторону. Было слишком поздно собирать армию, но всё ещё возможно контролировать сенат, хотя большинство в нём тайно поддерживало Суллу. Декретом сената преторы с жезлами власти и в пурпурных тогах были посланы к Сулле с приказом остановиться. Когда они достигли наступающей армии Суллы, им была сохранена жизнь (потому что Сулла легко манипулировал настроениями своих солдат, когда этого хотел), но жезлы власти были сломаны у них на глазах, а красные одежды сорваны с плеч. Я помню уныние, охватившее город, по возвращении униженных посланцев. Нечто такое, что не могло и присниться, внезапно стало реальностью — Рим будет насильственно оккупирован римским командующим.

Так вскоре и произошло. Последние гонцы, посланные к Сулле, чтобы остановить его наступление, предложили ему различные уступки, но возвратились лишь с той утешительной новостью, что после того, как его войска войдут в город, он разобьёт лагерь за его пределами. В этот день моя мать не выпускала из дому ни меня, ни моих сестёр, ни учителя. Время от времени кто-нибудь появлялся то с одной, то с другой новостью: правдивой или ложной. Нам говорили, что Марий предоставил свободу рабам и готовился с их помощью отбивать наступление Суллы в самом центре Рима. Эта новость потрясла нас, и мы не сразу поняли, что она была ложной. Марий был достаточно опытным военачальником, чтобы понимать: легионам Суллы можно противостоять только с помощью хорошо обученных войск, а таких у него не было. Как мы узнали позже, в то время он с сыном уже покинул Рим, что было очень мудро с его стороны. Затем нам сказали, что Сулла остановлен на окраинах города и его люди даже были вынуждены отступить к стене под давлением невооружённых граждан, которые с крыш швыряли на солдат кирпичи и черепицу. Так на самом деле и происходило, но к тому времени, как эта новость дошла до нас, ситуация изменилась.

Это стало очевидно благодаря голосам, доносившимся с улиц: крикам, воплям, стонам, издаваемым как людьми, так и животными. Они были полны страданий, страха, негодования или просто растерянности. Во время военных походов я часто слышал эти звуки: разноголосый крик людей, которые с разными чувствами (среди них преобладает ужас) наблюдают за неминуемым уничтожением привычного, давно установившегося порядка. Тогда я слышал этот звук впервые, и произошло это в Риме.

Мы вышли на улицу и вскоре увидели, что послужило причиной этих криков. В стороне Эсквилинского холма в воздухе клубились высокие столбы дыма. Шум от воплей был невообразимым. Эхом он разносился от улицы к улице, и время от времени его перекрывал чистый голос, выкрикивающий в изумлении очевидные вещи: «Рим горит», или: «Сулла убьёт всех нас, если мы будем сопротивляться».

На самом же деле сопротивление таяло. Оно и не могло быть эффективным. Сулла только ускорил неизбежное, поджигая дома на пути к Риму. Таким образом, он впервые продемонстрировал свою безжалостность. В этой безжалостности он отличался от Мария, который, несмотря на крайнюю жестокость и кровожадность, грубо, по-своему, но всё же соблюдал некоторые приличия. Сулла не принимал во внимание ничего, что могло стать препятствием на пути к немедленному достижению цели. К вечеру Рим был оккупирован его войсками. Я помню, что улицы были необычно тихи, а войска вели себя лучше, чем можно было ожидать. Возможно, теперь, когда они достигли своей цели, то оказались подавлены тяжестью того, что произошло. Возможно, смутно они осознавали, что содеянное ими противоречило всему ходу нашей истории. У евреев есть легенда, говорящая о том, что прародители человечества утратили девственную невинность и впали в порок и неудовлетворённость, съев какой-то фрукт, который научил их различать добро и зло. Много подобных историй существует на Востоке, и они, конечно, интересны любому умному человеку. Однако современная цивилизация является изобретением Запада, и, думая о Сулле, я вспоминаю иудейский миф применительно к нашим условиям. Наша цивилизация никогда не была невинной. Наибольшая степень невинности была присуща ей, когда она опиралась на общепринятые принципы закона и порядка. Существовала моральная, религиозная и даже, может быть, эмоциональная поддержка этих принципов. Закон и порядок иногда угнетали. Многие из тех, кто наиболее жёстко провозглашал какие-то принципы, часто оказывались величайшими лицемерами. Поэтому для нашего же здоровья необходимо, чтобы эти принципы постоянно подвергались критике, а в обществе существовал фактор революционности. В то же время сама революция, чтобы добиться каких-то результатов, должна в определённой степени опираться на тот самый принцип, против которого она выступает. Катастрофа неизбежна, когда ведётся борьба против правительства во имя анархии или когда отрицается само существование справедливости, какими бы несправедливыми ни были действия противников. Ко всему очень важно ещё замаскировать страшную правду о том, что главным является физическое принуждение. Грубая сила, конечно, может занять господствующее положение и изменить конкретную ситуацию, но не может ничего сделать, чтобы решить проблемы, в связи с которыми возникла эта ситуация. В самом деле, когда люди видят безответственное и, по всей видимости, успешное применение силы, общество перестаёт существовать как единое целое. Порядок навязывается обществу, а под этим порядком — лишь первобытный хаос, разложение, слабость, неуверенность и отсутствие ясности. Эта ситуация, как ни парадоксально, — ситуация надежды, так как очевидно, что не стоило бы и жить, если бы было возможно без сожаления и навсегда загнать всех людей в рамки, установленные волей одного человека. И всё же нечто подобное должно быть сделано, и сделано с безграничным тактом и терпением, если нити человеческого уважения, принципов или, если хотите, предрассудков разорваны. Люди не могут жить без руководства. Их жизнь не может быть хороша, если они не имеют заслуживающего уважения правительства, в деятельности которого они по мере возможности участвуют. В моё время правительство не заслуживало уважения, пока я не возглавил его. Но Сулла первым показал, что к правительству можно относиться с презрением. Именно он окончательно разрушил ткань прошлого и сделал неизбежным развитие будущего по пути гражданской войны.

Для испуганных людей того времени это отнюдь не было очевидным. Мы сами в первую очередь думали о Марии, его сыне и других друзьях, которые были тесно связаны с ним. Мы были вне себя, когда на следующий после вторжения день Сулла созвал сенат и получил от него полномочия приговорить к смерти Мария, Сульпиция и других членов этой партии. То, что вознаграждение было обещано любому рабу или преступнику, который принесёт голову величайшего полководца Рима, шокировало всех. Для меня это было личным оскорблением и унижением.

К счастью, Марий спасся, хотя никто не знал, что стало с ним. Сульпиций был предан одним из своих рабов и убит без всякого намёка на законность. Даже те, кто больше всех не любил Сульпиция, были оскорблены этим деянием. Убить трибуна в уличном столкновении казалось им разумным и достаточно достойным, но убийство магистрата римского народа по доносу одного из рабов ужасало их. Их отношение к произошедшему может показаться нелогичным, но это не совсем так. Они поняли, хотя и неотчётливо, тот факт, что логика Суллы была жестока до неприличия, а без соблюдения приличий цивилизованная жизнь невозможна. В характерной для него манере Сулла попытался сгладить в глазах народа впечатление от этого убийства. Сначала он даровал свободу рабу, предавшему Сульпиция, но потом раб был арестован и сброшен с Тарпейской скалы. Этот образец сверхтонкой морали ни на кого не произвёл впечатления.

Сам я ненавидел Суллу и был рад видеть, что чувства мои разделяло большинство жителей Рима. Я с удовольствием отметил, что Сулла столкнулся с непредвиденными трудностями. Правда, его легионы контролировали Рим, но они были необходимы и на Востоке, где Митридату сопутствовал постоянный успех. Основной целью революции было сделать Суллу главнокомандующим в этой войне, и если Сулла не отправится в путь немедленно, война будет проиграна. С другой стороны, если он выведет свои легионы из Рима, его друзья окажутся в опасном положении, а город может перейти в руки врагов. Это стало ясно после выборов, в которых выдвиженцы Суллы проиграли. От одного из консулов, избранных на следующий год, суеверного реакционера Октавия, не исходило никакой угрозы. Но другим был Цинна, лидер партии популяров. Он был резким противником методов, целей и самой сути политики Суллы. Я восхищался Цинной, не зная, что очень скоро познакомлюсь с ним и его дочерью Корнелией, с которой позже был так счастлив в браке. В это время я, несомненно, надеялся, что Цинна отменит смертный приговор, вынесенный дяде Марию, и вернёт старика в Рим. Хотя никто не знал, где он находится, было очевидно, что ему удалось бежать из Италии. Я каждый день молился о его возвращении и говорил об этом с сёстрами и каждым, кто был готов слушать меня. Мысль о том, что деяния Суллы должны сойти ему с рук, казалась мне чудовищной. Я сердился на тех членов моей семьи, которые мирились с существовавшим положением дел и отстаивали свою точку зрения, говоря, что пусть будет всё, что угодно, лишь бы не началась гражданская война. «Достаточно того, что уже произошло», — говорили они. Ни они, ни я не знали, что гражданская война только начинается.

Я думаю, каждый из нас почувствовал огромное облегчение, когда в конце года Сулла, покинув Рим, двинулся на юг, чтобы начать военные действия на Востоке. Перед отбытием он заставил Цинну публично поклясться в том, что тот сохранит дружеское отношение к нему лично и не предпримет попытки свергнуть существующий режим. Но Сулла не мог рассчитывать на то, что Цинна будет верен клятве. И действительно, не успел он уйти за пределы Италии, как Цинна начал его юридическое преследование и снова поставил на голосование предложения Сульпиция о справедливом отношении к новым гражданам.

Мы часто и с энтузиазмом обсуждали эти предложения (которые действительно были превосходными) и другие политические мероприятия, которые Цинна, выступая в оппозиции к своему коллеге Октавию и большинству сенаторов, должен был поддерживать. Среди тех, с кем я тогда вёл долгие беседы, были братья Туллии Цицероны: Квинт, почти мой ровесник, и Марк, на четыре года старше его и уже какое-то время прослуживший в армии. Род Туллиев был совершенно непримечательным, но оба мальчика получили блестящее образование, и их отец, зарабатывавший на торговле, чрезвычайно гордился сыновьями. Интерес к этим людям появился во мне, когда я узнал, что родом они из Арпинума, где родился и Марий, и что они очень гордятся этим фактом. Они говорили о дяде почти с таким же воодушевлением, с каким это делал я, и поэтому мы легко стали друзьями. Квинт был более экспансивным, чем его брат, но, несмотря на свой горячий нрав, с ним было легче иметь дело. По крайней мере, он всегда внимательно слушал собеседника. Его брат Марк даже в этом возрасте предпочитал скорее выражать собственную точку зрения, чем выслушивать чужую. Однако он был исключительно умён, и, несмотря на некоторую неуклюжесть, в нём был особый шарм. Он вызывал во мне чувства любви и восхищения. Особенное впечатление произвели на меня его познания. К тому времени он уже перевёл на латынь несколько трудов Ксенофонта и написал героическую поэму о Марии, вызвавшую настоящее восхищение у видных критиков. Он мог по памяти читать произведения Энния и многое из Гомера. К тому же к своим новым знакомым он проявлял дружеское расположение и был способен на очень остроумные замечания в присутствии ценившей его аудитории. С незнакомыми людьми он был или слишком застенчивым, или слишком откровенным. Он остро чувствовал заурядность своего происхождения. Хотя в поэме о Марии он воспел достоинства простых людей, сравнивая их с представителями аристократии, сам он был увлечён идеей о наследственном аристократизме. Так, он был почти неприлично рад тому, что его приглашали на некоторые приёмы, устраиваемые Сцеволой, великим понтификом, хотя и понимал, что делалось это только в силу его образованности и занимательности как собеседника. Однако когда приёмы оканчивались и Марк возвращался к друзьям, он часто заявлял, что дни великих аристократов сочтены и государство не сможет выжить и развиваться дальше без нового по сути своей поколения. Он любил говорить, что придёт день, и сам он станет консулом, а имя Цицерон станет таким же знаменитым, как Скавр или Сципион[233]. Мы смеялись над его словами, в особенности потому, что Цицерон на самом деле — довольно смешное имя, обозначавшее один из видов гороха[234]. Но даже тогда я восхищался юношей, так как видел, что он произносит эти слова не из тщеславия, а из убеждённости. Тщеславие пришло позже.

Уже в то время я также заметил одну черту Цицерона, которая не изменилась с годами. Было бы неправдой говорить, что его убеждённости не хватало смелости, хотя часто он производил именно такое впечатление. Неправдой было бы и говорить, что у него совсем не было убеждений. Он был весь полон ими, хотя они всегда носили очень общий характер. Я думаю, бедой его скорее было то, что для того, чтобы действовать или, по крайней мере, определиться в своих мыслях, ему было необходимо заранее заручиться одобрением уважаемых слоёв общества. Его скромность и застенчивость можно объяснить тем, что он осознавал своё низкое происхождение. Конечно, он всегда был в какой-то степени снобом. Но этого объяснения недостаточно. Он по-настоящему принципиальный человек и к тому же не трус. Возможно, было бы более справедливо отнести его слабость к тому, что он прежде всего литератор и воспринимает происходящее не умом и рассудком, а сердцем и эмоциями. Он требовал от человека такой точности и порядка в его действиях, которые присутствуют лишь в произведениях искусства. Здесь он, несомненно, допускал ошибку. И в то же время как забавно размышлять над тем, что само искусство Цицерона, искусство оратора, никогда не было бы развито им до такой степени совершенства, если бы он не принимал участия в исторических событиях, смысл которых едва понимал. Не только из скромности он держался за прошлое и за воображаемую респектабельность. Подобно многим, он искал идеал и надеялся в период необходимых революционных изменений найти равновесие, достоинство и структуру, органичную для его натуры.

Что касается меня, то я лучше, чем Цицерон, видел всю мерзость, неразбериху, лицемерие, дикость и позорные зверства политических деяний. За период с пятнадцати до двадцати лет я смог столько открыть для себя! Те годы моей жизни были наиболее богаты на впечатления.

Теперь, когда вспоминаю эти годы, я вижу, что, наверное, часто ошибался и многое понимал неправильно. Некоторые из моих ошибок я понял ещё тогда, другие — позже. Всё же в этот период я осознал, что убеждения бывают ошибочными, а события — непредсказуемыми. Я обнаружил, что одно дело — создать идеал и совсем другое — воплотить его в жизнь. Я понял и ещё кое-что: есть правда, которая отличается от правды литературного произведения, искусства или математики. Это — правда факта. Эта правда похожа на барьер или кирпичную стену. О неё можно тщетно биться головой. Эта правда может быть похожа на нож или раскалённое железо, которые мгновенно проникают или выжигают клеймо. Это то, что заставляет признать необходимость или покориться ей. После того как человек понимает это, он приобретает ловкость и упорство: становится способным преодолеть многие барьеры и отбить многие удары. Эту новую черту можно использовать не только для создания комфорта и самозащиты. Она имеет более важное значение. Обладатели творческой натуры, умеющие управлять чувствами и желаниями других (а это даётся от рождения), пойдут дальше и попытаются воплотить в жизнь принципы не искусства, а порядка. Они знают, что фактам невозможно противостоять. Но ими можно манипулировать и в определённой степени управлять. Свою роль здесь играют страсть, страх, трусость и революция. Человеческая жизнь, конечно, более преходяща, чем поэма, но принцип порядка, найденного нового направления будет существовать до конца времён. В отличие от поэзии, он переводим на любой язык.

Нет необходимости защищать элемент творчества в человеческих поступках. Существуют моменты, подобные тем, в которых приходилось жить и мне, когда, не будь этого элемента, пришёл бы конец цивилизации и самой основе искусства и поэзии. Конечно же способный к творчеству политик, подобно художнику, не имеет перед собой никаких чётких правил, в соответствии с которыми он действует; теория и практика должны идти бок о бок, время от времени видоизменяя друг друга. И кроме того, как у политика, так и у художника, в действительности обладающего способностью к созиданию, будет свой собственный стиль. Творение каждого будет легко узнать и приписать автору, ведь оно станет результатом особого взгляда, особой силы, особой ловкости и особой техники.

Когда Сулла отправился на Восток, я был ещё слишком молод для того, чтобы прийти к подобным заключениям, но если бы это и было возможно и я решил бы поделиться ими с Цицеронами, то, вероятно, Квинт понял бы меня раньше, чем Марк. Мы же часто беседовали о литературе и о том, что собирался предпринять Цинна, размышляли над тем, где мог быть Марий и вернётся ли он когда-нибудь. Никто из нас, кроме, пожалуй, Марка, не предполагал, что всё может остаться без изменений, но и никто из нас не мог представить, каким ужасным, жестоким и глубоким было уже начавшееся изменение.

Глава 6 ВОЗВРАЩЕНИЕ МАРИЯ


Наши обсуждения сложившейся политической ситуации в действительности не могли продолжаться очень долго. Как только Сулла покинул Италию, Цинна в открытую выдвинул предложения Сульпиция. На улицах тут же начались беспорядки. Однако необходимо заметить, что они мне мало чем запомнились и были менее удивительными, чем те стычки, которые предшествовали им, и менее ужасными, чем то кровопролитие, которое за ними последовало. Однако много крови было пролито, прежде чем консулу Октавию и его соратникам, составляющим большинство сената, удалось выпроводить Цинну и его союзников по партии из Рима.

Однако Цинна обратил это явное поражение в свою пользу. Он всё ещё сохранял престиж консула и в отличие от другого консула, оставшегося в Риме, вполне мог рассчитывать на поддержку италиков, права которых он всегда отстаивал. Таким образом, его шансы на создание армии были куда больше, чем шансы его врагов, оставшихся в Риме, а как недавно продемонстрировал Сулла, в конечном счёте именно физическая сила определяла, какая из двух партий получит власть. Поэтому Цинна начал собирать армию. В этом неоценимую помощь ему оказал человек, который, без сомнения, являлся величайшим военным гением из когда-либо живших на земле. Это был Квинт Серторий. В то время я знал о нём лишь то, что он был уважаемым и талантливым легионером, служившим под командой Мария. На войне он потерял один глаз, и даже Марий, который редко когда воздавал должное другим, говорил о нём с уважением и даже с восхищением. Позже я внимательно изучил все этапы его карьеры и надеюсь, что в результате мне удалось многое узнать о нём. Он был самым умным командиром своего времени и единственным, кроме меня, кто сочетал в себе высочайшие военные и политические способности. Он, так же как Марий, не щадил себя и был очень выносливым, но, кроме того, обладал изысканными манерами, отличался высочайшим благородством, был знатоком человеческой натуры и обладал весьма обширными интересами. Необычная стремительность его действий и способность извлекать пользу из любого материала, несомненно, являются теми качествами, благодаря которым его имя навсегда сохранится в военной истории. Но сила и непредсказуемость его воображения не позволяют судить о Сертории обычными категориями. Моим большим упущением является то, что я никогда не был близко знаком с ним, потому что, как мне кажется, только я и он понимали суть истории нашего времени.

Итак, в основном благодаря силе и энергии Сертория в распоряжении Цинны в скором времени оказалась достаточно большая армия. Тем временем в Риме консул Октавий делал очень мало или почти ничего для того, чтобы противостоять этой силе. Несмотря на то что он всегда призывал неотступно следовать конституции, Октавий добился того, что сенат принял абсолютно неконституционный декрет, лишающий Цинну его звания консула и объявляющий его общественным врагом. Затем, даже не проведя формальной процедуры выборов, он назначил консервативного сенатора по имени Мерула на место Цинны. Мерула занимал довольно значительный пост, он был жрецом Юпитера. Я даже не мог предположить, что ещё до конца года сам займу место Мерулы и стану жрецом. Однако я знал достаточно для того, чтобы понимать: подобная должность являлась для консула самой неподходящей во времена гражданской войны, потому что среди всех суеверий и табу, окружавших фламенов, есть два, которые заставляют человека, занимающего эту должность, бездействовать в такие периоды. Первое, он не имеет права смотреть на трупы, а второе — это то, что он не может и близко подойти к армии.

Однако наши шутки по поводу Мерулы и наши смешанные чувства радости и страха, когда мы говорили о приближающемся наступлении Цинны и Сертория, вскоре уступили место более личным эмоциям. Если я не ошибаюсь, то незадолго до дня моего пятнадцатилетия мы получили известия о том, что Марий был не только в безопасности, но уже высадился в Италии. С этого самого момента и до тех пор, пока мне удалось лично увидеть Мария, я стал постоянно навещать тётушку Юлию, и она часто позволяла мне слушать посланцев, которые приходили к ней и сообщали новости о её муже. Всю историю его изгнания мы услышали гораздо позже, но именно тогда узнали достаточно, чтобы забеспокоиться, удалось ли ему после перенесённых испытаний сохранить трезвость ума. В Италии его преследовали всюду как сбежавшего раба, ему приходилось совершать длинные переходы без еды и питья, однако он продолжал бороться за жизнь, несмотря на то, что все его товарищи давно потеряли надежду; его раздетого вытащили из бассейна, наполненного грязной водой, где он пытался спрятаться, и в соответствии с приказом Суллы суд ближайшего города приговорил его к смерти. Однако его величие сохранило ему жизнь. Наёмник-кимвр, служивший палачом, который вызвался убить его, не смог вынести вида сверкающих глаз старика, лежащего на полу тёмной комнаты. Он уронил свой меч и выбежал на улицу, крича: «Я не осмеливаюсь, я не осмеливаюсь убить Гая Мария!» И, услышав это, горожане устыдились принятого ими решения, предоставили Марию корабль и сделали всё от них зависящее для того, чтобы облегчить его путь. Множество злоключений ему пришлось перенести по дороге в Африку, где наконец удалось встретиться с сыном, младшим Марием, и друзьями, которые покинули Рим вместе с ним. Однако Марий оставался твёрд в своём убеждении, что ещё раз в своей жизни он станет консулом, и позже он рассказывал нам, что научился унимать боль и побеждать усталость, концентрируя своё внимание на именах и лицах своих врагов, которым он намеревался отомстить.

Итак, нам рассказали, что он вместе со своим сыном и небольшим отрядом, собранным в Африке, высадился в Этрурии. Этот отряд вскоре превратился в армию, потому что Марий не колеблясь обещал свободу рабам, которые будут сражаться вместе с ним, и записывал в ряды своей армии ремесленников, пастухов и всех недовольных или обедневших простолюдинов, которые были счастливы уже тем, что оставляли своих хозяев и даже часто убивали их перед тем, как уйти. Однако он был достаточно проницательным для того, чтобы попытаться каким-то образом легализовать своё положение. Прежде всего он послал гонца к Цинне с посланием, в котором сообщал о своём прибытии и выражал желание служить простым солдатом в рядах его армии. Конечно же это предложение было сделано в чисто пропагандистских целях. Марий хотел сам возглавлять войско, однако этот весьма характерный для него жест в то время обманул очень многих, включая меня самого.

И всё-таки Марию не удалось обмануть Сертория. Я был потрясён до глубины души, получив известие о том, что тот резко выступил против присоединения Мария к его союзу с Цинной. Я был склонен объяснять подобную позицию исключительно низменными порывами ревности и высокими амбициями Сертория. В действительности он был человеком, для которого чувства, подобные ревности, не могли повлиять на принятие серьёзных решений, и оказалось, что он абсолютно правильно оценивал сложившуюся ситуацию. Он заявил Цинне, что их армия, и так уже достаточно мощная, всё ещё продолжает пополняться, но главное в том, что, как только им удастся установить свою власть в Риме, наступит период мира, порядка и законного правления, во время которого они смогут так укрепить свои позиции, что сумеют противостоять армии Суллы на Востоке. Серторий не сомневался, что Сулла конечно же не захочет смириться с тем новым режимом, который они собирались создать. Всё это, говорил Серторий, они в состоянии сделать сами, в то время как, предоставив Марию власть, они подвергнут себя огромному риску. Он хорошо знал этого человека и потому мог догадываться, как тот будет себя вести. Его действия, вероятней всего, сильно ослабят их партию с политической точки зрения и не укрепят её военной мощи.

Мало кто поддержал мнение Сертория, и, так как он никогда не занимал высоких постов, ему не хватало влиятельности для того, чтобы отстоять свои планы. Цинна был честным человеком с благими намерениями, но он понятия не имел о тех силах, которые готовы были вырваться наружу, и впоследствии он продемонстрировал всем, что не имеет никакой возможности контролировать их. Он заявил, что Марий не должен оставаться в тени, что это несправедливо по отношению к великому полководцу. Я был полон восхищения, когда узнал, что он оказывает ему все почести, подобаемые бывшему консулу, и сделал его полноправным членом верховного командования объединённых сил.

Тем временем в Риме ситуация быстро ухудшалась. Консул Октавий заручился поддержкой Помпея Страбона, возглавлявшего довольно значительные силы на севере Италии. Хотя он был очень жестоким и развращённым человеком, не пользующимся уважением своих солдат, его всё-таки можно было назвать опытным командующим. В рядах его войска служил и сын, молодой Помпей, которого позже назвали Великим. Представление о том, на каком уровне была мораль в войсках Страбона, можно получить из следующего факта: молодому Помпею пришлось использовать весь свой авторитет для того, чтобы спасти своего отца от его же солдат, задумавших убить командира.

И действительно, сопротивление было быстро подавлено. Марий, искусно направлявший свой флот, занял порт Остию, отрезав таким образом Рим от всех путей снабжения. Тем временем основные силы под командованием Цинны и Сертория с разных сторон подходили к городу. И уже ходили слухи о жестокости войск Мария, в особенности больших отрядов освобождённых рабов, которых он держал в качестве личной охраны.

Я помню один день, когда мы получали совершенно противоречивые сведения и были сильно взволнованы всем увиденным и услышанным. Марий, который никогда не любил делить победу с кем бы то ни было, горел желанием первым войти в Рим и, несколько поспешно продвигаясь вперёд из Остии, занял Яникульский холм. Мне удалось улизнуть от присмотра взрослых, и я направился к холму в надежде увидеть то, что, по моим представлениям, должно было быть триумфальным вступлением моего дяди в город. Однако, приблизившись к полю битвы, я не увидел ничего подобного. Прокладывая себе путь среди огромного множества людей, которые, подобно мне, вышли для того, чтобы посмотреть это зрелище, раненые воины из армии Страбона продвигались в тыл своей армии. Но состояние тех из них, кто не был серьёзно ранен, было явно приподнятым. Они заявили, что победили Мария и заставили его отступить. Некоторые даже говорили, будто он убит. Я внимательно выслушивал все эти слухи, и, когда мне удалось подойти поближе к Яникульскому холму, я уже начал верить в то, что они говорили правду, потому что никаких признаков сражения здесь нельзя было заметить. И действительно, несколько когорт[235], которые находились в резерве, теперь выступали совсем в другом направлении. Только перед закатом нам удалось узнать, что на самом деле произошло. Выяснилось, что Марий, слишком уверенный в себе, действительно потерпел поражение, и, если бы ему противостояли более опытные легаты, это поражение могло бы оказаться очень серьёзным. В этой сложной ситуации ему помогло лишь то, что Серторий предпринял отвлекающий манёвр и атаковал укрепления города с противоположной стороны, чем вызвал смятение в рядах армии противника.

Это были последние хоть сколько-нибудь значительные военные действия. Вскоре после этого Страбон скоропостижно скончался, войска абсолютно не доверяли консулу Октавию, потому начались мятежи, а некоторые легионеры даже в открытую переходили на сторону противника, который к тому моменту полностью окружил Рим. Друзья Октавия предложили ему бежать из города, пока ещё такая возможность оставалась. Однако он как ребёнок верил предсказателям, этрусским пророкам и вычислениям гадателей. По их сведениям, ему не грозила никакая опасность, и потому он остался в Риме, а сенат тем временем, охваченный паникой, отправил Цинне послание, в котором сенаторы заявляли о своей готовности капитулировать при том условии, что им будет гарантирована полная безопасность. Цинна заявил, что, во-первых, необходимо отменить законы, лишившие его звания консула, что же касается репрессий, то он постарается быть настолько милосердным, насколько позволят обстоятельства. Итак, Мерула, который почти ничего не сделал за тот короткий промежуток своего правления, был смещён, и Цинна вошёл в Рим уже как консул.

Мы ожидали, что Марий войдёт в город в то же самое время, и осуществили некоторые приготовления, чтобы как подобает встретить его. Однако старик решил войти в Рим по-своему. Он отправил в сенат послание, в котором после довольно длинного описания своих прошлых достижений заявлял, что в данный момент находится в изгнании и за его голову назначена цена. Далее он говорил, что, уважая конституцию Рима и свободу римского народа, он не может вернуться в свой дом и к своей семье до тех пор, пока римский народ не выразит свою волю и не предложит ему вернуться. Подобное уважение к закону потрясло, как и ожидал Марий, многих людей, и сенат тут же подготовил всё необходимое для того, чтобы провести голосование. Тем временем передовые отряды Мария вошли в Рим, явились прямо на форум и хладнокровно убили консула Октавия. После его смерти в кармане его одежды были обнаружены расчёты гадателей, в которых ему гарантировалась счастливая и удачная жизнь в течение многих лет.

Это проявление жестокости потрясло многих, но для всех, исключая, пожалуй, одного Октавия, это событие не было таким уж неожиданным. Более того, в тот момент довольно трудно было с уверенностью сказать, кто же в действительности приказал совершить это убийство. На следующий день Марий и авангард его армии вошли в Рим. Его встречала огромная толпа народа, здесь же были его родственники и друзья, страстно желающие поздравить его со счастливым возвращением. Что касается меня, то я был сильно взволнован приближающимся событием. Я надел свой лучший наряд и с восторгом думал о том, с каким почтением будут приветствовать моего дядю, возвращающегося в город, который он когда-то спас. Я зачарованно разглядывал лица воинов его армии, а на самого полководца смотрел с некоторым удивлением, потому что с трудом мог поверить, что он действительно вернулся. Несмотря на свой возраст, Марий оставался всё таким же крепким стариком, как и раньше, перенесённые трудности и лишения не сломили его. Я заметил, что его мало интересовали приветственные речи, произносимые в его честь. Всё это время свирепым взглядом он обводил толпу и, как вскоре выяснилось, искал в ней вовсе не своих друзей, а врагов. У него уже давно был отработан простейший план. Он собирался уничтожить любого человека, который когда-либо, по его мнению, оскорбил его. У Мария был отличный инструмент для осуществления своих планов, потому что его армия, состоящая в основном из освобождённых рабов и бывших гладиаторов, была так же жестока, как и её главнокомандующий, солдаты подчинялись любому приказу своего кумира и исполняли любое его поручение.

Общепринятая церемония произнесения речей была скоро прервана. В толпе Марий заметил сенатора, который когда-то высказался против его мнения по какому-то незначительному вопросу, и, более не обращая внимания на произносимую кем-то хвалебную речь, Марий указал на этого человека рукой. В мгновение ока его вытащили в центр и закололи. Затем тело обезглавили и голову как трофей нацепили на острие копья.

В толпе нашлись слабоумные, выведенные из состояния душевного равновесия происходящими событиями, которые начали аплодировать. И действительно, когда жестокость, как в данном случае, оправдывается властями, всегда бывает достаточно законопослушных граждан, готовых принять участие в подобных действиях, и насладиться ими. Итак, хотя лучшие люди всех сословий поспешно удалились в свои дома, значительная часть последовала за Марием, который стал последовательно обходить все улицы, приказывая выволакивать из домов его врагов или тех, которых он считал таковыми, и убивать их на месте, сам же он хладнокровно наблюдал за исполнением своих приказов.

Я конечно же не был в этой толпе и провёл весь день дома, дрожа от страха и нервного напряжения. Я живо представлял, что происходило на улицах, и, кроме того, каждый час кто-нибудь прибегал в наш дом с новыми известиями об ужасах, творящихся в городе. Я лишь надеялся на то, что это закончится к закату.

Однако мои надежды не оправдались. Убийства, насилия и поджоги не прекращались в течение пяти дней и ночей. Свидетельства этой жестокости можно было обнаружить повсюду. Все убитые сенаторы, а их было по меньшей мере пятьдесят, были обезглавлены для того, чтобы их головы можно было продемонстрировать на форуме как ужасные трофеи мести. Что же касается остальных, в основном принадлежащих к высшим сословиям, но не входивших в сенат, их тела просто оставляли на улице на съедение собакам и птицам. Трудно точно сказать, сколько людей пало жертвами этой бессмысленной жестокости, но их было не менее тысячи. Скоро убивать стали почти без разбора. Некоторых закалывали на улице, потому что они не поприветствовали Мария, когда он проходил мимо, других потому, что Марий не потрудился ответить на их приветствие. Многие совершили самоубийства из страха перед грозящей им гибелью, многие, которым лично не грозила никакая опасность, решились на этот крайний шаг от стыда или отчаяния, увидев, что всё их имущество уничтожено, а жёны и дети изнасилованы.

Всё это время Марий вёл себя как опьянённый дурманом. И это было недалеко от истины. Он пил очень много вина, поддерживая свои силы, почти ничего не ел и не спал, и, кроме того, его полностью поглотила жажда крови и разрушений. С ним абсолютно невозможно было разговаривать. И хотя он приветствовал Цинну и Сертория отвратительной улыбочкой, но не обращал абсолютно никакого внимания на то, что они ему говорили. Ещё меньше он прислушивался к мнению своей жены или других членов нашей семьи. Он даже позволил Фимбрию, одному из самых жестоких своих командиров, убить брата моего отца, Луция Цезаря, и выставить его голову в форуме.

В конце концов Серторий взял всё в свои руки. Он был единственным человеком в Риме, кто мог сделать это, и у него было достаточно смелости. Настал момент, когда усталость сморила Мария. Ему пришлось на время остановить резню, и он отправился в свой дом для того, чтобы немного отдохнуть. Действуя с обычной для него быстротой, Серторий вызвал свои когорты. Надо отметить, что лишь в рядах его войска сохранялась дисциплина и только его солдаты вели себя как подобает. При помощи этих людей он окружил охрану Мария, состоящую из бывших рабов, и уничтожил их всех. Это была очень простая операция, но в то время никто, кроме него, не рискнул бы осуществить её. А когда Марий узнал об этом, то оказался достаточно прозорливым — возможно, был слишком измучен и истощён избытками вина и недостатком сна, — не попытавшись предпринять ответных действий. Более того, он сделал вид, будто оправдывает то, что сделал Серторий, и с того момента стал относиться к нему с каким-то уважением, как будто побаивался его и пытался добиться его расположения.

Однако это ему не удалось, потому что за несколько дней он сделал как раз то, чего боялся Серторий. Он заставил отвернуться от партии популяров всех тех людей, которые придерживались умеренных взглядов, и в результате фактически окончательно разрушил всякую надежду на то, что эта партия сумеет удержать власть. Несомненно, Сулла попытается восстановить то положение, которое он потерял, и теперь им будут руководить не только амбиции, но и желание отомстить, потому что его дома, его собственность уничтожены, его статуя сброшена, многие из его друзей и некоторые из родственников убиты, а те, кому посчастливилось, после множества злоключений и унижений бежали для того, чтобы присоединиться к нему и рассказать обо всём, что произошло. Ему и его восточной армии мог противостоять только единый Рим и объединённая Италия. Менее чем за неделю Марий сделал так, что теперь единство казалось чем-то маловероятным, если не невозможным.

В моей душе эти события оставили неизгладимый отпечаток. Впоследствии мне предстояло стать свидетелем ещё множества кровопролитий, многие из которых по своим масштабам, жестокости и хладнокровию превосходили в некотором смысле даже то, что совершил Марий. Но никогда в своей жизни я не видел ничего более непристойного, зверского, отвратительного, как поведение Мария и его рабов. Тогда я понял, что в человеческой натуре нет ничего неоспоримо хорошего, ничего, что может требовать нашего безоговорочного уважения и нашей любви, что однажды, когда все сдерживающие факторы будут уничтожены, человек превратится в нечто настолько ужасное, что и представить себе невозможно. Я понял, что достоинство и дружелюбие идут от тех ограничений, которые человек налагает на себя сам, или тех, которые ему навязывают со стороны. Кроме того, я осознал, что из всех чувств, присущих человеку, самое недостойное — это Страсть к отмщению.

Глава 7 КОНЕЦ МАРИЯ


Что касается Мария, то моё мнение о нём всегда было двояким. Последние месяцы его жизни стали для меня периодом ужаса и разочарований. Я старался избегать проявлений его доброты. Когда он был достаточно трезв, чтобы узнать меня, то всегда интересовался моим будущим. И всё-таки я продолжал цепляться за тот образ, который возбуждал моё воображение в детстве. Я знал, что моё мнение о нём не было полностью ошибочным. То, что теперь происходило с Марием, являлось крушением, но крушением чего-то великого и могущественного.

Он умер в начале следующего года, после того возвращения в Рим. Его смерть стала облегчением для меня и для всех остальных. В начале года он и Цинна были избраны консулами, и по этому поводу Марий сбросил с Тарпейской скалы одного из своих врагов. Однако это был последний его жестокий поступок. Предсказания, которые действительно имели место или были придуманы им самим, исполнились. Он в седьмой раз стал консулом, но не прошло и семнадцати дней с момента избрания на эту должность, как он умер. Перед смертью он сильно страдал. Его мучила бессонница и даже хуже того, потому что, когда ему удавалось заснуть, сон был беспокойным и становился настоящей мукой, так как его преследовали кошмары и видения. Большую часть времени он, по всей видимости, был не в своём уме. Не помогало даже вино, которое он поглощал в неимоверных количествах, чтобы заглушить свои дурные предчувствия и получить возможность хоть немного поспать под воздействием этого пьянящего дурмана. Бывали моменты, когда ему казалось, что он ведёт армию против Митридата, и тогда Марий, носясь по комнате, жутким голосом выкрикивал команды, хватал в руки первое попавшееся под руки оружие и, как только пальцы начинали сжимать его, будто по волшебству превращался в трезвого человека или по крайней мере в неподвижную статую воина. Однако скоро его пальцы ослабевали, и оружие падало, а вместе с ним часто и сам Марий валился на землю. Однако старик умер не от недосыпания и не от переизбытка вина, хотя казалось абсолютно невероятным, что человек способен долго выдерживать такую жизнь. Болезнью, оказавшейся для него роковой, стал плеврит, который, по мнению врачей, был вызван простым сквозняком. Эта болезнь оказалась милостью богов, потому что позволила Марию расслабиться и умереть с достоинством. Тогда же он сочинил речь, в которой перечислил все свои победы и поражения, а в заключение заявил, что благоразумному человеку не стоит полностью полагаться на судьбу. Те, кто слышал, как Марий говорил это, поняли, что он отказался от борьбы, и очень этому обрадовались. Теперь они могли думать только о его минувшем величии, а не жить в постоянном страхе перед грядущими проявлениями его жестокости. Последние дни он много спал и умер спокойно. Те, кто видел Мария мёртвым, говорили, что смерть наложила на резкие черты его лица странное благородство и даже мягкость.

Что касается меня, то я не видел его тела и не присутствовал на похоронах. Мои новые религиозные обязанности не позволяли сделать этого. Незадолго до этой смерти Марий и Цинна сделали меня фламином. Я занял место, освободившееся в результате того, что Мерула вскоре после возвращения Мария уединился в храме Юпитера и вскрыл себе вены.

Конечно же этим назначением я был обязан тому факту, что являлся племянником Мария, однако, возможно, выбор пал на меня и потому, что Цинна и Серторий желали привлечь на свою сторону семью Коттов и других друзей и родственников моей матери. Так же необходимо было, чтобы жрец Юпитера (flamen Dialis) принадлежал к семье патрициев, а в то время мало кто из патрициев искренне поддерживал существующий режим.

Однако это была высокая честь — получить в столь раннем возрасте такой значимый пост, и я весьма серьёзно отнёсся к новым обязанностям, хотя мне, как и многим моим коллегам, пришлось скрывать своё чувство отвращения и недоверия к тем религиозным церемониям, в которых приходилось участвовать. Например, жертвоприношения животных и изучение их кровоточащих внутренностей для меня всегда являлись отвратительной процедурой, и я не мог не думать, что боги, если они существуют, чувствуют то же самое. Кроме того, мне приходилось во время официальных церемоний надевать особый, и довольно смешной, головной убор, сделанный из белой кожи и имевший форму конуса. Однако у этой шапки было одно преимущество. Если она падала во время церемонии, её обладатель должен был тут же отказаться от занимаемой должности. Таким образом, всегда был способ избавиться от неприятных обязанностей, но я так и не воспользовался им. Моё положение не позволяло мне служить в армии, но у меня и так не было никакого желания стать командиром. Я всегда ассоциировал главнокомандующего с фигурой своего дяди Мария й теперь изо всех сил старался забыть те мальчишеские фантазии и мечты, которые когда-то лелеял и в которых представлял себя во главе римских легионов, ведущих сражение где-то на Востоке и, возможно, в неизвестных районах Запада. В то время я думал о литературной карьере. Кроме того, я всегда был любителем древности, и потому меня искренне интересовали все те знания об обрядах римской религии, которые я получал день за днём.

Большинство церемоний своими корнями уходили в глубокое прошлое, и многие из них уже потеряли своё первоначальное значение. Некоторые наши священные гимны и ритуальные молитвы непонятны для тех, кто их произносит, и всё-таки мы придаём огромное значение тому, чтобы произносить эти абсолютно бессмысленные слова так, как это принято считать правильным. Сначала мне всё это казалось просто смешным, потому что как может бог ответить на молитву смертного, если сам смертный не знает, что он говорит? Однако скоро я понял, что это несколько поверхностный взгляд. Наши религиозные верования имеют зачастую огромное практическое значение, и в наш век интеллектуальных и политических изменений, в век, когда большинство людей склонны к истерии и фанатизму, они могут стать важным элементом стабильности. Молитвы и жертвоприношения, какими бы бессмысленными сами по себе они ни казались, имеют одну общую цель и определённым образом воздействуют на общество. Изначально они были придуманы вовсе не для того, чтобы привлечь внимание богов, а для того, чтобы умилостивить их. До сих пор считается, что, если при проведении церемонии будет соблюдена абсолютная точность, боги не станут вмешиваться в деятельность людей ни в сельском хозяйстве, ни на бранном поле. Парадоксально, однако наша государственная религия в некотором смысле атеистична. Беспрекословно признавая то, что боги существуют, наша религия пытается удержать их на как можно большем расстоянии от людей и, освободив тех, кто по натуре своей является суеверным, от их дурных предчувствий, позволяет им продолжать спокойно и уверенно осуществлять свои мирские дела. Существует огромная разница между этой проверенной временем и в целом полезной системой и теми азиатскими культами, которые даже во времена моего юношества становились популярными в Риме. Особенно среди женщин и тех, кого привлекает идея истинного общения между людьми и богами в состоянии экстаза, достигнуть которого можно лишь при помощи огромного эмоционального напряжения. Ничего удивительного нет в том, что в периоды особенного напряжения и стресса неуравновешенные, склонные к истерии люди находят в этих культах определённые преимущества психологического характера. Однако они небезопасны, потому как склонны принижать значение необходимой веры человека в то, что у него есть некоторые обязательства перед другими людьми и перед государством, а как раз в минуты физического и эмоционального опьянения эти обязанности перестают быть очевидными. Так, например, жрецы Сивиллы[236] доводят себя до состояния экстаза ритуальными танцами и потом побуждают вновь обращённых юнцов кастрировать самих себя в честь великой матери. Катулл написал замечательное стихотворение по этому поводу, в котором очень искусно выдержан ритм. Уверен, подобная практика кастрации не может быть приемлема в стране, которая сильно зависит от высокого уровня рождаемости для того, чтобы пополнять свои легионы. Однако мы позволяем фригийским поклонникам великой богини осуществлять их ритуалы в Риме. Но, что вполне оправданно, мы не позволяем римским гражданам носить фригийские одежды или же принимать какое-либо участие в их процессиях, они могут лишь являться зрителями, сторонними наблюдателями.

Таким образом, наша религия имеет значительное преимущество, потому как она не поощряет ненужные мысли и сдерживает нежелательные эмоции. Что же касается отдельных людей, обладающих способностью метафизического мышления и имеющих в нём потребность, то в их распоряжении вся греческая философия. В то время я только начинал изучать этот вопрос, и мне это очень понравилось. Но я понял, что те, кто подходит к нему достаточно спокойно или же даже с определённой долей скептицизма, обычно бывают более счастливыми и часто поступают правильнее, чем те энтузиасты, которые верят в то, что написанные законы могут исчерпывающе объяснить или же определить любой сложный процесс или событие. Те, кто прямодушно и страстно относится к философии как к какой-то восточной религии, которая претендует на всеобъемлемость, а не как к искусству, у которого есть свои необходимые ограничения, склонен в целом стать ограниченным человеком, не считающимся с мнением других, зажатым и неуклюжим в личных отношениях. Это как раз то, что случилось с Катоном и в некотором смысле с куда более великим человеком, чем Катон, поэтом Лукрецием.

Что касается меня, то я искренне интересовался как философией, так и различными религиозными культами, с которыми знакомился как на Востоке, так и на Западе. Я довольно много беседовал с халдеями[237], александрийскими профессорами, галлами, воспитывавшимися под влиянием друидов[238], однако сохранил приверженность религиозным воззрениям моей страны, и даже в те годы, когда впервые стал жрецом, многие часы проводил за обсуждением этих воззрений, особенно с некоторыми весталками. Дружеские отношения, которые установились у меня с этими дамами, оказались впоследствии для меня очень полезными.

Однако ни в коем случае нельзя сказать, что в годы своего юношества я полностью посвятил себя обучению и новым государственным обязанностям. Уже в то время стало проявляться моё пристрастие к экстравагантному образу жизни, которое, боюсь, сделало меня печально известным и очень часто приводит меня в замешательство. Когда я смог и стал издавать законы, особенно необходимые с экономической точки зрения и ограничивающие расходы отдельных лиц на различного рода банкеты, люди прекрасно понимали, что эти законы не будут распространяться на меня.

Нельзя сказать, что я был невоздержан в еде, как Лукулл. Мне также никогда не нравились долгие запои, которые, похоже, так импонировали многим людям, например Антонию и убеждённому моралисту Катону. Однако даже в юношеском возрасте мне нравился внешний блеск. Мне хотелось, чтобы мои вечеринки выделялись особо хорошим вкусом и роскошью. Мне хотелось иметь таких лошадей, чтобы они привлекали внимание прохожих на улице. Мне нравилось покупать редкие книги и произведения искусства, и особое внимание я обращал на свою одежду, которую, не выходя из рамок общепринятого римского костюма, я пытался разнообразить как только мог.

Скоро я залез в долги и обнаружил, что единственным способом заплатить проценты по займу было занимать всё больше и больше денег. В действительности, начиная с возраста шестнадцати лет и до тех пор, пока мне не исполнилось сорок, мои долги всё росли и росли. Это всегда беспокоило мою семью и друзей и часто становилось обременительным для меня самого. Кстати, то, что мне давали в долг, свидетельствовало о дальновидности римских финансистов, потому как в целом меня рассматривали как хорошее капиталовложение.

Конечно, мой отец в последние годы своей жизни (он умер незадолго до кончины Мария) был сильно обеспокоен моей приверженностью к подобной экстравагантности. Он предложил мне избавиться от некоторых долгов, женившись на богатой наследнице, и я вынужден был признать, что в его словах было разумное зерно. Наконец, когда мне исполнилось семнадцать, я решил последовать его совету и заключить брачный союз с дамой, которую звали Коссуция. Её отец — финансист всаднического сословия — конечно же не входил в сенатскую олигархию, но был счастлив дать большое приданое за то, чтобы его дочь вышла замуж за представителя патрицианской семьи. Как моя мать, так и тётя Юлия были против этой женитьбы: ведь они хотели, чтобы я женился на девушке из влиятельной семьи, поддержка которой была бы необходима мне в политической карьере. Что касается меня, то я ещё не решил, чем мне следовало заниматься в жизни. Честно говоря, в то время я часто думал о том, чтобы стать поэтом или драматургом. Более того, Коссуция оказалась не только очень богатой, но и весьма привлекательной. Я не был влюблён в неё, однако нельзя сказать, что я оставался абсолютно безразличным к её чарам. Хотя редко какая женщина не привлекала моего внимания. Нельзя сказать, что мой брак оказался удачным[239], потому как он продолжался чуть более года. Этому способствовали многие причины, некоторые личные, а некоторые политические. Среди политических причин можно назвать тот факт, что семья Коссуции вскоре поняла, что, несмотря на то, что они выдали свою дочь замуж за представителя патрицианской семьи, они сделали неправильный выбор, потому как этот патриций имел самые опасные связи и, более того, принадлежал не к той партии. Поэтому когда возник вопрос о разводе, они были абсолютно правы, потребовав назад приданое.

Опасения членов семьи Коссуции не были безосновательными. Я являлся племянником Мария, и все знали, что я пользуюсь расположением Цинны. А к тому времени, когда мне исполнилось восемнадцать, стало очевидно, что гражданская война возобновится. Самые проницательные наблюдатели уже тогда могли сказать, что партия Цинны проиграет.

Лично мне Цинна нравился. Я не видел ничего предосудительного в том, что он несколько лет подряд становился консулом, и сам понял, что иногда подобного рода практика становится просто необходимой для успешного управления государством. Более того, хотя впоследствии стало модным говорить о «тирании Цинны», его правление во многих отношениях было настолько хорошим, насколько это было возможно при тогда существовавших обстоятельствах. В частности, наконец нашла своё окончательное разрешение италийская проблема, из-за которой было пролито столько крови, и в результате «тирания Цинны» была более популярной, чем любое другое альтернативное правительство в Италии.

Режим был слаб лишь в самом центре, в Риме. Здесь, как и предвидел Серторий, резня, инициированная Марием и его командирами, имела губительные последствия. Просвещённые люди, придерживающиеся умеренных взглядов, такие, как, например, Котты, на время отошли от политики и сделали это не по расчёту (хотя если бы в то время они не оставались в бездействии, то позже их жизнь, вероятно, оказалась бы в опасности), а просто из чувства отвращения. И если умеренные представители аристократии не пожелали, чтобы их имена ассоциировали с новым правительством, то остальные, а их всегда большинство, многие из которых стремились отплатить за смерть своих близких или за унижения, оскорбления и лишения, только и ждали случая заставить других почувствовать то, что пришлось перенести им самим.

На заднем плане всегда присутствовала тень Суллы. Продолжали поступать известия о его победах на Востоке. Сначала мы узнали, что он завоевал Афины и учинил жуткую резню после капитуляции города. Затем до нас дошли новости о двух крупнейших сражениях в Греции, результатом которых стало полное поражение лучших войск Митридата и его самых опытных военачальников. Затем пришли сообщения о том, что Сулла направляется в Азию. Мы даже не надеялись на то, что он может задержаться там дольше, чем потребуется для того, чтобы вновь завоевать провинции, или же на то, что он примирится с правительством, которое его враги создали в Риме.

Меры, принятые для того, чтобы защититься от этой угрозы, оказались неэффективными. На Восток была отправлена армия под командованием консула Флакка, якобы для того, чтобы вести борьбу с Митридатом, а на самом деле, чтобы, если это окажется возможным, сражаться с Суллой. В ряды этой армии вошло значительное число наиболее известных своей жестокостью сторонников Мария, среди них и Фимбрий, убивший моего дядю Луция и на похоронах Мария чуть было не убивший великого понтифика Сцеволу. Вскоре после своего приезда на Восток он убил Флакка, своего главнокомандующего, и сам возглавил армию. Здесь он продемонстрировал неплохие тактические способности, но оказался не в состоянии удержать на своей стороне войска. Сулла позаботился о том, чтобы людям Фимбрия сообщили, как его солдаты обогатились во время сражений, как в периоды затишья им позволяли вести свободный образ жизни без всякой дисциплины и как они, подобно саранче, уничтожали всё, что попадалось им на пути, грабя население тех городов, в которых останавливались. Вскоре войска Фимбрия стали терпеть неудачи, и вся его армия в полном составе перешла на сторону Суллы, бросив Фимбрия, вынужденного покончить жизнь самоубийством.

Эти новости дошли до Рима вскоре после того, как я вступил в свой непродолжительный брак с Коссуцией, и примерно в то же время в сенат пришло послание от Суллы, в котором он заявлял, что отвоевал потерянные провинции и что война с Митридатом подходит к концу. Затем Сулла жаловался на то, что он и его друзья получают лишь чёрную неблагодарность за эти великие достижения. И в заключение он предлагал защитить его друзей и призвать к ответственности всех тех, кто поддерживал его врагов. Это послание было написано тоном человека, который уже один раз вошёл в Рим как завоеватель и был готов повторить это снова. Подобный тон был свойствен Сулле и оказался достаточно эффективным, ибо сильно ослабил решимость сената, по меньшей мере половина которого никогда не поддерживала Суллу, а значительная часть другой половины склонна была думать лишь о том, чтобы никого не обидеть. Сенат немедленно принял весьма благочестивую резолюцию, в которой призывал консулов, а именно Цинну и Карбона, прекратить мобилизацию армии, и предлагал вступить в переговоры с Суллой, как только он сложит с себя командование. Как способ предотвратить начало гражданской войны эта резолюция оказалась абсолютно недееспособной. Сулла вовсе не собирался распускать свою армию. Цинна, Карбон и Серторий прекрасно понимали это и не желали оказаться незащищёнными. Однако действия сената стали очень полезными для Суллы, потому как они создавали для него некоторые легальные позиции после его высадки в Италии.

В течение последующих месяцев подготовка к войне продолжалась. Цинна и Карбон предполагали сразиться с Суллой в Греции. План сам по себе был неплох и мог бы оказаться успешным, если бы его правильно осуществили. В действительности же этот план оказался абсолютно неэффективным как в силу обстоятельств, так и из-за некомпетентности его исполнителей.

Я бы вполне мог принять участие в приближающихся военных операциях, если бы не моя должность жреца, которая не позволяла мне сделать этого. Но, несмотря на это, я пристально следил за всеми передвижениями войск и изучал перспективы войны. Я действительно быстро взрослел и неожиданно для себя оказался очень близко к центру власти, что, как впоследствии оказалось, было весьма небезопасным, хотя в то время казалось, что я начинаю свою карьеру при наиболее благоприятных обстоятельствах. Вероятно, неожиданная смерть отца вскоре после моей свадьбы стала причиной того, что у меня появились излишние амбиции. Теперь взгляды моей матери и сестёр обратились на меня, и ни на кого другого, и это их новое отношение ко мне породило во мне уверенность в собственных силах. Я начал задумываться о политической карьере и в то же время влюбился в дочь Цинны Корнелию, понимая, что могу стать зятем самого могущественного человека в Риме. Подобная перспектива особенно прельщала мою тётушку Юлию, которая, являясь вдовой Мария, до сих пор имела влияние и пользовалась большим уважением среди тех людей, которые считались сторонниками партии популяров. Именно она обратилась к Цинне и добилась его согласия на мой брак с его дочерью. В данном случае мне конечно же помогли родственные связи с Марием, но, кроме того, и у Цинны, как мне кажется, к тому времени уже сложилось хорошее впечатление о моих способностях.

Итак, я развёлся со своей женой Коссуцией и женился на Корнелии. Она была хорошей женой, и я оставался её мужем до тех пор, пока она не умерла шестнадцать лет спустя. Первые месяцы нашей совместной жизни были на удивление счастливыми. Я мог много времени проводить вместе с женой, потому что жреческие обязанности заставляли меня оставаться в Риме, и я был на вершине блаженства, когда стало понятно, что она ждёт ребёнка. Наше счастье, спокойствие и мои амбиции были очень скоро разрушены. Я стал сильно опасаться за здоровье жены, когда незадолго до рождения ребёнка до нас дошла страшная весть о том, что Цинна убит. Это случилось в Акконе в лагере легионов, ожидающих своей отправки в Грецию. Никакого мятежа не было, говорили лишь о незначительных беспорядках в некоторых когортах. Цинна вошёл в лагерь с маленькой охраной и был абсолютно не готов справиться с той ситуацией, с которой ему пришлось столкнуться. Он глупо поступил, позволив вовлечь себя в беспорядки, ценой его ошибки стала жизнь. В то время я был так обеспокоен здоровьем жены (ведь эта новость, естественно, потрясла её до глубины души), что не сразу понял значение смерти Цинны. Она имела весьма серьёзные последствия как с политической, так и с военной точки зрения. Нельзя сказать, что Цинна был выдающимся военачальником, однако он умел прислушиваться к советам других, а именно к советам Сертория. Первым результатом его смерти стало то, что Карбон, ставший теперь единственным консулом, отменил план, по которому предполагалось встретить Суллу в Греции, и отозвал войска, которые уже находились там. Это была весьма серьёзная и, можно сказать, роковая ошибка. Кроме того, после смерти Мария Цинна занимал лидирующее место в партии, теперь оно оказалось незанятым, хотя и Карбон, и молодой Марий, мой кузен, желали занять его, а Серторий не только обладал для этого всеми способностями, но и по праву заслуживал его. Таким образом, в то время как с одной стороны выступали сплочённые силы Суллы, с другой стороны были лишь нескоординированные планы, нестабильная политика и отсутствие единого командования. Тот факт, что, несмотря на эти преимущества, Сулле пришлось сражаться почти два года, является ярким свидетельством того, что в руках его противников были сосредоточены значительные силы, и если бы они были организованы так, как это мог сделать Серторий, то Рим можно было бы спасти от самой кровопролитной резни в его истории, а революция, которую я весьма небезуспешно предпринял позднее, могла быть осуществлена более безболезненно и с меньшими трудностями. Но обстоятельства сложились так, что ненависть породила ненависть, а кровь — всё новую кровь, и такая ситуация сохраняется даже сегодня.

Шло время, приближалось рождение моего первого и единственного ребёнка, и одновременно надвигались самые тёмные дни в истории Римской республики, период, когда казалось, что порядок может существовать лишь при жесточайшей диктатуре и терроре, а трезвые мысли рождаются лишь в умах истощённых избытками страстей.

Глава 8 ПОБЕДА СУЛЛЫ


С момента возвращения Мария прошло четыре года, когда Сулла высадился в Брундизии с сорокатысячной армией, состоящей из ветеранов, привыкших к грабежу и насилию и ожидающих богатой наживы. Как обычно, тут же заговорили о предзнаменованиях, и действительно, многие из них имели место. Например, за неделю до того, как мне исполнилось девятнадцать лет, огнём были уничтожены храм и статуя Юпитера в Риме. Хотя здание и не имело больших архитектурных достоинств, ему было присуще особое очарование, свойственное всем произведениям античности, и, кроме того, гробница во многих отношениях была одним из самых священных мест в городе. Я сам, будучи жрецом Юпитера, принимал участие в расследовании причин пожара, но их так и не удалось установить. Однако вполне возможно, что это была работа поджигателей из партии Суллы, и конечно же пожар сыграл ему на руку. Люди в Риме начали говорить, что сами боги выступают против существующего правительства, а профессиональные предсказатели быстро приспособились к создавшейся ситуации и начали предвещать различного рода бедствия, которые и действительно надвигались на Рим.

К тому моменту, когда в городе случился пожар, Сулла, медленно продвигаясь на север, уже добился определённых успехов и начал получать значительное подкрепление от своих друзей и партии оптиматов в Италии. В Риме больше всего говорили об одном из них, Помпее, сыне непопулярного Страбона, который в своё время попытался защитить город от Мария и Цинны. До этого момента Помпея знали в основном благодаря его изысканным манерам, так сильно отличавшим его от отца, и красивой внешности. Позже, когда он уже добился значительных успехов на военном поприще, люди заговорили о его поразительном сходстве с Александром Великим. В действительности же оно не было поразительным. Лицу Помпея недоставало огня и почти божественного спокойствия, которые мы можем видеть практически на всех статуях великого македонца. Однако он действительно был необыкновенно хорош собой. Кроме того, он был смел, решителен и, несмотря на изысканные манеры, мог быть таким же жестоким и бесцеремонным, как и его отец. В то время я едва знал его, хотя, как и многие другие, был потрясён тем, как блестяще он действовал. Ему было всего двадцать три года, когда Сулла высадился в Италии, и при нормальном ходе событий он не мог бы рассчитывать на то, что станет командиром, ещё в течение многих лет. Но в то время ничто не шло как обычно, и начиная с самых юных лет Помпей с непременным успехом чем-либо командовал. Конечно, мало кто мог бы похвастаться таким же блестящим началом карьеры. Действуя исключительно по своей собственной инициативе, Помпей собрал три легиона на севере и, используя свой авторитет, сумел убедить их в том, что именно он является тем самым человеком, который должен повести их в бой. Уже тогда он продемонстрировал редкие организаторские способности. Хотя Помпей действовал быстро, он ничего не делал в спешке и отправился на юг для того, чтобы присоединиться к Сулле, лишь убедившись в том, что его запасы провианта и оружия, количество его вьючных животных и телег было достаточным для того, чтобы его легионы представляли собой независимую боевую единицу. По пути на юг было несколько боев, в которых Помпей продемонстрировал свою отвагу. Но больше всего умы римлян занимала история о том, какой высокой чести удостоил Помпея Сулла, когда тот наконец привёл свои легионы к нему. При встрече, как и полагалось, Помпей обратился к Сулле, назвав его императором. Сулла же, по всей видимости, был так потрясён видом армии Помпея, в которой было так много молодых воинов и которая была так хорошо оснащена и дисциплинированна, что спешился и, обращаясь одновременно как к своим войскам, так и к войскам Помпея, приветствовал молодого человека тем же титулом. Обе армии подхватили крик «император». В течение всей своей длинной триумфальной карьеры вряд ли Помпей знал ещё хотя бы один столь же славный момент. Меня римские легионеры впервые приветствовали таким образом, когда мне уже перевалило за сорок. Более того, Сулла продемонстрировал, что, обращаясь к молодому человеку таким образом, он действительно имел в виду то, что сказал, потому что он тут же начал использовать Помпея во всех важных сражениях и стал предоставлять ему независимое командование.

Были и другие талантливые молодые воины, которые, последовав примеру Помпея, присоединились к Сулле в то время, когда вопрос войны был ещё не решён. Среди них был Красс, который позже оказался так полезен мне благодаря огромному богатству, амбициям и его почти патологической зависти к Помпею, чувству, которое зародилось как раз в тот период. Ведь Красс, несмотря на его бесславный конец, в молодости был талантливым командиром, однако ни его победы, ни награды не были столь же значительными, как те, которых удалось добиться Помпею. Были даже случаи, когда Красс побеждал, а Помпей по тем или иным причинам получал за это все почести. Таким образом, Красс — человек весьма амбициозный, но низкий и подлый, — начал испытывать к Помпею практически те же чувства, какие Марий когда-то испытывал к Сулле, хотя Помпей был куда более способным командиром, чем Сулла, а Красс куда менее способным, чем Марий.

Что касается меня, то я был всё ещё слишком молод для того, чтобы принимать какое-либо значительное участие в войне, и в любом случае мне не позволял сделать это статус жреца. Моя жизнь с Корнелией была очень счастливой. Когда родилась наша дочь Юлия, мы часто занимались тем, что фантазировали по поводу того, какое восхитительное будущее ждёт нашу малышку. Однако ни одному из нас не пришло в голову, что она станет женой Помпея. Мы даже не догадывались о том, что к тому времени Помпей станет, без сомнения, самым великим человеком в мире.

В конце этого года случилось весьма значительное событие. Сертория назначили наместником в Ближнюю Испанию. Здесь его военный гений получил полную свободу, тем временем как в Италии консулы, командующие армиями, продолжали пренебрегать его советами, а в результате сами же страдали от этого. В Испании Серторий творил чудеса, но в Италии марианская партия в самый критический момент войны потеряла единственного командующего, который мог противостоять и даже победить Корнелия Суллу. В начале следующего года Сулла повёл свою армию по латинской дороге к Риму. Против него выступали консулы Карбон и мой кузен, молодой Марий. Им обоим была присуща смелость и решительность, но оба они были чересчур самоуверенны и мало что понимали как в политике, так и в военных делах. Молодой Марий всё ещё оставался хорош собой. Можно даже сказать, что он был самым красивым человеком в Риме после Помпея. Но он стал практически таким же жестоким, каким был его отец в последний период своей жизни. Хотя он, конечно, мог рассчитывать на лояльность своих войск, ему недоставало способностей отца, чтобы эффективно использовать эту преданность и верность. Я помню, что был холодный, дождливый день, когда до нас дошли известия о том, что он потерпел поражение от Суллы на холмах южнее Рима и с остатками своей армии скрылся в Пренесту. Здесь, хотя бы на время, он был в безопасности, и отсюда он посылал приказы об эвакуации Рима, потому что гарнизон был слишком мал для того, чтобы защитить город. Войска должны были направиться на север для того, чтобы присоединиться к армии Карбона. До эвакуации Рим увидел ещё одну страшную резню, осуществлённую в соответствии со спешными приказами Мария. Многие сенаторы потеряли жизнь во время этой жестокой и бессмысленной бойни. Среди них был Сцевола — великий понтифик, который едва избежал смерти на похоронах старшего Мария. Теперь Сулла мог беспрепятственно войти в Рим. Мы часто все вместе обсуждали вопросы о том, следует ли мне покинуть Рим и отправиться в Африку, Испанию или же в армию на север. Однако я и думать не хотел о том, чтобы оставить мою жену, мать и маленькую дочку. Кроме того, я прекрасно понимал, что, хотя мой предшественник на посту жреца Юпитера и вынужден был покончить жизнь самоубийством, он был пусть и не лучшим, но всё-таки консулом, а я до сих пор не принимал никакого активного участия в политике. Поэтому я решил остаться и стал свидетелем того, как войска Суллы во второй раз вошли в Рим как завоеватели. Паника, охватившая всех в те дни, в любом случае была несколько преждевременной, потому что кампания ещё не закончилась. В действительности в самый последний момент Сулла чуть было не потерял плоды всех своих побед. На севере Карбон слишком быстро отчаялся и бежал в Африку. Однако в окрестностях Рима всё ещё были сосредоточены отличные армии самнитов и луканцев[240], действующих под командованием своих военачальников и до сих пор сохранивших верность памяти Сульпиция и Цинны, которые в своё время обеспечили этим италийским племенам права, которых они заслуживали. Эти армии попытались освободить Мария из Пренесты, где его умело задерживал один из командиров Суллы, Лукреций Офелло. Однако, обнаружив, что силы Суллы способны остановить их, они неожиданно поменяли направление своего движения и быстро двинулись на Рим, который остался практически беззащитным. Сулла, чтобы удержать город, был вынужден вступить в бой под вечер и после долгого перехода. Сражение состоялось у Коллинских ворот и оказалось решающим. За ходом событий со стен города наблюдали многие римляне, однако ни зрители, ни сам Сулла не знали результатов сражения до следующего дня. Левое крыло армии Суллы было полностью разбито и вынуждено было отступить и скрыться за стенами своего лагеря. Те, кто знал Суллу, говорили, что в моменты неудач он полностью терял контроль над собой, хотя обычно умел сохранять присутствие духа в самых сложных ситуациях. Оказывается, в сражениях он всегда носил с собой небольшую золотую статуэтку Аполлона, которую во время войны в Греции взял в Дельфийском храме. Теперь он неистово целовал эту статуэтку и со стонами и рыданиями кричал: «О, мифический Аполлон! Ты, который в стольких сражениях сделал Суллу счастливым, великим и знаменитым! Не подведи его сейчас! Не дай ему погибнуть прямо у самых ворот Рима!» Как оказалось, молитва эта была ненужной, потому что ещё до полуночи он получил новости от Красса, который командовал правым крылом и одержал сокрушительную победу над большей частью вражеской армии. На следующий день Сулла присоединился к нему, и они вместе окружили остатки армии самнитов. Многие из них, поверив в обещания Суллы сохранить им жизнь, если они помогут ему, вступили в бой со своими же. И в конце концов после продолжительного боя между собой их число сократилось до шести тысяч. Впервые Сулла дал понять, каким образом он собирается править, как раз своими действиями по отношению к этим пленным. Все шесть тысяч воинов, безоружные, прошли по улицам Рима в цирк, где их содержали под стражей. На следующий день Сулла созвал сенат в храме Беллоны[241] и обратился к нему с речью. Однако вскоре стало практически невозможно разобрать, что он говорит, из-за жутких воплей и криков, раздававшихся где-то неподалёку. Обескураженные и испуганные сенаторы, не зная, что происходит, начали перебивать его. Сулла, лишь слегка повысив голос, ответил: «Я должен попросить вас слушать то, что я говорю, и не перебивать меня. Это кричат преступники, которых я велел наказать». В действительности же это кричали шесть тысяч пленных, которых хладнокровно убивали в цирке.

Этот жестокий акт отмщения, как и множество других поступков Суллы, был очень хорошо спланирован. Он предпринял его не только для того, чтобы запугать всех тех самнитов и луканцев, кто ещё намеревался сразиться с ним, но и для того, чтобы устрашить сенат и дать понять даже тем, кто принадлежал к его партии, что он хозяин, а не слуга. Цель была легко достигнута, но добиться её можно было бы и с куда меньшими проявлениями жестокости, так что его порочность проявилась даже в расчёте его действий. Следующей жертвой стал гарнизон Пренесты, который был вынужден сдаться после битвы у Коллинских ворот. Все до единого десять тысяч воинов были убиты. Молодой Марий, понимавший, что его ожидает, сам покончил с собой. Его голову принесли Сулле, и тот, бросив на неё безразличный холодный взгляд, произнёс: «Прежде чем стать рулевым, нужно научиться грести».

Но куда более ужасными, чем эти массовые казни, были убийства, совершаемые изо дня в день в Риме и по всей Италии, потому что они были менее предсказуемы. Никто, независимо от занимаемого положения, не мог быть спокоен за свою жизнь, если имел какие бы то ни было связи с партией Мария. К тому моменту вполне естественным и оправданным считалось то, что все личные враги Суллы должны быть уничтожены, но когда так много других людей погибало на улицах города без особых на то причин, даже члены партии Суллы начали чувствовать определённую тревогу. Один из них, некий Метелл, попытался спросить Суллу в сенате, может ли он успокоить общественность и хотя бы приблизительно сказать, сколько ещё людей пострадает. Сулла пообещал рассмотреть этот вопрос и на следующий день опубликовал список, или так называемую проскрипцию, включающую восемьдесят имён тех, кто должен был умереть. На следующий день появился новый список, содержащий двести двадцать имён, и достаточно регулярно зачитывались новые. За убийство лиц из списков или информацию о них предлагалась награда. Вся собственность этих людей конфисковывалась, а их сыновья и внуки лишались какого-либо права занимать общественные посты. Многих предали или убили их рабы и даже сыновья, которые таким образом пытались оставить себе часть собственности отцов. Другие решили, что наступило подходящее время, чтобы таким способом расправиться с личными врагами. Например, молодой Катилина, который позже стал занимать довольно значительное положение, сначала убил своего старшего брата, а потом, стараясь избежать наказания и получить награду, использовал своё влияние на Суллу для того, чтобы имя брата было внесено в проскрипционные листы. Говорили, что эти списки, прежде чем они стали появляться, содержали около пяти тысяч имён, но в действительности число жертв намного превосходило эту цифру. Следуя примеру Мария, который, осуществляя свой план возмездия, использовал банду освобождённых рабов, чья жестокость могла сравниться с его собственной, Сулла делал то же самое, но в ещё больших масштабах и более организованно. Из числа рабов, принадлежавших его жертвам, он освободил десять тысяч самых молодых и сильных. Их назвали по имени самого Суллы — Корнелиями. Рядом с хозяином их удерживало чувство личной благодарности и материальная заинтересованность. Многие жестокости совершались их руками.

А что касается всего того, что носило имя или могло напомнить о славе Мария, то здесь кроме чистого расчёта действовала жгучая ненависть. Молодой Марий мудро поступил, что совершил самоубийство, но его отсечённую кровоточащую голову пронесли по улицам города. Куда более ужасной была судьба Мария Гратидиана, юного племянника великого Мария и одного из тех, кто был с ним в изгнании. Позже он дважды занимал должность претора и стал весьма популярным благодаря реформе денежной системы, в результате которой облегчилась судьба должников. Теперь, возможно надеясь на свою популярность, известность и на тот факт, что вся его карьера доказывает, что он был человеком умеренных взглядов, он не подумал о том, чтобы покончить собой. Его поймали, протащили по улицам города и, жестоко истязая, умертвили.

Месть Суллы не пощадила даже прах старого Мария, величайшего римского солдата. Его гробница была вскрыта, а прах развеян. Все его статуи были сброшены, все памятники, поставленные в честь побед, благодаря которым был спасён Рим, уничтожены. В подобных обстоятельствах я, моя молодая жена и ребёнок, естественно, жили в постоянном страхе.

Глава 9 СПАСЕНИЕ


Спустя некоторое время мы уже думали, что опасность миновала. Казалось, что если бы нас хотели убить, то сделали бы это в первые же дни террора Суллы. Более того, несмотря на то, что через жену я был связан как с Марием, так и с Цинной, нельзя было сказать, что я принимал активное участие в политике. Поэтому Сулла ничего не имел против меня лично, и я не был достаточно богат, чтобы убивать меня ради моей собственности. Мы также заметили, что резня, учинённая Суллой, не была уж совсем бесцельной. В его планы входило в конце концов сделать так, чтобы в государстве осталась одна партия, и Сулла продемонстрировал, что для того, чтобы создать и укрепить эту партию, он в некоторых случаях мог быть довольно милостив к молодым способным людям, которых он хотел привлечь на свою сторону. Если бы Цинна был моим отцом, а не тестем или если бы я был сыном, а не племянником Мария, то мне было бы запрещено занимать какие-либо государственные общественные посты. А так подобные ограничения меня не касались, и если бы Сулла захотел оставить меня в живых, то я вполне мог пригодиться ему. Некоторые друзья нашей семьи могли замолвить за меня словечко у тех, кто, как считалось, имел некоторое влияние на Суллу.

Возможно, для меня было бы лучше, если бы этих попыток не было. Суллу впечатлили мои успехи и тот факт, что я начинал пользоваться определённой известностью в общественной жизни. Он посчитал, что стоит заручиться моей поддержкой, и попросил друзей нашей семьи сказать, что мне нечего бояться, и более того, если буду действовать правильно, то могу даже рассчитывать на продвижение. Однако одним из условий выдвигалась необходимость порвать все связи с прошлым и развестись с женой, дочерью Цинны, в обмен на которую мне дадут другую жену, выбранную самим Суллой.

В таком предложении не было ничего необычного. Даже Помпей, к которому Сулла в то время относился с большим благоговением, вынужден был развестись с женой, которую очень любил, и жениться на приёмной дочери Суллы. Она же в свою очередь, для того чтобы осуществить этот план, сначала должна была развестись со своим мужем, от которого ждала ребёнка. Но этот план оказался неудачным, потому что она умерла при родах вскоре после того, как переехала в дом Помпея. Говорили, будто он был против этого брака, однако в то время власть Суллы была абсолютной, и даже друзья не решались перечить его воле.

Что касается меня, то, когда я узнал о сделанном мне предложении, моё сердце тут же переполнило то чувство решительного протеста, которое я испытал, ещё маленьким мальчиком выступая против Суллы на улицах. Исполнить волю того, кто убивал моих родственников и очернял память Мария, в таком личном вопросе казалось мне бесчестным. Кроме того, я был влюблён в свою жену. Поэтому, несмотря на то, что некоторые члены моей семьи и даже сама Корнелия, оставаясь до конца преданной и любящей женой, пусть даже она вела себя не совсем искренне, уговаривали меня сделать так, как приказал Сулла, у меня ни разу не возникло намерения подчиниться.

Было очевидно, что, поступая по-своему, я рисковал жизнью. Поэтому я поспешно собрал все деньги, которые мне удалось найти, тайно ночью покинул Рим и отправился в земли сабинов, на северо-восток от города. Здесь я провёл несколько недель, но и тут не чувствовал себя в безопасности. Даже в этой дикой стране бродили банды солдат Суллы, вылавливающие беглецов, и хотя в. некоторых деревнях и небольших городах у меня были друзья, на которых можно было положиться, в то время никто не был застрахован от предательства, даже в домах лучших друзей.

Никогда в жизни моё положение не было таким жалким, а будущее не казалось столь безнадёжным. Я получил новости из Рима о том, что отданы распоряжения о моём аресте, лишении жреческого сана и приданого Корнелии. Во всех этих мерах не было ничего удивительного, но когда я услышал о них, то вынужден был признать тот факт, который до этого старался не замечать, а именно, что в родной стране для меня не осталось никакой возможности проявить способности и выделиться. Единственное, на что я мог надеяться, это спасти свою жизнь, и для того, чтобы сделать это, должен был либо покинуть Италию, или, что казалось практически невероятным, вымолить прощение у Суллы.

Так случилось, что мои планы побега были нарушены из-за болезни. Вероятно, в большей степени она была вызвана нарушением моего психического равновесия, а не слабостью организма. Конечно, позже мне пришлось пережить куда более суровые испытания и трудности, чем в тот период моей жизни. Но какой бы ни была причина, в тот самый момент, когда мне так была необходима жизненная сила и энергия, я трясся в лихорадке и даже не мог стоять. Кроме того, я не мог получить необходимой медицинской помощи. Войска Суллы систематически прочёсывали весь район, так что, несмотря на то, что у меня были верные друзья, мне всё равно постоянно приходилось менять своё местонахождение, иногда даже дважды в день.

Так как из-за болезни меня пришлось всё время носить на носилках, было очень трудно передвигаться незамеченными, и поэтому случилось как раз то, чего я больше всего боялся. Меня вместе с моими провожатыми заметили, и нас окружил отряд под командованием одного из Корнелиев, бывших рабов, отобранных Суллой для истребления своих противников. Позже я узнал, что этот командир был печально известен даже в своём кругу необузданной жестокостью. Вероятно, было к лучшему, что в то время я ничего не знал об этом, потому что в моём состоянии это могло бы окончательно лишить меня всей моей энергии. Солдаты стояли вокруг меня с мечами наголо, и мне с трудом удалось подняться и сесть. Затем я поспешил обратиться к командиру, говоря так громко, как только мог, и используя всё своё красноречие. Я заметил, что у меня есть влиятельные друзья в Риме, которые в этот самый момент ходатайствуют за -меня перед Суллой, и, если меня доставят в Рим и осудят, Корнелий, конечно, получит полагающуюся ему награду. Но пока я не прибуду в Рим, я могу сам заплатить ему ту же сумму, так что в любом случае он не окажется в проигрыше, если поступит со мной милосердно, более того, он даже может удвоить сумму, на которую рассчитывал. Я говорил весьма уверенно и даже несколько безразлично, частично из-за того, что именно эти качества действуют на варваров, а частично, чтобы скрыть несостоятельность моих аргументов. Ведь на самом деле не было никаких причин для того, чтобы Корнелий не разделался со мной и не забрал мои деньги, а после этого потребовал бы ещё вознаграждения от Суллы. Пытаясь отвлечь его внимание и не дать ему сообразить, что я обманываю его, я пошутил по поводу его одежды, которая была очень грязной, и пообещал ему чистую одежду и кинжал, который принадлежал Марию, если он благополучно доставит меня в Рим.

К счастью, Корнелий принял мою взятку. Это были все деньги, которыми я тогда располагал. Меня под стражей доставили в Рим и позволили вернуться домой до тех пор, пока Сулла не рассмотрит моё дело. Здесь за мной стали тщательно ухаживать мать и жена, и дня через два я уже был абсолютно здоров. Теперь, по крайней мере, я мог достойно умереть. В это неспокойное время такой исход казался наиболее вероятным. Однако мать, мои родственники и друзья неустанно пытались повлиять на Суллу, чтобы он изменил своё решение по поводу меня. Самыми настойчивыми оказались весталки, женщины из благородных семейств, с которыми я познакомился, когда был жрецом, и с которыми часто проводил время в весьма приятных беседах не только о религии, но и о жизни в целом. И действительно, всегда приятно поговорить с умными людьми, а такие беседы с женщинами ещё более интересны и увлекательны, если вы не собираетесь заняться с ними любовью.

Возможно, в конечном счёте именно вмешательство весталок оказалось решающим. Сулла становился всё более суеверным и обращал большое внимание не только на сны, предзнаменования и слова предсказателей, но также придавал огромное значение всем церковным обычаям. Если бы его отношение к этим вопросам было другим, я вряд ли бы избежал смерти. В конце концов я оказался единственным человеком в Риме, который ослушался его приказа и всё ещё оставался живым.

Итак, когда настало время предстать перед трибуналом Суллы на форуме, мы с женой попрощались со слезами на глазах, и, хотя не произнесли вслух наших мыслей, нам обоим казалось, что вряд ли мы когда-нибудь снова встретимся. Другие члены моей семьи, включая мою маму, провожали меня на форум, но все решили, что будет неразумным, если со мной пойдёт Корнелия, потому что появление дочери Цинны, даже в качестве просительницы, вероятнее всего, принесёт больше вреда, чем пользы. В этот день я одевался особенно тщательно. Я уже больше не мог носить тогу с пурпурной каймой, которую привык надевать, пока был жрецом, но я проследил, чтобы моя белая тога была абсолютно новой, и тщательно задрапировал её на своих плечах. Под тогой моя туника была перевязана довольно свободно таким способом, который в то время был только моим, но позже стал очень модным среди молодых людей. За день до этого я постриг волосы и, причёсывая их, использовал самые дорогие благовония, которые можно было найти.

Итак, стараясь выглядеть наилучшим образом, я отправился на форум в сопровождении моей матери, весталок и многих людей, обладающих властью, которые могли оказать определённое влияние на Суллу. Сулла восседал на возвышении в окружении своей охраны. Вокруг узкой площадки с телохранителями толпилась масса народу всех сословий, некоторые собирались предать своих соседей, другие пытались добиться справедливости или защиты для самих себя, третьи просто любопытствовали. Наша группа, в которой были некоторые известные люди, привлекла внимание и, возможно, даже симпатию этой толпы, которая, расступаясь, пропускала нас вперёд. Затем стража дала нам пройти на площадку перед трибуналом.

Сулле в то время было около пятидесяти пяти лет. Пьяные дебоши, которые он устраивал практически каждую ночь с момента своего возвращения и завоевания Рима, оставили на нём свой отпечаток. Его лицо ещё больше покрылось прыщами и пятнами, а когда он поворачивался для того, чтобы поговорить с одним из своих фаворитов (среди которых были как сенаторы, так и актёры), стоящих подле него, в его жестах проявлялось что-то болезненное. Однако огромная сила воли этого человека так же, как и раньше, находила своё выражение в ровном взгляде больших голубых глаз. Всё то время, пока мои друзья говорили о моих достоинствах и упрашивали его смилостивиться, он не сводил своих глаз с моего лица. Несмотря на то что мне казалось, что смерть близка, я был полон решимости держаться до конца с достоинством и уверенностью и сам внимательно разглядывал Суллу, так как мне хотелось понять, как он реагирует на слова моих друзей. В особенности я надеялся на то, что благоприятное впечатление произведут слова весталок о той сознательности, с которой я исполнял свои обязанности жреца: ведь он уважал традиции (когда они не стояли у него на пути) и опыт. Однако твёрдый взгляд его голубых глаз ничего не выражал. Когда все сказали то, что хотели, он ещё некоторое время не сводил с меня взгляда, и я не мог понять, принял ли он какое-либо решение, вынес ли вердикт, или даже сейчас какое-либо соображение может изменить его мнение в ту или иную сторону. Неожиданно он перестал смотреть на меня, и я почувствовал некоторое облегчение. Сулла повернулся к моим друзьям и серьёзно сказал — факт, который часто забывают те, кто рассматривает его слова как шутку: «Ваша победа, получайте его! Но знайте: он завязывает свой пояс, как девочка, однако в одном Цезаре таится много Мариев».

Когда я услышал эти слова, то испытал огромное облегчение и даже готов был, как и полагается вежливому человеку, выразить благодарность Сулле, но он отвернулся, и стало совершенно очевидно, что он не ждёт от меня ничего подобного. После того как я обнял свою мать и друзей, мы вернулись домой, к огромной радости Корнелии, и весь оставшийся день провели, отмечая моё счастливое освобождение. Во время праздника мы часто вспоминали слова Суллы, не принимая их всерьёз. В действительности же эти слова стали настоящим предсказанием. В моей внешности не было ничего, что напоминало моего дядю; это и имел в виду Сулла, когда сказал о том, как я завязываю свой пояс. Я не давал никаких оснований думать, что смогу воссоздать партию и продолжить дело Мария. Сама эта идея в то время могла показаться абсурдной. Без сомнения, и самому Сулле она казалась таковой, и, возможно, поэтому он пощадил меня. Кроме того, Сулла редко поступал вопреки своим предчувствиям, которые, как и в этом случае, оказались настолько точными, что можно было говорить о способности к предвидению. Именно это качество, а вовсе не выдающиеся тактические или организаторские способности, явилось причиной его многочисленных побед в боях. Сам Сулла понимал это, но воспринимал с какой-то особой точки зрения. Редко когда он хвастался своими великими достижениями, но считал, что то, что он называл удачей, заслуживало поклонения. В честь этого он взял себе имя Феликс, то есть «счастливый», и назвал двоих своих детей, мальчика и девочку, Фавстом и Фавстой, что означает «удачливые». И хотя во всём другом Сулла был даже скромен, здесь он продемонстрировал беспрецедентное высокомерие в римской истории. Он считал, что обладает сверхъестественной силой и ему присуще нечто божественное, что ставит его выше других. Эта идея обожествления или полуобожествления главы государства является характерной для восточной культуры, и в определённые периоды истории она отвечает требованиям времени. Мне самому сейчас поклоняются как богу, но надо посмотреть, станут ли обожествлять правителей после моей смерти и будет ли это так же необходимо для западной цивилизации, как и теперь. Конечно же в двадцать один год я не мог даже представить себе, что стану первым римлянином, который официально получит подобные почести. Возможно однако, что Сулла с его удивительной интуицией мог, долго изучая моё лицо, заметить присутствие тех сил, о которых я сам ещё не подозревал, и из суеверия сохранить мне жизнь.

Естественно, я был счастлив, что мне удалось избежать смерти. Однако вскоре стало абсолютно ясно, что, хотя в Риме я мог, пусть на время, почувствовать себя в безопасности, рассчитывать на настоящую стабильность и карьеру не приходилось. Поэтому я был рад, когда мне предложили место в свите нового претора в Азии, Марка Терма. Место это не было уж очень выгодным и не давало особых перспектив для роста. И всё-таки оно гарантировало мою личную безопасность и, по крайней мере, на время освобождало меня от постоянных домогательств моих кредиторов. Я сожалел о том, что мне приходилось покидать свою семью и жену, но почти совсем не думал, что оставляю также Рим, город, в котором прошли всё моё детство и юность. Когда я отправился на Восток, то неожиданно, к огромной своей радости, обнаружил, что могу дышать свободно.

Часть вторая

Глава 1 ЦАРЬ ВИФИНИЙ



Я поехал в Азию через Грецию, и, хотя в тот раз мне удалось лишь ненадолго задержаться там, я был просто очарован тем, что увидел и что до этого лишь представлялось моему воображению. Я осознал, что всё то хорошее, чем обладала римская культура, практически все знания пришли к нам из греческих городов, с Сицилии, с других островов и с азиатского побережья. Теперь, когда я изучил основы нашей всё ещё примитивной литературы, моё обучение проходило под эгидой величия Афин, Спарты, Фив, Македонии и моего восхищения перед литературой как современной, так и античной, написанной на греческом языке. В то время практически каждый знал греческий, и, хотя не все, подобно мне и Цицерону, были так увлечены этим предметом, мало кто не принимал греческую культуру на том основании, что она уничтожает специфические качества, присущие римской культуре, которым Рим обязан своим величием, а именно: уравновешенность, самоотречение, милосердие и благородство. Во времена правления Суллы трудно было поверить в существование подобных добродетелей, и те, кто серьёзно размышлял над этим, лучшие примеры находили в греческой античности, а вовсе не в современном Риме. Например, молодой Катон, который даже в то время, когда ему исполнилось всего-навсего четырнадцать лет, прослыл моралистом (хотя мне он казался лишь нескладным, самодовольным и неприятным мальчишкой), постоянно донимал своего учителя чрезвычайно бестактными в период диктаторства Суллы вопросами о том, как Гармодий и Аристогитон несколько сот лет назад убили тирана в Афинах. Ни Катон, ни его учитель не знали о том, что этот конкретный факт не имел ни малейшей связи с катоновской концепцией свободы, а причиной убийства стала страсть, возникшая в результате гомосексуального любовного романа. И всё же именно в греческой античности Катон всегда искал подтверждение своим собственным своеобразным измышлениям о римских добродетелях. Позже он заинтересовался философией стоиков и, кроме того, многое извлёк для себя из тех сочинений Платона, в которых тот излагал свои пуританские идеи, ибо Катон был просто не в состоянии понять всё остальное, потому что не имел ни малейшего представления ни о разнообразии и сложности реального мира, ни о том прекрасном калейдоскопическом качестве платоновской мысли и стиля, которое позволяло так блистательно отражать это разнообразие. И всё же если такой недалёкий эгоцентрист, как Катон, естественно обратился к греческой культуре, чтобы получить ту незначительную пищу для ума, которую он был в состоянии переварить, то ещё куда более естественно, что другие, с более развитым интеллектом и с более широким кругозором, во всём разнообразии греческой истории и литературы находили для себя постоянный источник радости, воодушевления и вдохновения.

Итак, когда я направлялся из Италии на Восток, то прекрасно осознавал, что двигаюсь в сторону цивилизации куда более древней, чем моя собственная, и всё ещё чрезвычайно могущественной. Конечно, были и те (среди них и старый Марий), кто считал, что греческая цивилизация находится в упадке и приближается к распаду. Можно было привести и некоторые доказательства этой точки зрения. Афины с их изумительной архитектурой и разнообразными философскими школами продолжали существовать, но перестали являться силой, способной навязать свои принципы другим, кроме как путём интеллектуального убеждения. Более того, в то время Афины ещё не оправились от бедствий, обрушившихся на них в результате того, что они приняли сторону Митридата, и были разграблены легионами Суллы. Спарта представляла собой лишь небольшой городок. В действительности все те города-государства, в которых, по мнению Катона, возобладали республиканские принципы (хотя они никогда не были настоящими республиками в римском понимании), давно перестали представлять самостоятельные силы. К современным условиям лучше приспособились царства, созданные Александром Великим и его преемниками, однако и они тоже оказались побеждёнными Римом, Митридатом или великими восточными империями Парфии и Индии, хотя некоторым из них удалось под защитой Рима в значительной степени сохранить свою независимость.

Именно в этот период своей жизни я впервые заинтересовался идеей царской власти, которая была так чужда римскому образу мышления и которая когда-то была столь же чужда и жителям греческих городов-государств. Однако я не мог не отметить, что со времён Александра и по сей день, когда возникала необходимость создавать правительство на большой территории, эта идея царской власти оказывалась просто незаменимой. Вероятно, существуют некоторые условия, при которых люди желают видеть во главе государства царя как символ того единения и порядка, без которых цивилизованная жизнь просто невозможна. Кроме того, я заметил, что они склонны идти ещё дальше, наделять своих монархов божественной силой, поклоняться им и приносить им жертвы. Меня занимал вопрос о том, было ли это возвращением к более примитивному, полному суеверий прошлому или же это являлось осознанием требований современного мира? Конечно же большинство римлян, описывая эти монархические государства, использовали бы слова «упадок» и «распад», однако меньшинство смогли бы заметить, что эти же слова можно вполне обоснованно употребить и по отношению к самой Римской республике того времени. Потому как римская система, как выяснилось в результате гражданских войн и жестоких кровопролитных расправ, рухнула не только в самой Италии, но и оказалась абсолютно негодной для насаждения в других государствах. Лишь из-за того, что среди римских наместников процветала коррупция, что финансисты отличались сверхъестественной жадностью, а сборщики налогов особой жестокостью, стали возможными захват Азии и Греции Митридатом и резня, учинённая им в греческих городах Азии, жертвами которой оказались все проживавшие там римляне. Сейчас Сулла на время заставил Митридата унять свой пыл, но никто не надеялся, что это затишье окажется продолжительным. Более того, я сам видел, что Сулла ничего не сделал для того, чтобы исправить ошибки прошлого или же сделать так, чтобы в будущем римское правление было более приемлемым для жителей провинций. Всё то время, что Сулла пробыл в Азии, его мысли были сосредоточены на Риме. Азия же, где Сулла вёл себя так, что его стали бояться и ненавидеть, после отъезда оказалась практически вне его влияния. Если же Рим хотел восстановить свои позиции в Азии, то для этого требовалась демонстрация силы и в большей мере — справедливое управление.

Что касается справедливого руководства, то ему всё ещё препятствовали действия тех римских деловых кругов, которые осудили моего великого родственника Рутилия. Однако в нашем распоряжении была значительная военная сила, и я сам принимал некоторое участие в операциях, задуманных для того, чтобы восстановить пошатнувшийся престиж. Первой задачей моего командира Марка Терма было захватить и покарать город Митилены на острове Лесбос. Для этого у нас были все основания. Около десяти лет назад, в то время, когда Митридат завоёвывал Азию, наместник этой провинции, потерпев поражение (если не ошибаюсь, его звали Аквилием), бежал в Митилены, но он и все другие римляне, находившиеся в городе, были выданы понтийскому царю. Люди до сих пор вспоминают, как Митридат использовал этот факт в своей пропаганде. Аквилия с позором провезли через всю азиатскую провинцию то ли привязанным к спине осла, то ли прикованным к одному из всадников Митридата, который был настоящим гигантом. Контраст в размерах этого парня и римского пленного должен был вызвать смех. И в конце концов для того, чтобы продемонстрировать жителям провинции, какого наказания заслуживают римские мздоимцы — магистраты, Митридат приговорил Аквилия к смерти и приказал влить ему в рот расплавленное золото.

Конечно же правильным было бы сразу после победы Суллы наказать Митилены и заставить их выплатить контрибуцию. Однако это не было сделано, и теперь город готовился защищаться, построив мощные укрепления и создав отличный флот. Жители города рассчитывали на помощь киликийских пиратов, которые в то время были очень могущественны, а также на Митридата, который, как они считали, возобновит войну с Римом, лишь только появится возможность. Митилены не получили никакой помощи от Митридата и лишь незначительную — от пиратов. Однако их собственный флот был достаточно сильным для того, чтобы обеспечить им превосходство на море и сделать задачу установления блокады трудновыполнимой. Терм очень скоро понял, что не сможет осуществить свои планы, если не получит подмоги с моря. Такую помощь обещал оказать Никомед, царь Вифинии, союзник Рима, но его корабли до сих пор ещё не прибыли, и было похоже на то, что этого и не случится, так как Никомед, уже потерявший много кораблей в войне с Митридатом, не хотел больше рисковать.

Было решено до начала серьёзных военных действий отправить к Никомеду послов и потребовать, чтобы обещанный флот немедленно отправился в путь. Я был рад тому, что Терм решил поручить эту миссию мне. Без сомнения, его решение объяснялось частично тем, что меня считали обаятельным человеком, обладавшим некоторым весом в обществе, а частично моим знанием греческого, потому что греческий был официальным языком в Вифинии. Кроме того, говорили, что сам царь Никомед, по происхождению наполовину грек, наполовину фракиец, был большим любителем и ценителем греческой культуры. Естественно, перед своим отъездом я постарался как можно больше узнать о царе Никомеде. Говорили, что он сумел получить корону, сперва отравив своего отца, и вполне возможно, так оно и было. Хотя подобное преступление непростительно, нужно учитывать, что в восточных царствах оно было обычным. Позже, конечно, он убил своего брата, которому удалось захватить его трон при помощи Митридата. Недавно Митридат и его войска вновь изгнали Никомеда из его царства. Возвращением короны он был обязан Сулле и римлянам, поэтому у него были все основания сохранять с нами дружественные отношения. Мне казалось, что цель моей поездки может быть легко достигнута, но я и представить себе не мог, насколько легко это окажется на самом деле.

Итак, с лёгким сердцем, в сопровождении нескольких помощников, я начал своё сухопутное путешествие на северо-восток Азии к городам Вифинии. Города, пейзажи, люди, даже климат — всё казалось таким необычным и замечательным. Например, в Пергамском царстве, куда мы попали в самом начале нашего путешествия, встречались здания, по размерам сильно превосходящие все те, что можно было увидеть в Риме. Огромное количество статуй и других произведений искусства украшали площади и храмы городов. Рим был изукрашен награбленным в Греции и Азии, но для меня стало абсолютно очевидно, что у тех командиров и наместников, которые отправляли в Италию один за другим корабли, груженные вещами из бронзы и мрамора, был дурной вкус: они увозили то, что не шло ни в какое сравнение с тем, что оставалось. Здесь, в Пергамском царстве и в других городах, которые я посетил по пути в Вифинию, можно было изучить и насладиться всеми стилями греческой скульптуры и архитектуры. И даже в домашней утвари, одежде, в чеканке монет присутствовали неподражаемое изящество, утончённость и ненавязчивая роскошь, что делало их приятными для зрения. Кроме того, здесь во всём было чарующее разнообразие: во внешнем виде людей, в национальностях, в языках и религиях. Говорили, что в этой части Азии использовалось не менее двадцати различных языков и, несмотря на то, что города на побережье очень гордились эллинистическими традициями, даже на них оказывали влияние культы и обычаи внутренних областей Азии, где уже давно обосновались хетты, индийцы, персы и где создали свои поселения воины из армий Александра и его последователей. Здесь жили люди всех существующих на земле национальностей и исповедовались все религии. Я всегда интересовался религией и, обнаружив огромное разнообразие верований и вероисповеданий, просто был поражён. Поражало не только то, что существовавшие культы великой матери-прародительницы, как бы её ни называли, проповедовались более открыто и непринуждённо, чем это было позволено в Италии. Этого даже следовало ожидать, хотя всё равно трудно было не испытывать определённый страх при виде разукрашенных лиц и жеманных жестов кастрированных жрецов (хотя зрелище это по-своему увлекательно). Таковых было бесчисленное множество, и все они страстно пытались обратить прохожих в свою веру и одновременно выпрашивали милостыню. Но более поразительным, чем любые проявления какой-либо конкретной религии, являлось их смешение. Например, здесь было обычным делом поклоняться в храме «удаче» правителя, иногда самой по себе или же вместе с каким-нибудь известным божеством, например Зевсом, или очень часто с каким-либо божеством, имя и атрибуты которого были мне абсолютно незнакомы и даже неправильно толковались самими местными жителями. В одном городе можно было обнаружить не только храм, посвящённый, как и следовало ожидать, Гераклу или Аполлону, но ещё и какое-либо огромное сооружение с чрезвычайно богатым убранством и с тысячью священных рабов, которые вели себя как проститутки, поклоняясь какой-либо сирийской или каппадокийской богине. В целом же можно сказать, что здесь религия процветала, как нигде. И одинаково правильным было бы сказать, что здесь нет ничего святого или, наоборот, здесь всё свято. Подобная точка зрения тогда казалась мне весьма привлекательной и до сих пор продолжает интересовать, хотя я вскоре понял, что в интересах обеспечения компетентного управления и безопасности во всём этом сумбуре, неразберихе и многообразии должен существовать сильный, хотя необязательно претенциозный религиозный культ, который бы подчёркивал необходимость исполнения гражданами их обязательств перед обществом.

И снова я обратил внимание не только на то, что люди легко переключались с поклонения одному богу на поклонение другому, но и на то, что общественное сознание приближает к божеству царя или даже просто выдающегося человека.

Так, например, однажды мне в руки попалась очень красивая монета, отчеканенная одним из понтийских царей, и я долгое время сохранял её в качестве сувенира. На монете был изображён юноша в короткой тунике, который то ли кормил, то ли украшал голову оленя виноградными листьями. Над его головой была изображена молния, сбоку месяц и несколько звёздочек. Никто так и не дал мне вразумительного объяснения того, что означала эта фигура. Говорили, что это Гермес, или молодой Зевс (эту версию доказывало наличие молнии), или же сын Зевса, которого звали Эон и которому поклонялись дальше на Востоке. А в соответствии с другим толкованием это было не божество в прямом смысле этого слова, а человек, который или должен был родиться, или уже родился, и судьбой ему было предначертано переделать мир и в конце концов занять своё место среди богов.

Итак, в стране, через которую мне пришлось проехать по пути в Вифинию, я открыл для себя такие идеи, зрелища, запахи, которые до этого момента были мне абсолютно неизвестны. К этому моменту моё здоровье полностью восстановилось, и я с радостью предавался всем чувственным наслаждениям, которыми одаривала меня эта земля роскоши, щедрости и разнообразия. Залитые кровью улицы Рима, жестокости вооружённых банд Суллы — всё это было очень далеко. Так же далеко остались все строгости семейного и гражданского кодексов. Сейчас я не занимал никакого поста, и моя миссия была важной, но лёгкой в исполнении. Я мог говорить и действовать как мне заблагорассудится и на несколько недель забыть о прошлом и не думать о будущем.

Приём, оказанный мне царём Вифинии, был весьма радушным и даже нежным. Я с готовностью ответил на его явное желание стать моим другом, частично потому, что, поступив таким образом, более успешно мог отстаивать интересы римского народа, а частично потому, что мне очень понравился этот человек и я испытывал глубокое уважение к нему. Действительно, некоторые качества Никомеда можно назвать варварскими, но вместе с тем он был потрясающе наивен, искренне любил и понимал искусство и литературу, имел большое чувство юмора и страсть к самым великолепным развлечениям. Вечером в день моего прибытия ко двору был устроен ужин, во время которого я сидел рядом с царём. Этот ужин был, без сомнения, самым замечательным и весёлым из тех, на которых мне когда-либо приходилось присутствовать. Конечно, позже подобные банкеты часто устраивались и в Риме, где Лукулл после своих побед на Востоке установил такой стандарт роскоши, который редко кому в мире удавалось превзойти. Но в то время ничто в Риме не могло сравниться с блеском тех развлечений, которые устраивал Никомед. Кроме того, эти пиры никогда, как это часто случалось в Риме, не превращались в простой повод для обжорства. Флейтисты, танцоры, поэты, певцы и акробаты показывали свои номера, выступали в промежутках между бесчисленными сменами блюд. Особое внимание уделялось физической красоте и искусственным украшениям юношей и девушек, которые разносили вино. Банкетные столы были окружены сотнями золочёных статуй, изображавших мальчиков с факелами в руках. Время шло, пир всё продолжался и продолжался; и я, сидя по правую руку от царя, всё время чувствовал всевозрастающее возбуждение, причиной которого была необычная и роскошная обстановка, вино, которого я выпил больше, чем обычно, и близость, возникшая в отношениях между мной и царём. Я всегда считал себя хорошим собеседником, но в этот день слова просто потоком лились из меня, а остроты удавались с необыкновенной лёгкостью. Царь же не только громко аплодировал мне или же молча восхищался моими способностями, чем сильно льстил мне, но и сам демонстрировал неудержимый полёт фантазии в смешных каламбурах. Когда же изменялась тема разговора, он высказывал весьма интересные суждения о жизни в целом, которые, учитывая то время и место, где они были произнесены, казались удивительно глубокими.

Я никогда не мог вспомнить, как закончился тот вечер, потому что это был один из тех случаев, когда я напился до бесчувственности. Припоминается, мне оказали большую честь и проводили в спальню самого царя, а путь мой освещали факелами. Утром я проснулся в отделанной золотом кровати с пурпурными покрывалами и, как только открыл глаза, обнаружил вокруг себя множество потрясающе красивых рабов, готовых удовлетворить любое моё пожелание. Вскоре появился сам Никомед, желающий продолжить те отношения близости, которые возникли предыдущим вечером, и предложить развлечения на следующий день. Мы провели много времени, гуляя по царскому саду, или парадису. Эти парадисы (персидское слово, потому как именно персы первыми занялись парковым искусством) показались мне особенно очаровательными из-за гармоничного соединения искусства и природы. И снова вид цветов и деревьев, неизвестных в Италии, породил чувства зачарованности и восхитительной нереальности. Кроме того, здесь можно было увидеть необычных рыб, которых разводили либо для еды, либо просто для красоты. Они плавали в больших аквариумах, в чашах из порфира или же в бассейнах с прозрачной водой. Кроме того, здесь был замечательный зверинец с дикими животными и птицами, пантерами, медведями, верблюдами, но, пожалуй, самым замечательным из всех был страус, птица, о которой я читал у Ксенофонта, но никогда не видел. Что же касается цели моей миссии, то мы за пару минут решили все вопросы, причём Никомед был само очарование. В действительности он даже слишком сильно настаивал на том, что предлагает флот не римскому народу как союзнику, а лично мне как хорошему другу. В любом случае, как выяснилось, флот готов был выйти в море через несколько дней. Как только мы договорились об этом, вопрос больше уже не поднимался, так же, как и любой другой, касающийся политики или войны, которые обсуждались лишь поверхностно. Вместо этого наши беседы в основном сводились к планированию новых развлечений на оставшиеся несколько вечеров или дней, которые мне предстояло ещё провести здесь. Тут я обнаружил, что мой изобретательный гений нашёл достойного союзника в лице Никомеда: мы оба писали стихи на греческом, некоторые из которых, возможно, не отличались целомудрием и прославляли прелести роскошной жизни. Мы вместе с ним спланировали несколько пышных празднеств и придумали остроумные шарады. Так, например, однажды вечером, играя в нескольких постановках по мифологическим сюжетам роли самых юных богов, я в конце концов сбросил практически всю свою одежду и как бы воплотился в Ганимеда, юного виночерпия, служившего Зевсу, роль которого исполнял сам Никомед. Возможно, наша постановка отличалась некоторой неделикатностью, хотя диалог, который мы внимательно отработали заранее, был очень смешным. К сожалению, на пиршестве присутствовали римские торговые гости, которые путешествовали по Вифинии и пытались заключить выгодные для себя контракты. Никомед пригласил их присутствовать на его банкетах. Эти люди, как и многие, принадлежавшие к их классу, сочетали в себе весьма ограниченные способности к пониманию с безграничным презрением ко всему тому, что было за его пределами. В частности, они презирали всех иностранцев, кроме тех, кто был богат. Ничто, даже события последних лет, не убедило их в том, что лишь тот факт, что они являются римскими гражданами, не делает их мудрее, смелее, благоразумнее тех, у кого не было гражданства. Эти люди, которые от природы плохо соображали, не только не сумели оценить лучшие моменты наших шарад, но были абсолютно шокированы вольным поведением римского воина и члена патрицианской семьи при дворе у иностранца. Их сообщения по возвращению в Рим в то время довольно сильно навредили мне, и именно благодаря им я получил прозвище «Царица Вифинии». В действительности же этот скандал, возникший из-за дружбы между мной и Никомедом, преследовал меня всю жизнь. Но хотя вначале рассказы об этой дружбе несколько смущали меня, в конце концов они, вероятно, даже сыграли мне на руку. Потому что люди, какими бы республиканцами они ни хотели казаться, в большинстве своём с глубоким уважением относятся к любой связи своих лидеров с царской фамилией. Более того, так как мои враги были склонны концентрироваться именно на этом скандале, они меньше внимания уделяли другим моментам как личного, так и политического характера, которые, если бы их по-умному представить, могли бы оказаться для меня куда более опасными. Конечно же в то время я вовсе не думал о том, какое впечатление произвожу на своих соотечественников. Я наслаждался каждым моментом своего короткого визита в Вифинию и постарался продлить его, насколько это было возможно, даже после того, как флот отправился к острову Лесбос. Более того, когда я вернулся назад в армию и обнаружил, что из-за недостатка соответствующего снаряжения для штурма операция против Митилен начнётся не сразу, я сумел выпросить для себя отпуск и в сопровождении всего одного слуги вернулся в Вифинию. Ещё несколько дней я провёл в весёлых кутежах. Поводом для отъезда послужило то, что мне якобы нужно вернуть долг. Хотя мой командир не поверил в эту ложь, он с готовностью предоставил мне отпуск за успешно осуществлённую миссию — ведь он не знал, как легко мне было выполнить своё задание.

Итак, не вернув долга, я вернулся в армию, ещё больше задолжав царю Никомеду, настоявшему на том, чтобы предоставить мне значительную сумму, на которую я бы смог с достоинством жить во время кампании. Конечно же в армии не обошлось без комментариев по поводу этих вновь приобретённых богатств и рассказов о моём поведении в Вифинии, многие из которых были сильно преувеличены. Тогда я обнаружил то, в чём мне пришлось ещё не раз убеждаться позже, а именно, что все эти истории оказали мне очень большую услугу и помогли завоевать расположение простых солдат, стоило им только обнаружить, что моя предполагаемая невоздержанность сочетается с чисто мужскими качествами, присущими настоящему воину. Казалось, они с большей готовностью последуют за мной в бой, зная, что за спиной могут называть меня царицей. При последней атаке Митилен я заслужил награду, известную как «гражданская корона», или дубовый венок, её вручают тем, кто в бою спас жизнь своему товарищу. Мне кажется, этому больше радовались мои воины, а не я сам, потому что знал, хотя в моём случае награда была вполне заслуженной, её часто вручают кому попало.

Глава 2 ВОЗВРАЩЕНИЕ В ИТАЛИЮ


В этот первый период моей военной службы я провёл за границей почти три года. Кампания, для которой я первоначально поехал в провинцию, закончилась взятием Митилен, и более никаких операций под командованием Терма не проводилось. Хотя мне удалось завязать массу нужных знакомств в греческих городах на побережье, которые позже пригодились, я не мог не чувствовать, что понапрасну теряю время, и в конце концов добился того, что меня назначили в свиту нового наместника в Киликии Сервилия Исаврика. Он как раз собирался начать амбициозную кампанию против пиратских флотов и прибрежных крепостей. Так получилось, что я только планировал эти операции, а активного участия в них не принимал. Сам Сервилий слыл талантливым полководцем, и, прежде чем уехать из Рима, где был вторым консулом вместе с Суллой, он обсудил, каким лучшим способом справиться со всевозрастающей угрозой, исходящей от пиратов, которые начали действовать во всём Средиземном море. При Сервилии служили некоторые молодые талантливые легионеры, которые отличались особым энтузиазмом. Среди них был Тит Лабиен, молодой человек моего возраста, с которым впоследствии меня многое связывало. Лабиен действительно был лучшим легатом из тех, кто когда-либо служил у меня, и до нынешнего момента единственным, кто предал меня. В то время он мне очень нравился, и мы долгие часы проводили в беседах на политические и военные темы.

Двумя основными темами наших разговоров были, во-первых, новая конституция Суллы, а во-вторых, следующие одна за другой эффектные победы молодого Помпея. Что касается конституции, то мы пришли к выводу, что Сулла действует довольно талантливо, но с обычной для себя жестокостью. С его точки зрения, разлад государственной системы, существовавший ранее, объяснялся неспособностью сената правильно использовать свою власть, поэтому он был полон решимости обеспечить превосходство сената в будущем. Трибуны и народное собрание были фактически полностью лишены своих полномочий. Судебная власть снова сосредоточилась в руках сенаторов. Кроме того, в связи с тем, что Сулла не строил никаких иллюзий по поводу слабости и нерешительности сената в последние годы, он предпринял некоторые шаги для того, чтобы повысить престиж сената и даже увеличил его численность. В своё время Сулла сам сильно сократил его, убив по меньшей мере сто сенаторов, которых он считал своими врагами. Теперь в сенат вошло триста новых членов, многие из которых были наиболее богатыми или наиболее способными представителями финансовых кругов. V молодого человека, обладающего талантом, появилась возможность стать сенатором в возрасте тридцати лет или же после отправления должности квестора. И наконец, были предприняты некоторые меры для того, чтобы подчинить военачальников власти сената, умалив их полномочия в провинции. Сулла помнил, как ему удалось заполучить власть, и стремился сделать так, чтобы другой полководец не мог поступить так же, как он.

В общей сложности конституция хорошо выглядела на бумаге. Сулла рассчитывал на то, что она станет действенной. Но обстоятельства и сама человеческая натура требовали чего-то более прогрессивного, чем простой попытки стабилизировать ситуацию в настоящем, оживив уже умершее прошлое. Видимо, Сулла не понимал, что даже полностью изменённый сенат не мог в одночасье превратиться в действенный орган управления государством просто благодаря включению в его состав нескольких представителей торговых кругов. Он оставался всё тем же, чем был для представителей двух поколений, — местом, где враждующие между собой знатные олигархи сражались за власть и благосостояние, пусть при этом иногда и высказывались благородные, патриотические идеи. А задачи, которые приходилось решать правительству, становились всё более сложными и насущными из-за непрекращающегося процесса расширения империи, увеличения числа граждан, из-за постоянной опасности войны и из-за экономической нестабильности мира. Все эти задачи можно было решить лишь при наличии сильного, постоянного руководства и действенного, честного администрирования. Этого нельзя было ожидать от сената Суллы или от какой-либо другой силы, выступавшей в то время на политической арене. Когда требовалось срочно решить какую-либо проблему или предпринять быстрые, решительные шаги, всё ещё приходилось, так же как в случае с Марием или самим Суллой, прибегать к экстренным мерам и предоставлять одному человеку исключительную власть. Сулла продемонстрировал, как использовать такую власть, и он, без сомнения, осознавал, какую серьёзную опасность для государства она представляет. Однако эти неограниченные возможности всё ещё продолжали существовать, и сам Сулла, прежде чем сложил с себя полномочия, потерял над ними контроль.

Об этом свидетельствовали те новости, которые мы получали о необычайно удачливой карьере молодого Помпея. Когда закончилась кампания в Италии, Сулла отправил его на Сицилию и в Африку, чтобы он разделался с остатками армии Мария. В то время Помпею едва исполнилось двадцать пять лет, и по закону он не имел права самостоятельно командовать легионами. Однако Сулла хотел как можно скорее закончить войну, он доверял Помпею и просто игнорировал законы, если они мешали ему.

Помпей быстро закончил сицилийскую кампанию, в ходе которой действовал весьма своевольно. Карбон, бывший консул и коллега Цинны, был захвачен в плен, и Помпей, подвергнув его абсолютно ненужным и жестоким унижениям, по своему собственному усмотрению приказал убить этого выдающегося государственного деятеля. Этот его поступок и другие подобные стали причиной того, что он получил прозвище «мальчик-убийца». Однако эти действия, как мне кажется, были вызваны не столько его жестокостью, сколько сверхъестественно высоким самомнением. Это качество Помпей сохранил до конца своей жизни.

Затем Помпей отправился в Африку с довольно большой армией, состоящей из шести легионов и ста двадцати военных кораблей. Здесь ему противостоял Домиций Агенобарб, который, как и я, был зятем Цинны и сумел собрать значительную армию. Всего за сорок дней Помпею удалось победить и убить Домиция, полностью уничтожить его армию, исключительно по собственной инициативе свергнуть царя Нумидии и возвести на трон другого царя. После этой блестящей победы он несколько дней развлекался, охотясь на львов и слонов, а потом вернулся на побережье. Он намеревался отправиться в Рим и там потребовать для себя триумфа. Помпей отлично понимал: таких почестей никогда ещё не удостаивался человек его возраста. Но он также знал, что и его победы, и тот факт, что он является военачальником, также беспрецедентны. Он уже решил перевезти в Италию четырёх особенно крупных слонов, которых он хотел впрячь в свою триумфальную колесницу, чтобы въехать на ней через городские ворота, но тут получил послание от Суллы, в котором тот приказывал ему распустить войска, оставив всего лишь один легион, а самому оставаться в Африке до тех пор, пока туда не приедет новый наместник и не заменит его.

Похоже, Помпей просто игнорировал эти приказы. Уверенный в преданности войск и в своей огромной популярности, он отправился в Италию с большей частью своей армии. На какое-то время все решили, что он собирается выступить против правительства. Сулла попытался дипломатично решить эту проблему. Он вышел ему навстречу и церемониально приветствовал его, назвав Магном, то есть Великим. Этот титул прижился, и Помпей с гордостью называл себя так. Сулла посчитал, что Помпей будет удовлетворён этой оказанной ему честью. Однако это было не так. Помпей при поддержке преданной ему армии настаивал на триумфальном шествии. Когда Сулла сказал ему, что подобное действие идёт вразрез с новой конституцией, он хладнокровно произнёс шокирующие слова: «Позвольте мне напомнить, что люди больше поклоняются восходящему солнцу, а не заходящему».

Год или два тому назад Сулла приказал убить на форуме одного из своих старших командиров по имени Офелло, который руководил осадой Пренесты, за то, что тот осмелился баллотироваться на пост консула вопреки желаниям Суллы. Однако сейчас оказалось, что он абсолютно бессилен заставить Помпея поступить так, как ему хотелось, и, наверное, самые горькие чувства переполняли его сердце, когда он выкрикнул следующие слова: «Пусть он станет триумфатором! Пусть будет триумфальное шествие». Он только что завершил работу над созданием новой, тщательно продуманной конституции, которая должна была стать действенной и долговечной, и вдруг столкнулся с мощным сопротивлением со стороны той самой силы, позволившей ему получить власть, которую в будущем он рассчитывал контролировать. Этой силой была преданная армия популярного командующего. Однако, хорошо зная и понимая человеческую натуру, Сулла мог успокоить себя мыслью о том, что Помпеем руководила лишь жажда славы, а не желание получить власть, поэтому он был не так опасен для государства, как в своё время сам Сулла или Марий. Итак, пройдя триумфальным шествием через весь город, Помпей стал вести себя вполне сдержанно и скромно, хотя его несколько расстроил тот факт, что ворота города слишком узки для того, чтобы через них смогли пройти его слоны, поэтому ему пришлось отменить свой план въезда в город на колеснице, запряжённой четырьмя слонами, и довольствоваться обычными лошадьми. Однако надо отметить, что само шествие никак нельзя было назвать обычным, потому что никогда в нашей истории такой молодой человек не получал подобных почестей.

Следующая новость, которую мы получили из Рима, была ещё более удивительной. Я начал вплотную следить за ситуацией, потому что стало казаться, что перспективы моей политической карьеры не так уж безнадёжны, как представлялось ранее. Вскоре после триумфального шествия Помпея Сулла повёл себя абсолютно необъяснимо. Публично заявив, что проблемы конституции решены, а враги государства уничтожены и побеждены, он, ко всеобщему удивлению, сложил с себя полномочия диктатора и удалился от дел. Всё своё время он теперь уделял написанию мемуаров, роскошным скандальным пиршествам и попойкам с актёрами и музыкантами. Единственным возможным объяснением этого мне представляется то, что Сулла при всех своих великолепных качествах — компетентности, настойчивости и интуиции — в глубине души оставался человеком невероятно циничным и безответственным, другими словами, он был абсолютно не способен стать государственным деятелем. Вряд ли он сам верил в свои утверждения о стабильности и безопасности государства. Даже я, обладая лишь ограниченными знаниями об Азии, понимал, что война с Митридатом может снова разразиться в любой момент, а в Испании Серторий после первоначальных неудач сумел победить все римские армии, которые высылались на борьбу с ним. Также, возможно, Сулла думал о том, что, лишая народных трибунов власти, он на время обеспечил ею сенат. Однако он должен был понимать, что сам по себе сенат был недостоин этой власти и без его беспощадного и сильного руководства будет не в состоянии её использовать. И всё же я думаю, что, сложив с себя верховную власть, он по-своему цинично развлекался. Сулла обеспечил себе место в истории, уничтожил своих врагов и создал такое государство, какое ему хотелось. Ему, видимо, было абсолютно безразлично то, что его будут помнить больше за зло, а не за добро и что, не решив назревших проблем современности, он лишь помешал необходимому процессу преобразований. Для него единственно важным было то, что его воля ещё при жизни нашла своё воплощение в реальности. Он считал, что будущее в состоянии само о себе позаботиться.

Итак, Сулла полностью предался развлечениям и через год после того, как оставил политику, умер от одной из самых отвратительных болезней. Именно новости о тех событиях, которые развернулись в Риме после его смерти, заставили меня задуматься о том, чтобы вернуться на родину. И действительно, казалось, будто история повторяется. Возникла такая ситуация, которая не могла не напомнить мне о том времени, когда Сулла отправился на Восток, а Цинна и Марий захватили власть. Мне казалось вполне возможным, что теперь, так же как и тогда, всё сделанное Суллой будет разрушено, и, судя по тем письмам, которые я получал из Рима, многие придерживались того же мнения.

Когда умер Сулла, консулами были Катул и Марк Лепид. Они были так же враждебно настроены по отношению друг к другу, как когда-то Октавий и Цинна. Отец Катула вместе с Марием сражался в германской войне и всю жизнь был его соперником в политике. Он мудро поступил, совершив самоубийство, когда Марий и Цинна вошли в Рим. Его сын, как и следовало ожидать, стал сторонником Суллы. Кроме того, так получилось, что он всегда был и моим врагом. Само избрание его консулом во время диктаторства Суллы являлось вполне естественным. Удивительно то, что его напарником стал Лепид. Ведь Лепид открыто противостоял Сулле, и, кажется, Сулла использовал всё своё влияние для того, чтобы предотвратить избрание Лепида на должность консула. Я был удивлён, когда узнал, что во время выборов Лепида поддержал Помпей, ведь ничто в карьере Помпея не говорило о том, что он мог стать революционным политиком или просто заинтересоваться политикой. Мне кажется, что на этот раз Помпей хотел ещё раз продемонстрировать свою независимость от Суллы и собственную влиятельность, именно поэтому Лепиду удалось стать консулом.

Сулла выразил своё недовольство поведением Помпея, демонстративно не включив его в своё завещание. Все остальные его командиры были упомянуты в завещании и получили значительные средства. Однако, несмотря на это, Помпей скоро отгородился от Лепида, и только благодаря ему Суллу похоронили с почестями. Помпей сопровождал его мёртвое тело из Кум до Рима и поддержал Катула в его планах похоронить бывшего диктатора с почестями, в то время как Лепид, отказавшись принимать какое бы то ни было участие в похоронах, выразил пожелание просто закопать или сжечь тело, и сделать это так, чтобы церемония прошла как можно более незаметно. На самом же деле похороны Суллы стали одной из самых пышных церемоний, когда-либо имевших место.

Таким образом, так же, как когда-то Цинна, в первом же поединке Лепид уступил второму консулу. Уже тогда мне показалось важным то, что он не сумел удержать такого ценного союзника, как Помпей, и я решил, что это свидетельствует о недостатке опыта, дальновидности или такта, — ведь все знали, что Помпей был очень падок на лесть.

Несмотря на это, меня привлекало всё то, что я слышал о намерениях Лепида. Брат моей жены, Луций Цинна, написал мне письмо, в котором настаивал на моём возвращении в Рим для того, чтобы я мог присоединиться к нему и участвовать в возможной революции против существующего режима. После некоторых размышлений я решил оставить армию и самому посмотреть, что происходит, но при этом не связывать себя никакими обязательствами.

Я вернулся в Италию незадолго до того, как мне должно было исполниться двадцать четыре. Я думал, что три года, проведённые мною на Востоке, расширили мой кругозор и сделали мой ум более острым. Я уже не смотрел на Рим как на единственный город в мире и даже стал считать, что римской архитектуре недостаёт мягкости и изысканности форм, присущей архитектуре азиатских городов. С тех пор я сделал многое для того, чтобы исправить этот недостаток. Кроме того, я стал более уверенным в себе и теперь знал, что если бы у меня была такая возможность, то я смог бы проявить себя как хороший полководец. Теперь, конечно, трудно поверить, но такая возможность представилась мне только через двадцать лет. А тогда я даже надеялся, что смогу действовать так же, как Помпей, находясь в том же возрасте, что и он. Но сначала мне нужно было выяснить, какие перспективы у Лепида, и понять, что он за человек. И я занялся этим сразу после приятной встречи с моей семьёй.

Я понял, что предлагаемые Лепидом меры великолепны. Позже я сам стал осуществлять всё то, что было запланировано им. Его программа основывалась на традициях партии популяров, и приятно было осознавать, что Сулла, несмотря на всю жестокость террора, не смог уничтожить их. Основными из этих традиций с точки зрения внутренней политики были принципы оказания государственной помощи беднейшим классам (предоставление бесплатной еды, выделение земель, поощрение эмиграции) и расширения гражданства. Эти принципы всегда встречали неодобрение со стороны большинства сената, в основном по эгоистическим соображениям или вследствие недальновидности. Если в этих вопросах и удалось достигнуть определённого прогресса, то только благодаря трибунам, которые осуществляли свои планы непосредственно через народное собрание. Теперь Лепид предлагал вернуть трибунам власть, которой их лишил Сулла. Он пообещал предоставление гражданства всем италикам, живущим к северу от реки По, и предлагал ввести систему ежемесячной бесплатной раздачи хлеба всем гражданам Рима. Кроме того, он стремился, насколько это возможно, уничтожить последствия проскрипций Суллы. Изгнанники должны были вернуться на родину, потомки жертв Суллы получали назад свои политические права, а собственность возвращалась законным владельцам. Такие шаги отменяли всё то, что когда-либо делал Сулла. Конечно же они мне нравились, однако я должен был выяснить возможность их осуществления в настоящий момент.

Вскоре я понял, что на стороне Лепида были значительные силы. Он мог рассчитывать на поддержку многих, кто так или иначе пострадал во время диктаторства Суллы. Он мог собрать армию на севере Италии, где были наилучшие условия для рекрутирования воинов, в чём я сам позднее убедился. Старые легионеры, служившие при Цинне и Карбоне, были готовы помочь ему. В Риме благодаря его богатству и влиянию ему удалось собрать значительное число сторонников.

Что касается его друзей в Риме, то, естественно, в первую очередь я подумал о Сервилии, которая тогда, так же как и теперь, интересовалась и занималась политикой. Именно тогда я впервые познакомился с ней, завязал дружбу, растянувшуюся на долгие годы, и теперь мне даже трудно вспомнить, была ли она именно тогда в пике своей красоты. В любом случае очень трудно оценить мужскую или женскую красоту. Конечно же молодость имеет большое преимущество, но многие люди с возрастом приобретают такой шарм и так развиваются с интеллектуальной точки зрения, что это вполне компенсирует увядание того раннего цветения, которое прекрасно само по себе и пробуждает наши страсти, но часто не в состоянии надолго их удержать. Сервилия как раз была таким человеком. Возможно, и царица Египта тоже относится к таким людям. Я могу предположить, что Клеопатра, про которую часто говорят, что сейчас она достигла пика своей красоты, через десять лет будет так же прекрасна и очаровательна, как и теперь, ведь она чрезвычайно умна.

Сервилия была моей ровесницей. Она рано вышла замуж, и, когда я впервые близко познакомился с ней, молодому Бруту, её сыну, было уже около шести. Мне всегда нравился этот мальчик, частично из-за его матери, частично из-за него самого, и я так много сделал для мальчишки, что многие люди абсолютно безосновательно считают его моим сыном. Жаль, что это не так, хотя в противном случае наши отношения могли быть ещё более сложными, ведь сыновья чаще всего осуждают своих отцов. Хотя Брут любит меня и в некотором роде восхищается мной, я полностью осознаю, что он осуждает меня. Я думаю, что это не из-за моих длительных отношений с его матерью, а потому, что он попал под доктринёрское влияние своего дяди Катона. Несмотря на любовь и преданность ко мне, он вполне может по чисто моральным соображениям организовать заговор с целью убить меня, и ему даже в голову не придёт, что, если его план удастся, весь мир снова погрузится в хаос.

Я знал Сервилию с детства. Она была родственницей. Катона. Мне кажется, что даже в то время, когда Катон был ещё совсем мальчиком, он уже не любил меня. Но в то время меня больше интересовал не он, а муж Сервилии, Марк Брут, который был преданным сторонником Лепида. Он, Сервилия и брат моей жены Луция Цинна — все уговаривали меня принять участие в назревающей революции. Я полностью поддерживал планы Лепида и был склонен поступить так, как мне советовали.

В конце концов решающим фактором, который заставил меня изменить решение, стала моя оценка личности Лепида. Мне показалось, что его характер был неуравновешенным, а суждения поверхностными и неверными. Например, он был предан своей жене и оставался практически единственным человеком в Риме, который не знал о её изменах. Кроме того, я считал, что он слишком уверен в своих силах и не предпринимает никаких попыток найти союзников, что очень легко мог сделать. Лепид уже потерял поддержку Помпея, и я был очень удивлён, узнав, что он не установил никаких отношений с Серторием, который теперь контролировал всю Испанию. То, что Лепид не обратился к Серторию, легко объяснить, ведь Лепид был весьма алчным и тщеславным, и ему казалось, что его состояния и больших связей вполне достаточно для того, чтобы победить в гражданской войне. Я решил не связываться с ним, когда обнаружил, что и Серторий, наведя некоторые справки, ничего не сделал для того, чтобы вступить в союз с Лепидом. Дальнейшие события показали, что принятое мной решение оказалось достаточно мудрым.

Глава 3 ПЕРВЫЕ ШАГИ В ПОЛИТИКЕ


В начале следующего года после моего возвращения в Италию разразилась та самая революция, которую все так долго ждали. Но она была подавлена даже намного раньше, чем я мог предполагать. Сначала сенат вёл себя весьма скромно и нерешительно. Это ярко продемонстрировало, насколько этот орган был не в состоянии пользоваться той властью, которая была предоставлена ему Суллой. Позже сенат начал лихорадочно действовать, в некоторых случаях нарушая конституцию. Кстати, это был способ поведения римского сената на протяжении всей моей жизни.

Революция началась с широких беспорядков, вызванных агитацией Лепида, во время которых бывшие землевладельцы и просто недовольные существующим режимом граждане подняли восстание против ветеранов Суллы, страстно желая возвратить то, что им принадлежало, или же получить что-нибудь задаром. Хотя и было очевидно, что за всеми этими беспорядками стоит Лепид, сенат поручил ему и его коллеге Катулу подавить их. Оба консула получили полномочия собрать армии, и — что стало патетическим свидетельством слабости и нерешительности сената — от них потребовали принести клятву (какой бы бесполезной она ни казалась), что они не станут использовать эти армии против друг друга.

Таким образом, ход событий напоминал времена Октавия и Цинны. Никто не удивился, когда Лепид, собрав значительные силы на севере Италии, полностью опубликовал программу своих требований, среди которых было и консульство для него на следующий год, а после этого начал продвигаться к Риму. Он оставил на севере мужа Сервилии, Марка Брута, чтобы тот обеспечивал его тыл и пополнял армию.

Именно в тот момент сенат начал действовать с запоздалой энергией, в основном под началом моего дальнего родственника пожилого Луция Филиппа. Он был консулом, когда мне исполнилось всего-навсего десять лет, и стал известен благодаря тому, что выступал против каких бы то ни было реформ. Позже он стал большим почитателем молодого Помпея. Когда люди высказывали своё мнение по поводу этой странной привязанности к молодому человеку, он отвечал им: «Ничего удивительного, что Филипп любит Александра», — обыгрывая тот факт, что он носил то же имя, что и отец Александра Великого, на которого, как в то время полагали, Помпей был похож.

Теперь Филиппу удалось убедить сенаторов в том, что Помпея следует сделать действующим полководцем и коллегой Катула. С военной точки зрения это решение было хорошим, однако подобное продвижение в обход столь многих сенаторов такого молодого человека, который, несмотря на свою заслуженную репутацию, никогда не занимал никаких общественных должностей, было прямым нарушением конституции Суллы и явным свидетельством слабости как сената, так и самой конституции. Помпей немедленно направился на север и в течение короткой и довольно жестокой кампании лишил Лепида всякой надежды на то, что он может победить. Сначала он загнал Брута в Мутину и блокировал его там. В итоге операция оказалась решающей, и, вероятно, у Брута оказалось мало припасов, поэтому вскоре он сдался. Большинство источников утверждает, что ему была обещана жизнь. Однако Помпей, встретив сдавшегося Брута самым вежливым образом, приказал всадникам, которые должны были проводить Брута в безопасное место, убить его, как только отъедут достаточно далеко. Итак, Сервилия потеряла мужа, а молодой Брут отца. Подобное поведение Помпея непростительно, и, несмотря на блистательность его короткой кампании, о нём снова стали говорить как о «мальчике-убийце», а не как об Александре.

Лепид, потеряв поддержку тыла, вскоре потерпел неудачу в битве с Катулом у стен Рима. С остатками своей армии он переправился в Сардинию, намереваясь пусть и с большим опозданием, но присоединиться к Серторию в Испании. Однако вскоре он умер. В то время говорили, что смерть случилась от лихорадки, которая сразила его после того, как он получил какие-то доказательства, уличающие жену в неверности. Вполне возможно, что эта новость окончательно сломила Лепида, довершив то, что было сделано нервным срывом, вызванным полным провалом всех его амбициозных планов.

Интересно, хотя и абсолютно бесполезно, поразмыслить о том, что могло бы случиться со мной, если бы я, как собирался, принял участие в этой неудачной революции, имевшей такие плачевные последствия. Скорее всего, я отправился бы вместе с другими легатами и членами благородных семей из армии Лепида в Испанию, чтобы служить вместе с Серторием. Сейчас я многое отдал бы за то, чтобы познакомиться с этим великим человеком, и думаю, что пригодился бы ему больше, чем Перперна и другие беглецы, которые в конце концов предали его. Но в сложившихся обстоятельствах я лишь делал всё от себя зависящее, чтобы как можно больше узнать о Сертории. Меня привлекал не только он сам как человек, но и место, где он осуществлял свои действия. Ведь в моей, как и в его, жизни Испания сыграла, пожалуй, такую же большую роль. Именно в Испании я стал во главе значительной армии, и здесь же прошли первые и последние великие сражения гражданской войны.

Что же касается самого Сертория, то, судя по тем сведениям, которые мне удалось собрать, можно с уверенностью сказать, что он обладал всеми теми качествами, которые необходимы хорошему полководцу. Он был строг и решителен и при этом мог сохранять верность и преданность своих подчинённых. Он был мастером на разного рода уловки и манёвры и всегда действовал абсолютно непредсказуемо. Он мог использовать все виды вооружения и способности людей различных национальностей из своих войск. Серторий был честным и способным администратором, мог решить любой спор, руководствуясь лишь принципами справедливости, и всегда оставался спокойным и обходительным человеком. Он разбирался в будущем так же хорошо, как и в настоящем, например, знал, что, в конце концов, римский стиль жизни определяется глубоко укоренившимися привычками, а не проходящим энтузиазмом, поэтому и создал большое учебное заведение в городе Оска, где сыновья Испанских вождей обучались греческому и латинскому. Кроме того, его характеру были присущи яркая индивидуальность, воображение и гуманность — качества, которые, несмотря на жестокость и грубость, были присущи и Марию и которых так недоставало отличным командующим Сулле и Помпею. Кроме того, вместе с этим умением и энергией в его натуре существовала некая непредсказуемая сторона, которая выделяла его среди всех остальных. Я до сих пор встречаю некоторых испанцев, которые в определённом смысле относятся к нему как к богу. Они обращают особое внимание на его человеческие качества, такие, как преданность, смелость, честность, чувство юмора, — и говорят об этом с любовью. Но больше всего они чтят его за особую оригинальность, за то, что никто и никогда не мог предугадать, что он предпримет в следующий момент. Серторий остался в памяти и как единственный из великих полководцев, кто искренне ненавидел войну. Был даже случай, когда он чуть не отказался от места в истории, и это ярко характеризует его личность. Это случилось вскоре после прибытия в Испанию, когда один из военачальников Суллы заставил его вместе с небольшой армией на время укрыться в Африке. Здесь он заручился поддержкой киликийских пиратов и с новыми войсками, собранными в Африке, отправился к Атлантическому побережью и высадился около Гадеса. Там он встретил мореплавателей, которые только что вернулись с так называемых Атлантических островов, которые были известны как острова Счастливых. Предполагают, что они расположены далеко в океане. Говорят, что именно эти острова воспел в своих стихах Гомер, сделав их последним пристанищем Елены и Менелая. Там никогда не бывает штормов или снега и лишь время от времени идут небольшие дожди, достаточные для того, чтобы поддерживать плодородие почвы. Когда Серторий услышал об этих островах, ему захотелось отправиться туда и прожить остаток своей жизни в мире и уединении, вдали от угнетения, кровопролития и бесконечных войн. Однако киликийские пираты, которые жили за счёт войны и грабежей, не поддержали этот план и уплыли прочь, оставив его без флота. Итак, Серторий снова вернулся к войне, располагая лишь силой, которая его противникам казалась абсолютно незначительной, как по количеству, так и по качеству. Однако, искусно маневрируя, он стал побеждать любого военачальника, которого присылали из Рима бороться против него. К тому моменту, когда к нему присоединились остатки армии Лепида, он уже контролировал всю Испанию и имел тайные связи со многими людьми в Риме, которые считали, что в конце концов ему никто не сможет противостоять.

В те дни казалось, что решением любой проблемы, занимавшей умы римлян, может стать ещё одна беспрецедентная кампания под командованием Помпея в провинциях. По инициативе моего пожилого родственника Филиппа Помпею снова были предоставлены все полномочия, чтобы собрать армию и отправиться в Испанию. При этом он был возведён в ранг, который по праву мог принадлежать лишь консулу. Он должен был сотрудничать с находившимся в то время в Испании командующим Метеллом Пием, который являлся одним из лучших командиров Суллы. Однако в предложениях Филиппа не было ничего, что предполагало бы подчинённое положение Помпея по отношению к Метеллу. К тому же было очевидно, что Помпей вовсе не собирается подчиняться кому бы то ни было. Свою новую армию он собрал за сорок дней, пересёк Альпы ещё до исхода лета и впервые за всю свою жизнь выступил против главнокомандующего, более великого, чем он сам. В начале следующего года Серторий перехитрил его, и тот едва избежал позорного поражения. Позже Помпей об этом не любил вспоминать.

Мне в то время исполнилось двадцать пять лет, и я был не моложе, чем Помпей, когда он впервые вооружил и повёл в бой свою собственную армию. Никаких перспектив военной карьеры у меня не было. А покинуть Рим и присоединиться к Серторию без веской на то причины было бы верхом абсурда. С тех пор ещё должно было пройти много лет, прежде чем мои способности военачальника впервые подверглись серьёзному испытанию, и не менее десяти лет, прежде чем я стал членом сената и получил Низшую магистратуру. Однако ничто не мешало мне заниматься политикой до того момента и зарабатывать себе имя и репутацию.

Мои политические взгляды были довольно постоянными и сочетались с традициями нашей семьи. Я был противником конституции Суллы и поддерживал все попытки, которые могли привести к её ослаблению. Изначально я, конечно, думал лишь о том, чтобы устранить тот вред, который был причинен республике, и особенно мечтал о восстановлении власти трибунов и народа. Лишь постепенно, погрузившись в водоворот политических событий, я начал осознавать, что простого возвращения к временам Сульпиция и Друза будет недостаточно. Даже сейчас я не могу дать ответ на вопрос, как при нынешнем состоянии дел можно примирить власть и свободу. Но я всегда знал, что, хотя порядок и является необходимым, никакая античная или доктринёрская форма руководства, подобная той, которую, каждый по-своему, прославляли Сулла и Катон, не может быть сильной и долговечной. Однако нельзя даже и думать о том, что во времена своей молодости я понимал всё так же отчётливо, как и теперь, хотя даже сейчас я во многом не уверен. Кроме того, в те времена мне не хватало серьёзности. Я приносил горе и страдания жене и матери, потому что стал печально известен своим распутством. Я не только продолжал роскошествовать так же, как и раньше, но и пустился во всякого рода любовные приключения. Также меня осуждали, и, как мне кажется, несправедливо, за то, что я старался заниматься сразу многими вещами. Я писал стихи, сочинил трагедию о Эдипе. Среди множества моих увлечений были также астрономия и математика. Подобная широта интересов создавала для меня репутацию дилетанта, однако все мои увлечения сохранились надолго, и мне не только было приятно заниматься изучением всех этих наук, но они ещё и значительно помогли мне в моей карьере.

Тогда, так же как и сейчас, самым естественным способом привлечь к себе внимание общественности было стать оратором. Одно-единственное удачное дело могло сделать человека известным. Я выяснил, что в то время, когда я находился в Азии, Марк Цицерон сумел создать себе довольно громкое имя как раз подобным способом. Он сумел, ещё пока был жив Сулла, защитить клиента, которого обвинял один из самых могущественных бывших рабов Суллы. Защита Цицерона оказалась настолько блестящей, что ему удалось спасти этого человека. Я читал речь Цицерона с восхищением и, без сомнения, обратился бы к нему за помощью, если бы в то время, когда я решил сам начать выступления в суде, он был в Риме. Но Цицерон уехал, чтобы изучать философию и риторику в Афинах и на Родосе. Добившись столь большого успеха, он, по всей видимости, страдал от полного нервного истощения. Кроме того, вполне возможно, что, несмотря на то, что во время процесса, нападая на бывшего раба Суллы, он тщательно старался польстить самому Сулле, Цицерона всё-таки мучила мысль о том, что его жизни может угрожать некоторая опасность, ведь он навлёк на себя гнев самого диктатора. Кстати, это хорошо характеризует Цицерона. Он всегда находился в некотором заблуждении по поводу того, что людям не о чем больше разговаривать, кроме как о нём.

Моя первая попытка выступить в качестве оратора была по-своему столь же драматична, как и то дело, благодаря которому Цицерон прославился. После поражения Лепида и его партии, как это обычно бывает, начался период реакции. Друзья Суллы в сенате стали думать, что они более могущественны, чем на самом деле. Они позабыли о том, что уже продемонстрировали свою слабость, уступив личному авторитету Помпея, и закрывали глаза на тот факт, что, хотя революционная попытка Лепида провалилась, его программа сама по себе была хорошей, и многие это понимали. С самого начала своей карьеры я хотел показать всем, что не боюсь власти или влияния кого бы то ни было и что буду выступать против политики и решений Суллы. Именно поэтому я решил начать с Долабеллы, бывшего консула, который являлся одним из самых выдающихся военачальников Суллы. Сначала мне нужно было получить разрешение на слушание этого дела. Я хорошо потрудился над созданием предварительной речи, которую должен был произнести перед преторами, занимавшимися в суде вопросами вымогательства. Ведь чтобы стать официальным обвинителем, нужно было убедить их в том, что дело стоило того, чтобы его заслушивать, и в том, что именно я являюсь тем человеком, который может стать обвинителем. В этой речи, как и во всех остальных своих речах, я не стремился блеснуть красноречием и вычурностью стиля, которые были так модны в то время и благодаря влиянию Цицерона до сих пор остаются весьма популярными. Я в основном делал упор на точность, чёткость и силу доказательств. Благодаря этому стилю, который почему-то принято называть аттик, я тут же стал известен. Это первое выступление перед преторами было признано идеалом того, какими должны быть подобные речи. Мне, конечно, приятно думать о том, что задолго до того, как я приобрёл какое-то влияние в государстве, моя речь была опубликована во многих учебниках по риторике.

К тому моменту, когда дело должно было слушаться в суде перед присяжными, оно уже привлекло значительное внимание. Сам Долабелла был очень раздосадован тем, что ему придётся предстать перед судом, и особенно злил его тот факт, что обвинитель такой молодой и относительно неизвестный человек, как я. Он начал яростно нападать на меня в сенате и всем рассказывал о моём якобы не римском поведении с царём Вифинии и моих революционных связях с. семьёй и партией Мария. Оскорбительный тон, в котором он говорил обо мне, сделал для меня больше хорошего, чем плохого. И действительно, некоторая печальная известность всегда полезна тем, кто начинает свою политическую карьеру. У меня есть тому множество примеров. Например, Марий, как мне рассказывали, впервые стал известен в политических кругах благодаря тому, что непочтительно отзывался об аристократах, а особенно о своём благодетеле Метелле. В моё же время был хороший пример Клодия, человека с сомнительной репутацией, абсолютно бесстрашного и в то же время так же горячо любимого народом, как и я. Моя же известность имела несколько другое происхождение. Я вряд ли мог выступать против нобилитета, ведь я сам был выходцем из аристократической семьи. И хотя моя личная жизнь в некоторых отношениях была столь же скандальной, как и жизнь Клодия, а мой язык и мои действия были такими же грубыми, как и его, меня отличало от него то, что в основном моя политическая позиция оставалась неизменной и мои друзья всегда могли на меня положиться. Люди любили Клодия за его приятную внешность, его безрассудство и его очарование, они боялись его так, как боятся неожиданного, непредсказуемого, разрушительного пожара. Они любили меня по тем же причинам, но боялись за мои целенаправленные действия и за то, что я предполагал созидать, а не разрушать.

В этот начальный период моей жизни я в основном был известен своим обаянием, смелостью и распутством. Атаки Долабеллы лишь разнесли по Италии дурную славу и увеличили мою популярность. Хотя в конце концов мне не удалось добиться его обвинения в суде, кажущийся провал лишь дополнил мой личный успех. Долабеллу частично спасла коррумпированность судов, а частично то, что он весьма разумно поступил, наняв двух самых способных адвокатов того времени — Гортензия, мастера великого азиатского стиля риторики, и моего родственника Луция Аврелия Котту.

В результате законов, принятых Суллой, все присяжные избирались из сенаторов. Они были так же коррумпированы, как и те присяжные из числа римских финансистов, которые осудили моего дядю Рутилия, когда я был ещё совсем мальчиком. Даже друзья Долабеллы считали, что способ обогащения, который он использовал в то время, когда был наместником в Македонии, позорен. Однако судьи были решительно настроены оправдать его: некоторые потому, что их подкупили, некоторые потому, что желали сами воспользоваться подобным иммунитетом либо для оправдания своих поступков в прошлом либо в будущем. Несмотря на это, я сумел предоставить такие серьёзные доказательства, что если бы решение основывалось на них, сенаторам было бы очень нелегко проголосовать перед глазами общественности так, как они заранее решили. И в своей заключительной речи Котта использовал всю свою эрудицию, чтобы доказать, что в связи с одной неточностью в формулировке обвинения присяжные должны оправдать Долабеллу. Они конечно же с радостью это сделали, абсолютно не задумываясь над тем, что позорят не только себя, но и конституцию Суллы.

Что касается меня, то, несмотря на то, что в некоторых юридических тонкостях выдающийся законник обошёл меня, я сумел создать себе имя и положение среди большой партии тех, кто хотел уничтожить всё то, чего добился Сулла. На следующий год я выступил в качестве обвинителя в другом деле, снова против одного из легионеров Суллы, хотя это был менее известный человек, чем Долабелла. В действительности Антоний прославился своей неутолимой жадностью, хотя это не помешало ему впоследствии стать консулом вместе с Цицероном. Во время греческой кампании Суллы Антоний использовал своё время и подчинённые ему войска не в сражениях с врагом, а для грабежей греческих городов. Я выступил на стороне этих городов, которые требовали возмещения убытков, и сразу заявил своим клиентам, что надежда на то, что мы сумеем выиграть дело, очень слаба. Слишком многие получили состояния в то время тем же способом, чтобы сенаторский суд присяжных создал опасный прецедент, пусть даже наказав самых отъявленных нарушителей. Однако и я, и представители греческих городов считали, что дело заслуживает внимания. Огласка могла иметь устрашающий эффект на других наместников, действующих в более спокойное время. А у меня появилась возможность ещё раз продемонстрировать свои политические убеждения. И действительно, хотя, как я и ожидал, дело мы проиграли, мне удалось увеличить свою популярность.

Тогда же я решился выступить против того способа управления войсками, который использовал Сулла. Я подчеркнул, что он был первым военачальником в римской истории, который подкупал и соблазнял солдат и добивался верности младших командиров, поощряя грабежи и насилие. Было бы неразумно открыто упоминать имя Мария, но когда я противопоставил метод Суллы методам других военачальников прошлого, которые спасли Рим от иноземных захватчиков, то все поняли, что я имел в виду Мария. В те годы было нетрудно завоевать популярность, критикуя правительство. Хотя восстание Лепида было подавлено, больше правительству ничего не удалось добиться. Серторий пользовался неограниченной властью в Испании, а Помпей, несмотря на то, что в его распоряжении были значительные силы, оказался в унизительном положении. Он был вынужден написать в сенат и заявить, что если не получит подкрепление и значительное денежное обеспечение, то не сможет гарантировать безопасность границ Италии. Тем временем в Азии Митридат угрожал начать новую войну и заключил союз с Серторием. В Риме цена на хлеб стала выше, чем когда бы то ни было, что объяснялось отчасти действиями правительства, а в основном нападениями пиратских кораблей, осуществлявших свои налёты из укрытий, находящихся в Киликии, на Крите, других островах, и которые большую часть года держали под контролем значительную часть Средиземноморья.

В таких условиях самые реакционные сенаторы вынуждены были молчать. В год, следующий после завершения дела Антония, одним из двух консулов был избран умеренный и знающий государственный деятель — мой дядя Гай Котта. Период его консульства ознаменовался первыми официальными попытками отступить от конституции Суллы. Верно, что уступок удалось добиться лишь силой. Так обычно случается, когда орган власти особенно слаб, но желает казаться сильным. Поэтому если бы Котте и второму консулу не пришлось убегать, спасая свою жизнь от огромной разъярённой толпы, которая набросилась на них на улице, маловероятно, что хотя бы одно из разумных предложений Котты по осуществлению реформ было бы принято сенатом. В действительности же Котте, который был блестящим оратором, не только удалось усмирить толпу, но когда страсти немного улеглись, он также сумел усмирить сенат, на что простых слов было уже недостаточно. Больше всего людям в так называемых нововведениях Суллы не нравились меры против трибунов. Их лишили практически всех полномочий и приняли декрет, по которому никто из трибунов не имел права служить в более высоких магистратурах. Подобное ограничение было снято по предложению Котты. Это был первый шаг в направлении реформ. Теперь способные люди выдвигали свои кандидатуры на посты трибунов и, будучи выбранными, не вспоминали о той незначительной роли в политике, которую они вынуждены были играть в соответствии с конституцией Суллы. Следующим шагом должна была стать агитация за то, чтобы вернуть трибунам все полномочия, которые им ранее принадлежали.

Однако как раз тогда, когда в Риме сложилась столь благоприятная ситуация, все мои силы и энергия обратились в другую сторону.

Глава 4 ПИРАТЫ


Примерно в это время я настолько близко познакомился с Крассом, что смог брать у него взаймы большие суммы денег. Так как Красс был богатейшим человеком в Риме, а я одним из самых экстравагантных, то это знакомство оказалось взаимовыгодным и для меня, и для Красса. Конечно, без моей помощи ему никогда не удалось бы достичь тех высот в политике и получить ту власть, к которой он стремился в течение всей своей жизни. Сначала он, вероятно, считал меня довольно сомнительным объектом для инвестиций. Он рассматривал меня как способного, но довольно ветреного человека, который сумел понравиться людям разных классов и, таким образом, мог быть полезен патрону, снабжавшему его деньгами. В конце концов Красс понял, что по своей природе я не склонен к подчинению. К тому времени он уже не мог обходиться без меня и потому продолжал оказывать мне финансовую поддержку, без которой я бы оказался полностью разорён. За это я всегда остаюсь ему весьма признателен. Я никогда, подобно другим людям, не отворачивался от тех, кто когда-то, и не важно, по каким мотивам, становился моим благодетелем.

Нельзя сказать, что отношения с Крассом были простыми. У него были недостатки и достоинства, свойственные крупным предпринимателям. Он был достаточно корыстолюбив. Я думаю, что такими обычно становятся люди, вся жизнь которых сводится к заключению различных финансовых сделок и хорошо рассчитанных инвестиций. Финансовые интересы Красса были необъятны. Он часто говорил: «Я не желаю называть человека богатым, если он не может, используя лишь свои доходы, собрать, экипировать, оснастить и оплачивать армию». Это весьма разумная мысль, но для Красса важнее был доход, а не армия. Независимо от того, какими масштабными были его предприятия, на каждое из них он смотрел подобно мелкому торговцу, который ищет выгодную сделку. Он был полон противоречий. Жадность боролась в нём со щедростью. Ему нравилась показуха, а с другой стороны, он предпочитал оставаться в тени. Он выступал «за» и иногда поддерживал далеко идущую революционную политику, однако по возможности он избегал открыто выступать за неё. Он пытался провести в жизнь свои идеи через служивших у него агентов и в подборе этих агентов отличался особенным постоянством. Он не доверял тем людям, чей характер походил на его собственный. Те же, кого он поддерживал в политических целях, всегда были яркими, иногда жестокими индивидуальностями.

Всю свою жизнь Красс сильно страдал от постоянного чувства обиды. Однажды поняв это, я научился легко им манипулировать. Его обижали даже намёки на растущее богатство, и он делал всё возможное, хотя и безуспешно, чтобы исправить сложившееся о нём мнение как о скупом человеке. Он изо всех сил старался устроить щедрые пиры. Но так как ему самому они не доставляли никакого удовольствия, то и гости расходились, не испытывая чувства благодарности к хозяину. Кроме того, он считал, и не без основания, что с ним плохо обошёлся Сулла. Хотя только благодаря Сулле он приобрёл своё огромное состояние. Красс больше всех остальных нажился на продаже конфискованного имущества и шёл на любые уловки для того, чтобы за бесценок приобрести самые дорогие поместья. Но он не мог простить Сулле того, что после своей победы в сражении у Коллинских ворот не получил от Суллы командования армией. Вся слава той войны, если говорить о молодых легионерах, досталась Помпею. Я вскоре обнаружил, что именно на Помпея он затаил самую жгучую обиду. Именно эта обида портила характер Красса. Он был на шесть лет старше Помпея, и сама мысль о блестящем успехе соперника и его огромной популярности представлялась ему невозможной. В действительности его ненависть, а позже и страх, который он испытывал к Помпею, греческие врачи назвали бы патологическими. Помпей же, со своей стороны, не делал ничего для того, чтобы смягчить это отрицательное отношение. Он никогда не скрывал того, что считает себя выше других. Хотя ему было присуще обаяние и благородство манер, которых так недоставало Крассу, с теми, кого Помпей считал своим противником, он мог вести себя с холодным и оскорбительным высокомерием. Так, он весьма пренебрежительно отзывался о воинской доблести Красса. Это было несправедливо. Ведь Красс, несмотря на сокрушительное поражение, которое он потерпел в конце жизни, был в действительности неплохим командиром. Поэтому его ещё больше возмущало то, что Помпей считал, будто в Риме не существует более других военачальников, кроме него самого. Я помню, как он радовался, когда До нас дошли новости о поражении, которое потерпел Помпей от Сертория.

Вражда между этими двумя людьми продолжала развиваться и была доминирующим фактором в начале моей политической карьеры. Сейчас оба они мертвы, и каждого из них погубила своя преобладающая страсть. Красса — алчность, с которой он пытался добиться репутации хорошего военачальника, а Помпея — чувство собственного превосходства, которое не дало ему возможности адекватно оценить мои собственные качества как начальника и вождя, способного повести за собой людей.

В то время, когда я познакомился с Крассом, он внимательно следил за событиями в Испании и всё ещё не определил своей чёткой линии в политике. Он лишь постоянно предпринимал не очень удачные попытки заработать себе популярность среди представителей всех классов. У него были финансовые интересы практически везде, но самый большой интерес для него представлял Восток. Именно по этой причине я во второй раз отправился в Азию.

До нас дошли новости, что мой старый друг, царь Никомед, умирает, и, по слухам, он собирался завещать своё царство римскому народу. Конечно, подобная перспектива вызвала живой интерес среди римских финансистов, и у Красса в том числе. Он, как обычно, был одним из первых, кто понял, что здесь можно получить значительную выгоду. Красс считал, что я обладаю некоторым влиянием на царя, и тут же предложил мне отправиться на Восток и получить от Никомеда некоторые концессии в Вифинии, которым он придавал особое значение. Так как моя миссия должна была оставаться в секрете, то я представил дело так, будто собирался отправиться на остров Родос, чтобы брать уроки красноречия у знаменитого ритора Аполлония Молона, который недавно обучал Цицерона. Я сделал вид, что мои неудачи в суде убедили меня в необходимости продолжать обучение, хотя в действительности эти неудачи лишь повысили мою репутацию. Люди поверили в эту историю, и впоследствии события развернулись так, что они оказались правы, поскольку обстоятельства помешали мне добраться до Вифинии вовремя.

Едва мы отошли от азиатского побережья и стали приближаться к небольшому острову Фармакусса, как мой корабль заметили и захватили киликийские пираты. Это полностью разрушило все мои планы. Не осталось никаких сомнений в том, что я буду пленником по крайней мере месяц, пока не будут собраны деньги на выкуп, и, эта неизбежная задержка должна была стоить мне всего того, что я надеялся получить в Вифинии. Кроме того, эти разбойники были самыми кровожадными злодеями в мире и вполне могли убить пленника, если по каким-либо причинам им срочно пришлось бы покидать свою базу или если бы они заподозрили, что выкуп не будет внесён.

Я заметил, что когда человек подвергается опасности со стороны более грубых людей, будь то римляне или варвары, то лучший способ поведения, который можно выбрать в данной ситуации, — это весёлая непринуждённость в сочетании с презрением. Очень важно, чтобы они почувствовали ваше превосходство и поняли, что вы абсолютно не боитесь их. Итак, в этой ситуации, когда глава пиратов сообщил мне, что за меня назначен выкуп в размере двадцати талантов, я рассмеялся и сказал им, что они, вероятно, абсолютно ничего не знают о Риме и о моём социальном положении там, если считают, что мои друзья не смогут заплатить сумму куда больше этой. Я предложил им поднять сумму выкупа до пятидесяти талантов и потребовал, чтобы до тех пор, пока деньги не придут, мне предоставили удобное место для жизни и относились бы ко мне с подобающим уважением. Реакция пиратов на эту речь была как раз такой, какую я ожидал. Их рассмешило то, что, по их мнению, было лишь мальчишечьим хвастовством, но они восхищались мною за то, что я не боялся их. Разбойники были потрясены тем, что я потребовал увеличить сумму выкупа. Вскоре я увидел, что они стали относиться ко мне не только как к объекту насмешек, но и как к человеку, заслуживающему их уважения.

Я, конечно, не мог попросить их отпустить меня, но во всех других вопросах я настаивал на том, чтобы поступать по-своему, и они тут же мне уступали. Я понял, что моя вынужденная задержка на островах, по всей вероятности, окажется продолжительной (мне пришлось оставаться там почти сорок дней), и решил с пользой провести это время. Эти пираты были жестокими, необразованными людьми. Когда они не занимались грабежом, то предавались безделью. Целыми днями они могли лишь есть, пить и валяться на палубе под солнцем, рассказывая друг другу бесконечные истории о своих похождениях или до ночи распевать хриплыми голосами жалостливые песни. За короткое время мне удалось хотя бы немного изменить их манеры. Я организовал регулярные спортивные состязания, которые устраивались два или три раза в неделю. Так как я сам принимал в них участие и даже часто побеждал, то скоро почувствовал, что ко мне относятся скорее как к лидеру, а не как к пленнику. Большую часть времени при мне были лишь мой врач и один или двое слуг. Все остальные отправились на материк, чтобы собрать деньги в Милете и других греческих городах для внесения выкупа. Я не мог наслаждаться прелестями интеллектуальной беседы, и потому мне пришлось довольствоваться малым. Я часто собирал пиратов и оттачивал своё красноречие, обращаясь к ним с речами на заданные темы, которые в то время были популярны в школах риторики. Кроме того, в то время я писал много стихов и устраивал поэтические вечера, на которых я читал свои опусы, или же, если это было драматическое произведение, играл ведущую роль, а мой врач читал остальные. Я обнаружил, что пираты были абсолютно не в состоянии оценить стиль, а многие даже не могли участвовать в дискуссиях. Я часто выходил из себя, когда во время моих речей некоторые из них начинали смеяться над какой-либо строкой моего стихотворения, которая должна была звучать с особым пафосом. Я часто называл их тупицами, невеждами, необразованными крестьянами и другими оскорбительными именами, какие они заслуживали. Хотя они и были довольно понятливыми и даже переставали петь ночью, когда я отправлял к ним своего человека с просьбой утихомириться, но у них было очень мало таких качеств, которыми можно было восхищаться. В особенности мне не нравилось их хвастовство и тот презрительный тон, в котором они говорили о Риме. Они заявляли, что уже ограбили побережье Италии и скоро будут угрожать самому Риму. К сожалению, в их словах была доля правды, но всё-таки подобные заявления мне не нравились. Я заметил, что, какими бы многочисленными ни были пиратские флоты, они никогда не смогут стать независимой силой, как они сами себя гордо называли. Вы не сила, а зараза, говорил я, потому что существуете, лишь грабя или уничтожая то, что создавали другие. Я заявил, что в цивилизованном мире для них не нашлось бы места (их бы не стали терпеть) и, хотя в последнее время Рим был озабочен своими проблемами и поэтому допустил, что пираты приобрели значительную силу, настанет время, когда их корабли будут уничтожены все до единого. Они посчитали подобные мои замечания очень забавными, а когда я добавил, что намереваюсь сразу после своего освобождения призвать их к ответу, они восприняли это как лучшую шутку. В общем, их чувство юмора было абсолютно не развито, так же как и их умственные способности.

Наконец был выплачен выкуп, и я тут же начал осуществлять свой план. Большая часть денег была собрана в ближайшем городе Милете, где у меня было много друзей среди крупных судовладельцев и купцов, с которыми я познакомился ещё в начале своей военной службы в Азии. С того времени я постоянно поддерживал контакт с самыми приятными и наиболее влиятельными людьми, частично из-за того; что я ценил их дружбу, а частично из-за того, что уже тогда стал придерживаться своей политики. Она заключалась в том, чтобы где бы я ни был, там надо было создавать ядро партии, на которое в случае опасности или трудностей можно опереться. Итак, как только меня освободили, я тут же отправился в Милет, собрал всех своих друзей и попросил их о помощи. Судя по тому, что я знал о пиратах, теперь, после получения выкупа, они ещё несколько дней и ночей посвятят пиршествам и увеселениям. Их охрана будет куда более слабой и не сможет справиться даже с небольшим отрядом, если им правильно руководить. Сначала мои друзья скептически отнеслись к этому предложению. Никто ещё не пытался самостоятельно организовать поход против пиратских флотов. Даже операции, осуществляемые постоянно действующими военно-морскими эскадрами, редко оканчивались успешно. Однако в конце концов мне удалось доказать, что мой план вполне реален. Кроме того, я отметил, что это предприятие может оказаться весьма выгодным, — ведь в случае успеха мы не только получим назад пятьдесят талантов, которые выплатили пиратам, но, кроме того, захватим корабли, получим запасы провианта и другую добычу.

Когда я получил достаточное количество кораблей, возникла ещё более сложная проблема по набору команды, которая захотела бы отправиться в задуманную экспедицию. Пиратов небезосновательно боялись моряки не только азиатского побережья, но и всех портов Средиземноморья. Мне пришлось использовать всё своё красноречие и наобещать им золотые горы. Матросы, которых удалось найти, в основном были греками с островов, расположенных вдоль материка. Я обнаружил, что греки почти всегда отзывались на призыв к их национальной гордости. Так я сумел сначала заручиться их поддержкой, а потом внушить им уверенность и решимость. Всего за один день удалось собрать флот, который казался мне вполне подходящим для выполнения задачи.

Мы вышли в море ещё до заката и отправились на осуществление предприятия, которое было куда более рискованным, чем я говорил. Не было уверенности, что пираты не будут начеку, и вполне могло случиться так, что к ним на подкрепление подошли другие пиратские корабли, которые время от времени вставали на рейд рядом с ними. Однако в этот раз всё случилось как раз так, как я и предполагал. Мы обнаружили пиратов на берегу, страдающих от последствий разгульного пиршества, а корабли были плохо охраняемы. Нам почти не пришлось драться, и среди моих людей никто не пострадал. Все пираты, кроме тех, кого не оказалось на месте, были взяты в плен, а их корабли и добыча захвачены. Я смог не только заплатить то, что обещал командам, но также получил значительное количество ценных вещей для себя и своих друзей. Что же касается команд моих кораблей, то теперь они поверили, что непобедимы, и попросили меня повести их на борьбу с другими пиратскими флотами по всему побережью. Однако я прекрасно осознавал, что пираты были очень сильными противниками. Кроме того, я хотел немедленно отправиться в Вифинию, хотя и жалел об упущенном времени для осуществления своей основной цели, потому что Никомед умер в то время, пока я находился в плену, и римский наместник в Азии Силан уже разместился во дворце царя.

Что касается пленников, то я подумал, что мне сделает честь и, кроме того, послужит хорошим завершением всей экспедиции тот факт, если их казнят прямо в Милете, где в результате своих рисковых предприятий я стал уже весьма популярен. Однако, хорошенько обдумав всё, я решил, что будет более тактично обратиться с этим делом к наместнику провинции, от которого, как мне казалось, можно ещё получить благодарность и награду за свой поступок. Итак, я привёз заключённых в Пергам и оставил их под охраной. А сам отправился как можно быстрее в Вифинию по той же дороге, по которой семь лет назад я впервые въехал в эту страну. Всюду по пути следования и в самой Вифинии мной были обнаружены изменения к худшему. Мой первый визит в Азию, победы Суллы хотя и не окончательно, но всё же восстановили престиж Рима. Однако с тех пор наши наместники делали очень мало для того, чтобы возместить причинённый войной ущерб и организовать справедливое правление. Набирал силы Митридат. Для всех было вполне очевидно, что если он хочет сохранить своё влияние, то не станет терпеть присутствие римлян в Вифинии. Его армия уже была мобилизована, и воинов обучали методам борьбы с римской армией военные советники, присланные Серторием.

Римские наместники, как вскоре обнаружилось, были практически не готовы противостоять этой очевидной угрозе. Армия располагалась не там, где надо, была плохо организована, во главе стояли бездарные полководцы. Единственное, что занимало всех, какую выгоду можно было извлечь из новой провинции, Вифинии. Дворец, в котором я проводил такие приятные вечера с Никомедом, теперь был полон государственных мужей и агентов римских финансистов, пытавшихся заполучить ценную собственность. Казалось, они не понимали, что в любой момент могут быть выкинуты из провинции. Их поведение было как раз таким, какое могло понравиться Митридату. Они пренебрегали обороной, и в то же время местное население начинало ненавидеть их за вымогательство. Таким образом, Митридат мог бы захватить власть в стране, не встретив никакого серьёзного сопротивления, и, более того, представить себя в качестве освободителя. Среди этих охотников за наживой особенно выделялся римский наместник Силан. Я посетил его, как только прибыл в Вифинию, и тут же обратился к нему с вопросом о пиратах, оставленных мною под стражей в Пергаме. Я ожидал, что он поздравит меня с успешной операцией и прикажет, как и следовало бы сделать, наказать пиратов. Но, к моему удивлению, увидев меня, он смутился и после немногочисленных и неискренних комплиментов сказал, что ему нужно время для того, чтобы обдумать этот вопрос. Мне стало ясно, что он собирается через своих агентов, которых нетрудно было вычислить, обговорить сложившуюся ситуацию с командирами других пиратских флотов и обогатить себя, освободив заключённых. Поэтому я взял дело в свои руки. Зная командира охраны в Пергаме как человека, на которого можно положиться, я тайком направил к нему посланника и приказал под мою ответственность распять заключённых. А так как я не люблю причинять ненужную боль, то проинструктировал его, чтобы, прежде чем прибить тела к крестам, заключённых повесили.

Естественно, подобные действия с моей стороны не понравились Силану. Но он не мог ничего сделать, чтобы не навлечь на себя гнев как жителей городов побережья, которым понравилось, как я обошёлся с пиратами, так и отдельных сенаторов, которые не без основания критиковали римское правительство в Азии. Однако, хотя он и не мог предпринять никаких действий против меня, его отношение стало более недружелюбным. Ему недоставало ума, чтобы последовать моим советам. Если бы меня поддержали власти, я бы мог собрать за свой счёт значительные силы и действовать либо против пиратов с моря, либо против Митридата на суше. У меня были влиятельные друзья в Вифинии, с помощью которых я мог без труда снарядить как флот, так и армию. Более того, в отличие от наместника, я отлично знал, как использовать их, а также как задействовать уже существующие силы для того, чтобы противостоять надвигающейся опасности. Однако Силана интересовало лишь то, как обогатиться до того момента, когда истечёт срок его пребывания в должности. Он пренебрежительно отнёсся к моим советам и из недружелюбности отказался давать официальные санкции на какой-либо из проектов, которые я готов был осуществить. Однако, несмотря на это, я решил внимательно следить за развитием событий в Азии и надеялся, что позднее может появиться возможность принять в них заметное участие. Итак, вместо того, чтобы возвратиться в Рим, я отправился на Родос для прослушивания лекций по риторике и философии. Однако до того, как сделать это, я всё-таки сумел кое-что получить в Вифинии. Теперь я обладал некоторыми ценностями, которые мне лично завещал царь Никомед, а также успешно защитил права некоторых моих старых друзей в стране, против которых выдвигали обвинения римские магистраты. Я был очень рад помочь им, потому что больше всего на свете ценил дружбу.

Глава 5 ВОЗВРАЩЕНИЕ В РИМ


Возможно, Родос самый прелестный остров на Средиземноморье. Даже если не говорить о красотах природы, сверкающем море и мягком климате, всему здесь было присуще великолепие и необычайная изящная лёгкость. Конечно, жизнь в Риме не шла ни в какое сравнение с той, которую я обнаружил на Родосе. Кроме того, здесь были самые известные учителя философии и риторики. Я с интересом слушал их лекции, многому научился и в более спокойные времена, без сомнения, захотел бы продолжить обучение. Однако при сложившихся тогда обстоятельствах моё внимание привлекали ближайшее побережье Азии и Италия.

Теперь уже для всех стало ясно, что в Азии очень скоро разразится новая война с Митридатом. В Риме, как уже было однажды во времена Мария и Суллы, разгорелась борьба за славу и власть. В тот год, когда мне исполнилось двадцать восемь, консулами были мой дядя Марк Котта и Луций Лукулл. Каждый из них использовал всё своё влияние для того, чтобы заполучить право командовать войсками. Были ещё и те сенаторы, кто поддерживал претора Марка Антония, отца того Марка Антония, который позже служил мне и кого я считал своим другом, хотя он часто ставил меня в неловкое положение. Этот Марк Антоний, подобно своему сыну, был горьким пьяницей. Но, в отличие от сына, он не обладал шармом и большими воинскими способностями. Марку Котте, который хотя и был весьма амбициозным и смелым, тоже недоставало качеств, которые необходимы главнокомандующему. И стало ясно, выбор должен пасть на Лукулла. Тот факт, что ему с большим трудом удалось добиться назначения на этот пост, хотя он соответствовал этому более других, лишь служит свидетельством того, какая неразбериха царила в Риме и насколько неумело действовал сенат. Часто в своих речах я критиковал Лукулла, но всё-таки должен признать, что во многом он заслуживает восхищения. Он был преданным другом Суллы и приверженцем идеи наделения властью сената, пока не обнаружил, что за его преданность ему отплатили предательством, после чего навсегда ушёл из политики. Он был хорошим учёным, держал лучший стол в Риме и оказался столь же великим полководцем, как и все остальные в нашей истории, если не учитывать одного рокового недостатка — неспособности понимать психологию своих воинов. У него были хорошие связи. Его мать и жена были из знатных семей, однако обе пользовались дурной славой. Мать была родом из семьи Метеллов и прославилась тем, что вела распутную жизнь в то время, когда такое свободное поведение не было модным, как это стало позже. Жена, Клодия, была дочерью Аппия Клодия, который стал консулом в тот год, когда Сулла отказался от власти. Она и её сестра, которая носила то же имя и обессмертила его благодаря тому, что поэт Катулл глупо увлёкся ею, обе эти женщины были самыми большими грешницами, каких я когда-либо знал. Они обе вступали в кровосмесительную связь со своим братом Клодием и, если использовать греческое слово, были нимфоманками. Их страсть к сексуальным развлечениям мешала им, как это делали другие женщины, использовать любовные похождения в своих целях или для помощи мужьям. Таким образом, когда встал вопрос о командовании войсками, Лукулл получил все без помощи семьи Клодия и в конце концов лишился заслуженной чести из-за интриг брата своей жены.

На Родосе я, к своему изумлению, узнал о том, как Лукулл вопреки своим принципам был вынужден опуститься до низкопоклонничества и взяточничества, прежде чем в конце концов стал командующим войск, выступающих против Митридата. Тем временем Котта получил в своё распоряжение флот, чтобы действовать у побережья Вифинии и Геллеспонта. Антонию были предоставлены широкие полномочия для того, чтобы вести борьбу против пиратов в Средиземноморье. Кроме того, я понял, что спор вокруг права командовать войсками разгорелся с таким жаром из-за того, что по возвращении из Испании Помпей с помощью своей армии мог потребовать предоставить ему право командования. К тому моменту в Испании он собрал огромную армию, и казалось, что даже Серторий не сумеет долго противостоять столь внушительным силам.

Это было не то время, когда можно было спокойно продолжать своё обучение. Я вспомнил о том успехе, которым завершились мои похождения против пиратов, и, когда услышал, что Митридат уже готов к военным действиям, а его пока малочисленные войска проникли в римские провинции, я решил попытаться предпринять подобные шаги, но в большем масштабе. Я покинул Родос и вскоре собрал армию, состоящую из легковооружённых пехотинцев и кавалерии. В качестве предварительной меры мы обошли город за городом для того, чтобы обеспечить их верность Риму, и в то же время для того, чтобы собрать деньги для оплаты моих воинов. Конечно, я действовал абсолютно неофициально и даже нелегально, но посчитал, что такой умный и дальновидный главнокомандующий, как Лукулл, поймёт ценность моего поступка.

На самом деле это предприятие фактически не дало результатов, однако я до сих пор думаю о нём с удовлетворением и отчётливо помню свою армию, состоящую из греков, жителей острова Родос и даже римлян. Все они были готовы сражаться за честь своей родины и за богатую добычу, на которую мы рассчитывали. Руководя этой кампанией, я познал больше, чем тогда, когда был простым подчинённым, хотя моя операция была такой короткой, что вряд ли её можно было назвать кампанией. Обеспечив себя поддержкой городов на побережье, я отправился дальше и столкнулся с передовыми частями армии Митридата. Его войска были очень хорошо подготовлены и действовали под началом военных советников, присланных из Испании Серторием. Однако за короткое время мне удалось превратить свою небольшую армию в надёжную силу. Мы вступили в решительный бой с врагом и разбили его. Когда я планировал свои дальнейшие действия, то получил из Рима новости, заставившие меня отказаться от мысли о последующих военных операциях и вернуться в город. В письмах мать и друзья сообщали о том, что меня собираются избрать в коллегию понтификов, и после недолгого размышления я решил, что не должен упускать возможность получить этот пост. Являясь одним из пятнадцати понтификов, я не буду, как в мою бытность жрецом Юпитера, лишён возможности принимать участие в политической жизни и военных операциях. Практически все члены магистратуры являлись весьма влиятельными людьми в политике. А великий понтифик всегда был одним из самых значимых людей в Риме. В это время эту должность занимал Метелл Пий, воевавший в Испании. Членами этой коллегии также являлись выдающиеся ораторы, бывший консул Катул, сын того Катула, который сражался вместе с Марием в германской войне и позднее был вынужден совершить самоубийство. Среди понтификов был также Сервилий Исаврик, под началом которого я служил в молодости в Киликии. Как отмечала в своём письме моя мать, мне очень повезло, что в таком возрасте мне было предложено занять столь почётное место среди государственных служащих. Кроме того, мать хотела, чтобы я принял этот пост потому, что вакансия образовалась в результате смерти её старшего брата, Гая Котты. Мой дядя проявил себя как в мирное время, так и на ратном поприще. Он был одним из ведущих ораторов своего времени. Период его консульства отличался разумным и умеренным руководством, а когда он закончился, дядя осуществил успешную военную операцию в Цизальпинской Галлии, за которую получил триумф. Он умер от старых ран, ожидая у стен Рима того дня, когда должен был состояться его триумф. Вне сомнения, из-за того, что Котта был таким уважаемым человеком, мне, его родственнику, было предложено занять это место. Никакого другого объяснения тому, что мне была оказана столь высокая честь, нельзя было найти. Ведь до сих пор моя политическая карьера была не столь уж значительной, чтобы произвести впечатление на сенаторов, которые в большинстве своём придерживались консервативных взглядов. Вполне вероятно, что, предложив мне столь значительный пост, они надеялись привлечь на свою сторону молодого человека, которого считали весьма талантливым, и опасались, что он захочет разрушить существующие порядки. Если таковы были их расчёты, то они ошибались.

Я с большой неохотой отказался от своих планов дальнейших военных операций в Азии, но тут же понял, что оценка событий, данная моей матерью, была правильной и ради славы и чести нашей семьи я должен вернуться в Рим. Сейчас я полностью уверен в том, что решение было правильным. Даже если бы я со своей армией присоединился к Лукуллу, тот стал бы использовать меня не иначе как подчинённого: ведь он считал, что всё касающееся продвижения по службе должно осуществляться строго по закону, и потому не выдвигал вперёд тех, кто не достигал подходящего возраста. Кроме того, он вообще не склонен был делиться полномочиями с кем-либо.

Моя дорога назад в Италию была неспокойной. До того как я покинул Азию, до меня дошли слухи о том, что Митридат совершил нападение и без труда справился со слабым сопротивлением, организованным Силаном. Тем временем мой дядя Марк Котта появился на арене войны. Он был настолько глуп, что вступил в крупное сражение, в котором потерял весь свой флот. Теперь с остатками своей армии он был блокирован в Халкедоне и надеялся лишь на то, что ему поможет Лукулл, который двигался с юга. Таким образом, складывалась такая ситуация, что в любой момент могли быть перекрыты все наземные пути в Азии. Что же касается моря, то я хотел как можно быстрее преодолеть его. После поражения Котты в восточных водах не осталось почти ни одного римского корабля. Теперь пираты действовали с большим размахом, чем раньше. Я знал, что если меня снова возьмут в плен, то мне даже не дадут возможности предложить за себя выкуп.

Заключительная часть пути была наиболее опасной. Для того чтобы из Диррахия попасть в Брундизий, я использовал простую лодку с четырьмя гребцами, надеясь на то, что самое маленькое судно сможет пройти незамеченным. Конечно, я был очень встревожен, когда рано утром, после долгих часов, проведённых в открытом море, рулевой заявил, что видит на горизонте мачты кораблей. Я снял одежду, привязал на пояс кинжал и приготовился прыгнуть в море. Так у меня, по крайней мере, был шанс спастись, если бы лодку остановили и обыскали. Если бы мне угрожал плен, то я бы скорее согласился убить себя, чем подвергнуться той мучительной смерти, которая, судя по тому, что я узнал из бесед с пиратами, меня ожидала. Вскоре выяснилось, что предполагаемые мачты кораблей были длинными рядами деревьев на итальянском побережье. Редко когда мне приходилось испытывать такое облегчение, потому что, хотя я часто рисковал жизнью в бою, в уличных драках и однажды даже перед разгневанными сенаторами, я не смог бы перенести унижения приговорённого к смерти в качестве заключённого или же одного из тех преследуемых людей, которых я часто видел во времена Мария и Суллы. Я бы предпочёл быть убитым заговорщиками, что, как мне кажется, вполне может случиться. Хотя мои друзья считают иначе, я думаю, что против такого убийства даже нельзя предпринять никаких действенных мер. Человек не может, как должно быть на самом деле, полагаться на преданность и верность своих друзей или на признательность тех, кого он в своё время пощадил. Зависть или даже извращённая интеллектуальная или моральная теория могут оказаться сильнее, чем самые тёплые человеческие чувства. Я помню, что именно это случилось с Серторием через два года после моего возвращения в Италию.

Эту историю мне до сих пор очень больно вспоминать. Она в своё время сильно на меня повлияла. Ведь Сертория убили те, кто был его друзьями. Прошло уже десять лет, а Сертория всё ещё никто не смог победить в бою, и, хотя положение всё ухудшалось, он привык к трудностям и его будущее, так же как и прошлое, оставалось абсолютно непредсказуемым. Он сумел сохранить преданность своей испанской армии, но был уничтожен своими же соотечественниками, беглецами из армий Мария и Лепида, которые присоединились к нему и были приняты с распростёртыми объятиями. Похоже, убийцы не могли простить Серторию того, что он был выходцем из менее выдающейся семьи, чем они сами. Его же необыкновенные военные способности и политическое чутьё вызывали в них скорее зависть, чем восхищение. Их руководителем стал Перперна — бывший консул и старый друг моего кузена, молодого Мария. Без сомнения, подобные заговоры должны быть заранее спланированы, что, на мой взгляд, всегда отвратительно. Заговорщики пригласили Сертория на пир и, сидя за столом, лезли из себя вон, чтобы выглядеть и вести себя как можно более вульгарно. Они знали, что Серторию нравились интеллектуальные беседы и что на его пирах царила атмосфера лёгкости и непринуждённости, которая всегда идёт от порядка и организованности. Когда он, как они и ожидали, с отвращением отвернулся и не стал слушать их глупую и скучную беседу, Перперна подал условный сигнал, уронив чашку. Другой заговорщик сначала вонзил кинжал Серторию в спину, а затем схватил его, чтобы тот не смог встать. После этого все они с кинжалами накинулись на него, нанося удары в лицо, глаза и тело. Именно так умер человек, который, бесспорно, был самым способным, смелым и дальновидным из тех, кто пытался противостоять Сулле. Весь ужас подобного убийства, как мне кажется, состоит в том, что оно совершается вопреки самой природе. Это самое низкое чувство — завидовать великим, и вся человеческая натура оказывается униженной, когда жалкая горстка низших умудряется уничтожить предательством того, с кем они не могут сравниться по человеческим качествам и даже не осмелятся вступить в честную схватку.

Интересно, почему, когда я просто представляю себе, как произошло это убийство, моё сердце вздрагивает? Когда я впервые услышал эту историю, моё положение никак нельзя было сравнить с положением Сертория, теперь, став объектом зависти для многих людей, я не предпринимаю никаких шагов для того, чтобы избежать той же участи, что когда-то постигла и его. Тогда я даже не предполагал, что мне когда-нибудь придётся столкнуться с подобной же опасностью, а теперь не боюсь, что меня могут убить. Я никак не связываю эту историю со своей судьбой. Мне кажется, что меня тревожат более абстрактные соображения. Я ненавижу неблагодарных людей, презираю завистников и испытываю глубокое отвращение к льстецам. Иногда меня приводила в уныние мысль о том, что человек по натуре всегда склонен разрушать всё то, что более величественно, чем он сам, и этому существует масса доказательств. Весь труд человека может оказаться бесполезным, а саму жизнь следует рассматривать как что-то, что нужно лишь терпеливо перенести, а не использовать с максимальной отдачей для достижения поставленной цели. Таких взглядов придерживался Эпикур, доктрину которого я в целом поддерживаю. Они же великолепно были отражены в стихах Лукреция. Для того чтобы стать счастливым, нужно избегать любви и отказаться от любых амбиций, потому что ни то, ни другое невозможно удовлетворить. Однако я склонен верить, что подобные философские суждения практически бессмысленны. Любовь и победа недолговечны, но это не единственные удовольствия, а счастья можно достичь, лишь тренируя свой дух постоянной деятельностью, а не каким-либо воздержанием. Конечно, верно, что каждый представляет свою жизнь чем-то большим, чем простое использование своих способностей. Человек хочет достичь результата, и каждый стремится к вечности или бессмертию. Я, как мне кажется, достиг этой цели и рад, что это удалось, хотя мне ещё многое хотелось бы сделать и я ещё далеко не удовлетворён результатами своего труда. Мои сторонники утверждают, что я родился в мире хаоса и сумел внести в него принципы порядка. Они правы, но это не главное. Сулла мог также претендовать на то, что установил порядок, но я бы не хотел, чтобы историки будущего сравнивали меня с Суллой. Мне бы больше хотелось, чтобы меня сравнили с Серторием, который в отчаянных ситуациях не удовлетворялся простыми или изжившими себя мерами, понимал своих соотечественников и, насколько это было возможно, действовал благородно, дальновидно, не впадая в крайности. Мне горько думать о том, что его великолепные способности, которые он так умело использовал, из-за какой-то случайности оказались практически бесполезными. Его жизнь не имела никакого значительного результата, кроме, пожалуй, примера и памяти (хотя и это уже что-то). Что касается меня, то если бы какое-либо божественное провидение подсказало мне, что завтра меня убьют, то я скорее стал бы оплакивать глупость убийц, а не свою судьбу. Несомненно, что если подобный заговор против меня возникнет, то он будет осуществляться во имя свободы, а его исполнители будут руководствоваться идеями уже умершего Катона. Подобное движение будет устаревшим и нереалистичным. Моя смерть лишь ввергнет мир в новую гражданскую войну, и в конце концов введённые мною методы управления будут единственно действенными в решении проблем современности. Без сомнения, мне будут и дальше поклоняться как богу. Итак, успех мне обеспечен. Но если меня убьют друзья, то мой призрак (если считать, что подобные вещи существуют) везде будет преследовать убийц. Потому что они будут действовать вопреки самой природе вещей — не только вопреки дружбе и благодарности, но и вопреки необходимому порядку, который должен существовать в обществе и который мне удалось установить. Я меньше сожалею о себе, чем о Сертории, которому не поклоняются как богу лишь потому, что его гению не дано было проявиться, и должен признаться, что у меня эта возможность возникла лишь в зрелом возрасте.

Глава 6 ПОМПЕЙ И КРАСС


Заняв своё место среди понтификов, я целых пять лет оставался в Италии. За это время Помпей закончил кампанию в Испании, Лукулл захватил Азию и Армению, продвинувшись на Восток дальше, чем другие завоеватели со времён Александра; сама же Италия страдала от действий несметных полчищ восставших рабов. Это удивительно, но я не принимал никакого участия во всех этих событиях.

Вместо этого я всё своё внимание уделил политике. Я ещё более последовательно и чётко стал следовать той линии, которой традиционно придерживались члены семьи моей матери, Цинна и Марий, если вообще можно говорить о том, что у Мария была какая-то своя политика. Основные элементы программы реформ оставались такими же, как и в прошлом. Мы требовали права действовать против тех ограничений, которые устанавливала сенаторская олигархия, и видели, что этого можно добиться лишь конституционным путём при поддержке народа или трибунов. Мы продолжали выступать за наделение гражданством всего населения Италии до Альп и поощряли италиков, живущих севернее По, настойчивее требовать для себя равных прав с теми, кто жил южнее этой реки. Но после Цинны к власти пришёл Сулла и сделал всё возможное для того, чтобы доминат сената оставался абсолютным и постоянным. Поэтому нашей первой целью было разрушить конституцию, а проще всего это можно сделать при помощи активной пропагандистской деятельности, направленной на полное восстановление полномочий трибунов.

Поэтому я изо всех сил поддерживал трибуна Лициния Макра, который был самым энергичным общественным лидером из тех, кто выступал на политической арене в тот год, когда я вернулся в Италию. Макр был человеком весьма образованным, автором длинной, обстоятельной истории Рима. Кроме того, он очень хорошо знал греческую историю, как многие лидеры партии популяров, и находился под большим влиянием идей времён Перикла. Он наивно верил в то, что в будущем дела будут обстоять так, что люди станут выбирать магистратов для того, чтобы они были их слугами, а не хозяевами, и сами будут в состоянии генерировать новые идеи и контролировать события. Он также внимательно изучил те моменты раннеримской истории, когда плебеи для того, чтобы отстоять свои права, угрожали отказаться исполнять свои обязанности, и намекал на то, что для народа сейчас лучшим способом навязать свою волю сенату было отказаться сражаться в войнах, которые обеспечивали, благосостояние и славу лишь немногим. При сложившихся обстоятельствах такое предложение было довольно опасным, да и нереальным, потому что военная карьера оставалась одной из немногих выгодных профессий, доступных выходцам из небогатых семей. И всё же идея о том, что люди проливают кровь ради обогащения военачальников и представителей привилегированных сословий, оказалась полезной для пропаганды, и в ней была доля истины. Мы очень тщательно продумывали свою критику в адрес Лукулла, потому что он был другом Суллы, талантливым военачальником и мог выступить в защиту порядков Суллы. Атаки на Лукулла оказались очень выгодными для нашей партии, хотя пацифистские взгляды Макра не были эффективными и явились лишь частью общей программы, нацеленной на то, чтобы побудить бедных выступить против богатых. На самом деле всегда было нетрудно набрать людей в легионы. Больше всего сенат напугали наши страстные выступления, в которых мы требовали восстановления всех полномочий, принадлежащих когда-то трибунам.

Для того чтобы выступить во главе этого движения, Лицинию Макру потребовалась не только уверенность, но и отвага: ведь на моей памяти не было ни одного трибуна, который бы осмелился в открытую противостоять сенату и не поплатился бы за это жизнью, изгнанием или лишением имущества. Случилось так, что Макр тоже не стал исключением из этого правила. Сенат не забывал своих врагов, и спустя семь лет после того, как эта кампания достигла своих целей и о ней перестали говорить, Макра обвинили в вымогательстве. Видимо, он был так уверен в своей невиновности, что ещё до того, как слушание закончилось, ушёл из суда и отправился домой, чтобы надеть новую тогу и подготовиться к банкету, который собирался устроить в честь удачного завершения дела. Однако его признали виновным, и он вскоре покончил жизнь самоубийством. Позже и я не избежал бы той же участи, если бы подчинился декрету сената и вошёл в Рим в качестве гражданского лица. Сенаторы просто вынудили меня начать войну.

Без сомнения, Лициний Макр понимал, какой опасности подвергает себя, но ему помогало то, что он оставался целостным человеком, искренним приверженцем определённой доктрины. Подчёркивая различия и противоречия между богатыми и бедными, он верил в то, что называл истинной демократией. Его идеи были более возвышенными, чем идеи Каталины. Ведь Каталиной руководили лишь его амбиции и неудовлетворённая гордыня, когда он так страстно, защищал права бедных и угнетённых. Я видел, что подобная пропаганда была необходимой, если мы хотели достигнуть своих целей, и за это получил значительное влияние и уважение среди политиков и среди беднейших классов нашего населения. Однако я старался не показаться доктринёром или сентименталистом, прекрасно понимая, что для того, чтобы успешно осуществить наши реформы, нужно получить поддержку не только народа, но и всех других элементов государства. Я старался завести друзей везде, среди представителей всех классов. Я верил в то, что, несмотря на всё разнообразие интересов, у всех людей есть хотя бы одна общая цель, — это квалифицированное руководство. Это убеждение я сохранил по сей день, хотя события заставили серьёзно скорректировать его. Люди не могуч жить без эффективного, умелого руководства, но они не готовы умереть за него. С другой стороны, они с радостью рискнут своей жизнью или даже пойдут на верную смерть ради гордыни, амбиции, зависти, жадности или славы. На самом деле политику нужно строить не только в соответствии с событиями, но и в соответствии со страстями человеческими.

Конечно, в те дни, когда я только становился политиком, любую речь на форуме, любое интервью или продуманную интригу я рассматривал как некую детскую игру. Во мне ещё играло детство. Я знал, как и все остальные, что последним словом в политике является военная сила. И всё-таки считал, что это последнее слово можно произнести по-разному. Даже военная сила необязательно должна быть жестокой, если дела не зашли ещё слишком далеко. Её можно эффективно использовать, даже не приводя в действие. Кроме того, я считал, что те, кто контролирует военную силу, могут быть настолько тесно связаны личными или политическими соображениями, что гражданской войны можно избежать. К сожалению, реальные события доказали, что эта теория оказалась ошибочной. В период после моего возвращения из Азии очень часто разговор заходил о военной силе и возможном возобновлении гражданской войны, и, когда бы эта тема ни поднималась, первым именем на устах было имя Помпея.

После убийства Сертория Помпей без труда разделался с убийцами. Испанские войска были больше преданы человеку, а не идее, а Перперна, кроме того, не был тем человеком, кто бы мог достойно представлять её. Потерпев поражение и попав в плен, Перперна попытался откупиться, предоставив все документы Сертория, среди которых была и его переписка со многими влиятельными людьми в Риме, которые в своё время обещали ему поддержку в том случае, если он завоюет Италию. Помпей, не читая, сжёг её и немедленно казнил Перперну. Он постарался, чтобы об этих его действиях тут же узнали в Риме, где они конечно же произвели огромный эффект. Хотя самые реакционно настроенные представители сената были в бешенстве из-за того, что потеряли возможность разделаться со своими врагами при помощи тех доказательств, которые уничтожил Помпей, все остальные, особенно те, кто осуществлял эту переписку, были в восторге. Титул Помпея «Великий» был у всех на устах, и теперь он приобрёл не только военное, но и моральное значение. Его агенты представляли его как великого и патриотически настроенного человека, способного действовать не в интересах какой-либо партии, а в интересах всего народа. Они даже говорили, что он милостив, и дали понять, что после возвращения и заслуженного триумфа он намерен претендовать на место консула. По конституции он не имел этого права; во-первых, он был намного моложе возрастного ценза и не был ни квестором, ни эдилом, ни претором, что по закону и по традиции требовалось от всех кандидатов в консулы. Сложилась довольно интересная ситуация, и я тут же понял, как можно её использовать в целях партии популяров.

К тому же ситуация ещё больше усложнилась из-за действий Красса, у которого я всё это время продолжал занимать деньги. Но, так же как и позже, при обстоятельствах, куда более выгодных для меня, соперничество между Помпеем и Крассом сослужило мне отличную службу.

С того самого дня, когда десять лет назад состоялось сражение у Коллинских ворот, Красс всё время старался получить для себя право возглавить значительные военные формирования, но ему это никак не удавалось. В тот год, когда Помпей собирался вернуться из Испании, Крассу было сорок лет и он занимал должность претора. Ему не давали покоя успехи Помпея, человека, который был на шесть лет моложе его. Но больше всего его раздражала кампания, целью которой было позволить Помпею выставить свою кандидатуру на должность консула. Однако теперь наконец ему предоставилась долгожданная возможность проявить себя. В действительно критической ситуации, с которой другие военачальники не сумели справиться, ему предоставили право верховного командования в действиях против значительных сил восставших рабов под предводительством Спартака.

Этот Спартак был человеком с необычайными способностями. Он начал своё восстание всего лишь с семьюдесятью четырьмя гладиаторами, которые под его предводительством сбежали из школы в Капуе. Через год ему удалось освободить рабов по всей стране и одержать победу над двумя консульскими армиями, высланными против него. Из пленных он выбрал три сотни римлян и заставил их сражаться в поединках ради развлечения своих воинов, многие из которых были в своё время куплены для того, чтобы участвовать в подобных же развлечениях на итальянских аренах. Он мог свободно передвигаться по всей Италии, и поговаривали даже, будто Спартак собирался двинуться на Рим. В это время люди мало говорили о победах Помпея в Испании или о победах Лукулла на Востоке. Война с рабами была куда ближе для них, казалась ужасной и в некотором смысле непристойной: ведь она шла вразрез со всеми, обычаями. Судить о том, насколько серьёзно рассматривалась эта ситуация, можно хотя бы по тому, что Красс отправился на войну с десятью легионами, армией, равной по величине той, с которой я позже завоевал всю Галлию. И даже с этой огромной армией он не сумел сразу закончить войну. Ни в коем случае нельзя сказать, что это было вызвано его некомпетентностью. В этой кампании Красс руководил своими войсками умело и смело, но, к сожалению, он не получил полагающихся за это почестей. Заключительное сражение, в котором был убит Спартак, оказалось решающим. Красс отметил свою победу необычным и жестоким образом: он распял шесть тысяч пленных и повесил их тела на равном расстоянии друг от друга вдоль всей Аппиевой дороги от Капуи до Рима. Я иногда проезжал по этой дороге, и вид этих истерзанных тел, которые потом ещё начали гнить, был одновременно и отвратительным, и в некотором смысле поучительным. Казалось, они являлись свидетельством ужаса войны, в которой рушились устои государства (в данном случае подчинение рабов своим хозяевам). Они напоминали и о том, что общество, в котором возможно такое крушение обычаев, прогнило до основания. Они также являлись свидетельством широкого и беспощадного использования власти, что при подобных обстоятельствах является единственным эффективным способом.

Как раз перед заключительным сражением Помпей со своей испанской армией прибыл в Италию. Как обычно, он жаждал новых почестей и, пользуясь своей огромной популярностью и престижем, без труда добился того, что его назначили командующим вместе с Крассом в войне против рабов. Однако когда он прибыл к месту военных действий, война уже закончилась. Помпей успел окружить незначительное число беглецов и после этого издал своего рода прокламацию, которая могла быть рассчитана лишь на то, чтобы вывести Красса из себя. «Красс победил восставших, — говорилось в прокламации, — Я же подавил само восстание». Это было глупо, несправедливо и являлось доказательством необычайного тщеславия Помпея: ведь он не хотел сделать Красса своим врагом. В тот момент Помпей жаждал славы, его цель заключалась в том, чтобы стать консулом на следующий год.

Теперь Красс и Помпей двигались со своими армиями к Риму. Настроение Красса не улучшилось, когда он узнал о том, что сенат решил предоставить Помпею право триумфа за его победы в Испании, а его самого лишь удостоил чести овации[242]. Ведь великая победа была одержана всего лишь над рабами. И всё-таки Красс выдвинул свою кандидатуру на должность консула. Как обычно, он действовал особенно осторожно, не желая придерживаться какого-то определённого курса. Однако он обнадёжил тех членов сената, которые выступали против Помпея, заставив их поверить в то, что его армию можно будет использовать от имени сената для того, чтобы противостоять любому незаконному действию со стороны Помпея. В то же время не без моей помощи он поддерживал отношения с руководителями партии популяров, которые, побаиваясь Помпея, были озабочены тем, как заставить сенат подчиниться их требованию о восстановлении прав трибунов.

Таким образом, существовали три силы, с которыми надо было считаться, — Помпей, Красс и сенат, а точнее, та влиятельная часть сената, которая по тем или иным причинам оставалась верной принципам конституции Суллы и яростно выступала против того, чтобы молодой военачальник, не обладающий никакими политическими заслугами, не имеющий никаких на то прав, стал консулом. Я тут же понял, что ни одна из этих сил не в состоянии в одиночку победить две другие, но сочетание двух из них окажется непобедимым. Естественно, что в интересах моей партии надо было постараться сделать так, чтобы такой альянс действовал против сената, и поэтому мы начали работать над тем, как примирить Помпея и Красса и заставить их объединить свои силы. Ситуация была очень схожа с той, которая возникла девять лет спустя, как раз перед тем, как меня впервые назначили консулом, хотя, конечно, в тот раз я принимал большее участие в переговорах и в результате получил всё, чего желал. Если бы в обоих этих случаях сенат продемонстрировал разумную гибкость, весь ход истории был бы изменён. Помпей был первоклассным военачальником, но неопытным политиком. По натуре он являлся консерватором, был падок на лесть, и потому его легко можно было использовать. Однако тогда ход истории определил тот факт, что сенат был абсолютно слеп к требованиям времени и не замечал возможности увеличить свою власть.

Лично я никогда не вступал в альянс с кем-либо, кого считал своим врагом. Я испытывал чувства восхищения, уважения и даже привязанности как к Помпею, так и к Крассу. Однако они сами испытывали друг к другу антипатию и, даже действуя совместно, руководствовались лишь личными мотивами. Но, объединившись, могли многое сделать. Для начала за ними стояли армии. И если Помпей был чрезвычайно популярен среди обычных граждан, Красс пользовался властью и влиянием среди лиц, имевших значительные денежные средства. Эти классы уже обозлились на Лукулла, который после победы в Азии успешно сдерживал жадность и склонность к вымогательству их агентов, а Помпей, чей взор уже был повернут на Восток, знал, что поддержка этих финансистов-всадников будет бесценной для него, когда придёт время назначать нового главнокомандующего на место Лукулла.

Таким образом, быстро было достигнуто взаимопонимание между Помпеем и Крассом. Помпей, у которого не существовало никаких собственных политических идей, был вынужден принять те, которых придерживалась партия популяров, по крайней мере на некоторое время. Он во всеуслышание заявил, что если станет консулом, то в первую очередь восстановит полномочия трибунов, уничтоженные Суллой. Это заявление поддержали с огромным энтузиазмом. Суллу всё ещё ненавидели, но люди забыли, что своей блестящей карьерой Помпей был обязан сотрудничеству с Суллой. В одну ночь Помпей стал защитником демократических свобод. Давление общественного мнения и наличие двух армий у ворот Рима подействовали на сенат. Были изданы указы, по которым Помпею предоставлялось право выдвинуть свою кандидатуру на место консула, даже несмотря на то, что он не подпадает под действия статей конституции Суллы. И на следующий год Помпей и Красс были избраны консулами.

Год их консульства стал революционным, как последнее консульство Суллы десять лет назад и моё первое консульство десять лет спустя. Однако эта революция была осуществлена спокойно и мирно. Казалось, что все должны быть довольны. Люди восхищались тем, что восстановлены полномочия трибунов, средний класс чувствовал себя в безопасности под покровительством Красса. В благодарность за поддержку они получили назад свои права выступать в качестве присяжных в судах. Эта реформа была осуществлена моим дядей, Луцием Коттой, который являлся претором в тот год. По новому закону суды присяжных должны были стать смешанными. Только одна треть должна была состоять из сенаторов, а две трети — из людей, либо имеющих значительное денежное состояние, либо прослуживших в других магистратурах. Эти суды оказались не более и не менее коррумпированы, чем те, что существовали ранее, однако их перестал контролировать один-единственный класс. Даже сенат в первый момент не был особенно возмущён этими шагами, уничтожавшими абсолютную власть, данную ему Суллой и которую, как показали события, сенаторы не могли должным образом использовать. Без сомнения, более тщеславные члены сената поняли, что новый порядок позволит им осуществить свои планы, и для всех стало огромным облегчением то, что эта революция (как оно и было на самом деле) проходила тихо, без всяких проскрипций и даже с оттенком приверженности старым идеям. Ведь после промежутка в шестнадцать лет Помпей и Красс восстановили должности цензоров. Двумя назначенными цензорами стали люди, ничего из себя не представляющие, но весьма уважаемые. На них можно было положиться в том, что они полностью будут придерживаться инструкций, данных консулами. Они изгнали из сената более шестидесяти членов, пользующихся самой дурной репутацией, включая тех, кто получил свои посты исключительно благодаря поддержке Суллы. Сама законность принятых мер так отличалась от кровопролитий, учинённых Марием и Суллой, что получила всеобщую поддержку со стороны сенаторов, которым удалось сохранить свои посты.

Во всех отношениях этот год стал сенсационным. Состоялись наиболее великолепные зрелища из тех, которые когда-либо имели место. Состоялся триумф Помпея, а потом было организовано пиршество. Для его проведения накрыли десять тысяч столов и подавали разные редкие яства и вина. Подобная щедрость всегда приводит к желаемому результату, и Красс стал так популярен, как никогда в жизни. Однако, несмотря на это, к огромному своему отвращению, он обнаружил, что его популярность значительно уступала популярности Помпея, который, хотя ничего не смыслил в политике и даже с большим трудом сумел усвоить общепринятые правила поведения в сенате, всегда, когда бы он ни появлялся на форуме, был окружён толпами восхищенных сторонников. Именно ему отдавались все почести за осуществление популярных реформ, на самом деле инициированных Крассом. К концу года вражда между ними ещё усилилась, и на протяжении последующих десяти лет она стала одним из основных факторов в политической жизни страны и в моей карьере.

Глава 7 НАДГРОБНЫЕ РЕЧИ


Я с горечью осознавал, что моя политическая карьера только начиналась. На выборах, которые состоялись на следующий год после того, как консулами были избраны Помпей и Красс, я баллотировался на пост квестора и заслуженно победил. Теперь я имел право занять место в сенате и через определённое время участвовать в выборах на должность эдила, претора и консула. Другими словами, моя карьера складывалась достаточно традиционно. Ни то, ни другое не доставляло мне особого удовлетворения. Ведь мне было тридцать три. В этом возрасте Помпей уже командовал огромными армиями, а Александр завоевал мир. Что же до меня, то я был разочарован, с одной стороны, событиями, происходящими вокруг меня, с другой стороны, своим собственным характером — явлением вполне естественным, хотя и необъяснимым.

Похоже, мне не везло. Если бы Сулла проиграл гражданскую войну, я, как племянник Мария и зять Цинны, мог бы оказаться рядом с центром власти, и наверняка у меня появились бы возможности проявить те способности, которыми я обладаю. Я был вынужден признать, что мои достижения не были очень впечатляющими. Без особых трудов мне удалось завоевать доверие и высокую политическую оценку покойного царя Вифинии. Я провернул смелую и удачную операцию против пиратского флота, был популярен на светских вечеринках и достиг определённых успехов в работе политических клубов. У меня репутация замечательного оратора и образованного человека. Меня знают как экстравагантного и любвеобильного патриция. У меня послужной список неисправимого транжиры, что само по себе ещё не является залогом будущих перспектив. И сейчас я понимаю, что крайне самонадеянно было бы сравнивать себя с Помпеем. Даже Цицерон, который начал жизнь без тех преимуществ, какими обладал я, кропотливым трудом и постоянным развитием своих способностей уже добился положения ведущего юриста и имел в политике гораздо больший вес, чем я. Оценив все свои достоинства, я понял, что их у меня не так уж много. У меня было престижное место в коллегии понтификов, где я был достаточно известным теоретиком. Вся работа в пользу передачи власти трибунам, которую я провёл вместе с Лицинием Макром, закончилась успехом, однако лавры достались Помпею. Мне казалось, что моим самым большим достоинством было обилие огромнейшего числа близких друзей из всех социальных слоёв и национальностей. Я поддерживал связи с теми, чьей дружбой наслаждался в Вифинии, Азии, Греции. Друзья, по моему мнению, могут быть полезны, но только если я первый помогу им. Как раз в тот год, когда меня избрали квестором, я начал с горечью задумываться и об этом, что, похоже, было оправданно. Мне казалось, что я способен стать великим, но у меня нет возможности использовать весь свой потенциал — ведь у меня масса долгов, и все, кроме самых близких друзей, считают меня человеком интересным, но не значительным.

В тот же год мне постоянно снился кошмарный сон, в котором я занимался любовью со своей матерью; позднее мудрецы в храме Геркулеса в Гадесе истолковали сон как предзнаменование моей будущей власти над землёй, матерью нас всех. Эту историю часто потом вспоминали. Но подобная трактовка не может удовлетворить человека умного, коим я считаю и себя, а потому думаю, что те кошмары были следствием моего душевного состояния в тот период и желания, которое, возможно, бывает у многих, вернуться в самый безопасный и тёплый отрезок своей жизни, вернуться в детство.

Конечно, такие сны снятся в периоды, когда человек вдруг сталкивается с чем-то доселе ему неизвестным из прошлого опыта и от чего ему хочется убежать и спрятаться. Что касается меня, то я тогда чувствовал себя особенно одиноким. И дело не только в том, что амбиции мои не реализовывались из-за причин внешнего характера, а в том, что мне выпало пережить две смерти в моей семье. Умерла моя тётя Юлия, вдова Мария, и моя жена Корнелия, дочь Цинны. Обе эти смерти явились для меня большим ударом.

Тётя Юлия пожелала перед смертью, чтобы я занялся организацией её похорон. Я был одним из её ближайших родственников, и с тех пор, как голову её сына выставили в Риме как трофей Суллы, она стала особенно интересоваться мной, моей женой и дочерью Юлией, которой уже было пятнадцать. Тётя Юлия поддержала меня, когда я отказался развестись с женой, обидев тем самым Суллу. Она внимательно наблюдала и за моей карьерой. Её смерть заставила меня задуматься над многими вещами, от которых в суете общественной и политической жизни я намеренно отстранялся. Сейчас я почти с ужасом вспоминаю об истинном величии моего дяди Мария, и мне на память приходят ужасы гражданской войны, во времена которой прошли мои детство и юность. Я никогда не забывал того, что конфликт между Суллой и Марием не разрешён. В стране существуют две партии с взаимоисключающими целями и интересами, два различных подхода к проблеме государственного управления. Так как личные амбиции и соперничество между семьями играли важную роль в римской политике, то, не слишком упрощая ситуацию, можно было бы предположить, что, с одной стороны, существует узкий круг богатейших людей, ревностно оберегающих свои привилегии, отвергающих всякие изменения, потерявших всякое доверие из-за неспособности справиться со всей полнотой власти, дарованной им Суллой, с другой же стороны, существует население Рима, всей Италии, легионеры и провинциалы, быстро перенимающие римские замашки и манеры. И хотя подобная картина не полностью отражает реальную действительность, она совсем недалёка от истины. Однако на современной политической арене отсутствуют лидеры, способные сгладить напряжение и противоречия времени. Помпей, как впоследствии оказалось, представлял лишь себя самого и мог с лёгкостью быть как главой сената, так и лидером народной партии. Красс, несмотря на своё богатство, не был способен руководить людьми и принимать неординарные решения. Я же тешил себя мыслью о том, что все эти способности есть у меня.

На похоронах тёти Юлии у меня появилась возможность не только отдать последний долг покойной, но и выразить накопившиеся чувства и мысли. Во-первых, я добился разрешения произнести на форуме речь в честь усопшей. Подобное не было явлением обычным, а потому потребовались огромные усилия и дипломатия, чтобы получить это разрешение. Таким образом, я повторил прецедент тридцатилетней давности, когда понтифик Лутаций Катул, ярый консерватор, произнёс публичную речь в память умершей матери. Кроме того, у меня появился шанс получить поддержку одного из консулов — консерватора Квинта Марция, который был двоюродным братом тёти Юлии, кстати, его мать происходила из древнего рода Марциев — царей.

Когда необходимое разрешение было получено, я с особой тщательностью занялся организацией траурной церемонии. Процессия, продвигавшаяся сквозь толпу к форуму, казалась бесконечной, задействованы были лучшие певцы и музыканты. Последними шли специально подготовленные актёры в смертных масках, отобранные среди талантливых людей благородного происхождения. Но наибольшее впечатление произвела статуя самого Мария — ведь о нём не вспоминали с тех времён, когда Сулла приказал развеять его прах по ветру и уничтожить все его изображения. Первой реакцией было молчаливое удивление при виде проносимой по улицам статуи великого полководца, украшенной всеми его регалиями, даже парадной одеждой. Статую сопровождали люди, которые несли таблички с указаниями побед и титулов Мария. Впечатляло и то, что даже безжизненная маска и дерево, послужившие материалом для статуи, создавали реальное впечатление той мощи, которая исходила от самого Мария при жизни.

После первого молчаливого шока в толпе послышались возгласы протеста, наверное, они принадлежали тем, кого Марий уничтожил, или тем, кто имеет обыкновение выступать против всего, что может считаться незаконным (строго говоря, учитывая, что Марий был провозглашён Суллой и сенатом врагом римского народа, пронос статуи был действительно противозаконен). В какой-то момент мне вдруг показалось, что я просчитался, устроив всё это. Сам факт того, что такие мысли пришли в голову, говорит о том, как напряжены были мои нервы. Но вскоре мои опасения рассеялись. Вдруг вся толпа начала скандировать приветствия, которые, как мне показалось, были вызваны не только смелостью поступка, не только сентиментальными чувствами к человеку, но чём-то более глубоким — благодарностью, облегчением, радостью от того, что должное воздаётся тому, кого они, порой и ошибаясь, считали своим защитником и другом. Старики, ветераны германской кампании, пробирались сквозь толпу и со слезами на глазах целовали одежды своего полководца. Женщины истерично кричали. Даже молодёжь, которая не знала Мария или видела лишь в глубокой старости, присоединилась к процессии. Так велики оставались могущество и власть моего дяди. Мне же самому было приятно и интересно наблюдать, что со временем недостатки Мария забылись и что теперь его возвеличивали не столько за его благодеяния, сколько за то, что он, как казалось, представлял собой. Этого не было ни у Суллы, ни у Помпея, и, хотя их успехи отмечались с большим энтузиазмом, не было там теплоты или личного участия, которые сейчас вызвал вид, казалось бы, безжизненной статуи Мария. Для людей он был одним из них, достигший всего благодаря своим усилиям и их поддержке, никогда не забывавший их, остававшийся преданным тому, что воспринял ещё в детстве. Ему прощались его жестокость, его предрассудки, его политическая несостоятельность. Он запомнился как великий полководец, чья жёсткость и требовательность к солдатам была заботой о них. Ведь именно та великая власть над людьми, которая огорчает, разочаровывает, разрушает и предаёт, в конце концов и творит жизнь.

Возбуждение в процессии было столь велико, что от меня, стоящего перед телом тёти Юлии и статуей её мужа Мария, ожидали речи гневной и обличительной. Однако и в этот момент я не забывал об окружающей действительности и своих интересах. В конце концов, церемония посвящалась моей тете Юлии, и если бы я в своей речи набросился на врагов Мария и заявил, что готов возродить его партию и идеи, то совершил бы непростительную ошибку, к тому же подобные заявления не были нужны, подобные настроения сами возникали в ходе процессии. Итак, хотя время от времени я и упоминал об успехах и победах моего дяди, речь была всё же посвящена добродетели тёти Юлии, а также её благородному происхождению, что, впрочем, имело и некоторое отношение и ко мне. Я напомнил аудитории, что по материнской линии она происходила из рода Анка Марция, одного из первых царей Рима, а по отцовской — от богини Венеры. Смелость моих слов и то внимание, с которым я говорил об усопшей, произвели впечатление на людей и ещё раз подтвердили, что мои друзья, советовавшие мне не выпячивать своё благородное происхождение, а говорить о близости к народу, были не правы. Я уже тогда понял, что один из секретов огромной популярности Мария состоял в том, что он никогда не стремился казаться таким, каким не был на самом деле. В отличие от Мария, я был аристократом по рождению, и скрывать этот факт было не только не благородно, но и неуважительно по отношению к памяти моей тёти Юлии, кроме того, впоследствии это могло повредить и мне самому. Я прекрасно понимал, что в тот момент люди будут скорее восхищены тем, что я не только наследник дела Мария, но и потомок известных благородных фамилий. И хотя моя речь показалась кому-то слишком смелой, в ней не было нападок на существовавшую власть. К примеру, консул Марций, рассерженный тем, что вынесли статую Мария, остался доволен упоминанием в моей речи о его семье.

После этого мне не составило труда снова добиться разрешения произнести речь в память моей жены Корнелии, которая умерла, не дожив до своего тридцатилетия. Никогда ранее не произносились публичные речи в память такой молодой женщины. Организовав это, я опять получил симпатии огромного числа людей. Мои действия расценивались как признак благородства и преданности. В тот момент я не осознавал всего этого, а лишь хотел выполнить свой долг перед женой и любимой женщиной. Корнелия была первой женщиной, которую я полюбил, и, несмотря на множество моих романов на стороне, огорчавших её, любил жену до конца. Никогда в жизни я не рисковал жизнью, благополучием, не создавал себе проблем ради женщин, разве что в Египте, влюбившись в Клеопатру, и лишь однажды я намеренно поставил себя под удар, отказавшись выполнить приказ Суллы развестись с Корнелией.

Я знал огромное количество женщин. Мой интерес к ним вызывался лишь отчасти желанием физическим. Скорее всего, мной двигало простое любопытство, желание понять и быть понятым и во многом интерес к человеческой натуре во всех её проявлениях. Меня, конечно, восхищали внешние достоинства, но в конце концов они ничто, если не являются признаками чего-то большего. Такое отношение к людям помогало мне не становиться жертвой иллюзий и фантазий. Я не страдал, как поэт Катулл. В жадной, похотливой, развратной Клодии мне не виделось ангельское божественное создание. Я не понимал страданий другого поэта — Лукреция, для которого величайшим разочарованием стало то, что человеческие тела не могут растаять и слиться в единое целое. Во всех моих романах был элемент дружбы, которая оставалась надолго, даже тогда, когда проходила любовь. Более того, мой интерес к самой личности позволял мне увлекаться женщинами самых разных характеров, судеб, возрастов. К примеру, вскоре после окончания срока моего пребывания на посту квестора у меня начался роман с женой Красса, которая, хотя и была старше меня на двадцать лет, оказалась весьма интересной личностью.

Однако в день похорон жены я был далёк от того, чтобы размышлять над своими амурными похождениями с другими женщинами. Я думал о той великой любви, когда-то соединившей меня с Корнелией, о той преданности, в которую она превратилась, и о нашей дочери, оставшейся у меня. Речь, которую я подготовил, была сдержанна, эмоциональна, полна моих переживаний. Я посвятил её собственно достоинствам Корнелии, а не рассказам о её семье. Голос мой время от времени срывался, но это не было уловкой оратора. Вместе с жалостью к жене я чувствовал то же, что и в день похорон тёти, — жалость к себе, беспокойство и неудовлетворённость своим положением. Ведь я хотел, чтобы Корнелия увидела меня другим, не таким, как сейчас. Её смерть, которая была для меня большим ударом, в то же время сделала меня свободным, освободила от многих обязательств. Но она не принесла мне покоя, скорее наоборот, выбросила меня в мир враждебный, полный конфликтов и противоречий. С этого момента я стал тщательно и осторожно просчитывать все свои шаги. И хотя я всегда был готов к неожиданным импровизациям, всё-таки старался планировать события, используя в своих интересах способности, возможности и недостатки других. Именно в те годы, а не позднее, как думают многие, я начал подготовку революции, потому что как раз тогда был переполнен тщательно скрываемым нетерпением. Меня постоянно подгоняла мысль, что не успею изменить свою жизнь и мир вокруг себя, что я уже опоздал.

Часть третья

Глава 1 ХРАМ В ГАДЕСЕ [243]



Сразу после похорон Корнелии я направился в Испанию, где должен был занять должность квестора при наместнике Антистии Ветсе. Пришлось снова влезть в долги, чтобы расплатиться хотя бы с некоторыми кредиторами перед тем, как покинуть Рим.

По пути в Испанию мне удалось посетить города Цизальпинской Галлии и познакомиться с их влиятельными гражданами. Со временем я должен был поближе узнать эти территории между Альпами и По, — ведь именно здесь мне предстояло набрать людей для моих легионов. Но в тот момент меня больше всего интересовала возможность использовать политические настроения местных жителей. Моим первым впечатлением стало то, что все здесь перемешались: этруски и длинноволосые галлы, одетые в любопытные штаны; иллирийцы и представители германских племён; ретианцы, поклоняющиеся странным богам с непонятными и труднопроизносимыми именами, и огромное количество италиков, приехавших с юга на эту плодородную землю и ставших здесь крестьянами, торговцами, адвокатами и государственными служащими. В те годы многое в провинции было сделано по подобию Рима, и крупные города ни в архитектуре, ни в богатстве, ни в величии не уступали городам юга. Дети богатых жителей получали прекрасное образование, подобное тому, которое можно получить в Риме. Впервые я обнаружил это, остановившись в доме одного из знатных горожан Вероны, некоего Валерия Катулла. В то время его сыну, который впоследствии стал известным поэтом, было около двадцати лет. Это был очаровательный, необыкновенно образованный юноша. Меня забавляло, что, по его мнению, я был абсолютно старомоден, потому что не разделял энтузиазма по поводу греко-александрийских поэтов.

Однако в период моего короткого пребывания в Вероне и других северных городах меня гораздо больше интересовала политика, а не литература. Я узнал, что во всех слоях общества зреет недовольство существующим статусом провинции и потребность в получении всех прав, определяющих гражданство Рима, которые уже имела вся Италия. Я встречался с наиболее активными участниками этого движения и дал им понять, что пришло время для более действенных шагов, нежели посылка в Рим делегаций. Армии, подготовленные для войны в Испании и действий против Спартака, были либо распущены, либо отправлены под руководство Лукулла в Азию. По моему мнению, в определённый момент самой угрозы вооружённого восстания по ту сторону По было достаточно, чтобы заставить сенат пойти на все уступки. Я предложил некоторые детали плана организации подобного бунта, целью которого будет не начало гражданской войны, а демонстрация силы, долженствовавшая принести успех без кровопролития. Естественно, для меня было очевидно, что подобного рода успех придаст мне большой политический вес. Перед тем как отправиться к месту назначения в Испанию, я договорился о том, как буду поддерживать связь со своими друзьями в городах севера и что в случае благоприятного изменения ситуации в течение года вернусь и приму участие в организации необходимых действий.

Итак, я направился в Испанию, провинцию, которая всегда интересовала меня и где произошли наиболее решающие события моей жизни. Она влекла меня потому, что именно здесь на западных окраинах империи можно встретить удивительные контрасты жизни. В Испании тех лет не было богатства, роскоши и культуры, которая ассоциировалась с Востоком. Да и перспективы казались очень призрачными. От Африки её отделяла узкая полоска воды, на севере были огромные, ещё не завоёванные земли аквитанских и галльских племён, с запада простирался совершенно неизвестный океан, куда когда-то в поисках земли обетованной хотел отправиться Серторий. Но даже здесь, на краю цивилизованного мира, было очевидно величие людей и городов, их способность оставлять память в истории о своём существовании. Здесь были и высокие стены греческого города Сагунта, который какое-то время оказывал сопротивление Ганнибалу, остались и следы пребывания самого Ганнибала. Хотя наиболее интересным и существенным было сохранившееся до сих пор влияние Сертория. Мне удалось поговорить с теми, кто знал его лично, с его друзьями и врагами, и у меня сложилось очень яркое впечатление об этом великом человеке, чей гений заслуживает признания. Хотя меня более всего интересовала его военная карьера: методы подготовки войск, личные взаимоотношения с командирами и солдатами, система ведения разведки, тактика и стратегия, которые тогда произвели на меня большее впечатление, чем его поразительные политические успехи. Ведь Серторий — чужак в этой стране — сумел со своими испанскими последователями создать некоторое подобие римского государства в то время, когда вёл с ним непримиримую войну. Он сумел усилить не только своё положение, но и позиции самой провинции. Более того, его политический успех заставил достаточно умных оппонентов принять или сделать вид, что они принимают некоторые из используемых им методов. К примеру, Помпей для того, чтобы отколоть поддерживавших Сертория знатных испанцев, среди прочих уступок предложил им права граждан Рима.

Одним из тех, кто тогда получил гражданство, был коренной житель Гадеса некий Бальб. Я уже встречал его в Риме, куда он приезжал в конце серторианской войны, именно тогда мы и подружились. Уже тогда он выделялся своим необыкновенным умом. Кроме того, в те годы он был просто красавец, а чуть позже стал и богачом, унаследовав огромное состояние усыновившего его греческого финансиста из Митилен. Во многом из-за Бальба в период пребывания в Испании я особенно заинтересовался великим городом Гадесом. Хотя он и сам по себе интересен своей историей, богатством, разнообразием культур, традициями. Город был основан тысячу лет назад поселенцами из Тира, тогда на месте Рима не было и деревушки. Богатство ему приносит торговля не только в Средиземноморье, но и с африканским побережьем. Именно из Гадеса великий карфагенский полководец Гамилькар Барка, отец Ганнибала, отправился покорять Испанию и впоследствии создал ту армию, с которой его сын чуть было не завоевал Рим. Не так давно именно из Гадеса Серторий намеревался поплыть в неизвестный океан в поисках Счастливых островов. Позднее здесь была база римской армии под руководством Метелла для проведения операций против Сертория с юга и из гавани. В будущем здесь я начну создавать атлантический флот.

Торговцы, среди которых я, по обыкновению, завёл множество друзей, были людьми очень разными, в них смешалась греческая, финикийская и испанская кровь. В своих взглядах на жизнь они были одновременно авантюристами и консерваторами, впитывая в себя культуры различных цивилизаций. В их храмах и религиозных церемониях часто проявлялось что-то варварское, грубое. Это и неудивительно, ведь во время карфагенской оккупации человеческие жертвоприношения были явлением обыденным. Резкие и грубые африканские мотивы перемешались с более мягкими и мудрыми нотками наследия Тира и азиатского Востока. Но не только это легко можно заметить здесь. Тут присутствовало упрямство и реализм народов, населявших эти места в глубокой древности. Наряду со всем перечисленным здесь нельзя не заметить следы великой греческой цивилизации.

Именно в Гадесе я увидел то, о чём хотелось бы сказать особо. Здесь в храме Геркулеса кто-то поставил статую Александра Великого. Сама по себе она не была особо примечательна. Хотя, как и все памятники этому человеку, легко узнаваема. В сравнении с Помпеем красота Александра была изысканной, тонкой, я бы сказал, интеллектуальной. И вот, находясь в самом западном городе империи, я восхищался величием человека, который провёл свои победоносные армии через Азию, Месопотамию, Персию, Бактрию; нёс свой язык, науку, философию на земли от Македонии до Индостана; основывал города и династии, а позднее был провозглашён и назван богом. Я благоговел перед человеком, который достиг всего этого и умер, будучи моложе меня. Величие и красота его образа, реальность и многочисленность его достижений — всё это произвело на меня огромное впечатление. Я испытал эмоциональный всплеск, подобный тем эпилептическим ударам, которыми страдал позднее. Я расплакался, и меня поддержали друзья и помощники. Когда я пришёл в себя, меня попросили объяснить, что произошло, и я сказал, что задумался над контрастом между моей малозначительной жизнью и жизнью Александра, который в возрасте тридцати лет уже завоевал мир. В какой-то мере это было правдой, но лишь частью её. То, что так поразило меня, невозможно было выразить словами простого сравнения между мной, не имеющим ни имени, ни славы, и человеком, который добился в жизни всего. На секунду мне показалась, что перед глазами пробегают картинки истории, смерти, славы, красоты и величия. Эмоции, охватившие меня, не могли быть выражены даже поэзией. Для меня статуя Александра на западной окраине империи означала величие и могущество гения человека, повлиявшего на миллионы людей, города, мысли и сам мир, существующий вокруг нас. Конечно, я с отвращением заметил разницу между мной и Александром, таким, каким он был, однако плакать меня заставило ощущение восторга, восхищения тем, что, казалось, было самим совершенством.

В том же храме Геркулеса в Гадесе священники пытались растолковать преследовавшие меня сны, в которых я занимался любовью с матерью. По их словам, это означало, что когда-нибудь я буду править миром. Логически толкование труднообъяснимо, но оно вполне соответствовало моему настроению. С тех пор я стал методично продвигаться к власти. Я ещё не предполагал, что в моих руках сконцентрируется абсолютная власть. Я лишь хотел стать первым человеком в государстве и изменить его. Для меня было очевидно, что для того, чтобы достичь этих высот, мне необходимо действовать не только настойчиво, но и цинично, создавать политические альянсы с более богатыми и могущественными людьми, самому оставаясь пока в тени. Хотя я никогда не упускал возможности проводить свою политику, не боясь использовать насилие, если был уверен, что это может помочь достичь успеха.

Незадолго до того как истёк срок моей службы в Испании, я уехал в отпуск и вернулся в Италию с целью организовать вооружённое восстание на севере от По. Всё это время я продолжал поддерживать контакты с моими друзьями там и в Риме. Новости, полученные от них, убедили меня в необходимости начать проводить в жизнь задуманный в начале года план. Сейчас в Италии войск не было: два легиона были подготовлены к отправке на Восток. И когда они отплывут, хорошо организованное восстание на севере без труда поможет добиться поставленных целей. Я знал, что Красс поддержит в сенате требования о предоставлении полных прав граждан, и надеялся без особых дипломатических усилий уговорить Помпея поддержать нас. Но вначале необходимо было правильно и чётко организовать восстание. Для этого прямо из Испании я направился в северные города, обстановка в которых уже накалилась. Часто выступая с речами, я обдумывал план одновременного восстания во всех городах, немедленного захвата важных стратегических объектов и принятия других важных мер. Операция была прекрасно спланирована, однако потерпела неудачу. В данной ситуации сенат, а точнее, мой родственник консул Марций, действовал быстро и эффективно. Получив информацию о проводимой мной агитации, они отменили отправку легионов на Восток и дали понять, что используют их при возникновении осложнений на севере. Стало ясно, что наши планы могут быть осуществлены только путём начала гражданской войны, что при сложившихся обстоятельствах сделает поражение неизбежным. Ничего не оставалось сделать, как отменить все приготовления и продолжить в Риме борьбу за получение гражданства конституционными методами.

Глава 2 ПОМПЕЙ И ЛУКУЛЛ


Вернувшись из Испании, я целиком посвятил себя политической жизни Рима. В конце года я мог претендовать на более высокую должность — эдила. Обладатель этого поста, в чьи обязанности входит организация игр, фестивалей, реставрация и постройка общественных зданий, имеет прекрасные возможности усилить свою власть и влияние в государстве. Я не сомневался в том, что справлюсь с вопросами градостроительства и организации культурной жизни. Единственной трудностью будет нехватка денег, но я был уже готов к тому, чтобы занять, хотя и был много должен. Конечно, Красс в определённой мере сможет помочь мне материально, но для того, чтобы добиться избрания на эту должность, мне необходимо будет найти значительную материальную и моральную поддержку.

Отчасти по этой причине по возвращении из Испании я вновь женился. Сделанный выбор удивил многих моих друзей, но женитьба, впоследствии оказавшаяся не очень удачной, казалась очень привлекательным ходом. Мою новую жену звали Помпея, и она была внучкой Суллы. Причём её отец, женившийся на одной из дочерей Суллы, был вместе с ним консулом в год первого похода на Рим. Сама Помпея была молода и красива, а её судьба, особенно в детские годы, драматична. Её брат был убит сторонниками Мария и Сульпиция во время бунта, произошедшего в период консульства их отца. Вскоре после этого, когда Сулла отправился на Восток, её отца направили сменить на посту командующего армией Помпея Страбона, отца Помпея Великого. Однако Страбон, явно не желавший расставаться с должностью командующего армией, организовал убийство своего преемника. Таким образом Помпея осталась сиротой.

Некоторые из оставшихся в живых родственников очень неохотно приняли наш союз. Не только потому, что я был непосредственно связан с Марием, но и потому, что, несмотря на моё положение в коллегии понтификов, у меня была репутация народного агитатора. Некоторые из моих друзей также пытались отговаривать меня от этого брака, убеждая, что он не укрепит моих позиций в деле воссоздания партии Мария. Но эти аргументы не казались мне существенными. И хотя я действительно недолюбливал Суллу ни как политика, ни как человека, было бы несправедливо распространять эту нелюбовь на тех, кто не имеет никакого особого отношения к его поступкам. К тому времени, к примеру, я стал близким другом одного из его племянников. Более того, желая стать своего рода преемником Мария, я не намерен был становиться его точной копией. Однако меня настораживало мнение моей матери, считавшей, что Помпея была женщиной ненадёжной, требующей особого присмотра.

Несмотря на всё это, Помпея привлекала меня, и я осознавал, какие преимущества смогу получить от этого союза, если брак будет заключён. В свою очередь Помпея соглашалась выйти за меня, с одной стороны, из-за мимолётного увлечения мной, с другой стороны, сама мысль стать женой такого известного ловеласа, каким был я, тешила её самолюбие. Она и понятия не имела о моих планах добиться власти. Во мне её восхищала репутация прекрасного любовника, денди, и она ничего не знала о количестве моих долгов. И всё-таки какое-то, пусть и короткое, время этот союз был приемлем для обеих сторон. Её семья использовала всё своё влияние, чтобы поддержать меня, когда встал вопрос о моём назначении на пост курульного эдила.

До этого вся политическая ситуация была подчинена амбициям удачливого Помпея, последнего влиятельного, но не очень яркого по сравнению со своими предшественниками главы государства, пока это место не занял я сам, став точкой отсчёта самой истории. Действительно, с самого моего рождения события развивались вокруг великих личностей — Мария, Суллы, Лукулла, Помпея, Красса, даже Цицерона, хотя существовало что-то, им не поддававшееся. Некоторые мыслители говорили об исторической необходимости, таким образом определяя ту силу, которая ведёт империю к монархии. И эти слова не бессмысленны, хотя «необходимость» и «сила» не что иное, как удобный путь объяснить то малое, что мы знаем о противоречиях между интересами, потребностями, проблемами личности и общества, а ведь именно это определяет нашу жизнь и создаёт условия, при которых время от времени выдающиеся политические деятели способны выходить на определённый уровень свободы. Слишком тривиально говорить, что это переходный, революционный период. Сложнее понять жизнь и время и изменять их в наиболее благоприятном направлении. Всякое изменение опасно, но его отсутствие разрушительно. В такие годы возникает потребность в концентрации власти, однако отношение к её носителю гораздо более ревностное, чем то, которое было бы в иные благоприятные годы, когда абсолютизация власти не столь необходима. При отсутствии сильной армии он едва ли может чувствовать себя в безопасности. Я сам пока не мог так себя чувствовать, но такое ощущение должно было прийти ко мне: ведь все мои солдаты мне абсолютно преданы. Порой ревность (хотя само по себе чувство это недостойное) не была беспричинной. Но ведь обладание властью не так прекрасно, и нет ничего величественного в создании рамок её использования. Необходимо не просто решение какой-то важной, существенной проблемы, а изменение всей ситуации и создание чего-то нового. И если внимательно посмотреть, подобная задача покажется невыполнимой. Однако перемены на сцене жизни происходят, а актёры остаются всё те же, и ясно, что в одночасье их привычки изменить невозможно. Если ты уважаешь чужой образ жизни (а без этого нельзя действовать вообще), ты должен способствовать его развитию. А мгновенные революционные изменения, полный разрыв с прошлым могут быть достигнуты лишь силовыми методами, ценой очень больших жертв. Таким был план Каталины, который намеревался организовать убийства почти всех сенаторов, кроме меня и Красса. Такой план не только бесчеловечен, но и неэффективен. Ведь именно в сенате собрались почтенные люди, и пусть даже на моём веку там часто принимались неверные политические решения и ставились препоны необходимым изменениям, именно там собралось огромное количество людей, имеющих опыт управления государством и армией. У меня не вызывала сомнений необходимость сохранения сената в качестве школы для государственных мужей, но это должна быть школа со строгими правилами. Таким был сенат в далёком прошлом, когда существовали реальные угрозы римскому государству. Сейчас эти угрозы не так очевидны: Ганнибала больше нет. Однако они гораздо страшней. Экономические, военные, административные проблемы не могли быть решены раздираемыми противоречиями группами и отдельными политиками. И всё же централизованная власть должна предполагать определённую свободу и признание личности, хотя и потребует ограничения собственных амбиций.

Всё это, конечно, кажется очевидным, однако никто не будет говорить о том, что легко осуществить в жизни разумное сочетание свободы и власти, революции и традиций, дисциплины и инициативы. И вряд ли хоть один из моих великих современников реально осознавал соотношения сил, определяющих факторы нашей жизни. Красс, по моему мнению, похоже, осознавал их существование, Каталина преувеличенно воспринимал лишь одну сторону проблемы, Цицерон был слишком поэтичен и сентиментален, а Помпей, несмотря на всё своё влияние и необычайные административные способности, даже не задумывался об этом. Однако сопутствовавшая почти всё время политической карьере Помпея удача не может быть аргументом в пользу бытующего мнения о существовании провидения. Если бы боги задумали помочь сохранению Рима, они не вложили бы такую огромную власть в руки человека, неспособного на какие-либо неординарные действия. Однако каким-то непостижимым образом обстоятельства всегда складывались в пользу Помпея, и людям ничего не оставалось, как поверить в то, что этот человек избран богами.

В течение двух лет после пребывания на посту консула Помпей не занимал никаких должностей, а в это время на Востоке Лукулл добивался одной победы за другой. Рассказывали, что в Армении его войско уничтожило сто тысяч вражеских солдат, потеряв при этом двух человек убитыми и пятерых ранеными, история невероятная, но в неё верили. Конечно, никто не отвергал тот факт, что он был замечательным полководцем и, кроме того, талантливым администратором. На завоёванных территориях Азии ему удалось избавить население от непосильного бремени римских налогов, за что во многих деловых кругах Рима его ненавидели. Его также атаковали сторонники народной партии за то, что он был ближайшим другом и соратником Суллы. Его обвиняли в том, что он затягивал ненужную войну ради собственного обогащения. Помпею же больше всего хотелось занять его место, и он стал поддерживать как обвинения народной партии, так и недовольство финансовых кругов.

По ряду причин сенат колебался. Часть сенаторов просто завидовала успехам Лукулла, другие были тесно связаны с деловыми кругами, третьи, продолжая поддерживать опального полководца, боялись, что откроют дорогу Помпею, которому ещё не простили его успехи и благополучное консульство, так неудачно закончившееся для него. И всё-таки сенат выбрал то, что, по его мнению, из двух зол было меньшим. Сенаторы не поддержали великого полководца, который до конца бы остался им верен, а предпочли сделать ставку на Помпея. На смену Лукуллу отправились консулы, чьими основными достоинствами были консерватизм, а не военные таланты. В войске Лукулла был поднят мятеж. И это тоже признак времени. Несмотря на все достоинства полководца, ему не хватало самого главного — знания человеческой натуры, он был не способен использовать сильные и слабые её стороны. Лукулл требовал от людей слишком многого, но ничего не давал взамен: ни чувства товарищества, которое предлагали солдатам я и Марий, ни чувства безнаказанности, которое давал Сулла. Лукулл фактически основывался на беспрекословной дисциплине. В наши дни солдатам нужна хотя бы иллюзия того, что к ним относятся как к людям. Если бы Лукулл получил поддержку сената и своих друзей в Риме, этот мятеж не был бы так опасен. Дома его бросило правительство, а в армии организовал смуту не кто иной, как его шурин, молодой Клодий. Больше месяца Лукулл ничего не мог поделать со своими людьми и с ужасом наблюдал за тем, как недавно разбитые войска Митридата стали без боя возвращать свои территории. В Риме заговорили об угрозе с Востока.

В это же время проблемы возникли гораздо ближе к дому. Пираты, их корабли действовали гораздо активней, чем в те времена, когда меня захватили в плен на пути в Азию. Разбойники стали более организованными и многочисленными и решили задушить Рим, перехватывая поставки продовольствия для города. Им удалось разбить консульский флот в гавани Остии: они нападали на конвои не только на море, но и на дорогах Италии, проходящих вблизи моря. Цены на продовольствие росли с каждым днём, не хватало денег, римские торговцы не получали прибыли от заграничных инвестиций, и тогда богатые и бедные объединились и потребовали принять решительные меры.

Обстоятельства как будто специально сложились в пользу Помпея, и ему удалось умело воспользоваться ситуацией. В начале года, как раз после моего возвращения из Испании, близкий друг Помпея Габиний предложил закон, вводящий должность верховного главнокомандующего всего района Средиземноморья, которому будут выделены огромные денежные суммы, а под его командование будет передан флот из двухсот кораблей, многочисленная армия, и полномочия его будут распространяться не только на море, но и на прибрежные территории. И хотя имя Помпея не упоминалось, для всех было очевидно, что именно он займёт этот пост.

Как показала жизнь, предложение Габиния оказалось эффективным. Его с энтузиазмом поддержали и простые и знатные горожане, пожалуй, кроме Красса, который, несмотря на всю прибыль, которую он мог получить после подавления пиратов, предпочёл бы потерять деньги, нежели увидеть Помпея на этом посту, обладающего такими огромными полномочиями. Сенат тоже яростно выступал против этого законопроекта. Ведущие государственные мужи и знаменитые ораторы говорили о том, что это может привести к установлению монархии и ограничению свобод граждан. Они так и не поняли того, что, несмотря на все имевшиеся возможности, Помпей никогда не намеревался да и не был способен установить монархию. Под свободой же они понимали систему, в которой руководящие должности достаточно равномерно распределялись между членами их «клана». Марк Цицерон, чьи интересы совпадали с интересами крупной буржуазии, должен был по логике вещей поддержать этот законопроект, однако он сохранял молчание. В этом году Цицерон собирался выставить свою кандидатуру на пост претора и не хотел делать ничего, что могло бы повредить ему. Таким образом, я был единственным членом сената, который открыто выступил в поддержку этого законопроекта, из-за чего многие сенаторы отвернулись от меня, обвиняя в демагогии, предательстве интересов нобилитета. Фактически, хотя я и понимал, что выступление в защиту этого законопроекта прибавит мне популярности среди граждан Рима, мои планы были гораздо более далеко идущими. Для меня было очевидно, что передача Помпею неограниченных полномочий, несмотря на противодействие сената, точнее, благодаря поддержке граждан, создаст очень полезный прецедент. Я пытался объяснить Крассу, который боялся установления диктатуры Помпея, что мир простирается и за пределы берегов Средиземного моря. Существовали и Испания, ещё не завоёванные земли Галлии и Германии, оставалось и Египетское царство, которое из-за завещания последнего монарха могло быть аннексировано Римом. Всё это имело большое стратегическое и экономическое значение. И тот, кому граждане Рима дадут право властвовать на этих территориях, сможет разговаривать с Помпеем на равных. Этот аргумент поразил Красса, но ревность к Помпею не позволила ему вымолвить и слова в поддержку законопроекта Габиния.

Как я и предполагал, несмотря на все усилия сенаторов, предложение было принято и стало законом. Помпей приступил к выполнению своих обязанностей немедленно, и, похоже, эта кампания против пиратов стала одной из самых блестящих в его карьере. В течение двух-трёх месяцев всё Средиземное море было очищено от пиратов и свободное плавание в его водах обеспечено на долгие годы. Несмотря на все спекуляции вокруг полководческого гения Помпея, эта успешная акция явилась результатом блестяще продуманных административных действий. Сторонники законопроекта Габиния могли с уверенностью заявить, что операция была проведена гораздо успешней, чем кто-либо мог предположить. Однако те, кто опасался концентрации власти в одних руках, могли обратить внимание на то, что после уничтожения пиратов Помпей был не намерен складывать возложенные на него полномочия. Вместо этого он остался в Азии в ожидании результатов агитационной кампании, которую проводил зимой в Риме другой его сторонник — трибун Манилий. В начале января он предложил другой законопроект, в соответствии с которым за Помпеем сохранялась его настоящая должность, кроме того, он назначался командующим армией, воюющей против Митридата. Это предложение давало Помпею власть вдвое большую, чем до этого у него была, и позволяло получить практически неограниченные полномочия. Неудивительно, что сенат яростно выступил против. По мнению сенаторов, этот законопроект означал конец республики и начало эры диктатуры. Развивавшиеся события доказывали, что в их словах была доля правды. Ошибка же заключалась в предположении, что центром сосредоточения власти будет Помпей. Сенат не понял, что если человек не способен либо не желает пользоваться безграничной властью, то не имеет никакого значения, каким количеством власти он обладает.

Как и в прошлый раз, я по тем же причинам выступил в поддержку назначения Помпея. Так же поступил и Цицерон, который уже стал претором и хотел получить поддержку граждан и финансистов, большинство из которых были горячими сторонниками Помпея. Речь Цицерона по этому случаю оказалась поистине великолепной. В ней он умудрился польстить практически всем.

Результат голосования был, естественно, предрешён. Через год после того, как Помпей возглавил кампанию против пиратов, он занял ещё один даже более значительный пост. Никогда ещё в истории нашего государства власть над такими большими территориями, над огромными армиями и флотом не концентрировалась в руках одного человека. Помпей получил новость о своём назначении в Азии. Даже его друзьям показалась лживой реакция Помпея на это известие. Говорят, что, прочитав депешу из Рима, он глубоко вздохнул, повёл бровями, пожаловался на свою судьбу, которая принесла ему величие, и заявил, что хотел бы провести остаток своих дней в спокойствии в кругу семьи, рядом с женой. Однако ему не удалось никого провести, хотя бы потому, что, зная лично его жену, я мог с уверенностью сказать, всё это была чистой воды ложь. Как раз в это время у меня начался роман с Муцией, кроме того, я был близок с женой Габиния. Разговаривая с ними о Магне, я лишь утвердился в своём мнении о личности и характере Помпея.

На деле же Помпей окончательно проявил свою сущность, заняв новый пост главнокомандующего. Это произошло в Азии во время встречи между ним и Лукуллом. Сначала два прославленных полководца пытались быть вежливыми друг с другом. Однако возобладал реальный расклад сил, различия характеров и подготовки. Действительная власть находилась в руках Помпея, и не в его стиле было скрывать это. Он отказался использовать очень разумные предложения Лукулла по управлению завоёванными землями, кроме того, ему удалось переманить на свою сторону большую часть его армии. Лукуллу оставалось лишь упрекать соперника, что он и делал в весьма резких выражениях. Помпей, утверждал он, действовал как всегда. Он появлялся, чтобы сорвать плоды чужих побед. Так он поступил в Испании, где решающую роль в войне сыграл Метелл. Так он поступил по отношению к Крассу, усмирившему восстание Спартака. Теперь он присваивал себе лавры победителя Митридата, чьи грозные армии уже были разбиты.

После нескольких унизительных сцен, в которых страсти накалялись до предела, Лукулл вернулся в Рим, чтобы насладиться заслуженным триумфом. Однако это удалось ему лишь через несколько лет. Неудивительно, что после этого он удалился с политической арены, лишь иногда показываясь в сенате, и то, если появлялась возможность принести вред Помпею. В бесславном конце Лукулла, по моему мнению, проявилось крушение всей системы идеалов, связанных с именем Суллы. Лукулл был даже более талантливым и блестящим полководцем и политиком, чем Сулла или Помпей. Почему же он потерпел поражение? Единственное, что можно сказать, он появился не ко времени. Остаток своих дней он посвятил садоводству, выращиванию разных пород рыбок, организации шумных, хлебосольных празднеств.

Тем временем на Востоке Помпей наслаждался тем, чего Лукуллу удалось добиться либо хитростью, либо силой. Боевые действия уже не были такими ожесточёнными, но за шесть месяцев удалось отбросить армии Митридата к самому Кавказу. Новости об успехах Помпея приходили в Рим каждый день, но в то время мысли мои были заняты подготовкой к следующим выборам и головной болью о том, где я достану деньги в случае моего избрания на пост эдила.

Глава 3 ЗАГОВОР


Следующие шесть лет ознаменовались жестокой борьбой за власть, во время которой по крайней мере один раз моей жизни реально угрожали, не единожды моя политическая карьера буквально висела на волоске. Однако жизнь сложилась так, что за эти трудные годы моё политическое влияние заметно усилилось, и со временем я мог практически на равных общаться с Помпеем и Крассом.

Почти всё это время я оставался очень близко связанным с Крассом. Он помог мне материально во время выборов. Летом того года, когда Помпей стал командующим на Востоке, меня выбрали эдилом. Тогда мне было тридцать шесть лет. В должность мне предстояло вступить к концу года, и я искал, где занять ещё денег, чтобы сделать моё пребывание на этом посту запоминающимся. В тот год Красс и Катул стали цензорами, и Красс пообещал, что поручит мне восстановление и украшение Аппиевой дороги. А это тоже стоило денег. И хотя я должен был получить определённую сумму из казны, мне хотелось потратить на эту дорогу гораздо больше денег.

Но до того, как я начал заниматься всем этим, я стал в определённой степени участником заговора. Это был нелепый заговор, в котором скорее проявилась импульсивность Катилины, чем предусмотрительность Красса. Ведь и он участвовал в нём.

Сам Красс, несмотря на свои политические способности, действовал методами скорее не государственного деятеля, а финансиста, что заставляло его скрывать свои истинные цели и добиваться их руками других людей. Он прилагал огромные усилия, чтобы добиться репутации человека респектабельного и скромного. Красс часто бывал великодушен с теми, кто был должен ему деньги. Прекрасный оратор, пользовавшийся авторитетом в сенате, он не скрывал своих опасений насчёт слишком большой концентрации власти в руках Помпея. Однако в то же время Красс гораздо планомерней, чем Помпей, старался принизить роль сената и прибрать к рукам верховную власть в стране. Для выполнения своих планов он порой использовал людей бесчестных и неуважаемых, от которых потом приходилось избавляться. Его методы были бессовестными, но конечная цель оставалась неизменной. Для него было бы выгодно, если бы он сам или человек, которому он доверяет, стал командовать армией либо в Италии, либо в Испании, либо в Египте и на равных мог противостоять Помпею. Ирония судьбы состояла в том, что цели своей он добился, но это стоило ему жизни. Помпей достиг своего положения, непосредственно обращаясь к людям. Мне казалось, что на тот момент это был единственный действенный метод. Однако Красс-финансист хотел одним махом решить сразу несколько проблем. В частности, он хотел, чтобы консулами назначили его людей. В те годы он потратил огромные суммы, вложив их в выборы консулов.

Планы его были тщательно продуманы ещё до выборов, на которых меня избрали эдилом. Если бы в тот момент кандидаты на пост консулов, поддерживаемые Крассом, были избраны, предполагалось, что были бы предложены законопроекты, по которым под наше влияние попадали Испания и Египет. Амбициозный, но, как оказалось, бесперспективный молодой человек, Гней Пизон, был бы направлен в Испанию, а я в Египет. Если бы наши планы осуществились, мы бы получили власть, подобную той, которой обладал Помпей, но центр которой был бы в Риме.

Одним из кандидатов Красса на выборах того года стал Катилина. К тому времени мне удалось узнать его поближе, и я предпочёл бы вовсе избегать общения с ним, если бы он не был человеком, способным представлять наши интересы, и в частности мои, в борьбе за пост эмиссара в Египте. Конечно, у него были некоторые достоинства. Он был предан друзьям, храбр, силён и физически и морально, если только категория морали к нему применима. Как и я, он происходил из обедневшей патрицианской семьи. С самого начала своей карьеры он мечтал добиться величия и действовал без зазрения совести. Он воевал на стороне Суллы, во времена террора он обогатился за счёт его жертв. Ему удалось сохранить место в сенате и во времена консульства Помпея и Красса, когда многие сторонники Суллы были лишены цензорами своих мест. Возможно, именно тогда Красс решил, что Катилина сможет помочь ему в будущем. Несмотря на то что долги его бесконечно росли, он добился поста претора, и в тот год, когда Помпей проводил кампанию по борьбе с пиратами, Каталина стал наместником в Африке. Там он нечестным путём нажил много денег, и, когда вернулся в Рим, ему грозило судебное разбирательство. Однако, став официальным кандидатом на пост консула, он надеялся, что оно будет отложено, а в случае победы (в которой он, похоже, не сомневался) безопасность была ему гарантирована. Задолго до того как имена кандидатов на консульство были объявлены, он уже стал говорить так, будто избрали именно его. Он был предан политической линии, выработанной Крассом и мной, и на данном этапе мы могли контролировать его, если бы он действительно получил власть. Ему нравилось делать вид, что все идеи принадлежат ему, и своими непродуманными высказываниями он приносил вред не только себе, но и нам. Он любил повторять, что является гласом народа, освободит его от непосильного бремени долгов, а тех, кто попытается встать на его пути, уничтожит. Его бедами были тщеславие и фантазёрство. Он не мог понять, что угрозы бессмысленны, если у тебя нет власти их реализовать. И действительно, его высказывания не приносили ему ничего, кроме вреда. Таким образом, консул, отвечавший за проведение выборов, отказался регистрировать его как официального кандидата, мотивируя это тем, что обвинения против него уже были в суде. Так как обвинитель ещё не был назначен, подобные меры консула не имели прецедента и носили провокационный характер. Но Каталине было некого винить, кроме себя самого.

Несмотря на отстранение Каталины, наши планы не нарушились. Были и другие кандидаты, на которых мы могли положиться. Красс начал кампанию по выдвижению Публия Суллы и Публия Автрония. С помощью огромных взяток им удалось победить. Сулла был племянником диктатора и моим некровным родственником. Он был умён и богат. Гораздо позднее уже под моим руководством он сыграл решающую роль в битве, определившей судьбу республики. Единственным достоинством другого кандидата было то, что он целиком зависел от Суллы и Красса, будучи должен им огромные суммы денег. По натуре он был груб и жесток.

Казалось, что после избрания этих кандидатов нам легко удастся выполнить наши планы на следующий год. Однако опять Красс допустил грубую стратегическую ошибку и выборе людей. Сенат так или иначе был готов принять Суллу, но что касается Автрония, об этом не могло быть и речи. В то же время у них не было такой широкой поддержки граждан Рима, чтобы они могли игнорировать выступления сенаторов против них, как впоследствии смог поступить я.

В данном случае сенат действовал стремительно и довольно успешно. Проигравшей стороной на выборах были мой дядя Луций, младший из братьев Котта, и Манлий Торкват. Они-то и выдвинули против победивших обвинения в даче взяток и при значительной поддержке сената выиграли это дело, после чего их назначили консулами вместо Суллы и Автрония.

Все эти события произошли в конце ноября. А где-то в начале декабря Каталина собрал Суллу, Автрония и других в доме Красса, чтобы рассказать нам (так как я тоже там был) свой поразительный план захвата власти. В мерцании лампы Каталина казался гигантом. Его жесты были скупы, но очень энергичны и выразительны. Казалась, он был выкован из железа, а не рождён из плоти и крови. Он горел огнём решимости начать революцию. Подтверждением тому был тот факт, что ему удалось увлечь своими идеями такого здравомыслящего человека, как Сулла, и почти добиться поддержки Красса.

Его план был очень смел и абсолютно неадекватен складывающимся обстоятельствам. Короче, он предполагал убить консулов в день вступления в должность — первого января. На их места встанут Сулла и Автроний, которые создадут законодательную базу для уничтожения всех тех, кто выступит против нового режима. После этого быстро и решительно претворяется в жизнь наш с Крассом план. Пизон становится наместником обеих провинций Испании и создаёт там армии. В Африке его должен был поддержать один известный человек по имени Ситтий, имевший влияние среди местных племён и, что немаловажно, экономическую заинтересованность в этом регионе. Тем временем я получаю полномочия на аннексию Египта. Жителям Северной Италии будут даны права граждан Рима, кроме того, предполагалось принятие ряда популистских мер, среди которых сокращение процентной ставки по долгам. Именно это особенно привлекло многих заговорщиков, в том числе Гая Антония Кретика, против которого я когда-то выдвигал серьёзные обвинения.

Итак, если бы всё прошло успешно, мы стали бы контролировать не только Рим и Италию, но и все жизненно важные территории, откуда поступают основные запасы продовольствия и где производится набор рекрутов в наши армии. Для официального закрепления этого режима и его усиления было предложено провозгласить Красса диктатором, а меня назначить начальником конницы. Оставалось неясным, какую роль, кроме убийства консулов, отводил себе Каталина, хотя казалось очевидным то, что в ближайшее время он не займёт никаких официальных постов, а в следующем году будет выбран консулом.

Меня раздражала некоторая мелодраматичность всего этого заговора, кроме того, я был противником использования убийства в качестве метода политической борьбы. Слишком часто я сталкивался с подобного рода вещами в детстве. К тому же неужели Каталина был так наивен, думая, что я буду участвовать в убийстве собственного дяди? Да и в целом его подход к проблеме революции в современном обществе казался мне неправильным. Конечно, поднять восстание в Риме и захватить там власть представлялось возможным, но бунт лишь в отдельно взятом городе не мог гарантировать нам долгосрочную власть во всей стране. Продолжительным успех мог быть лишь при поддержке в провинции и армии. Однако это всё не может быть организовано в одночасье. Тем временем у Помпея было то, чего нам как раз и не хватало, и в случае, если мы попытаемся установить наш режим теми же методами, которые когда-то использовали Марий и Сулла, за что многие их ненавидели, Помпей не преминет воспользоваться возможностью восстановить порядок, что и сделает без особых трудностей, если только не настолько глуп, чтобы дать нам три-четыре года на подготовку и реализацию нашего плана.

Для меня эти факты были абсолютно очевидны, часть из них была ясна и Крассу. Но, будучи финансистом, Красс был готов извлекать прибыль из всех жизненных обстоятельств. Очевидно, предложения Каталины поставили его в затруднительное положение. Каталина ещё нужен был ему, и он не хотел отвергать его сейчас. Кроме того, он должен быть готов к любой неожиданности, даже к такой, как успех этого заговора. Таким образом, он дал понять, что, по крайней мере, заинтересован в нём, однако настаивал на том, что открыто может позволить себе откреститься от заговора, что даст ему возможность помогать заговорщикам гораздо эффективнее. Несомненно, можно было заставить поверить всех заговорщиков, что Красс на их стороне, а я, считавшийся человеком, к нему близким, в свою очередь готов выполнить отведённую мне роль. Однако я оказывался в очень неудобной ситуации. С Крассом меня связывала не только финансовая зависимость, но и узы дружбы, а также общие политические интересы. Определённые обязательства я имел и по отношению к Каталине, ведь многие из его сторонников были моими друзьями и помощниками. С другой стороны, я чувствовал, что заговор принесёт мне и Крассу гораздо больше вреда, чем пользы. Конечно, меня беспокоила и опасность, грозившая моему дяде Котте. Мне необходимо было каким-то образом предупредить его о нависшей угрозе, если только сам Каталина не сделает это ненужным. Ведь всех беспокоила полная неспособность Каталины хранить секреты. В последние дни декабря он ходил по Риму в окружении гладиаторов и вооружённых рабов и, в какой бы компании он ни находился, начинал распускать язык. Стало ясно, что он собирается применить насилие, и сенат на основании отчасти слухов, отчасти проверенной информации принял решение организовать первого января охрану вступающих на должность новых консулов.

Эта мера была необычна и оказала влияние не только на самих заговорщиков, которые сразу же отказались от своего плана, но и на общественное мнение в целом. Непонятно было, чему верить. Одни считали, что никакой опасности не существовало, другие же были убеждены, что события, происходившие во времена Суллы и Мария, могут в любую минуту повториться. Мнения консулов были почти схожи. Мой дядя Котта, большой любитель выпить, предпочитал считать, что слухи о заговоре сильно преувеличены. Однако я заметил, что он стал избегать моего общества. Другой консул, Торкват, открыто заявил, что не верит ни единому слову о существовавшем заговоре против него. И для того чтобы убедить в этом людей, а может, для того, чтобы обеспечить своё будущее, он предложил Каталине свою помощь в проходящем судебном разбирательстве, в качестве адвоката. То же самое сделал Цицерон. Он хотел помочь, желая заручиться поддержкой Каталины, Красса и меня на выборах. Однако Каталина принял предложения Торквата, которого совсем недавно замышлял убить, надеясь не иметь ничего общего с Цицероном, чьи способности и потенциал он глупейшим образом недооценивал и которого презирал за его неблагородное происхождение.

Лишь несколько человек в сенате настаивали на продолжении более тщательного расследования замышлявшегося заговора. Однако Красс легко смог уговорить большинство сенаторов, не желавших раздувать скандал, закрыть глаза на всё происходящее. Какое-то, правда весьма короткое, время казалось, что Красс был прав в том, что мы сможем получить выгоду даже от неудавшегося заговора Каталины. Само подозрение о его существовании заставило сенаторов понервничать, и они старались всячески угодить Крассу, который, несмотря на всю свою непопулярность в народе, мог перевесить чашу весов на сторону заговорщиков. В такой ситуации Крассу удалось в начале года добиться назначения на должность наместника в испанских провинциях своего ставленника Пизона, однако этот успех оказался слишком краткосрочным. Пизон был абсолютно неподходящим кандидатом на этот пост — он презирал испанцев, за что они и убили его через месяц после прибытия туда.

К тому времени сенаторы стали чувствовать себя увереннее и, как я и ожидал, противились всему, что казалось им либо опасным, либо слишком либеральным. Одной из основных наших целей, которая, кроме того, касалась и меня лично, была аннексия Египта. Вскоре стало ясно, что наше предложение встретит яростное сопротивление. В конце концов, даже несмотря на то, что Красс через своих агентов вынес его на собрание граждан Римской республики, мы потерпели поражение, причинами которого были усилия реакционно настроенных сенаторов, возглавляемых Катулом, однако определяющей стала, по моему мнению, блестящая речь Цицерона. Как и Катилина, Красс недооценил Цицерона как весомую политическую фигуру. Он не предпринимал никаких усилий, чтобы привлечь его на свою сторону, хотя сделать это было очень просто — Цицерон так легко попадался на лесть. К тому же в тот период он искал сторонников для выдвижения своей кандидатуры на выборах консулов. И сейчас во многом из-за того, что Катилина и Красс недооценивали его, он стал отдаляться от нас и искать поддержку у совсем других людей. С его точки зрения, он сделал разумный ход, так как за это время очень большая часть аристократии была обеспокоена проводимой политикой, как реальной, так порой и вымышленной, но которую связывали с именами Каталины, Красса и моим. Они готовы были поддержать самостоятельного Цицерона, который отчасти пользовался популярностью в народе, лишь бы не допустить победы Каталины. Таким образом, ни одна из наших основных целей не была достигнута. Даже предложение Красса о решении вопроса Северной Италии не было поддержано его коллегой цензором, который не поддался ни уговорам, ни подкупу. Но Красс широко разрекламировал своё предложение и стал призывать молодых италиков приходить в Рим под его опеку. Он считал, что они могут пригодиться в крайнем случае. И опять просчитался. К тому времени сенат уже пришёл в себя и сделал всё, чтобы не допустить создания личной армии в самом центре империи. На следующий год обстановка в Риме в связи с приближающимися выборами накалилась, и был принят закон о выселении всех италиков из Рима на другой берег реки По.

И всё-таки, несмотря на все политические ошибки, допущенные в основном из-за просчётов самого Красса, лично для меня этот год был очень даже удачным, ведь меня избрали курульным эдилом.

Глава 4 УСПЕХИ И НЕУДАЧИ


На этой должности я приложил очень много усилий для того, чтобы сделать Рим ещё более красивым и проявить себя. До сих пор с удовлетворением вспоминаю тот год, когда впервые в жизни у меня появилась возможность сделать что-то заметное для города и показать римлянам, что я успешно справляюсь со своей задачей.

Выполняя свои обязанности, я тратил больше денег, чем любой из предшественников на этом посту. Однако все признавали, что деньги тратились щедро, но с умом. Огромные суммы денег я занимал у Красса и Бибула, который, к несчастью для него, был моим коллегой на посту эдила, а позже и консула. До самой смерти Бибул оставался одним из моих самых непримиримых врагов. На это у него имелись веские основания, особенно если вспомнить наши взаимоотношения в тот период, когда мы Оба были консулами. Его невыдержанность на людях не находила объяснений и не принесла самому Бибулу ничего хорошего.

В основном он жаловался на то, что я использую его деньги, чтобы присвоить себе все лавры за проведение великолепных праздников года. Лавры достались действительно мне, но Бибул был сам виновен в этом. До этого я говорил ему, что если он, могущий позволить себе большие расходы, будет щедро тратить деньги на игры и фестивали, которые мы оба предлагали народу, я сам, обладая талантом проведения подобных мероприятий, возьму на себя всё бремя ответственности за их организацию. Такой уговор казался мне очень удобным для нас обоих и к тому же честным. Однако Бибулу не хватило ума, чтобы получить хоть какую-то выгоду из этого. Его характер, в котором странным образом сочетались наивность и вспыльчивость, не давал ему вести себя с изяществом и достоинством на публичных мероприятиях. Вместо того чтобы тихо сидеть на месте во время зрелищ и делать вид, что и он участвовал в их организации, он всегда громко выражал своё удивление по поводу увиденного, восхищение и, в конце концов, презрение к тому, что он считал проявлением моего расточительства. Люди очень скоро обратили внимание на его поведение и с радостью, так как я уже был их любимцем, стали хвалить только меня за представления. И всё же я выполнил свою часть договора, и поэтому меня нельзя было обвинять в том, что Бибул из-за своего поведения не получил вознаграждения за расходы.

Конечно, я проводил кое-какие мероприятия и самостоятельно, не используя деньги Бибула. Помимо того что я занимался постройкой галерей в Капитолии, где выставил свою собственную коллекцию картин и произведений искусства, ещё много времени тратил на украшение храмов и общественных зданий. Позже, после того как Красс, бывший в то время цензором, назначил меня смотрителем Аппиевой дороги, я потратил на эту важную артерию Италии целое состояние, не считая денег, выделенных мне казначейством.

Игры, которые мы проводили весной в честь матери-прародительницы, были просто великолепны. Именно во время проведения этих игр Бибул впервые проявил свою чрезвычайную раздражительность. Но римские игры, которые мы проводили в конце года нашего пребывания на посту, оказались ещё более запоминающимися. На них я устроил состязания гладиаторов в честь моего отца. Я не хочу сказать, что отец играл очень важную роль в моей жизни. Он умер за двадцать лет до игр, но всё же я хотел увековечить его память, хотел, чтобы он узнал, если, конечно, умершие сохраняют какие-то чувства или понимание (во что я не очень верил), что наша семья хотя и постепенно, но приобретала влияние в государстве. Итак, я намеревался устроить самое роскошное состязание гладиаторов, которое когда-либо видели римляне. Сражаться должны были триста двадцать пар, и я бы нанял ещё больше, если бы сенат в спешном порядке не принял декрет, ограничивающий число людей, которое может вывести на арену один человек. Времена были очень неспокойные, и вполне возможно, некоторые люди могли подумать, что я собираю армию для революционных целей. Однако декрет был принят для того, чтобы, насколько будет возможно, контролировать вероятный рост моей популярности. Такой поступок сената подарил мне одну интересную идею

Я потратил деньги, на которые собирался нанять ещё гладиаторов, и вооружил те шестьсот сорок человек, которые у меня уже были, серебряными доспехами. Это произвело невообразимое впечатление и, как мне кажется, невероятно разозлило Бибула.

Но наибольшую популярность я завоевал благодаря одному событию, которым хотел почтить память моего дяди Мария. Это произошло незадолго перед тем, как я покинул пост. Втайне от всех я заказал несколько прекрасных скульптур Мария и Виктории[244], держащей в руке трофеи. Эти скульптуры, украшенные золотом и надписями, говорящими о битвах, которые спасли Рим от нашествия варваров, были пронесены ночью по улицам города и водружены в Капитолии. Реакция римлян превзошла все мои ожидания. На следующий день окрестности Капитолия и весь форум были заполнены ликующей толпой. Она торжествовала по поводу подтверждения славы человека, который всё ещё считался её лидером и товарищем. Толпа была также благодарна мне за то, что я устроил ей этот праздник. Я был невыразимо тронут, когда услышал, что люди вместе с именем Мария выкрикивают и имя Цезаря.

После этого праздника я подвергся жестоким нападкам в сенате со стороны Катула.

— Раньше вы подрывали основы государства втайне от всех! — кричал он. — Но теперь вы выставили свои орудия против него в открытую.

В этих словах была доля правды, но я мог позволить себе не обратить на это внимания и дал осторожный ответ старому сенатору, который всегда оставался мне врагом. Хотя некоторые из «орудий», как назвал их Катул, возможно, и были видимыми, мы с Крассом продолжали участвовать в том, что можно назвать «подрывом». В год моего пребывания на посту эдила мы разработали несколько подробных, но осторожных планов, нацеленных не только на то, чтобы осуществлять контроль за выборами консулов, но и на то, чтобы осуществить с помощью посредников некоторые реформы, которые смогут предоставить нам большую власть в государстве. Красс работал над этой программой с тем большей энергией, чем сильнее в нём росла тревога по поводу постоянно прибывавших с Востока вестей о военных успехах Помпея. Войска «Великого» от Каспийского моря дошли до Сирии и Аравийского полуострова. Им было объявлено о завоевании до тех пор неизвестных народов. Римлянам льстила мысль о том, что двенадцать царей обхаживают Помпея на его зимней квартире. Однако Красс совсем не разделял их восторга. Он был уверен, что Помпей в конце концов использует свою победоносную армию, чтобы стать диктатором. Красс был готов пойти на всё, что угодно, лишь бы предотвратить эту возможность. В сенате многие разделяли опасения Красса (хотя я не относился к ним). С другой стороны, сам Красс, постоянно игравший с революцией, не открывая своих карт, тоже был объектом подозрений. И его «знание» человеческой натуры снова подводило его, на этот раз в отношении Каталины и Цицерона.

Каталина снова получил право выставить свою кандидатуру в консулы. Суд против него в основном благодаря деньгам и влиянию Красса был проведён так, что Каталину оправдали, несмотря на все свидетельства против него. К тому времени с Востока вернулся юный Клодий. Там он причинил много вреда своему шурину Лукуллу, но не смог обратить это в свою пользу и лишь заработал репутацию дерзкого и пылкого оратора, защитника интересов тех, кто считался угнетённым. В личной жизни он был таким же расточительным, как и я, и ещё более распутным. Он был должен большие деньги Крассу и в целом готов был сделать всё, что бы ни предложил ему он. Именно под влиянием Красса обвинителем в деле Каталины был назначен Клодий. Он легко договорился с защитой о выборе присяжных и представил суду доказательства таким способом, что если бы присяжные и были честны, то они вряд ли вынесли бы вердикт «виновен». Естественно, не обошлось без скандала. К тому же Клодий не смог устоять перед соблазном жестоко раскритиковать некоторых сенаторов, как реакционных, так и умеренных. Поэтому была веская причина для беспокойства.

И всё же Катилина был оправдан, и казалось вполне возможным, что с финансовой поддержкой Красса он и Антоний Кретик будут избраны консулами на будущий год. Единственным их соперником, который мог представлять опасность, с нашей точки зрения, был Цицерон, которого Красс продолжал недооценивать. Красс считал, что Цицерон, будучи сыном провинциального землевладельца, никогда не занимавшего государственного поста, не получит поддержки от аристократии. Не поддержит его и народ, так как у него нет программы, которую можно было бы назвать народной. Цицерон пытался заручиться поддержкой сразу с нескольких сторон: от сената, народа, всаднического сословия, Помпея. В неистовых попытках добиться консульства он польстил даже Катилине. Короче говоря, Красс решил, что этого непоследовательного человека не стоит воспринимать всерьёз.

Я часто замечал, что люди страстно стремятся приписать другим свои собственные недостатки. Так, критикуя Цицерона, Красс, казалось, не видел того, что его главным недостатком как политика было то, что, хотя он имел чёткую программу, никто, кроме его ближайших друзей, не знал, какой линии он придерживается. Поэтому очень часто казалось, что одновременно он поддерживает противоположные точки зрения. Его оценка Цицерона была поверхностной и неверной. В те дни Цицерон был не только амбициозным человеком. Он был чрезвычайно умён, хотя ум его скорее являлся умом юриста, чем государственного человека. В области государственной деятельности его идеи были устарелыми, слишком сентиментальными. Иногда он был просто похож на сноба. В мечтах он всегда видел своё имя в исторических книгах. Однако в моменты всеобщей истерии такой человек может навязать своё мнение другим, особенно если он, как Цицерон, обладает поистине великолепными ораторскими способностями. В той ситуации, в которой Цицерон оказался тогда, его недостатки оказались полезными для достижения намеченной цели. Строго говоря, его высокопарные фразы о «единстве и согласии классов» ничего не значили, так как интересы различных классов оставались полярными, а сам Цицерон не имел программы, которая могла бы примирить их. И всё же какое-то время большинство среднего класса верило в то, что Цицерон говорит разумные вещи, а аристократия в сенате считала, что в трудной ситуации Цицерон может оказаться очень удобным инструментом для удовлетворения её собственных интересов. Цицерон искренне верил в то, что является блестящим государственным деятелем, и какое-то время действительно был похож на него благодаря своей энергии, талантам юриста, писателя и драматурга.

Вскоре после того как он выдвинул свою кандидатуру на пост консула, Цицерон проявил талант юриста несколько странным для меня образом. После ухода с должности эдила я хотел воспользоваться огромным успехом, пришедшим ко мне после праздника, устроенного в память Мария. Поэтому, получив назначение на должность судьи, рассматривающего дела об убийствах, я решил пересмотреть некоторые наиболее нашумевшие преступления, совершенные по приказу Суллы. По моему распоряжению двум преступникам должен был быть вынесен приговор. В отношении одного было доказано совершение трёх убийств. Другой, будучи центурионом[245], по приказу Суллы на форуме заколол своего командира Офеллу. Эти дела получили резонанс, на что я и рассчитывал, как вдруг Цицерон предпринял шаг, который я должен был предвидеть. Через одного из своих друзей он вызвал в суд Каталину и обвинил его в совершении нескольких убийств, к которым он, несомненно, был причастен в период террора Суллы. Цицерон, без сомнения, знал о том, что так как я и Красс поддерживали предвыборную кампанию Каталины и были связаны с ним даже узами дружбы, то мы попытаемся отложить или совсем отменить слушание дела. Я мог воспользоваться буквой закона только против моих врагов или политических противников. И всё же сама угроза рассмотрения дела нанесла вред Каталине, так как это напомнило избирателям о том, что он и в какой-то степени Красс когда-то имели прямое отношение к худшим проявлениям тирании Суллы. Поступок Цицерона поставил и меня в глупое положение, так как, чтобы остаться верным друзьям, мне пришлось вести себя непоследовательно, что недопустимо в отношении закона.

В то же время, хотя избрание Каталины и Антония в консулы казалось нам всё ещё возможным, Каталина продолжал вести себя с присущими ему высокомерием и чёрствостью. Он не скрывал, что тратит большие деньги на подкуп голосов. Его поведение вызывало беспокойство даже у Красса, который стал сомневаться в том, что Катилина будет послушной игрушкой в его руках. Казалось, что из хвастовства он намеренно противодействовал тому, что, по нашему с Крассом мнению, принесёт ему успех. Так, он не спешил опровергнуть слухи о том, что намеревается предложить сенату отмену всех долгов. В результате в торговых кругах Рима началась паника, а Цицерон заработал больше голосов и тут же воспользовался ситуацией с умом и дальновидностью.

Цицерон всегда верил в то, что его поведение в этот и следующий годы даст ему возможность навсегда остаться в памяти людей одним из величайших государственных деятелей Рима. Такое стремление абсурдно. У него нет концепции, которая действительно отвечала бы потребностям сегодняшнего времени, и если бы он пережил меня и снова занялся политикой, то почти несомненно был бы уничтожен. И всё же его пример очень интересен. Я думаю, он действительно войдёт в историю, но вопреки его желанию не как государственный деятель, а как неординарный человек, пример того, как в определённые моменты литературный талант может заменить талант политика. Я говорю так, потому что уверен, что его литературный талант неоспорим. Я всегда восхищался им, хотя и сам претендую на обладание литературными способностями. Даже когда я внимательно разбираю каждый его аргумент, то не устаю изумляться тому, с каким мастерством и страстью он изложен. Неудивительно, что в годы своего могущества аргументы Цицерона убеждали и его самого.

С тех пор я, конечно, прочёл несколько книг и поэм, в которых Цицерон попытался напомнить о том, что, по его мнению, являлось его величайшим успехом. Я не удивлюсь, если эти труды Цицерона, в отличие от всех остальных, которые, несомненно, найдут своё место в истории, будут забыты или заброшены. И всё же мне жаль этого. Хотя тщеславие Цицерона выдаёт в нём ребёнка, в его идеализме есть что-то трогательное и поучительное. Цицерон постоянно говорит об одном и том же — единстве и порядке в государстве. Ему приятно думать о том, что под его руководством однажды существовало то, о чём он говорит как о «союзе всех хороших людей», силе, направленной на осуществление благородных целей: мира, справедливости и хорошего правительства. Особенно его радует то, что всего этого он достиг без использования армии. Он заходит так далеко, что говорит: «Пусть оружие уступит место тоге», — имея в виду, что при высшей форме политической власти не понадобится военная сила.

Вполне возможно, что в некоторых государствах эта идея может найти своё воплощение, но Цицерон жил не в таком обществе. Единство, о котором он мечтал, было недостижимо. Его «хорошие люди» были далеки от идеала. Они были обычными реакционерами, которых поддерживало большинство среднего класса, боявшегося революции. Сам Цицерон ничего не делал, чтобы развеять их страхи, а лишь нагнетал атмосферу истерии. Только в такой атмосфере он мог удержать власть в своих руках. Как только непосредственная опасность, степень которой он так преувеличивал, исчезла, исчезла и его партия. Его «хорошие люди» стали такими, какими были всегда, — плохими, а сам Цицерон с возвращением Помпея и его армии стал почти голым в своей тоге.

И всё же, хотя в конце концов Цицерон перестал играть заметную роль, нельзя отрицать, что какое-то время он обладал реальной властью. Больше чем кому-либо другому, ему удалось сломать наши с Крассом планы, а его действия даже привели к тому, что я оказался в опасности.

В дни, предшествующие выборам в консулы, когда всех, и Красса в том числе, начало тревожить вызывающее поведение Каталины, Цицерон выступил в сенате с самой блестящей речью, какую я когда-либо слышал от него. Он предложил ужесточить наказание за подкуп избирателей и запретить большинство политических клубов. Это предложение, конечно, было нацелено на Каталину, но не причинило нам вреда. Тогда было легко найти трибуна, который наложил бы вето на предложение, прежде чем оно стало законом. Однако было невозможно предотвратить обсуждение предложения, а в ходе дискуссии Цицерон, естественно, не упустил возможности напасть на своих соперников. Во время выступления он был одет в белую тогу, которую по традиции надевают кандидаты на избрание в консулат. Позже его речь вышла в свет под заголовком «Речь в белой тоге». Даже в неисправленном для выхода в свет виде это было произведение ораторского искусства. Оно изменило расстановку голосов на выборах. Я всё ещё слышу дрожащие нотки его голоса, постепенные и часто продуманные переходы от неистовства к глубочайшему спокойствию, скороговорку одних предложений и тяжёлое падение других. Вначале он, как обычно, нервничал, но очень скоро взял себя в руки, и я, зная, что от него исходит опасность для меня и Красса, не мог не отметить, как блестяще он владеет словом.

Обличительная речь Цицерона была великолепна. Основным её содержанием стали характеры и карьера Каталины и Антония. Катилина, которого Цицерон по традиции назвал неверным супругом и убийцей, был обвинён в интрижке с одной из жриц Весты. Тогда я подумал, что это обвинение было не из лучших, так как эта жрица была сестрой жены самого Цицерона. Однако с точки зрения ораторского искусства выбор слов оказался безупречным. Он использовал язык таким образом, что умудрился создать впечатление о себе как о смелом и решительном человеке. На самом деле Цицерон лишён смелости, но в решающие моменты, и будучи уверенным в полной поддержке, создаётся впечатление, что он храбрец. В тот раз, как и на судебных заседаниях, он безошибочно понял, какие чувства владеют аудиторией. В основном это были растерянность и страх. Далеко отсюда им угрожала непобедимая армия Помпея, а здесь дома — Катилина, вселяющий ещё больший страх оттого, что было непонятно, что у него на уме. Цицерон воспользовался этим чувством бессилия, продемонстрировав власть. Он говорил с презрением о Каталине, но намекнул и на то, что за его спиной втайне от всех действуют ещё более опасные и разрушительные силы. Он ни разу не назвал ни моё имя, ни имя Красса, но вполне ясно дал понять, кого он имеет в виду. Цицерон призывал слушателей увидеть и прочувствовать всё величие Рима, достоинство сената, опасность, угрожавшую им обоим, славные деяния прошлого и уверенность в славе и стабильности будущего, которую он гарантировал, если «хорошие люди» объединятся. А кто, спрашивал Цицерон, сможет лучше всех объединить их, если не он сам, — человек, добившийся нынешнего положения благодаря поддержке бедняков и богатых, тот, кто, чтя историю и традиции, уважает и защищает величественную и почти божественную власть сената? Пусть в эти страшные дни люди доброй воли пойдут за ним, и от анархии он приведёт их к величию. Его программа была справедлива и очень проста: порядок, мир, процветание у себя дома, достоинство и профессионализм за рубежом.

Все сенаторы, за исключением нескольких сторонников нашей партии, восприняли этот призыв с величайшим энтузиазмом. Объединившись для поддержки Цицерона, сенаторы использовали своё влияние на выборах. Они были уверены, и совершенно справедливо, в том, что Цицерон сможет лучше всех выразить их интересы. Никто, кроме самого Цицерона, не воспринял серьёзно его обещание стать «народным» лидером. На самом деле своей речью Цицерон окончательно отрезал себя от народной партии, хотя сам, вероятно, сразу не осознал этого. Тщеславие его было столь велико, что он вполне мог верить в то, что в будущем все «хорошие граждане» независимо от партийной принадлежности объединятся под его началом и, послушные и довольные, останутся подконтрольны ему. На самом деле он не имел ни малейшего представления о том, куда поведёт их и какими способами, помимо своего красноречия, будет удерживать их под контролем. Вместо того чтобы создать единство, он усилил разногласия.

Однако какое-то время его коалиция, хотя и искусственно созданная, приносила определённые результаты. На выборах он снова занял первое место по числу голосов. В борьбе Антония и Катилины долгое время было не ясно, кто же станет вторым консулом, но в конце концов вперёд вышел Антоний, возможно, потому, что его отец и брат когда-то занимали высокие государственные посты. Для Катилины это было очень серьёзным ударом. Он не только не удовлетворил свои амбиции, но и был почти разорён долгами. Катилина сразу же объявил о намерении участвовать в выборах в следующем году, хотя совсем не был уверен в том, что Красс будет и впредь поддерживать его. Ставить на него и в самом деле было очень сомнительно.

Глава 5 ВЕЛИКИЙ ПОНТИФИК


Осенью, предшествовавшей выборам, и первого января, когда Цицерон и Антоний должны были вступить в должность, политическая активность римлян особенно обострилась. Во время предвыборной кампании мы надеялись на то, что одним из консулов станет всё же Катилина, и планировали в начале года представить народу некоторые предложения, которые поддержат оба консула. Теперь, после победы Цицерона, нам пришлось пересмотреть наши планы и очень скоро признать, что, какими бы недостатками ни обладал Катилина, сейчас он пригодился бы нам больше, чем Антоний. Катилина, по крайней мере, был человеком с характером, в то время как Антоний, настоящая марионетка, очень боязливо шёл на какие-то шаги и интересовался лишь тем, как бы заработать побольше денег. Цицерон, чьи амбиции и самоуверенность резко возросли, подпитанные успехом на выборах и льстящим ему вниманием со стороны знатных семей, не теряя времени, уничтожал своего коллегу как политика. Он просто подкупал его, обещая, что через год после их пребывания на посту консулов откажется от своих притязаний на богатую провинцию Македонию в пользу Антония. В обмен на это Антоний должен был поддерживать Цицерона во всех его начинаниях и разорвать отношения с революционными элементами, под которыми он, несомненно, имел в виду меня и Красса. Этот уговор всецело устраивал Антония. Он ненавидел ответственность и хотел денег. Антоний начисто был лишён чувства верности и благодарности, которые должны были по идее связывать его с Крассом, — ведь без его помощи он не смог бы добиться нынешнего положения. Таким образом, весь оставшийся год Антония можно было не принимать во внимание.

Тем не менее мы всё ещё надеялись выдвинуть наши предложения, и как можно раньше. Эти предложения должны были составить новое земельное законодательство. Продумывая их, Красс руководствовался в основном собственными опасениями и тревогами по поводу возвращения Помпея. Я лично не разделял его тревогу и был больше озабочен тем, чтобы закон получил поддержку. Мы предлагали выделить десять специальных уполномоченных, которые скупали бы земли по всей Италии и империи и распределяли их среди ветеранов и малоимущих. Уполномоченных избирал народ, а в момент выборов они должны были находиться в Риме. Это условие предотвратило бы назначение Помпея на эту должность.

Естественно, мы с Крассом рассчитывали на то, что сами станем членами земельной комиссии и будем контролировать её деятельность, а присутствие других восьми членов завуалирует наши истинные намерения и придаст ореол демократичности.

Результаты принятия закона, если, конечно, его примут, были бы очень существенными. По возвращении Помпею понадобится земля, чтобы раздать своим ветеранам. За этой землёй ему нужно будет идти к Крассу. И тогда без каких-либо серьёзных изменений пунктов законодательства можно договариваться с Помпеем и аннексировать Египет. Наконец, если члены комиссии будут должным образом выполнять свои обязанности, они заработают заслуженную известность. Практические шаги, которые мы предлагали, были тщательно продуманы и могли значительно поднять уровень жизни в Риме, укрепить положение провинций и поощрить предприимчивость и инициативу в тех, кто по разным причинам до сих пор не имел возможности проявить эти качества. Позже я сам несколько раз проводил в жизнь многие предложения, которые тогда нам приходилось продвигать с помощью какого-нибудь трибуна. Однако в тот раз наши планы снова были разрушены вмешательством Цицерона.

С момента выборов, за три месяца до вступления в должность Цицерон странным образом решил, что ни один политический шаг не может быть сделан без его одобрения. Он узнал, что было вполне естественно, о том, что разрабатывается какой-то земельный закон, и приложил максимум усилий для того, чтобы выяснить, какие именно меры предлагалось осуществить по этому закону. Многочисленные посланники Цицерона постоянно одолевали меня и Красса, уверяя, что, если только мы доверимся Цицерону, он с радостью окажет нам юридическую помощь в разработке законопроекта. Двигающие им мотивы были очевидны. Он уже удостоверился в том, что имеет поддержку в сенате, и теперь хотел снискать расположение народа, участвуя в разработке законопроекта, который, как он знал, получит поддержку в собрании. Естественно, мы отказали ему. Мы знали, что, если у него появится возможность, он попытается внести изменения в законопроект. А тот, несомненно, потеряет свою силу, так как Цицерон побоится наносить оскорбление Помпею и крупным землевладельцам. Нам также хотелось доказать, что Цицерон на деле является реакционером, и не позволить ему казаться реформатором, которым он, разумеется, не был.

Итак, до тридцатого декабря Цицерон ничего не знал о законопроекте. В этот день вновь избранные трибуны вступили в. должность, и Рулл, трибун, с которым мы договорились заранее, представил наши предложения на народном собрании и выставил на форуме текст сорока статей законопроекта. Цицерон тут же переписал их и без колебаний решил помешать принятию законопроекта, так как он был «революционным».

Как только он вступил в должность, а произошло это первого января, Цицерон выступил в сенате с жестокой критикой предложений Рулла, как всегда играя на частично обоснованных, а частично и нет страхах реакционных кругов Рима. Чуть позже он выступил на народном собрании, где говорил совсем другими словами, хотя и они достигли цели. Цицерон представил себя «народным» консулом, чьим стремлением была лишь защита интересов простых граждан. Ему удалось внести сумятицу в головы слушающих и вызвать их подозрения, неправильно трактуя сложные для понимания статьи законопроекта. В конце концов Цицерон смог найти трибуна, готового наложить вето на предложения Рулла.

Красс в основном из-за безумной боязни Помпея расценил это как серьёзнейшее поражение. Я признал неудачу, но отнёсся к ней с меньшим трагизмом. Постепенно передо мной начала вырисовываться, хотя и не очень ясно, правильная картина расстановки политических сил в последующие годы. Я понимал, что большинство сената в своей поддержке Цицерона руководствовалось неприятием каких-либо изменений, или, как они сказали бы об этом, революции. И всё же изменения, или революция, были необходимы. Меры, предложенные Руллом, были хороши сами по себе: они должны поднять уровень жизни и сделать более стабильной экономику. Но эти меры были необходимы и по другой причине. Когда люди Помпея вернутся с Востока, им потребуется земля, а если землевладельцы и торговцы будут по-прежнему препятствовать проведению необходимого законодательства, широкомасштабное распределение земли будет невозможно. Несомненно, Помпей, если верить опасениям Красса, захочет силой заставить сенат осуществить его волю, а сил у него было достаточно, хотя мне не очень верилось в то, что Помпей сможет или захочет становиться ещё одним Суллой. И всё же если Помпей не станет диктатором и не получит от сената земли, удовлетворить свою армию и сохранить собственное положение он сможет лишь одним способом: обратившись к народу, как он однажды уже сделал во время войны с пиратами и Митридатом. Если представить, что моё влияние будет усиливаться, как и в предшествующие годы, можно легко предположить, что Помпею понадобится моя помощь, а может быть, как это однажды уже случилось, и помощь Красса. Но чтобы возникла такая ситуация, во-первых, было необходимо, чтобы Помпей совсем не получал поддержки в сенате, а во-вторых, чтобы оппозиция сенату со стороны народа была очень сильна и этот народ знал, кем на самом деле являются сенатские лидеры.

В год консульства Цицерона я собирался выдвинуть свою кандидатуру на должность претора и был уверен в том, что получу её. Я уже продумывал ряд популярных мер, которые упрочили бы положение моей партии, когда умер великий понтифик, старый Метелл Пий, и мне представилась возможность предпринять кое-что гораздо более эффективное. Вопреки традициям и ко всеобщему изумлению, я решил выдвинуть собственную кандидатуру на освободившееся место.

Думаю, что это был один из самых дерзких моих поступков. Я, конечно, многое мог получить, но с таким же успехом мог бы всё потерять. Хотя в какой-то мере я рассчитывал на собственные качества, однако хорошо знал, что огромные расходы неминуемы, а если я проиграю на выборах, то не только окажусь в глупейшем положении, но и буду всецело зависеть от милости кредиторов, которые наверняка захотят рассчитаться со мной. Тогда мне придётся покинуть Рим и оставить надежды на пост претора. Это будет означать, что в будущем я не смогу стать управляющим провинцией, военачальником, а значит, и консулом. Всем этим я рисковал ради благородного титула и ослепительного успеха. Мой поступок был начисто лишён благоразумия, так как в случае поражения я бы потерял абсолютно всё, а в случае успеха всё равно остался бы очень далеко от вершин власти. Однако уже тогда я понимал, что то, что кажется неблагоразумным, может оказаться важным тактическим ходом. Наибольшие результаты всегда приносят неожиданные и невероятные поступки.

Самым невероятным для большинства людей было то, что я рискнул выдвинуть своё имя на самый высокий пост в религиозной иерархии. Мне ещё не было сорока, и я даже не был избран на должность претора, а по традиции верховный понтифик может избираться лишь из числа наиболее выдающихся государственных деятелей, которые к тому же уже побывали на высоких постах в государстве. Поэтому моими соперниками были Катул, лидер сената, бывший консулом во время восстания Лепида, и Сервилий Ватий, под командованием которого я сражался в Киликии и кто после побед над исаврами[246] получил право триумфа и титул «Исаврик». С такими соперниками у меня не было бы ни малейшего шанса победить, если бы выборы проводились так, как было установлено Суллой. Он издал закон, лишающий народ древнего права выбирать великого понтифика. Это право впредь имели лишь пятнадцать членов коллегии понтификов. Разумеется, они бы выбрали или Катула, или Исаврика, и, когда я, сам член коллегии, выдвинул свою кандидатуру, мой поступок сочли за смешную и довольно глупую саморекламу.

На самом деле он имел гораздо большее значение, чем им могло показаться. Я намеревался противопоставить мою популярность авторитету сената, а чтобы сделать это, предложил уничтожить то, что ещё оставалось от конституции Суллы (уничтожение её было моей последовательной и довольно успешной политикой). Ведь мои соперники когда-то были друзьями Суллы, и с помощью его закона не один, так другой из них непременно будет избран. Аннулировать законодательство Суллы было необходимо как для того, чтобы повысить мою популярность, так и чтобы увеличить мои шансы на избрание великим понтификом.

И это было сделано при помощи Тита Лабиена, одного из трибунов, с которым мы долгое время теснейшим образом сотрудничали как в политической сфере, так и в военной. Я познакомился с ним, когда молодыми людьми мы оба служили в Киликии под началом Исаврика. Теперь, будучи трибуном, Лабиен выдвинул законопроект, предлагающий восстановить право народа выбирать великого понтифика. Эту меру даже Цицерон вряд ли назвал бы революционной, так как настоящую революцию в процедуре выборов совершил Сулла. Законопроект Лабиена был принят, но даже тогда мои соперники не проявили ни тени тревоги. Они надеялись, что люди, помнившие древние традиции, никогда не отдадут свои голоса за кандидата, не поднявшегося по государственной лестнице выше эдила.

Однако моя деятельность в этой должности сослужила мне теперь хорошую службу. Я не только завоевал огромную популярность, устраивая роскошные празднества, но и приобрёл устойчивую репутацию человека, добросовестно и умело выполняющего свои обязанности. Если бы на пост великого понтифика выбирали людей по их достижениям, то я оказался бы в более выигрышном положении, так как совсем недавно достиг очень многого, а деяния Катула и Исаврика были в далёком прошлом. В свою защиту я бы указал на контраст между восстановленной мною Аппиевой дорогой, новыми зданиями и галереями, украшавшими Рим, и пострадавшим в огне во время возвращения Суллы храмом Юпитера, который вот уже в течение пятнадцати лет никак не мог отреставрировать Катул. Кроме камня с именем Катула, отвечавшего за реставрацию, не было никаких свидетельств деятельности смотрителя. Мне могла помочь и народная благодарность за восстановление статуй Мария. Люди также помнили о том, что как Катул, так и Исаврик выдвинулись на политической арене благодаря дружбе с Суллой, в то время как я ещё в ранней молодости дерзнул ослушаться диктатора.

Мои предположения оказались верны, и, когда это стало явным, соперники не на шутку встревожились. Катул даже попытался откупиться от меня, предлагая огромные деньги в обмен на отказ от борьбы. Это было проявление слабости, и я тут же воспользовался им. Я сделал всеобщим достоянием предложение Катула и мой ответ на него, который заключался в следующем: как бы я ни был беден, однако всегда готов занять сумму по отправлению должности, превышающую ту, что предлагал мне Катул. Я действительно занял большие деньги, хотя настоящее голосование проходило лишь в семнадцати из тридцати пяти триб, на которые специально поделили Рим. Эти семнадцать триб были определены жребием в последний момент, поэтому мне пришлось заручиться поддержкой во всех тридцати пяти трибах.

В день выборов, а эта была середина марта, меня охватило странное чувство отчаяния и страха. Точно такое же чувство я испытал, когда скульптуры Мария проносили по улицам Рима и перед аплодисментами на мгновение воцарилась тишина. Такое же чувство испытаю я и в день перехода моей армии через Рубикон в Италии. Во всех случаях исход событий стал для меня благоприятным, но сейчас мне кажется, что человек с благоговейным ужасом ожидает некоторых событий и чувство это не покидает его до тех пор, пока он не переживёт их. Поэтому я совсем не шутил, когда, уходя из дома в день выборов, сказал матери, что вернусь великим понтификом или не вернусь совсем. Я бы не смог вынести позора поражения и знал, что последует за ним со стороны моих кредиторов. И всё же я был больше уверен в своей победе.

Победа на самом деле досталась мне очень легко. Мои сторонники с огромным энтузиазмом восприняли эту весть. Нажил я и непримиримых врагов, хотя моё положение сильно упрочилось и они были не так страшны мне, как раньше. Я занял пожизненную должность, и должность эта была самой уважаемой в государстве. Одно это лишит моих врагов возможности злословить обо мне как о безответственном демагоге, как они делали это раньше.

На следующий день после выборов мы с матерью и женой переехали из старого родового имения в официальную резиденцию, предоставляемую государством церковному главе. Я должен признаться, мне было безумно приятно думать, что по крайней мере в одной области мне не оказалось равных. Огромное впечатление на меня производило и то, каким древним был мой пост и что с ним связано. Я думал о том, что в далёком прошлом должность великого понтифика имели римские цари. Причина моего благоговения заключалась также в том, что сейчас я находился в самом сердце римской истории, рядом с храмом Весты, рядом с форумом, рядом с древним дворцом царей, в котором должен был отправлять многие из обязанностей главного жреца. Я вспоминал моих царских и божественных предков, и мне казалось, что я занял место, на которое имел полное право.

Глава 6 ДЕЛО РАБИРИЯ


У меня стали появляться не только друзья, но и серьёзные враги. Главными из них в то время были старый Катон и Катул. Каждый из них мог бы заявить, что, критикуя меня, они выполняют свой общественный долг, хотя в действительности их мотивы основывались на личных антипатиях. Катул никогда не простил бы мне то, что я вернул в римскую политику имя Мария, который убил его отца. Катон не любил меня за то, что я долгое время поддерживал весьма близкие отношения с его сводной сестрой Сервилией и его мучила ревность из-за того влияния, какое я оказывал на сына Сервилии Марка Брута, который, даже несмотря на всё то, что произошло позднее, до сих пор остаётся моим любимцем. Возможно, я не нравился Катону ещё и потому, что он никак не мог подогнать меня под одну из тех весьма ограниченных категорий, которыми он привык мыслить. С его точки зрения, я был легкомысленным и поэтому должен быть невнимательным к окружающим. Он был не в состоянии трансформировать свои теоретические взгляды на действительность в соответствии с приобретённым опытом, и, вероятно, его очень раздражало, что я никак не вписывался в эти взгляды. Должен признаться, что и я всегда испытывал к Катону чувство некоторой антипатии. Меня раздражало то, что он пытался вмешиваться в мои отношения с Сервилией; мне не нравилось его стремление всё время следовать высоким принципам нравственности и его намеренная грубость, которую друзья Катона называли «свободой слова». Нельзя сказать, что он был неискренен. Катон действительно верил в то, что он является воплощением древних добродетелей. Из-за этого с ним было ещё труднее общаться, и его жизнь казалась абсолютно бесполезной. Катон никак не мог понять того, что он живёт не в прошлом, и уклонялся от всех обязанностей, возлагаемых на него в настоящем, прикрываясь античными добродетелями.

В год консульства Цицерона Катул и другие пытались сделать всё возможное, чтобы использовать реакционные настроения сената, Позволившие Цицерону занять наивысшее положение в государстве. Без сомнения, они считали, что пришло время избавиться навсегда от тех элементов, которые они считали опасными. Однако они были недостаточно сильны и решительны для того, чтобы это сделать. Во-первых, сенаторское большинство не было вполне уверено в том, кто является опасным, а кто нет. Конечно, многие из них согласились бы с тем, что Каталина, который собирался вновь выдвинуть свою кандидатуру на пост консула, был опасен. С точки зрения некоторых, Красс, который поддерживал Катилину в прошлом, представлял собой большую угрозу для стабильности. Другие, испуганные тем, что моя популярность так быстро росла, считали, что в первую очередь с политической арены нужно изгнать меня. Были и те, которых беспокоил Помпей. Его кампании на Востоке близились к завершению, и по возвращении в Италию он мог бы, если бы пожелал, навязать свою волю всем остальным. В такой непростой ситуации реакционным реформаторам было сложно последовательно выполнять свой план. Особенно трудно им было одновременно атаковать Помпея и Красса, а те сенаторы, ведущим из которых был Лукулл, которые в основном боялись и завидовали Помпею, не хотели отказываться от преимуществ, какие они могли получить, склонив Красса на свою сторону.

Я всё ещё продолжал довольно часто видеться с Крассом, а ещё до конца года события развернулись так, что нас даже сблизила общая опасность, но теперь я проводил свою собственную политику, и Красс не всегда соглашался со мной. У него окончательно возобладали чувства страха и ревности, которые он испытывал по отношению к Помпею. Таким образом, он был не в состоянии так же отчётливо, как и я, увидеть главную опасность, угрожавшую как ему, так и мне, а именно опасность того, что благодаря продуманным речам Цицерона и силе реакции, поддерживающей его, мы можем потерять наше влияние на людей. Я был прав, когда считал, что альянс между консервативными элементами аристократии и богатыми слоями населения, не входившими в сенат, явление временное. Но в тот момент его следовало опасаться. Я помню ещё по временам моего детства, что каждый раз, когда возникал подобный союз, пусть даже на короткое время, результатом становилась смерть одного или нескольких из тех, кто благодаря своему влиянию на людей был неудобен. Поэтому я считал, что не только в интересах своей будущей карьеры, но и в интересах собственной безопасности необходимо сделать две вещи: во-первых, нужно дать возможность людям почувствовать силу и не позволить запугать их до такого состояния, чтобы они безвольно подчинились любым требованиям сенаторской олигархии, а во-вторых, нужно показать, что претензии Цицерона на то, что он является лидером единого союза классов, являются всего-навсего притворством, как и было на самом деле.

Именно этой цели я хотел добиться, когда решил провести довольно устаревшее и весьма показательное слушание дела, открытого против пожилого сенатора Рабирия, который почти сорок лет назад участвовал в убийстве трибуна Сатурнина. Это случилось ещё до моего рождения, однако я считал, что дело затрагивало мои интересы: во-первых, из принципа, а во-вторых, в нём был замешан мой дядя Марий. Я часто слышал рассказы о том, что Сатурнин, бывший ярым сторонником Мария, обеспокоил сенаторов, выдвинув непосредственно на рассмотрение народного собрания некоторые весьма разумные предложения, и как Марий, который в то время был консулом, довольно неразумно позволил убедить себя в том, что необходимо военной силой сломить Сатурнина Законодательной базой (если её можно назвать законодательной) для использования силы было принятие сенатом «последнего закона», который даёт право консулу «следить за тем, чтобы Государство не подвергалось опасности». Похоже, что в данном случае Марий весьма разумно использовал свою власть. Он умело окружил Сатурнина и его сторонников на Капитолийском холме, отрезал им все пути снабжения водой и вынудил их сдаться. Абсолютно очевидно, что он намеревался сохранить им жизнь. Однако Марий совершил огромную ошибку, слишком быстро отведя свои войска, и враги народа, и его собственные враги тут же воспользовались этим. Вооружённые банды сенаторов, среди которых был молодой Рабирий, ворвались на форум и безжалостно перебили всех сдавшихся. Этот жестокий поступок имел далеко идущие последствия. Во-первых, он дискредитировал Мария в глазах его сторонников, породил в народе уверенность, что принятие «последнего закона» лишь дополняет военное положение, при котором римские граждане лишаются права на справедливый суд.

Атакуя Рабирия, который теперь уже был пожилым человеком, я хотел бросить вызов этой теории, и методы, избранные мною для этого, были не только эффектными сами по себе, но и задуманы так, чтобы продемонстрировать, что только народ обладает властью распоряжаться жизнью и смертью, и это вовсе не современное нововведение, а что-то, что глубоко уходит своими корнями в нашу историю. Были те, кто смеялся над моим стремлением сочетать традиционное и революционное, кто считал, что всё это дело не что иное, как простой спектакль. Конечно, в нём были отдельные театральные элементы, и, возможно, тот факт, что я решил восстановить некоторые архаичные процедуры, объясняется моими личными соображениями, связанными с вновь приобретённой должностью великого понтифика. Эта должность, несмотря на моё стремление модернизировать настоящее, связывала меня с далёким прошлым. Однако я нисколько не отрицаю то, что склонен черпать силы и вдохновение как из прошлого, так и из будущего. Ни человек, ни нация не могут быть великими без памяти и предвидения. Теперь, когда я обладаю властью монарха, мне хочется, чтобы эта ситуация была подкреплена соответствующим титулом, и единственное, что подходит из прошлого, — это «царь». Я предпочитаю это слово другим, таким, как, например, «император», которое бы больше понравилось римским гражданам, — и не только потому, что в душе связан с Востоком. В отличие от большинства своих граждан, я действительно уважаю прошлое и не страдаю от предрассудков. Верно, что и Греция и Рим из монархий превратились в государства с системой управления, сочетающей в себе как элементы демократии, так и олигархии. Благодаря этим системам стали возможны весьма значительные успехи, но в конце концов оказалось, что они не пригодны для чёткого и умелого администрирования. Без сомнения, жители Древних Афин отрицали тот факт, что Александр был царём так же, как и мой друг Брут с негодованием воспринимает предложение о том, чтобы этим титулом наделили меня. Но дело в том, что этот титул не только соответствует требованиям времени, но и отражает истинное желание большинства населения. Если бы они не были ослеплены политическим педантизмом, люди бы поняли, что участвуют в финальном этапе одного из тех циклических периодов истории, которые ведут в будущее путём явного отступления в прошлое. В наше время монарх должен обладать качествами и использовать методы, отличные от тех, которыми пользовались наши первые цари. Они создавали государство на основе противоречивых и разнообразных знаний наших далёких предков, которые наполовину оставались варварами. Как только они добились этой простейшей организации, то тут же стали ненужными. Но сейчас необходимость в монархии ещё большая, чем в начале нашей истории, и, мне кажется, она сохранится до тех пор, пока весь мир не будет подчинён единственной системе организации.

К этому заключению я пришёл в последние годы своей жизни. Но даже в те дни, когда начинал дело против Рабирия и только что стал великим понтификом, я понимал, пусть даже и смутно, что существует тенденция и историческая необходимость, которая заставит людей вступить вновь в прямые отношения с их руководителем, уничтожив всю сложную систему промежуточных звеньев, теперь лишь препятствующих развитию. Итак, для того чтобы осудить Рабирия, я применил метод, не использовавшийся в течение трёхсот лет. Это был суд по обвинению в государственной измене, который даже в то время, когда Римом управляли цари, встречался лишь в очень редких случаях, и мне пришлось покопаться в исторических документах, чтобы понять, как он вершился. Я обнаружил, что суд осуществлялся двумя представителями, выбранными по жребию из списка, подготовленного городским претором. Если обвиняемый признавался виновным, его приговаривали к позорной смертной казни, то есть привязывали к кресту, а затем вешали на «несчастливом», бесплодном дереве. Несомненно, вначале эта процедура несла в себе религиозно-мистическое значение: полагали, что тем самым город освободится от преступления, направленного против него самого. Отменить решение двух судей могло только народное собрание.

Несомненно, если я хотел, чтобы мои планы осуществились, необходимо было обеспечить активное сотрудничество с городским претором. Без его разрешения дело вообще нельзя было вынести на рассмотрение, а без его участия нельзя было быть уверенным в том, что двое судей вынесут необходимый приговор. В тот год претором был Метелл Целер, довольно глупый человек с темпераментом холерика и, подобно большинству членов его семьи, слишком уверенный в своей значительности. Однако я сумел использовать его так, как мне хотелось, так же, как впоследствии использовал его брата Метелла Непота. Это объяснялось тем, что оба Метелла поддавались влиянию женщин, а самое большое влияние на них имела Луция, сводная сестра Помпея, с которой у меня некоторое время были очень близкие отношения. Она помогла Метеллу Непоту, обеспечив ему весьма соблазнительное назначение к Помпею на Востоке, а мне заручиться поддержкой Целера в деле Рабирия. Жена Целера, Клодия, тоже оказалась полезной. Если вообще можно сказать, что его жена что-то любила, то она любила своего брата Клодия и сестру Клодию, которая только что развелась с Лукуллом. В этом году Лукулл должен был отпраздновать запоздалый заслуженный триумф. Он снова принимал активное участие в политике, и основной целью его деятельности стало сведение счетов с теми, кто оскорбил его. Хотя Лукулл рассматривал Помпея как главного своего врага, он не простил того, что Клодий поднял в его войсках мятеж, и, без сомнения, готов был сделать всё, чтобы помешать успешной карьере этого амбициозного молодого человека. Клодий, который хотел получить такое же влияние и власть над людьми, какими обладал я, в целом был готов поддержать любую меру, предложенную мной. Его сестра, которая была замужем за Метеллом Целером, могла делать практически всё, что хотела, как со своим мужем, так и с большей частью своих бесчисленных любовников.

Итак, несмотря на противодействие сената, суд по поводу государственной измены состоялся в своё время. Двумя судьями, назначенными по жребию, стали, как и намечалось заранее, я и мой кузен Луций, человек, склонный к самоуничижению, на которого можно было рассчитывать в том, что он всегда будет следовать за мной. Мой старый друг (мне всё ещё хочется думать о нём как о друге) Лабиен страстно и умело выступал на стороне обвинения, а я, опрашивая свидетелей и самого Рабирия, использовал любую возможность для того, чтобы отметить важность дела как юридического прецедента. «Здесь, — говорил я, — на карту поставлены наши законы, потому что если Рабирий будет признан невиновным, это означает, что сенат может в любое время независимо от того, находимся мы в мире или войне, жестоко действовать по отношению к римским гражданам и лишать их права на юридическую защиту». Конечно же, мы признали Рабирия виновным и довольно церемониально приговорили его к той смерти, которая была предусмотрена законом, чем вызвали восхищение толпы.

Будучи человеком гуманным, я вовсе не хотел казнить старика, который теперь был ужасно напуган. Кроме того, вынесение подобного сурового приговора в конце концов могло обернуться против нас. Однако я постарался создать такое впечатление, будто серьёзно намереваюсь выполнить всё как задумал, потому что хотел, чтобы сенат, а в особенности Цицерон публично продемонстрировали свою приверженность непопулярному реакционному курсу. Ведь Рабирия могла спасти либо удачная апелляция к народному собранию, либо прямое вмешательство сената. Было маловероятно, чтобы последовала апелляция к собранию, поэтому казалось вполне возможным, что сенат будет вынужден в открытую противостоять мнению народа.

Так на самом деле и произошло. Снова Цицерону пришлось выступить от имени реакционных элементов в сенате, при помощи которых ему удалось добиться своего положения. По его предложению приговор, вынесенный моим кузеном Луцием и мной, был объявлен недействительным, таким образом снимался вопрос о возможной апелляции.

Сам Цицерон гордился своим поступком. Он уже начал видеть себя как одного из великих государственных деятелей античной истории. Он противостоял экстремистским деятелям и обеспечивал победу добра и справедливости лишь при помощи силы единения и заслуженного престижа. Ему пока ещё не было понятно, что у него нет ни партии, ни программы и что он быстро теряет расположение народа. Цицерон не чувствовал, что поддержка, которую ему оказывают представители аристократии исчезнет, как только возникнет какая-либо новая ситуация, в которой действительный фактор нашей истории проявится более отчётливо, чем во время его запутанного, непоследовательного консульства.

Мы с Лабиеном решили поставить его в такое положение, когда он ещё больше скомпрометирует себя. На этот раз Рабирия вызвали для того, чтобы он предстал перед народным собранием по ряду разнообразных обвинений, многие из которых были сфальсифицированы, а в последний момент к этому списку правонарушений мы добавили обвинение в убийстве. К этому моменту этот суд стал делом чести, и Цицерон сам выступил в защиту обвиняемого. Как и следовало ожидать, его речь оказалась чрезвычайно умной. Он попытался выдвинуть довод, что атака на Рабирия на самом деле оборачивалась критикой самого великого Мария, который был консулом в то время, когда принимался «последний закон». В словах Цицерона присутствовала лишь малая толика правды, но она смутила умы некоторых слушателей. Я очень часто замечал, что заявления, заведомо являющиеся ложными, часто имеют больший эффект, чем проверенные доказательства, отвечающие действительным фактам. Однако, несмотря на всё своё умение и красноречие, Цицерону не удалось завоевать внимание слушателей. Он защищал принцип, по отношению к которому благодаря нашей предварительной пропаганде его аудитория была настроена враждебно, и если бы состоялось голосование, то вполне возможно, что Рабирия ещё бы раз осудили.

Однако я решил, что наши интересы будут удовлетворены лучшим образом, если процедура закончится несколько преждевременно и театрально. Не было никакого смысла продолжать судить старого Рабирия теперь, когда все мои цели оказались достигнуты. Нам удалось продемонстрировать и то, что народ выступает против произвольного использования «последнего закона», и то, что Цицерон, который претендовал на звание популярного консула, на самом деле таковым не является. Поэтому я договорился с претором Метеллом Целером, что ещё до того, как состоится голосование, собрание будет распущено с помощью простого, хотя и необычного, шага: будет опущен флаг, который по давно установившейся традиции развевался над Яникульским холмом во время проведения собраний. Изначально целью этой процедуры было призвать граждан к оружию в случае неожиданного вторжения вражеских войск самнитов или этрусков на тогда ещё небольшую территорию Рима. Я был удивлён, обнаружив ещё один пережиток прошлого, который отлично вписывался в мои планы. Ведь то, что приспустили флаг, позволило претору заявить, что все дела на сегодняшний день завершены. Итак, толпы народа стали рассасываться, причём все были довольны собой. Они получили хорошее развлечение и продемонстрировали свою силу, в то же время всем им в души запало глубокое подозрение по поводу Цицерона и сенаторского большинства. Многие также считали, что именно Цицерон приказал приспустить флаг, отменив тем самым все процедуры, и предпринял этот шаг, потому что понимал, насколько слабым было его положение.

С приближением лета нарастало напряжение в государстве из-за противостояния олигархии и народа. Становилось всё более очевидным, что для Цицерона «благонамеренные» были «привилегированными». Я ожидал приближения выборов, на которых собирался выставить свою кандидатуру на должность претора, продолжая делать всё возможное для того, чтобы поставить Цицерона в неудобное для него положение. Так, например, я выступил в защиту предложения, сделанного одним из трибунов по поводу восстановления гражданских прав сыновей тех, кто пострадал от проскрипций Суллы. Эта отличная мера оказалась одной из тех, которую Цицерон в начале своей политической деятельности и сам бы поддержал. Но теперь он выступил против неё. Юридическим основанием для его протеста стало то, что невозможно пересмотреть один из законов Суллы, принятый в период, когда государству грозила опасность революции. Это был плохой довод, но он оказался успешным: так много людей страстно желали увековечить несправедливость. Лишь четырнадцать лет спустя мне удалось воплотить в закон это замечательное предложение, что доказывает жестокость и непримиримость, свойственные нашей эпохе. То, что Цицерон выступил против этого предложения, снова продемонстрировало истинную природу его консульства. Прикрываясь громким лозунгом «единения классов», реакционеры смогли получить власть, и некоторые из их оппонентов совершенно отчаялись.

Глава 7 КАТИЛИНА УЕЗЖАЕТ ИЗ РИМА


Революция, которую так часто предсказывал Цицерон, действительно разразилась в конце года. До сих пор он считает, что, справившись с этим незначительным бунтом, спас Рим и всю республику от гибели. В действительности же заговор Каталины хотя и представлял некоторый интерес с политической точки зрения, не нёс серьёзной угрозы для существующей государственной системы. Даже восстание Лепида таило в себе больше опасности. Однако в то время действия Катилины в сочетании с красноречивыми выступлениями Цицерона создавали иллюзию настоящей революции.

В отличие от Цицерона, я сразу понял, что главные события этого лета и осени лишь отчасти связаны с Катилиной. Все остальные новости затмевало известие о том, что Помпей завершил свою кампанию на Востоке и в скором времени собирается возвратиться в Рим. Когда в сенате узнали, что Митридат совершил самоубийство, а его наследники передали своё имущество Помпею, была объявлена благодарственная служба, продолжавшаяся целых десять дней. Друзья Помпея в городе делали всё возможное для того, чтобы ещё более преувеличить значение его достижений, великих самих по себе. Говорили о том, что он завоевал тысяча пятьсот тридцать восемь городов (хотя трудно сказать, как они пришли к этой цифре). Замечали, что он приумножил доход в казну государства, говорили о новых провинциях, присоединённых к Римской республике, о том, как его легионы дошли до Азовского и Красного морей, не вынимая меч из ножен. Однако даже друзья отмечали, что человек, в руках которого находились такие военные силы, вполне мог претендовать на абсолютную власть.

Оппозиция Помпею в сенате усиливалась. Сенаторы завидовали его неизменному успеху и тому, что он обладал исключительной властью. Более того, пусть с опозданием, они стали говорить, что основная заслуга в победе над Митридатом принадлежит Лукуллу, и абсолютно неправомерно начали принижать значение достижений Помпея. Им было ещё легче сделать это, потому что как раз летом Лукулл отпраздновал свой великолепный триумф. Большое впечатление производили плакаты с надписями, восхваляющими не только победу Лукулла, но так же объявляющие об огромных суммах денег, предоставленных им Помпею как на ведение войны против Митридата, так и против пиратов. Кроме того, в Риме находились шесть тысяч ветеранов Лукулла. Эти люди, вероятно, совсем забыли о том, как в самый критический момент кампании предали своего военачальника, они помнили лишь о ярких победах, которые им удалось одержать под его руководством, и для того, чтобы прославить самих себя, прославляли и Лукулла.

Конечно, Красс склонен был присоединиться к врагам Помпея, но я теперь проводил свою собственную политику. Я постарался как можно быстрее связаться с представителем Помпея, Метеллом Непотом, которого Помпей отправил в Рим для того, чтобы тот выставил свою кандидатуру на выборах трибуна. Тут мне снова помогла дружба с женой Помпея Муцией: ведь Непот, так же как и Целер, были преданы своей сестре. Сама Муция в то время была сильно обеспокоена прохладным тоном писем Помпея, которые, похоже, свидетельствовали о том, что муж не одобряет её поведения в Риме в его отсутствие. И действительно, у неё было много возлюбленных, кроме меня. Непот, однако, настаивал на том, что она неправильно толкует письма мужа. Подобно всем Метеллам, он гордился своей семьёй и не мог поверить, что кто-нибудь может отказаться от союза с ним. Эта его гордость стала причиной того, что он недооценил Цицерона. Кроме того, в своих отношениях с другими членами сената он продемонстрировал полное отсутствие чувства такта. Он был искренне предан интересам Помпея, но действовал так, что это скорее отвечало моим интересам, чем чьим-либо ещё.

Нельзя сказать, что в то время было легко действовать последовательно или планировать свои поступки. Похоже, что события развивались в полном несоответствии с логикой вещей и вполне могли привести к неожиданным результатам. Единственным постоянным фактором в этой ситуации была её нестабильность. Нервозность и обеспокоенность царили как в сенате, так и среди населения. К моменту выборов консулов летом это уже довольно отчётливо проявилось.

В этом году Катилина вновь выдвинул свою кандидатуру на выборах, но его шансы котировались хуже, чем в прошлом. Пребывая в совершенном отчаянии, он рассчитывал на поддержку таких же отчаявшихся людей, как и сам. Его цели выходили далеко за рамки разумной политики, которую к тому моменту проводили мы с Крассом. Более того, те цели, о которых он заявил, отдавали не только сумасшедшинкой, но и были весьма смутными. Он говорил об отмене всех долгов и о значительном перераспределении земли, но из его речей создавалось впечатление, что все эти шаги можно предпринять только после периода специально организованной резни. Естественно, Красс был сильно обеспокоен. Во-первых, как богатейший человек своего времени, он не желал, чтобы все его капиталовложения в одну ночь испарились. Он также понимал, что если Катилина начнёт гражданскую войну, то самым возможным результатом станет то, что Помпея с его армией призовут в Рим восстанавливать порядок. Это бы предоставило Помпею как раз такой юридический статус, который он желал и которого так боялся Красс. С другой стороны, было нелегко, по крайней мере перед выборами, полностью отмежеваться от Каталины, частично из-за того, что мы давно связаны с ним старой дружбой, а частично потому, что тогда альтернативой оставался лишь союз с теми реакционными элементами сената, которым мы так долго противостояли. Моё положение было не таким тяжёлым, как у Красса: ведь я сам выставил свою кандидатуру на должность претора и потому в основном беспокоился о своей собственной предвыборной кампании. Что же касается Красса, то он повёл себя несколько неопределённо. Не лишая окончательно своей поддержки Катилину, он прекратил финансировать его, как в прошлом году, и изо всех сил старался продемонстрировать тот факт, что поддерживает одного из противников Каталины, Мурену, бывшего легата Лукулла, и, как считал Красс, могущего противостоять Помпею. Участь Мурены также зависела от поддержки ветеранов Лукулла.

Другим кандидатом в консулы был Силан, весьма уважаемый человек, основным достоинством которого было то, что он являлся мужем моей подруги Сервилии и отчимом молодого Марка Брута. Его поддерживало несколько могущественных семей, и потому шансы Силана казались неплохими. Даже четвёртый кандидат, знаменитый адвокат Сервий Сульпиций, имел могущественных сторонников. В целом можно сказать, что Каталина уже планировал вооружённый мятеж в том случае, если его кандидатура провалится на выборах. Характерной чертой его плана стала чрезвычайная жестокость и непродуманность. Единственное, что стояло у него за плечами, это популярность среди ветеранов Суллы, особенно живших в Северной Этрурии и тех, кто, занимаясь земледелием, по той или иной причине залез в долги или оказался в трудной ситуации. Среди них главным помощником Каталины выступал бывший центурион Суллы Гай Манлий, который перед выборами привёл в Рим значительные формирования недовольных солдат, на которых можно было рассчитывать в том, что они проголосуют за Катилину, и в том, что они запугают его оппонентов. В самом Риме сторонников Каталины было меньше, чем он предполагал, но среди них были некоторые представители сенаторского сословия, которые были готовы сотрудничать с ним, поддержать его и содействовать ему в любом необдуманном поступке. Среди них был бывший консул Публий Корнелий Лентул Сура. Его изгнали из сената почти десять лет назад, но он вновь вернулся туда, получив должность претора во второй раз. Он присоединился к заговору в связи с предсказанием о том, что трём Корнелиям суждено править Римом. Уже были Корнелий Сулла и Корнелий Цинна. Почему бы третьим не стать Корнелию Лентулу? Подобная отчаянная глупость характерна для этого заговора. Планы были грандиозными, однако конспираторам не удалось провести их в жизнь. Более того, они оказались настолько неосторожны, что в это даже трудно поверить. Например, у одного из них, Квинта Куриона, была любовница Фульвия, и для того, чтобы произвести впечатление на эту женщину своей будущей карьерой, он любил похвастаться перед ней тем, что произойдёт, когда Катилина захватит Рим, и рассказывал ей в подробностях всё то, что происходило на собраниях конспираторов. Фульвия сразу поняла, что получит куда больше преимуществ, если станет доносчицей, и поэтому с самого начала держала Цицерона в курсе всего того, что происходило.

Любой, кто прочитает стихи или рассказы в прозе, написанные Цицероном позже о периоде его консульства, поверит в то, что консул с самого начала целиком и полностью контролировал ситуацию. Это абсолютно неверно. Первые попытки Цицерона избавиться от Каталины как от политического противника оказались неэффективными. Он начал с того, что инициировал принятие закона, по которому ужесточалось взяточничество во время выборов. Этот закон должен был действовать против Каталины, но не причинил ему никакого вреда ввиду того, что в этот раз его не поддерживал Красс и потому он не тратил так много денег, как раньше. Единственным кандидатом, который подкупал избирателей, был Мурена, который пользовался поддержкой Лукулла, большей части сенаторов и за кандидатуру которого выступал сам Цицерон.

Выборы должны были состояться до конца сентября, но в последний момент Цицерон отложил их и созвал экстренное заседание сената. Во время этого заседания он открыто обвинил Катилину в том, что тот планирует восстание, и дал понять, что, с его точки зрения, если выборы всё-таки состоятся, то председательствующие, а именно он и Антоний, должны получить личную охрану, так же как это было два года назад, когда Катилина пытался убить моего дядю Котту и Торквата. Однако положение Цицерона было не таким сильным, как ему казалось. Он не мог открыть источник своей информации, а бесконечные повторения фраз «мне сообщили» или «я обнаружил» не подействовали на аудиторию. Сам Катилина отнёсся к словам Цицерона с презрением повелителя, и в конце заседания всеобщее мнение было таково, что Цицерон совершил ошибку, отложив выборы, и не сумел предоставить достаточно веской причины для того, чтобы доказать необходимость того, что ему действительно требуются телохранители.

Однако Цицерон как для саморекламы, так и самозащиты уже организовал для себя охрану. В день выборов он появился в сенате с охраной, состоящей в основном из всадников и тех людей, которых в своих речах он называл «людьми доброй воли». Всем бросалось в глаза то, что под тогой у него был надет сияющий нагрудник. Таким образом, он давал всем понять, что считает, будто его жизнь в опасности. Все эти меры предосторожности были излишни, потому что сторонников Каталины оказалось куда меньше, чем тех, кто поддерживал Мурену. Это были в основном ветераны-легионеры, и если бы дело дошло до схватки, то они действовали бы куда более умело, чем любые формирования воинов, которых Катилина сумел собрать в Риме. И всё-таки эта демонстрация была полезна Цицерону, и, возможно, из-за этого Катилина потерял голоса некоторых избирателей. Никаких беспорядков на выборах не случилось. Катилина снова проиграл. Консулами были избраны Мурена, грубо нарушивший цицероновский закон о подкупах, и Силан, победа которого доставила огромное удовольствие его жене Сервилии.

Если бы Катилина действительно являлся таким опасным революционером, каким его выставлял Цицерон, он наверняка бы скорректировал свои планы и начал их тут же осуществлять. Случилось же так, что прошёл целый месяц, прежде чем начались важные события. И всё-таки, хотя планы Каталины не были продуманы до конца, никаких сомнений не оставалось в том, что он готов перейти грань политической борьбы и применить насилие. Этот факт поставил меня и Красса в очень неудобное положение. Мы знали, что бунт начнётся и его обязательно подавят. Ни Красс, ни я не одобряли это безумие, но были тесно связаны в прошлом с Каталиной и понимали, что, как только восстание будет подавлено, наши враги неминуемо воспользуются моментом для того, чтобы обвинить нас в соучастии. Ситуация ещё больше осложнилась из-за поведения Каталины и его друзей в Риме. Лишившись нашей поддержки, они всё ещё желали оставаться с нами в хороших отношениях. К нам домой продолжали приходить послания, в которых нас просили уехать из Рима двадцать восьмого октября. Это была одна из тех дат, которую выбрали конспираторы для того, чтобы устроить резню. Некоторые из этих писем были, несомненно, написаны из добрых побуждений, другие представляли собой лишь неуклюжие попытки обвинить нас. Для нас обоих было ясно, что этого допустить нельзя. Красс в особенности боялся того, что в конце концов призовут Помпея, чтобы установить порядок, и он без особых на то оснований верил, что Помпей сделает всё, лишь бы избавиться от него. Меня только что выбрали претором, и после отправления этой должности я мог надеяться стать наместником в одной из провинций. Наступал переломный момент в моей карьере, и я знал, что многие могут помешать мне получить ту власть, которая казалась мне такой близкой. Поэтому очень важно было, чтобы я полностью отмежевался от конспираторов. С другой стороны, было также важно не поддерживать политику Цицерона и его сторонников. У меня была своя партия, и я хотел её сохранить. Более того, я мог видеть, что меня ждёт впереди. Я понимал, что в данной ситуации у меня и Помпея были одни и те же враги. Агент Помпея Метелл Непот, с которым я продолжал поддерживать тесные отношения, к тому моменту понял, какую глубокую зависть испытывают к Помпею некоторые сенаторы и с каким предубеждением они относятся к нему. Сам Непот при поддержке сторонников Помпея в Риме был избран трибуном, но Катон, за спиной которого стояло влиятельное сенаторское большинство, также стал трибуном. Баллотируясь на этот пост, он в открытую заявлял, что будет противостоять всем законопроектам, исходящим от Непота. Я же посчитал, что для меня выгоднее сохранить независимое положение и дать Непоту понять, что готов использовать своё влияние против врагов Помпея, а значит, и своих врагов.

Однако тем временем мы с Крассом договорились, что ради нашей безопасности необходимо показать всем, что мы не замешаны в заговоре Каталины, хотя что касается меня, то я не собирался вслепую поддерживать любые действия, предпринятые Цицероном против него. Я более склонен был поддержать Непота в его требовании призвать Помпея для восстановления порядка в Италии и предложил Крассу в данном случае снова стать на сторону Помпея. Однако Красс и слышать об этом не хотел. Нужно признать, что в то время я, больше чем когда-либо, не соглашался по политическим вопросам с Крассом. Возможно, нам не дала поссориться мысль о бедственном положении, в каком мы оказались, поддерживая ранее Каталину. Эта опасность никуда не исчезла даже после того, как мы предприняли всё возможное, чтобы очистить нашу репутацию и отмежеваться от заговорщиков. Красс выбрал довольно драматический метод для того, чтобы очистить своё имя. Ночью двадцатого октября он разбудил Цицерона и передал ему стопку писем, из которых всего одно было распечатано. В письмах содержались сведения о запланированной на двадцать восьмое число резне. Я ограничился тем, что дал Цицерону незначительную информацию о людях, пользующихся самой дурной репутацией, которые, как я предполагал, были вовлечены в заговор. На самом деле Цицерон был намного лучше информирован о деталях заговора: ведь он пользовался услугами Фульвии, но теперь я мог при необходимости сказать, что помог, а не помешал Цицерону выполнять его обязанности.

Письма, предоставленные Крассом, были вслух прочитаны в сенате и произвели большое впечатление. Катилина взял на себя ответственность за них, но продолжал относиться к Цицерону с леденящим презрением. Теперь сенат принял «последний закон», дающий консулу право «следить за тем, чтобы государство не пострадало», и обширные полномочия. Были собраны войска, чтобы подавить восстание, готовое в любой момент вспыхнуть в Этрурии, где помощник Каталины Манлий уже собрал отряды из недовольных ветеранов Суллы. В Риме на улицах болталось полно добровольцев Из представителей богатых сословий, от которых, однако, не было никакой пользы. Они лишь подчёркивали нервозность консула и его сторонников. Рабов, хозяева которых подозревались в заговоре, подвергли жестоким пыткам в надежде выжать из них информацию. Эта мера тоже не принесла никаких результатов: рабы либо ничего не знали, либо не хотели свидетельствовать против хозяев.

Сам Катилина оставался в Риме, и Цицерон, хотя и мог воспользоваться «последним законом», не осмелился тронуть его. Намеченное убийство сенаторов, о котором предупреждал Красс, конечно же было отложено, подобно многим планам Катилины. Теперь, когда сенат собрал армию, Катилина потерял даже тот весьма незначительный шанс на успех, который до этого имел. То, что он постоянно менял свои планы, скорее свидетельствует о его отчаянии, а не способности маневрировать. Шестого ноября, через неделю после того, как Манлий с армией ветеранов уже занял позиции в Этрурии, он всё ещё оставался в Риме. Вероятно, именно в этот день он в последний раз собрал руководителей заговора и составил то, что должно было стать заключительным планом. Теперь Каталине предстояло покинуть Рим и отправиться в Этрурию. Как только он окажется в безопасности, остальные заговорщики, которые оставались в городе, должны были сделать всё возможное для того, чтобы нарушить нормальную жизнь и общественный порядок. В разных районах необходимо было устроить поджоги, обещать рабам свободу, подтолкнуть население к грабежам и насилию. Конечно, Цицерона нужно было немедленно убить (это был пункт, который оставался неизменным в любых планах Катилины).

Любовник Фульвии Курион и на этот раз ничего не скрыл от неё, рассказав всё о последней встрече заговорщиков, и Фульвия тут же передала новую информацию Цицерону. Я до сих пор помню речь, которую он произнёс в сенате на следующий день. Она была великолепна и, хотя, возможно, не произвела должного эффекта, к которому стремился Цицерон, но в результате Каталина оказался полностью изолирован от всех тех, кто не участвовал в заговоре. В этой речи Цицерон слишком много восхвалял самого себя, но даже его тщеславие переставало быть обидным, потому что выражалось в безукоризненных фразах на латыни, а те места, в которых он обвинял заговорщиков, так сильно написаны, что Каталина, как и обычно присутствовавший в тот день в сенате, не попытался прервать речь Цицерона и явно продемонстрировал своё смущение, когда заметил, что сенаторы, сидевшие рядом с ним, начали отодвигаться. Они уже относились к нему как к отверженному. Отточенными, великолепными фразами Цицерон обвинил его в подстрекательстве к восстанию. Он объявил, что «последний закон», принятый сенатом, даёт ему право как консулу арестовать и осудить Катилину немедленно. Здесь он многозначительно замолчал, потому что ожидал, что последует какой-либо спонтанный призыв со стороны сенаторов, который позволит ему завершить начатое. Я приятно убедился в том, что ничего подобного не случилось. Вместо этого установилось неловкое молчание сожаления, хотя многие из сенаторов, если бы они осмелились, с радостью воспользовались бы этой ситуацией не только для того, чтобы избавиться от Катилины, но и от многих других, включая и меня. Теперь я мог видеть, насколько эффективными оказались действия Лабиена и мои в начале года, во время слушания дела Рабирия. Мы дали всем понять, каково будет отношение людей к любому магистрату, который осмелился бы отнять жизнь у римского гражданина без суда. И хотя мало кто из сенаторов воспротивился бы, если бы Цицерон решил действовать на своё усмотрение, никто не желал разделить с ним ответственность.

Цицерон, будучи очень умным адвокатом, тут же почувствовал настроение аудитории. Ему не удалось получить открытую поддержку сената, которая была ему так необходима. Тогда Цицерон мрачно заявил, что, несмотря на вопиющее преступление Катилины, он человек милосердный и никогда не станет действовать вопреки конституции. Затем, заговорив громче, он потребовал, чтобы Каталина или опроверг обвинения, или покинул город, отправившись к своей армии бродяг и разбойников. Цицерон рассчитывал, что тогда остальные поймут, насколько опасна сложившаяся ситуация.

Конечно же Цицерон знал, что Каталина намеревается покинуть Рим на следующий же день. Ведь его положение становилось отчаянным и ему ничего больше не оставалось делать. Однако прежде чем покинуть город, он, по всей видимости, сделал последние распоряжения Лентулу и другим заговорщикам, таким же отчаявшимся людям и, как показали события, абсолютно некомпетентным. Затем, пока в сенате ещё обсуждали речь Цицерона, он уехал из Рима и в сопровождении нескольких друзей отправился в лагерь Манлия в Этрурии. Здесь он появился со свитой, как консул, — жалкие потуги на величие со стороны человека, который дважды провалился на выборах и был лишён всякой возможности претендовать на этот пост. Теперь у него не оставалось ничего, кроме его несомненной отваги и упорства, благодаря которым ему удалось сохранить преданность своей немногочисленной армии. Если бы он подчинялся дисциплине, то в более спокойные времена, несомненно, стал бы полезной, выдающейся личностью. Случилось же так, что он оказался человеком, обречённым на гибель, и существовал только как симптом, свидетельствующий о болезни общества. После его бегства из Рима его объявили врагом народа, и вскоре на борьбу с ним была отправлена консульская армия во главе с не кем иным, как его бывшим товарищем Антонием Кретиком. Но прежде чем удалось окончательно избавиться от Катилины, его друзья в Риме повели себя таким образом, что это стоило им жизни и чуть было не лишило меня моей.

Глава 8 ОСУЖДЕНИЕ ЗАГОВОРА


В течение последних двух месяцев консульства Цицерона развитие событий благоприятствовало ему, хотя надо признать, что в большинстве случаев он хорошо использовал свои возможности. Величайшим моментом своей жизни Цицерон сам всегда считал начало декабря.

Третьего числа в храме Согласия у подножия Капитолийского холма было назначено заседание сената. Большинство из тех, кто присутствовал на этом заседании, были уже осведомлены о том, что Цицерон приказал арестовать Лентула и ещё четырёх сенаторов. Во всём городе царила напряжённая атмосфера. Храм окружали стражники, и огромные толпы народа собрались посмотреть, как Лентула и остальных поведут по улицам. Ходили самые разнообразные слухи. Говорили, будто Каталина уже подошёл к воротам Рима, что галлы вторглись в Италию с севера, что один или даже оба консула убиты.

Как только началось заседание сената, стало очевидно, что Цицерону удалось в конце концов получить то, чего он хотел, а именно неопровержимые доказательства вины тех заговорщиков, которых он арестовал. Лентул и его друзья действовали настолько глупо, что в это просто невозможно поверить, и у них не осталось никаких шансов защитить себя. Они планировали устроить в городе пожары и беспорядки, вовлекая в это как рабов, так и свободных граждан. Это должно было случиться семнадцатого декабря, в первый день сатурналий[247]. Заговорщики рассчитывали, что в день праздника рабов легко собрать вместе и подтолкнуть к насилию. Без сомнения, они надеялись на то, что к этому времени армия Каталины подойдёт к Риму, хотя на самом деле для этого не было ни малейших оснований. Вполне вероятно, что этот их план, подобно многим предыдущим, был бы в конце концов отменен, однако они совершили непоправимую ошибку. В это время в Риме оказались галльские посланники из племени аллоброгов. Они приехали высказать своё недовольство управлением Мурены, который был наместником этой провинции в предыдущем году и, без сомнения, злоупотреблял своим положением. Но Цицерон ничего не предпринял против Мурены, который должен был сменить его на посту консула, и галлы остались недовольны таким рассмотрением их петиции. Поэтому Лентулу и другим пришло в голову, что они могут обеспечить Каталине поддержку со стороны значительных сил галльской конницы, если смогут вовлечь в заговор аллоброгов. Это они и попытались сделать и, пренебрегая всякими мерами предосторожности, открыли им все детали своего заговора. Однако галлы оказались умными и осторожными людьми. Они тщательно взвесили все шансы на успешное осуществление заговора и решили, что в их интересах было продать информацию Цицерону. По указании Цицерона они притворились, будто готовы сотрудничать с заговорщиками, и потребовали, чтобы обещанные им за это уступки были изложены в письменном виде, скреплены подписями и запечатаны для того, чтобы они могли показать эти документы своим соплеменникам после возвращения на родину. Лентул и все остальные попались в ловушку и предоставили такие документы. Галлы, как было заранее оговорено, покинули Рим с неопровержимыми доказательствами преступных замыслов заговорщиков и были арестованы, как только вышли за ворота города.

Цицерон со своим обычным красноречием изложил эту историю сенату. Он умело представил добытые улики и потребовал, чтобы немедленно был составлен полный отчёт о расследовании данного заговора, а копии этого отчёта разосланы во все уголки Италии. Заговорщикам ничего не оставалось, кроме как признать свою вину. Было решено, что на время они должны оставаться под наблюдением наиболее известных сенаторов. Так я и Красс оказались в роли тюремщиков. Без сомнения, Цицерон знал, что мы не можем позволить заговорщикам бежать, так как нас тут же бы обвинили в соучастии, и, кроме того, он хотел заставить людей поверить в то, что весь сенат поддерживает его. Мы никак не могли отказаться. В своём доме я держал человека, который мне никогда не нравился, его звали Статилий. Я следил за тем, чтобы его хорошо сторожили.

Открытие заговора, сделанное Цицероном, произвело потрясающий эффект не только на сенаторов, но и на весь народ. В этот день его, вероятно, восхваляли так, как он только мог мечтать, и даже в его честь решено было провести благодарственную службу. Как Цицерон немедленно заметил, это был первый случай в истории, когда подобных почестей человек удостаивался за общественное деяние. В своём обращении к народу, сделанном на форуме после окончания заседания сената, он не постеснялся поставить себя в один ряд с Помпеем. Более того, даже пытался возвыситься над этим великим военачальником: ведь в то время как Помпей повёл римские войска на край света, именно он, Цицерон, спас сердце Римской республики от разрушения. В тот момент подобные замечания были приняты с энтузиазмом, хотя они сильно разозлили друзей Помпея и его самого.

В истерической атмосфере, которая в течение нескольких недель сохранялась в Риме, казалось, можно было сказать всё, что угодно и в это поверят. Хотя Цицерон старательно убеждал людей в том, что опасность миновала и что благодаря его бдительности и твёрдости всё теперь будет хорошо, он всё ещё продолжал пользоваться любой возможностью возвыситься в глазах людей. Часто выступая, он редко упускал случай оседлать своего любимого конька и поговорить о непредвиденных обстоятельствах, мародёрстве, вторжении галлов и отмене долгов. Вместо того чтобы распустить группы молодых людей, которые якобы в целях защиты города всюду расхаживали с оружием, он призвал всех «благонамеренных» граждан стать стражами порядка. «Благонамеренные», или, точнее сказать, богатые представители высшего и среднего класса, с готовностью ответили на этот призыв. Среди них можно было видеть хорошо вооружённых, совершенно невоинственных, стоявших вне политики людей. Оказался там и друг Цицерона, богатый банкир Аттик из Греции, который как раз наносил один из своих краткосрочных визитов в Рим.

Атмосфера благоприятствовала развитию ошибочных суждений, сведению счетов, и, без сомнения, нашлись сенаторы, которые рассматривали эту ситуацию как возможность избавиться от своих личных и политических врагов. Красс и я в прошлом открыто поддерживали Каталину, поэтому было легко обвинить нас в том, что мы втайне его поддерживали до конца. Реакционеры, такие, как старый Катул, старейший член сената, могли даже поверить в это предположение. Катон также вполне мог считать, что те, кто не разделяет его взглядов, при некоторых обстоятельствах могут стать преступниками. Поэтому и я и Красс оказались в весьма непростом положении.

На следующий день после ареста заговорщиков, на заседании сената, один из выступающих открыто обвинил Красса в соучастии в заговоре. Сам Красс считал, что этот манёвр был придуман Цицероном, но вполне возможно, что его инициатором стал Катул. В любом случае эта попытка не удалась. Слишком много сенаторов должны были Крассу деньги или надеялись занять, поэтому на несчастного выступающего сразу накинулись и решили посадить в тюрьму до тех пор, пока он не признается, кто подкупил его и заставил произнести эту очевидную ложь. Вполне естественно, что такого признания не последовало. Однако даже этого неудачного шага было достаточно для того, чтобы Красс на время потерял разум. Он всегда чувствовал угрозу со стороны Помпея, а теперь ему угрожали ещё и враги Помпея — Катон, Катул и все остальные. Поэтому он решил уехать из Рима в провинцию Македонию и на проходившем на следующий день заседании сената, на котором должна была решиться судьба заговорщиков, уже не присутствовал.

Это заседание, состоявшееся пятого декабря, оказалось необычным. На форуме и склонах Капитолийского холма столпилось много добровольных стражей Цицерона, вооружённых и готовых использовать своё оружие. Некоторые из моих друзей советовали мне не присутствовать на этом заседании сената. Они считали, что само здание сената и улицы будут небезопасным местом для меня. Но я не люблю демонстрировать свой страх и потому пренебрёг их советом. Оказалось, что они вовсе не преувеличивали степень опасности для меня, хотя я был великим понтификом и уже избран претором. Когда я вышел из дому, меня встретили разъярёнными криками и даже преградили дорогу. Те «благонамеренные», которых я видел, были очень возбуждены, что часто случается, когда люди берутся за оружие без особых на то причин, а потому им очень хотелось найти для себя жертву. Народ же в целом, среди которого я пользовался значительной популярностью, в тот момент был слишком запуган этой демонстрацией так называемой силы.

Однако я благополучно добрался до здания сената и занял своё место. Здесь тоже царило всеобщее возбуждение. Среди сенаторов было много моих личных друзей, и до начала заседания я переговорил с ними, при этом стараясь вести себя как можно спокойнее. Но поведение Катула, Катона и других говорило о многом. Они смотрели на меня с ненавистью и притворным презрением, как будто я был преступником.

После обычной религиозной церемонии Цицерон с несвойственной для себя краткостью, что произвело особое впечатление на присутствующих, объявил вопрос, стоящий на повестке дня, а именно: какова будет судьба заговорщиков? По традиции он попросил высказать своё мнение каждого сенатора по очереди, начиная с консулов, выбранных на следующий год. Первым спросили мужа Сервилии, Силана. Он, как было, по всей видимости, оговорено заранее, предложил объявить смертный приговор пяти заключённым. Мурена, второй выступающий, согласился с предложением Силана, так же поступили и консуляры, четырнадцать из которых присутствовали на заседании. Многие из них воспользовались случаем, чтобы произнести длинные речи, и высказывали своё мнение по поводу тех ужасов, которых лишь случайно удалось избежать. Они особенно отмечали тот факт, что власти должны исключить всякую возможность народного восстания, которая всё ещё сохраняется. После того как консулы высказали своё единодушное мнение, Цицерон обратился к преторам. Я, как один из преторов, избранных на следующий год, должен был говорить первым и понимал, что мне нужно особенно тщательно подбирать слова, так как ситуация, в которой я оказался, была действительно очень сложной. Цицерон именно этого и хотел. Я вовсе не собирался поддерживать большинство, потому что если бы поступил так, то разочаровал бы своих сторонников, потерял бы репутацию бесстрашного политика, которой очень гордился, и вопреки своим собственным взглядам стал бы способствовать тому, что сенат получит в свои руки опасную власть, могущую однажды обернуться против меня или моих друзей. С другой стороны, если бы я открыто и определённо высказал своё истинное суждение, меня, вероятно, вообще не стали бы слушать и, конечно, обвинили бы в соучастии в заговоре. Поэтому в тот момент не только моя репутация, но и жизнь оказались под угрозой.

В связи с вышеизложенным я вёл себя сдержанно, используя, насколько это было возможно, мой опыт в риторике. Я пытался привлечь на свою сторону симпатии слушателей не только смыслом своей речи, но и тем, как её произносил. Я начал с того, что отдал должное тем, кто выступал передо мной, за их красноречие, патриотизм, заявив, что полностью присоединяюсь к ним в том, что было сказано о вине заговорщиков. Действительно, отметил я, факты говорят сами за себя, доказательства неоспоримые. Но их обсуждение может таить в себе скрытую опасность в том случае, если красноречие станут использовать для разжигания страстей, вражды и помешают трезво оценить ситуацию. Римскому сенату сейчас необходимо действовать достойно, продуманно и, что самое главное, спокойно. В личной жизни человек иногда может действовать импульсивно, или, по крайней мере, его можно простить за то, что, когда его оскорбляют, он даёт волю страстям, подобным страсти отмщения, но те, кто стоит у кормила власти, не должны руководствоваться этим чувством. Более того, необходимо подумать о том, что, несмотря на то, что любое наказание в данном случае не может быть слишком жестоким, большинство людей запомнят именно жестокость наказания, а не тяжесть самого преступления.

К этому моменту меня внимательно и почтительно слушало большинство аудитории, хотя уже было понятно, к чему я веду. Для того чтобы удержать их внимание и немного подготовить к моему главному заявлению, я с некоторой торжественностью углубился в общие рассуждения на тему смерти и смертной казни вообще. Смерть, сказал я, если она не происходит в результате пыток, вовсе не является мучением, а лишь избавлением от боли страдания и унижения. Таким образом, если мы приговорим заговорщиков к смертной казни, то вовсе не выберем самое строгое, суровое наказание, которого заслуживают преступники, а навсегда снимем с них бремя мук совести. Более того, существуют неоспоримые аргументы против использования смертной казни в этом случае. Во-первых, она не является необходимой. Благодаря бдительности и патриотизму консула заговор находится под контролем, силы закона и порядка возобладали. Во-вторых, использование смертной казни неконституционно, а как уже было отмечено, не существует столь значительной угрозы для государства, которая могла бы оправдать неконституционный акт. Конечно, поспешил я добавить, государству нечего опасаться, что оно пострадает от антиконституционной тирании, до тех пор, пока с божьего соизволения во главе его стоит такой замечательный принципиальный консул, как Цицерон, но, несмотря на это, необходимо подумать о будущем. Следует опасаться того, что мы создадим опасный прецедент. Ведь может настать время, когда бесцеремонный консул в трудной ситуации захочет воспользоваться неконституционной властью для того, чтобы избавиться от личных или политических врагов. Поэтому я предложил конфисковать имущество заключённых и приговорить их к пожизненному заключению в тюрьме одного из итальянских городов. Таким образом, мы особенно подчеркнём тяжесть их преступления, выбрав наиболее суровое наказание, а конституция не будет нарушена.

Моя речь произвела огромное впечатление. Старый Катул, этот живой представитель ушедшего века Суллы, конечно же тут же выступил против и предупредил своих коллег-сенаторов о том, чтобы они не поддавались простой игре слов, нацеленной на то, чтобы ослабить власть их режима. Однако многие другие сенаторы снова призадумались, потому что мне удалось дать им понять, что, несмотря на расклад сил в данный момент, существует возможность того, что в будущем народ или народные представители потребуют назвать имена тех, кто проголосовал за убийство римских граждан без суда. Ко всеобщему удивлению, Квинт Цицерон, брат консула, который, так же как и я, был избран претором на следующий год, высказался в поддержку моего предложения. Другие последовали его примеру, и обсуждение стало ещё более запутанным после того, как поступило альтернативное предложение о том, чтобы отложить дискуссию до тех пор, пока Катилина не будет повержен.

Консул Цицерон вмешался в обсуждение и произнёс характерную для себя речь, в которой продемонстрировал свою приверженность букве закона. Он отметил мой патриотизм, милосердие и постоянное стремление действовать в интересах народа. Подобные комплименты были несколько двусмысленными, если не сказать больше. Затем он отметил, что в действительности моё предложение менее милосердно, чем предложение Силана. Разве смерть с этой точки зрения не является более предпочтительной, чем пожизненное заключение? Что же касается конституции, то заговорщики объявлены вне закона и потому автоматически лишаются прав граждан. А проявлять особую деликатность по отношению к таким людям — значит демонстрировать полное безразличие и даже жестокость к самому государству. Он сам, как консул, был готов принять на себя всю ответственность за любое действие, поддержанное сенатом.

Вмешательство Цицерона не оказало такого эффекта, как ему хотелось. Большинство сенаторов смогли заметить его оскорбительное замечание по поводу того, что я всё время отстаиваю интересы народа перед сенатом, а другие не прочь оскорбить народ. Ни на кого особенно не подействовало и его непродуманное заявление о том, что смертная казнь правомерна просто потому, что заговорщики объявлены врагами народа. Все знали: что бы ни сказал Цицерон, с этим можно ещё поспорить. Более того, стараясь произвести впечатление человека, стремящегося поступать в соответствии с конституцией, Цицерон добился лишь того, что все подумали, будто он ещё не решил, что надо делать. Обсуждение продолжалось, и люди оказались в ещё большем замешательстве. Неожиданно сам Силан изменил свою точку зрения и сказал, что его первое предложение было не совсем правильно понято. Он вовсе не имел в виду конкретно смертную казнь, а лишь самое жестокое наказание, которое можно наложить на заговорщиков в соответствии с конституцией. Если это пожизненное заключение, то он имел в виду именно заключение, а не смерть. Он ещё больше всех запутал, сказав, что в целом поддерживает альтернативное предложение о том, чтобы отложить обсуждение до тех пор, пока Катилина и его армия не будут уничтожены.

Именно в этот момент Катон, как избранный народный трибун, произнёс импульсивно страстную и весьма характерную для него речь, которая оказалась решающей. Хотя Катону ещё не исполнилось и тридцати лет, он уже пользовался значительной и в некотором смысле уникальной репутацией. Ему удалось этого добиться благодаря сверхъестественному упрямству и своей приверженности тому, что он называл древними добродетелями. Он начал с того, что страстно осудил Силана за изменение мнения во время обсуждения. Силан действительно выставил себя на посмешище, но он всё-таки говорил искренне и потому не заслужил оскорбления, которое бросил ему в лицо Катон, брат его жены. Однако среди сторонников Катона это пренебрежение правилами вежливости было известно как прямолинейность, а его мнение, что все несогласные с ним — негодяи, называлось прямотой, «честностью». После Силана он набросился на меня, не без причины обвинив в том, что я намеренно ввожу в заблуждение сенат. Затем он стал критиковать всю мою политическую карьеру, которую он описал как карьеру демагога с плохой репутацией. Он сказал, что если государство сейчас находится на грани краха, то в этом виноват я так же, как и Катилина. Больше того, я, вероятно, сам являлся участником заговора и мне надо благодарить судьбу за то, что не сижу вместе с преступниками в ожидании смерти, от которой я пытался защитить заговорщиков, этих чудовищных монстров зла и, без сомнения, моих друзей. Государство должно принять твёрдые меры, теперь или никогда, заключил он. Так как Силан малодушно отказался от своего предложения, то теперь он сам предложит смертную казнь.

Ярость и страсть этого неожиданного выступления изменили настроение собравшихся. Катону аплодировали со всех сторон, и очень скоро его предложение было принято, а в дополнение к нему ещё и решили конфисковать имущество заговорщиков, как изначально предлагал я в качестве альтернативы смертному приговору. Конечно, это было попыткой сделать вид, будто я некоторым образом сопричастен той решимости, которая сейчас охватила большинство. К тому моменту страсти накалились, но я не хотел и не мог молчать. Я стал протестовать против такого приговора, а именно конфискации имущества заключённых, если оказывается упразднённой наиболее милосердная часть моего предложения — сохранение жизни римских граждан, что позволило бы им избежать позорной смерти. Я страстно ответил на клеветнические обвинения, сделанные Катоном в мой адрес. В тот момент, когда я довольно спокойно говорил, обращаясь к ставшей враждебной аудитории, ко мне подошёл посыльный и протянул записку. Катон немедленно вскочил и, как обычно неуравновешенно, потребовал, чтобы содержание письма было доведено до всеобщего сведения. Он заявил, что, вероятнее всего, это было послание от одного из заговорщиков и что моя наглость всем хорошо известна, а потому я вполне мог получить подобное послание именно в священном здании сената. К тому моменту практически всех сенаторов охватила истерия, и они поддержали опрометчивое и, как впоследствии выяснилось, нелепое предложение Катона. К тому моменту я уже просмотрел мельком записку и понял, что это послание от Сервилии, сводной сестры Катона и жены Силана. Сервилия очень беспокоилась о моей безопасности на этом заседании сената и написала мне об этом в самых тёплых выражениях. Итак, заявив, что моя личная жизнь вряд ли может интересовать такого стойкого моралиста, как Катон, я передал ему записку и предложил прочитать её вслух. Это был несколько неловкий момент для Катона, который обнаружил, что держит в руках любовное послание, написанное его сестрой. Он оказался в центре всеобщего внимания, ведь сенаторы считали, что сейчас произойдёт нечто необычное. Катон не знал, как ему поступить, и в конце концов бросил письмо мне в лицо со словами: «Возьми его назад, пьяница!» Его поведение было бестактным, а слова глупыми: ведь как раз Катон отличался тем, что часто пил ночи напролёт, рассуждая, как это может делать лишь человек с одурманенными мозгами, о принципах морали. Кроме того, это был один из немногих пороков, в котором меня не обвиняли даже мои враги.

Однако инцидент с запиской практически не прервал страстного обсуждения. Я продолжал выступать против предложения о конфискации имущества заключённых и призвал народных трибунов поддержать меня, наложив вето. Однако трибуны боялись идти против мнения большинства и не сделали этого. В конце концов Цицерон, в основном для того, чтобы закончить обсуждения, а не по какой-либо другой причине, отклонил вопрос о конфискации и просто поставил на голосование предложение Катона о вынесении смертного приговора. Большинством голосов смертный приговор был утверждён. Те немногие, кто воздержался от голосования, привлекли к себе всеобщее враждебное внимание. Лично я, выходя из здания сената, оказался в окружении группы вооружённых стражников Цицерона, которые подошли ко мне с обнажёнными мечами и, похоже, были готовы использовать их. Немногие из моих друзей собрались вокруг меня и прикрыли своими тогами, но были и те, кто под воздействием страстей, возбуждённых Катоном, призывали стражей исполнить свой долг и покончить с предателем. Однако стражи ждали, пока сам Цицерон отдаст им нужный приказ. Но Цицерон, хотя говорили, что позже он сожалел об этом, запретил им приближаться ко мне. Не желая искушать судьбу, я покинул своих коллег, в то время как Цицерон в сопровождении большинства сенаторов и толпы вооружённых сторонников из представителей богатых слоёв населения медленно отправился через форум к тюрьме, где должна была состояться казнь. Сюда скоро привели и заговорщиков. Их через люк опустили в подземную темницу и там задушили. После того как Цицерон, присутствовавший при казни, вышел из подземелья, он громко заявил: «Они своё отжили», — а потом отправился домой в сопровождении большой, истерически настроенной толпы, которая, к его восхищению, приветствовала его как второго основателя Рима, спасителя и отца отечества.

Я, естественно, не присутствовал при этом неприличном зрелище и до конца года не появлялся в сенате. Не потому, что боялся за свою жизнь, а потому, что хотел сделать вид, что это так. Я знал, что неестественный «союз классов», столь милый сердцу Цицерона, не сможет существовать долго, и с помощью Метелла Непота уже заручился дружбой Помпея и даже предпринимал некоторые шаги, чтобы ускорить неизбежный процесс развала этого союза.

Часть четвёртая

Глава 1 БЕСПОРЯДКИ



Хотя в то время я не боялся насильственных действий по отношению к моей персоне, у меня были все основания опасаться любых других форм атаки. Я помнил, как в детстве, когда был ещё мальчиком, моему дяде Гаю Котте по решению суда пришлось отправиться в изгнание просто из-за того, что он был другом реформатора, и мне казалось вполне вероятным, что мои враги, будучи полностью в себе уверенными, предпримут подобные же действия против меня. Ведь и Красс, решив уехать в Македонию, опасался именно этого, а не только враждебных действий со стороны Помпея. Он мог позволить себе сделать это. Красс уже был консулом и имел огромные богатства, которые в любом случае защитили бы его. Я же погряз в долгах и не мог надеяться на то, что смогу выжить, не говоря уж о том, чтобы увеличить своё состояние, если только в конце своего преторства не получу в управление провинцию. Я чувствовал, что если позволю себе расслабиться хоть на мгновение, то, без сомнения, потеряю всё, и потому решил атаковать, прежде чем атакуют меня.

Новые трибуны, среди которых был Метелл Непот и Катон, приступили к исполнению своих обязанностей через неделю после казни заговорщиков и несколько недель, до первого января, когда в должности вступили более высокопоставленные лица, активно работали. За эти недели Катон и Непот успели много раз не сойтись во мнениях. Эти ссоры в основном касались вопросов, связанных с политическим будущим Помпея. Но эта проблема включала в себя и множество других, среди которых было и поведение Цицерона по отношению к заговорщикам.

Нужно отдать должное Цицерону, он обладал более трезвым взглядом на вещи, чем большинство его сторонников. Он понимал, что, чтобы его так горячо любимый «союз классов» выжил, необходимо объединиться с Помпеем, но оказался абсолютно неспособным осуществить свои планы. Он не сумел сдержать Катона и других фанатиков из своей партии, которые либо из принципа, либо из зависти решили, что Помпей должен стать обыкновенным гражданином, таким же, как и все остальные. В своей переписке с Помпеем Цицерон допустил ошибку, обращаясь к нему так, будто он ему равный, если не выше. К тому же он позволил себе обидеться на тот факт, что Помпей не сделал никакого официального заявления и не поздравил его с тем, что ему удалось спасти Рим и всю республику от надвигающейся революции. Ему не хватило воображения, чтобы увидеть, как сильно раздражало его поведение Помпея. Наверняка полководец, который никогда не любил складывать с себя командование, рассчитывал, что его вызовут в Рим вместе с армией, чтобы он подавил восстание. Эта очевидная мысль никогда не приходила в голову Цицерону, который был настолько тщеславным, что никак не мог понять, почему письма Помпея написаны в таком холодном тоне.

Его самолюбие было ещё больше задето той критикой, с которой на него обрушился Метелл Непот на народных собраниях. Катон конечно же организовывал ответные собрания, на одном из которых сильно польстил Цицерону, приветствуя его как «отца отечества». Хотя этот пустой титул звучал приятно, Цицерон начал серьёзно беспокоиться, когда Непот в одной из своих речей заявил, что человек, который осмелился убить римских граждан без суда, должен быть лишён права выступать на народном собрании. Подобные фразы обычно говорились, когда налагалось вето, и считалось, что Непот готов это право использовать, когда в последний день декабря Цицерон, слагая с себя полномочия, по традиции обратится к народу с речью. Перспектива того, что он будет лишён такой уникальной возможности самовознестись, была для Цицерона слишком страшной. Он немедленно попытался вступить в контакт с двумя женщинами, которые, как Цицерон не без основания считал, имели некоторое влияние на Метелла, хотя и заблуждался, полагая, что ради него они будут использовать это влияние. Одной из этих женщин была Муция, сводная сестра Непота и жена Помпея, другой — Клодия, жена брата Метелла Непота, Целера, который в тот момент воевал на севере с Каталиной. Как Клодия, так и Метеллы презирали Цицерона как любого самовыдвиженца, хотя объективности ради, скажу, что у Клодии он вызывал некоторый интерес. Её мог заинтересовать каждый, кто сам себе сделал имя и был богат. Особо впечатлял тот факт, что Цицерон начал переговоры с Крассом о покупке по баснословной цене одного из самых великолепных частных домов в Риме. Более того, Клодии хотелось бы, чтобы Цицерон присутствовал на её обедах. Он был великолепным собеседником, когда дело касалось общих тем, в вопросах политики несдержан, а когда речь заходила о нём самом, всегда очень смешон. Его хвастовство развлекало гостей и могло послужить поводом для анекдотов в соответствующих ситуациях. Кроме того, Клодии льстило, что жена Цицерона, без всяких на то оснований ревновавшая её к мужу, сильно противилась тому, что он ходит в её дом. Поэтому она дала Цицерону повод думать, что сделает всё возможное для того, чтобы сдержать Непота, хотя вовсе не собиралась делать этого.

Муция тоже не захотела помогать ему. Нельзя сказать, что она была верна Помпею, но его интересы берегла и сильно оскорблялась тем, когда сторонник Цицерона Катон говорил о том, что Помпей хочет стать диктатором.

Таким образом, результатом дипломатических шагов, предпринятых Цицероном, стали лишь его участившиеся ссоры с женой. В последний день уходящего года Метелл Непот осуществил свою угрозу и на основании того, что Цицерон не позволил римским гражданам говорить в свою защиту, запретил ему обращаться к народу с речью и лишь разрешил произнести обычную клятву о том, что в течение прошедшего года он исполнял возложенные на него обязанности, используя все свои способности. Цицерон, хотя и был глубоко потрясён, вёл себя весьма достойно. Он вышел вперёд, чтобы произнести клятву, и потом своим звенящим, хорошо натренированным голосом выкрикнул: «Я клянусь, что этот город и эта республика были спасены от развала мною, и только мною». Хотя это высказывание и было самонадеянным и неверным, на него ответили приветственными криками, и Цицерона к его дому провожало большое количество тех, кого он любил называть «благонамеренными».

Однако это стало последним событием, когда «благонамеренные» в большом числе появились на улицах города. А наиболее значительным явилось не то, что Цицерона приветствовали, а то, что Непот решился использовать своё право вето. На следующий день я вступил в должность претора. Не теряя времени, я атаковал самых влиятельных из тех, кого считал своими врагами. Вместо того чтобы присутствовать на церемонии на Капитолийском холме, на праздниках, которые устраивались в честь инаугурации консулов[248], я вместе со своими ликторами отправился на форум и взошёл на трибуну, с которой в течение следующего года должен был руководить слушаниями дел. Устроив так, что туда же пришло и значительное количество моих сторонников, я обратился к собравшимся с речью. Я предложил привлечь к ответственности старого и уважаемого государственного деятеля Катула и с радостью заметил, что мои слова возымели должный эффект. Членов моей партии восхищало то, что я снова действовал смело и использовал необычные методы. Они считали, что я в опасности, и это действительно было так, но моя демонстрация заставила их поверить в то, что у меня есть какой-то скрытый источник силы. Хотя в действительности прочность моей позиции целиком зависела от той веры в меня, которую они вновь обретали. Другие были просто потрясены тем фактом, что кто-то мог критиковать человека, являвшегося отцом сената. Но я не забыл, что Катул вместе с Катоном открыто обвинили меня в соучастии в заговоре с Катилиной. Теперь я обвинил его в некомпетентности в качестве наблюдателя за реконструкцией Капитолия и потребовал, чтобы было проведено расследование по поводу использования общественных денег. Я также обвинил его в превышении полномочий, имея в виду тот факт, что он поместил на ещё незаконченном храме надпись со своим именем. Я предложил, чтобы эту надпись уничтожили, Катула осудили за некомпетентность и чтобы сама работа по восстановлению храма и честь (что будет увековечено в новой надписи) были переданы Помпею. Я также добавил, что абсолютно согласен с мнением Метелла Непота, который правильно предлагает призвать в Италию Помпея, чтобы тот восстановил законность и порядок.

Катул и его партия отреагировали моментально. Как только им сообщили содержание моей речи, Катул ушёл с официальной церемонии на Капитолийском холме, хотя это и было одно из тех событий, которые доставляли ему особое удовольствие, в сопровождении друзей пришёл на форум и потребовал слова. Претор, имея дело со столь старым и выдающимся государственным деятелем, должен был бы пригласить его взойти на трибуну и оттуда обратиться к народу. Но я по опыту знал, что Катул был непримиримым противником, и решил унизить его как можно сильнее. Поэтому я предложил ему говорить, если ему было что сказать, прямо с того места, где он стоял, как обыкновенному человеку. Это намеренное оскорбление вышестоящего государственного деятеля республики имело тот эффект, какого я и ожидал. Моё поведение воодушевило членов моей партии и вызвало ярость среди «благонамеренных», которые всё ещё представляли собой значительную силу и могли быть опасными. Сам же Катул лишился дара речи. Однако скоро на форуме собралось так много его сторонников, что я решил отказаться от предприятия, которое могло стать самым запутанным и сложным. Жеста, который я сделал и о котором так много говорили впоследствии, хватало для моих целей. Я дал понять Катулу и другим, что, если они решатся атаковать меня, я готов защищаться. Кроме того, мне удалось подчеркнуть те различия, которые уже существовали между Помпеем и сенатом.

На следующий день Метелл Непот в сенате выдвинул предложение, чтобы Помпея вызвали в Рим для разгрома армии Катилины и восстановления порядка в городе. Так как все прекрасно знали, что небольшая армия Катилины была окружена правительственными силами и почти не имела шансов на успех, Непот не сумел обосновать своё предложение. Тогда большую часть своего выступления он посвятил критике Цицерона, который, возмущённый тем, что Непот не позволил ему за несколько дней до этого продемонстрировать своё ораторское мастерство при всём народе, теперь выступил с бранной речью, в очередной раз нудно рассуждая о своём убеждении в том, что Рим своим спасением целиком обязан ему одному. Его речь большинство сенаторов встретили бурными аплодисментами, а сам Цицерон так обрадовался этому приветствию, что не сумел понять, насколько результат его выступления далёк от того, какого он пытался добиться. Не только Непот, но и другие, такие, как Катон, могли истолковать его речь как атаку на Помпея, с которым Цицерон в действительности хотел быть в очень хороших отношениях. Катон даже воспользовался случаем, чтобы сказать, что, пока он жив, Помпей никогда не войдёт в Рим со своими войсками. Это замечание также было встречено аплодисментами, и Непот, видя, что его предложение в сенате не пройдёт, стал угрожать, что всё равно проведёт этот закон независимо от воли сената, поставив его на обсуждение народного собрания.

Я решил поддержать Метелла в его начинании, которое при существующих обстоятельствах являлось довольно смелым. Когда в своё время трибуны Габиний и Манилий вопреки воле сената провели закон, предоставлявший Помпею неограниченную власть в войне против пиратов и Митридата, государство было в большой опасности, представители богатых слоёв населения обеспокоены безопасностью своих капиталовложений, и потому они отдали свои голоса в поддержку закона и против мнения сената. Теперь же эти слои населения на время оказались тесно связаны с самыми реакционными деятелями сената. Многие люди как в сенате, так и вне его искренне верили в то, что Помпей намеревается стать диктатором. Многие другие просто завидовали ему, поэтому Метелл и я были уверены, что нам придётся столкнуться с враждебным отношением самой могущественной группы общества и мы можем рассчитывать лишь на мою личную популярность, которая несколько пошатнулась в результате событий, связанных с заговором Катилины, и на значительное число простых людей, которые отзовутся на эмоциональную значимость звания Помпея «Великий».

Лично я никогда не верил в то, что наша агитационная деятельность окажется удачной в том смысле, что мы сможем добиться закона, по которому Помпея можно будет вызвать в Рим, хотя Непот был не согласен со мной. Я лишь стремился ещё раз подчеркнуть, что власть народа — это реально существующий политический фактор, и продемонстрировать, насколько лживы словесные заявления Цицерона о том, что он был лидером объединённой Италии. В действительности Цицерон оказался одним из немногих в сенате, кто увидел преимущества в том, чтобы отнестись к Помпею с полагающимися ему уважением и вниманием. Но теперь ему пришлось занять сторону врагов Помпея, Лукулла, Катона и всех остальных: ведь он никак не мог поддержать тех, кто выдвигал предложения, которые лишь увеличили бы вероятность вынесения ему, как консулу, вотума недоверия.

Беспорядки, которые разразились в результате наших с Непотом действий, явились худшими из тех, что происходили в Риме за последние годы. Третьего января, пока ещё было темно, Непот направил к форуму значительное число вооружённых людей. Вскоре после восхода мы присоединились к ним и заняли наши места на возвышении перед храмом Кастора, готовясь зачитать законопроект народу. Мы считали, что соберётся много сторонников Катона и ещё одного трибуна, по имени Терм, но их оказалось мало. Катон, который находился в одном из своих продолжительных запоев, прибыл поздно и вынужден был поспешно посылать во все стороны гонцов для того, чтобы те привели группы его вооружённых единомышленников, способных противостоять нашим. Поспешно начали собираться сенаторы, включая и консула Мурену, и значительное число представителей всаднического сословия. Но некоторое время они оказались в меньшинстве, и в самом начале процедуры Катон и Терм были практически единственными членами партии, которые присутствовали на форуме. Надо признать, что они действовали смело и решительно. Так как они были трибунами, стражи освободили для них путь, и под громкие возмущённые крики Катон и Терм поднялись на возвышение. Катон демонстративно сел между мной и Непотом, выкрикнув при этом: «Я сижу здесь для того, чтобы они не смогли спланировать новый заговор». Потом, когда глашатай вытащил рукопись законопроекта и начал зачитывать её, он вскочил и, воспользовавшись своим правом вето, которое он имел как трибун, запретил ему читать. В толпе началась драка, и вскоре она перекинулась к нам. Непот, не обращая внимания на вето Катона, начал сам читать законопроект, но Катон вырвал рукопись из его рук и бросил на землю. Непот, придерживая Катона одной рукой, начал читать законопроект по памяти, но теперь другой трибун, Терм, вмешался и закрыл рукой рот Непоту. Это стало сигналом для того, чтобы драка стала всеобщей. Во все стороны полетели камни и палки. Представители нашей партии, которых в это время было больше и которых поддерживали вооружённые стражи Непота, начали сначала медленно, а потом всё более уверенно наступать на наших оппонентов и обратили их бегство с форума. Всё-таки, несмотря на обрушивающиеся на него удары, Катон продолжал твёрдо стоять на возвышении и выкрикивал какие-то предложения, в общем шуме абсолютно неразборчивые, но в которых слова «тирания» и «свобода» часто повторялись. В конце концов консул Мурена пришёл к нему на помощь, накинул на него свою тогу и вывел в безопасное место. Потом они вместе с остальными представителями сенаторской партии обратились в бегство.

Нельзя отрицать, что форум представлял собой абсолютно неприглядное зрелище. Всюду можно было видеть людей с окровавленными лицами, на земле валялось оружие и куски разорванной одежды. Вывороченные из мостовой камни и многое другое свидетельствовало о драке. Для того чтобы успокоить и привести собрание в чувство, Непот отпустил своих вооружённых охранников и после некоторого интервала начал вслух читать законопроект. Однако во время этого перерыва Катон и его друзья проявили себя весьма активно. Они реорганизовали своих сторонников и, как только увидели, что путь для них открыт, направились назад к форуму во всеоружии и начали закидывать камнями сторонников Непота. Нам пришлось отступить. Мой дом был недалеко, и потому я с достоинством удалился в сопровождении членов моей партии, Непоту же пришлось отступать более поспешно.

Я вовсе не считал, что в этом случае мы потерпели поражение. В действительности я чувствовал себя в большей безопасности, чем до этого, хотя события нескольких следующих дней, похоже, шли вразрез с этой моей уверенностью. Как я и ожидал, мои враги попытались отстранить меня от политической жизни, но теперь я мог противостоять им. Римский народ снова ожил и был полон решимости защитить меня. Люди начали понимать, что после года консульства Цицерона, столь наполненного событиями и пустыми речами, состояние дел осталось таким же, как и было до этого. И действительно, за год пребывания на своём посту Цицерон принял практически единственный закон «О взяточничестве во время выборов», да и тот был вероломно нарушен консулом Муреной, которого целиком и полностью поддерживал сам Цицерон.

Сенаторы попытались, хотя и безуспешно, воссоздать атмосферу истерии, преобладавшей в обществе во время процесса над заговорщиками. На своём заседании, которое состоялось в тот же день, когда произошли беспорядки, они все были одеты в траурные одежды, как будто произошло какое-то национальное бедствие, а Рим находится в руках революционеров. Снова был принят «последний закон», который наделял консулов полномочиями принимать те меры, которые они считали необходимыми для того, чтобы защитить государство. За ним последовал ещё один закон, абсолютно неправомерный, по которому Метеллу и мне отныне запрещалось исполнять свои обязанности в качестве государственных деятелей.

Помня о том, как воспользовались «последним законом» с заговорщиками Катилины, мы поняли, какая нам угрожает опасность. Непот созвал народное собрание, с горечью выразив своё недовольство по поводу того, как отнеслись к нему, представителю величайшего римского полководца, и заявил, что для того, чтобы спасти свою жизнь, ему придётся уехать из Рима и искать защиты у Помпея. Он попросил меня отправиться вместе с ним, но у меня были другие планы, и я позволил ему уехать одному. Я не хотел приезжать к Помпею в качестве беглеца.

У меня была своя партия, и, несмотря на риск, я намеревался сохранить её. Поэтому в течение нескольких дней я просто игнорировал декрет, принятый против меня сенатом. Следя за тем, чтобы меня должным образом охраняли, я, как обычно, отправлялся на форум и продолжал рассматривать те дела, которые выдвигались на рассмотрение суда. Народ восхищался этим открытым неповиновением, мои враги в сенате были в бешенстве. Вскоре стало ясно, что экстремисты в сенате, такие, как Катул и Катон, могут поступить по-своему и арестовать меня. Затем, вероятно, они могли бы найти какого-нибудь доносчика, который бы заявил, что я был в заговоре с Каталиной. Это, конечно, была серьёзная опасность, от которой надо было постараться уберечь себя, и поэтому, во всеуслышание заявив, что великий понтифик не может более спокойно ходить по улицам Рима, я отправился в свою официальную резиденцию и в течение нескольких дней не принимал участия в общественной жизни. Это время я полностью посвятил тому, что организовывал так называемую спонтанную демонстрацию в свою защиту.

В выбранный мною день несколько тысяч человек, многие из которых были вооружены, собрались около моего дома. К ним обратились ораторы, которые резко критиковали тех, кто осмелился выдвинуть в сенате предложение об отстранении от исполнения обязанностей выбранных римским народом должностных лиц. Сидя у себя дома, я мог слышать громкие крики: «Цезарь! Цезарь!» Они призывали меня выйти из дома для того, чтобы я в их сопровождении отправился в сенат, где они заставили бы сенаторов восстановить меня в должности. Тем временем мне сообщили, что сенат поспешно собрался на совещание, предвидя новые проявления жестокости и, возможно, даже революцию. Они всё ещё продолжали заседать, и их постоянно информировали о том, что происходило около моего дома. Многие из тех, кто сообщал им новости, были моими людьми. Я позаботился о том, чтобы содержание речи, с которой я собирался выступить, быстро и точно дошло до сведения сенаторов.

Когда я появился, толпа была в ещё большем возбуждении, чем я предполагал. Сначала меня чуть не сбили с ног кинувшиеся ко мне сторонники, которые затем с энтузиазмом начали уговаривать меня направиться туда, где заседал сенат. Однако я сумел добиться того, чтобы меня выслушали, и стал говорить спокойно и сдержанно, что вскоре возымело свой эффект. Поблагодарив их за преданность мне и конституции, я попросил их вернуться в свои дома тихо и спокойно. Я признал, что в сенате были люди, которые являются и моими личными врагами и врагами установленных принципов законности и порядка, но были и другие, сказал я, те, кто вскоре поймёт, что по отношению ко мне они поступили неправомерно, и по собственной воле попытаются восстановить справедливость.

Таким способом мне удалось успокоить толпу и подтолкнуть к действию сенат. Как только сенаторам сообщили о моей речи и о том, какой она возымела эффект, те сенаторы, которые были моими друзьями, тут же набросились на тех, кто обвинял меня в стремлении разжечь революцию. Их тут же поддержали другие, опасавшиеся ещё одного дня беспорядков. И ещё в первой половине дня ко мне в дом пришла делегация сенаторов. Им было поручено поблагодарить меня за моё патриотическое поведение и предложить вернуться в сенат, где меня должны были восстановить в должности претора.

Глава 2 СКАНДАЛЫ


Мне повезло, что представилась возможность действовать быстро и энергично в начале года. Вскоре после этой демонстрации небольшая армия Катилины вынуждена была вступить в сражение и потерпела поражение. Антоний Кретик, сославшись на приступ подагры, не принимал участия в сражении, но его подчинённый Петрей решительно повёл в бой войска. Каталина погиб, смело сражаясь за дело, которое уже давно было безнадёжным.

Теперь, как я и ожидал, на свет всплыли обвинения против тех людей, кто в прошлом как-либо был связан с Каталиной. Я стал вполне очевидной целью для подобных атак, но теперь моё положение сильно укрепилось, и, когда мои враги предприняли очередную попытку утопить меня, я был в состоянии действовать уверенно и сурово. Сначала появился доносчик Веттий, который обвинил меня перед следователем Новием Нигром. В своей предварительной речи Веттий заявил, что он может предоставить моё собственноручное письмо Каталине. Так как я находился в переписке с Каталиной в прошлом, то вполне возможно, что он мог это сделать. В то же самое время на меня повелась более серьёзная атака предателем Квинтом Курионом, который сначала сам был заговорщиком, а в конце присоединился к своей любовнице Фульвии и стал доносчиком, что оказалось куда более выгодным занятием. За свою деятельность он уже получил от сената награду. Как большинство доносчиков, он не знал, где остановиться, и, без сомнения, надеялся ещё на одну награду, если ему удастся опорочить меня.

Но я теперь был разозлён и чувствовал свою силу. Тут же в сенате я обратился к Цицерону, потребовав от него свидетельства о том, что с первых дней заговора я действовал патриотически, предоставив ему информацию, которую мог бы и попридержать. Здесь я конечно же рисковал. Курион был весьма полезен Цицерону, и, насколько я знал, Цицерон вполне мог быть среди тех, кто подстрекал людей против меня. С другой стороны, я понимал, что Цицерон, сильно обеспокоенный тем, что он потерял любовь и уважение народа, вряд ли рискнёт ещё больше подорвать свою позицию, присоединившись к моим врагам. Кроме того, я знал, что он был в больших долгах у Красса, купив себе великолепный дом, и хотя Красс в данный момент отошёл от политики, Цицерон вряд ли решился бы атаковать меня, зная, что может последовать ответная атака. Поэтому, как я и предполагал, Цицерон решил смыть грязь с моего имени и открыто поблагодарил меня за патриотизм, который я проявил не только в последнее время, но и в дни заговора.

Теперь я мог расправиться с моими обвинителями. Куриона осудили за то, что он выдвинул ложное обвинение против коллеги-сенатора. С него взыскали сумму предыдущей награды, и он был полностью опозорен. Что касается Веттия, то я позволил своим сторонникам разгромить его дом и растащить состояние. Затем его приволокли на форум и чуть не разорвали на части. В конце концов я спас его жизнь, заключив в тюрьму. Мною был также посажен в тюрьму Нигр за превышение своих полномочий: ведь он позволил себе выдвинуть обвинение против высшего должностного лица. Итак, на время мои враги оставили меня в покое.

Однако их нападки заставили меня измениться. Во мне проснулись чувства горечи и злости, которых я практически не знал до этого. Я стал несдержанным и нетерпимым к оппозиции, и, без сомнения, многие мои действия можно назвать своевольными и диктаторскими. Я считаю, что отчасти это изменение, если это действительно было изменение, в моём характере стало естественной реакцией человека, который чувствует, что на него охотятся и он должен бороться за своё существование. Так же как и в случае с пиратами, я был шокирован глупостью, самонадеянностью и некомпетентностью. Кроме того, с мораль ной точки зрения я был глубоко оскорблён тем, что на моё стремление поддерживать со всеми дружеские отношении и прощать зло мне отвечали лишь необъяснимой, непримиримой враждебностью. Раньше я с удовольствием посмеялся бы и забыл о тех проявлениях недоброжелательности, с которыми мне приходилось сталкиваться. Теперь же я начал охранять и защищать своё достоинство, иногда, возможно, слишком страстно.

Например, я рассматривал дело знатного юноши из Нумидии, Масинты, который очаровал меня своей внешностью и поведением. Я попытался защитить его в сенате, когда Юба, сын царя Нумидии, приехал в Рим для того, чтобы поддержать требования своего отца, заявлявшего, будто этот привлекательный молодой человек царский данник. В то время Юба общался только с моими врагами, и, выступая перед сенатом, он показал себя недостойно. Этот бородатый африканец обращался ко мне в презрительном тоне, намекая на то, что я был революционером и банкротом и что решился защищать иноземца из-за своей греховной страсти к молодому человеку. Он даже попытался обвинить меня в женственности из-за бахромы на рукавах моей туники, что стало входить в моду в Риме. Это ему, конечно, подсказал Катул или один из его приспешников. Я не мог вынести подобных оскорблений, поэтому подошёл к Юбе, схватил его за бороду и, несколько раз дёрнув из стороны в сторону, бросил его на землю. Потом я вернулся на своё место и попросил нумидийца продолжать свою речь, но с должным уважением к избранным государственным должностным лицам римского народа. Этот мой поступок привёл в замешательство как Юбу, так и тех римлян, которые подтолкнули его на то, чтобы он посмеялся надо мной. Они были ещё больше смущены, когда, после того как было решено, что Масинта должен выплатить свои долги и до этого времени обязан оставаться в тюрьме, я взял его под защиту и заявил, что буду содержать его у себя дома. Некоторые запротестовали, но я поступил по-своему. В действительности Масинта пробыл со мной больше года. По истечении этого срока, уезжая в свою провинцию в Испании, я тайком вывез его из города и в конце концов отпустил, чтобы он мог спокойно вернуться в свою страну.

В тот год, когда я был претором, мне пришлось не только столкнуться с политическими и личными ссорами и скандалами, но и пережить некоторые домашние неприятности. Главный скандал касался Клодия и моей жены и случился только в конце года, но и до этого я был сильно обеспокоен тем, что Помпей, судя по всем сообщениям, намеревался развестись со своей женой Муцией. Хотя моя роль в её неверности не более значительна, чем роль многих других, мне было очень жаль лично её как жену величайшего римского гражданина. Конечно, у меня и в мыслях не было, что следующей женой Помпея станет моя дочь. В действительности тем летом казалось, что все расчёты, которые я сделал, когда работал в сотрудничестве с Метеллом Непотом, абсолютно ошибочны. Тщеславие Помпея было удовлетворено, как я и думал, некоторыми комплиментами, сделанными в его адрес Непотом и мной. Но его тревожило то, что мы столкнулись с серьёзной оппозицией, и теперь он действовал в соответствии с политикой, прямо противоположной той, которую должен был бы выбрать по моим расчётам. Он даже предполагал вступить в брачный союз с представительницей семьи Катона, и ещё до того, как развёлся с Муцией, его представители говорили на эту тему с Катоном. К счастью для меня, Катон оказался настолько глуп, что отказался от этого предложения. К тому времени он принял ту точку зрения, что Помпей хочет стать царём, хотя тому не было никаких серьёзных доказательств, и не смог устоять перед соблазном ещё раз продемонстрировать своё ослиное упрямство, которое называл прямотой и честностью. Катон всюду хвастался тем, что отказал Помпею, и говорил, что он единственный римлянин, который ни за какую взятку не захочет отказаться от своих убеждений.

Теперь я понимаю, что, хотя никогда не был высокого мнения о политических способностях Помпея, в действительности наделял его большим умом, чем он обладал. Ему не удалось умиротворить Катона, и теперь, так как Помпей был слишком горд, чтобы отказаться от своего решения развестись с Муцией, он заставил отвернуться от себя семью Метеллов и других её могущественных друзей. Непот, который сообщил Помпею о том, что заставило его бежать из Рима, был очень зол, когда обнаружил, что Помпей вовсе не собирается вмешаться в события вместе со своей армией, используя повод — защиту прав трибунов. Он ещё больше разозлился, когда Помпей решил развестись с его сестрой и вступить в союз с тем самым человеком, который прогнал его с форума. Другой брат, Метелл Целер, был ещё больше взбешён отношением к Муции. Целер теперь являлся наместником в Цизальпинской Галлии, и у него были хорошие шансы стать консулом через два года. Ему нравилась Муция, но ещё больше ему нравилась идея о значимости и величии его семьи. Оскорбление, нанесённое семье Метеллов, казалось ему куда более тяжким грехом, чем предательство. Он стал непримиримым врагом Помпея и, поступив так, в результате оказал мне большую услугу.

Метелл Целер не придерживался каких-либо строгих взглядов на обязанности жён перед мужьями. И действительно, будучи женат на Клодии, он просто не мог поступать иначе. В тот год, когда он исполнял свои обязанности на севере республики, Клодия продолжала вести себя так же, как и обычно. Однако этот год её жизни стал ещё и знаменательным годом для всего человечества. В Рим из провинции её мужа, вероятно даже с рекомендательным письмом от него, приехал молодой поэт из Вероны, Валерий Катулл. Это был весьма образованный и приятный в общении человек, хотя и несколько несдержанный. Лично мне он нравился, и я всегда интересовался его работой. Меня очень расстроил тот факт, что несколько лет спустя он использовал свой огромный талант для того, чтобы обругать одного из моих легатов и меня самого. Его поэзия великолепна, хотя некоторые стихи чересчур заумны. Мне кажется, что те его произведения, которые он из любви, а позднее из злости посвящал Клодии, будут жить, тогда как другие, более напыщенные творения уже забудутся. Как только он появился в Риме, то, подобно многим другим, влюбился в Клодию и на короткое время стал её возлюбленным. Для Клодии, бывшей на десять лет старше молодого человека, это любовное приключение оставалось малозначительным, что же касается Катулла и всего мира в целом, то оно стало событием огромной важности. Ведь Катулл воспел свою радость, свою страсть и, наконец, своё отчаяние в поэзии, которая немедленно и весьма справедливо стала популярной. Его первое стихотворение «К Лесбии» (поэтический псевдоним, который он дал Клодии) явилось великолепной имитацией стиля Сафо[249]. Более поздние его произведения практически не носили отпечатка греческого влияния и были просто восхитительны своей простотой и силой. Можно, конечно, посмеяться над безрассудной страстью молодого человека к Клодии, которую он, без сомнения, воспринимал не просто как своего рода богиню, а как женщину с чистыми, бескорыстными чувствами. Никто не удивился, когда место в её сердце занял другой молодой человек, Целий Руф, друг Цицерона, который впоследствии стал довольно ненадёжным моим сторонником. Но человек с любым вкусом не может посчитать его поэзию смешной, и даже в том, что поэт ошибся в своей привязанности, было что-то величественное. Я никогда не мог так ошибаться в своих суждениях, и меня до глубины души трогали не только красота стиля этих стихов, но также искренность, глубина и простота чувств, звучащих в них.

Это была абсолютно новая поэзия в нашей культуре, и, как только она появилась на свет, работа всех других поэтов показалась лишь хорошо исполненными упражнениями школьников, а не проявлением истинного гения. До того времени Цицерон считался лучшим поэтом, хотя в последнее время он несколько подпортил эту репутацию, создавая бесчисленное множество стихов на различные темы, которые в конечном итоге сводились к единственной, а именно к его консульству. Я тоже писал неплохие стихи. Они просты и прямы, подобно прозе, которую я пишу на военные темы. Но я был бы слишком тщеславным, если бы предположил, что в них бьётся пламя гения, какое есть в поэзии Катулла. Жаль, что он так мало прожил. Нам нужны поэты для нового мира, который сейчас рождается, и теперь, когда этот мир обретает свои очертания, я не удивлюсь, если появится великий стихотворец, готовый посвятить себя политической национальной идее, а не обычным темам любви и безделья. Жаль, что у меня нет времени самому заняться этим. Сложилось так, что все мои поэтические работы, за исключением нескольких драм, являются любовными стихами и эпиграммами. Молодой Октавий даже предлагает, что в связи с тем, что меня почитают как бога, следует умолчать о существовании этих моих ранних произведений. Однако я думаю, что занятия поэзией мне не повредят, да и будущим поколениям хорошо бы помнить о том, что некоторые военачальники также являются образованными Людьми. Я не такой хороший поэт, как Софокл, но лучший военачальник, нежели он. И я намного превосхожу Суллу по обоим этим качествам.

В действительности же мало кто понимал всю важность нового увлечения Клодии. Куда больше сплетен ходило по поводу скандала, в который были вовлечены её брат Клодий и моя жена. Это было дурацкое происшествие само по себе, но оно причинило в то время мне некоторые неудобства, а так как к концу года все говорили только об этом, оно, вероятно, сильно расстроило Помпея. Ведь Помпей после года праздничных процессий и парадов сложил с себя командование. Без сомнения, он бы с удовольствием под любым предлогом сохранил свою армию, если бы сумел сделать это, но подобного предлога не возникло. Поэтому он распустил свою армию и в сопровождении незначительного числа своих сподвижников отправился из Брундизия в Рим. Он щедро отблагодарил своих легионеров и пообещал в скором будущем наделить всех воинов землёй. Он уничтожил пиратов и Митридата, установил порядок на Востоке и наконец действовал строго в соответствии с конституцией, таким образом показывая, насколько безосновательной была вся пропаганда, направленная против него Катоном, с одной стороны, и Крассом — с другой. Естественно, он ожидал, что его примут с почестями и благодарностью. Он привык к тому, что к нему относились как к величайшему человеку в мире.

Однако в Риме он обнаружил, что в сенате уже сформировалась сильная партия, выступающая против него. Катон, не желая признавать свою ошибку, продолжал настаивать на том, что Помпей всё ещё претендует на абсолютную власть. Лукулл уже дал понять, что будет выступать против ратификации тех условий, на которых был заключён мир на Востоке. Цицерон был разозлён и расстроен тем, что Помпей до сих пор официально не поздравил его как «спасителя отечества» во время заговора Катилины. И возможно, самым неприятным фактом был тот, что в Риме в основном обсуждали не победы на Востоке, а скандальную историю с Клодием и моей женой.

Всё это произошло в декабре. Был праздник доброй богини, который в этом году проходил у меня дома, под руководством моей матери и жены. Это очень любопытный праздник, и, хотя женщинам, принимающим участие в нём, запрещено рассказывать или обсуждать с мужчинами священные ритуалы, я всё-таки кое-что узнал о том, что происходит во время него. Видимо, часто церемонии носят характер оргии, а те, которые связаны с демонстрацией некоторых священных предметов, свидетельствуют о восточном происхождении этого культа. Женщины относятся к нему настолько серьёзно, что вовсе не все они готовы удовлетворить любопытство мужчины по этому поводу. Так как ни один мужчина не имеет права присутствовать в доме во время праздника, я ушёл в начале вечера, намереваясь вернуться после восхода. Однако вскоре после полуночи я получил записку от моей матери с требованием срочно вернуться. К тому моменту, когда я вернулся домой, большинство женщин уже ушли, но те, кто остался, были явно возбуждены и взволнованны. Моя жена Помпея в истерике заперлась в спальне. Единственное, что она могла сделать, так это умолять не верить ни одному слову, сказанному моей матерью, пытаясь убедить меня в том, что свекровь всегда ненавидела её. В данных обстоятельствах мне было очень жаль её, потому что она мне нравилась, но на слова моей матери можно положиться куда в большей степени, чем на её.

Вскоре моя мать сообщила мне о том, что произошло. Молодой Клодий, всегда поступавший так, что любой другой человек был бы просто шокирован его поведением, пришёл на торжественную церемонию переодетым женщиной. Обман обнаружился. Как оказалось, его поступок объяснялся не интересом к религии, а страстью к моей жене, и, конечно, ему показалась весьма привлекательной идея любовного свидания с женщиной при обстоятельствах, которые иному человеку показались бы просто невозможными. Без сомнения, Помпея, хотя она и отрицает это, прониклась духом этой безумной выходки и заранее обговорила весь план с Клодием. К несчастью для них обоих, план был недостаточно хорошо проработан. Клодий, видимо, так старательно подбирал свой туалет, что богатство его одежд в любом случае привлекло бы внимание окружающих. Конечно, ему льстило, что он может перевоплотиться в матрону, и, вместо того, чтобы немедленно пойти к Помпее, он задержался с другими женщинами, решив удовлетворить своё любопытство и узнать побольше об этом празднике. По-видимому, одна из подруг моей матери, внимание которой привлекла внешность Клодия, стала задавать ему какие-то вопросы, и Клодий, отвечая на них, настолько забыл обо всём, что сказал несколько фраз мужским голосом. Воцарилось смятение, и в суматохе Клодий сумел спрятаться в комнате одной из служанок Помпеи. Однако моя мать взяла дело в свои руки. Она приказала прекратить все церемонии, прикрыть все священные предметы. Затем дом обыскали и вскоре Клодия нашли и узнали. Женщины были в ярости от такой наглости и выгнали его из дома самым унизительным способом. После этого они вернулись домой намного раньше, чем их ожидали мужья.

Следующие несколько дней в Риме говорили только о Клодии, особенно страстно за этот случай ухватились представители реакционно настроенной знати, которые увидели в этом возможность погубить Клодия, чьё влияние среди людей было довольно значительным, и для того, чтобы дискредитировать меня, человека, в доме которою происходили события и жена которого стала причиной оскорбления святыни. Я надеялся на то, что этот случай повлечёт за собой лишь незначительные слухи в течение нескольких дней. Многие ожидали, что я немедленно разведусь со своей женой. Но я не желал выставлять себя на посмешище в роли взбешённого мужа, поэтому сделал всё, чтобы произвести впечатление, будто вся эта истории сильно преувеличена. Во время собрания понтификов, на котором я председательствовал, мы не говорили о вине кого бы то ни было в данном случае, а просто констатировали факт осквернения святыни и решили, что жертвоприношения должны быть ещё раз повторены. Я не испытывал чувства враждебности к Клодию и даже хотел защитить его. Большинство его врагов были и моими врагами. Он был талантливым оратором и любимцем народа и потому, как мне казалось, мог стать мне полезным.

Однако незначительная группа в сенате продолжала требовать расследования. Лукулл и Катул были руководителями этой группы, а Цицерон оказался настолько глуп, что позволил ассоциировать себя с ними.

В конце концов было решено, что Клодий должен предстать перед судом, и только после этого я развёлся с женой. Помпея перестала привлекать меня и быть мне полезной, и независимо от того, была ли она виновна или нет, я не мог позволить, чтобы меня подозревали в том, что я потворствовал ей. Отделавшись от Помпеи, я также доставил удовольствие моей матери и дочери. Суд над Клодием оказался ещё более скандальным событием, чем оскорбление святыни, тянулся несколько месяцев и продолжился в следующем году, доставив мне массу неприятностей. Кроме всего прочего, он задерживал мой отъезд в Испанию Дальнюю, куда я был назначен наместником. Когда началось слушание дела Клодия, Катон стал отстаивать принципы морали, а Цицерон потребовал возвращения к чистоте общественной жизни, которая существовала во времена его консульства и так быстро исчезла. Он снова заявил, что «благонамеренные» граждане должны объединиться, но вскоре стало ясно, что этот суд только подчеркнёт наличие разлада в обществе и продемонстрирует, до какой степени оно коррумпировано. Клодия конечно же поддержали обе его сестры и многие из тех общественных деятелей, с которыми они были связаны. Сёстры стали действовать ещё более активно, узнав, что Лукулл готов предоставить свидетельства кровосмесительных связей, существовавших между ними и их братом. Ещё более значительную поддержку Клодий получил от Красса, который вернулся в Рим и старался отстоять свои права перед теми, кто, подобно Катулу и Катону, оказался его врагами. Сам Клодий тоже не бездействовал. Он нашёл и подкупил свидетелей, подтверждавших, что во время оскорбления святыни Клодий находился за девяносто миль от Рима, и, кроме того, он задействовал группу вооружённых людей, чтобы испугать тех немногих членов суда присяжных, которые отказались получить взятки от Красса.

Даже при таких обстоятельствах Клодию едва удалось избежать заключения. Улики против него были столь убедительными, что требовалась определённая смелость для голосования против них. Его алиби было значительно ослаблено свидетельством Цицерона, который заявил, что Клодий заходил к нему домой за несколько часов до того, как начался женский праздник. Этими словами, как стало ясно из дальнейших событий, Цицерон нажил себе самого опасного врага, и мне даже кажется, что незадолго до начала слушания он хотел отказаться от своих показаний. Однако его замечательно глупая жена Теренция, убеждённая в том, что некоторая холодность её мужа в этом деле может быть объяснена лишь секретной связью между ним и Клодией, устраивала ему бесконечные сцены, и ему пришлось свидетельствовать в суде.

Меня тоже вызвали в качестве свидетеля. Я ограничился лишь заявлением, что ничего не знал о событиях, происшедших в моём доме. Когда же меня спросили, почему я развёлся с женой, то ответил, что мой опыт подсказывает, нужно быть чистым не только от вины, но и от подозрений. Этот ответ, к моему большому удивлению, запомнился, и его очень часто цитируют сегодня как пример моей высокой нравственности и морали, которая с годами стала куда более жёсткой, чем тогда. В то время, однако, Я просто имел в виду тот факт, что меня самого совсем недавно подозревали в связи с Катилиной, что было абсолютно необоснованно.

Моё свидетельство оказалось настолько полезным для Клодия, что он остался мне благодарен. Несмотря на щедрые взятки, суд чуть было не вынес решение против него. Двадцать присяжных проголосовали против Клодия и тридцать один за его освобождение.

Глава 3 НАМЕСТНИК В ИСПАНИИ


Я очень хотел побыстрее уехать из Рима, потому что в Испании меня ждало очень много дел. Впервые в жизни я должен был стать командующим постоянной армией, численностью в два легиона, и я собирался набрать ещё один, на месте. Мне уже было более сорока лет, и хотя я кое-что знал о военном деле, опыта у меня практически не было. Естественно, я тщательно подбирал свою свиту Особенно я радовался, что со мной отправлялся служить мой друг Бальб, который являлся не только квалифицированным управляющим, но, кроме того, был очень приятен в общении и обладал великолепными дипломатическими способностями. Так как он родился в Гадесе и детство провёл в Испании, я получал преимущества, связанные с его глубокими знаниями страны и местных условий. Задолго до того как мы покинули Рим, мы в целом наметили направления, по которым собирались действовать. Времени у меня было немного. В следующем году я собирался выдвинуть свою кандидатуру на консульство. Мне нужен был военный престиж и, кроме всего прочего, деньги.

В тот момент мне было очень трудно избавиться от своих кредиторов в Риме. В мою сторону летели весьма неприятные угрозы, что моё имущество будет описано, а я буду арестован, если попытаюсь выехать из города, не выплатив хотя бы часть своих долгов. Этого я никак не мог сделать. Мне нужно было огромное состояние, чтобы расплатиться с должниками. Поэтому даже после окончания суда над Клодием я не мог покинуть Рим. И снова меня спас Красс, выделивший мне огромную сумму денег, составлявшую четверть всех моих долгов. Таким образом, я смог удовлетворить требования самых настойчивых своих кредиторов. Остальным, включая и Красса, пришлось довольствоваться мыслями о моих грядущих успехах, и я теперь рад, что они оказались в выгоде, когда я расплатился.

Наконец я мог не бояться ареста, и мне оставалось лишь обеспечить безопасность Масинты, которого я никак не мог оставить в городе. Он ехал со мной, в моих носилках, до тех пор, пока мы не покинули пределы города, а позже я сделал так, чтобы Масинта, сев на корабль, отправился в Африку. Затем вместе с Бальбом и немногими моими друзьями я отправился как можно быстрее через альпийские деревни Северной Италии и богатые земли Пиреней в совершенно незнакомые и огромные просторы Испании.

Уже было, лето, а через год я собирался вернуться в Рим в качестве кандидата в консулы. Поэтому необходимо было немедленно начать действовать. Я познакомился со своими легионерами уже на марше, как всегда случалось со мной во время кампании. Но я не только познакомился, но и по-своему полюбил их. В действительности мои чувства к солдатам и центурионам, находившимся под моим командованием, были сильнее всех тех, которые я когда-либо испытывал. С этим чувством может сравниться лишь самая искренняя и преданная дружба. В этот период моей жизни это новое чувство и та деятельность, в которой оно выражалось, стали для меня самыми волнующими. Я наслаждался долгими переходами под палящим солнцем, и всегда, в конном или пешем походе, шёл с непокрытой головой, вовсе не стараясь скрыть свою лысеющую голову. Мне доставляли удовольствие все проявления военной жизни, кроме, пожалуй, самого кровопролития. Это удивляло многих моих друзей и большинство моих врагов. Я уже приобрёл известность как сильный политик, и у меня была репутация знатока моды, искусства, человека, который ввёл новую манеру одеваться, любителя женщин и того, кто очень тщательно следит за своей внешностью. Теперь, и практически в одночасье, у меня появилась репутация человека совсем другого типа. Начали рассказывать истории о моём мастерстве в верховой езде, о том, как я переплывал реки, о моей выносливости к жаре, холоду или голоду, о том, как я забочусь о своих людях, а они в ответ стремятся сделать невозможное, о том безрассудстве, с которым в критические моменты я подвергал опасности свою собственную жизнь. Многие из этих рассказов, конечно, сильно преувеличены. Например, правда то, что у меня была великолепная лошадь, замечательное животное, с которым никто, кроме меня, не мог справиться, но абсолютная ложь, хотя эту историю всё ещё повторяют, что у неё на копытах оказалось по пять пальцев, как у человека.

Кроме удовольствий, которые я получал от напряжения физических сил, от того, что разделял опасность, тяготы и лишения со своими воинами, этот новый образ жизни привлекал меня с интеллектуальной и духовной точек зрения. Я уже испробовал свои способности в странном и запутанном искусстве, именуемом римской политикой, но в Испании обнаружил, что в деле военного командования воля и инициатива, ум и решительность могут выражаться более ярко и достойно. С моей точки зрения, это объясняется не тем, что проблемы, решаемые военачальником, проще тех, с которыми приходится сталкиваться государственному деятелю, и не тем, что он более свободен от внешнего контроля. Это скорее вопрос срочности, потому что независимо от того, сложны его проблемы или нет, их нужно решать быстро и постоянно. И насколько бы полководец ни был свободен от руководящего влияния окружающих, он опять-таки постоянно и напрямую контролируется необходимостью сохранить жизнь себе и своим людям и обеспечить их боеготовность. Хотя в идеале мы воюем для того, чтобы обеспечить спокойствие граждан, в некотором смысле война более реальна, чем мир. Когда человеку изо дня в день приходится сталкиваться с вопросами жизни и смерти, эти слова приобретают значение, отличное от того, которое они имеют в речах, произносимых перед народом и в сенате. Во время войны вся человеческая личность задействована в каждом моменте сражения. Выживание зависит от моментального принятия решения, от ловкости и выносливости как тела, так и души. Даже недостойные люди во время войны могут стать великими. Они могут стать лучше, чем есть на самом деле, искренне и чистосердечно разделяя уверенность, настойчивость, огорчение, триумф с другими более смелыми и умными, чем они сами. Главнокомандующий может любить своих воинов за их слабость, а не только за силу, но в мирное время эти человеческие слабости моментально становятся предметом порицания и кажутся абсолютно неуместными, и тогда человек должен быть чрезвычайно одарён или же признать без зависти величие других.

Теперь я привык ко всем сторонам военной жизни. И всё-таки до сих пор не могу устоять перед её очарованием. Сейчас, когда столько различных дел удерживают меня в Риме и мне ничто не угрожает, кроме опасности политического убийства, я всё равно должен следовать тому, что представляется мне моей судьбой и что мне так нравится. Один предсказатель предупредил меня о том, чтобы я опасался завтрашнего дня, а именно ид марта. Я не придаю особого значения словам предсказателей, и, если всё пойдёт хорошо, послезавтра я снова отправлюсь в путь для того, чтобы присоединиться к своей армии и завоевать для империи новую провинцию на Востоке. Моё стремление действовать остаётся столь же сильным, каким оно было в те давние времена в Испании, когда я впервые услышал приветственный крик римских воинов: «Император!»

Свою первую кампанию я осуществил против живущих в горах, южнее реки Таг[250], племён Лузитании. Эти люди изначально были независимыми и потому привыкли хотя бы часть года жить за счёт того, что грабили и разоряли поселения других племён, находившихся под защитой римской империи. Когда я вторгся на их территорию, то знал, что мои враги в Риме обвинят меня в том, что я намеренно разжигаю войну для того, чтобы удовлетворить свои собственные интересы. Я как раз этим и занимался, но, как часто случалось, мои желания совпадали с интересами тех людей, которыми я управлял и кого должен был защищать. Находясь далеко в Риме, Катул говорил об этих жестоких горцах как о невинных беззащитных жертвах ничем не спровоцированной атаки. Торговцы из Гадеса и крестьяне с равнин Испании были иного мнения.

К началу зимы я очистил от лузитанов горы, победил врага в ряде незначительных сражений, захватил много пленных и заставил представителей племени, которые всё ещё не желали покориться, сначала отступить к Атлантическому побережью, а затем и вовсе убраться на остров. В последней части нашей операции мы очутились в местности, которая до сих пор оставалась неизвестной римлянам и была лишь едва знакома моим испанским воинам. Атлантический океан, куда хотел отправиться Серторий, был краем познанного мира. Я тут же решил исследовать его далее, хотя в то время уже приближалась зима и единственное, что я мог сделать, это осуществить неудачную попытку высадиться на острове, куда бежали племена горцев. В нашем распоряжении было лишь несколько неуклюжих плотов, а плохая погода сделала очень сложным их использование. В результате этой попытки у нас были небольшие потери. Её провал не имел большого воздействия ни на ход войны, ни на моральный дух моих солдат, которые, за исключением этого эпизода, в основном наслаждались победами и направились на зимовку, значительно пополнив свои кошельки. Я провёл зиму в Кордубе[251], Гадесе и в некоторых других городах, где был постоянно занят решением различных административных вопросов. За короткое время я успел многое сделать для того, чтобы улучшить как своё положение, так и положение самой провинции. Я обнаружил, что многие города всё ещё находились в состоянии экономического упадка из-за того, что им приходилось выплачивать контрибуции, наложенные на них во время войны Сертория. Вовсе отменив или же уменьшив размеры этих выплат, я сильно повысил благосостояние этих городов и изменил их враждебное отношение к Риму. Я постарался решить и другую очень острую проблему, касающуюся личных долгов. Сам являясь должником и едва избежав финансового и политического краха, я очень серьёзно относился к этому вопросу. Я установил процент от дохода человека, который с него могли требовать кредиторы. Эта мера восстановила уверенность многих, кто до этого был в отчаянии, и оказала благоприятное действие на испанскую экономику в целом. Кроме того, я изучил и, где это было необходимо, пересмотрел бесчисленное множество договоров и торговых соглашений, в том числе и строительные проекты, особенно в Гадесе. Кроме того, частично из интереса, а частично ради повышения собственной квалификации я тщательно изучил организацию всей системы религиозных верований. В этом городе существовало огромное количество религиозных культов, и я сумел с согласия населения внести некоторые изменения, включая запрещение приношения в жертву людей. Эта варварская традиция, вероятно, восходит своими корнями к карфагенской оккупации и до сих пор не отмерла. Всё это время я поддерживал контакт с Римом, и мои друзья сообщали мне обо всех изменениях в политической ситуации. Дела развивались в основном так, как я и предполагал. Осенью главной новостью стал триумф Помпея, величайший из тех, что когда-либо имели место. Однако к зиме я уже знал, что Помпей не сумел выиграть ничего, кроме благосостояния, славы и права всегда носить в сенате пурпурную тогу императора, что конечно же было для него весьма приятным знаком почтения. Я вполне представляю, как он, сидя в сенате, с удовлетворением разглядывает свой яркий наряд, но я никак не мог представить себе Помпея, произносящего какую-либо значительную речь или создающего вокруг себя партию, достаточно сильную для того, чтобы противостоять его политическим оппонентам. До сих пор единственным его успехом в политике было то, что он сделал консулом своего выдвиженца, Афрания. Но Помпей в нём ошибся. Афраний был великолепным солдатом, но ему недоставало культуры и политического опыта, и потому над ним всё время смеялись, как только он открывал рот. Его выбрали консулом исключительно по воле Помпея, истратившего огромные деньги, подкупая избирателей. Никто не осмеливался применить к Помпею закон Цицерона, запрещающий подкуп, хотя Катон продолжал самодовольно гордиться тем, что отказался вступить в родственные связи с человеком, который может так вопиюще нарушать закон. Вторым консулом был избран Метелл Целер, ещё более упрямый человек, чем Афраний, имевший огромные связи и влияние. Он стал злейшим врагом Помпея и пользовался поддержкой в сенате как со стороны той партии, которую после недавней смерти старого Катула возглавлял ещё более реакционный Катон, так и со стороны Лукулла и его друзей. Люди думали, что Лукулл отошёл от политики и теперь интересуется лишь разведением рыб, которые ели у него из рук, создаёт проекты парков и организовывает самые экстравагантные развлечения. Но он не забыл, как к нему отнёсся Помпей в Азии, и теперь начал действовать с былой Энергией. Мне стало ясно, что Помпей, который мог рассчитывать только на Афрания и на одного из трибунов, вероятнее всего, столкнётся с большими и, возможно, непреодолимыми трудностями в достижении двух основных целей, а именно утверждение сделанных им распоряжений на Востоке и наделение земельными участками ветеранов.

Другая новость из Рима касалась моего друга Красса, и я тут же понял, насколько она была важной. Красс организовал в сенате выступление могущественной корпорации всадников с заявлением о пересмотре их контрактов по сбору налогов в Азии. Даже Цицерон посчитал эти требования несправедливыми, но оказался достаточно мудр и понял: чтобы сохранить союз классов, на котором, по его мнению, зиждилась безопасность государства, нужно учитывать интересы этих могущественных финансистов, и, хотя и неохотно, выступил в их поддержку. Катон, действуя в соответствии с моральными принципами, которые практически всегда приносили вред его партии, набросился на Красса и финансистов с самыми бранными выражениями и сумел приостановить любые попытки обсуждения заявления. В результате в обществе страсти опять накалились. Наконец мне сообщили ту новость, какую я давно предрекал. Кто-то слышал, как Цицерон сказал, что союз классов остался в прошлом.

Теперь в моей голове более чётко сформировалась идея, которая некоторое время, как мне кажется, дремала в подсознании. До сих пор моё имя в политике было тесно связано с Крассом, теперь же я изо всех сил старался продемонстрировать своё дружелюбное отношение к Помпею. Однако Помпей и Красс казались непримиримыми врагами. Если, выставляя свою кандидатуру на должность консула в следующем году, я попросил бы о помощи одного из них, то автоматически сделался бы врагом другого и оказывался не в лучшей ситуации. Но теперь у обоих из них оказались одни и те же враги, которые были и моими. Мне казалось, что передо мной возникает единственный в жизни шанс. Политический союз между мной, Помпеем и Крассом всем бы показался немыслимым. Однако если бы такое случилось, то при нынешнем раскладе сил такой союз было невозможно победить. Эта идея не давала мне покоя всю зиму, пока я осуществлял свою административную деятельность, и во время новой кампании, начатой весной. Я возобновил военные действия в самом начале года, желая завершить задуманное как можно быстрее, а затем вернуться в Рим. Всю зиму Бальб занимался строительством флота в Гадесе, и в январе наши приготовления к походу вдоль Атлантического побережья были завершены. Я отправился в путь на месяц раньше, чем предлагали опытные советники. В этом был, конечно, определённый риск, но мне казалось, что мои будущие планы оправдывают его. И действительно, всё пошло как надо. Неожиданное появление флота и армии полностью деморализовало защитников острова, от которого нам пришлось отступить прошлой осенью. Нам никакого труда не составило высадиться на берег, разбить врага и захватить большое количество пленных. Затем я направился далее на север и покорил некоторые племена, которые никогда раньше не входили в состав римской провинции. Если бы можно было больше времени уделить этому походу, то я бы отправился и дальше. Но я и так исполнил всё, что намеревался. Мои войска приветствовали меня титулом «император», и наши достижения давали мне право требовать триумфа по возвращении в Рим. Я с сожалением приказал своему флоту повернуть на юг, хотя перед нами лежали ещё неизведанные и непокорённые просторы. Однако я действительно был на волосок от событий, которые оказались решающими для меня и остального мира. Пока я ещё не мог отчётливо разглядеть своё будущее, но и того, что видел, было достаточно, чтобы наполнить моё сердце всевозрастающим возбуждением. Каждая новость, приходившая из Рима, свидетельствовала о том, что возможность, которой я так долго ждал, наконец представилась. Для того чтобы воспользоваться ею, надо срочно возвращаться в Рим.

Глава 4 ВЫБОРЫ КОНСУЛА


В связи с тем, что время так много значило для меня, я пренебрёг законом, запрещающим наместнику покидать вверенную ему провинцию, пока не приедет его преемник. Я запланировал прибыть к воротам Рима в июле для того, чтобы потребовать триумфа, который я заработал, а затем выставить свою кандидатуру на выборы консулов. Так как выборы должны были проводиться в августе, у меня оставалось мало времени для агитационной кампании, и всю эту работу должны были осуществить мои друзья и агенты. Тем более что традициями и законом запрещалось вступать в город полководцу до того, как он отпразднует свой триумф. Кроме того, официально кандидаты на консульство должны лично внести свои имена в списки соответствующих магистратур в городе в определённый день, примерно за месяц до выборов. Однако я надеялся, что мне будет позволено сделать это по доверенности, если к тому моменту я ещё не отпраздную свой триумф.

Я считал, что моя популярность давала достаточно преимуществ и меня, безусловно, изберут консулом. Более того, торговля пленными, богатые подношения провинциалов упрочили моё финансовое положение, хотя для организации предвыборной кампании и триумфа пришлось снова прибегать к займу денег. В последний раз в моей жизни мне приходилось делать это.

Я был сильно занят организацией предвыборной кампании и подготовкой к триумфу. Мне хотелось, чтобы это зрелище стало настолько величественным, насколько это возможно. Но куда более важным моим занятием были секретные переговоры с Помпеем и Крассом. Помпей в то время оказался в затруднительном положении, которое ему казалось унизительным, а мне жалким. Он привык командовать и направлять действия огромных сил на достижение больших целей. Теперь в незнакомом мире политики Помпей обнаружил, что с его желаниями не считаются, его планы разрушают или высмеивают, и он не знал, как ему настоять на своём. Он напоминал великолепное, но ненаходчивое животное, пойманное в сеть, которому не хватало способностей освободиться. Собравшиеся вокруг него враги не могли даже равняться с ним в силах, но были настолько жестоки, что хотели воспользоваться его временной слабостью. Его первый и самый унизительный провал был связан с земельным законом, внесённым в начале года на рассмотрение сената народным трибуном Флавием, который действовал как его агент. Основная цель этого закона — наделение землёй ветеранов Помпея, но в нём также были пункты, касающиеся перераспределения земли между беднейшими гражданами, которые не служили в армии. Сами по себе предложения казались мне разумными, хотя они были не настолько продуманными и дальновидными, как те, что выдвигали мы с Крассом и которые отклонялись во время консульства Цицерона. Но эти предложения встретили ещё более ожесточённое сопротивление, чем в своё время наши. В сенате консул Метелл Целер продемонстрировал столь агрессивное и бескомпромиссное отношение к этим предложениям, что трибун Флавий, не без согласия Помпея, даже арестовал его и продержал в темнице, поставив свою трибунскую скамью около тюремных дверей. Если бы второй консул, друг Помпея, Афраний был умелым политиком или если бы Помпей сам имел хоть какое-нибудь представление о том, как создавать общественное мнение, этот жест мог бы стать весьма эффективным. Получилось же так, что эти действия окончились полнейшим провалом. Не последовало никаких спонтанных проявлений народной воли, хотя почти все были шокированы таким поведением трибуна и посчитали необходимым вскоре не только освободим. Метелла, но и подчиниться ему. Предложение Флавия отклонили, и решение вопроса о земельном законодательстве было отложено на неопределённое время. Итак, Помпей, несмотря на то, что его престиж был выше, чем у любого римлянина в истории, оказался в ситуации, которая не позволяла ему выполнить данные своим войскам обязательства. Помпею также не удалось добиться ратификации сенатом его распоряжений на Востоке. Здесь ему пришлось столкнуться с неистовым рвением Катона всюду соблюдать принципы морали и с продуманной критикой хорошо осведомлённого Лукулла. Даже Красс, у которого были свои причины ненавидеть членов партии Катона, поддержал их в этом вопросе просто из-за личной антипатии к Помпею.

Как только я оказался у стен города, то вступил в переговоры, оказавшиеся впоследствии самыми важными из тех, в которых мне когда-либо приходилось принимать участие. В этих переговорах большую роль сыграл Бальб, друживший и со мной, и с Помпеем. Бальб сумел напомнить Помпею о том, что я для него сделал; как я один поддержал в сенате предложение предоставить Помпею командование в борьбе с пиратами, о моём сотрудничестве с представителем Помпея Метеллом Непотом и о многом другом — список получился весьма значительный, чтобы перевесить те отрицательные эмоции, которые могли возникнуть у Помпея по поводу скандала, связанного с Муцией. Более важную роль сыграли те обещания, которые я давал ему на будущее. Здесь можно было с уверенностью сказать, что только я, если стану консулом, могу гарантировать, что независимо от воли сената будут приняты предложения Помпея. Сначала Помпей был склонен сомневаться в моих силах, но, после того как я тайно встретился с ним с глазу на глаз, он понял, что эти обещания вполне могут быть исполнены. Ведь Помпей был неглуп, ему лишь не хватало опыта и таланта политика. В общении с ним требовался особый такт. Помпей человек ранимый, а в тот момент его чувства были задеты не только врагами, но и неуклюжим вниманием друзей, особенно Цицерона, который всё ещё продолжал делать вид, будто считает, что подавление восстания Катилины имеет более важное значение, чем завоевание всего Востока. Я не сделал подобной ошибки. Я почти не упоминал свою недавнюю кампанию, но с огромным интересом расспрашивал Помпея о том, как ему удалось справиться с пиратами, захватить Иерусалим, оснастить флот, обмундировать и обучить армию, состоящую из местных жителей, и о многом другом. Мой интерес был истинным и профессиональным. Из этих бесед я многое узнал и оказался вознаграждён тем, что Помпей сделал несколько лестных замечаний в мой адрес по поводу успехов в Испании. Постепенно в наших отношениях возникло доверие, близкое к дружбе, и теперь, когда я был уверен, что Помпей поддержит мою кандидатуру, мог приступить к следующему, более сложному этапу переговоров, а именно попытаться примирить Помпея с Крассом.

Здесь снова необходимо было действовать весьма тактично, потому что с момента их совместного консульства десять лет назад оба не скрывали своего враждебного отношения друг к другу, и хотя им можно было объяснить, что, забыв прошлые обиды, они получат значительные преимущества в настоящем и будущем, ни один из них не желал забывать прошлого. Для моих целей влияние Помпея оказывалось более важным, чем поддержка Красса, но, во-первых, с Крассом меня связывали серьёзные финансовые обязательства, а во-вторых, только через него можно было обеспечить себе голоса могущественного класса финансистов. Этого я мог добиться, пообещав просто пересмотреть контракты, заключённые сборщиками налогов в Азии, манёвр, который немедленно уничтожил бы союз классов и полностью изолировал бы непримиримую оппозицию сената, лишив её всяких сил. Неотвратимость подобного события привлекла как военный талант Помпея, так и финансовое чутьё Красса. Более того, они оба пострадали от непреклонности Катона и его сторонников, и вполне возможно, что Катон со своими пуританскими, эгоистическими принципами управления государством сыграл столь же значительную роль, как и мой тактичный подход к двум столь нужным мне людям. В конце концов между Крассом и Помпеем установилось хотя и трудное, но от этого не менее эффективное понимание.

Переговоры проходили летом тайно. Однако ни для кого не было секретом, что я собираюсь выдвинуть свою кандидатуру на выборах консулов, и один этот факт вызвал самые горькие чувства среди моих врагов. А если бы им стало известно истинное положение дел, то эти чувства были бы ещё куда более неприятными. Я знал, что могу рассчитывать на поддержку народного собрания, и, если сенат начнёт упорствовать, был готов, подобно реформаторам прошлого, проводить свои законы через голову сената, непосредственно обращаясь к народу. У меня не было оснований бояться за свою жизнь, подобно предшествующим реформаторам. По крайней мере, я мог некоторое время рассчитывать не только на поддержку народа, но и на благосклонность представителей обеспеченных слоёв населения, не входящих в сенат. Важным фактором стало и то, что у моих врагов не было войск, способных переменить складывающуюся ситуацию силой. Военная мощь была в руках Помпея, а с ним я заключил тесный союз. Простой угрозы призыва к ветеранам Помпея отстоять справедливые требования, выдвинутые их предводителем, стало бы достаточно, чтобы продемонстрировать, что любая оппозиция моим решениям будет безнадёжной.

Перед выборами мои враги, и особенно Катон, накинулись на меня со злобной, но безрезультатной бранью. В июле, когда нужно было вносить моё имя в список кандидатов на консульство в Риме, я всё ещё находился у ворот города, уже практически закончив подготовку к своему великолепному триумфу. Я попросил разрешение сената внести моё имя по доверенности, и эта просьба обсуждалась за день до того, когда должны были объявлять кандидатуры на консульство. В римской истории существовало несколько прецедентов, когда подобная просьба удовлетворялась, и в действительности большинство сенаторов были склонны предоставить мне это право. Однако Катон, к огромной радости небольшой группы его сторонников, сумел лишить меня той почести, которой я заслужил. Его простой манёвр заключался в том, что он не умолкая изрекал банальные моральные принципы и лживые заявления до тех пор, пока не истекло время заседания сената. Итак, я был вынужден отказаться либо от триумфа, либо от консульства. Конечно же я ни минуты не колебался, и никто не сомневался, что я поступлю иначе. Я отказался от триумфа и на следующий день вошёл в город для того, чтобы внести своё имя в списки кандидатов на консульство. Меня сопровождала толпа моих сторонников, которые так же, как и мои солдаты, были возмущены подлым и мелочным проявлением обструкционизма Катона. В действительности злость моих отборных войск, которые я привёл из Испании в Италию, намного превосходила мою досаду по поводу того, что я оказался лишён почестей триумфа, хотя затратил уже так много денег на его подготовку. Ведь войска с огромным энтузиазмом ждали этого торжественного события. Их экипировали особенно элегантно, и, хотя мои легионеры умели лишь сражаться, по этому случаю они тщательно отрепетировали чёткие движения на параде, который, по их глубочайшему убеждению, должен был превзойти всё ранее виденное. Они сочинили стихи в честь своего военачальника и уже заучили их. Эти стихи не всегда отличались уважительным отношением, но были полны любви. В одном из них была такая строка: «Прячьте жён, ведём мы в город лысого развратника». Эти стихи и многие другие, со ссылкой на мою дружбу с царём Вифинии, стали весьма популярными среди моих воинов, но исполнили они их в триумфе лишь спустя много лет. В то время ярость моих солдат, разочарованных тем, что они не получили полагающейся им и их военачальнику почести, удивительным образом сочеталась с энтузиазмом римских граждан, радостно воспринявших моё возвращение. Эта народная демонстрация доказала всем мою популярность, и становилось очевидным, что меня обязательно выберут консулом. Теперь мои враги потеряли надежду остановить меня и все свои усилия направили на то, чтобы как можно больше навредить мне, пока они ещё занимали свои посты — лишив по возможности тех почестей, которые полагались мне после истечения срока моего консульства.

Моим соперником на выборах, который в случае своей победы сделал бы всё, чтобы навредить мне, оказался Бибул, мой бывший коллега по эдилитету. Ещё с тех пор он невзлюбил меня как человека и как политика, однако обратился ко мне за помощью, надеясь воспользоваться моим влиянием среди народа в обмен на финансовую поддержку, такую же, какую оказывал в бытность эдилом. Однако вскоре он решил поменять свою тактику. Став зятем Катона, Бибул почувствовал, что у него будет больше шансов победить на выборах, а его самолюбие будет в большей степени удовлетворено, если он в открытую выступит в качестве моего оппонента. Поступая так, Бибул надеялся на партию Катона и, без сомнения, считал, что, подобно Метеллу Целеру, который успешно справился с Афранием, ему при поддержке тех же людей так же легко удастся справиться со мной. Был учреждён специальный фонд для того, чтобы купить голоса для Бибула, и сам Катон внёс в него деньги. Он даже заявил, что всеобщее благо заставляет его жертвовать принципами добра и зла. Подобную софистику было очень странно слышать от такого отъявленного моралиста, как Катон, часто заявлявшего, что никакие соображения не могут заставить его пожертвовать суровыми законами добра. Ему справедливо приписывали слова: «Пусть весь мир будет лежать в развалинах, лишь бы справедливость восторжествовала». Что касается Бибула, то его сильно подбодрил тот факт, что на него обратили внимание. Он поклялся постоянно выступать в оппозиции ко мне, если мы вместе станем консулами. Ни он, ни те, кто тратил такие огромные деньги для того, чтобы подкупить избирателей, даже не догадывались, что я уже обеспечил себе такое сильное положение, что для меня стало абсолютно безразлично, выберут Бибула или нет.

Последнее и весьма провокационное действие, направленное против меня, было совершено накануне выборов, когда по традиции принято заранее решать, какие провинции получат новые консулы после того, как истечёт срок их пребывания в должности. После моих успешных походов в Испании казалось естественным предположить, что в случае, если я буду избран консулом, то впоследствии захочу получить в своё распоряжение войско — в то время я уже начинал думать о Галлии. Однако мои враги правильно оценили ситуацию и были уверены, что меня изберут консулом, а потому решили в меру своих способностей навредить мне в будущем и лишить Рим моих услуг. Им удалось провести в сенате закон, по которому вопреки всяким существовавшим до этого времени прецедентам консулы не получали никаких провинций. Вместо этого они наделялись правом управления «лесами и пастбищами» — чисто гражданское назначение, которое с успехом мог бы выполнять любой, достаточно умный магистрат.

Я всё ещё хотел, если это будет возможно, обойтись малой кровью, но когда увидел, с какой решимостью мои враги угрожали моей чести и будущей безопасности, я тоже подготовился к ответным действиям и с удовольствием заметил, что могу противостоять им с той же силой, как их собственная, и даже привлечь ещё более могущественные резервы.

В августе меня выбрали консулом, а моим коллегой стал Бибул. Оставшиеся месяцы года я посвятил подготовке законодательства, которое собирался выдвинуть на рассмотрение сената, как только вступлю в должность первого января. Хотя большинство моих планов всё ещё оставались в секрете, я попытался разными способами обеспечить себе поддержку со всех возможных сторон, исключая экстремистски настроенных реакционеров. Я даже попытался перетянуть на свою сторону Цицерона при помощи своего друга Бальба. Бальб, который был великолепным дипломатом, способным провести любые переговоры, почти сумел его уговорить. Цицерон уже несколько отстранился от тех экстремистов, при помощи которых ему удалось получить власть, и, похоже, на него большое впечатление произвело предложение Бальба, которое, как мне казалось, должно было привлечь Цицерона: мы обещали следовать его советам. И действительно, в то время с его стороны было бы правильным принять моё дружеское предложение. Однако он действовал нерешительно, боясь обидеть своих могущественных друзей, которые в прошлом поддерживали его, даже несмотря на то, что в политике они были ненадёжны или даже хуже. Кроме того, Цицерон не мог представить себе коалицию, во главе которой не стоял бы он сам. Как рассказал мне Бальб, он до сих пор не мог думать ни о чём, кроме того периода, когда сам был консулом, и даже читал Бальбу длинные отрывки своих стихов, сочинённых на эту тему. С точки зрения Бальба, Цицерон сейчас не представлял для меня никакой опасности, а в будущем вряд ли был бы полезен. Как впоследствии выяснилось, Бальб оказался прав.

Конечно же в основном я возлагал надежды на Помпея, но даже не надеялся на то, что окажусь с ним столь тесно связан. Как показывает опыт, это вполне обычное явление, что человек средних лет страстно влюбляется. Вот Помпей и влюбился в мою дочь Юлию. Конечно, если бы он стал моим зятем, то это полностью соответствовало бы моим интересам, более того, мне Помпей начинал нравиться, и я видел, что он может сделать мою дочь счастливой. Юлия находила его весьма привлекательным, и, кроме того, её не без оснований интересовала перспектива того, что она может стать женой человека, который всё ещё считался величайшим в мире. Было решено, что свадьба состоится в начале года, когда я буду консулом. Перед этим мне пришлось решить весьма трудную проблему и убедить мою старую подругу Сервилию в том, что необходимо разорвать помолвку между её сыном, молодым Брутом, и Юлией. В этом случае, как и во многих других, Сервилия поступила весьма разумно. Примерно в это время, мне кажется, я купил для неё жемчужину, за которую заплатил больше денег, чем когда-либо в Риме платили за драгоценности.

Итак, приближался день, когда я должен был занять самый главный пост в государстве. В конце года неожиданно разразился страшный шторм. За ним последовал разлив Тибра, уничтоживший массу ценного имущества, смывший деревянный театр, а в гавани Остии корабли были выброшены на берег. Страшный, ураганный ветер обрушил проливные дожди с громом и молнией. Позже люди часто вспоминали о нём, называя его «штормом консульства Метелла», и считали, что это стало знамением, предупреждающим о грозящем развале государства и начале гражданской войны. Верно, что с этого момента в стране изменилось соотношение сил, но оно изменилось в сторону повышения компетентности руководства. Что же касается гражданской войны, мои враги и мой друг Помпей сами развязали её.

Глава 5 КОНСУЛ


В детстве мои учителя обычно говорили мне, что величайший день в жизни благородного римлянина — это тот, когда он в сопровождении своих друзей и сторонников приходит в храм Юпитера Капитолийского для того, чтобы по традиции принести в жертву быков и вступить в должность консула римского народа на следующий год. Даже старый Марий с особым благоговением вспоминал эту церемонию, говорил об особой почётности должности и торжественности события, хотя сам впервые добился права стать консулом не своими политическими способностями, а лишь внушительным военным опытом и несколько вульгарной, хотя и популярной, критикой, направленной на аристократию. Я же, напротив, был практически неизвестен как военачальник. Не говоря уже о Помпее и Лукулле, в сенате было по меньшей мере двадцать человек, которые могли больше, чем я, претендовать на военную славу. Я добился консульства лишь благодаря своей склонности к политическому манёвру, безрассудной экстравагантности, моей способности заводить друзей и моему упорному труду. Я продемонстрировал определённое постоянство взглядов и бесстрашие, чем заслужил уважение людей. По крайней мере, в этом году я смогу вести дела так, как того пожелаю. Я знал, что за этот год должен обеспечить себе будущее, и когда первого января поднимался по склонам Капитолийского холма для того, чтобы принять участие в жертвоприношении, то смотрел на изображение Мария, которое приказал восстановить, и мысленно возвращался к дням моей молодости, когда я получил первый урок того, что в конечном счёте власть зиждется на силе оружия. Я думал о тех многих людях, кого знал и которые приняли мучительную смерть, попав в стремительный водоворот страшных событий нашего времени. Тогда, так же как и теперь, меня увлекал вопрос о том, стану я исключением из общего правила и смогу ли избежать того, чтобы либо самому принять участие в кровавой резне, либо стать её жертвой. Конечно, теперь мне поздно отступать. В определённой степени я заставил события идти по тому руслу, по которому хотел, но, с другой стороны, они сами управляли моими действиями. Для того чтобы просто быть в безопасности, я должен увеличить свою власть. Я уже достиг такого высокого положения, которое могло бы удовлетворить других и рассматриваться как конечная цель долгого, трудного пути всей жизни. Однако за этим лежали ещё более высокие вершины, меня манила неизвестная страна, к которой меня толкали как собственные амбиции, так и необходимость. Даже если бы мне открылось будущее, я не мог бы поступить иначе. И сегодня, когда в мире не существует другой силы, сравнимой с моей, и когда единственная опасность, угрожающая мне, — убийство, я всё ещё должен двигаться вперёд, должен завоёвывать и увеличивать царство порядка. Однако в этой необходимости я нахожу свободу. Я не являюсь, подобно Марию, рабом страстей. Я знаю, что делаю, и сам решил стать инструментом в руках необходимости.

Я никогда, кроме разве в моих отношениях с племенами местных жителей, не прибегал к жестокости, когда был возможен компромисс, поэтому в начале своего первого срока консульства я сделал всё возможное, чтобы успокоить подозрения Бибула и завоевать расположение умеренных представителей сената. Если бы только Цицерон послушал Бальба и в открытую поддержал меня, я бы добился успеха без той силы принуждения, которой обладал.

Я начал с того, что немедленно представил на рассмотрение сената земельный законопроект, который, пройди он, замедлил бы обнищание населения Италии и удовлетворил требования воинов Помпея. Это был беспрецедентный случай, когда консул сам предлагал новое земельное законодательство. Подобные законы всегда выдвигались трибунами, и независимо от того, насколько продуманными они являлись, их всегда рассматривали как революционные. Я надеялся, что, если сам предложу этот законопроект, он станет больше отвечать требованиям времени и нуждам империи. В действительности закон о перераспределении собственности государства, предложенный мной, был чрезвычайно умеренным. Я постарался отметить, что не будет никаких обязательных экспроприаций и что богатые земли Кампаньи, основного источника дохода крупных землевладельцев, будут исключены из пунктов законопроекта. Я дал понять, что не собираюсь входить в комиссию по перераспределению земли, и даже заявил о своей готовности согласиться на любые поправки и изменения к любому пункту проекта, который будет принят сенатом. Я заметил, что было бы великолепно, если бы единый сенат после необходимых слушаний и проработок принял законопроект, который отвечает интересам народа и является справедливым. Я полностью воздержался от любых угроз, касающихся того, каким будет моё поведение в том случае, если сенат откажется, поступим, так, как я советую.

Это стало последним случаем в нашей истории, когда у сената была возможность действовать как мудрый и независимый, конструктивно управляющий орган. Сенаторы отбросили эту возможность. Мой разумный подход и вежливость манер сделали для них очень трудным открыто выступить против предложенных мною мер, которые принесли бы пользу Помпею и увеличили бы мою популярность. Несколько недель они путём различных трюков во время обсуждения избегали какого бы то ни было серьёзного обсуждения предложенного законопроекта, но я был терпелив. Я думал, что необходимо лишь вмешательство со стороны какого-либо уважаемого сенатора, как, например, Цицерона, и тогда закон будет быстро принят. Но Цицерон стал играть в прятки. Это был момент, когда он мог сослужить хорошую службу государству. Его бездействие и нерешительность лишь спровоцировали жестокость, которую, как Цицерон всегда заявлял в своих речах, он изо всех сил старался предотвратить. Год начался под названием «консульства Цезаря и Бибула», но ещё до того, как он закончился, его стали называть «консульством Юлия и Цезаря». Не я это придумал. Мне кажется, что я куда более терпелив, чем большинство людей.

Думаю, что по натуре я терпеливей многих. Конечно, ни один из моих друзей не сможет сказать, что меня легко вывести из себя. Но всё-таки иногда случалось, когда меня охватывала неуправляемая ярость. Катон в большей степени, чем любой другой человек, мог вызвать во мне подобные чувства. Так произошло на одном из заседаний сената, когда после того, как я ещё раз предпринял попытку начать плодотворное обсуждение законопроекта, он поднялся со своего места и, стараясь говорить как можно более оскорбительным тоном, заявил: «Люди должны быть счастливы, что у нас есть такая конституция. Я считаю, что любое нововведение нежелательно». Неожиданно мне показалось, что этот человек просто невыносим. Я приказал своим ликторам схватить его и на время отправить в тюрьму. Я решил, что там он сможет спокойно обдумать все достоинства конституции, которая со времени моего детства никогда не работала в интересах компетентного руководства, а в большинстве случаев препятствовала проявлению гения и ценой бесконечных кровопролитий задерживала то, что было необходимо. В то же время я намеревался продемонстрировать его сторонникам, что не собираюсь долго терпеть их продуманные оскорбления, неискренность и пренебрежение реальными фактами.

Однако мой поступок оказался ошибкой. Вместо того чтобы поднять шум, Катон вопреки моим ожиданиям повёл себя достойно. Он молча позволил увести себя, и это имело больший эффект, чем любые слова. Некоторые члены сената поднялись, чтобы отправиться вслед за ним, и отказались слушать меня, когда я попросил их вернуться на свои места. И тут я понял, что наступил тот момент, которого я ждал и в то же время так старался оттянуть. Я отменил свои приказы ликторам и позволил Катону и другим членам сената снова занять свои места. Некоторое время они, вероятно, думали, что победили, но сильно встревожились, когда я заговорил. Я заявил, что выдвинул земельный закон на рассмотрение сената для того, чтобы предоставить им возможность внести в него свои поправки и изменения. Вместо того чтобы исполнить свой долг, они лишь препятствовали нормальному развитию событий и даже не начали предварительных слушаний. «Теперь, — сказал я, — законопроект будет выдвинут прямо на рассмотрение народа, и только народ будет решать, принять его или нет».

Моя речь была задумана как объявление войны, и её приняли именно так. Многих сенаторов охватил страх. Ведь им тоже придётся обращаться к народу во время приближающейся предвыборной кампании, и их карьеры будут зависеть от голосов избирателей. Многие другие, однако, всё ещё продолжали следовать за Катоном и Лукуллом. Теперь они начали устраивать встречи в доме Бибула и придумывали способы, как помешать мне осуществить свои намерения. Они, без сомнения, были готовы использовать силу, но не знали, что между Помпеем, Крассом и мной было достигнуто взаимопонимание, и потому, если дело дойдёт до вооружённых столкновений, вся сила будет на моей стороне.

Я провёл несколько предварительных собраний на форуме, на которых присутствовало большое количество народу. Когда на одном из них появился Бибул, я с особой вежливостью отнёсся к нему и попросил прислушаться к тому, что говорят сами люди, изменить свою позицию по отношению к закону и избежать ненужного столкновения мнений между народом и сенатом. Я предложил ему выступить перед людьми и успокоить их. Однако к тому времени у Бибула возникло несколько преувеличенное мнение о своей значимости. Он просто вышел вперёд и сказал: «Если вы все хотите, чтобы был принят этот закон, то этого не будет, по крайней мере пока я являюсь консулом». Хотя он и был чрезвычайно глупым человеком, ему нельзя отказать в смелости, и он достойно выдержан тут же посыпавшиеся на него бранные слова и ругательства.

Я решил, что настало время в открытую продемонстрировать силу, которой хоть и можно противостоять, победить — вряд ли. На следующее собрание народа, которое было организовано мной, ко всеобщему удивлению, я явился в сопровождении Помпея и Красса, которые всем своим видом демонстрировали, что они едины. Я попросил их обоих произнести речь, и каждый из них поддержал другого. Особое впечатление произвела речь Помпея. Он прокомментировал все пункты законопроекта в деталях, выразил недовольство тем, с какой неблагодарностью отдельные сенаторы отнеслись к нему, и воздал должное Крассу и мне за то, что мы поддержали справедливые требования его воинов и истинные интересы народа. Затем я повернулся к нему и выкрикнул: «Помпей Великий! Я, консул, и весь народ обращаемся к тебе! Если проведению этого законопроекта будут жестоко препятствовать, что ты сделаешь для того, чтобы отстоять его?»

Установилось молчаливое ожидание, и Помпей, хотя и не был хорошим оратором, оказался на высоте положения. Он ответил: «Я не занимаю никакой должности. Я простой гражданин. Но консул и римский народ удостоили меня чести и попросили о помощи. Я говорю, что если ваши враги вынут свои мечи из ножен, я призову свои легионы».

Его слова были встречены бурными аплодисментами, и вскоре их начали повторять повсюду. Теперь для всех стало очевидным, что сочетание нашей силы и влияния было непобедимым. Большинство сенаторов тут же признали этот факт. Катон, Бибул и их сторонники неожиданно оказались в изоляции и лишь теперь сумели понять, насколько незначительны были те силы, которые, по их заявлениям, они представляли. Сначала Бибул, стараясь чётко придерживаться буквы закона, попытался предотвратить собрание народа. Он заявил, что каждый день в течение всего года станет совершать ауспиции[252], и, таким образом, собрания народа и их решения будут незаконными. Я не обратил внимания на это его вмешательство и продолжал подготовку.

В этот раз мы не повторили тех же ошибок, как во время народного собрания, организованного Метеллом Непотом, когда я был претором. В любом случае нас практически единогласно поддерживали все граждане Римской республики. Для того чтобы предотвратить вмешательства в слушания законопроекта, я расставил на форуме надёжные подразделения людей, многие из которых были вооружены. Я использовал для этих целей ветеранов Помпея и некоторых воинов своей испанской армии, которые всё ещё находились в Риме. Я пришёл на форум на заре и приготовился выступать с верхней ступени храма Диоскура.

Вскоре начались беспорядки. Бибул в сопровождении Катона и консуляров Лукулла и Метелла Целера начали пробираться сквозь толпу, их охраняли стражи, и им позволили подойти к лестнице, ведущей к храму, на которой стоял я. Бибул, без сомнения, действовал слишком смело. В действительности, если бы я не отдал срочных распоряжений относительно того, чтобы его жизнь сохранили, он, вероятней всего, потерял бы её. Как только он попытался подняться по ступеням, на него набросилась толпа. Его бросили на землю, а после этого кто-то вывалил ему на голову корзину навоза. Из рук его ликторов вырвали розги и сломали их. Его стражей оттеснили назад и выгнали с форума. Он сам как-то сумел подняться и, стирая грязь со своего лица, прокричал: «Ну же, прикончите меня! Убейте своего консула! И пусть это запомнят как деяние Цезаря!» Но у меня не было ни малейшего намерения позволить Бибулу стать мучеником, и мои сторонники и его друзья отвели консула в безопасное место в соседнем храме.

Теперь Катон попытался последовать примеру Бибула и бросился к ступеням. С ним обошлись ещё более жестоко, но, несмотря на то, что его били палками, забрасывали камнями и даже прогнали сквозь толпу, со всех сторон осыпая ударами, он умудрился проскочить за храм, а потом, появившись через боковую дверь, ещё раз попытался прервать мою речь. В этот раз его ещё сильнее избили. Он ушёл с форума, ругаясь и ворча, едва держась на ногах. Лукулл и все остальные к тому моменту уже исчезли.

Затем я продолжил чтение законопроекта и добавил к нему особый пункт, в соответствии с которым все члены сената и кандидаты на этот пост должны принести клятву, в которой они обязались бы подчиниться закону и никогда не пытаться изменить его. На следующий день я созвал заседание сената и сообщил собравшимся о том, что они должны были сделать. Я обнаружил, что сенаторы стали куда более сговорчивыми, чем я ожидал, никто не осмелился обвинить меня в той жестокости, с которой народ обошёлся с Бибулом и Катоном. Большинство сенатором уже поняли, что сопротивление бесполезно. Бибул, оскорблённый робостью своей партии, заявил о своём намерении оставаться дома до конца года. Это была ещё одна попытка помешать мне принимать свои законы, потому что они были бы недействительными, если бы принимались в его отсутствие.

Однако некоторые сенаторы заявили, что они отказываются приносить клятву, но теперь я был готов сломить их упрямство и гордость. На другом народном собрании я провёл закон, по которому человек, отказавшийся подчиниться народной воле, мог быть казнён. Я бы не хотел применять его на деле, и, к счастью, этого не потребовалось. После некоторых колебаний даже Катон согласился принести эту клятву. Цицерон убедил его, что Рим не сможет обойтись без него.

Так я выполнил своё первое обещание, данное Помпею. Было несложно выполнить и второе. Я сообщил Лукуллу, что, если он не прекратит выступать против ратификации распоряжений, сделанных Помпеем на Востоке, я начну официальное расследование по поводу того, как он сам вёл себя в Азии и каким образом ему удалось получить своё огромное состояние. Лукулл был в ужасе. Величайший римский полководец очень боялся потерять свои аквариумы и зимние сады. Он больше никогда не выступал на политической арене. Теперь я знал, что будет несложно добиться ратификации распоряжений, сделанных Помпеем на Востоке. Наконец, когда были назначены члены комиссии по перераспределению земли, я издал дополнительный закон, позволявший покупать землю из крупных поместий в Кампанье. Помпей был в восторге. Он намеревался лично наблюдать за работой комиссии в этом районе и теперь мог выполнить все когда-либо данные им обещания. Через три месяца политическая коалиция моих и его врагов, которая казалась ему столь могущественной, была уничтожена, по крайней мере на время.

Прежде чем уехать в Кампанью, Помпей стал моим зятем. Эта свадьба больше, чем что-либо другое, взбудоражила наших врагов. Мнения разделились. Некоторые считали, что я использую Помпея, другие, что Помпей использует меня для того, чтобы впоследствии организовать заговор и захватить абсолютную власть. Конечно же такого заговора не существовало ни тогда, ни позже, хотя, естественно, мы старались помогать друг другу и, я думаю, продолжали бы вести себя точно так же, если бы была жива Юлия. Хотя наши враги и не видели этого, любовь Помпея к моей дочери и её любовь к Помпею и ко мне стала самым важным фактором, обеспечивающим мир и безопасность. У меня были все основания радоваться, когда я видел, насколько страстно Помпей любит мою дочь, и я презираю тех, кто посмеивался над ним и называл его чувства простым старческим слабоумием. Помпею было ещё очень далеко до старости. Если и можно критиковать его, то уж вовсе не за то, что он стал слишком стар. Помпей всё ещё сохранял честолюбие молодости и своё величие, продолжая оставаться таким же несведущим в политике и даже побаивающимся её.

Примерно в то же время, когда Помпей женился на Юлии, я тоже вступил в новый брак, и мой выбор оказался весьма удачным. Мы редко виделись с Кальпурнией после того, как поженились, потому что очень часто мне приходилось уезжать на войну. Но она всегда оставалась хорошей, любящей женой. Кроме того, она человек очень разумный, и странно видеть её нервной и расстроенной, такой, как сегодня вечером. Её одолевает какой-то сверхъестественный страх по поводу завтрашнего дня. Она не хочет, чтобы я выходил из дому. Зная, насколько Кальпурния благоразумна, я даже склонен придавать некоторое значение её страхам. Однако теперь, когда я так легко могу оскорбить сенат, я вовсе не собираюсь делать этого, по крайней мере без особых на то причин. Завтра они соберутся в театре Помпея и будут ждать меня там. И опять-таки, когда заседание закончится, я оставлю Кальпурнию.

Когда я женился на ней, то конечно же просчитал все достоинства подобного брака. Её отец, Луций Пизон, был уважаемым человеком в политике, придерживающимся умеренных взглядов, один из тех, кого я так хотел привлечь на свою сторону. Он собирался выставить свою кандидатуру на пост консула в этом году, и я, Помпей и Красс решили поддержать его, а также старого друга Помпея Габиния. Было важно, чтобы консулами на будущий год стали наши люди для того, чтобы предотвратить агитацию, которую обязательно попытаются организовать Бибул и его сторонники.

Я особенно следил за тем, чтобы не было сделано никаких попыток препятствовать моим распоряжениям, касающимся наместничества в провинции. Здесь я воспользовался услугами трибуна Ватиния, одного из самых уродливых людей, которых я когда-либо встречал. У него по всему лицу и шее расползались неприятные опухоли. Но Ватиний хороший человек, отличный собеседник и бесстрашен. Я даже убедился в том, что он неплохой командующий. С его помощью я сумел избавиться от унизительного ограничения, которое сенат попытался наложить на меня, отписав мне после консульства провинцию, состоящую лишь из выгонов. Чтобы изменить такое решение сената, пришлось снова обратиться непосредственно к народу. Ватиний предложил законопроект, отменяющий предыдущее распоряжение сената и обеспечивающий мне как бывшему консулу наместничество в Цизальпинской Галлии и Иллирике на чрезвычайно длительный период, пять лет. В моё распоряжение выделялись три легиона, и я был уполномочен сам выбирать членов своей свиты. Этот закон был принят без особых сложностей. В сенате было несколько протестов, особенно от Катона, но после унизительного провала противостоять мне по поводу земельного законопроекта большинство сенаторов оказались достаточно мудры для того, чтобы как можно более любезно согласиться с волей народа. Провинции, предложенные мне, были лучшими с точки зрения проведения амбициозных военных кампаний. Я бы предпочёл Галлию, а не Альпы, потому что нам уже сообщали об опасных движениях племён в тех регионах, и у меня даже зародилась идея по поводу того, как эти огромные территории на западе, которые до сих пор оставались неизведанными, могут быть подчинены Риму. Однако то, что в то время являлось небольшой римской провинцией за Альпами, предназначалось Метеллу Целеру. Поэтому я планировал экспедицию на Восток из Иллирика, к Данувию[253] и Чёрному морю, когда неожиданно получил возможность большую, чем та, на которую я когда-либо рассчитывал.

Метелл Целер после непродолжительной болезни умер, ещё не успев приступить к командованию. Некоторые говорят, что его отравила жена Клодия, которая к тому времени, я думаю, уже оставила Катулла и состояла в любовной связи с молодым Целием Руфом. Но это было бы не похоже на неё, если бы она убила мужа ради любовника. Руф, которого я хорошо знал, хотя и возненавидел Клодию в конце концов, никогда не говорил, что она совершила такое преступление ради него. В то время, когда умер Целер, сообщения с севера были особенно тревожными. Это был район, где мой дядя Марий одержал свои величайшие победы. Казалось, снова Риму угрожали галлы, германцы. Я немедленно обратился к Помпею и моему тестю Пизону. Они подтолкнули народ и сенат прибавить Трансальпийскую Галлию и ещё один легион к моим провинциям. Даже сенат спокойно согласился на это. Возможно, мои враги считали, что, приняв такой закон, навсегда избавятся от Цезаря. Они с трудом могли представить меня в роли Помпея или Лукулла и надеялись, что моя военная карьера окончится поражением, унижением, а возможно, даже смертью. Но мне было абсолютно ясно, что я получил больше, чем то, на что мог надеяться. Я был чрезвычайно счастлив, и, когда один из сенаторов выразил сомнение, сумею ли я справиться с таким заданием, я разозлился настолько, что заявил им, что С этого момента сумею, если захочу, оседлать сенат, подобно тому, как петух седлает курицу. Один из них попытался оскорбить меня, вспомнив давнишнюю историю моих отношений с царём Никомедом, и ответил, что для женщины эта позиция будет не из лёгких. Но к тому моменту моё настроение восстановилось. Я предложил им вспомнить, что и в Сирии царствовала Семирамида, а Азией некогда владели амазонки.

Итак, за несколько месяцев я сумел достичь всех своих целей и даже сделал большее. Теперь оставалось только противостоять оппозиции, которая начинала расти, и обеспечить себе безопасность в будущем.

Глава 6 ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ


В центре оппозиции конечно же стали Бибул и Катон. А основную поддержку оказывала группа молодых благородных римлян, которые завидовали нашей власти, подобно Бибулу, или находились под воздействием доктринёрского политического политизирования Катона. Среди последних был и молодой Брут. Я думаю, что даже сегодня, когда я столько сделал для него, он всё ещё мечтает о невозможном, а именно восстановлении уже ушедшей в прошлое республики наших предков. Его отличали глубокие знания и многие другие положительные качества, но в нём есть склонность к сентиментализму, и даже сейчас, несмотря на его благородство, Брута можно было бы уговорить принять участие в заговоре против меня. Кажется, он и остальные чуть не осуществили подобный план в первый год моего консульства, но эти молодые люди не были сами по себе очень опасны. В последующие годы я привлёк практически их всех на свою сторону, оплачивая их предвыборные кампании или какими-либо другими методами. Более опасным казался претор Домиций, который постоянно заявлял, что в конце года он предложит на рассмотрение законопроект, и котором все мои действия будут объявлены незаконными. Он всегда был моим врагом, и его враждебность по отношению ко мне столь велика, что, несмотря на то, что Домиций беспринципный трус, я не сумел ни подкупим, его, ни запугать. Однако в то время он обладал незначительным весом в сенате и не пользовался уважением народа. Я посчитал, что больше всего навредить нам мог бы Цицерон, если бы захотел, и, прежде чем предпринять какие-либо меры, чтобы отстранить его от политической жизни, я сделал всё, что мог, для того, чтобы уговорить его. К сожалению, Цицерон не захотел действовать ни в моих интересах, ни в своих собственных. Я не возражал против его острот по поводу Красса, Помпея и меня. Хотя в них сквозила вражда, они всегда оставались менее злобными, чем ежедневно появляющиеся материалы, которые мой коллега Бибул называл консульскими эдиктами. Эти так называемые эдикты расклеивали на улицах, и их с интересом читали. В них Бибул давал так называемое официальное описание моего поведения с царём Вифинии и заявлял, что существующее государство является царством, в котором Помпей — царь, а я царица. Другие представители аристократии присоединились к этой занимательной игре и поношениям. Цицерон, который не без основания гордился своим остроумием, был среди них. Лично я не обращал особого внимания на эти пасквили, однако Помпей с трудом выносил их, так же как и трибун Ватиний, который из-за своей внешности представлял удобную мишень для оскорблений и насмешек. Мне даже пришлось удерживать его, чтобы вместе с огромной толпой моих сторонников он не направился к дому Бибула и не поджёг его. Мне кажется, что Красс радовался, видя, что Помпей и я подвергались бо?льшим оскорблениям, чем он сам.

Ситуация стала более серьёзной, когда Цицерон дал понять, что собирается критиковать наши конкретные политические действия и пользоваться при этом не огромным запасом своего остроумия, а продуманным красноречием. Он сделал это во время суда над его бывшим коллегой по консульству Антонием Кретиком, который после возвращения из своей провинции был обвинён в коррупции, вымогательстве и трусости перед лицом врага. Цицерон, вероятно потому, что Антоний всё ещё оставался должен ему значительную сумму денег, решил защищать его и в своей речи сделал несколько весьма опасных для нас заявлений, касающихся существующего состояния дел. Частично, я думаю, он был искренне удивлён той огромной концентрацией сил в наших руках, которая явно шла вразрез с его идеалистическими представлениями о том, какой должна быть конституция и какой она была во время его консульства. Вероятно, он просто досадовал, что сам не оказался в центре событий. Ему и в голову не пришло, что, если бы он принял моё предложение и с самого начала поддержал бы нас своим авторитетным мнением, жестокости первых трёх месяцев года можно было избежать, а он сам мог бы занять куда более безопасное, влиятельное положение, чем нынешнее. Как только я получил сообщение о прочитанной им речи, то тут же понял, что он вынашивает идею создания коалиции «благонамеренных» во главе с ним самим. Он не заметил, что большая часть «благонамеренных» уже не была на его стороне. Все римские финансисты были довольны, когда я, как и обещал Крассу, сделал для них некоторые уступки, которых они требовали в прошлом году, но получили отказ. Многие из более дальновидных финансистов уже начинали думать о результатах моего наместничества в Галлии, и немногих, при этом состоянии дел, можно было бы уговорить присоединиться к Цицерону и Катону. Поэтому, несмотря на то, что по натуре Цицерон и не был реакционером, ему, чтобы сохранить своё влияние в политике, пришлось снова объединиться с теми реакционными кругами, которые обеспечили ему консульство и до сих пор оставались во враждебных отношениях как со мной, так и с Помпеем. Я не хотел, чтобы позиции моих врагов усилились, и потому в тот же день, когда Цицерон произнёс свою речь в защиту Антония Кретика, предпринял некоторые шаги для того, чтобы Цицерон хотя бы на некоторое время оказался лишён какой-либо власти. При помощи Помпея я сделал так, что Клодий был переведён из патрициев в плебеи и мог теперь претендовать на пост трибуна на летних выборах.

В характере Клодия много жестокости, развратности и жеманности, но он также очень обаятелен и до некоторой степени надёжен. Он пользовался значительным влиянием в народе и глубоко и искренне разделял интересы низших классов. Так, например, многие считали проявлением показной любви и привязанности к простому народу то, что он и его сёстры писали своё имя таким образом, будто пытались скрыть тот факт, что они принадлежат к одной из величайших патрицианских семей Рима. Однако что касается Клодия, то в этом жесте было что-то большее, чем простое жеманство. Он чувствовал себя в толпе как дома, так же как я чувствовал себя среди своих солдат. Он искренне интересовался делами своих сторонников и, если бы не был столь пристрастным и своей любви и неприязни, мог бы даже стать неплохим государственным деятелем. На самом же деле у него не было никакой определённой политики, кроме общего стремления предоставлять всё больше и больше бесплатной еды для бедных и критиковать тех аристократом, которые не являлись друзьями его самого и его сестёр. С того времени, когда он был под судом, а я отказался свидетельствовать против него, Клодий считал меня своим другом. Но его чувство благодарности по отношению ко мне было менее сильным, чем ненависть, которую он затаил против Цицерона, свидетельские показания которого явились бы решающим фактором, будь в суде присяжных больше честных людей. Теперь, когда Клодий мог стать трибуном (и его бы выбрали), он заявил о своём намерении призвать к ответственности всех тех, кто в прошлом убивал римлян без суда. Угроза явно адресовалась Цицерону, и тот, как я и думал, забеспокоился. У меня не было ни малейшего намерения вредить ему. В действительности я даже всегда хотел, чтобы Цицерон выступал на моей стороне, частично потому, что я восхищался его литературным гением, а частично из-за его престижа. Ему самому было бы куда лучше, если бы он не присоединился к моим врагам. Цицерон понимает и уважает хорошее управление. Так, например, он всегда выражал своё восхищение моим законом, принятым в моё первое консульство, который был издан специально для того, чтобы защитить провинции от жадности римских наместников. Однако, подобно многим людям простого происхождения, он с преувеличенным благоговением относился к традициям, которые уже изжили себя и стали абсолютно бесполезными. Похоже, ему на роду было написано всегда, даже против своего желания, оказываться на стороне проигравших.

В этом случае Помпей и я сделали всё возможное, чтобы защитить Цицерона от жестокости Клодия. Мы не хотели уничтожать его, желая лишь заставить молчать. Сначала мы предложили ему интересное и заманчивое назначение в Египте, где взамен на большую сумму денег мы согласились признать существующий режим. Затем я попытался уговорить его отправиться вместе со мной в Галлию, отметив, что там он будет в безопасности и что, Как только волнения улягутся, он сможет спокойно вернуться в Рим. Я оставлял это предложение открытым до самого последнего момента. Только когда я уже собирался уезжать в Галлию, я позволил Клодию осуществить свои планы, в результате чего Цицерон оказался в изгнании. Примерно в то же время мы избавились от Катона, и снова при помощи Клодия. Он предложил и сделал так, что в сенате приняли закон, по которому к Римской республике присоединялся Кипр, и Катон должен был отправиться на остров и реорганизовать управление. Итак, вскоре после того как закончился год моего консульства, два человека, которые обладали довольно значительным влиянием и могли стать во главе сильной оппозиции, хотя бы на некоторое время оказались вне политической игры.

То, что предпринятые нами меры были необходимы, доказали события лета и осени. Понятно, что первоначальный шок, полученный моими врагами в первые три месяца моего консульства, прошёл и теперь они решили возобновить борьбу и обдумывали более серьёзные шаги, чем простое написание пасквилей. В театре были организованы одна или две демонстрации против Помпея и меня. Результатов они не дали, но сильно расстроили Помпея. По всей видимости, даже существовал заговор, целью которого было убийство Помпея, или меня, или же нас обоих. Хотя до сегодняшнего дня я не уверен, что такой заговор существовал. Ведь информация поступила к нам из самого ненадёжного источника. Снова это оказался доносчик Веттий, который то ли хотел получить деньги, то ли прославиться так же, как тогда, когда он пытался обвинить меня в связи с заговорщиками Каталины. Веттия арестовали на форуме с кинжалом в руке, и он тут же заявил, что его наняли для того, чтобы убить Помпея. Когда его попросили назвать имена заговорщиков, он заявил, что это была партия молодых аристократов, во главе которой стояли Курион и Брут. Вполне возможно, что в этом была доля истины. Мне кажется, что тогда, так же как и теперь, Брут был несколько фанатичен и по каким-то ему одному ведомым мотивам верил в то, что, избавляясь от самого выдающегося и знающего полководца, он действует исходя из каких-то более высоких принципов. Однако я сильно сомневаюсь в том, что он опустился бы до убийства или что у него могли быть какие-либо серьёзные отношения с человеком, пользующимся такой дурной репутацией, как Веттий. В любом случае из-за моей привязанности к самому Бруту и его матери я очень хотел, чтобы он был чист от всяческих подозрений. На следующий день после его ареста я сделал так, чтобы Веттий предстал перед народом и опросил его вместе с трибуном Ватинием. Возможно, Веттий понимал, что я заинтересован в судьбе Брута и что он может получить больше денег, если даст такие свидетельские показания, какие я, по его мнению, хотел услышать. Теперь он заявил, что заговор был задуман Лукуллом, Цицероном и претором Домицием. И опять-таки вполне возможно, что в этих его словах была правда, хотя Цицерон конечно же не стал бы вмешиваться и подобные дела. Однако Домиций вполне мог это сделать Я делаю подобное заключение исходя из того, что, будучи претором, он имел доступ в тюрьму, где на рассвете следующего дня обнаружили тело задушенного Веттия. Домиций был весьма импульсивным и в то же время трусливым человеком. Я всегда считал, что он в ответе за это убийство, которое не являлось необходимым, потому что Веттий уже дал настолько противоречивые показания, что их нельзя было принимать всерьёз.

Однако дело Веттия оказалось для меня полезным, потому что в результате Помпей занял чёткую позицию. Он был счастлив в своём браке и доволен тем, что ему удалось завоевать популярность своей отличной работой в комиссии по перераспределению земель. Сама мысль о том, что он непопулярен в Риме, казалась ему невыносимой, и поэтому в последние месяцы года Помпей энергично поддерживал все предпринимаемые мной меры для обеспечения моей и его безопасности.

В последний день моего консульства снова появился мой коллега Бибул, готовый оправдать себя и наброситься на меня с обвинительной речью, которую собирался произнести перед тем, как сложить с себя обязанности консула. Клодий разделался с ним теми же методами, как Метелл Непот в своё время с Цицероном, хотя Клодий действовал более жестоко. Вместо того чтобы просто объявить о том, что он хочет наложить своё вето, Клодий закрыл рот Бибулу и держал его так до тех пор, пока тот знаками не показал, что он не собирается произносить ни слова.

Итак, моё консульство закончилось жестом, который можно назвать жестоким и низким. Интересно, удавалось ли кому-нибудь получить власть достойными, благородными способами? Однако теперь в моём распоряжении была армия, и я обладал полномочиями. Ещё более двух месяцев мне пришлось оставаться в Риме, занимаясь различными политическими интригами, до тех пор, пока я не оказался полностью уверенным в том, что в моё отсутствие против меня не будет предпринято никаких активных действий. Но тогда я не понимал, что закончился один период моей жизни и начинается совсем новый. Прошедшие годы были полны опасностей и сложностей. Теперь, когда мне исполнилось сорок три, у меня был незначительный военный опыт, который представлял лишь малую толику того, что в этом возрасте имели Помпей, Лукулл и даже Красс. Однако я считал, что у меня не меньше способностей, чем у них, и понимал, что за те годы, когда мне пришлось пробивать себе путь от юнца, за которым гонялись воины Суллы, до консула римского народа, я приобрёл исключительные знания политики и человеческой натуры. В этой области я не сделаю ошибок, которые в своё время сделал мой дядя Марий. Я надеялся и даже (хотя я не верил, что боги вмешиваются в дела людские) молился, чтобы оказаться достойным его в том, что всегда оставалось более доходным и благородным, — в деле войны. Я ещё не знал, что в течение последующих лет возьму штурмом восемьсот городов, подчиню Риму три сотни наций и буду сражаться в различных странах с тремя миллионами воинов. Я также не знал, что все эти достижения станут лишь прелюдией к более отчаянному сражению. Единственное, на что я мог надеяться, что меня ждёт великое будущее. Отправив в Галлию Тита Лабиена, я был готов и сам присоединиться к своей армии как можно раньше.


Император Цезарь


ПРОЛОГ



Цицерон не раз, и довольно удачно, отпускал шуточки насчёт моей гипотетической божественности. Надо заставить его повторить их мне: он не преминет поделиться ими с Бальбом или Матием, а мне хотелось хотя бы некоторые из них включить в следующее издание моей книжицы «Собрание изречений». Не сомневаюсь, что, если бы Цицерон увидел, как я в течение нескольких часов тщетно пытаюсь заснуть, он бы непременно сострил по этому поводу или произнёс бы что-нибудь мрачное, но по форме великолепное. А возможно, он и не нашёл бы в этом ничего смешного. Цицерон бывает злым и в какой-то степени завистливым. Эти, не лучшие, качества зачастую притупляют его ум и суждения, и от них иногда страдает его чёткий, совершенный стиль.

Так что просто по злобе он мог бы расценить мою бессонницу как результат несварения желудка, а подобными недугами боги, ясное дело, страдать не могут. Или из зависти (публика давно уже перестала вспоминать о его консулате) он мог предположить, что я, будучи тираном или, по крайней мере, человеком, значительно изменившим конституцию, должен быть жертвой ужасных кошмаров вроде моего дяди Мария в старости, но у него таки была нечиста совесть. Однако оба предположения Цицерона были бы неверны. Я могу есть такую пищу, какую хороший центурион поостережётся предложить своим солдатам, и без всяких дурных последствий для себя могу насладиться столь щедрым угощением, какое нам сегодня вечером устроил Лепид. И кошмары меня не терзают: я никогда не предавал друга и никогда не был жесток с врагами Рима.

Что касается моих заслуг, то сон я заслужил больше, чем его заслуживают боги. Я сделал для людей больше, чем они. Определённо идея обожествить меня ни в коей мере не является пустой причудой.

Опять эти сполохи в небе. Это не свет факелов. Сейчас время тишины, только в эти часы в Риме дарит тишина. Должно быть, спит даже Антоний. Почему же Цезарю не дано заснуть? Кальпурния тоже ворочается с боку на бок. У неё на лбу выступил пот. Губы шевелятся. Уже дважды она произносила моё имя. Она явно напугана, хотя это ей так несвойственно. Почему ночные страхи или мерзкие предчувствия мучают её? Она привязана ко мне, но никогда не прекословит, когда я уезжаю. Привыкла. С тех пор как я женился на ней пятнадцать лет тому назад, в пору моего первого консулата, я никогда не оставался с нею дольше одной или двух недель подряд. И всё же она довольна своим положением и преданна мне. Я же, хотя и кажется, что почти не замечаю её, всегда стараюсь с уважением относиться к жене и в некотором смысле глубоко к ней привязан. Если бы она могла родить мне ребёнка... сына — я любил бы её так же, как любил Корнелию, женившись на ней в ранней юности. Она принесла мне единственное дитя, которое я на полном основании могу считать своим. Корнелия умерла, умерла и Юлия... Да, я разрешил царице Египта назвать её сына Цезарионом и, конечно, прослежу за развитием мальчика, прежде чем приму окончательное решение. Однако Клеопатра всегда будет принимать желаемое за действительное. Не исключено, что я когда-нибудь женюсь на Клеопатре, хотя убеждён, решись я на подобный шаг, общественность Италии будет шокирована. Сначала я должен завоевать Парфию, а тогда уж посмотрим, быть мне монархом или божеством.

Снова Кальпурния кричит во сне. Она будет очень сожалеть, если со мной что-нибудь случится. Но рано или поздно, бог я или не бог, я всё равно умру. Хотя не похоже, что я умру в Парфии. Я не допущу ошибок, которые допустил Красс. И я не опасаюсь убийства в окружении своих солдат. А эта опасность существует, хоть я и не принимаю никаких мер против неё, и ожидать её, полагаю, надо здесь, в Риме. Но в Риме я пробуду ещё не дольше одного дня.

Я рад буду снова покинуть этот город, в котором меня не бывало по многу дней и который, однако, определил мою судьбу в то самое время, когда мальчишкой я, очарованный, слушал рассказы моего дяди Мария о его подвигах. Старик был груб, жесток, совершенно невоспитан и ничего не смыслил в политике. Но он был настоящий человек (а может быть, и бог?). Его тщеславие не было недугом, как у Помпея. Его жестокость не являлась пороком личности, как это было у Суллы. Он смутно и в согласии со своей эгоистической натурой, по-своему, но лучше, чем другие, понимал Рим. Он понимал солдат и положение провинций и видел, как тех и других из собственных интересов, ограниченности и традиционной чванливости предавала кучка бездарностей, кого он с презрением именовал «аристократами». Но когда, женившись, он вошёл в нашу семью, ему не следовало бы употреблять это слово в таком контексте, хотя бы из приличия, и моя тётя Юлия не раз говорила ему об этом. Но ему наплевать было на точность выражений. Марий как обычный трудяга или легионер, на которых он сам так походил (правда, тут лучше сказать, что это они незаметно для себя переняли у него его манеры, а не он у них), должен был выражать свои идеи только ему одному свойственным языком. Ему необходимы были упрощённые формы. С одной стороны, он видел народ, армию, Италию, провинции и черпал в них силу, а с другой — наблюдал паразитическую, трусливую, некомпетентную клику знати. При этом он не считался с совершенно очевидными фактами. В наше время, например, народные лидеры выдвигались постоянно из рядов знати и обычно принадлежали, как в случае с Калининой, Клодием, со мною наконец, к самым старинным родам. И лучше, чем кто-либо другой, понимая, что воинский дух в армии в первую очередь зависит от дисциплинированности и преданности центурионов, он, казалось, не знал, что и в политике, и в управлении государством необходимы специалисты и что находятся они главным образом в сенате.

Тем не менее идеи Мария (если можно их так обозначить), какими бы путаными и наивными они ни казались, соответствовали — и это самое главное и удивительное — реалиям нашего времени. Что заставляло меня тогда, совсем ещё юного, бросать вызов такому, казалось, устойчивому строю, как при Сулле, — детская ли солидарность с Марием, случайное ли совпадение или уже нарождавшееся во мне мировосприятие, сформировавшее мою личность? Я мог бы пойти путём Помпея или Красса, но предпочёл рисковать жизнью в надежде отличиться на поприще политики или в военном деле. По моим представлениям, события слишком медленно развивались в желаемом направлении, но постепенно я сам овладел способностью влиять на них. В будущем меня совершенно справедливо назовут выдающимся полководцем и правителем — и таких среди людей моего сословия было немало. Но у меня не было почти никакого военного опыта, пока я не переступил порог своего сорокалетия, а я мог и не дожить до этого возраста, если бы не занялся с исключительным рвением политикой во всех её ипостасях — и в широком смысле, и в самом низменном и грязном её виде. Мой успех в политике и при этом соблюдение своей личности во всём её многообразии состоялись благодаря моему бесстрашию, неординарности, верности своим друзьям и желанию отличиться. Правда, Клодий и Катилина обладали теми же качествами, но это мало что дало им. Пожалуй, будущему историку особенно понравится — и удивит — во мне моё постоянство. Я и сам поражаюсь, когда задумываюсь над тем, что, несмотря на мои многочисленные колебания, катастрофы, рискованные предприятия, жизнь моя движется как по линеечке — прямо к цели. Цель же мою, как мне кажется, можно определить словом «порядок», хотя моим врагам больше нравится определение «тирания» или «мятеж». Но на самом деле я воспринимаю народ Рима, как его воспринимал мой дядя Марий. Я вижу в них людей со всеми их недостатками и слабостями и с колоссальным запасом терпения, но никак не героизма. Я могу понять их и в более абстрактном смысле, как массу взаимосвязанных жизней, инстинктов, потребностей, привязанностей и антипатий, но я, однако, сознаю, что, хотя благодаря специальной подготовке и моим умственным способностям куда чётче разбираюсь во всех событиях, чем любой человек или группа представителей этой «массы», именно из неё, из этой массы, я черпаю силы и от неё в конечном счёте зависят мои планы и мои амбиции.

В юности я думал только о римлянах и соответственно о моём месте в этом обществе. С помощью разных уловок, но главным образом своей искренностью я завоевал их любовь и при их поддержке сумел и свою жизнь сохранить, и вернуть свободу, отнятую у них Суллой. Ради их славы — не только моей — покорил я Галлию и доставил знамёна наших легионов в далёкую Британию. И завтра или послезавтра, в тот час, когда я двинусь на Восток, на Парфию, я буду думать о них же, об этом сложном сочетании сегодняшнего дня и традиций, о Риме, породившем меня. И льстецы, и мои благожелатели утверждают, что я направляюсь в Индию, чтобы сравниться или превзойти Александра Великого в своих достижениях. Само собой разумеется, эта мысль приходила мне в голову. Мне действительно был весьма по душе проект поставить мою новую конную статую на площади Юлия. Она в какой-то мере схожа со статуей Александра, созданием Лисиппа, но имеет и свои достоинства. Но в то же время я вижу всю тщету подобных сравнений. Было время, когда все называли Помпея «Александр», и только потому, что в юности ему везло, он был хорош собой и казался способным полководцем. Что касается меня, то если и есть сходство между мной и Александром, его надо искать скорее в области политики, в духовной, а не в физической сфере и не в военном деле. Александр начал свою жизнь как грек и кончил тем, что расширил границы Греции до самых отдалённых уголков земли. И в процессе своей деятельности он стал больше, чем греком, можно даже сказать — больше, чем человеком. Возможно, и я, выходец из семьи патрициев, лидер римского народа, полководец, известный как товарищ своих солдат и их военачальник, так же, как он, сумею возвеличить Рим, а заодно и свою персону. Простое распространение римского гражданства вширь — идея старая и, как всякая хорошая идея, встречает в наши дни яростное сопротивление. Раньше, когда я впервые заинтересовался ею, а гораздо позднее распространил-таки римское гражданство по всей Северной Италии, я обычно делал это из соображений набора в армию рекрутов и получения лишних голосов на выборах. Теперь я склонен смотреть куда дальше и совсем в ином свете. Я вижу Рим не ограниченным пространством этого древнего города (который я тем не менее буду и дальше благоустраивать), а распространившимся по всему миру, вплоть до самых удалённых его уголков. Не следует загадывать слишком далеко, но, если походы в Парфию и Индию пройдут должным образом, я мечтаю перенести столицу нашей империи в Византию, или Трою, или в Александрию, или в Антиохию... ну, насколько это будет целесообразно. Возможно, и Александр хотел того же для Греции. Он глубоко почитал свою родную Македонию, он благоговел перед Афинами и знал историю этого города. Но когда ему противостояли и Бактрия, и Согдиана, и Индия, как мог он рассчитывать на лояльность столь отдалённого полуострова — разве что философски? Его миссия состояла в том, чтобы влить Афины в мировое сообщество, а не в том, чтобы втиснуть мировое сообщество в ограниченное пространство между Гиметтом и морем[254].

Так я теперь смотрю на будущее Рима, и никто, даже Бальб, не понимает меня. Останься я ещё немного в Риме и попытайся отстаивать эти идеи, и лютой ненавистью возненавидят меня даже те аристократы, которых я числю в своих друзьях. Я фактически помогаю, в меру своей власти и таланта, рождению новой эры, но эта моя роль повивальной бабки будет, вне всяких сомнений, истолкована как тирания, произвол, попрание прав всеми теми, кто либо не понимает, что новая эра грядёт, либо всеми силами пытается остановить её наступление. В мире сейчас не существует военной силы, которой мне следовало бы опасаться, но мне, по-видимому, необходимо принять все меры предосторожности, чтобы подавить то чувство искреннего отвращения, которое я вызываю у некоторых доктринёров. Недавно кто-то сказал мне, что Антоний замышляет убить меня. Это, конечно, смешно. Но в других я не так уверен. Насколько я могу судить, само моё существование противопоказано теориям Марка.

Хотя я верю, что он любит меня, я часто заглядываю в будущее — переживёт ли он меня. Впрочем, Брут... он не только талантлив — он благороден. Но он явно не понимает, что, если сегодня или завтра я каким-то образом буду свергнут, а он и его друзья попытаются, как они это назовут, «восстановить свободу», Рим погибнет. Наш мир будет снова ввергнут в состояние войны, счастливая возможность будет упущена, и скорее всего навсегда.

Как яростно дует ветер этой ночью! В небе всё так же полыхают огни, я слышал, как во дворе что-то грохнулось, словно с крыши сорвался кусок орнамента. Кальпурния, широко открыв глаза, но не просыпаясь, села в кровати. Потом она снова опустилась на спину, но была по-прежнему чем-то встревожена, не может успокоиться. Наверное, утром, когда я стану рассматривать жертвоприношения, она под каким-нибудь предлогом постарается уговорить меня остаться дома. Хотя обычно она не суеверна, сегодня ей приснилось что-то ужасное. Она боится за меня — и за богов, наверное, надо бояться. Да, пожалуй, о безопасности таких богов, как я, необходимо заботиться, потому что мы, в отличие от воспеваемых поэтами Юпитера, Венеры и других, постоянно вмешиваемся в человеческие дела.

Что касается богов, да и не только их, мы, видимо, должны научиться менять наши взгляды. Как прекрасно доказал в своей поэме Лукреций, людям нужны боги, они отягчены, изнемогают под гнетом суеверных страхов Эпикур сослужил огромную службу человечеству, когда научно доказал, что, хотя существование мифических богов вполне возможно, их вмешательство в человеческие судьбы абсолютно немыслимо и, следовательно, они не могут быть предметом наших страхов. По-моему, он мог бы пойти дальше, сказав, что они не могут быть и предметом обожания: зачем нам обожать то, что никак не связано с нашим существованием? Тем не менее людям по их природе свойственно с обожанием, уничижительно относиться к более могущественному, чем они сами, к тому, что может обещать им защиту, награду за добрые дела или предупреждение и наказание за дела вредные. Детьми многие люди обожествляют своих родителей, а затем перед своими детьми пытаются играть ту же роль. Но мало кто из людей достигает подлинной зрелости. Остальные же будут всю жизнь, с младых лет до глубокой старости, нуждаться в не заложенной в них с рождения уверенности в себе. И особенно остро будут они испытывать эту потребность в те исторические периоды, когда общественная жизнь ни в коей мере не будет отвечать на ею же поставленные требования. Именно в такие времена кое-кто особенно громко кричит об «утраченной свободе», хотя на самом деле их беспокоит крушение власти, за которым неизбежно следуют натужные, ложные заявления и мелкие, слабенькие сомнения с самыми добрыми намерениями. Свобода же может существовать только в рамках определённых соглашений, и стоит нарушить эти рамки, другими их уже не заменить. Для этого потребуется счастливое стечение обстоятельств и гений, он откроет и создаст новые условия соглашения, при которых люди снова смогут жить и действовать разумно и легко. Счастливые первооткрыватели, гении-творцы становятся для своего времени (да и для всех времён) богами, хотя их тела и интеллект построены из атомов, хотя они смертны и не обладают той уравновешенностью, которой Эпикур наделил своих непрактичных, обитающих в пространстве среди разных миров богов. Эта идея не так уж абсурдна. Для людей не существует богов вне их самих, и они бывают счастливы обнаружить нечто чересчур великое для их понимания в подобной себе особи. Но людям присуще чувство юмора. Все, к примеру, знают, что меня можно убить. Им часто больше по душе, если их бог является одновременно и царём, который согласно очень древним обычаям сам готов пожертвовать своей жизнью ради своего народа — по крайней мере, он вселяет в них такую надежду. Но я вовсе не собираюсь жертвовать собой, хотя и увлекаюсь античностью. Это потому, что у меня ещё много дел впереди.

А ветер всё неистовствует, и до рассвета остаётся ещё несколько часов. Наступают мартовские иды. Не так давно один предсказатель велел мне опасаться этого дня. Но ничего не поделаешь — это время года всегда было самым благоприятным для меня. В такую пору лучше всего начинать кампании, хотя мне довольно часто приходилось в самый разгар зимы вводить в действие войска. Но лучше этого времени нет: быстрее одолеваешь путь. Когда я покинул Рим почти пятнадцать лет назад, за день я проходил около восьмидесяти пяти миль, направляясь на север в Женеву с целью сменить Тита Лабиена в десятом легионе. Я, как сейчас, вижу своих солдат и точно помню ситуацию, в которой мне пришлось действовать. Она не была такой уж сложной, но в ту пору моей жизни она представлялась мне чрезвычайно важной. Да так оно и было на самом деле. Какие мечты одолевали меня! И, чётко осознав их осуществимость и полезность, я воплощал их в жизнь, порой ради них подавляя свою натуру. И сейчас в ожидании рассвета я вновь чувствую и вижу холодные рассветы Галлии. Передо мною проходят лица всех моих центурионов и половины солдат десятого легиона. Я вижу их такими, какими они предстали передо мной в тот день, когда я явился командовать ими после окончания срока консульства.

Часть первая

Глава 1 МОЁ ПРИБЫТИЕ В ГАЛЛИЮ


Оставив пост консула первого января, я хотел как можно скорее попасть в свою провинцию, но вынужден был задержаться на пару месяцев в пригороде Рима. Стоило пересечь границу провинции, назначенной мне в управление, и я лишился бы права покидать её в течение пяти лет (на деле мне удалось уехать из неё только через десять лет, и то, честно говоря, незаконно). Прежде чем отправляться на север, мне нужно было обезопасить те соглашения, которых я достиг за время своего первого консулата. Я тогда под нажимом моих врагов вынужден был употребить власть. Большая часть законодательных актов принималась не сенатом (хотя я делал всё, что было в моих силах, чтобы это было так), а народным собранием, и почти все под моим покровительством. Мой напарник Бибул после нескольких неудачных попыток противостоять мне удалился домой и там сочинял различные эдикты, доказывая, что всё, что я делаю, незаконно. В результате год, который следовало бы называть годом «консулов Цезаря и Бибула», народ обозвал годом «консулов Юлия и Цезаря».

Я разделался со своими врагами отчасти благодаря своей популярности среди представителей различных сословий, отчасти же потому, что, к вящему изумлению всех, сохранил поддержку двух самых влиятельных лиц в Риме — Помпея и Красса, у каждого из которых накопились свои обиды против тех, кто входил в правящую в сенате партию. Эти двое долгое время враждовали между собой, но мне удалось убедить их, что им же выгоднее оставаться друзьями и поддерживать меня. С Крассом я и раньше сотрудничал и убедился, что с ним легко иметь дело. Другое дело — Помпей. Несмотря на все его замечательные качества, он был ужасно тщеславен и с большим подозрением относился к заслугам других — только не к своим. Но он умел прислушиваться к разумным советам. Одним словом, я нашёл к нему подход, а он ещё сильнее привязался ко мне, когда женился на моей единственной дочери Юлии, которая любила его так же преданно и страстно, как её мать Корнелия любила меня.

Престиж Помпея, поддерживаемый его ветеранами, богатство Красса и моя популярность оказались таким мощным конгломератом сил, который обеспечил нам абсолютную власть, по крайней мере на один год. Я до сих пор убеждён, что мои противники представить себе не могли возможность подобного союза, пока не оказались перед лицом свершившегося факта и уже ничего не могли поделать. И остаётся несомненным, что наш союз оказался для них неудобным и опасным. За год моего консулата все мы достигли своих целей. Помпей смог удовлетворить притязания своих ветеранов на земли, Красс добился ещё большего влияния и власти в политике и в финансах, я получил не только Цизальпинскую Галлию в своё правление на исключительно длительное время — на пять лет, но благодаря удачному стечению обстоятельств — неожиданно умер муж Клодии Метелл Целер — приобрёл и провинцию Галлию за Альпами, тогда ещё сравнительно небольшую территорию. Мы также преуспели в проведении выборов на следующий год: прошли те кандидаты, на которых мы могли положиться. Одним из консулов стал Габиний, старый сподвижник Помпея и давний мой друг. Другой консул, Пизон, был моим тестем. Я тогда только что женился на Кальпурнии.

Тем не менее ещё до окончания моего консулата стало ясно, что в будущем надо ждать неприятностей. Некоторые затруднения были личного порядка. Например, казалось, что даже ясное осознание Крассом и Помпеем собственных интересов не приведёт к забвению их застарелой вражды и зависти и к их полному примирению. Кроме того, существовала партия Бибула и его друзей, которая к тому времени хотя и растеряла свой престиж, всё же обладала в какой-то степени таким оружием, как право голоса. Стоило в политическом балансе сил появиться какому-либо сдвигу, как у них возникала возможность получить поддержку большинства в сенате и провести декрет, в котором все акты моего консулата объявлялись не имеющими законной силы. Тогда, чтобы не допустить этого, в качестве одной из мер мы решили оказать поддержку Клодию как трибуну. Это была моя идея, и Крассу, привыкшему иметь дело с агентами сомнительной репутации, она пришлась по вкусу. Помпей сначала возражал против сотрудничества с человеком, по его мнению, безответственным и низким. Он даже заметил, что удивлён моим столь терпимым отношением к Клодию, который был любовником моей предыдущей жены и вовлёк меня в довольно неприятный скандал. Эта реплика Помпея показалась мне бестактной, потому что я сам был любовником его жены до того, как он развёлся с ней и женился на моей дочери. Надо, однако, сказать, что достоинство Помпея — а он им дорожил, как ничем другим, — действительно пострадало от Клодия, но именно он пробуждал в римлянах дух независимости, что было противно экстремистам в сенате, и, таким образом, несмотря на некоторые его выступления, он, в общем-то, играл на руку той политике, которую я проводил в собственных интересах и на пользу тому же Помпею.

Я понимал, что контролировать полностью Клодия невозможно, но думал, что в какой-то мере им можно управлять. Он и в самом деле выполнял всё, что я хотел от него, особенно в самое ответственное время — сразу после окончания моего консулата. Он тогда полностью обезоружил тех, кто мог составить серьёзную оппозицию мне. Благодаря ему мы избавились и от Катона, и от Цицерона. Катон в результате народного голосования был направлен на Кипр официальным представителем. Цицерона изгнали из Рима. А я, конечно, мечтал, чтобы всё было сделано не так. В Катоне я видел непримиримого врага, и мне хотелось, чтобы его навсегда отправили куда-нибудь в Тмутаракань, откуда он никоим образом не мог бы навредить нам. Но Цицерона я уважал всегда. В нашей прозе нет лучшего стилиста, чем он, и к тому же он прекрасный правовед и собеседник. Было бы очень хорошо, если бы он оставался рядом со мной. Но он не пожелал ни поделиться своим влиянием с нами (а я просил его об этом), ни умолкнуть, ни принять моё предложение занять почётную должность у меня в Галлии, когда Клодий стал уже реальной угрозой для него. Так что мне не оставалось ничего другого, как отказаться от дальнейших шагов. Когда я покидал Рим, то уже знал, что через неделю-две его силой выкинут из страны. После того как Цицерона и Катона убрали с дороги, в течение года или двух можно было не опасаться возникновения оппозиции, способной отменить законы, принятые в период моего консулата. И если бы только я мог полностью рассчитывать на то, что Красс и Помпей, пока меня не будет с ними, продолжат наше сотрудничество, я бы полагал, что наше положение абсолютно надёжно. Но уверенности в этом у меня не было. Более того, я понимал, что моя судьба зависит не только от интриг римских политиканов, но и от моих собственных успехов в новом качестве наместника Галлии. Никто никогда, вплоть до нынешних дней, не знал точно, чего от меня можно ждать, но при этом все ожидали от меня чего-то экстраординарного. Но что мне не было позволено совсем, так это поражения и забвения.

С первых шагов в Галлии я должен был принимать срочные решения, среди них были и ошибочные. Мне необходимо было время, чтобы получить более или менее правильное представление о стране, народах, её населяющих, о соперничестве и дружбе между различными племенами, постоянно переселяющимися с места на место. Галлы больше, чем кто-либо другой, склонны верить в то, во что они хотят верить, более того, они меняют свои суждения с невероятной быстротой и лёгкостью. В итоге ни один галл, принимающий активное участие в руководстве племенем, не способен при всём своём желании дать точную информацию. Осложнения посерьёзнее происходили от того, что до моего появления в Галлии Рим не проводил там последовательной политики. Наместники видели свою задачу в том, чтобы сохранить крошечные наши владения в провинции, и в целях укрепления своей безопасности заключали соглашения как с галльскими, так и с германскими племенами. И те и другие племена направляли в Рим, в сенат, свои делегации, каждую со своими требованиями, которые удовлетворялись или отклонялись людьми, не обладавшими достаточными знаниями для принятия правильных решений. Да я сам, к примеру сказать, будучи консулом, согласился признать королём германцев Ариовиста. Я тогда ещё не догадывался даже, что стану наместником Трансальпийской Галлии, и представления не имел о подлинных намерениях Ариовиста. И конечно, ни сенат, ни народ Рима никогда не давали мне разрешения на окончательное завоевание всей Галлии, или на вторжение в Британию, или на переход через Рейн. Римляне не ожидали от меня подобных свершений, и, если бы у нас что-нибудь сорвалось, мои враги в Риме поспешили бы обвинить меня в развязывании ненужных, дорогостоящих, агрессивных войн. Поэтому мне необходимо было действовать осторожно, но при сложившихся обстоятельствах я не мог действовать медленно. Я сразу решил использовать армию, но к тому времени, когда я прибыл в Галлию, у меня не было определённых планов относительно того, как можно её задействовать. И не ранее как завершив две кампании там в первый год моего правления, я вдруг понял, что у меня есть шанс выиграть войны не менее значительные, не менее плодотворные, не менее славные, чем завоевания Лукулла или Помпея на Востоке.

Честно сказать, у меня были всего два законных предлога для вмешательства в дела Галлии. Во-первых, я должен был защищать от неожиданных нашествий как Северную Италию, так и небольшую римскую провинцию за Альпами — Нарбонскую Галлию. К тому же существовал не очень чётко сформулированный декрет сената, который рекомендовал римским наместникам провинции делать всё возможное в интересах крупного галльского племени эдуев, с которым Рим был в дружеских отношениях какое-то время. Оба эти предписания очень пригодились мне для проведения моей первой кампании.

Той кампании против гельветов я вовсе не замышлял. За два года до этого в Риме поднялась тревога: получили известие, что это большое, грозное племя направляется на запад, к нашей провинции. Боялись даже, что они вторгнутся в Италию; и на север послали двух опытных военачальников — Метелла Целера в Трансальпийскую провинцию и Афрания, друга Помпея, в Цизальпинскую Галлию. Но, по-видимому, угроза миновала — к большой досаде Метелла, который перед смертью в письме друзьям пожаловался, что его лишили возможности доказать всему миру, что он полководец получше Помпея (в то время на это претендовали все). На исходе года моего консулата до меня не доходило никаких сведений об угрозе со стороны гельветов. Если бы у меня были опасения на этот счёт или я заранее предполагал, как заявляли мои враги, развязать агрессию в Галлии, я бы уже в первые дни своего командования совсем иначе расположил бы свои легионы. У меня в то время было четыре легиона. Только один из них, десятый, я вывел за Альпы. Так что когда я услышал от Лабиена, что многочисленные племена гельветов переправились через Рону в районе Женевы, я тут же понял, что мы на этот момент не имеем ни войск в достаточном количестве, ни мощных укреплений, чтобы остановить их.

Приехав в Женеву, мы с Лабиеном и другими командирами обсудили ситуацию. Стало известно, что гельветы задумали массовую миграцию всего племени — мужчин, женщин и детей. Подсчёты их количества колебались, но все наши осведомители сходились в одном: нам предстояла встреча с огромной ордой, и солдаты у них были высокого класса. Позднее мы узнали точную численность племени: оно насчитывало триста восемьдесят тысяч, четверть из них составляли мужчины, способные носить оружие. Их вожди, оказывается, решили навсегда покинуть бесплодные горные края, где они обычно обитали, и двинулись на запад, в Галлию, чтобы захватить подходящие земли, разгромив и разграбив местные племена. Они заранее сожгли свои города и села, чтобы ничто не влекло их обратно, и взяли с собой всё необходимое в дальнем походе. Из их страны на запад вели только две дороги. Одна, очень узкая, пролегала между Роной и горами Юра. Она проходила по стране секванов, и гельветам пришлось бы заручаться согласием этого племени. По другому пути, который шёл на юго-запад от страны гельветов, пройти было гораздо легче. Он через Рону вёл в северные районы нашей провинции.

Через несколько дней после моего приезда в Женеву ко мне явилась депутация гельветских вождей. Это были высокие, импозантного вида мужчины, исполненные чувства собственного достоинства, отчего их варварские головные уборы и украшения не казались смешными. Они обратились ко мне с уважением, но не уничижительно, явно сознавая свою силу, которая, по их мнению, и меня обязывала вести себя с ними на равных. Они поведали мне о трудностях северного пути и просили разрешения за несколько дней пройти маршем по римской провинции, обещая при этом не трогать ни её жителей, ни их имущества.

Полагаю, они искренне намеревались сдержать свои обещания, и уж конечно им в голову не могло прийти, что, стоит им выйти за пределы провинции, я или любой другой римлянин не усомнится в своём праве и дальше контролировать их действия. Но у меня были все основания вообще отказать им в их просьбе. Было очевидно, что такая многочисленная орда во время своего марша по нашей провинции вполне могла выйти из повиновения и, соблазнённая невиданными богатствами нашей цивилизации, заняться грабежом. К тому же я считал, что гельветы, оставаясь в своей стране, выполняли весьма важную роль в интересах Рима: в течение многих лет они были барьером между нами и германцами к северу и востоку от них. Теперь же, когда гельветы покинули свою страну, германцы, вне всяких сомнений, захватят её и превратятся в наших непосредственных соседей, и притом — соседей опасных. Однако я отлично понимал, что римский сенат никогда не даст мне права диктовать свои условия какому-либо галльскому племени, обитающему за пределами нашей провинции, даже племени гельветов. Поэтому нужно было соблюдать осторожность, хотя я сознавал тогда, что любая моя успешная операция против именно этого племени обеспечит мне истинное признание в общественном мнении Рима, так как в прошлом гельветы наголову разбили одну из римских армий и унизили нас, наложив контрибуцию. Прадед моей жены Кальпурнии был убит в том сражении. Поэтому я решил оказать сопротивление гельветам, прекрасно понимая при этом, что сил у меня для этого в то время недоставало. Я заявил депутации, что не могу в данный момент ответить на их просьбу определённо, и просил их вернуться к переговорам через три недели — тогда я сообщу им о своём решении. Я заметил, что моё заявление удивило их, и почувствовал себя неуютно. Имея в своём распоряжении всего один легион и никаких оборонительных сооружений, я вряд ли сумел бы воспрепятствовать их переправе через Рону, вздумай они применить силу. Но им явно не улыбалось вступать во враждебные отношения с нами, по крайней мере на тот момент, когда их миграция только начиналась. Они удалились и тем самым подарили мне возможность не только переправить на север свои войска, но и построить восемнадцатимильную линию укреплений возле переправы через Рону. И когда представители гельветов явились снова, я сообщил им, что не в наших правилах позволять кому-либо проходить по территории нашей провинции и поэтому, если они всё же попытаются сделать это, мне придётся встретить их с оружием в руках. Мой ответ оскорбил гельветов, но они не стали отвечать на него угрозами. Потом какая-то часть их, действуя разрозненно, попыталась прорваться через наши укрепления, и я очень сомневаюсь в том, что эти атаки были предприняты по воле гельветских вождей. Они с самого начала наблюдали за нашими приготовлениями к боям и явно не хотели быть вовлечёнными в войну против нас: они ещё раньше зондировали возможность пройти на север по другой, более трудной дороге через страну секванов. Должен признаться, я был абсолютно сражён известием о том, что секваны позволили этой огромной оккупационной армии пройти по дороге, перекрыть которую ничего не стоило совсем незначительными силами; ещё того больше меня удивило то, что согласие на это гельветы получили от секванов благодаря любезности весьма титулованного лица из эдуев, некоего Думнорикса. Это поразило меня ещё и потому, что гельветы, пройдя по территории секванов, затем должны были повернуть на запад, на земли самих эдуев; меня ещё смущало то, что, если эдуи не позовут меня на помощь, мне нелегко будет найти предлог для вмешательства в действия гельветов. Честно говоря, я не знал, что предпринять. Тогда для меня ещё было тайной то, что эдуи, как, впрочем, и большинство других племён Галлии, находились в состоянии перманентной гражданской войны. Порой это бывало мне на руку. В тот раз я, например, узнал, что хотя один из вождей эдуев, Думнорикс, сотрудничал с гельветами, в стране существовала и обладала большим влиянием крупная партия, которая почему-то была сильно озабочена тем, чтобы дать отпор как Думнориксу, так и гельветам. И к моему великому облегчению, эта партия готова была обратиться ко мне с просьбой вмешаться в их дела в соответствии с существующим договором о дружбе между эдуями и Римом.

В то время ни эдуи, обратившиеся ко мне за помощью, ни я не представляли себе, к каким знаменательным событиям это приведёт. В силу как политических, так и военных соображений, не будь этого обращения, я столкнулся бы с колоссальными трудностями, вступив в самый центр Галлии со своей огромной армией. Меня бы навсегда выдворили из страны, и мне пришлось бы вместо Галлии вести баталии в Германии, которые из-за невыгодного географического положения страны и её низкой цивилизации не принесли бы мне существенных плодов. И вдруг благодаря счастливому стечению обстоятельств небольшая партия одного из государств предоставляет мне возможность выступить в роли защитника Галлии от иностранного агрессора.

Я тут же ухватился за представившийся мне удобный случай. Оставив Лабиена вместо себя на фортификациях у Роны, сам я перебрался через Альпы в Северную Италию, навербовал там ещё два легиона солдат, присоединил их к трём расквартированным там легионам и с этими войсками по кратчайшей дороге перешёл Альпы. Мы сразу взяли стремительный темп, и некоторые солдаты, которые ещё не привыкли к моим требованиям, стали жаловаться на слишком большие нагрузки. Пройдёт немного времени, и эти мои легионы готовы будут следовать за мной куда угодно, перенося тяжелейшие испытании, но сейчас они внимательно и с некоторым сомнением наблюдали за мной. Они знали меня как политика, но не как полководца. Было необходимо завоевать их доверие, однако сделать это можно лишь победами в сражениях. В предстоящей кампании соотношение сил было не в нашу пользу, примерно один к трём — перевес не такой уж большой при известных обстоятельствах, но в данной ситуации, когда я ещё не был убеждён в высоком качестве своих солдат, а гельветы были известны как хорошие солдаты и при этом верили в правоту своего дела, он имел большое значение.

Когда мы, оставив за собой границы нашей провинции, вошли в Галлию, гельветы уже находились на земле эдуев, которые успели к тому времени прислать мне долгожданную просьбу о помощи. Я пригласил к себе в лагерь нескольких эдуйских вождей, и Думнорикса в их числе, и досконально объяснил им, какие поставки от них требуются, а также просил придать мне отряд кавалерии.

Огромное, неповоротливое войско гельветов подошло к реке Арар. На переправу через неё они потратили почти три недели, и эта их чрезвычайная медлительность помогла мне одержать мою первую победу в Галлии. Когда мои разведчики доложили мне, что три четверти гельветов перебрались через реку, я ночью вывел три своих легиона к реке и перед самым рассветом атаковал ждавшие переправы вражеские войска. Они совсем не ожидали нашего нападения, и все были либо убиты, либо взяты в плен. Так случилось, что именно это подразделение войск, один из четырёх кланов, составлявших гельветское племя, в прошлом нанесло поражение нашей армии, в котором был убит консул, а на Рим была наложена контрибуция. Я настойчиво подчёркивал этот факт в своём сообщении в Рим, где, без всяких сомнений, мои враги уже обвинили меня в развязывании никем не спровоцированной и никому не нужной войны. Нужная это была война или ненужная, не это важно, важно было то, что я отомстил за позорное военное поражение нашей армии.

Эта первая победа далеко не решила наших главных проблем. Я не задерживаясь продолжил кампанию, и на следующий день мы уже соорудили мост через Арар, и армия перешла на другой берег. Это событие произвело большое впечатление на гельветов — мы за один день решили задачу, над которой они бились целых три недели, и в результате они сделали нам предложение, которое нельзя было расценить иначе, нежели как предложение мира. Меня посетил их старый вождь Дивикон, человек, пятьдесят лет назад возглавлявший битву, в которой наша армия была разбита, а консул убит. Даже в своём столь преклонном возрасте Дивикон держался прямо и выглядел сильным. Меня потрясли его мудрость и бесстрашие. Выслушав же его, я оказался в довольно щекотливом положении. Не выказывая никакого страха, он, однако, дал понять, что не хотел бы воевать с нами, хотел бы вообще избежать военных действий. Гельветы, сказал он, согласны расселиться в любой указанной нами, римлянами, области Галлии. Но если я, Юлий, захочу воевать с ними, они будут защищаться. Они и прежде наносили поражения римлянам и готовы снова на это. А моя первая победа была лишь результатом внезапности атаки, и из этого вовсе не следует, что успех будет на моей стороне в заранее подготовленном сражении. Теперь, сказал в заключение Дивикон, мне решать — быть миру или войне. Он и его народ предпочитают мир, но они не боятся и войны.

Это была достойная речь. Многие из моих военачальников оказались под её воздействием, а я понял, что с армией, которая мне не доверяет, я рискую потерпеть поражение в схватке с таким сильным и решительным племенем. Мне не следовало, основываясь на успехе в единственной пока битве, всё ставить на карту после моего перехода через границу в собственно Галлию — прежде нужно было лучше узнать своих людей, но я не хотел жертвовать неожиданно обретённой счастливой возможностью, и в то же время я прекрасно понимал, что не должен проявлять ни малейших колебаний, если хочу, чтобы армия беспрекословно следовала за мной в будущих, куда более опасных переделках. И я отвечал Дивикону с тем расчётом, чтобы унизить его. Я сказал ему, что ту давнюю победу над нами они добыли путём предательства, а не благодаря своим воинским достоинствам, коими гельветы так любят бахвалиться. Я обвинил его в вероломстве за попытку прорваться через нашу линию обороны на Роне и за ограбление племён, которые являются нашими союзниками. Если он желает мира, заявил я, он должен выплатить компенсацию за нанесённый его соплеменниками ущерб, а также передать нам заложников в качестве гарантии того, что он действительно готов следовать туда, куда я ему укажу.

Как я и предполагал, Дивикон нашёл мои предложения неприемлемыми, а моё поведение отвратительным. Он заметил, что гельветы привыкли не давать заложников, а брать их, о чём мы, римляне, знаем по собственному опыту. Затем он вышел вон, и на следующий день гельветы возобновили своё продвижение. Стало очевидно, что всё может решить только жестокое сражение. Гельветы готовы были сразиться с нами, и мне в моём новом положении чрезвычайно важно было принести победу Риму.

Глава 2 ПЕРВАЯ БИТВА


Пожалуй, на той, первой стадии моей карьеры я испытывал на себе сильное влияние учебников по стратегии и тактике. К тому же постоянно мысленно возвращался к давним битвам и к полководцам, которых я изучал и глубоко уважал: Александру, Ганнибалу, Сципиону, моему дяде Марию и настоящему гению стратегии и блестящему импровизатору Квинту Серторию. И я всегда старался привнести в свою практическую деятельность что-то артистическое, что-нибудь из теории. Победу ли в войне, успех ли в политике мне хотелось превратить в нечто фатальное, единое и совершенное, подобное прекрасному произведению живописи или лирическим стихам. Правда, теперь я отлично понимаю, что в действительности военные операции совершаются не согласно заранее продуманным схемам — такое случается, но редко. Едва ли встретишь врага, настолько любезного, что он станет поступать так, как тебе хочется, и, как правило, победу обеспечивает не скрупулёзно разработанный командующим армией гениальный ход, а простое превосходство твоих солдат в умении воевать. Но иногда бывает так, что благодаря недомыслию или небрежности врага представляется счастливый случай одержать действительно безупречную победу. В моей первой кампании в Галлии я мечтал обрести такую счастливую возможность. Отчасти это происходило оттого, что я ещё как командир не был уверен в своей армии и мои солдаты ещё не верили в меня как в своего предводителя, и, одержав над противником полную победу с малыми потерями, я надеялся таким образом завоевать их доверие. Отчасти же это шло от моего отношения к войне: я её воспринимал как теоретик и артист, это со мной часто бывало. Когда достигаешь своей цели уверенно и без особых потерь, испытываешь прямо-таки эстетическое удовлетворение.

После ухода Дивикона я не спешил принимать меры для вовлечения гельветов в сражение, выжидая удобного момента, чтобы нанести сокрушительный удар. А пока я с каждым днём всё лучше узнавал своих солдат и командиров. Целых две недели мы преследовали беспорядочную, длинную колонну гельветов, расправляясь с небольшими, отбившимися с целью грабежа группами, но сражаться с основными силами противника мы не торопились. Всё это время мы держались на расстоянии не больше пяти-шести миль от противника.

Именно тогда я окончательно понял, что политическая обстановка в Галлии далеко не так проста, как мне представлялось сначала. Меня сопровождало несколько влиятельных эдуев, и я часто разговаривал с ними через переводчиков. Такие беседы очень полезны при общении с иностранцами в том случае, если вы целиком полагаетесь на своего переводчика. Вы можете исподтишка наблюдать за собеседниками, пока они внимают переводчику, а если вы к тому же хотя бы немного знаете их язык, то вам легко судить, откровенны они с вами или нет. Общаясь с эдуями, я скоро убедился, что некоторые из них — например, старый вождь Дивитиак — от всего сердца стараются помогать нам, а многие другие, непонятно, по какой причине, чувствовали себя явно не в своей тарелке. Сначала мне казалось, что это от страха. По-видимому, они считали, что наша армия в подмётки не годится армии гельветов, тем более что их собственная кавалерия — предмет гордости любого галльского племени, — побывав в деле, принесла ужасное разочарование. Получилось так, что вскоре после моей встречи с Дивиконом я послал свою кавалерию, состоявшую в основном из эдуев, в погоню за гельветами с тем, чтобы немного придержать и пощипать их. Кавалерия гельветов насчитывала каких-нибудь пять сотен, тем не менее они нанесли основательный урон и побили мою кавалерию, состоявшую из четырёх тысяч всадников.

Я тогда ещё не освоился с мыслью о том, что настроения и политика галлов весьма изменчивы и вероломны, и потому долго не догадывался, что причиной поражения моей кавалерии было предательство. Мне открыло глаза на это обстоятельство то, что, как выяснилось, эдуи выполняют свои обещания по поставкам продовольствия в армию разве что наполовину. Извинения, принесённые мне эдуйскими вождями, показались мне неубедительными. До этого времени я обращался с ними с величайшей учтивостью, но теперь заговорил с ними довольно сурово. Я сказал им, что оттого, что они не держат данного ими слова, солдаты не получают положенный им рацион, и обвинил их в том, что, сначала позвав меня на помощь, теперь они предают меня. Мои слова подействовали на них, и вскоре два или три эдуйских лидера сделали потрясшее меня признание: оказалось, что чуть ли не половина из них втайне надеялись на то, что моя армия и я вместе с нею будут сметены с лица земли гельветами. Как это обычно бывает в Галлии, такие разногласия в совете племени имели несколько причин. Одна из них — истый настрой против Рима, который, как они предполагали, намерен лишить галлов их свобод и постепенно полностью поработить их. Как ни странно, сам я ещё ничего подобного не замышлял, так что с большим интересом выслушал эту точку зрения. Выяснилось, что эту идею последовательно проповедовал богатый и популярный вождь эдуев Думнорикс, но другие вожди были убеждены, что Думнорикс использует в своих интересах то, что можно назвать патриотизмом племени. Он был женат на гельветской женщине и надеялся при помощи гельветов заполучить эдуйский сан верховного правителя. Именно из этих соображений он использовал своё влияние на секванов и добился разрешения на беспрепятственный проход гельветов по горной дороге, и позднее он много раз доказывал свою преданность гельветам.

Он постоянно информировал их о нашем продвижении, он командовал эдуйской кавалерией и первым бросился бежать в недавнем бою, и его воздействие на других эдуев-вождей привело к тому, что не были вовремя собраны хлеба, а также нарушены обещанные поставки хлеба в нашу армию. Существовала, конечно, и сильная партия эдуев, противившаяся притязаниям Думнорикса и искренне стремившаяся к сотрудничеству с нами. Там понимали всю выгоду этого сотрудничества с Римом. Одним из их лидеров был друид по имени Дивитиак, родной брат Думнорикса, исключительно дальновидный человек, один из очень немногих галлов понимавший, что главная угроза его стране и каждому галльскому племени исходит с востока, от германцев. Дивитиак надеялся, что с помощью Рима его племя сумеет объединить всю Галлию и превратить страну в мощную, процветающую нацию. Некоторое время я разделял его взгляды, но постепенно пришёл к мысли, что Галлию можно объединить и умиротворить только в границах нашей империи. Но на первых порах я вряд ли задумывался над этой проблемой. Единственное, что меня целиком занимало, это исключительно тяжёлое положение, в котором я очутился. Особенно поразило меня то, что даже такой мой доброжелатель, как Дивитиак, до последнего момента не поставил меня в известность об истинном положении дел. Я оказался перед необходимостью безотлагательного выбора, прибегнуть ли мне к наказанию или к примирению. Я всегда предпочитал милосердие, когда оно не могло повредить. Это потому отчасти, что вообще не люблю жестокость — я так часто сталкивался с нею в детстве, — а отчасти потому, что знаю, что, в конце концов, сколько насилия ни применяй ради обретения власти, удержать её можно, лишь завоевав благорасположение к тебе тех, кто попал в твоё подчинение. Было ясно, что, принимая во внимание мои будущие операции в Галлии и общественное мнение в Риме, мне важнее всего было выступать в роли друга и союзника эдуев, а не в роли их правителя и диктатора. С моей стороны было бы совершенно оправданно применить наказание к Думнориксу в назидание другим, поскольку он предал меня при налёте кавалерии, и я имел возможность применить свою власть и сделать это по приговору его же соплеменников: он не подчинился приказам своего совета вождей. Но я понимал, что эта акция, предпринятая мною столь преждевременно против такого знатного человека, могла обернуться ещё более значительным расколом в уже разлаженном обществе эдуев. В то же время это дискредитировало бы Дивитиака, одного из тех немногих, на кого я мог опереться. Так что я ограничился суровым выговором Думнориксу, сказав ему, что своей жизнью он целиком обязан своему брату, который замолвил за него словечко. Думнорикс прикинулся благодарным и обещал в будущем соблюдать лояльность. Но я установил постоянное наблюдение за ним. Он это заметил и некоторое время вёл себя прилично.

Теперь я, как никогда раньше, ясно понимал, что для завоевания доверия как моей армии, так и единственного племени, хотя бы формально дружественного нам, мне недоставало одного — победы. На следующий день после моего разговора с Думнориксом мне представился прекрасный случай одержать её. Гельветы, по-видимому, пришли к заключению, что никакая мы не грозная сила, и выбрали для стоянки удивительно невыгодное для себя место. Позади их огромной орды со всеми её повозками и кострами был холм с пологим склоном. Мои разведчики известили меня о том, что с противоположной стороны легко взобраться на этот холм, и я сразу сообразил, что тут можно сделать. Мы с Лабиеном обсудили позицию, и он тоже загорелся моей идеей. Около полуночи он с двумя легионами поднялся на вершину холма и расположился там за спиной у гельветов. Я с остальными войсками должен был атаковать их с фронта, как только рассветёт, и при первых же звуках начавшегося сражения Лабиен должен был спуститься с холма и ударить врага с тыла. Не могло быть ничего лучше и проще. Случись всё так, как мы наметили, это была бы хрестоматийная победа. Но, как назло, командовал моими разведчиками человек, считавший себя военным экспертом. Звали его, кажется, Консидий, он участвовал в военных походах Суллы и Красса, и нас обычно захватывали и развлекали его рассказы о них. Если верить ему, можно было подумать, что ни Сулла, ни Красс (который, хотя и потерпел поражение в своём последнем бою, был тем не менее превосходным полководцем) не выиграли бы ни одной битвы, если бы не он, Консидий, который, насколько я помню, особенно настаивал на том, как важно, чтобы разведка работала быстро и тщательно. И именно этому Консидию обязан я утратой столь несомненной победы. Мы уже заняли позиции для атаки, и, как нам стало известно впоследствии, гельветы не догадывались о наших намерениях. Оставалось каких-нибудь полчаса до того, чтобы я просигналил начало атаки, когда неожиданно появился задыхающийся Консидий, опьянённый сознанием собственной важности. Вершина холма в тылу гельветов, доложил он, прочно удерживается самими гельветами. Он видел их там собственными глазами и особенно отметил крестообразные варварские украшения у них на шлемах. Что случилось с Лабиеном и его легионами, он не знал.

Ничего тревожнее такого сообщения не могло быть. Неужели гельветы думали так же, как я, поражался я, и обошли нас? Неужели Лабиен и его войска попали в ловушку и были уничтожены? Оставалось только ждать, и нужно было послать новые патрули в лагерь гельветов и туда, куда отправился Лабиен. Большая часть дня была потрачена на это, когда вернулись разведчики и доложили, что гельветы снова на марше, а вершина холма и сейчас находится в руках Лабиена. То, что Консидий принял за кресты, были на самом деле или стволы деревьев, или знамёна наших же легионов. Лабиен, естественно, был удивлён моим бездействием, но, как и подобает настоящему солдату, он в точности следовал моим указаниям и, когда увидел, что гельветы спокойно ушли от опасности, спустился со своими людьми вниз и шёл на соединение со мной. Я тогда кипел от ярости к этому Консидию, но он невольно преподнёс мне полезный урок: нельзя верить «старым солдатам», если они по званию ниже центуриона.

Мы понесли колоссальный моральный ущерб, не использовав такую счастливую возможность. Теперь мы находились на расстоянии одного дня пути от главного города эдуев Бибракта, и я решил отправиться туда для пополнения запасов провианта, а также с целью продемонстрировать эдуям, которые обратились за помощью именно ко мне, мощь шести римских легионов. Я собирался оставить в покое гельветов на день-другой, а потом, благополучно уладив свои дела с эдуями, снова нагнать их. Они так медленно продвигались вперёд, что это не составило бы труда. Но стоило нам повернуть к Бибракту, как кто-то известил об этом гельветов. Впрочем, меня это нисколько не удивило. Я прекрасно знал, что, к сожалению, большая часть моей галльской кавалерии была ненадёжна и поддерживала контакт с врагом. Удивился же я тогда, когда обнаружил, что, получив эту информацию, гельветы намереваются навязать нам сражение, вероятно решив, что мы просто убоялись их. Они тоже изменили направление своего движения и теперь преследовали нас так же, как до этого мы преследовали их. Их передовые части скоро вошли в соприкосновение с нашим арьергардом.

Я сразу увидел, что, нравится мне это или нет, битвы нам не избежать и что эта битва может решающим образом повлиять на всё моё будущее. А мне придётся сражаться на территории, которую не я выбирал, и против численно превосходящего меня, сильного и опытного противника. Даже если бы мне на ум пришёл хитроумный, блестящий план сражения, я не успел бы воспользоваться им. Мне придётся сражаться самым тривиальным образом, положившись целиком на дисциплинированность, подготовку и храбрость моих солдат — только в этом был залог моей победы.

Для начала я послал кавалерию рассеять небольшие отряды гельветов, тревоживших наш арьергард. Меня нисколько не удивило бы, если бы кавалерия покинула нас, но, как ни странно, они сделали всё, что от них требовалось. Может быть, они хотели посмотреть, чем закончится битва. Пока действовала наша кавалерия, я занялся расстановкой моих войск в точном соответствии с предписаниями военных учебников (кстати, в них полным-полно полезных советов). У меня было четыре легиона ветеранов. Их я поставил в три ряда, один над другим. За ними на вершине холма я разместил два легиона, которые я незадолго до этого набрал в Северной Италии. Ветеранов третьего ряда я назначил рыть окопы, в которых расположатся рекруты и которые послужат защитой для нашего обоза. В тот раз я разыграл в некотором роде спектакль, отослав своего коня и лошадей моих командиров в тыл. Тем самым я хотел показать солдатам, что в этом сражении мы все равны и, чтобы не умереть, мы должны победить. Впоследствии конечно же в подобных спектаклях не было никакой необходимости. После этого нашего первого года в Галлии, после тех наших походов, думаю, ни один из моих солдат никогда не поверил бы, что его командир может бросить его. Итак, я отослал коня и накинул на себя алый палудамент, который всегда был на мне во время боев, и перед началом битвы обошёл ряды своих солдат, называя по имени центурионов, которым особенно доверял, и останавливаясь время от времени, чтобы сказать слова ободрения своим солдатам. Я говорил им самые обычные вещи (они тоже есть в учебниках), но, мне кажется, я таким образом передавал им свой энтузиазм и свою решимость победить. В такие минуты я переживал сильное волнение. И было бы не совсем справедливо считать его проявлением эгоизма, и только. Правильнее сказать, что я ощущал длинные ряды легионов как продолжение меня самого. Они занимали большее пространство, чем я, и в них заключалась куда большая физическая сила, чем могло вместить моё бренное тело. Их активность, даже их мысли и чаяния целиком зависели от моего предназначения, от моей воли, моих замыслов, моего внимания к их выучке и моей решимости достичь цели. В этом смысле моя армия была как бы оружием в моей руке. Но в те мгновения, когда вот-вот должна была разгореться битва, я видел в них нечто гораздо большее. В каждом солдате я видел друга, товарища, готового к смерти, к увечьям, и мне было по силам, я убеждён в этом, вселить в них частицу моей страстности и веры. В такие минуты самим солдатам ничего не стоило обратиться ко мне, потому что они понимали, что мы говорим с ними на одном языке.

Все эти сентенции я к тому времени давно усвоил, хотя до этого только однажды возглавлял небольшую группу войск, да и то против сравнительно незначительного восстания в Испании. Здесь, в Галлии, я имел дело с гораздо более многочисленным войском, мне противостоял дисциплинированный, могучий враг, который в прошлом уже одерживал победы над нашей армией. И всё моё будущее зависело от исхода этой операции. Поэтому я до сих пор часто вспоминаю эту битву.

Пока мои легионы занимали свои позиции и окапывались на вершине холма, гельветы расставили свои повозки в огромный круг в качестве оборонительного сооружения. Их солдаты быстро построились в плотную фалангу плечом к плечу друг к другу, сплошной стеной выставив перед собой внушительных размеров щиты. Теперь у меня появилась возможность рассмотреть эти их варварские кресты на шлемах, которые привиделись Консидию. Казалось, они прибавляли роста воинам, которые и так были достаточно рослыми и, как я недавно узнал от своих переводчиков, презирали нас, римлян, за нашу физическую хилость. Обозревая поле боя с вершины холма, я видел, как неэффективно действовала наша кавалерия против этой массы людей. Это вполне соответствовало моим ожиданиям. Во время сражения от такой кавалерии не могло быть никакой пользы, разве что потом, когда мы начнём преследование врага.

Отбросив нашу кавалерию, фаланга гельветов стала медленно надвигаться на нашу первую шеренгу. Я обрадовался, увидев, как упорно прут они вверх по склону холма — тем самым они ставили себя в невыгодное положение. Град копий, если их метать даже с небольшого возвышения, вдвое эффективнее, чем запущенный на ровном месте. Я был уверен, что мои воины осведомлены об этом и всё сделают как надо. И они действительно вели себя образцово. Они выжидали до последнего момента, и мощь их первого залпа, казалось, сломала весь строй гельветов. Гельветы, безусловно, допустили ошибку, атаковав нас такими тесными рядами. Частенько два или даже большее количество их сомкнутых щитов пронзались одним и тем же копьём, так что те, кто держал щиты, оказались на деле как бы скованными и не могли толком орудовать своей правой рукой. А тут наши солдаты вытащили мечи и с пронзительными криками, гиканьем, ругательствами, стонами, даже со смехом (в минуты сражений люди проявляют себя очень по-разному) стали приближаться к их стоянке. В отличие от наступающих, наши ряды оказались до смешного разреженными, но при ближайшем рассмотрении можно было заметить, что такое построение даёт возможность каждому нашему воину нанести два удара, в то время как противник успевает ответить едва одним. Однако ошеломлённые нашим первым залпом копий передовые отряды врага, на которые нажимали задние ряды, намертво встали против нас или в нерешимости кидались то туда, то сюда. И было похоже, что наши отдельные отряды врубаются в почти непроходимую чащу. Я был вне себя от этой неопределённости и готов был броситься в гущу сражения, но сознавал, что время для этого ещё но наступило. Наши вели бой хорошо, и оставалось только гадать, достаточно ли хорошо для победы. И тут я заметил, что гельветы всё больше сдают. Они отступали, сначала очень медленно, потом всё быстрее, но ни один из них не пустился бежать. Вот уже наши вторая и третья шеренги вступили в бой, и под их натиском гельветы вынуждены были спуститься в долину у подножия холма. Мы теснили их по всему фронту и уже заставили их карабкаться по склону холма на противоположной стороне долины. Они отходили всё быстрее. Поле битвы покрылось телами убитых и ранеными. Наши солдаты подбадривали друг друга в уверенности, что тяжёлое сражение вот-вот завершится и отступление врага превратится в беспорядочное бегство.

И только тут я заметил на правом фланге свежие силы противника и сразу понял, что в этой первой галльской битве меня полностью обошёл старый Дивикон или кто-то другой, кто командовал армией противника. Я угодил примерно в такую же западню (разве что она закрывала мне выход только с одной стороны), в какую в битве при Каннах Ганнибал заманил римскую армию и разгромил её. Мои основные силы продвинулись слишком далеко вперёд и подставили свой незащищённый фланг под сокрушительный удар. Если бы у меня были в резерве солдаты, на которых я мог бы положиться, я использовал бы их, но выставить два легиона рекрутов в этот критический момент я не решался: стоило моим рекрутам запаниковать, и положение стало бы безнадёжным. Тогда я направил ветеранам третьего ряда, которые втягивались в преследование главных сил врага, несколько приказов. Я велел им развернуться и вступить в бой на нашем правом фланге с новым войском, которое к тому же надёжно укрывалось за своими повозками. Как мы узнали позднее, это войско составляли два племени — бойи и тулинги, союзники гельветов, численностью примерно в пятнадцать тысяч.

При их появлении отступавшие по склону холма гельветы остановились, а затем начали теснить нашу армию назад, в долину. Это были страшные минуты. Если бы наши ряды оказались сломлены, всей армии пришёл бы конец. Но мои воины, оказавшись на равнине, продолжали биться. Позади себя и справа они слышали шум другой битвы. И поражение на этом участке фронта означало бы для нас полный разгром, но и в эти критические минуты боя наши люди стояли насмерть и дрались великолепно. Спустя немного времени я уже мог сказать, что угроза окончательного поражения для нас миновала. Теперь это была битва солдат, и те из них, кто был лучше подготовлен, одержат победу, хотя и не окончательную. И это случилось. После трёхчасового сражения основная масса гельветов, которые несли большие потери, снова отступила на склон холма, одновременно с этим бойи и тулинги бросились наутёк, под защиту своих повозок. Однако назвать это повальным бегством нельзя было: и наши две первые шеренги, сами понёсшие колоссальные потери, уже не способны были преследовать врага и позволили ему выйти из боя.

День уже склонялся к закату, и я обратился к солдатам с просьбой, пока не наступила ночь, предпринять ещё одну попытку. Вся наша третья шеренга и когорты, которые мне удалось составить из двух других шеренг, атаковали вражеские повозки, в которых находилось много всякого добра, а также женщины и дети. Битва была яростной, шум стоял неописуемый. Наши люди обезумели от пролитой ими крови, крики же полуобнажённых, взгромоздившихся на повозки с распростёртыми руками гельветских женщин и тех, кто вместе со своими мужчинами вступил с нами в бой, подействовали на нас как наш собственный победный клич. Когда мы наконец прорвались сквозь заграждения, в плен брали очень немногих.

Это была победа, и скоро я уже принимал поздравления от командиров штаба. Но в душе я понимал, что эта победа была одержана не благодаря моему искусному руководству или предвидению, а благодаря дисциплинированности и отличной выучке солдат. Как руководитель битвы, я заслуживал поражения. Более того, хотя мы сильно потрепали врага, сами мы тоже понесли немалые потери. Да и около ста тридцати тысяч гельветов уцелело. Ночью они ушли, и как бы мне хотелось найти силы для их преследования! Но мы оставались на поле боя ещё три дня, занятые похоронами убитых и заботами о раненых. В эти дни я был особенно обеспокоен тем, чтобы ни один солдат или центурион, отличившийся в сражении, не остался без награды.

Несомненно, это была победа. И её последствия имели огромное значение. Но позволить себе ещё подобные победы я не имел права.

Глава 3 ПОКРОВИТЕЛЬ ГАЛЛОВ


Гельветы лишились почти всего своего провианта. Они продолжали путь на запад, но чтобы выжить, им необходимо было заключить союз и получить поддержку каких-нибудь племён, расположенных у них на пути. Я уже настолько изучил политические нравы галлов, что понимал, надо серьёзно отнестись к подобной возможности. Я отправил во все племена на пути следования гельветов своих посланников и дал понять всем вождям этих племён, что, если они снабдят провизией или ещё как-нибудь помогут разбитой армии, я буду обращаться с ними как со своими врагами. К счастью, они подчинились моим приказам, и гельветам не осталось выбора: они должны были сдаться.

Я предложил им выгодные условия капитуляции. Большинству из них надлежало вернуться в свою страну и восстановить ими самими разрушенные города и села. Я распорядился снабжать их зерном, пока они сами не смогут обеспечивать себя. Оставшиеся в живых бойи, особенно дружественно настроенные к эдуям, были расселены на территории этого племени. Но главное, чего я хотел, это чтобы мои приказания неукоснительно проводились в жизнь, а зная, что гельветы всё ещё представляют собой грозную силу, я потребовал, чтобы они на данное время разоружились. Позднее я вернул им оружие для защиты от германцев и, надо сказать, не зря тревожился из-за опасности, которую представляли германские орды, уже захватившие покинутые гельветами земли. Вероятно, мой приказ о разоружении был неправильно истолкован некоторыми вождями племени, заподозрившими меня в намерении устроить резню или продать всех пленных в рабство. И шесть тысяч гельветов попытались бежать на Рейн после того, как соглашение было подписано. Я мгновенно разослал приказания в те племена, по территории которых должны пройти гельветы, и они были выполнены. Бежавшие пленники почти все до одного были схвачены. Поскольку они нарушили законы военного времени, я всех их продал в рабство.

Я по-прежнему находился недалеко от Бибракта, и ко мне явились вожди со всей Галлии под предлогом высказать мне свои поздравления, а на деле из любопытства и желания узнать, как можно использовать присутствие римской армии в своих интересах. За эти дни мои познания об этой стране порядком пополнились. В этом большую помощь мне оказали мои переводчики, в основном галлы из нашей провинции или из Северной Италии. Отбирали их не только по причине прекрасного владения языками, но и за их ум, обаяние, приятную внешность и преданность мне. Многие из них до сих пор остаются моими добрыми друзьями, и все они теперь очень богаты. С их помощью и участием разных италийских торговцев и галльских вождей у меня в голове постепенно сложилось более или менее адекватное представление о Галлии как о стране в целом, и в то же время я совершенно неожиданно для себя пришёл к мысли о том, что всю эту провинцию от Атлантики до Пиренеев можно принудить или убедить принять нашу верховную власть, а значит, и наши обычаи, и цивилизацию. Когда эта идея осенила меня, я почувствовал волнение, свойственное, на мой взгляд, великим поэтам, а также отчасти тем, кто вроде меня увлекается художественной прозой. Таким волнением обычно сопровождается созерцание прекрасного творения или превращение обычного природного материала в нечто совершенно новое. Сама идея должна быть при этом смелой и непременно осуществимой. Так, буквально за какое-то мгновение, за которым последовали многолетние размышления и борьба, я пришёл к мысли о завоевании Галлии.

Я считаю, что эта идея целиком принадлежит мне. Когда я поделился ею с Лабиеном, он горячо поддержал меня. В ней он разглядел своё быстрое продвижение по службе, исполненное побед, почестей и богатства, — и за время своей службы у меня он достиг всего этого. Естественно, всё это привлекало и меня. Особенно мечтал я превзойти Помпея в признании меня как полководца, а также хотел достичь такого положения, когда я буду не просить взаймы, а давать. Но не это привело меня в столь сильное волнение, не будущие почести и богатство, а нечто гораздо большее. Я увидел, как из хаоса рождается порядок, из смуты, шатаний, беспредметных личных амбиций — нечто определённое, конкретное. Я постепенно приближался к пониманию моего назначения и ещё сейчас порой в каких-то аспектах ощупью подбираюсь к нему.

Много поспособствовал мне в понимании Галлии друид Дивитиак, эдуй, знаменитый брат которого Думнорикс, по моим наблюдениям, по-прежнему оставался моим врагом и врагом Рима. От Дивитиака я очень много узнал о Галлии, в том числе о некоторых географических явлениях, о чём мне следовало бы знать заранее. Но в то время в Риме едва ли кто-либо имел хотя бы малейшее представление о Галлии, расположенной за Альпами. Даже бывшие наместники и сенаторы ограничивались знанием наименований отдельных племён, обитавших за Юрскими горами. Наши негоцианты были лучше осведомлены о Галлии, чем наши администраторы и военачальники, но и они бывали не дальше белгов на севере и армориканов на западе. Обычно всех, кто обитал в Трансальпийской Галлии, мы считали кельтами, но Дивитиак объяснил мне, что кельты составляют одну треть всего населения. К югу и востоку от них располагались аквитаны, на севере находились белги, сыскавшие славу лучших воинов Галлии. Существовали значительные различия в языке, обычаях и законах этих трёх племён. Со слов Дивитиака я уяснил, что различия существуют везде. Каждое галльское племя старалось не вступать в войну с соседями, но в то же время в каждом племени существовали по крайней мере две партии, боровшиеся между собой за власть. Я потребовал, чтобы мои военачальники подготовили мне справку обо всей стране и даже чтобы начали собирать информацию об острове Британия. В то же время я сознавал, что в ближайший год мне необходимо сосредоточиться целиком на Кельтской Галлии, и целиком сосредоточил своё внимание на этом регионе. Дивитиак рассказал мне, что, когда он был ребёнком, в этой части Галлии господствующую роль играли два племени — его родное племя эдуев и племя арвернов, жившее в горах севернее Севенн. Примерно десять лет назад арверны в пику эдуям заключили союз с секванами, которые граничили по Рейну с германцами. Секваны позвали себе в помощь германских наёмников — их орды с каждым годом и вплоть до наших дней всё больше разрастаются, — и эти дикари под предводительством своего вождя Ариовиста в огромном количестве стали обустраиваться на галльском берегу Рейна. Эти германцы разгромили в сражении эдуев и взяли в заложники детей их вождей, к тому же принудили выдать заложников и секванам. Но в конце концов жертвами германцев стали сами секваны. Для начала Ариовист захватил треть их земель в качестве вознаграждения за нашествие, а недавно, поскольку к нему примыкают всё новые банды германских вояк, он потребовал, чтобы секваны убирались ещё с одной трети их территории. Ведёт себя Ариовист с галлами как беспощадный, надменный, своенравный тиран. Эдуи и другие галлы на западе убеждены, что его конечная цель — завоевание всей страны, и, если не остановить его немедленно, он легко добьётся своего, потому что в Германии, по всей видимости, имеются неисчерпаемые людские резервы. Дивитиак заметил, что если я, воспользовавшись плодами своей победы — да и при необходимости своей армией, дам понять Ариовисту, что Рим готов защищать своих союзников, не только эдуи, но и вся Галлия будет благодарна мне.

Кое-что я, конечно, знал об Ариовисте и той опасности, которую представляли собой германцы, хотя и не встречался с Дивитиаком, когда он несколько лет назад приезжал в Рим, чтобы обратить внимание сената на угрозу вторжения германцев в Галлию. Свою миссию Дивитиак предпринял за два года до избрания меня консулом, я был тогда в Испании. Нельзя сказать, что он преуспел в своём намерении: сенат принял какой-то весьма невразумительный декрет — теперь мне предстояло им воспользоваться, — уполномочивавший наместника провинции взять под защиту эдуев, если это самому ему ничем не грозило. Наша политика, если это вообще можно назвать политикой, состояла тогда в том, чтобы сохранять дружеские отношения со всеми могущественными племенами за Альпами, будь то галлы или германцы — всё равно. Расчёт был на то, что при этом ни одно из племён не усилится до такой степени, чтобы стать помехой нам. Но ни я, ни кто-либо другой не принимали всерьёз германскую угрозу. Более того, во время моего консулата сенат присвоил Ариовисту титул, который он никак не заслуживал, — «друг римского народа». В то время я и не предполагал, что мне самому предстоит вторгнуться в Западную и Центральную Галлию. Теперь, увидев массовую миграцию гельветов, я понял, чем чреваты такие передвижения племён. И ещё я понял, что Дивитиак подбивает меня на такое дело, которое, если я за него возьмусь, будет иметь далеко идущие последствия. Он предлагал мне стать покровителем сначала эдуев, а потом и всей Галлии. А от «покровителя» до «правителя» всего один маленький шаг. Конечно, всё побуждало меня принять предложение, хотя я прекрасно понимал, что рискую всем. Успех предприятия обеспечивал мне исполнение всех моих самых грандиозных планов, провал означал бы уничтожение моей армии и меня самого. Хотя нельзя сказать, что Ариовист был для меня фигурой непредсказуемой, тем не менее ситуация складывалась довольно смутная. Не имея точных данных о численности его армии, я, однако, знал, что она значительно превосходит мою и что она постоянно пополняется новыми солдатами из-за Рейна. Его войска одерживали победы над лучшими армиями Галлии, и я знал, что сами галлы не считали себя достойными противниками германцев. Чтобы вступить в единоборство с ними, мне предстояло пройти в неизученные районы страны и оставить свои коммуникации на попечении галлов, в лояльности которых я не был так уж уверен. И наконец, самое главное: я ещё не очень полагался на моральные качества своей собственной армии. Да, они одержали победу, но какой ценой! Я всё же решил идти на риск и предпринял необходимые шаги. Во-первых, по инициативе и под нажимом Дивитиака меня пригласили председательствовать на так называемом совете всей Галлии. Галлы по сути своей редко проявляют способность к сотрудничеству между собой или к совместным решениям, хотя через несколько лет Верцингеторикс за короткое время сумел объединить почти все племена против меня. Я едва ли вспомню хоть один галльский совет, на который бы все племена прислали своих представителей. Однако на этот раз на совет съехались лидеры почти всех племён. Всё, конечно, было подготовлено заранее, и Дивитиак начал излагать проблему. Он произнёс замечательную речь, достаточно чётко, хотя и очень эмоционально описав, чем опасен Ариовист для галлов, и обратился ко мне как к союзнику эдуев и другу галлов с просьбой выступить против этого жестокого тирана, который лишил их земель и свободы. Ему все громко аплодировали, кроме секванов, которые молча опустили головы и никак не откликнулись на моё предложение высказать свою точку зрения. Вмешался Дивитиак и сказал, что секваны так напуганы Ариовистом, что не смеют рта открыть даже перед этим собранием. По-видимому, он был прав. Хотя, вероятнее всего, секваны просто сознавали, что в любом случае они-то окажутся в проигрыше. Они стояли перед выбором — войти им в состав империи Ариовиста или благодаря моему вмешательству снова оказаться в зависимости от эдуев. Естественно, они чувствовали себя подавленными. Другие делегаты, как я заметил, были сильно возбуждены (впрочем, их возбуждает любая новинка) и полны решимости. Они действительно терпели большой урон от Ариовиста и, как нация воинов, переживали ужасное унижение от своих военных поражений. Они нуждались в надёжной поддержке и требовали отмщения. Думаю, немногим из них пришла в голову мысль о том, что лучше — римское владычество или германское. Они ещё видели, как, впрочем, и многие простые политики в Риме, в незначительных дарованных им привилегиях проявление свободы. Но мой друг Дивитиак был исключением. Он-то понимал, что его страна никогда по-настоящему не объединится, если над нею не будет властной руки, а выбирать придётся между нами и германцами. Сам он при этом предпочитал цивилизованное общество, но вряд ли верил в возможность такого цивилизованного общества, в котором отдалённые страны Галлии имели бы равные права со всеми. Главным для него оставалось величие его племени, и он справедливо рассчитывал на особые привилегии для своего народа в случае, если эдуи останутся верной опорой мне. И я действительно обращался с эдуями как ни с кем другим уважительно. Ведь благодаря им я получил возможность развить и воплотить в жизнь мою идею. На том галльском совете, где я председательствовал, в ответ на речь Дивитиака и просьбы других вождей я пообещал защищать Галлию от набегов иноплеменников, но при этом постарался не сказать ничего такого, что Ариовист мог бы расценить как объявление войны. Как-никак он был «другом римского народа», и я отлично знал, что, поведи я себя некорректно, мои враги в Риме обвинят меня в том, что я ради собственного обогащения или из популистских соображений развязал агрессивную войну. Но не это было главным. Главное, я довёл до сведения галлов, что не сомневаюсь, что Ариовист, верный союзник римлян, прислушается к моим словам и по моему требованию оставит в покое тех, кто также состоит в союзе с Римом, и уберётся с их территории. При этом и я, и мои слушатели прекрасно понимали, что ничего такого Ариовист не станет делать.

Моим следующим шагом было послать нарочного к германскому вождю с предложением встретиться где-нибудь на полпути между нашими позициями, чтобы обсудить некоторые проблемы, возникшие у меня. Ариовист нагло ответил, что, если у меня есть вопросы к нему, я и сам могу приехать, что же касается его, то ему не о чем говорить со мной и он не собирается обременять себя заботами и тратами на дорогу в те края Галлии, где обитаю я. Моё следующее послание к нему было уже ультиматумом. Я потребовал от него ручательства в том, что он больше не будет перебрасывать своих германцев через Рейн, что он вернёт эдуям всех захваченных им заложников, что он заставит секванов сделать то же самое с их заложниками и что отныне он будет уважать как права самих эдуев, так и их союзников. Как и ожидалось, в ответ на моё послание я получил от него скандальное, вызывающее письмо. Ариовист отказывал мне в праве вмешиваться и дела Галлии. Он утверждал, что оккупированные им земли принадлежат ему по праву победителя, равно как нам территории наших провинций. Если статус «друга римского народа» означает обязательство сдать всё захваченное им в сражениях, он предпочтёт статус врага. Заканчивая своё письмо, он особо подчеркнул, что его армии никогда не терпела поражений, и похвастался, что вот уже четырнадцать лет никто не смеет беспокоить его. Он заявил, что командует войсками, которым нет равных во всём мире по степени как физической подготовки, так и в такты ведения боя.

Глава 4 РОЖДЕНИЕ АРМИИ


Почти одновременно с письмом Ариовиста я получил донесения о передвижениях германских племён. Очень большие силы их были сосредоточены на восточном берегу Рейна с явным намерением переправиться через него и упрочить армию ветеранов Ариовиста. Вскоре после этого мне доложили, что сам Ариовист пошёл на запад, в Весонтио, крупный город секванов, где было полно военных припасов. Я понял, что должен действовать быстро, и сразу приступил к этому. Оглядываясь назад, не могу не сказать, что это была самая опасная кампания в моей жизни. И прежде и теперь я не раз искушал судьбу, но при этом гораздо яснее представлял себе степень риска. А тогда мои знания страны и врага были весьма незначительны, да и своим войскам я ещё не доверял в полной мере, они ещё не обрели привычки побеждать.

Им были внове те мои требования, которые впоследствии они так охотно и неизменно исполняли. Так, например, в том походе, чтобы добраться до Весонтио раньше Ариовиста, необходимо было за сутки преодолеть расстояние, в четыре раза превосходящее то, которое мы преодолевали во время преследования колонны гельветов. Мне докладывали, что со стороны некоторых солдат поступали жалобы на наш форсированный марш, и, уверен, в этом был замешан кое-кто из «военных экспертов» (Консидий — один из них наверняка), которые говорили, что я своими непомерными требованиями ослабляю армию перед предстоящей битвой. Вскоре каждый мой солдат будет так же хорошо, как я, знать, что стремительность перед битвой почти так же важна, как храбрость во время самого сражения. Предметом нашей гордости стало наше появление именно там, где нас меньше всего ожидали. И на этот раз мы пришли и заняли Весонтио задолго до прихода Ариовиста. Так что у нас было время привести в должное состояние наше снаряжение и поразведать дороги, ведущие к Рейну.

Как я и думал, всё шло хорошо, пока я вдруг не столкнулся с ситуацией, абсолютно неожиданной для меня и такой, какая, надеюсь, никогда больше не повторится. Мне удалось в какой-то мере справиться с ней только благодаря моему продолжительному занятию политикой, когда я узнал, как толпа довольно часто выходит за все рамки разумного. В таких случаях голый вымысел, ничем не подтверждённые слухи, несбыточное обещание подымают волну определённых эмоций, легко передающихся от одного к другому, которые лишают даже здравомыслящих людей способности судить о событии или об услышанном по существу дела. И вернуть их в нормальное состояние можно не путём убеждений, а лишь предложив им что-то, лишённое смысла и логики, зато способное заменить одни эмоции на другие. Как правило, армию от подобных безответственных эмоциональных взрывов, столь характерных для любых гражданских сборищ, спасают дисциплина и сама её структура. Но когда армия по какой-либо причине теряет свою монолитность и каждый солдат начинает размышлять так, как если бы он был простым гражданином, может возникнуть ситуация куда худшая, чем любая из тех, с которыми мы сталкиваемся на форуме. Тогда, в Галлии, я вспомнил рассказ Клодия об армии его зятя Лукулла, в развале которой сам он, между прочим, сыграл огромную и позорную роль. Лукулл был одним из наших самых выдающихся полководцев. В юности я часто нападал на него, потому что он был сторонником Суллы и, стало быть, моим врагом. Но даже тогда я признавал в нём гения военного дела. Он завоевал Восток быстрее и с гораздо меньшим войском, чем впоследствии Помпей. И вдруг в момент кульминации его победного шествия его солдаты взбунтовались. Я утешаюсь мыслью, что моя агитация против Лукулла, которой я тогда занимался в Риме в чисто политических целях, никак не способствовала постыдному развалу армии великого полководца. Но вина за это лежит и на самом Лукулле: несмотря на свои замечательные военные качества, он не добился от своих солдат преданности себе. Между ним и его людьми не было контакта. Он был, как сказал бы Марий, аристократом, но не был богом в том смысле, как я понимаю это слово.

И вот я уже на границе Рейнской провинции, когда впереди у нас была очень важная, но плохо просчитанная кампания, вдруг обнаружил, что не всё так хорошо и моей собственной армии. На марше я большую часы, времени проводил в десятом легионе, командиры, центурионы и солдаты которого были всегда веселы, энергичны и подтянуты. И я считал, что такое же настроение царит и во всей моей армии, и, пожалуй, так оно и было, пока мы не пришли в Весонтио. Здесь солдаты ста ни общаться с местными галлами и италийскими негоциантами, у кого хорошо шли дела с местными галлами и которые надеялись поднажиться и на людях Ариовиста. Галлы обожают давать и получать информацию и при этом не могут не преувеличивать ни ту, которую иону чают, ни ту, которой делятся сами. К тому же они склонны во всём оправдывать себя. Они и их соседи не раз были биты в сражениях Ариовистом и, естественно, считали Ариовиста непобедимым. Их усилиями широко распространились страшные истории о германских воинах, а поскольку наши люди ещё не имели опыта прямого общения с ними, возразить рассказчикам было некому. И оказалось, что очень немногие сохранили способность к здравомыслию: я часто замечал, что люди в состоянии эмоциональной неуравновешенности готовы скорее поверить во всякие чудеса, нежели доводам разума. Послушать этих весонтийских галлов, так германцы, с которыми нам предстояло встретиться, все были гигантского роста и очень храбрые. Их с детства приучали владеть оружием, и за всю историю германцев никто и никогда не побеждал. Говорили даже, что их взгляд обладал таким зарядом ярости, что его одного было достаточно, чтобы обратить в бегство целую армию, так что даже самые закалённые солдаты поворачивают и убегают прежде, чем успеют нанести свой первый удар.

До сих пор не могу понять, как такие байки могли произвести впечатление на столь обширную аудиторию. Несомненно, перед лицом неизвестности или недостоверных представлений об ожидающем их люди испытывают страх, а мы как раз приближались к району дремучих лесов, а за ними нас ждала совсем уж легендарная река Рейн. Мы могли полагаться только на наших гидов-эдуев, и в провианте мы также полностью зависели от них и ещё от нескольких небольших племён. Так что мне, главнокомандующему, хватало забот. Но особой тревоги я не испытывал. Я считал, что могу доверять Дивитиаку и своей армии. И я, естественно, впал в ярость, когда выяснилось, что армия не доверяет мне.

Разложение началось — как, несомненно, предсказал бы Марий — в среде высокородных военачальников, выходцев из Рима, не слишком искушённых в военной практике, вступивших в армию не столько с целью бить врага, сколько составить себе состояние. Многие из них уже в первые дни моей деятельности в Галлии обратились ко мне с просьбами предоставить им доходные должности, рассчитывая с моей подачи сделать себе приличную карьеру. Они знали, что я, с юности страдавший от своих кредиторов, сам нуждался в пополнении своей казны; к тому же у меня была репутация благородного человека, и они считали, что я поделюсь со всеми ними своими трофеями. Но они не сразу сообразили, что я, в отличие от Красса, никогда особенно не пёкся о деньгах, хотя всегда нуждался в большом их количестве для своих политических целей и для ряда других дел. В Галлии и я, и мои военачальники, и центурионы, и солдаты — все мы обогатимся, но обогатимся, как это и случилось, по ходу дела. Но те, кто не собирался участвовать в сражениях, в походах, рыть траншеи, бодрствовать ночами, те не разбогатеют. Они, знавшие меня как политика и знатного римлянина, оставались в неведении относительно моих требований к состоящим на военной службе, а соответственно и к ним. Через день или два нашего пребывания в Весонтио я вдруг стал получать прошения об отпуске. Приводимые в прошениях причины бывали и достаточно основательными, а порой абсолютно абсурдными, и все они поступали от определённой группы благородных, но нищих молодых людей, которые не готовы были участвовать в сражениях, зато хотели грести деньги. Я знал об их притязаниях и рад был отпустить молодёжь, но из свойственных мне побуждений сказал им всё, что я о них думаю. В результате кое-кто из них, испугавшись, что их сочтут трусами, решил остаться. Однако, оставшись, они по-прежнему страшились германцев. Они без конца писали завещания и просили меня заверять эти документы. Были и такие, кто устраивал в своих палатках прощальные вечера, будто в полной уверенности, что жить им оставалось всего несколько дней. На меня они посматривали с забавным выражением преувеличенной преданности и, бывало, разражались слезами в моём присутствии.

Подобное поведение могло бы показаться смешным, если бы оно не оказывало влияния на окружающих. Совершенно неожиданно армия стала очень быстро терять свои воинские достоинства. Это походило на инфекцию. Можно было подумать, что происходило это от страха перед германцами или недостаточной уверенности в моих способностях как командира. Но бывалые легионеры нс подвержены страхам, и не было причин заподозрить меня в том, что я менее искусный полководец, чем другие. Но, как показали дальнейшие события, дело оказалось не в боязни и не в дефиците доверия. Но я был абсолютно убеждён, что в результате этого так называемого психического заболевания над нами нависла ужасная опасность. Если бы нас тогда атаковал Ариовист, мы потерпели бы полное поражение и моя карьера на этом закончилась бы. Для меня было откровением, что даже некоторые мои центурионы поражены этой всё пронизывающей нервной лихорадкой. Само собой разумеется, они никогда не при знались бы, что чего-то боятся; они предпочитали высказывать своё пренебрежение к врагу и в то же время старались держаться как можно дальше от него. Их нервозность возрастала, как только появлялись какие-либо затруднения со снабжением или сложности с разведкой дороги через леса, и при этом они конечно же пытались скрыть свою боязнь даже от самих себя и верили в то, что говорили сами. Тут им выгодно было преувеличивать трусость других. Так, некоторые из них подходили ко мне и уверяли, что сами они готовы следовать за мной хоть на край света, но боятся, что другие откажутся идти в поход по моему приказу.

Мне кажется, что это была самая сложная ситуация из всех, с которыми мне когда-либо приходилось сталкиваться. Я испытывал сильное чувство гнева и одновременно, как всегда в критические моменты, был крайне возбуждён. Лабиен тоже был в ярости. Он предлагал построить войска и в качестве урока на будущее казнить каждого десятого. Это был испытанный дисциплинарный метод, который показался Крассу достаточно эффективным, когда он применил его против своего войска, отказавшегося повиноваться ему во время похода против Спартака. Но тогда этот способ показался мне совершенно неприемлемым. Слишком большое количество людей в моей армии подхватило эту болезнь, и слишком близко от нас находились наши враги. Поскольку я рассматривал это недомогание как явление истерического или, скажем, политического плана, то решил действовать, как политик и оратор. При этом я отлично понимал, что моё выступление поважнее любого другого политического акта, что от моих ораторских способностей зависят наша жизнь и моя честь.

Я собрал всех командиров армии независимо от званий и стал бранить в самых оскорбительных выражениях их невежественную и разгильдяйскую самонадеянность. Я спрашивал их, какое им дело до того, куда и зачем я их веду. С каких это пор, вопрошал я, снабжение армии и определение её маршрута входит в компетенцию центурионов и солдат? Первые же мои реплики вывели их из состояния апатии, и я понял, что они готовы выслушать всё, что я им скажу. Мимоходом я затронул тему германцев, будто она не имела большого значения. Ариовист, объяснил я им, в большом долгу как перед Римом, так и лично передо мной. Как только он убедится, что перед ним решительная армия, он в точности исполнит всё, что я ему велел: вернёт эдуям заложников и отойдёт за Рейн.

Мои слова произвели именно то впечатление, которого я добивался. Командиры поуспокоились, и вид у них стал другой: они уже выглядели именно такими решительными, какими я их величал в своей речи. Тут я поспешил обрисовать им альтернативу. Ариовист, сказал я, может сойти с ума и предпочесть войну миру. Тем хуже для него. Я напомнил им, как сорок лет назад мой дядя Марий наголову разгромил огромные орды германских племён. Я особо подчеркнул, что победы Ариовиста над галлами вовсе не свидетельствуют об исключительных бойцовских качествах германцев. Галлы никогда не выставляли на поле боя объединённую армию, и, поскольку они воевали разрозненными отрядами, все преимущества с самого начала были на стороне Ариовиста.

Затем я коснулся вопроса снабжения и дал понять моим слушателям, что это моя забота, а не их и что я так серьёзно занимаюсь этим вопросом, что не существует никакой опасности, что нам не хватит продуктов. Ну а дорога... о ней они сами скоро будут судить. Заканчивая, я обратил их внимание на собственную персону. Для меня, их командира, сказал я, невыносима сама мысль, чтобы возглавлять армию, не доверяющую мне. Поэтому я предлагаю сняться с лагеря раньше, чем планировалось, и начать наше наступление ещё на рассвете. Это даст мне возможность выяснить, много ли солдат сохранили мужество и честь и сколько среди них жалких трусов. Если никто больше не последует за мной, я двинусь один со своим десятым легионом. Что бы я ни думал об остальных, в лояльности десятого я не сомневался.

Моё выступление принесло желаемый результат. Теперь вся армия рвалась в бой. Легионеры десятого были в восторге от заявленного мной полного доверия к ним. Остаток дня ушёл у меня на приём делегаций от солдат других легионов, которые убеждали меня, что никогда не отказывались идти за мной, что они такие же храбрые, а то и храбрее солдат из десятого.

Мы выступили в назначенный час. Как я и предполагал, Ариовист не принял моих условий. Я навязал ему бой до того, как он успел подготовиться к нему. Его армия была уничтожена. Погибло более восьмидесяти тысяч германцев, в том числе и семья самого Ариовиста. К моему величайшему удовольствию, мы освободили моего юного друга Прокилла, который был захвачен в плен германца ми, целого и невредимого. Сам Ариовист бежал за Рейн, где вскоре и умер. Но чаще всего вспоминаю я нс ну победу, одержанную благодаря нашему военному искусству, дисциплине в римской армии и тому, что каждый солдат сражался в ней как тигр, а те тревожные часы, что предшествовали ей. Это был единственный в моей жизни случай, когда мои войска проявили нежелание достойно встретить опасность и трудности войны. С тех пор мы всегда доверяли друг другу и наконец почувствовали себя тем, чем постепенно становились, — непобедимой армией.

Глава 5 ВОЙНА С БЕЛГАМИ


Уже в тот, первый год моего пребывания в Галлии мне удалось завоевать всю страну. У моих врагов в Риме не было оснований утверждать, что война против гельветов и Ариовиста оказалась бессмысленной и что развязал я её единственно исходя из собственных интересов. В обоих этих случаях я откликался на просьбы о помощи со стороны законных правителей эдуев, друзей и союзников Рима. Да и все галлы, пострадавшие от нашествия германцев, и эдуи в их числе, были весьма благодарны мне, по крайней мере в то время. Это позволило мне действовать дальше, и первое, что я сделал, устроил зимний лагерь для моих легионов на территории секванов — совсем не там, где ожидалось. Я объяснил, что они оставлены для защиты союзников Рима, что в некотором смысле соответствовало действительности; как бы там ни было, легионы зимовали в стране секванов.

Я, со своей стороны, провёл ту зиму, как и в другие годы, в моей провинции по другую сторону Альп. Накопилось много административных дел, и, кроме того, оттуда ближе к Риму, поэтому легче было следить за всем тем, что там происходило. Как всегда в своё отсутствие, командовать легионами я оставил вместо себя Лабиена. Я доверял ему абсолютно, и он оправдывал моё доверие вплоть до окончания галльских войн. Он был исключительным знатоком конного боя и при этом прекрасным военачальником. Особенно хорош он бывал в обычных схватках, но умел запутать врага внезапными переменами в своих планах или неожиданными вылазками. Солдатам он внушал скорее страх, чем преданность, но они в него верили, и он в самом деле никогда не проигрывал сражений, разве что когда выступал против меня. Его разведка действовала удивительно эффективно. В период зимних стоянок его шпионская сеть охватывала всю Галлию, и донесения, которые он присылал мне с собственными оценками очень сложной ситуации, были совершенно неоценимы для меня. Мы узнали друг друга ещё очень молодыми людьми, когда служили в Киликии у Исаврика вскоре после того, как Сулла сложил с себя полномочия диктатора. Спустя пятнадцать лет мы с Лабиеном, занимавшим тогда пост трибуна, очень тесно сотрудничали в области политики. На той стадии моей карьеры самое высокое звание, на какое я мог претендовать, было звание верховного понтифика. Мне досталось это место благодаря тому, что Лабиен восстановил древний закон, дававший право людям, фаворитом которых я был, стать избирателями. Только оставив свой пост консула, я обрёл возможность вознаградить его за то, что он сделал для меня. Я знал, что Лабиен мечтал о военном поприще, но что он станет таким блестящим полководцем, об этом я не догадывался. Так же, как я, он любил отличиться в бою, и при всяком удобном случае я разрешал ему проводить операции самостоятельно. Он, со своей стороны, проявлял удивительную преданность мне. Лабиен понимал, что его солдаты — это мои-солдаты, и когда он вёл их в бой, то обращался к ним с просьбой вести себя так, как будто я наблюдаю за ними и как будто не он, а я командую ими на поле боя. Правда, я порой задумывался над тем, не насилует ли он себя, обнаруживая так восхищавшую меня необычайную преданность по отношению ко мне. Неужели благородная, верная служба терзает его сердце вместо того, чтобы освобождать и вдохновлять его душу? Не подавляет ли он в себе тайную зависть, которая от постоянного сдерживания становится всё сильнее и острее? И действительно, в конце концов он возненавидел меня с большим ожесточением и злостью, чем это свойственно политикам.

Из всех моих военачальников только он один предал меня. По крайней мере до сих пор я был счастливее, чем выдающийся полководец Серторий, убитый своими командирами и теми, кого он считал своими друзьями. Думаю, и тут сыграла свою роль зависть. Во всяком случае, известно, что Перперна и другие римляне, участвовавшие в убийстве Сертория, возмущались тем, что он, человек куда более низкого происхождения, чем они, благородные патриции, был гораздо выше их как полководец и личность. Однако в Риме не найдётся никого, кто мог бы на меня взирать сверху вниз, зато существует множество людей, либо завидующих мне, либо со своих доктринёрских позиций искренне считающих, что я лишаю их так называемой свободы. Я наблюдал в действии эту их «свободу». Она завершилась смертью или изгнанием всех реформаторов, знакомых мне с детства, вылилась в никуда не годное правление в провинциях и в угнетение и распущенность внутри самой метрополии. По законам их «свободы» меня тоже должны были уничтожить, и уничтожили бы, если бы не командиры и солдаты моих галльских легионов, готовых сразиться за мою честь и жизнь.

Как великолепно служили мне мой военачальники с самого начала кампании! Кроме Лабиена у меня служил ещё юный сын Красса, Публий. У него была прекрасная жена, Корнелия, дочь Сципиона. Потом, после гибели Публия в войне с парфянами, она вышла замуж за Помпея. Именно юный Красс отдал приказание, решившее судьбу битвы с Ариовистом. На следующий год силами одного легиона он усмирил племена, обитавшие на побережье Атлантического океана, а ещё через год получил в своё правление Аквитанию. Как я жалею, что отпустил его в Парфию сопровождать отца! Он мужественно встретил свою смерть там, на полях сражений на Востоке, куда я решил идти, и я буду вспоминать его наравне с утраченными легионами. Все они были хорошими, мои командиры в галльской армии. Среди них были просто замечательные военачальники — Децим Брут, например, или Требоний, и особенно выделялся Антоний, который, правда, был с нами не с самого начала кампании. Служили со мной и такие надёжные, искусные и преданные мне командиры, как Каниний, Фабий и многие другие. Даже Сабин, несмотря на допущенную им ошибку, был хорошим военачальником. И я видел в деле Квинта Цицерона, не такого, как и его брат, искушённого в красноречии человека, посвящавшего весь свой досуг писанию пьес, но с исключительным мужеством и решимостью отстаивавшего почти безнадёжные позиции, — он был выше всяких похвал. Зато читать его пьесы мне просто невмоготу.

Это были очень разные и очень яркие люди, мои командиры и солдаты, но в Риме о них отзывались далеко не благосклонно. Префектом инженерного корпуса у меня был сначала Бальб, который выполнял свои обязанности в этом качестве, как, впрочем, и всё, что он делал для меня, прекрасно. Однако довольно скоро оказалось, что он нужен в Риме. Я доверял ему бесконечно — он был и моим другом, и другом Помпея, и к тому же опытным дипломатом. Его место в Галлии занял Мамурра, который неожиданно быстро стал богатеть, что многим показалось оскорбительным. Катулл принялся писать на него и на меня остроумные, но непотребные памфлеты. Эти памфлеты причиняли мне боль, во-первых, потому, что имели большой успех, а во-вторых, потому, что я любил Катулла как поэта. Я рад тому, что успел подружиться с ним, пока он был жив. Это был нежный, умный юноша, но он не умел правильно судить о людях. Иначе он понял бы, что ни я, ни Мамурра вовсе никакие не монстры, и он ни за что не влюбился бы так страстно в Клодию. Правда, некая доля безрассудства в литературе даже полезна. Например, Катулл останется в памяти всех народов как великий поэт-лирик, воспевавший любовь. Предметом его страсти была алчная женщина, с которой переспали все кому не лень. А он видел в ней прежде всего богиню, потом уже партнёршу. Она не была достойна ни его любви, ни его ненависти. Но пусть Клодия и шлюха, однако любовь его и ненависть к ней были истыми. А если бы Катулл лучше разбирался в людях, он никогда бы не испытал этих чувств к Ютодии и наша литература много потеряла бы. И тем не менее вполне оправданно утверждение, что природа не выносит ни фальши, ни обмана. В конце концов убила Катулла, по-видимому, Клодия, но возлагать вину за это на неё нельзя. Он сам брал на себя слишком много не существующих на деле обязательств. Нельзя позволять себе подобные ошибки ни на войне, ни в личной жизни. И если случится, что на меня, как в своё время на Сертория, ополчатся или даже бросятся убивать те, кому я верил или кого я простил, меня, по всей видимости, обвинят в тех же ошибках, что и Катулла, — в непонимании простой истины: чем крепче вера, тем сильнее боль разочарования. Мне понятны такие чувства, как амбициозность, предубеждение, зависть. Я даже способен понять то бессердечное самодовольство Катона, которым, боюсь, он пропитал душу Марка Брута, во всём остальном такого милого и многообещающего человека. Я всегда вижу, до какой степени тот или другой человек заслуживает доверия. Но для меня главное — доверять и прощать. Пусть другие поступают так, как подсказывает им их натура, я всегда останусь самим собой. И мне действительно везёт с друзьями, которым я верю до конца. Не только Бальб, Оппий, Матий и тот небольшой круг друзей, что с самого начала был со мной и помогал мне осуществлять мои планы, но ещё сотни других людей всех рас и сословий. И мои центурионы. Я привязан к ним, пожалуй, сильнее и преданнее, чем Катулл к Клодии. Перед моими глазами до сих пор, например, стоит лицо Гая Крастина из десятого, когда он слушал меня в Весонтио перед битвой на Рейне. Он был тогда очень молод, и в его глазах горел восторг, когда я говорил о моём полном доверии к десятому легиону. При Фарсале, уже побеждая, он погиб как герой. Если в 6удущем кто-то прочтёт мою книгу, он поставит его ими рядом с моим.

Нет ничего удивительного в том, что я завоевал Галлию — с такими-то командирами и солдатами! Но, возвращаясь назад к тем войнам, я сейчас вижу лучше, чем тогда, что почти в каждом году мы оказывались на краю гибели. Я неизменно слегка опережал свою судьбу. Было ли это в Галлии или в Риме, обстоятельства всегда заставляли меня идти на риск. Всё время я сталкивался с чем-нибудь новым, и мне приходилось двигаться всё быстрее и быстрее, чтобы предупреждать грозящую мне опасность и навязывать свой выбор там, где это было необходимо. Преследовал ли я или преследовали меня? Формировал ли события я или события формировали меня? На эти вопросы нет удовлетворительного ответа, но любой ответ, чтобы быть правдивым, должен в первую очередь упирать на мою активность, а не на инертность. Я не могу отказать себе в этом.


В течение всей зимы и начала весны, пока я находился за Альпами, в Италии, я продолжал получать донесения от Лабиена, из которых следовало, что ради сохранения и расширения сферы нашего влияния нам в ходе будущей кампании предстояли тяжёлые сражения. Моё решение расквартировать свои войска в центре Галлии принесло свои плоды. Хотя по соседству с нашими зимними поселениями всё было спокойно и проримская партия эдуев, казалось, надёжно держала в своих руках бразды правления, можно не сомневаться, что многие кельтские племена весьма враждебно относятся к нашему присутствию. Некоторые из этих племён вошли в контакт с такими могущественными народами, как белги на севере страны, и, как сообщал мне Лабиен, была сформирована большая белгская коалиция с целью покончить с нами или по крайней мере заставить нас убраться за Альпы. Из донесений Лабиена выходило, что белги способны выставить на поле боя примерно триста тысяч солдат, куда входили и лучшие военные подразделения Галлии. Я подумал тогда, что он сильно преувеличивает, но оказалось, что нет, разве что совсем немного. На всякий случай я всё-таки набрал ещё два легиона в Северной Италии и отослал их Лабиену. Командовать этими легионами я поставил своего молодого племянника, сына моей старшей сестры, Квинта Педия, и был рад, видя, как хорошо он справляется со своими обязанностями. Я всегда искал среди членов моей семьи кого-нибудь, кто унаследовал бы не только мои деньги, но и мои замыслы, и мои способности. Какое-то время я возлагал на Педия все свои надежды и завещал ему значительную долю своего наследства. Он был предан мне и проявлял достаточную сноровку, но не хватало ему некоей экстраординарности. Теперь я больше верю в Октавия, моего внучатого племянника, которого и сделал своим первым наследником. Он слаб здоровьем (как и я в его возрасте) и, наверное, мог бы обладать большим обаянием, зато в нём достаточно самолюбия, хватки и ума. А в то время Октавий был ещё малышом, Педий же, беспрекословно преданный мне, выглядел красавцем. Мне доставляло удовольствие наблюдать, как хорошо он справляется с устройством вновь набранного войска.

Сам я приехал в нашу штаб-квартиру в Галлии вслед за ним. Мы тут же начали наступление, и я убедился, что белги действительно собрали огромные силы. Но с руководством армии и её снабжением дело у них обстояло из рук вон плохо. Я договорился с Дивитиаком, что он пригрозит диверсионным налётом на территорию белловаков, главных поставщиков продовольствия крупнейшим контингентам армии белгов. Слухи об этом спровоцировали белгов напасть на наши позиции, причём при самых невыгодных для них условиях, и, потерпев поражение, они попытались отвести свои войска, но скученность и недисциплинированность помешали им провести эту операцию успешно. Целый день наша кавалерия в сопровождении легионеров убивала их. После этого одно племя за другим, не вступая в сражение, стали сдаваться нам. Среди племён белгов, живших ближе всех к Кельтской Галлии, я встретил племя ремов, которое, видя, как я обращаюсь с эдуями, добровольно приняло сторону римлян и уже не изменяло нам.


Только изредка приходилось нам сталкиваться с первоклассной галльской пехотой, да и то беспокойство нам она причиняла не из-за своей выучки или военного мастерства, а благодаря своей исключительной отваге и стремительным действиям. Среди белгов у нервиев была репутация самых храбрых воинов, и они действительно достойны этой репутации. Наша первая стычка с ними произошла вскоре после того, как мы разгромили белгскую коалицию и большинство племён сложили оружие. Шагая на север, в страну нервиев, мы держались самоуверенно, но расхлябанности и беспорядка не наблюдалось в наших рядах. Наслышавшись о воинственности этого племени, я был готов к жестокой битве. Но такой жестокой, какой она в конце концов оказалась, я и представить себе не мог.

В течение нескольких дней армия нервиев отступала перед нами, скрываясь в густых лесах. Это племя отличалось почти полным отсутствием кавалерии; у нас на глазах лишь несколько их конников проводили рекогносцировку, избегая встреч с нашей кавалерией и легковооружёнными отрядами. С удивительным явлением столкнулись мы в большей части этой страны: полосы специально выращенных живых изгородей пересекали местность и бывали порой такими высокими, что их невозможно было преодолеть. Ясно, что нервии используют их с той же целью, что мы — рвы и траншеи: в качестве защиты против вражеской кавалерии и прикрытия для пехоты. Кое-где эта сложная система растительных укреплений сильно сдерживала наше продвижение вперёд. Они намного сокращали обзор, и я всё время был настороже, чтобы не вляпаться в засаду; я тщательно выбирал места для стоянок, так, чтобы они не могли напасть на нас, пока солдаты роют траншеи.

Впереди колонны шли шесть всегда готовых к бою легионов. За ними двигалось тяжёлое снаряжение всей армии, затем следовали два легиона недавних рекрутов. На закате дня я выбрал место для лагеря, которое показалось мне очень подходящим. Оно находилось на холме, круто спускавшемся к реке глубиной фута в три. За рекой расстилалась долина, удобная для действий кавалерии, в противоположном своём конце она полого поднималась к густому лесу. Вполне возможно, что вражеское войско скрывалось именно в том лесу, но, чтобы добраться до нас, им пришлось бы выйти из леса, оказавшись в поле действия нашей кавалерии, затем пересечь поток и вскарабкаться на довольно крутой склон нашего холма. Моя ошибка состояла в том, что я подумал, что ни один командир не решится потребовать от своих людей пойти на такой риск. Послав несколько эскадронов кавалерии в долину, где разгуливали вражеские пикеты, я приказал шести ведущим легионам заняться устройством лагеря. Стоял тихий летний вечер. Ничто не вызывало тревоги ни у меня, ни у моих командиров.

Так получилось, что я смотрел на поток и на далёкий холм на том берегу, когда из-под кромки леса вышли первые пехотинцы врага. Я сразу заметил, что они построены в боевые порядки и приближаются очень быстро. Они легко, как нечто несущественное, отбросили в сторону нашу кавалерию, переправились через поток и, не теряя темпа, стали взбираться на наш холм. Произошло именно то, что я считал совершенно невозможным. Я понял всю опасность нашего положения, но уже ничего не мог сделать. Прежде чем я успел дать нужные приказания, враг уже навалился на нас. У солдат даже не было времени снять чехлы со своих щитов. Я не имел возможности выделить часть войска в резерв, да и будь она у меня, я не знал бы, где разместить этот резерв. Я не мог дать сигнал к началу сражения, я не успел накинуть на себя алый плащ, который всегда был на мне во время битвы. В тот страшный момент солдаты проявляли чудеса храбрости. Каждый, бросив свою работу, вставал под ближайшее к нему знамя, чтобы не тратить времени на поиски своей когорты. Среди солдат шести легионов, принявших на себя главный удар, не нашлось ни одного, кто поддался бы панике или хоть чуточку нарушил порядок, хотя положение складывалось отчаянное.

Девятый и десятый легионы были на левом фланге, одиннадцатый и восьмой — в центре, на правом фланге находились двенадцатый и седьмой, но ничего похожего на непрерывную линию обороны не получилось. В разных условиях оказались различные легионы, некоторые части были отрезаны от своих густыми живыми изгородями, насаженными на вершине холма.

Когда нервии атаковали нас, я был на левом фланге и улучил минутку, чтобы сказать несколько слов воинам десятого легиона. Затем я направился по линии обороны на правый фланг и по пути убедился, что все мои солдаты вступили в бой. Добравшись до седьмого и двенадцатого на правом фланге, я уже получил некоторое представление о битве и понял, что мы на грани разгрома. Девятый и десятый легионы под руководством Лабиена легко одолели сравнительно слабого противника. Они сбросили врага с холма, многих убили в реке и продолжали преследование уже на склоне холма за рекой. Они, несомненно, были убеждены, что мы побеждаем. Располагавшиеся рядом с ними одиннадцатый и восьмой легионы схватились с союзниками нервиев — белгскими племенами, и, хотя на их долю выпало более тяжёлое сражение, они тоже потеснили противника с холма и бились на берегу реки. Однако основные силы нервиев завязали бой с двенадцатым и седьмым легионами, и те оказались отрезанными от остальных войск на вершине холма. Численное преимущество здесь было на стороне нервиев, так что им ничего не стоило взять в «мешок» два наших легиона и одновременно послать часть своих войск против ещё не укреплённого лагеря и обоза. В результате поднялась невообразимая сумятица. Обозники, уже побитая кавалерия и лёгкие пехотинцы разбегались во все стороны. Именно на этом этапе битвы часть нашей кавалерии из племени треверов, особенно гордившихся своей храбростью, ускакала домой с известием, что наш лагерь разгромлен, армия уничтожена.

Два легиона в этом секторе продолжали биться. Наибольшее давление испытывал двенадцатый легион. В его четвёртой когорте не осталось ни одного центуриона. Солдаты, как это всегда бывает в подобных случаях, сбились в кучу. И конечно, чем плотнее они теснились друг к другу, тем меньше толку было от них. Большинство ещё держалось, но я заметил, что кое-кто из легкораненых собирается покинуть поле боя. Я ощущал всё нарастающее чувство отчаяния. Люди начинали думать, что товарищи бросили их, оставили их одних отражать атаку главных сил противника. Они даже потеряли связь с седьмым легионом, который буквально рядом с ними подвергался не менее тяжким испытаниям. Ситуация складывалась очень опасная.

Я выхватил щит у кого-то из солдат в заднем ряду и бросился вперёд, истошно крича, чтобы привлечь к себе внимание. Я взывал к центурионам, выкрикивая их имена, подбадривал тех солдат, которые, я видел, вели себя мужественно и решительно. Именно тогда я уверил их, что мы победим, и приказал раздвинуть ряды, чтобы во всю силу использовать мечи и начать вытеснять противника с холма. Мои старания не были напрасны. Видя, что я сражаюсь рука об руку с ними, каждый старался сделать всё, что было в его силах. Атаки врагов слегка ослабли, и мне удалось послать нарочных в седьмой легион с приказом, чтобы они постепенно присоединялись к двенадцатому и чтобы эти два легиона построились в каре. Этот манёвр удался, и угроза нападения с тыла отпала. Войска стояли теперь прочно и сдерживали атаки, которые оставались такими же упорными, потому что нервии — как, впрочем, и я — понимали, что рано или поздно мы получим подкрепление.

Так оно и случилось. Лабиен прекратил своё наступление на противоположном холме. Оглянувшись, он увидел хаос в нашем лагере, разгромленный обоз и тучи врагов, окруживших два наших легиона. Правильно рассудив, что я нахожусь в бою именно там, он, ни секунды не медля, отправил назад десятый легион, объяснив им предварительно, что им достанется слава спасителей своего главнокомандующего. Десятый поспешил пересечь поток, забраться на холм и ударить в тыл нервиям, и в это же самое время вдали показались два легиона рекрутов под командованием моего племянника Педия, которые шли следом за обозом. В то же мгновение всё изменилось. Толпа обозников, впавших было в панику, тоже вступила в бой. Кавалерия, или, по крайней мере, те, кто ускакал не слишком далеко, принялись бороздить поле сражения, рубя и расстраивая небольшие отряды противника и проявляя всю ту храбрость, которая начисто отсутствовала у них на первой стадии сражения. И легионеры, которые вышли из строя из-за своих ран, теперь поднимались кто на одно колено, кто опираясь на щит, и снова сражались. Однако нервии, несмотря на безнадёжность своего положения, продолжали бой даже тогда, когда на горе трупов их товарищей удерживалась лишь небольшая кучка оставшихся в живых. Но и с этой ужасной возвышенности они продолжали бросать в нас копья. Я не видел никого из них, кто покинул бы поле битвы, и кровопролитие продолжалось до самой ночи.

На следующий день те немногие из нервиев, кто остался в живых, сдались в плен. Как мне доложили, из шестисот их командиров осталось только трое, а из шестидесяти тысяч воинов едва ли набралось пятьсот. Я позаботился о защите тех жалких остатков этой отважной армии и зависящих от неё стариков, женщин и детей от враждебных выпадов соседних племён. Я при этом рассчитывал, что моё благородство будет правильно расценено и наша сокрушительная победа приведёт к тому, что другие племена предпочтут оставаться нашими друзьями, а не врагами.

Моя сдержанность в отношении нервиев вызвала недовольство среди военачальников моего штаба: они, естественно, надеялись получить большие доходы от этой кампании. Но до конца этого сезона я успел компенсировать их «потери». Союзники нервиев — племя адуатуков сначала покорилось, а потом предательски напало на нас. Тут уж у меня не было никаких оснований проявлять милосердие. Все они были проданы в рабство. Пятьдесят три тысячи человек.

К концу осени я получил сообщение о том, что молодой Публий Красс покорил все племена на западе и Атлантическом побережье. Из Германии зарейнские племена прислали послов и заложников с известием, что покоряются нам. Оказалось, что за два года мы справились с грандиозной задачей — овладели почти всей Галлией, и тогда я обратил свои взоры на Британию. Когда в сенате в Риме получили мои отчёты, в мою честь постановили провести благодарственные молебствия. Они длились двадцать дней подряд. Такого чествования до меня никто но удостаивался.

Глава 6 РИМСКИЕ ПРОБЛЕМЫ


Марк Цицерон с похвалой отозвался об оказанной мне сенатом чести. Он вернулся в Рим из своего недолгого изгнания примерно в то время, когда я завершал завоевание Белгики, и решение о его возвращении было главным событием в политической жизни всего года. Ко мне в Галлию приезжал сам Сестий, действовавший как во имя Цицерона, так и Помпея. Он прибыл за моим одобрением мер, необходимых для аннулирования приговора Клодия об изгнании Цицерона. Помпей, обратившись ко мне по этому поводу, поступил весьма благородно. К тому времени он ненавидел и боялся Клодия больше, чем когда-либо любил или уважал Цицерона. А много было таких, кто старался убедить Помпея, что Клодий — мой и Красса агент, выбранный нами с единственной целью — ослабить его, Помпея, влияние. Это не соответствовало действительности, хотя ни для меня, ни для Красса не было секретом, что Клодий рано или поздно выступит против Помпея. Я надеялся, что Красс в моё отсутствие сможет в какой-то мере контролировать Клодия, но при этом не придал должного значения тому факту, как часто приходилось мне латать дружбу между Помпеем и Крассом, и что, несмотря на очевидную и обоюдную выгоду от этой дружбы, их взаимная антипатия была неистребима.

Снискав репутацию великого полководца, Помпей держался с нарочитым высокомерием. Красс, хотя и обладал неисчислимыми богатствами и пусть не явным, но несомненным политическим авторитетом, не мог избавиться от зародившейся ещё в юности, вечно его терзавшей зависти к Помпею. Он не забыл, как, когда оба они были молодыми, именно он, Красс, одержал решающую победу в битве у Коллинских ворот для Суллы, а все высокие посты в армии достались Помпею, и он же, как никто другой из римлян до него, отличился в военных кампаниях. И поэтому нельзя сказать, что, когда Клодий, по нашей же воле избавившись от Цицерона и Катона, затем восстал против Помпея, Крассу это не понравилось. Но, как я понял, определяя своё место в создавшейся ситуации, Красса побуждала к этому не только его зависть. Он также стремился, пусть как всегда свойственным ему одному странным способом, сохранить некий баланс сил: во время моего первого консулата, когда сформировался наш — Помпея, Красса и меня — союз, существовало определённое равенство в наших вкладах в общее дело. Я обеспечивал престиж триумвирату благодаря моему статусу, у Красса была поддержка деловых кругов Рима, а у Помпея — его ветераны. И, скорее всего, именно присутствие ветеранов и сознание, что они в любую минуту могут быть задействованы, гарантировало нам нужное общественное мнение, а в итоге, вопреки сопротивлению моего коллеги Бибула, легитимность моему консулату. Те, кто особенно возмущался событиями того года, будут винить в них в одинаковой мере Помпея и меня. Они даже по-дурацки обзовут Помпея «царём», а меня «царицей». Красс же в то время делал вид, что всё это его не касается. Такое поведение вообще характерно для всей его политики. Сила и слабость Красса заключались в том, что он всегда вёл скрытую игру и наслаждался своим искусством заставлять людей гадать, каковы же его истинные намерения. Натура Красса состояла из странных противоречий. Явно гордясь своей скрытностью, он в то же время мечтал об известности, которую сам же сознательно отвергал, и при том терпеть не мог, когда другие, неподвластные ему люди завоёвывали высокое положение в обществе. Как ни странно, он никогда не завидовал мне, хотя уже тогда я был признанным полководцем и довольно долгое время проводил свою линию в политике. Возможно, основная причина, почему он не испытывал ненависти ко мне, заключалась в том, что я с самого начала своей карьеры очень часто занимал у него деньги. Раз за разом Красс спасал меня от моих кредиторов и знал, что я всегда остаюсь благодарен ему. Я всякими способами проявлял эту свою благодарность, кроме одного — я никогда не возвращал ему деньги. Ему особенно приятно было то доверие, которое я оказывал его сыну Публию, поручая ему такие ответственные задания, о которых сам Красс в его возрасте мог только мечтать.

Вполне возможно, что Красс поддержал Клодия в его атаках на Помпея, неправильно истолковав свою солидарность со мной. Ему, конечно, хотелось усилить как мои, так и собственные позиции за счёт ослабления, как ему казалось, слишком доминирующего положения нашего партнёра. Но, как это не раз бывало с Крассом, он слишком остро, панически оценил события. Красс испугался того, что Помпея объявят лидером нашего триумвирата и затем обманом и всякими другими уловками отделят его от нас, и тогда не очень многочисленное, но весьма энергичное крыло сената, которое всегда видело во мне и Крассе революционеров, использует его в борьбе против нас. Я давно подозревал, что эта опасность была вполне реальной. Помпей всегда неловко чувствовал себя в роли реформатора или «популярного» государственного деятеля. Он предпочитал быть тем, кем в конце концов и стал под влиянием самых трагических обстоятельств — признанным лидером респектабельной реакции. Но Красс не сумел понять, что если Помпей и перекинется в стан наших врагов, то по слабости, а не по силе своей. Не прошло и двух лет моего пребывания в Галлии, как появилась реальная возможность этого.

Помпею удивительно не везло на поприще гражданской деятельности. Он был не только прекрасным полководцем, но и отличным, хотя и недальновидным, администратором. Помпей брался за любую сложную практическую проблему и успешно разрешал её. Но его большие способности реализовались только тогда, когда он мог приказывать и знал, что ему подчинятся. Только отношения полководца с подчинёнными делали возможным выполнение его воли. Помпей никогда не чувствовал себя свободно в сенате. Небезосновательно он ощущал себя величайшим человеком в мире. Но стоило ему заговорить, и речь его оказывалась или смутной, или помпезной, и очень часто, когда он должен был высказать своё мнение, Помпей сохранял полное молчание и тихо сидел с выражением полного удовлетворения от вида своей пурпурной тоги, тоги императора, которую он имел право носить всегда и везде. Весь его вид в такие минуты должен был выражать величие, а получалась одна мрачность и конфуз. И ещё менее уверенно чувствовал он себя перед скоплением людей. Почти для каждого римлянина Помпей, ещё будучи юношей, уже был героем, его обожали за его красоту, мужество и за то, что он оказался самым юным императором за всю нашу историю, и, где бы Помпей ни появлялся, его встречали криками приветствий толпы приверженцев. Удивительно, но поразительно непоследовательная политика снискала ему любовь всех партий. Он составил себе имя как самый молодой и блестящий полководец Суллы, а потом завоевал репутацию друга народа, вернув народным трибунам те права, которых их лишил Сулла, хотя Помпей конечно же ничего не смыслил в политике и интересовался только собственным престижем.

Его никак нельзя обвинить во введении какой-либо новации, и, несомненно, он поддерживал бы реакционную конституцию Суллы до конца, если бы представители его сословия так постоянно не завидовали ему. Некоторые из них искренне считали, что он, как в своё время Сулла, стремится к высшей власти над Римом. Даже такой умный человек, как Красс, разделял это мнение. Но я с самого начала знал, что на самом деле Помпей не имел ни желания, ни возможности владеть всей полнотой власти. И его огромные полномочия ограничивались властью над армией, с чем он великолепно справлялся. Обычно он получал эти полномочия наперекор воле сенатского большинства, напрямик обращаясь к народному собранию — точно как я когда-то получил право на пятилетнее правление Галлией. Когда Помпей с победой возвращался из очередного похода, сенат сразу собирался, чтобы устроить ему обструкцию, оспорить его владения в завоёванных им областях и не допустить распределение земель между его ветеранами. Натолкнувшись на такую враждебность, Помпей терялся и не знал, как вести себя. Он мог бы избавиться от наветов Катона и прочих сенаторов, позвав себе на помощь свои легионы, как поступил когда-то Сулла, — нужные для этого силы у него были. Но Помпей по своей натуре был законопослушным гражданином, по крайней мере до тех пор, пока законы можно было изменять так, чтобы за ним оставались и командование войсками, и все его отличия; а если бы он захватил всю власть, он не знал бы, что с нею делать. Так, в мирное время он чувствовал себя обескураженным и униженным, когда всякая мелкая сошка, наплевав на его потрясающую репутацию, не только расстраивала планы Помпея, но и смела контролировать его самого. Скорее чувство унижения, а не сходство наших политических взглядов заставило его принять мою сторону во время моего первого консулата. А я, со своей стороны, сделал для него всё, что обещал, — дал землю ветеранам и одобрил тот порядок, который он установил на Востоке. Ещё сильнее сблизила нас его глубокая любовь и женитьба на моей единственной дочери Юлии. Ещё до моего отъезда из Рима я искренне привязался к нему. В повседневной семейной жизни Помпей был мил и очарователен, и я радовался, видя, с каким благоговением он относится к моей дочери и как на его преданность она отвечает ему своей.

Поэтому нетрудно представить себе, как тяжело мне было узнать как по причине личных соображений, так и по политическим мотивам, что через два года после моего отъезда из Рима наш триумвират оказался на грани полного распада. Главная вина за это лежала на Крассе, потому что если бы он захотел, то мог бы в какой-то мере осуществлять контроль за Клодием. А Клодин, человек, искушённый в таких делах, воспользовался сложившейся ситуацией и всячески старался ослабить позиции Помпея и унизить его. Клодий всегда отличался какой-то безответственностью. Я до сих пор не понимаю, почему он так яростно ненавидел Помпея. У него, вообще-то, была склонность преследовать всех военачальников, и его активная — и успешная — агитация против собственного зятя Лукулла дискредитировала одного из величайших наших полководцев. Возможно, будучи настоящим лидером беднейших сословий (как и я в своё время), он был возмущён тем, что Помпей, консерватор по натуре, провозгласил себя защитником и благодетелем народа. Да меня самого, помнится, в те дни, когда Катилина скрывался в подполье, возмущал Цицерон, пытавшийся играть ту же роль. Но стоит ли вообще искать подобающие или разумные мотивы в действиях и чувствах Клодия? В конце концов, он мог ненавидеть Помпея за одно то, что тот в юности был копией Александра Великого, а мог ополчиться на него за его репутацию властителя.

К концу года пребывания на посту трибуна, во время моей первой галльской кампании, Клодий с таким совершенством начальствовал на улицах и форуме Рима, как будто он был там главнокомандующим оккупационной армией. Его постоянно действующие мужские ассоциации и собрания на деле были тщательно подготовленными военизированными организациями. Он и в следующем году, уже не будучи народным трибуном, по-прежнему контролировал улицы Рима, скликая необходимое ему количество своих последователей для сведения счетов. Клодий мог использовать банду гладиаторов, чтобы терроризировать присяжных в судах. Он созывал силы и позначительнее, чтобы навязать сенату или народному собранию свою волю или наложить вето на их постановления. В тот год, например, когда я воевал с белгами, в январе оптиматы организовали на форуме большую демонстрацию в поддержку возвращения из изгнания Цицерона. В ней приняло участие немало очень известных людей, и, как мне сообщили, многие из них были ранены и убиты в тот день. Прежде чем демонстранты чего-либо добились, банды Клодия принялись разгонять демонстрацию, и они одни ответственны за случившееся страшное кровопролитие. Позднее мне подробнее рассказал об этом брат Цицерона Квинт, который уцелел тогда только благодаря тому, что тихо лежал среди трупов, притворившись мёртвым. И наверно, не будет преувеличением сказать, что в тот день по улицам Рима текли потоки крови, а к вечеру даже некоторые активные участники погрома стыдились своих дел. Клодий же, осуществив свою недальновидную задачу «праздником» насилия и жестокости, нанёс самому себе непоправимый вред.

Теперь многие сенаторы упрекали себя за враждебное отношение к Помпею. Они вдруг вспомнили, что Помпей никогда не презирал знать и не прославлял хаос. И пришли к мысли, что, если ему предоставить власть, он, как никто другой, станет поддерживать порядок в Риме. А Цицерон стал символом — увы — утерянной респектабельности. Движение за его возвращение из изгнания набирало силу.

Огромную поддержку оно находило в лице Помпея, а Красс делал вид, что тоже стоит за него. Я, со своей стороны, когда со мной посоветовались, совершенно ясно дал понять, что ничего не имею против Цицерона и был бы рад его дружбе ещё и потому, что высоко ценю его литературный талант. Кроме того, я считал немаловажным, чтобы его красноречие не оказалось на службе у наших врагов. Поскольку Помпей заверил меня, что этого не случится, я дал согласие на его возвращение. Я даже готов был использовать своё влияние на Клодия, если бы оно могло в этом случае иметь успех. Но я прекрасно понимал, что, если Клодий хочет оставаться последовательным политиком, в этом вопросе он ни за что не пойдёт на компромисс. К тому же я считал, что для нас будет полезно держать Клодия под рукой, чтобы, если вдруг Цицерон поведёт себя неразумно, можно было бы пригрозить ему, что мы снова поддержим Клодия против него.

Клодий, как я и ожидал, сделал всё возможное, чтобы предотвратить принятие необходимого для возвращения Цицерона закона, но он уже не был трибуном, а в начале лета сам обнаружил, что его власть над улицами Рима оспаривает при поддержке Помпея лидер банды-соперницы Милон. Милон никогда не отличался особым умом и не пользовался такой популярностью, как Клодий, но был жесток и в уличных драках удачлив. Появилась возможность с его помощью вернуть Цицерона, избежав всяких волнений.

Цицерон возвратился в Италию в августе. В это время я был в стране белгов, но о всех его выступлениях регулярно получал подробные отчёты. Меня позабавило, что при своём первом появлении на публике в Риме Цицерон сравнил себя со своим земляком Марием, как и он, изгнанным из Рима после долгих лет честного служения стране. Не могу представить двух более разных людей, чем Цицерон и мой старый дядя, и мне всегда было любопытно узнать, как публика реагировала на это экстравагантное сравнение. В своей следующей речи, произнесённой в сенате, Цицерон неистово нападал на консулов предыдущего года, занимавших этот пост во время его изгнания. Одним из консулов был мой тесть Пизон, другим — Габиний, старый друг Помпея, но мы едва ли имели право возражать против бранной речи Цицерона. У него на это были причины, но нас персонально он не коснулся — а на какой великолепной латыни он говорил! Затем он выразил свою благодарность Помпею и предложил ему дело, подобные которому Помпей выполнял не раз, и выполнял всегда успешно. Вследствие хаотического состояния, в котором находился Рим в течение, пожалуй, года, нормальные поставки зерна в город либо срывались, либо зерно скупалось по пути в Рим спекулянтами. Над страной нависла угроза голода, в результате которого возглавляемый Клодием народ мог окончательно выйти из повиновения. В подобных случаях одного имени Помпея бывало достаточно, чтобы восстановить доверие. Люди ещё помнили, как однажды после его блестящей, короткой кампании против пиратов освободилось от страха перед ними всё Средиземноморское побережье, а стране он мгновенно вернул процветание. И вот теперь по предложению Цицерона ему были предоставлены исключительные полномочия по поставкам продовольствия в Рим сроком на пять лет, которые распространялись и на транспорт, и на те районы, которые производили продукты питания. Помпей со всей присущей ему энергией и везением проводил в жизнь это поручение. Не сомневаюсь, что он к тому же рад был сбежать из Рима от политических страстей, так чуждых ему, и отплыл в Африку, потом в Сицилию и Сардинию, заражая подчинённых своим энтузиазмом, нетерпимо относясь при этом ко всяким проволочкам или пренебрежению со стороны поставщиков и торговцев. Многие плавания проходили в зимние, штормовые дни, и люди с восторгом повторяли реплику Помпея одному капитану, который предупреждал его, что отправляться в плавание в какой-то там день смерти подобно. На что Помпей ответил: «А мой долг плыть, а не жить!» Помпей всегда любил такие сжатые, но утрированные формулировки. Они ему больше удавались, чем длинные речи. Но некоторые его замечания в мой адрес, произнесённые им перед самым началом гражданской войны, были исключительно неудачными.

Я, конечно, не имел ничего против новых полномочий и новых почестей, выпавших на долю Помпея. Да и против расширения его полномочий я не стал бы возражать. Сам Помпей, хотя и старался скрывать это, желал приумножить свою власть. В это время в Риме находился царь Египта Птолемей. Его выдворили из Александрии его подданные, и он просил восстановить его на троне с помощью нашей армии. Стало известно, что Птолемей рассчитывает на участие самого Помпея в этом деле, да и Помпей рад был бы получить это назначение, если бы не некоторые затруднения. Прежде всего, слишком много людей страстно желали получить столь доходное дельце — Птолемей готов был заплатить кругленькую сумму за возвращение ему его трона, — а Помпей, вернув себе свою былую респектабельность, не потерпел бы никакого соперничества. Кроме того, Рим был решительно настроен против любой аннексии Египта. Уже в начале нашей политической карьеры мы с Крассом не раз сталкивались с этой проблемой. Мы отлично видели выгоду географического и экономического положения Египта и дважды безуспешно пытались закрепиться там, получив, таким образом, контроль над заморскими владениями. А теперь Красс был больше всего заинтересован в том, чтобы сравняться или даже превзойти Помпея в силе. Увидев, что Помпей, облечённый и так широкими полномочиями, не удовлетворён ими и интригует, чтобы получить назначение в Египет, Красс буквально потерял голову и, забыв, что всё зависит от нашего союза, от нашей взаимной поддержки, атаковал Помпея со всем тем ожесточением, которое накопилось в его душе за многие годы зависти, за недолгий промежуток времени сдерживания себя во имя нашего сотрудничества. Красс прямо обратился к Клодию, и Клодий, снова сплотивший свои банды и, по-видимому, восстановивший свой контроль над улицами Рима, лишил Помпея возможности появляться в городе на публике Куда бы он ни шёл, за ним следовала толпа под предводительством или самого Клодия, или его доверенною лица. Стоило ему заговорить, как толпа криками заглушала голос Помпея, если же он молчал, его осыпали оскорблениями и обвинениями в существующих и несу шествующих пороках. Обычно подобные сборища заканчивались тем, что сам Клодий или другой лидер толпы выкрикивал: «Кто это тут хочет идти в Египет?» На что толпа отвечала: «Это Помпей!» — «А кого мы собираемся послать туда?» — «Красса!»

Так что после первых месяцев зимы, когда он так успешно справился с проблемой голода, Помпей снопа почувствовал себя неуютно в Риме. Клодий конечно же всюду утверждал, что перебои с продовольствием подстроены, что это дело рук агентов Помпея, что сделано это было с одной целью — дать возможность Цицерону выступить с предложением добавить полномочий его другу-реакционеру Помпею. И многие поверили Клодию. Помпей отвечал на эти выпады обвинениями в адрес Красса, но Красс был слишком умён, чтобы дать в руки Помпея какие-либо улики против себя. В своём бессильном гневе Помпей дошёл до того, что обвинил Красса в том, что тот нанял людей, чтобы убить его. Никто не поверил этой выдумке, кроме самого Помпея, и это недоверие к нему рассердило и напугало его больше всего другого. Мне сообщали, что нашлись люди, которые убеждали Помпея в том, что все его неприятности происходят от близких отношений со мной. Он потерял доверие сената, говорили они, потому что его причислили к моим сообщникам во время нашего консулата, а теперь он теряет любовь народа из-за Клодия, получившего власть благодаря моему влиянию и деньгам Красса. Если он, продолжали благожелатели, порвёт со мной, сенат встретит его с распростёртыми объятиями и у него будет принадлежащее ему по праву положение величайшего римского полководца, и при помощи сената он без всяких затруднений отстранит Клодия от общественной жизни. При этом подразумевалось, что устранит он и меня. Так, известно было, что Домиций Агенобарб, провозгласивший себя кандидатом на пост консула на следующий год, мечтает аннулировать легитимность моего консулата и отозвать меня с моего поста в Галлии. Даже злейшие мои враги считали, что Помпей не зайдёт так далеко; ему предложили на деле доказать, что он готов окончательно разорвать союз со мной. Для этого он должен был развестись с Юлией и жениться на другой.

Если бы не это последнее условие, Помпей, несмотря на всё своё благородство, возможно, прислушался бы к их главному аргументу, каким бы лживым он ни был. Но он бесконечно верил жене, и Юлия сумела убедить Помпея, что, раз уж я остаюсь лоялен по отношению к нему, его долг оставаться верным мне. К тому же, хотя в политике он не очень-то блистал идеями и не отличался хорошей памятью, Помпей не забыл, как задолго до того, как мы стали союзниками, сенат отказался признать за ним его высшие заслуги перед народом; и не забыл, что, если бы не я и не мой закон о земле, он до сих пор не удовлетворил бы требования своих ветеранов. Не исключено также, что, несмотря на мои военные достижения, Помпей всё ещё смотрел на меня как всего лишь на солдата-любителя. А то, что он в конце концов стал моим противником, объясняется его завистью ко мне не меньше, чем политическими разногласиями. Но тогда Помпей ещё не видел во мне своего соперника.

После белгской кампании всю зиму и часть весны я сильно беспокоился о событиях в Риме, именно эта тревога заставила меня дольше обычного задержаться по эту сторону Альп. Особенно важной мне мыслилась надёжная информация о Цицероне. Я видел в нём единственного государственного деятеля, который при определённых обстоятельствах мог представлять опасность для нас. Я не боялся экстремистского меньшинства. Катон оставался в провинции. Домиций Агенобарб был трусливый хвастун. Но красноречие Цицерона могло спутать все карты, причём заслуживающим уважения способом. То, что Цицерон называет «умеренным правительством» или, если говорить его собственными словами, «союзом всех благонамеренных», на самом деле (насколько я могу судить по временам Каталины) обернётся прикрытием некоей разновидности реакции, главной задачей которой будет лишить меня жизни или, по меньшей мере, сослать в изгнание. Так что я продолжал внимательно следить за речами Цицерона и заметил, что со временем они становились всё более откровенными. В марте, как, и следовало ожидать, он выступал с речами против Клодия, а также блестяще атаковал моего беспардонного друга Ватиния, который предложил закон, обеспечивавший мне полную власть над Галлией. А в начале апреля стало ясно, что он собирается — не без поддержки со стороны сената — напасть на мой закон о земле. Именно тут я понял, насколько он опасен. Все поправки Цицерона к закону сводились к тому, что он давал все преимущества крупным землевладельцам, оставляя, правда, Помпею все те привилегии, которые я ему предоставил. Я понял, что Цицерон пошёл на поводу льстивых представителей древних родов. Не знаю, сознательно или нет, но всю свою деятельность он направлял на то, чтобы разрыв между мною и Помпеем стал неизбежным.

Я пришёл к заключению, что альянс, от которого зависит всё моё будущее, находится под угрозой, и нс замедлил приступить к действиям. Должность наместника Галлии не позволяла мне покидать пределы провинции, и я обратился к Крассу с настоятельной просьбой прибыть ко мне в Равенну, и затем мы вместе с ним отправились к Помпею в Луку.

Глава 7 ПЛОДОТВОРНЫЕ ВСТРЕЧИ


Два года вдали от Рима, центра политической жизни, позволили мне более беспристрастно и тщательно, чем мои коллеги, проанализировать наше положение. Были у меня и другие преимущества. В то время как они недолюбливали друг друга, у меня не было неприязни ни к одному из них. Так что я мог выступать в роли третейского судьи. Они ни в чём не подозревали меня, и правильно делали, ибо я не строил никаких планов относительно своей дальнейшей карьеры. Но теперь я мог говорить с ними более твёрдо, чем тогда, перед моим первым консулатом, когда наш союз только создавался. Тогда у меня не было ни денег, ни армии. Теперь уже я сам давал взаймы и делал подарки, и из нас троих только у меня была армия. Поскольку мы росли и воспитывались в ту историческую эпоху, когда всё свидетельствовало о том, что в политике всегда последнюю точку ставит война (только в мирные и более спокойные времена эта идея подавлялась), одно присутствие моей армии добавляло веса и силы моим аргументам, хотя и было известно, что я не намерен использовать её в гражданской войне.

Сначала с Крассом в Равенне, а затем с Помпеем в Луке я договорился об определённой точке отсчёта. Я подчеркнул, что, любим ли мы друг друга или не любим, как бы там ни было, у нас одни и те же враги, а именно небольшая группка в сенате, возглавляемая доктринёрами вроде Катона, разочарованные, но на многое претендующие люди, такие, как Бибул (с особой ненавистью относившийся ко мне), и обыкновенные реакционеры, как, например, Агенобарб. Пока мы вместе, они не способны навредить нам. Но стоит одному из нас выступить против двоих других, как эта незначительная группа усилится и использует это против нас троих. Ясно, что атаковать нас они будут с позиций защиты конституции, которую мы нарушаем. И тут мы действительно в какой-то мере уязвимы. Ведь признание моего консулата законным было достигнуто вопреки желанию моего напарника Бибула и многих членов сената, благодаря прямому обращению к народу. Что говорить, и сейчас большинство в сенате готово признать этот закон недействительным. Случись такое, и меня лишили бы Галлии, привлекли бы к суду и, если бы я вернулся в Рим, возможно, отправили бы в изгнание; Помпей в таком случае не смог бы выполнить своих обещаний ветеранам, а Красс вместо того, чтобы занимать теперешнее высокое положение, довольствовался бы местом в сенате наравне с другими сенаторами. Более того, если бы нашим оппонентам дозволили проводить свою политику — так называемую «политику свободы», — из этого получилось бы нечто мелкое и беспомощное. Будь на то их воля, такие крупные кампании, какие провёл Помпей на Востоке и которые теперь провожу я в Галлии, они запретили бы или поставили бы такие условия, что было бы бессмысленно заниматься ими. Возродилось бы правило, по которому малые армии и небольшие провинции были бы переданы всё тем же представителям знати, которые своё наместничество используют на то, чтобы набить карманы, нисколько не думая о будущем. Эта система «свободы» для меньшинства и для неудачников устарела уже при Сулле. Да это давно осознали и римляне, и половина сената. Огромное большинство вольно или невольно было на стороне тех, кто, как мы, видел будущее в плодотворном расширении наших владений, кто понимал, что великой империей не могут управлять некомпетентные политиканы, и кто считал, что только более или менее последовательная политика, проводимая людьми, облечёнными властью, может обеспечить мощь и стабильность кашей стране. Наши противники шарахались от требований настоящего и будущего. Они отстаивали систему договоров, а не захватов, которые и с военной, и с политической точек зрения были необходимы нам. Сам я полагал, что после завоевания и присоединения к Риму Галлии, обеих Испаний, Британии и восточных стран вплоть до Индии будет, по-видимому, разумно остановиться и заняться укреплением завоёванных позиций. И я знал тогда, как, впрочем, знаю и теперь, что мой гений, постоянно побуждающий меня к движению вперёд, отвечает требованиям нашего времени и что, пока я жив, я буду властвовать.

Я подытожил наши встречи заявлением, что для нас существует выбор: или мы сбережём наш союз и, таким образом, продолжим играть главенствующую роль в государстве, сохраняя те огромные, могущественные силы, которыми мы хотели пользоваться и верили, что призваны пользоваться ими; или мы молча соглашаемся с тем положением дел, при котором ни один из нас не сможем противиться воле объединённых сил врага. Оказалось но таким уж трудным убедить и Красса и Помпея в правильности моего анализа, при этом я остался доволен тем, что до того, как мы встретились втроём, я день ими два провёл наедине с Крассом. За эти дни я уснём уговорить его принести свои извинения Помпею за проявленную им в Риме враждебность, и уже тогда поверил, что на предстоящих совещаниях он поддержит мои предложения относительно нашего будущего. Красс, нужно отдать ему должное, в прошлом предпринимал несколько попыток установить дружеские отношения с Помпеем, но Помпею важно обожание, и не в его привычках было прилагать усилия в подобных делах. А теперь Красс особенно усердно добивался поддержки Помпея, потому что я внушил ему, что в результате он сможет получить то, о чём мечтал всю жизнь, — пост главнокомандующего в большой войне.

Мои предложения, выдвинутые на тайных совещаниях в Луке, внешне незамысловатые, преследовали, однако, далеко идущие цели. Было решено, что Красс и Помпей выставят свои кандидатуры в консулат на следующий год. Надо обязательно устроить всё так, чтобы выборы состоялись позднее обычного и я мог послать в отпуск в Рим часть своих солдат, где они и проголосуют как нужно. Став консулами, они примут закон, согласно которому в конце года оба получат по провинции и армии сроком на пять лет и продлят срок моего наместничества ещё на пять лет. Помпею надлежало получить провинции в Испании и заодно право назначать командиров в свои легионы, оставаясь при этом в Италии и по-прежнему осуществляя контроль за поставками продовольствия. Крассу должны были достаться провинции в Сирии, откуда он собирался начать завоевание Парфии, а затем и Индии, если всё получится как надо. Таким образом, весь мир будет поделён между нами троими и у каждого из нас будет свой резон довольствоваться своей долей. Так, в руках Помпея оказывалась не только большая армия, но и возможность ближе нас всех находиться к Риму, а значит, и возможность — хотя бы теоретическая — оказывать наибольшее влияние на его политику. Красса же ждала, пожалуй, самая завидная роль в этой игре. После кампаний Помпея и Лукулла на Востоке считалось, что война там — дело прибыльное. И Красс, ещё не разобравшись с Парфией, уже начал собирать информацию о богатствах Индии. Что же касается меня, хотя и могло показаться, что моя доля самая жалкая — особенно если принять во внимание явно просматривающиеся тяжёлые сражения в непокорной стране, — я был доволен. Кое-что завидное было и в моей роли. Если задуманная мною экспедиция на неизведанные острова Британии окажется успешной, а срок моего пребывания в Галлии будет продлён, я надеялся создать новую провинцию Галлию по возможности безболезненно и с пользой для дела. К тому же мне необходимо было так выдрессировать свою армию, чтобы она стала самой превосходной и самой преданной мне армией в мире.

Наши переговоры в Луке должны были оставаться тайной для всех, хотя бы до тех пор, пока не придёт время их осуществления, но уже сам факт этой встречи изменил всю ситуацию в Риме. Люди убедились, что союз цел и наши совокупные силы непреодолимы. В крошечный апеннинский городок явилось не менее ста двадцати сенаторов, жадно домогавшихся нашей благосклонности или, по меньшей мере, желавших продемонстрировать своё желание работать на нас за известное вознаграждение. Теперь мы могли позволить себе игнорировать наших явных врагов. Однако мы с Помпеем написали весьма любезное послание Цицерону: угрожать ему не было никакого смысла. Он прекратил свои выпады против спорных пунктов моего закона о земле, а в конце года произнёс великолепную речь в сенате в поддержку продления срока моего правления в Галлии. Несколько лет затем мы часто переписывались с ним, в основном на литературные темы, и, кроме того, я общался с Цицероном через его брата Квинта, которому я предоставил ответственный пост в штабе армии в Галлии, и в этом качестве он проявил себя прекрасно. Но, к сожалению, верить Цицерону до конца никогда нельзя.

Итак, за несколько дней мы пришли к согласию по таким вопросам, которые уже теперь казались полезными и в будущем обещали многое. Мы вроде бы покончили с завистью Красса к Помпею, которая всегда была слабым местом в нашем союзе. Даже досадная проблема с Египтом была легко улажена, когда нашлось применение и Помпею и Крассу в их будущей деятельности. Мы договорились, что трон царю Птолемею вернёт во время их консулата Габиний, наш с Помпеем друг, командовавший тогда армией в Сирии. Часть огромного вознаграждения, которое Птолемей обещал за это, естественно, будет поделена между нами. В те дни мне казалось, что ничто не способно расколоть наш союз. У каждого из нас теперь оказывалась своя сфера влияния, достаточная для удовлетворения неутолённой жажды деятельности, и успех любого из нас был на руку двум другим. Я был уверен и Помпей, хорошо знавший Восток, разделял моё мнение, — что война там завершится успешно для Красса. В таком случае богатства сплошным потоком хлынут в Рим. И я, благодаря своим завоеваниям, надеялся внести смой вклад и уже мечтал об архитектурных усовершенствованиях города, которыми начал заниматься ранее. А между тем завершилось строительство нового театра Помпея, самого грандиозного здания в Риме, которое во время его консулата будет освящено. Новый театр был построен на средства, вырученные за трофеи, полученные Помпеем во время его восточной кампании; мы рассчитывали, что Красс, когда вернётся победителем, увековечит себя и наш союз каким-нибудь новым крупным проектом. Мы действительно готовы были возвести новый Рим, город, ещё более прекрасный и процветающий, живущий в мире и за всё это благодарный нам. Сам я намеревался, завершив своё наместничество в Галлии, снова выставить свою кандидатуру на пост консула и, будучи избранным, конечно же при поддержке Помпея и Красса, спокойно, не встречая особого сопротивления, провести в жизнь необходимые реформы, к которым я, увы! только теперь приступил. Я никогда не чувствовал такой близости к Помпею, как в те дни. Он ждал, что моя дочь принесёт ему ребёнка, и то ли из-за этого, то ли потому, что Юлия сумела внушить ему уважение ко мне, Помпей относился ко мне необычайно дружественно, мило и с пониманием. Наше будущее казалось мне абсолютно безоблачным. Как же я ошибался!

Я, конечно, допускал, что не все мои блестящие предположения сбудутся, но никак не мог предвидеть того ужасного краха, который за этим последовал. Я знал, что война в Галлии будет жестокой, но не ожидал, что она будет такой продолжительной и тяжёлой и такой рискованной. Я сомневался, сможет ли Красс в его возрасте (ему было почти семьдесят) приспособиться к условиям войны на Востоке, но я никак не мог подумать, что он потеряет семь орлов, десять тысяч пленными и двадцать тысяч убитыми. Мог ли я знать, что Юлия умрёт во время родов или что Помпей примкнёт к моим врагам?

Весёлыми и уверенными в своём союзе расстались мы друг с другом в Луке. Красс возвращался в Рим, Помпей держал путь в Сардинию следить за поставками зерна. Я получил известие о готовящемся восстании среди галльских племён на берегу Атлантики. Юный Публий Красс командовал там войсками. Я уже обещал ему послать его во главе небольшого галльского кавалерийского отряда служить вместе с отцом, когда начнётся война в Парфии. Помню, я тогда вёз ему кучу нежных посланий от отца, и сам я, отправляясь в свою Галлию, ощущал любовь и тревогу за старого Красса, который всегда готов был ссудить меня деньгами и поддержать в пору моей трудной и небезупречной юности. Я больше никогда не встретился ни с Крассом, ни с Помпеем Великим. Лишь спустя восемь лет судьба привела меня увидеть позорно отрубленную голову Помпея и его перстень с выгравированным на нём львом с мечом в лапах, который он постоянно носил.

Глава 8 УСПЕХИ НА ЗАПАДЕ


Почти три года подряд я упивался своими успехами в Галлии. Правда, две наши экспедиции в Британию не оправдали наших надежд на большой барыш, зато вместе с нашим переходом через Рейн они создали огромный авторитет мне и моей армии. Но потом появились признаки намечающихся волнений, хотя никто тогда не мог сказать, насколько серьёзными они окажутся. Такого мощного восстания могло бы и не быть, если бы не предательство одного ничем не примечательного галла и не глупость, непростительная глупость, допущенная одним из моих военачальников.

В те годы очень важно было не спускать глаз с белгов и с границы, которая проходила между ними и германцами. Белгов возмущало всё растущее значение эдуев, ремов и других племён, которым я покровительствовал, и у них всегда, если бы они надумали поднять восстание, была возможность завербовать в свою армию германских наёмников, от которых их отделял только Рейн. Обычно группой войск — резервом на случай неожиданных выступлений, пока я сам разбирался с племенами Атлантического побережья или Британией, — командовал Лабиен, которому я полностью доверял. Он был опытный командир и не допускал ошибок.

К тому времени галлам стало ясно, что наша армия расположилась у них надолго. Это не могло не вызван, недовольства, но я делал всё, чтобы ослабить горькие ощущения у этой нации воинов, и объяснял им те преимущества, которые они получали в результате тесною сотрудничества с нами. Я никоим образом не нарушал законов, традиций и религий племён; я учтиво, с подчёркнутой почтительностью относился к их магистратам. Но я бывал и очень суров в случаях, когда предательство или умышленные нарушения установленных соглашений при водили к жертвам с нашей стороны.

Вернувшись в Галлию после моей встречи с Помпеем и Крассом, я узнал, что на Атлантическом побережье венеты и некоторые другие племена открыто восстали против нас и вопреки всем правилам цивилизованного поведения захватили нескольких наших агентов, в том числе командиров высокого ранга. Среди галлов венеты славились как владыки морей. Они могли выставить флот более чем в двести кораблей, и их суда были куда лучше приспособлены к плаванию в местных условиях, чем любое из тех, что мы в то время умели строить. Понимая, что мне придётся сразиться с ними на море, я приказал, пока не наступил сезон, начать строительство нашего флота на Луаре. Сам же я в это время отправился воевать против наземных крепостей венетов. Эта кампания оказалась самой тяжёлой и самой бесплодной из всех моих экспедиций. Мы оказались вовлечёнными в десантные операции, к которым не были подготовлены и для которых не имели нужного оборудования. Крепости венетов обычно располагались или на самом мысу полуострова, или на длинной косе. При высоком приливе они превращались в острова, при отливе их так же надёжно защищали движущиеся пески или трясины. Иногда с невероятным трудом моим солдатам удавалось построить дамбу или насыпь для осады на уровне стен крепости. Но все наши старания оказывались напрасными, потому что господствовавший в море противник, дождавшись очередного прилива и собрав все пожитки, просто садился на корабли и отбывал по морю в ближайшую крепость соседа. Их слишком малые потери при тех усилиях, которые затрачивали мы, убедили меня в том, что успешное завершение кампании возможно только в случае полного их разгрома в морском сражении. Поскольку они были прекрасными, опытными моряками и отлично знали своё сложное побережье и противоположный берег Британии, я не очень-то верил в удачу. Но наша неудача стала бы крушением всего: стоило нам хоть один раз позволить кому бы то ни было побить себя, по всей стране начались бы волнения. Если мы хотим хотя бы выжить, нам необходимо оставаться в глазах всех непобедимыми.

Я поручил командование флотом Дециму Бруту и приказал ему как можно скорее отплыть. Оказавшись во вражеских водах, он был встречен двумястами двадцатью кораблями противника, и, как он потом рассказал мне, ни он, ни его советники не знали, как приступить к бою. Корабли венетов оказались слишком прочные, чтобы, протаранив, потопить их, и слишком высокие: они словно башни возвышались над нашими скорлупками, и взять их на абордаж не было никакой возможности. Кроме того, сказалось преимущество венетов в метании копий, стрел и других снарядов. Правда, наши суда были более маневренными, так как управлялись с помощью весел, но стоило подуть ветерку, и их корабли обгоняли нас, а при шторме, без всякого опасения, уходили на мелководье, куда мы не смели даже сунуться. У венетов были все преимущества ещё и благодаря их превосходной выучке. Мы набрали в нашей провинции и среди моряков дружественных нам галльских племён по возможности наилучшие команды, но им не хватало опыта и знания бесконечно меняющихся приливов-отливов Атлантики, у них не было мореходных традиций, которыми по праву гордились венеты.

Единственное наше серьёзное преимущество заключалось в высоком боевом мастерстве солдат, находившихся на наших кораблях. Так что для победы над венетами нам крайне необходимо было превратить морское сражение в сражение как бы сухопутное. Другими словами, вся наша надежда состояла в том, чтобы лишить флот венетов подвижности и затем взять их на абордаж. Теоретически всё было ясно, а вот на практике да ещё при постоянно дующем бризе придумать, как можно осуществить это, оказалось трудно.

Битва состоялась в открытом, большом заливе. Она началась за два часа до полудня, а продолжалась до заката солнца. Берега этого залива составляли каменные утёсы, а за ними, насколько я помню, на высоких холмах выстроились в ряд гигантские монолиты, напоминавшие то ли цитадели, то ли храмы. Обычно сюда съезжались люди со всей страны на празднование летнего солнцестояния, но в тот год из-за присутствия нашей армии все обряды им, конечно, пришлось отменить, и это было к лучшему. На том глухом клочке земли религиозные ритуалы были гораздо более дикими, чем в других областях Галлии. В обычаях друидов всё ещё сохранялись человеческие жертвоприношения, хотя многие из цивилизованных жрецом и вождей (Дивитиак, например) утверждали, по-видимому из патриотических чувств, что вообще-то это явление редкое. Друиды в большинстве своём не пользуются ни цитаделями, ни храмами, и вполне вероятно, что эти огромные монолиты (каменные глыбы в них укладывались, как правило, либо в прямые линии, либо кругами) были построены племенами, обитавшими здесь задолго до них. А может быть, примитивная религия друидом стала предтечей религии кельтов. В ней обнаруживают, следы более сложной философской веры, которую едва ли могли исповедовать воины расы, совсем недавно приобщившейся к цивилизации. Так, можно было бы предположить, что вера друидов в бессмертие и перемени юн душ произошла из учения Пифагора, но это нереально, потому что греческая колонизация ограничилась галльским побережьем Средиземного моря; в таком случае, не является ли эта вера частью более древней доктрины, существовавшей уже во времена Пифагора, который вдохнул в неё новую жизнь? Любопытно было бы проследить, как, с каким рвением в разные времена и в разных странах эта доктрина о бессмертии человека принималась или отвергалась. У друидов на этом главном принципе строится всё их воспитание; и это логически легко оправдать опять же с привлечением тех аргументов (принадлежащих по происхождению всё тому же Пифагору), которые Платон вложил в уста Сократа. И этот же принцип можно рекомендовать к практическому применению, ибо он делает людей счастливыми и великодушными уже в этой жизни (ведь они верят, что перед ними целая вечность впереди) и особенно храбрыми во время сражений, потому что никому не дано потерять свою жизнь, разве что из трусости, да и то можно потерять только честь. А с другой стороны, перед нами великий учёный и опора человечества Эпикур, который внушает нам свой основной постулат: нет никакой возможности, чтобы душа человека оставалась живой, когда распалось его тело. Сам я с величайшим удовольствием слежу за нитью его рассуждений и преклоняюсь перед его талантами. Атомистическая теория Эпикура кажется мне интеллектуально самой убедительной в череде философских учений, пытающихся объяснить абсолютно, по-моему, необъяснимое — природу всего на свете. Но меня не волнуют, и на меня практически не действуют ни вера друидов в бессмертие, ни взгляды на это Эпикура. Я не могу до конца понять тот лихорадочный энтузиазм, с которым наш великий поэт Лукреций прославляет неизбежность своего нескончаемого угасания. Рискуя своей жизнью в сражениях, я никогда не думал, что в случае смерти меня ждёт иная жизнь. Я считаю, что метафизические верования мало влияют на жизнь человека, скорее наоборот: чаще сам человек выбирает или приспосабливает определённые метафизические верования к своим жизненным потребностям. И не думаю, что в момент высшего экстаза, в сражении, когда всё зависит от твоего бесстрашия, кого-либо вдохновляют теории загробной жизни. В такие мгновения даже те, кто верил в них, забывают, а те, кто не интересовался ими раньше, тут едва ли задумываются над ними.

В этом морском сражении у берегов Атлантики требовались прежде всего опыт и мужество. Каждая сторона рассчитывала в этом бою на знания и храбрость своих воинов, а никак не на какие-то теории. Венеты были убеждены, что мореходы они получше нас, а наши знали, что им нет равных среди галлов в рукопашной схватке. Все участники сражения стремились отличиться в этом бою. За римлянами наблюдал их главнокомандующий и их товарищи-легионеры, расположившиеся на прибрежных скалах, и всё это походило на театральное представление. А на кораблях венетов находился самый цвет племён, их лучшие воины и вожди. Более того, в этом сражении принял участие весь флот венетов, все корабли до единого. Они намерены были превратить этот день в день окончательной победы над нами.

С самого начала мы знали, что нас не устраивает ведение боя в обычном порядке. На первых порах несколько наших кораблей попытались протаранить вражеские суда. Все они ретировались с поломанными таранами и частенько с раздробленными вёслами. Наши попытки сблизиться и подняться на борт корабля пресекались искусными кормчими и их умением уклоняться от абордажа. Поначалу их кожаные паруса показались нам неуклюжими, но работали они очень эффективно, и, когда корабли венетов держались на некотором расстоянии от наших, их воины, располагаясь выше, наносили большой урон нашим командам, в то время как сами они почти не терпели ущерба. Мне почти сразу стало понятно, что если мы не придумаем средства осадить их, то потерпим поражение. Но битва в конце концов была выиграна, во-первых, благодаря совсем простой уловке, а во-вторых, нам просто повезло.

Я так никогда и не узнал, кто предложил вооружить наши суда длинными шестами с привязанными к ним острыми, серповидными крючками. Это мог изобрести один из моих солдат или центурионов, а возможно, идея пришла в голову одному из наших мореходов-галлов. Во всяком случае, Децим Брут заслуживал похвалы уже за то, что правильно оценил возможности нового оружия, никогда не видев его в деле. Наши люди использовали эти крючки для того, чтобы зацепиться и срезать или сорвать фалы на судах противника. В результате падали нок-реи, и вражеский корабль становился беспомощным, неспособным двигаться. После этого его можно было атаковать и брать на абордаж командами двух или трёх наших кораблей. И когда битва подходила к концу, нашим бойцам уже не составляло особого труда подавить любое сопротивление врага.

С прибрежных скал мы наблюдали, как наши раз за разом повторяют этот манёвр, и видели, что разгром противника — это всего лишь вопрос времени. Мысль о близкой победе доставляла мне удовольствие: престиж, который мы подрастеряли в ходе незавершённых сражений на суше, теперь будет восстановлен. Но меня тревожило будущее. Прежде всего венеты: они не станут дожидаться, пока все их корабли будут уничтожены. Они воспользуются ветром и сбегут от нас, сохранив в целости большую часть своего флота. И если мы не заставим их биться и дальше, они скоро — тем более зима на носу — восстановят свои силы и будут опять господствовать на море. И действительно, в полном соответствии с моими ожиданиями командиры противника, видя, что они не справляются с применённой нами тактикой, отдали приказ отступать. Паруса поймали ветер, и, казалось, нам не остаётся ничего другого, как довольствоваться победой, вернувшей нам честь и нанёсшей лишь незначительный урон противнику. И вдруг мёртвая тишина объяла море. Теперь ни к чему было срывать фалы нашими крючками: природа сама обездвижила вражеские корабли. А дальше началась уже не битва, а бойня. Стоило хотя бы одному вражескому судну оказать серьёзное сопротивление, как с помощью весел к нему устремлялись сразу несколько наших судов. Наши продолжали сражение до самого захода солнца, захватывая одно вражеское судно за другим, пока не пришло время возвращаться в гавань. Когда они все входили в гавань, мы не переставая приветствовали победителей громкими возгласами, потому что понимали, что эта победа означала конец всей кампании.

Не больше десяти или двенадцати кораблей венетов сумели скрыться в наступившей темноте. У оставшихся в живых не было сил сопротивляться, и они все сдались, не оговорив условий. Это восстание началось с предательства, его было очень трудно усмирить, и последствия могли быть очень серьёзными. И поэтому я действовал в этот раз с исключительной жестокостью. Все уцелевшие в сражении члены совета венетов были казнены, остальных их соплеменников продали в рабство.

В том году это была самая значительная наша операция, и ко времени, её завершения сезон войн подошёл к концу. Одновременно с нашей кампанией мои полководцы Сабин и Публий Красс успешно сражались с союзниками венетов и с племенами Аквитании. Последние недели осени я провёл в небольшой экспедиции против племён, обитавших на берегу, расположенном прямо напротив Британии. Я уже планировал захват этого острова.

На зиму я расквартировал свои легионы в недавно усмирённой области между Сеной и Луарой. Сам я, как всегда, вернулся в Северную Италию и, выполняя обещание, данное мною в Луке, отпустил часть своих солдат на каникулы, чтобы они могли принять участие в выборах консулов в Риме. Помпей и Красс были, конечно, избраны, но не без помех. К тому времени вернулся с Кипра Катон, где он прекрасно справился с возложенными на него обязанностями, и теперь широко оповещал публику о безупречности проделанной им работы. В результате всего этого Катон, естественно, утвердился в мысли, что среди всех живущих он единственный честный гражданин. Его сестра Порция была замужем за моим закоренелым врагом Домицием Агенобарбом, человеком, не отличавшимся особой храбростью; поэтому, узнав, что Помпей и Красс выступают его соперниками на выборах, он непременно снял бы свою кандидатуру. Но Катон, ненавидевший Помпея почти так же, как меня, употребил всё своё влияние на зятя и в конце концов убедил его во имя справедливости и свободы бороться за пост консула против намного более могущественных конкурентов. Кончилось тем, что утром в день выборов Домиция выкинули с форума, едва не лишив его жизни. Мы действительно сохраняли абсолютный контроль над механизмом голосования. Даже сам Катон, у которого оказалось достаточно последователей в Риме, особенно после успешного завершения его посольства на Кипре, не был избран претором. Его победил мой ставленник Ватиний. Несмотря на все эти препоны, наша партия всегда одерживала верх. И правда, наше положение было даже прочнее, чем в период моего консулата.

Однако во время выборов случилось печальное событие, последствия которого сказались гораздо позднее. Как-то раз Помпей оказался поблизости от уличной схватки, во время которой были пущены в ход мечи, и капли крови попали на тогу Помпея. Он отдал испачканную кровью одежду рабу и послал его домой, повелев принести ему чистую. Нам на горе, раб, вместо того, чтобы сообщить, что его господин даже царапины не получил, стал тыкать пальцем в кровавые пятна и горячо повествовать о драке. По-видимому, моя дочь Юлия, увидев кровь на тоге, решила, что её муж ранен или убит. Она потеряла сознание, и это потрясение привело к выкидышу. Мне потом говорили, что, хотя она вроде бы и оправилась и даже вскоре опять забеременела, полностью её здоровье так и не восстановилось. Прожила она после этого меньше двух лет. Ни к чему теперь рассуждать на тему о том, какую роль Юлия сыграла бы в истории, проживи она подольше. Но я уверен — её мудрость и влияние на мужа сохранили бы жизни тысяч убитых людей, в том числе и его жизнь. Что до меня, то мне эта великая гражданская война не нужна была вовсе.

В первые месяцы консулата Помпея и Красса у меня не было причин беспокоиться о здоровье Юлии, и я мог наблюдать, как легко воплощаются в жизнь наши планы на будущее. Вожделенные провинции и власть перешли в руки Помпея и Красса вопреки громким протестам Катона, и срок моего пребывания в Галлии, как и было договорено, был продлён ещё на пять лет. Совершенно спокойно мы уладили дело с Египтом. По распоряжению Помпея Габиний со своими войсками направился из Сирии в Египет и, восстановив власть царя Птолемея, получил от него огромную сумму с обещанием выплатить ещё куда более значительные деньги. Сенат не принимал в этом никакого участия, что вызвало новую вспышку негодования у Катона. Его партия была теперь слишком слаба, чтобы беспокоить нас. Цицерон, окружённый моими друзьями вместе с Помпеем, мудро рассудил, что будет более влиятелен и в большей безопасности, если поддержит нас, а не войдёт в оппозицию. Мы были исключительно вежливы с ним, и он испытывал чувство благодарности к нам. В тот год он активно выступал в судах на стороне Габиния и Ватиния, хотя несколько лет назад имел привычку атаковать их обоих как своих злейших врагов. Я сам теперь получал много писем от Цицерона, весьма дружеских по тону.

Стало и в самом деле казаться, что наши враги теряют последние остатки власти, а наш союз день ото дня крепнет. Теперь, на закате своих дней Красс впервые стал ладить с Помпеем. Возможно потому, что его вообще перестали интересовать политические игры в Риме, мысленно он уже был далеко, на Востоке, куда собирался отправиться ещё до окончания их консулата. А Помпей тем временем обрёл небывалую популярность. Летом того года освящали его новый театр — самое прекрасное здание из всех, когда-либо строившихся в Риме, — и несколько дней там ставились спектакли и разыгрывались всяческие представления. Почти все; кто писал мне в те дни из Рима, непременно сообщали о множестве львов и пантер, убитых во время представлений, о шестистах мулах, задействованных в качестве декораций в постановке трагедии «Клитемнестра», и о странном поведении толпы, которая, когда ранили слонов и те затрубили от боли, прониклась вдруг жалостью к диким животным.

Глава 9 ИЗБИЕНИЕ ГЕРМАНЦЕВ И ВЫСАДКА В БРИТАНИИ


Пока Помпей и Красс наслаждались своими достижениями в Риме, я за тот год ещё больше упрочил своё положение в Галлии. Я собирался большую часть сезона потратить на выполнение своего плана по захвату Британии, но непредвиденные события заставили меня отложить экспедицию, да так надолго, что на Британию почти не осталось времени, и я немногого там достиг. Но самый факт, что экспедиция всё же состоялась, буквально потряс Рим.

Кстати, операция против германцев, которую пришлось провести в начале года и которая стала причиной отсрочки экспедиции в Британию, значила куда больше с военной точки зрения. Громадная орда (в ней насчитывалось примерно четыреста тридцать тысяч человек) перешла Рейн недалеко от места его впадения в море, захватила земли нескольких галльских племён и потянулась на запад. Такая ситуация и сама по себе представляла опасность, но усугублялась ещё тем, что многие партии галльских племён, настроенные против римлян, стали заигрывать с германцами, предлагая им помощь и всячески побуждая их продолжать наступление. Эти интриганы действовали, конечно, из собственных политических интересов, но выдавали себя за патриотов, которые с помощью германцев собираются осуществить великое дело — изгнать из Галлии римлян. Я был осведомлён обо всём, но пока считал нужным скрывать это. Обращаясь к совету галльских вождей, многие из которых, как мне было известно, находились в предательских связях с германцами, я просто снова изобразил им те чувства, которые разыграл перед ними, когда в качестве покровителя Галлии сражался против Ариовиста. Чтобы совсем убедительно разыграть свою роль, мне необходимо было получить несколько отрядов кавалерии от их племён. Я их получил, сознавая, к своему сожалению, что только часть из них достойна доверия, другая же часть колеблется, а остальные втайне солидарны с врагами. Мы продвигались очень быстро и приблизились к врагу в тот момент, когда с ними не было большей части их кавалерии — она отправилась грабить окрестности и должна была вернуться не раньше чем через несколько дней. Германцы предложили мне пойти на переговоры с совершенно очевидной целью — оттянуть время, но при этом допустили непоправимую ошибку. Подметив благоприятно сложившуюся обстановку, они во время перемирия коварно атаковали силами оставшегося при армии незначительного отряда своей кавалерии нашу конницу. Мы действительно не ожидали нападения, но тот факт, что восемьсот германцев обратили в бегство пять тысяч моих галлов, был достаточным доказательством того, что по крайней мере некоторые галлы готовы сотрудничать с германцами. Однако успех германцев стал началом их поражения. На следующий день все германские вожди пришли ко мне с мнимыми извинениями за неспровоцированную атаку, но это было всего лишь ещё одной попыткой оттянуть время до прибытия основных сил их кавалерии. Я арестовал делегацию и тут же пошёл на штурм их лагеря. То, что за этим последовало, являло любопытный пример того, что значит в войне руководство. Огромная орда, лишённая своих вождей, но всё ещё обладавшая колоссальными потенциальными возможностями, оказалась совершенно неспособной воспользоваться ими. Прежде всего, при виде наших легионов женщины и дети стали неизвестно зачем убегать из-под защиты своего лагеря. Я послал свою кавалерию отрезать их от остальных германцев, и тогда мужчины, увидев, что их соплеменников убивают, тоже обратились в бегство. Мы гнали их до места впадения Мозеля в Рейн, кровопролитие продолжалось до самого вечера. Никогда прежде не приходилось мне видеть столько мёртвых тел. Ни один наш солдат не был убит — только нескольких ранили.

После разгрома германской орды я предложил вождям, содержавшимся под арестом у нас в лагере, отправляться восвояси. Но они были потрясены постигшей их сородичей катастрофой и не доверяли тем племенам, по зову которых наводнили эту страну, опасаясь, что те галлы, чьи земли и имущество они разграбили за время своего нашествия, убьют или замучают их. Так что они предпочли остаться со мной. Я вернул им свободу, и впоследствии они не раз оказывали мне неоценимую помощь в общении с другими германскими племенами. У меня уже давно сложилось прекрасное мнение об их кавалеристах (хорошо подготовленных и для боев в пешем строю), и я полагал, что может так случиться, что некоторые из них будут сражаться в моих войсках. Я уже принял несколько делегаций от племени убиев, самого мощного из германских племён, проживавших по ту сторону Рейна, и подумал, что не исключено, что после присоединения к Риму Галлии и, возможно, Британии я займусь Германией, и тогда убии могут сыграть там ту же роль, что эдуи в Галлии. Эти мои планы были напрочь разрушены великим восстанием в Галлии и гражданской войной римлян. Теперь моя честь и долг гражданина требуют, чтобы я шёл на Парфию. Видимо, если мне ещё суждено жить, я должен продолжать путь завоеваний, и, может быть, по окончании парфянской войны я поведу свои легионы опять на запад, по берегам Чёрного моря, к Дунаю и в Германию. Но это, во всяком случае, то ли будет, то ли нет — будущее покажет. Однако в те дни, вынашивая планы аннексии Британии, я больше задумывался над проблемой, как выдворить из Галлии германцев, а не о том, как завладеть их страной. Правда, сразу после разгрома их главных сил, вторгшихся в Галлию, я переправился через Рейн, но больше для того, чтобы продемонстрировать наши возможности, чем преследуя цель отторжения их территорий. И всё же это была одна из самых удивительных моих операций, я и сейчас с удовлетворением вспоминаю этот насыщенный событиями год: тогда впервые в истории был построен мост через Рейн. Насколько я помню, этот мост стал самым замечательным инженерным сооружением из всех, что мы возводили за время наших кампаний. Через десять дней после того, как срубили первое дерево для него, его строительство было закончено, и армия перешла по нему на другой берег.

Когда мы готовились ко второму походу на Британию, я ещё надеялся, что в Галлии всё будет спокойно. В предыдущем году мне была оказана большая честь: двадцать дней в Риме служили благодарственные молебствия. Большинство римлян считало, что теперь я буду шагать от успеха к успеху и что из покорённой и умиротворённой провинции в Италию будут поступать всё новые и новые богатства. В общем-то я разделял общее мнение, но мы с Лабиеном прекрасно понимали, что в Галлии не всё так безмятежно. Реакция галлов на страшное избиение германцев при слиянии рек Рейна и Мозеля оказалась не совсем той, что мы ожидали. Разгром германцев, конечно, продемонстрировал галлам нашу силу и показал, с какой жестокостью мы караем предателей, но он же породил тревогу иного порядка. Когда я впервые пришёл в Галлию, на нашу армию смотрели как на грозную силу, но многие галлы (в том числе и такие образованные, как Дивитиак) считали её скорее союзницей в междоусобной войне, нежели неограниченной властительницей. А теперь им стало ясно, что мы намерены управлять всей страной и даже распространить своё влияние на Британию и Германию. К тому же наша армии, так прославившая себя, по своей численности значительно уступала тем силам, которые имелись в распоряжении галлов. И те, кто был настроен против нашего присутствия и нашего господства, начали понимать, что, если они хотят вернуть постепенно утрачиваемую ими независимость, они должны действовать быстро, по возможности объединившись в единое государство. Именно такого всеобщего движения мы с Лабиеном и боялись больше всего. Слово «патриотизм» много значит для галла, и мы знали — найдись лидер, который объявит себя борцом за освобождение всей страны, даже нашим друзьям (например, Коммию) нелегко будет воспротивиться этому национальному порыву. Лабиен предлагал избавиться от галлов, которые казались ему потенциальными мятежниками, и во всех племенах поставить у власти людей, на которых мы могли бы положиться. Особенно хотелось ему арестовать и казнить эдуя Думнорикса, и на то были у него причины: всем нам было известно, что он возглавляет антиримскую партию в своём совете и имеет могучих сторонников. Я же, со своей стороны, считал, что подобные меры только приблизят час восстания. Всюду, где это было возможно, я уже поставил верховными вождями и главными магистратами проримски настроенных галлов, сделав это очень тактично. Ведь если мы поставим у власти людей, о которых их соплеменникам известно только то, что это мы, римляне, подняли их на эти высоты, вреда от этого будет больше, чем пользы. А уж приговаривать к смерти того, кто не проявил себя бунтовщиком, казалось мне делом неблаговидным, а при сложившихся обстоятельствах идущим вразрез с нашей же политикой. Я ещё надеялся одолеть Галлию, хотя бы частично, путём умиротворения. И, несмотря на борьбу, которая нам предстояла, в этом я был прав. Однако согласился с Лабиеном, что было бы неразумно оставлять у себя за спиной, в Галлии, кого-либо из тех, кто может начать восстание против нас, пока я с основной массой моих солдат буду в Британии. Поэтому я обратился с просьбой к некоторым вождям галльских племён сопровождать меня в Британию в качестве командиров кавалерийских отрядов, набранных в их племенах. Некоторые из этих вождей были лояльны к нам, некоторые же (Думнорикс, например) находились под подозрением. И действительно, вскоре я получил сообщения, что Думнорикс широко распространяет всякие россказни обо мне. Он убеждал своих соотечественников, что я позвал их с собой в Британию, чтобы иметь случай убить их всех. И он предлагал им себя в качестве лидера движения за изгнание из Галлии всех римлян. В то же время со мной лично он вёл себя более или менее корректно и даже предпринимал попытки снискать моё расположение. Думнорикс обещал, что, если я сохраню за ним власть над племенем (вероятно, царскую), он будет преданно отстаивать мои интересы. Думнорикс уговаривал меня оставить его на континенте, чтобы он мог в моё отсутствие сотрудничать с Лабиеном. Но я был решительно настроен держать Думнорикса при себе и оставался безучастен к его сетованиям то на страх перед морской болезнью, то на религиозный долг, который обязывает его оставаться в Галлии. Получилось так, что нам пришлось несколько недель прождать попутного ветра в порту. Наконец ветер подул в нужном направлении, и я отдал приказ пехоте и кавалерии грузиться на корабли и транспорты. Именно в это время Думнорикс с его сподвижниками выскользнул из лагеря и отправился в свою страну. Впервые мой авторитет был попран моим подчинённым и союзником. Я полностью осознал значение этого события. Отложив все остальные дела, я послал сильный отряд конницы вдогонку за Думнориксом с приказом доставить его мне живым или мёртвым. Его скоро настигли, но он отказался сдаться. Погиб вождь эдуев геройски, сражаясь до конца и всё время повторяя, что он свободный человек и гражданин свободного государства.

Вскоре мы отплыли, но мне казалось, что экспедиция началась при плохих предзнаменованиях.

Глава 10 ЗНАКИ БЕДЫ


С того времени я действительно стал замечать, что мои трудности всё возрастают и новые беды обрушиваются на меня со всех сторон. Я уже не мог продолжать непрерывную череду своих побед, а вынужден был отчаянно сражаться за сохранение завоёванного и ещё более отчаянно бороться за свою жизнь и честь. Как в военных делах, так и в политике вся структура безопасности, которую я создавал многие годы, начала пробуксовывать, рушиться, приходить в полную негодность. Казалось, сами судьба — и не временно, а навсегда — обернулась против меня; мог ли я высчитать или вообразить себе, что столько препон и ударов так вот сразу обрушатся на меня? Но время второй экспедиции в Британию мне казалось, что благодаря нашему союзу с Помпеем и Крассом все мои интересы в Риме будут надёжно защищены и соблюдены, что Галлия покорена и будущее обеспечено. Я уже задумал, окончив свою службу в Галлии, вернуться в Рим, добиться своего избрания в консулы и отпраздновать вполне заслуженный мной и моей армией триумф. Я не стремился ни к каким революциям и впервые в жизни чувствовал себя в полной безопасности. Но очень скоро у меня не осталось ничего, кроме моей армии и угрозы лишиться той славы, которую я заслужил своими победами в войнах.

Когда после столь долгой задержки мы наконец двинулись на Британию, наше войско имело внушительный вид. Транспорты, военные корабли, корабли поменьше, зафрахтованные частными лицами, насчитывали в общей сложности примерно восемьсот судов. На них погрузились пять легионов и две тысячи кавалеристов. Но теперь я могу признаться — в то время я этого не сделал, — что и вторая экспедиция оказалась неудачной. Обычно моя армия появлялась совершенно неожиданно для врагов, но поход на Британию всегда совпадал с концом сезона, и нам просто не хватало времени осуществить задуманное. На этот раз мы ещё больше замешкались из-за нового бедствия с нашими кораблями на море. Да и бритты сражались хорошо, а их вождь Кассивеллаун проявил удивительное военное искусство. Он постоянно уходил от так называемых «регулярных» боев и, очень рационально используя свои боевые колесницы, конницу и лёгкую пехоту, отсекал наши небольшие соединения от главных сил. Бритты, как и многие испанские племена, предпочитали сражаться в открытом строю и, таким образом, никогда не превращались в мишень, как нам того хотелось. Мы могли продвигаться вперёд сколько угодно, но наши продвижения ничего не решали, и частенько, когда мы думали, что преследуем противника, оказывалось, что мы теряем при этом больше людей, чем убиваем сами. Мне повезло с Коммием: он был посредником в переговорах с бриттами, которые возмущались своевластием Кассивеллауна над ними. Скорее из страха, что соплеменники покинут его, а не потому, что считал нас способными разгромить его армию, Кассивеллаун в конце концов сделал вид, что повинуется нам. Он обещал мне заложников и уплату ежегодной дани Риму. Словом, были заключены соглашения, которые хорошо звучали в моих отчётах сенату. Так, например, мы получили от него несколько заложников, однако дани от бриттов Рим так и не увидел. Перед началом кампании я подумывал, не остаться ли нам на зиму в Британии, рассчитывая таким образом укрепить свои позиции там и в то же время обогатиться самому и дать такую возможность армии. Но очень скоро стало ясно, что операция продлится дольше, чем я предполагал. Кроме того, от Лабиена приходили депеша за депешей, в которых он сообщал о всё нарастающем ощущении грядущих беспорядков в Галлии. Поэтому лучшим решением было, не дожидаясь периода опасных морских штормов, вернуть армию на континент. Нам недоставало кораблей, и транспорты были переполнены, но возвращение прошло успешно, без каких-либо потерь.

Ещё в Британии я получил известие о смерти моей матери Аврелии. Её смерть была явлением естественным, но я оплакивал её. И утешался мыслью, что она дожила до такого времени, когда её сын стал уже верховным понтификом, консулом и главнокомандующим армией, которому воздали такие почести, каких не удостаивался ни один полководец до него, разве что Помпей. У меня были все основания надеяться, что она умерла счастливой, и теперь я думаю, что она предпочла бы умереть именно тогда, чем жить долее и видеть, как её сын отчаянно сражается за свою жизнь и честь. Но мало того: вернувшись в Галлию, я нашёл письма, в которых сообщалось о другой смерти, смерти, словно гром среди ясного неба поразившей меня и опасной по своим последствиям. Моя единственная дочь Юлия, жена Помпея, умерла во время родов. Родившийся сын пережил её на несколько часов. Никакая другая смерть, кроме этой, так больно не отзывалась во мне. Помпей тоже, судя по его письмам, был безутешен, и наша общая тяжкая утрата заставила меня больше, чем когда-либо, проникнуться к нему любовью. Мне не сразу пришло в голову, что теперь нас не связывают родственные отношения: он перестал быть моим зятем и будет всё дальше отходить от меня и в политике, и в личной жизни; и лишь когда кто-то из моих друзей упомянул о такой возможности, я почувствовал заключённую в этом опасность. И весьма вероятно, что римляне, боясь такого гибельного разрыва между нами, настояли на похоронах Юлии, моей дочери и жены Помпея, на Марсовом поле со всеми почестями. Общественное мнение хотя порой и заблуждается, иногда потрясает своими прозрениями. Народ Рима обожал Юлию и чтил её как связующее звено между мной и Помпеем, и люди понимали, пусть смутно, что с её уходом они, возможно, лишатся своей безопасности. Потому что если Помпей и я будем придерживаться различных направлений в политике, весь их мир рухнет сверху донизу.

У меня самого тогда не было столь мрачных предчувствий. Но я дал бы волю своим горестным переживаниям, если бы у меня было время расслабиться, забыв хоть на минуту о своих обязанностях главнокомандующего. Лабиен уже убедил меня, что существует серьёзная угроза широкомасштабных волнений в Галлии, и оба мы с головой окунулись в разработку наиболее, как представлялось нам, подходящих мер для овладения ситуацией, в которой нас ожидали самые непредсказуемые события. На поверхности всё выглядело спокойным. Я собрал галльских вождей в Самаробриве. Очень немногие из них отсутствовали, и их поздравления в связи с успешным завершением операции в Британии казались искренними. Правда, некоторые вожди роптали на бремя, которое они понесут зимой из-за предстоящей расквартировки моих легионов в Галлии, и, естественно, каждый приводил доводы в пользу того, чтобы легионы провели эту зиму на территории того или иного племени, только не его собственного. И действительно, урожай по всей Галлии был в том году плохой, и я сознавал, что одному племени содержать всю армию до наступления следующего сезона было бы и в самом деле тяжело. А поскольку я имел точные сведения о том, что в некоторых районах, особенно на севере и востоке Белгики, строят козни против нас, я решил, что будет лучше, если наши войска смогут действовать сразу в нескольких местах. Расселив легионы по разным лагерям, я тем самым облегчу племенам бремя их поставок и себе обеспечу большую безопасность в случае, если разразится восстание. Разброс легионов не был — или не должен был быть — слишком большим ради той же безопасности. Только один легион располагался довольно далеко от других, но он находился в абсолютно надёжном регионе. Остальные семь легионов обосновались на территории Белгики, каждый в пределах ста миль один от другого. Лабиен с его легионом расположился на берегу Рейна, на самых уязвимых и опасных, на наш взгляд, позициях. Ещё один легион, состоявший главным образом из новобранцев, был усилен пятью когортами сверх обычных норм. Ими командовали Сабин и Котта, полководцы, хорошо зарекомендовавшие себя в предыдущих боях. Я, казалось, предусмотрел всё. Армия пребывала в безопасности, и я мог отправляться в свой обычный зимний приют — в итальянскую провинцию за Альпами. Однако я немного отложил свой отъезд и оставался в Самаробриве, пока не получил от каждого из моих легатов сообщение о том, что его лагерь надёжно укреплён и с точки зрения обеспечения находится в подходящем месте.

Я ожидал волнений на севере, когда получил донесение об антиримском восстании в самом центре Галлии. Там среди непроходимых лесов (хотя и крупные города там встречались) обитали карнуты. Они претендовали на особое к себе почтение, как живущие в центре всей Галлии, а также потому, что в тайных твердынях их лесов друиды отправляли особенно святые для них обряды. С этим племенем очень трудно было иметь дело, пока на трон не посадили одного моего ставленника, Тасгетия. И вот теперь мне сообщили, что Тасгетия убили его соплеменники, и я тут же переправил один из моих легионов из страны белгов в страну карнутов. Его легату я приказал арестовать всех замешанных в убийстве, остаться там на зиму, отбирая у них необходимое пропитание и особо предупредив вождей, что в случае какого-либо акта неповиновения их ожидают весьма неприятные последствия. Сам я ужасно торопился вернуться в Северную Италию, чтобы иметь постоянную связь с Римом, где складывалась довольно тревожная политическая ситуация, и поэтому был раздражён сознанием того, что из-за каких-то карнутских дел мой отъезд опять откладывается. Но в этом я был тогда не прав. Убийство Тасгетия, можно сказать, сослужило нам на самом-то деле большую службу. Страшно подумать, каковы были бы последствия, если бы я покинул Галлию именно тогда. Даже оставаясь на месте, я с таким запозданием получал жизненно важные известия, что едва успевал своевременно применять ответные действия.

Я уже совсем собрался уезжать, когда галл — посыльный из лагеря Квинта Цицерона — добрался до меня. Он сообщил, что за последние десять дней легион Цицерона был атакован войсками галлов численностью в шестьдесят тысяч человек; он описал мне осадные башни и укрепления галлов, сооружённые согласно инструкциям, полученным ими от пленных римлян; он рассказал, что посыльные Цицерона один за другим были перехвачены галлами и замучены до смерти на глазах заложников; когда он отправлялся в путь, среди защитников лагеря едва ли оставался хотя бы один не раненный; они ещё держались, но как надолго хватит их сил, сказать трудно. И он сказал мне то, что тогда я не склонен был принимать в расчёт, но что засело в моём мозгу такой занозой, что до сих пор отзывается страшной головной болью. Все вокруг говорят, сказал он мне, что где-то у границы с Германией целый легион римлян с его командирами был полностью уничтожен. И это я никак не мог поверить. Сама мысль о возможности такого наполняла меня ужасом. Меня напугало и то, что столько времени я ничего не знал об опасности, которая нависла над Цицероном.

Лагерь Квинта Цицерона располагался в стране нервиев. Понимая, что должен как можно скорее добраться до него, я решил, что должен рискнуть и отправиться ему на помощь со сравнительно небольшими силами, потому что на то, чтобы стянуть армию, потребовалось бы слишком много времени. У меня в Самаробриве был один легион, с которым я и решил не мешкая отправиться в путь, одновременно послав курьеров в два других легиона, расположенных поблизости от лагеря Цицерона; я просил их легатов немедленно выступить на соединение со мной. Одним из этих легатов был Лабиен, и от него я получил ответ вскоре после выхода из Самаробрива, который расстроил меня сильнее, чем все когда-либо полученные мною другие сообщения. Он информировал меня, что мы потеряли легион и пять приданных ему когорт почти полностью, до последнего человека. Это было войско, оставленное на зиму в Адуатуке под командованием двух опытных военачальников Сабина и Котты. Как писал Лабиен, их каким-то способом заставили оставить лагерь и потом разгромили. Участвовало в этом побоище галльское племя эбуронов. Уцелело только несколько отставших от войска солдат, которые и доставили новости в лагерь Лабиена. В результате этого поражения ближайшие к Лабиену племена собрались и, окружив его, готовили атаку. Далее он писал, что понимает, как нужно было бы ему выйти навстречу мне, но боится за судьбу своего лагеря.

Передо мной возникла угроза полного поражения. Я уже потерял одну армию, и, судя по всему, армия Цицерона тоже стояла на грани гибели. Я хорошо знал, как легко и быстро меняются решения и пристрастия галлов, и понимал, что, если начнётся всеобщее восстание галльских племён, мои разбросанные по стране легионы столкнутся с такими силами, против которых им не выстоять. Я видел, что Лабиен, как всегда, правильно оценивает ситуацию. С его стороны было бы безумием покинуть лагерь; оставаясь же в нём, он будет оттягивать на себя огромный контингент вражеских сил, которые иначе пошли бы против меня или против Цицерона. И тем не менее на мою долю выпало с несообразно малым войском в два легиона противостоять шестидесяти тысячам врагов, воодушевлённых предыдущим успехом и постоянно пополняющих свои ряды за счёт соседних племён.

Со своими двумя легионами я быстро двинулся в страну нервиев. Цицерон и его солдаты ещё удерживали свои позиции; при моём приближении галлы, которые были осведомлены о малочисленности моей армии, бросили осаду и всеми своими силами обратились против нас. Я сумел заманить их в ловушку, где ни их численное преимущество, ни их энтузиазм не смогли помочь им. Мы одержали победу и благодаря ей спасли и Цицерона, и самих себя. Но мне не хватало сил, чтобы продолжить сражение и довести победу до решительного конца, и хотя на какое-то время мы были спасены, я испытывал такое чувство, будто галлы повисли над нами дамокловым мечом. Я оставил всякую надежду возвратиться в Северную Италию в ту зиму. Я понимал, что наступили критические времена и мне необходимо как можно скорее связаться с моими друзьями в Риме, но важнее любой политики оказывалась цель — сохранить армию. Моё место было рядом с моими легионами.

Всё услышанное и увиденное окончательно убедило меня в том, что мы были на волосок от катастрофы и что потребуются колоссальные усилия, чтобы восстановить то, что мы потеряли. Я узнал, что Цицерон и его солдаты сражались превосходно, и гордился их мужеством и выдержкой. Но я стал опасаться за наше будущее, когда своими глазами увидел, какие огромные работы по возведению укреплений, постройке осадных орудий, выделке щитов и других военных приспособлений успели провести эти галлы. Всего год или два назад все наши военные достижения казались им чудом. Хорошо укреплённые города сдавались нам при появлении наших осадных башен на колёсах, надвигающихся на стены крепости. Но наши методы ведения войн уже перестали быть чудесами в глазах галлов. Они поняли, что не только могут подражать нам, но и что мы можем терпеть позорные поражения.

Из рассказов пленных вырисовывалась ужасная картина бедствия, постигшего армию Сабина и Котты. Вот как это было. Племя эбуронов всем своим войском атаковало наш лагерь. Это племя не было ни крупным, ни влиятельным, но предводителем его оказался человек необыкновенного ума и амбиций. Имя Амбиорикса я буду помнить всегда, а у его соплеменников или, по крайней мере, у тех из них, кто остался в живых, есть все основания помнить, обо мне. Так получилось, что атака Амбиорикса вызвала у наших людей скорее удивление, нежели нанесла какой-либо урон. После довольно трудного сражения эбуропы были отбиты. Наших военачальников поразило больше всего то, что эта битва вообще имела место, потому что казалось немыслимым, чтобы какое-то маленькое племя бросило вызов армии Рима. Но на войне возможно и немыслимо!

И зачастую именно это и составляет единственный путь к победе. Так вот Амбиорикс, потерпев неудачу в открытом бою, использовал её, чтобы проложить себе дорогу к успеху. Он был достаточно умён, чтобы уговорить Сабина, что вовсе не собирался нападать на лагерь. Это собрание племени принудило его предпринять атаку, потому что все галлы по общему согласию решили одновременно напасть на римские лагеря, каждый в своём районе. Сам же он бесконечно признателен мне, Цезарю, за дарованные ему привилегии и желал бы доказать на деле эту свою признательность. Поэтому он готов позволить нашей армии покинуть его территорию и объединиться с легионами Лабиена или Цицерона (с ближайшими двумя лагерями). Он только советовал Сабину воспользоваться этой возможностью как можно скорее: галлы позвали на помощь большие силы германцев, которые уже переправились через Рейн и скоро вступят в бой. Более того, он не может поручиться и за своё племя, которое может снова набраться храбрости, если время будет упущено.

И Сабин поверил его сказкам. Ему взбрело в голову, что, если бы не было договорённости между всеми галльскими племенами и германцами о совместном выступлении против нас, Амбиорикс никогда не решился бы вести себя подобным образом. Поэтому он решил действовать так, как того желал коварный варвар. Его коллега Котта, который, к сожалению, был ниже его по званию, занял совсем другую, правильную позицию. Он настаивал всего на двух пунктах: не следует покидать лагерь без соответствующего приказа — раз, и второе: во время военных действий нельзя следовать советам врага. Но чтобы отстоять свою точку зрения, Котте пришлось бы взбунтовать войска. Возможно, его даже привлекала эта мысль, тем более что большинство центурионов приняло бы его сторону. Но он подчинился дисциплине. На следующий день армия вышла из лагеря, попала в засаду и была разбита наголову. Котта отважно сражался до самого конца и погиб в бою. Сабин, предательски поражённый ударом в спину, делал какие-то попытки продолжить переговоры. В этом сражении воины Амбиорикса продемонстрировали дисциплинированность и мужество. Захватив всё оружие и имущество нашей армии, они устремились вперёд — атаковать Цицерона, и Амбиорикс снова попытался применить ту тактику, которая так успешно сработала в случае с Сабином: он и Цицерона уговаривал отступить, пока у того есть на то время. Но Цицерон, хотя и был менее опытным легатом, чем Сабин, действовал с похвальной решимостью. Он готов, сказал Цицерон, вести переговоры с Амбиориксом, но только после того, как тот сложит оружие. Именно такая позиция ошеломляет варваров и укрепляет мужество наших бойцов. Но, хотя я восхищаюсь поведением Цицерона и его солдат, должен заметить, что галлы добились большого успеха в сражении с легионом Сабина. И воины, с одной стороны справедливо гордясь своими достижениями, с другой — глубоко переживали гибель Котты, Сабина и своих товарищей, потеряв на какое-то время веру в себя. В своих речах, с которыми я обращался тогда к своим легионам, я особенно выделял тот факт, что армия Сабина потерпела поражение не из-за превосходства врага в умении воевать, а из-за преступного невежества одного из наших легатов; и убедил моих слушателей в своей решимости жестоко отомстить за этот позор. При этом меня мучили мрачные предчувствия, когда я вспоминал о мастерстве галлов, с которым они освоили наши методы ведения боя, нашу дисциплину, а ведь их было великое множество.

Мои тревоги не утихали в продолжение всей той зимы. Разгром, который мы учинили Амбиориксу и его союзникам, в какой-то мере облегчил наше положение. Войско галлов, которое собиралось напасть на Лабиена, при известии о том, что я остаюсь в Галлии и готов усилить любой свой легион, которому станут угрожать, рассеялось. Позднее сам Лабиен одержал блестящую победу, что гарантировало ему безопасность по крайней мере до весны. И всё-таки не проходило дня в эти зимние месяцы, чтобы не поступило сообщения о случаях антиримской агитации то в одном, то в другом галльском племени. И именно в то время, когда требовалось моё самое активное участие в римских делах, я вынужден был всего себя отдавать политике в Галлии. Больше всего мне нужна была уверенность в том, что в будущем году мы сможем наступать, а не пассивно наблюдать развитие событий, которые наверняка будут направлены против нас. Я послал кое-кого из моих лучших командиров в Северную Италию с приказом набрать рекрутов и обратился к Помпею с просьбой отпустить часть набранных им для Испании войск ко мне на службу. Помпей откликнулся на мою просьбу как патриот и как друг. Я получил от него целый легион. Мои посланники навербовали в Северной Италии ещё два легиона. Так что к началу нового сезона мы могли выставить десять легионов, вдвое увеличив число утраченных Сабином когорт. Многочисленность наших пополнений и быстрота, с которой их сосредоточили в Галлии, доказали нашим врагам, что мы намерены не отступать, а, напротив, ещё крепче удерживать завоёванное.

Глава 11 СОБИРАЕТСЯ ШТОРМ


Наступивший год был годом репрессий и суровых наказаний для Галлии. Принятые мною меры имели успех — они на какое-то время остановили всенародный бунт, которого я так опасался. Но главной цели, которую я перед собой поставил, я не достиг. Галлы не были запуганы до такой степени, чтобы полностью подчиниться нам: Амбиорикс не был убит и оставался на свободе. Я благодаря внезапности своего появления одерживал победы во всех предпринятых мною операциях, но результаты оказывались несоразмерны с потраченными на это усилиями. Мои планы постоянно рушились непредсказуемыми событиями как в Галлии, так и в ещё больших масштабах в Риме. Стало казаться, что я сражаюсь не с массами людей, а с самой судьбой.

Когда я теперь оглядываюсь назад и вспоминаю тот год, перед моими глазами не возникает ничего, кроме картин всеобщего разорения и дикости. Я вижу дым горящих городов и деревень, длинные вереницы пленных, и ещё я вижу кровоточащий кусок мяса, который был когда-то вождём сенонов Акконом. Во всех наших делах того года присутствовала не только безумная гонка, но и налёт какой-то ущербности, исключая, пожалуй, только наш второй переход через Рейн, действительно достойное и величественное зрелище. На этот раз мост был построен ещё быстрее, чем предыдущий, и армия, перешедшая по нему в Германию, более внушительная. Я надеялся навязать бой могущественному германскому племени свебов, но его вожди заблаговременно отвели свои войска вглубь страны, куда я не посмел идти за ними — слишком велик был риск, да и времени мне не хватило бы на их преследование. Но, хотя мы захватили меньше добра и меньше пленных, чем надеялись, эта экспедиция принесла очень важные плоды. Те германские племена, которые вот уже два года состояли с нами в дружеских отношениях, возобновили свои предложения о сотрудничестве с нами, и мне представилась возможность набрать достаточное количество германских конников, которых я обучил по-своему. И в кампаниях следующего года они сыграли решающую роль.

Предательское, преступное племя эбуронов жило (я не ошибаюсь, употребляя здесь глагол в прошедшем времени) в горах и долинах Арденн. На северо-запад от них, в болотистой низине, располагалось племя менапиев, и к югу от них обитало сильное племя треверов, которых Лабиен разбил предыдущей зимой, но потом они вместе с Амбиориксом и его эбуронами и другими племенами объединились в антиримскую лигу. Перед переправой через Рейн мы в двух коротких сражениях расправились с менапиями и треверами, а затем повернули наши главные силы против эбуронов. В первой же кавалерийской атаке мы чуть было не захватили самого Амбиорикса. На этот раз ему удалось бежать с небольшим отрядом телохранителей — их и было-то всего четыре конника, — и весь остаток того года он провёл в бегах. Организованного сопротивления эбуроны оказать не смогли. Амбиорикс, по-видимому, приказал своим соплеменникам рассеяться по всей стране и дальше изворачиваться кому как придётся. Я решил, если представится такая возможность, истребить всё племя и оставить Амбиорикса, если выживет, или совсем без подданных, или с очень немногими из них, чтобы они проклинали само имя его за то, что он вовлёк их в эту войну, в которой эбуроны потеряли все: и своё имущество, и надежду на будущее. Мы разрушили в этой стране каждый город, каждую деревню, уничтожили весь урожай и охотились за мужчинами, женщинами и детьми, которые скрывались от нас в ущельях гор или в болотах на севере. Хотя мы не встретили на своём пути ни одного значительного войска, эбуроны иногда объединялись в небольшие отряды и в отчаянных сражениях причиняли убытки нашим фуражирам или захватывали отдельных солдат, которые слишком далеко отходили от колонны. Отчасти из желания прекратить эти мерзкие налёты, отчасти же для того, чтобы показать, как мы поступаем с предателями и бунтовщиками, я позвал всех желающих из соседних племён присоединиться к нам в грабеже и истреблении эбуроном. Набралось немало добровольцев. Но лето кончилось, Амбиорикс оставался на свободе, а в его разгромленных владениях всё ещё продолжали оказывать сопротивление немногочисленные негодяи. Я же предпочитал покончить с этим делом, и покончить навсегда.

К закрытию сезона я созвал совет всей Галлии в одном из городов страны ремов. На этом совете я хотел укрепить союз с дружескими племенами и устрашить наших врагов Новости, поступавшие ко мне из Италии, добавляли мне решимости провести эту зиму в Трансальпийской Галлии, откуда я мог быстро связываться с моими друзьями и агентами в Риме. Но я хотел быть уверенным в том, что в моё отсутствие армия будет в полной безопасности, и поэтому перед отъездом раздавал подарки и почести вождям эдуев, ремов и других племён, в чьей лояльности был особенно уверен. Но я также наложил суровое, публичное наказание на Аккона, который в начале года попытался поднять своих соплеменников на восстание против нас, но оказался захвачен врасплох нашими легионами и разбит в бою ещё до того, как успел организовать своё выступление. Его казнили диким способом по обычаю предков. В присутствии нашей армии и вождей всех галльских племён его раздели догола, голову намертво зажали в деревянную рогулину и били плетьми до смерти. Когда порка закончилась, от него мало что осталось, но в завершение традиционной процедуры ему наконец отрубили голову. Это отвратительное зрелище было с восторгом принято нашими солдатами, мечтавшими о подобном необычном возмездии, которое как бы венчало год их мести. Многие галлы тоже поздравляли меня с яркой демонстрацией моего умения награждать своих друзей и безжалостно расправляться с предателями. Я и сам считал, что этот спектакль необходим, но при этом прекрасно понимал, что, обеспечив безопасность моей армии на тот момент, я в то же время сделал своими врагами тех галлов, которых хотел видеть на своей стороне. Теперь каждому галлу стало ясно, что нашим приказам должны будут подчиняться все и по всей стране. До этого мы выделяли то или иное племя званием «друзья и союзники», а кроме того, я старался как можно меньше вмешиваться в деятельность политических или религиозных галльских вождей. Теперь каждое племя должно было подчиняться моей воле, и, как подчинённые, они могли числиться только моими друзьями, но никак не союзниками. Для всех это стало неопровержимой истиной после казни Аккона, и я знал, что лучшие и достойнейшие никогда не простят мне этот вынужденный шаг. Я помню, с каким выражением лица наблюдал за казнью Коммий, который был так полезен мне в Британии и во многих других переделках и ставший с моей помощью верховным вождём атребатов, чью власть я не премину возвеличивать и в будущем. Я наблюдал, как по мере того, как сыпались на спину Аккона удар за ударом, на лице Коммия, такого же воина и вождя, отражалась вся амплитуда чувств. Я поспешил после казни поговорить с ним и поощрить его личные притязания, но с тех пор он уже не обращался ко мне с той лёгкостью и откровенностью, которые я так ценил в нём раньше. И прежде чем уехать в Италию, я попросил Лабиена присматривать за ним.

Так закончился мой шестой сезон в Галлии. Я понимал, что за прошедшие годы достиг гораздо большего, чем то, о чём мечтал, когда впервые прибыл в Женеву, чтобы сразиться с гельветами. Я изучил Британию и проник вглубь Германии. Я присоединил к нашей империи провинцию, возможно самую богатую и сильную из всех наших провинций. И у меня была армия, равной которой по её опыту, воинскому мастерству и надёжности не существовало во всём мире. Но я также сознавал, что наши позиции в Галлии ещё недостаточно упрочены. Ещё одно такое поражение, как поражение армии Сабина, и позорный конец постигнет и мои амбиции, и мои достижения. К тому же я видел, как и в Риме рушатся самые основы моего политического авторитета. Один мой партнёр был убит и опозорен, другой постепенно отдалялся от меня.

Наверное, это было в конце июля — я тогда всё ещё занимался истреблением эбуронов, — когда я получил известие о том, как расстались с жизнью мой старый друг Красс и его блистательный сын Публий и как погибла их армия в пустыне Месопотамии. Со времён Ганнибала это стало самым страшным военным поражением Рима. Я надеюсь сам отомстить за них и, когда завтра или послезавтра я отправлюсь в Парфию, думаю, не будет причин сомневаться в том, что с этого начнётся новая череда моих побед и завоеваний. И всё же мне горько сознавать, что Красс, умирая, понимал весь ужас случившегося. Мы с Помпеем в то время даже представить себе не могли, что такое сокрушительное поражение возможно. И оно могло иметь ещё более страшные последствия. На наше счастье, парфяне не могли в течение достаточно долгого времени содержать в боевом состоянии большую армию, и среди них не нашлось ни полководца, ни правителя с более или менее великими притязаниями. Если бы у них был полководец или государственный деятель, который захотел бы развить достигнутые успехи, они могли бы без особого труда захватить Сирию, Малую Азию и Египет. Но получилось так, что юный Кассий, друг Брута, действовал весьма удачно с нашим немногочисленным войском, остававшимся ещё на Востоке. Позднее мой старый враг и коллега по консулату Бибул был послан туда командовать армией, что уже само по себе свидетельствовало о том, что главная опасность к тому времени зам миновала. В противном случае ответственность за этот регион возложили бы на Помпея или на меня, так как, хотя Бибул и слыл энергичным человеком, он никогда не был искусным полководцем.

Когда до Рима дошли первые известия о разгроме наших войск в Парфии, никто не предполагал, что армия будет доверена Бибулу, и у меня не возникло дурных предчувствий по поводу того, что мой злейший враг получит дополнительные полномочия. Я всё ещё чувствовал себя в безопасности. Но когда я задумался над политическими последствиями поражения, постигшего Красса, мне стало абсолютно очевидно, что они развиваются в направлении, противоречащем моим интересам. Не было ничего удивительного в том, что после столь примечательного разгрома Красса общественное мнение в Риме обернулось против самой идеи великих, но рискованных кампаний, всё равно где — на Востоке ли или в другой стороне. Инициаторами же этой политики военных завоеваний были не кто-нибудь, а мы — Помпей, Красс и я; а в оппозиции к ней стояли Бибул, Катон и их партия. В результате следовало ожидать, что группа Катона хотя бы на какое-то время усилится, а на нас с Помпеем, уцелевших создателей триумвирата, посыплются упрёки. Но общественное мнение в своих приговорах, как правило, не следует логике. Так, о Помпее теперь вспоминали не как о недавнем активном стороннике авантюры, обернувшейся такой трагедией, а как о великом человеке, который когда-то блестяще расправился с Востоком. Для обывателя Помпей остался неизменно удачливым и никогда не терпевшим поражение солдатом. И он должен был оставаться олицетворением римской стабильности и воплощением римской уверенности в себе. Кроме того, все знали, что он и Красс, за редким исключением, были в натянутых отношениях друг с другом. И для общественного мнения, которое редко подчиняется доводам разума, этого оказалось вполне достаточно, чтобы оправдать Помпея и не связывать его с политикой Красса, оказавшейся вдруг такой ошибочной. Немаловажное значение при этом имело и то, что Помпей с армией, которой он командовал, стоял у ворот Рима. А я, точно так же как Помпей поддержавший идею похода Красса на Восток, оказался в гораздо худшем положении. Я всегда был более тесно связан с Крассом, чем Помпей; у меня сложившаяся репутация человека блестящего, но непредсказуемого, в то время как Помпея считали преуспевающим гражданином и тем, на кого всегда можно положиться; более того, я и сам успел потерять целый легион и пять когорт. Поэтому вполне естественно — и даже логично — отнести разгром и позор Красса за счёт некоего явления под названием «цезаризм», а не за счёт его истинных причин. Я к тому же обнаружил, что, если в прошлом году мои рьяные поклонники с гордостью обращались ко мне как к «единственному полководцу Рима», теперь они опасались употреблять это приветствие, поскольку оно стало относиться только к Помпею.

Хотя я и обратил внимание на произошедшие перемены, это меня тогда не очень сильно встревожило. Через два или три года я намеревался снова выставить свою кандидатуру на пост консула и считал, что, вступив на этот путь, буду одерживать всё новые победы в свою честь. Более того, если отношение сената ко мне и изменилось, то только к худшему, но я всегда мог рассчитывать на поддержку римского народа во время выборов. И я оставался абсолютно убеждён, что самое главное для меня сохранять хорошие отношения с Помпеем, при этом отлично понимая, что враги сделают всё возможное, чтобы оттолкнуть его от меня. Но я не верил, что им это удастся. И дело не в том, что я питал какие-то иллюзии о свойствах характера Помпея. Я давно знал, что тщеславие преобладало над всеми остальными его чувствами; но я также знал, что он всегда оставался патриотом, о чём свидетельствовало хотя бы то, что Помпей в предыдущем году отдал мне свой собственный легион. Кроме того, я ещё надеялся, что у него в памяти запечатлелись наши с ним продолжительные политические дискуссии, в которых мне всегда удавалось убедить его, что наши интересы совпадают, что у нас с ним одни и те же враги. Нам обоим устраивали обструкции представители одной небольшой группки политиков-реакционеров; у нас с ним не было причин соперничать друг с другом: мир достаточно велик, чтобы мы могли сосуществовать в нём. Я часто и настойчиво вдалбливал ему эту идею, то же самое делала, как мне известно, и Юлия. Я был уверен, что Помпей усвоил всё это, но, боюсь, не учёл одной истины, которую проповедуют моралисты: бывает достаточно одной неприметной слабинки, чтобы перевернуть и испортить человека, который без этой, казалось бы, мелочи мог оставаться сильным, стойким и последовательным. Дело в том, что Помпей не выносил равенства с другими. Он до самого конца был слишком горд, чтобы открыто признать, что я вхожу в категорию равных ему людей, и безумно боялся, что я могу действительно превзойти его. Эти тайные, подспудные мысли и догадки подтачивали его душу и искажали суждении В его собственном представлении он считал себя не способным на предательство или низость, а изменить миг было бы и предательством и низостью, потому что с самого начала я поддерживал его, я был его тестем, и никогда ничего не замышлял против него. И поэтому его кто-то должен был убедить, что, следуя своим недостойным побуждениям, он в действительности выполняет требования высшей морали. Помпей должен был померить или сделать вид, что поверил, что в то время как он стоит за законность и конституцию, я провожу свою революционную политику. Такой подход к ситуации был совершенно абсурдным. Я никогда незаконно не занимал государственных постов: наступал год, и меня назначали на тот или другой пост строго в соответствии с конституцией; а Помпей с младых ногтей пользовался привилегией обходить законы. Будучи, по сути, мальчишкой, он отпраздновал свой триумф и стал консулом, не обладая для этого занятия необходимыми качествами. Самые высокие свои воинские должности он получил в обход сената, благодаря народным голосованиям. Не сомневаюсь, что могу с фактами в руках доказать, что моя карьера в сравнении с его была куда более традиционной и законопослушной. Правда, возможно, я тут немного лукавлю. Мои действия всегда отличались экстравагантностью, и, в отличие от Помпея, у меня была чёткая цель, к которой я стремился. Если судить по идеям, которыми я руководствовался, то я больше, чем он, подходил под название «революционер». Но я никогда не ставил перед собой задачу развязать гражданскую войну; и теперь, когда я вспоминаю эти безобразные побоища при Фарсале, Тапсе и Мунде, где погибло так много римлян и не меньше озлобилось на всю оставшуюся жизнь, я чувствую себя виноватым как человек, которого, пусть помимо его воли, вовлекли в позорное деяние; но при этом я сознаю, что этого добивались они: Помпей, Бибул, Катон, Агенобарб, — а я пожертвовал бы всем, кроме своей чести, чтобы предотвратить это.

Зимой, сразу после поражения и смерти Красса, у меня ещё не было такого мрачного взгляда на будущее. Я даже мысли такой не мог допустить, что Помпей и я окажемся противниками в гражданской войне, причём возглавим такое количество легионов, какого за всю историю Рима не призывали на службу. Возможно, для меня явилось неожиданностью такое развитие событий благодаря свойству моего характера — полностью полагаться на своих друзей.

Никогда ещё в мирное время ситуация в Риме не была столь хаотичной и неспокойной, как в ту зиму. Я наблюдал за ней из своей северной провинции, и мне частенько хотелось, чтобы закон позволил мне пересечь границу и самому заняться столичными проблемами. Но в действительности моё присутствие на севере обернулось удачей для меня, потому что так случилось, что мне вскоре пришлось срочно вернуться в Галлию в связи с серьёзнейшей угрозой тотальной войны там. В то же время в Риме не было никого, кроме Помпея, кто был бы способен осуществлять власть в городе, но Помпей не спешил воспользоваться своей властью. Он выжидал, как это не раз бывало и раньше, пока обстановка в городе станет невыносимой и все кинутся к нему с требованием при помощи чрезвычайных мер покончить с нею. В том году выборы то и дело откладывались, то из-за нескольких случаев беспримерного взяточничества (в которых были замешаны два моих протеже), то из-за бесконечного запугивания, к которому прибегали Клодий в своей борьбе за место претора и Милон, который при мощной поддержке сената добивался должности консула. Оба — и Клодий и Милон — были известными предводителями банд, и в схватках между собой они каждый день проливали кровь. Представься любому из них только случай, и он не задумываясь хладнокровно прикончил бы соперника. И вот в середине зимы такой «счастливый случай» выпал на долю Милона, и тот не преминул им воспользоваться. Клодий с необычно малочисленным эскортом был неожиданно атакован. Его спутников сокрушили гладиаторы Милона, самого Клодия сперва ранили, а затем — уж конечно не по причине самообороны — убили. У Клодия было много врагов в сенате, и большинство из них (особенно Цицерон) полагали, что в результате успешно применённого Милоном насильственного метода решения проблем в республике снова воцарятся мир и стабильность. Им очень скоро пришлось отказаться от своих иллюзий. Клодий оставался любимцем народа Рима. И никто другой, если не считать меня, не пользовался так долго и устойчиво такой любовью римлян. И даже сегодня, когда меня принимают скорее за автократа, нежели за популярного вождя, случись со мною то же, что с Клодием, на моих похоронах, так же как на его, непременно бы произошёл колоссальный взрыв всеобщего возмущения; однако, если бы убили меня, сомневаюсь, чтобы порядок в стране был восстановлен так же легко, как это удалось сделать Помпею после похорон Клодия, Народ полностью контролировал и саму церемонию похорон, и улицы Рима. Ни один из врагов Клодия в тот день не посмел носа высунуть на улицу, а здание сенат горело, как погребальный костёр. И это не стало считаться проявлением бандитизма, что особенно растревожило Цицерона.

Когда с волнениями покончили, всем партиям стало понятно, что для того, чтобы выжить, необходимо навести порядок в стране. Появились настойчивые требования объявить Помпея диктатором. У него была армия; на него постоянно нападал Клодий, но и Милону он не оказывал открытой поддержки; по своей натуре Помпей привержен традициям, к тому же чисто случайно приобрёл репутацию популярного лидера; и в конце концов он являлся тем человеком, к которому прибегал Рим во все свои тревожные времена. Кое-кто из моих друзей, помня, что и у меня есть армия, предложил мне заняться агитацией в пользу выдвижения меня и Помпея совместными кандидатами в консулы. Если бы Помпей согласился на это, думаю, достойной оппозиции нам не нашлось бы и это весьма укрепило бы наш с ним союз. И действительно, если бы я ещё один год поработал вместе с Помпеем, мы, возможно, избежали бы гражданской войны и её бесконечных жертв. Но у меня самого в то время не было возможности поддержать предложение моих друзей. Хотя я ещё не до конца осознал, каким страшным будет восстание в Галлии, но известия оттуда явно говорили о том, что, если мы не хотим потерять всё завоёванное нами, я должен находиться там, с моей армией. Поэтому я постарался довести до сведения Помпея, что поддержу предоставление ему любых исключительных полномочий. Однако я настаивал на том, чтобы он, пользуясь всей полнотой своей власти, непременно отдал под суд Милона. Мой друг Бальб, который, как всегда, работал на меня в Риме, сообщил мне, что Помпей будет добиваться суда и соответствующего приговора Милону. Но, добавлял Бальб, отношение Помпея ко мне оставляет желать много лучшего. Помпей явно давал понять, что с меня достаточно моего наместничества в Галлии и незачем мне лезть в политику Рима. Более того, он отверг ещё одно предложение, которое должно было снова сблизить нас. Я посоветовал ему жениться на Октавии, юной дочери моей племянницы Атии, умной и красивой девушке (как мне говорили; сам я её не видел с тех пор, как она была ребёнком). И, желая ещё больше укрепить наш с ним союз, я выразил готовность развестись с моей женой Кальпурнией и взять в жёны дочь Помпея от Муции. Я помнил эту девушку ещё ребёнком, так как сам был любовником Муции, когда Помпей воевал на Востоке. Я жалел Муцию, когда Помпей развёлся с нею, и тогда не знал, что его следующей женой будет моя дочь Юлия. Мне казалось, что, как когда-то Помпей был моим зятем, теперь я должен стать его зятем, и ради упрочения нашего союза я готов пойти наперекор своим чувствам (я ещё любил и сейчас люблю Кальпурнию). Ответ Помпея на мои домогательства оказался вежливым, но негативным. Его дочь уже была помолвлена с Фавстом Суллой, сыном бывшего диктатора, что являлось вполне уважительной причиной отказа мне. Сам Помпей не мог долго обходиться без жены, и его выбор почти всегда диктовался чувством. Он искренне полюбил Корнелию, вдову молодого Публия Красса, погибшего вместе с отрядом галльской кавалерии в Парфии. Корнелия была доброй и необыкновенно умной женщиной — для любого избранника прекрасной женой. И меня нисколько не удивило их бракосочетание, состоявшееся в конце того года. Но я понимал, что этот брак ещё больше отдалит Помпея от меня. Отец Корнелии, Цецилий Метелл Сципион, слыл человеком глупым и очень завидующим тем, кто был выше его по положению. На следующий год Помпей при поддержке таких негодяев, как Катон и Бибул, был возведён в сан единоличного консула с правом подобрать себе партнёра, и он остановил свой выбор на тесте. Дели бы не этот случай, Сципиона никогда не избрали хотя бы потому, что он оказался замешан в скандале со взятками на предыдущих выборах.

Меня нисколько не огорчили новые чрезвычайные полномочия Помпея, о которых он так мечтал; не удивило меня и то, с какой энергией Помпей стал пользоваться своей властью. В своих действиях он нередко прибегал и к совершенно неоправданным судебным преследованиям, но в целом год его консулата стал годом хорошего правления, когда соблюдались все приличия обычной гражданской жизни. Милона должным образом судили, и Цицерон взял на себя его защиту, что в той ситуации явилось проявлением мужества с его стороны. Но, по-видимому, в последний момент, когда он понял, что от него отвернулись многие римские граждане, нервы у него сдали, и произнесённая им речь оказалась совсем не похожа на ту её версию, которая была опубликована позднее и является прекрасным произведением ораторского искусства.

Но в тот год я не мог уделять много времени анализу жизни Рима — меня целиком захватили события в Галлии. Однако, ещё будучи в Северной Италии, я предпринял кое-какие шаги, дабы обеспечить своё будущее. Я добился поддержки народных трибунов в отношении закона (который и был принят во время консулат Помпея), дававшего мне право выставить свою кандида туру на пост консула, не присутствуя при этом лично и Риме. Я ещё не решил, в каком именно году я выставлю свою кандидатуру, но хотел быть уверенным, что, если меня изберут, я прямо из наместника Галлии превращу и в консула Рима. Эта мера предосторожности была необходима для моей безопасности. Я понимал, что, если я вернусь в Рим обычным гражданином и буду обычным путём добиваться должности консула, на меня накинутся все мои враги, которые, несмотря на все мои подвиги и достижения, не постесняются сфабриковать против меня какое-нибудь обвинение и, не гнушаясь никакими легальными средствами, постараются не допустить моего участия в выборах и застопорят мою карьеру. Я, вне всяких сомнений, справился бы с их нападками, но только при помощи не совсем конституционных методов, к которым мне вовсе не хотелось прибегать. Поэтому я вздохнул с облегчением, когда этот закон был принят. Теперь моё будущее было как будто обеспечено, и я считал, что, если останусь в живых — а по всему видно, что в том году при тех ужасных трудностях и опасностях, которые ожидали меня в Галлии, это было делом весьма проблематичным, — бояться мне будет нечего.

Помпей ещё только начал развивать свою деятельность, когда я получил известие от Лабиена, которое не оставляло никаких сомнений в том, что мои самые худшие опасения относительно Галлии сбываются.

Глава 12 ВЕЛИКОЕ ГАЛЛЬСКОЕ ВОССТАНИЕ


В начале года Лабиен прислал мне информацию, которая, хотя я отчасти был готов к чему-то подобному, буквально потрясла меня. В своём послании он приводил достаточно убедительные доказательства в пользу того, что Коммий, вождь атребатов, играл значительную роль в формировании всегалльской лиги, поставившей перед собой цель восстановить независимость Галлии и изгнать из страны всех римлян. Я знал, что Коммий — человек способный и с большими амбициями. Я обращался с ним как с другом и всегда старался вознаградить его за его ценные услуги. И не по причине неудовлетворённых претензий или недовольства личного порядка пошёл он теперь против меня. Он сделал это из патриотических побуждений, и если у него, так многим обязанного мне, они оказались столь сильными, то что говорить о других, гораздо менее его связанных со мной чувством благодарности. Лабиен пытался воздействовать на него грубо, с помощью угроз и давления. Пожалуй, это был единственный случай за всё время галльских войн, когда я отнёсся к Лабиену с порицанием. Сам я всегда, как из соображений чести, так и из врождённого благородства, выступаю против самой идеи террора по отношению к врагам, и мне казалось, что Лабиен хорошо знал об этом моём убеждении. Тем не менее он послал к Коммию, который не догадывался, что находится под подозрением, командира высокого ранга и нескольких центурионов с приказанием убить галльского вождя, как только начнутся переговоры. Римских центурионов не так часто используют в качестве убийц, и на тот раз им не удалось достаточно успешно выполнить свою задачу. Коммий был ранен и бежал. В результате он стал нашим непримиримым врагом, а слухи о попытке убить его стали убедительным доводом для многих галлов в пользу вступления в антиримскую партию. Более того, известия из Италии очень сильно взбодрили эту партию. Говорили, что беспорядки в Риме, вызванные гибелью Клодия, продлятся неизвестно сколько времени и что я задержусь на севере Италии до поздней весны. Однажды галлы уже застали римскую армию врасплох в отсутствие её главнокомандующего. Теперь, казалось, для этого появилась ещё более благоприятная возможность. Если я окажусь отрезанным от своих легионов, их боевая активность будет ослаблена, восстание распространится по всей стране, и нашу армию постигнет гибель либо от голода, либо на неё набросятся и разгромят превосходящие силы галлов.

В этом моём кратком изложении план галлов может показаться смутным, рассчитанным на случайность, скорее продуктом желаемого, нежели действительного. На деле же он был детально проработан и применён на практике со всей решительностью и весьма толково. Сигнал к всеобщему восстанию был дан карнутами, обитателями Центральной Галлии, которые в одном из своих городов, Кенабе, перебили всех римских торговцев и магистратов, остававшихся там на зиму. Сообщения об этом преступлении быстро распространились по всей стране. Например, уже вечером того дня, когда произошло кровопролитие, о нём знали в племени арвернов, находящихся и ста пятидесяти милях к югу от карнутов. Арверны были тогда и остаются по сию пору одним из самых могущественных племён в Галлии. Антиримскую партию в нём возглавлял юный Верцингеторикс, его отцом был вождь племени, чья власть широко распространялась по всей стране. Верцингеторикс мгновенно взял власть в свои руки и вскоре заручился поддержкой почти всех племён на юге, западе и в центре Галлии. Восстание охватит и север страны. Некоторые белгские племена, ослабленные и устрашённые нашими операциями предыдущею года, пока держали нейтралитет. Остальные готовы бы m к войне, и авторитетные вожди, среди которых был и Коммий, согласовывали действия отдельных племён между собой.

Наши силы располагались таким образом. В стране сенонов стоял Лабиен со своими четырьмя легионами. К юго-востоку, недалеко от него, среди лингонов располагались ещё два легиона. Стоянка двух других легионов находилась на территории треверов. В такой обстановке решиться на что-либо было чрезвычайно трудно для Лабиена, и, по-моему, он поступил правильно, не сдвинувшись с места. Наши легионы были в сравнительной безопасности там, где они тогда находились, и любое их продвижение — вперёд или назад, — любая ошибка или поспешность могли привести к новым осложнениям. Такое положение дел требовало присутствия в войсках их главнокомандующего, а я был отрезан от них горами, которые сами по себе считались в это время года непреодолимыми, а за ними ещё лежали многие мили вражеской территории. Так вышло, что изо всех сколько-нибудь серьёзных племён только эдуи и ремы оставались верными нам, однако, зная Галлию так, как знал её я, я был готов к тому, что даже эти племена могут тем или иным способом — с помощью ли взяток, или обещаний, или обманом — присоединиться к национальному движению. Восстание лишило меня почти всей галльской кавалерии, и теперь я был особенно рад, что сохранил несколько отрядов германской конницы у себя на службе. А враг тем временем захватил инициативу повсеместно. Их крупные силы, в основном кавалерия, очень быстро, по первому требованию руководства, могли собраться в любом нужном месте. В этот начальный период мы сильно страдали от недостатка продовольствия и от ужасного состояния дорог.

Я понял, что Верцингеторикс весьма разумно грозит нам в двух направлениях. Он наносил удары по нашим самым уязвимым позициям, и то, что он не колеблясь применил эту стратегию, убедило меня в том, что я имею дело с талантливым командиром. Было в его суждениях, по-видимому, историческое прозрение. Он понял, что единственным надёжным оплотом у нас в Галлии была Нарбонская провинция, первоначальное наше приобретение, расположенное на побережье и в долине реки Рона, окружённое Севеннами и Альпами. Именно с этой нашей крошечной и уже итализированной базы двинулись мы на север, сначала потихоньку, с осторожностью, потом в течение шести месяцев моего командования с такой скоростью, что захватили всю страну, от Средиземного моря до Атлантики и Рейна. И ещё он догадался о том, что так далеко продвинуться, сохраняя при этом видимость законности и регулярное снабжение нашей армии, нам удалось только благодаря тем дружественным отношениям с эдуями, которые я постоянно культивировал. Ещё в давние времена эдуи и арверны соперничали между собой за господствующее положение в Галлии. Теперь с помощью римлян эдуи заняли место незаслуженно высокое, если иметь в виду численность и возможности племени. Но я знал, что вопреки всему, что было сделано нами для эдуев, Думнорикс не единственный среди его соплеменников противился нашей власти; и не только я — Верцингеторикс тоже знал об этом и понимал, что, если бы ему удалось обособить эдуев, наша армия оказалась бы изолированной в центре страны, и тогда во всей Галлии не осталось бы племени, которое не было бы вовлечено в движение против нас.

У Верцингеторикса были основания считать, что на тот момент его собственной стране ничто не угрожало. Между провинцией и землями арвернов возвышался горный массив Севенн, покрытый снегами. Считалось, что эти горы непроходимы. Поэтому он подумал, что может оставить свою страну без прикрытия и пойти на север, к границам с эдуями. Ясно, что он хотел сначала встретиться с несколькими небольшими племенами в том регионе, которые ещё оставались верными нам, а потом соблазнить самих эдуев присоединиться к нему. В то же время он набрал большое войско из племён на юго-западе Галлии. Это войско двигалось по горному ущелью между Пиренеями и Севеннами прямо на нашу провинцию. Я никак не ожидал подобной дерзости ни от одного галла и поэтому оставил провинцию, не позаботившись как следует укрепить её.

Опасность или опасности стали совершенно очевидны и настоятельно требовали моего внимания. Мне необходимо было присоединиться к моей армии, спасти провинцию и защитить эдуев, но сделать всё это сразу казалось невозможным. Оставалось одно: как можно скорее приступить к решению первоочередных задач. Пока я всё это не сделаю, инициативы мне не видать.

Мне казалось, что начинать надо с провинции. Если её захватят, я не только потеряю основную свою базу, я потеряю репутацию полководца. Я представлял, какай паника началась бы в Риме в случае утраты или даже нашествия на эту богатую область, такое долгое время остававшуюся мирной. Почти наверняка поднимется движение за отстранение меня от командования, и, несомненно, Помпею предложат сыграть привычную для него роль воссоздателя спокойствия в этой отчаянной ситуации. Я не хотел, чтобы меня ставили на одну доску с Крассом, потерпевшим поражение в войне, и не хотел, чтобы моё завоевание Галлии приписали Помпею, как в своё время ему же досталась слава завоевателя Востока, которая, по сути дела, принадлежала Лукуллу. Так что в сопровождении небольшого кавалерийского отряда я направился в провинцию, стремительно продвигаясь по побережью Средиземного моря через Массилию в Нарбон. Там я нашёл всё население в тихой панике. За несколько дней мне удалось успокоить народ. Я собрал всех мужчин, способных держать оружие, в наиболее угрожаемом районе быстро соорудил линию укреплённых постов, а охрану западной и северной границ Нарбона возложил на достаточно энергичных и надёжных военачальников. Враг, проявив благоразумие, не решился атаковать нашу линию обороны. Если бы галлы пошли на это, результаты для них оказались бы весьма плачевными. Они как положено отступили и направились в Аквитанию и к Луаре. Больше Нарбонской провинции ничто не угрожало. Я выполнил свою первую задачу.

Теперь я призвал свои войска пойти ещё на одно дело. Я предложил им пересечь Севенны и вторгнуться в страну арвернов, которую, как мне было известно, оставили совсем без защиты. Существовало общее мнение, что в это время года не только армия с её обозом и тяжёлым снаряжением не способна перейти через эти горы, но и для небольшого, легко снаряженного отряда это было просто немыслимо. Но я заметил, что люди склонны называть «невозможным» то, что они либо не хотят делать, либо никогда всерьёз не пытались сделать. Наш переход через Севенны оказался тяжёлым, но он состоялся. Частенько солдатам приходилось разгребать снег глубиной в шесть футов; было очень холодно; нам не хватало еды, так как мы постарались как можно меньше взять груза с собой. Но в конце концов мы спустились в тёплую страну по ту сторону гор, нашли там много пищи и грабили всё подряд. Для арвернов наше появление явилось полной неожиданностью, поскольку они разделяли общее мнение о «невозможности» перехода через горы. Почти все мужчины ушли на север с Верцингеториксом, так что наш небольшой отряд кавалерии из провинции мог совершенно безнаказанно рыскать по всей стране, нанося ей убытки. Я предчувствовал, что преувеличенные слухи о нашем вторжении очень скоро дойдут до Верцингеторикса и ему придётся повернуть на юг, чтобы взять под защиту свой народ. Мне хотелось, чтобы он как можно дольше верил, что я остаюсь неотлучно при своём войске, занятом опустошением его страны, и я даже своим сказал, что уезжаю всего на несколько дней. А на самом деле я с небольшим отрядом отборной конницы снова перешёл Севенны и, не слезая с седла ни днём ни ночью, помчался на север. По пути я присоединил к своему эскорту контингент германской кавалерии и в таком сопровождении пересёк всю страну эдуев и, прежде чем у кого-либо возникло подозрение, что я нахожусь где-то поблизости, добрался до моих двух легионов, расположенных на территории лингонов. Скоро ко мне присоединились ещё два легиона из страны треверов, и во главе этих четырёх легионов я пустился на соединение с Лабиеном в страну сенонов. Только тут Верцингеторикс узнал, что меня нет в небольшом карательном отряде, который к тому же успел вернуться в провинцию.

Могу сказать, что у меня была причина быть довольным собой. Я спас провинцию, я добрался до моих легионов и объединил их, и теперь мне не страшна была встреча с любым галльским войском. Но всё равно хватало всяких других соображений, способных привести в уныние. Я вдруг уразумел, что мне, подобно какому-нибудь беглецу, пришлось под охраной немногочисленного отряда наёмников скакать по стране, о которой в своих отчётах сенату я писал как о стране, абсолютно покорной и лояльной нам. И я не мог довериться даже нашим старейшим друзьям, эдуям. Другие старые друзья, такие, например, как Коммий, наплевали на все те надежды, которые я связывал с ними, и на мою личную привязанность к ним. Они предпочли национальное движение, направленное на разрушение всего того, что я сделал за всё время моего пребывания в Галлии. Если это движение достигнет поставленных перед собой целей, страна снова подвергнется нашествию германцев из-за Рейна и народы Галлии (я хорошо узнал их) очень скоро станут политическими банкротами, а общественный порядок, который я старался установить в стране, рухнет. Да и сам я, если вынужден буду отступить, потерпев военное поражение или из-за голода в армии, потеряю всё — репутацию и полководца и политика. Так что, вместо того, чтобы через несколько лет оказаться опять избранным в консулат, я окажусь во власти моих врагов, которые вполне законным путём добьются изгнания для меня, а значит, бедности и изоляции. И я понял, что мне снова предстоит бороться за свою жизнь, за свою честь, за честь моей армии и за будущее, к которому я гак отчаянно стремился. И ещё я понял, что мне пропит стоят не только многочисленные враги, но и военное искусство, куда более изощрённое, чем всё, что встречалось на моём пути до этого. Многие из тех галлов, которые возглавили движение и поклялись разбить римлян, приобрели военную выучку или у меня лично, или у моих самых опытных командиров. Эти галлы знали всё о наших методах, они умели строить укреплённые лагеря и даже проводить операции по штурму крепостей. И особенно тяжело я переживал то, что они прекрасно понимали, насколько важны для нас поставки продовольствия, и то, с какими сложностями мы столкнёмся, если в этот весенний период нас отрежут от привычных источников снабжения, от которых мы всегда зависели. Знали галлы и о слабости моей кавалерии, и о том, что если мои войска в поисках пищи или ради грабежей разъедутся по разным районам, то они, имея такое большое преимущество в коннице, нанесут нам куда больший урон, нежели тот, на который могли рассчитывать, ввяжись они в заранее подготовленное сражение. Их лидер, Верцингеторикс, уже проявил себя не только смелым солдатом, но и умным, прозорливым военачальником. Я, кроме того, заметил, что он был превосходным дипломатом и принимал самые эффективные меры — от взяток до прямых угроз для включения всех племён, и особенно эдуев, в национальное движение. Он дольше, чем любой другой из известных мне галлов, был способен к энергичным действиям и поступал безжалостно с теми, кто не отличался храбростью или не подчинялся его воле. Те немногие галлы, что приходили к нам с известиями о его передвижениях или осмеливались как-либо ещё сотрудничать с нами, почти все стали жертвами и живыми памятниками его свирепости. У некоторых из них вырвали глаза, другим отрубали уши, руки и ноги. Было дикостью так поступать с непокорными, но это приносило свои плоды. Приказы Верцингеторикса исполнялись неукоснительно. Я и сам иногда пользовался его методами, и в начале нашей борьбы, от исхода которой зависело всё, я дал моим солдатам свободы больше, чем когда-либо прежде. Я понимал, что основную часть кампании того года они будут испытывать невыносимое напряжение, и в часы передышки позволял им предаваться таким страстишкам, как алчность, жестокость и похоть, свойственные почти всем мужчинам и проявляющиеся с особой силой после долгого подчинения суровым требованиям дисциплины, после тяжких и опасных испытаний. Как это ни парадоксально, армия служит для наведения или поддержания порядка, и если эта задача сама по себе лёгкая, то и армия (за исключением тех случаев, когда командующий армией или некомпетентен, или просто безнравственный человек) являет собой пример порядка и сдержанности. Но когда предательские, неведомые силы ставят под угрозу само её существование и честь, тогда именно лучшие качества могут подтолкнуть армию к эксцессам. Я сам преклоняюсь перед приличиями, но, сражаясь за собственную жизнь, ни сохранять их, ни вспоминать о них не стоит. Так что, повстречавшись со смертельной опасностью в Галлии, я готов был использовать те же жестокие меры, которыми пользовался мой враг, хотя подобная дикость никогда не захлёстывала меня спонтанно. Варваризм мой был, как правило, сознательным актом, и я всегда рад являть милосердие и умеренность, если это давало мне хотя бы небольшое, но реальное преимущество.

На протяжении того года Верцингеторикс ставил меня перед всё новыми проблемами: стоило мне одержать победу, он тут же ухитрялся обернуть её в свою пользу. Я питал надежду, что, узнав, что я сумел собрать воедино свои легионы и пересечь с ними всю Галлию, он, отдавая должное высокому моральному духу и энтузиазму, несомненно внушённых им своим воинам, повернёт все свои войска против нас. Так поступило бы большинство галлов, но он был слишком умён, чтобы действовать по первому побуждению. Вместо того чтобы пойти на нас, он снова покинул свою страну и взял курс на эдуйскую границу. Здесь он привлёк на свою сторону большое и могущественное племя битуригов, а затем напал на город бойев, которые, после того как я пощадил их, разгромив гельветов, оставались нашими союзниками. И опять умный Верцингеторикс поставил меня перед дилеммой. Он знал, что в это время года (была ещё зима) римляне никогда не выходят на поле битвы. Очень трудны дороги, и с поставками бывали перебои. Если я решусь пойти на помощь бойям, то подвергну серьёзным испытаниям и себя, и свою армию. А если я и пальцем не пошевелю, чтобы выручить из беды своих друзей и союзников, галлы окончательно потеряют доверие ко мне и у меня не останется ни друзей, ни союзников. И я решил, что лучше уж пойду на любой риск, чем позволю считать себя способным бросить друзей в несчастье.

С восемью легионами я отправился в страну битуригои и бойев. Некоторые племена подчинились моим предписаниям и прислали к нам обозы с продовольствием, но большинство из них перехватили банды националистов или обыкновенных грабителей, внезапно возникших по всей стране. И нам пришлось жить за счёт местного населения, что в большинстве случаев было вполне оправданно. Так, например, у нас на пути стоял Кенаб, город карнутов, в котором избиением наших торговцев и служащих началось восстание галлов. Мы подошли к городу, когда его население ещё не было готово к обороне. Жители города не сомневались, что смогут воспользоваться мостом через Луару, и попытались ночью бежать на другой берег реки. Но я это предвидел и держал два легиона наготове в течение всей ночи. Солдаты ворвались в город, как только узнали о попытке жителей бежать за реку. Подобные ночные штурмы бывают обычно куда более ужасными и дикими, чем дневные. И среди горящих зданий на узких улочках Кенаба очень немногим из его обитателей посчастливилось уцелеть. Весь город был разрушен, а все его богатства и пленных я отдал своим солдатам. В самом начале той кампании многие ворчали на слишком раннее её начало и на недостаток продовольствия. После этого штурма и остальную часть того года люди страдали от почти невыносимых лишений, но жалоб больше не было.

После разграбления Кенаба все попадавшиеся нам по пути города предпочитали сразу капитулировать, сдавать нам своё оружие, а главное, отдавали то, в чём я больше всего нуждался, — лошадей. Теперь уже Верцингеторикс оказался перед той же дилеммой, перед которой раньше он поставил меня. Если он хотел сохранить союзников, то должен был дать хоть одно настоящее сражение. Поэтому Верцингеторикс оставил в покое бойев и попытался освободить один из осаждённых нами городов. С помощью короткого налёта его всадники обратили в бегство то, что оставалось от моей галльской конницы, но, когда я увидел, что мои галлы развернулись и вовсю удирают с поля боя, я направил в бой четыреста германцев-кавалеристов, которых всё время держал при себе с самого начала кампании. Это был решающий момент. Во всяком случае, кавалерия Верцингеторикса во много раз превосходила мою; но я не мог показать, что его превосходство настолько абсолютно, что только в сражении пехоты я мог надеяться на успех. А от этого сражения он наверняка уклонился бы. К моему счастью, германцы сделали всё, что только можно было от них ожидать. Это отборное войско атаковало противника со всей присущей этой нации яростью. Должно быть, Верцингеториксу горько было видеть, как подалась назад его собственная кавалерия. Он-то надеялся, что именно этого рода войск мне крайне недостаёт и восставшие смогут держать под контролем всю территорию Галлии, кроме тех районов, где непосредственно будут расположены мои легионы в то или иное время. Теперь Верцингеторикс убедился, что не может целиком полагаться на своё численное превосходство. Правда, это превосходство было просто чудовищное. Мои четыреста германцев не могли находиться сразу везде, и хотя я использовал их в особых случаях, к охране коммуникаций или для обеспечения снабжения армии не допускал.

Верцингеторикс мгновенно и совершенно точно оценил сложившуюся ситуацию. На военном совете он предложил весьма дерзкий и оригинальный план действий, который, если бы его выполнили до конца, мог заставить меня отступить за Альпы, пусть даже на время, в результате чего оказались бы утрачены и все мои преимущества, и слава одержанных мною побед. Его предложение состояло в том, чтобы по пути моего следования не только все склады и амбары, но и все города сжигать дотла. Таким образом, объяснил он, армия противника будет полностью лишена провианта. Нам пришлось бы либо умирать с голоду, либо рассеять наши войска по таким обширным территориям, что они стали бы лёгкой добычей для мятежников, обладающих превосходством как в численности, так и в маневренности. Галлы, проявив решимость, которой я никак не ожидал от них, приняли его план. Я ещё помню охватившее меня чувство ужаса, когда через день-другой после успеха нашей кавалерии я увидел всюду вокруг нас клубы дыма, поднимавшегося в воздух. Битуриги, процветающий народ страны, занимавший самые плодородные земли Галлии, умышленно разрушали всё, что было в пределах досягаемости моих воинов. Логика рассуждений Верцингеторикса была безукоризненной: совершенно очевидно, что разрушенные города и деревни можно восстановить, а вот свободу, пока римская армия остаётся среди них, не вернуть никогда.

Сам я в это время был на пути к Аварику, самому крупному и богатому городу битуригов и, пожалуй, самому прекрасному городу в Галлии. Захватив его, я надеялся не только снова подчинить себе эту страну, но и добыть достаточное количество провианта, чтобы преодолеть возникшие у нас затруднения. Позднее я узнал, что Верцингеторикс хотел разрушить и этот великолепный, знаменитый город. Однако битуриги уговаривали его пощадить город, напирая на то, что он хорошо расположен и надёжно защищён. Верцингеторикс в конечном счёте поддался на их уговоры и совершил ошибку. Действительно, оказалось очень трудным делом захватить этот город и благодаря его расположению, и искусной и решительном обороне, что не только удивило, но и встревожило меня. Мои солдаты никогда прежде не подвергались таким испытаниям, как в те дни зимней осады Аварика. Сам я тогда едва ли спал вообще, потому что и днём и ночью шли непрерывные работы на насыпях и осадных башнях, в то время как патрули должны были бдительно следить за тем, чтобы нас не атаковали основные войска Верцингеторикса, всё время державшиеся неподалёку от нас и перехватывавшие те немногие обозы с продовольствием, которые по моему настоятельному требованию посылали нам эдуи и бойи.

Однажды Верцингеторикс по-настоящему предложил нам сразиться с ним, и мои солдаты громко требовали, чтобы я вёл их против него. Они мёрзли, выбились из сил, впали в отчаяние и рвались в бой, чтобы избавиться от каждодневной, утомительной работы и, победив, разом покончить со всем этим. Я повёл армию к позициям, которые выбрал Верцингеторикс, и, несмотря на недовольство моих солдат, чуть было не вылившееся в мятеж, отвёл их назад. Мои солдаты прекрасно подготовлены для того, чтобы одолеть и болота и холмы на другой стороне реки; но я заметил не только сложности ландшафта, но и искусство, с которым Верцингеторикс расположил свои войска: они готовы были с фланга атаковать любую группу наших солдат, если бы те попытались пересечь болото. В бою я обычно рисковал больше, чем любой другой полководец, но тут я не должен был идти на риск. Поражение в том бою означало полный крах всего, а победа необязательно закончила бы войну. Мои воины были в ярости, как бывало всегда, когда им казалось, что я недостаточно доверяю им. Но позже я объяснил им обстановку и даже предложил (хотя заранее знал, что они отвергнут моё предложение) отказаться от осады Аварика, раз уж я подверг их таким жестоким испытаниям. Солдаты не замедлили втолковать мне, что скорее умрут от голода и холода, чем бросят незаконченным начатое, и что они ещё покажут этим галлам, чем чревато избиение наших сограждан и сопротивление римской армии.

Осада этого города оказалась самой трудной из всех, которые я когда-либо предпринимал. Если бы она продлилась ещё немного, мы проиграли бы всю войну, потому что к моменту последней атаки на город мои люди оказались на грани голодной смерти, и, хотя они сохраняли невероятную, свирепую решимость, я видел, что физические силы покидают их. Я дал сигнал к штурму в такой дождливый день и в такой час, когда противник никак не ожидал атаки с нашей стороны. Мои солдаты рванулись в атаку словно дикие звери, но при этом строго следовали моим указаниям и вели бой по всему периметру крепостных стен до того, как спуститься в город, где поначалу противник собирался биться до конца. Но когда враги обнаружили, что окружены со всех сторон, в их рядах началась паника, люди побросали оружие и попытались, пока оставалось время, скрыться. В Аварике жило сорок тысяч жителей, а спастись смогли всего восемьсот человек. Остальные — мужчины, женщины, дети — были перебиты нашими солдатами, которых так озлобили собственные страдания, что они забыли даже думать о деньгах, которые могли бы выручить за пленных. В Аварике мы обнаружили запасы продовольствия, но перед нами встала проблема — как избавиться от трупов.

Глава 13 РЕШАЮЩИЙ МОМЕНТ


Я рассчитывал, что наш успех в Аварике и вести о кровопролитии в нём могут отторгнуть часть сторонников Верцингеторикса от него и тем самым облегчить мою задачу. На деле же получилось обратное: наша победа добавила авторитета Верцингеториксу. Вспомнили о том, что он-то как раз предлагал разрушить и покинуть Аварию И наш успех говорил скорее в пользу его мудрости, а не наших воинских способностей. Более того, к тому времени его агенты наводнили всю страну и вели активную работу. Коммий собрал лигу белгских племён; вооружились племена и под Парижем; из Аквитании и с берегов Атлантики тоже доходили сведения о передвижении войск. Особенно тревожился я за эдуев, за их верность мне. Они не оказали мне той поддержки, которую я просил у них во время осады Аварика, а их лидеры, я знал об этом, постоянно подвергались нажиму, или их сманивали взятками служившие у Верцингеторикса их же друзья, которые уговаривали эдуев присоединиться к национальному движению.

Необходимость заботиться об эдуях очень мешала мне в то время. Почти сразу после захвата Аварика мне пришлось вместо того, чтобы дальше развивать успех, самому нанести визит в их страну и улаживать ссоры вождей. Во время моего пребывания там я с горечью убедился, что не осталось ни одного эдуя — а возможно, и ни одного галла, — на кого можно было бы положиться. Старым Дивитиак умер, а разделявших его взгляды эдуев было совсем мало, и они не имели нужного влияния в племени. Из двух предложенных кандидатов в верховные вожди ни один не разделял до конца позиции Рима, и мне пришлось положиться на удачу и поддержать того, у которого было больше законных оснований на это. Я потребовал у него конников, пехотинцев и продовольствие для моей армии и покидал страну эдуев с дурными предчувствиями. Но мои самые чёрные опасения ещё не свершились.

Я намеренно пошёл на риск, который, как я считаю, был оправдан сложившимися обстоятельствами, но который чуть не закончился полным разгромом моих войск. Мне казалось, что при таком скоплении вооружённых мятежников на севере Галлии наше положение может стать совсем безнадёжным, если армии восставших вокруг Парижа будут усилены белгскими войсками с Коммием во главе и другими взбунтовавшимися племенами. И в то же время я должен был постоянно держать под присмотром Верцингеторикса и арвернов и, что казалось самым важным, сохранять постоянную связь с Нарбонской провинцией. По всей стране, в любом её регионе противник имел огромное численное преимущество над нами, и всё же стало необходимым разделить нашу армию на две части. Я отправил Лабиена с четырьмя легионами на север, в окрестности Парижа, а сам с шестью легионами пошёл прямо на Герговию, столицу арвернов. Прежде всего я хотел разделаться с Верцингеториксом (и тем самым спасти провинцию), а потом, соединившись снова с Лабиеном, покорить оставшуюся часть страны.

На пути в Герговию кавалерия Верцингеторикса перехватывала наши обозы и строила всяческие препоны, которые мне удавалось преодолевать. Когда мы подошли к группе холмов, на которых располагался город, я сразу понял, что штурмом его не возьмёшь, и решил вести планомерную осаду. Однако Верцингеторикс прекрасно использовал не только отличное для обороны расположение города, но и своё численное превосходство. Очень скоро мне стало ясно, что моих шести легионов совсем недостаточно для проведения необходимых работ по подготовке осады Герговии. А тут ещё мои разведчики доложили мне, что эдуи готовы восстать. Я не мог позволить себе потратить остаток лета на сомнительную операцию по осаде города и понял: какими бы серьёзными последствиями ни отозвалось это на моей карьере, я должен отступить. Но перед этим я решил всё же напасть на Герговию, что, хотя и закончилось неудачей, могло бы, если бы мне повезло немного больше, стать сегодня самым ярким воспоминанием о блистательном успехе. Моей целью стало нанести поражение галлам для того, чтобы моё последующее отступление выглядело более пристойно. При этом я не исключал возможности, если судьба будет благосклонна к нам, взять город. Используя различные уловки, в том числе переодевание моих обозников в форму регулярных войск, я заставил Верцингеторикса сосредоточить почти все его основные силы в одном из самых слабых секторов обороны, внушив ему, что именно там я и собираюсь атаковать. А сам в это время держал большую часть своих легионов под прикрытием стен города на противоположной его стороне. Они неожиданно начали штурм, разгромили лагеря и оборонительные сооружения под внутренними стенами города и нанесли значительный урон не ожидавшему нападения противнику. Этот участок укреплений оказался практически не защищён, так как Верцингеторикс отвёл почти всех своих людей на другую сторону города. Но на кромки стен взобрались женщины, которые, как мне потом рассказывали, вели себя довольно странно. Они, конечно, слышали о кровопролитии в Аварике и не могли не бояться нас. Крича и стеная от ужаса, многие из них вызывающе оголяли груди, а некоторые спускались со стен и предлагали себя на потеху любому легионеру. Но солдаты тогда были больше заинтересованы перспективой прославиться и взять побольше добра, чем удовлетворением своих похотей. Они тоже помнили, что произошло в Аварике, и поверили в свою непобедимость. Некоторые из них уже взобрались на стены внутренних укреплений, и, если бы у нас оказалось ещё полчаса, мы справились бы с жалкой обороной и, возможно, овладели бы Герговией и разбили бы Верцингеторикса там же и в тот же час. Но Верцингеторикс очень быстро пошёл в контратаку. Мне скоро доложили, что его основные силы спешат на выручку, и я понял, что нам остаётся только удовлетвориться достигнутым. Я приказал трубить сигнал к отступлению и вместе с десятым и частью тринадцатого легионов приготовился оказать помощь тем, кому она может понадобиться при отходе. Получилось так, что некоторые легионеры не услышали звуков трубы, другие же отказались подчиняться приказам военачальников — так уверены они были в том, что город уже в наших руках. Если бы их азарт привёл к успеху, мне пришлось бы похвалить их, однако за свой отказ подчиниться солдаты сами себя наказали. Очень скоро они были окружены — в очень невыгодной для себя позиции — превосходящими силами противника, и им совсем нелегко оказалось пробиться обратно и спуститься с холма под защиту легионов, которыми командовал я. В той битве я потерял убитыми семьсот человек, среди них не менее сорока шести центурионов. Это был единственный случай, когда войска под моим командованием потерпели поражение в Галлии, и я потерял тогда убитыми больше, чем когда-либо ещё в этой стране. Я уже знал, как будет раздуто значение этой победы галлов не только в самой Галлии, но и в Риме, где мои враги поспешат с предложением отозвать меня ещё до того, как я сдам свои легионы противнику, подобно Крассу. Но в тот момент самым важным для меня являлось моральное состояние армии. Я обратился к своим войскам и особо подчеркнул, что мы многих потеряли не из-за превосходства противника, а из-за нарушений дисциплины. Я поздравил их с тем, что они продемонстрировали высокие моральные качества в начале схватки, и напомнил им, что ни один солдат, каким бы отличным он ни был, не может противостоять одновременно и превосходящему его противнику, и тяжёлым условиям боя. Я сказал им, чтобы они знали, из-за чего, несмотря на их протесты, я не повёл их против армии Верцингеторикса возле Аварика. Я видел, что воины потрясены понесённым поражением, но большинство из них желали отомстить за него. Поэтому, выбрав исключительно выгодную позицию для битвы, я построил войска в боевые порядки, бросая вызов Верцингеториксу, чтобы он вступил в состязание с моей армией всеми имеющимися в его распоряжении силами. Но, как я и предполагал, Верцингеторикс был слишком умён, чтобы пойти на это. Он уже одержал сенсационную победу, вести о которой его агенты разнесут по всей стране, и, должно быть, догадался, что мне придётся отступать. Конечно, Верцингеторикс рассчитывал атаковать мои войска в неблагоприятных для них условиях, когда армия будет на марше, а не ввязываться в битву на местности, специально для этого выбранной мною. Когда же до него дошли долгожданные новости от эдуев, он, по-видимому, решил, что уже выиграл войну. И действительно, непредвзятый наблюдатель вполне мог сделать вывод, что фортуна на стороне повстанцев.

Ещё до битвы в Герговии большая группа высокопоставленных эдуев попыталась вовлечь всю свою страну в войну против нас. Мне тогда удалось расстроить их планы, но я не питал иллюзий по поводу того, что может произойти, если в скором времени мы не одержим крупной победы. Однако моя попытка сделать это окончилась плачевно, и тогда случилось неизбежное: эдуи со всеми зависимыми от них племенами влились в общенациональное движение. Их лидеры действовали энергично. Два эдуя, которые раньше успешно служили в моей армии, став во главе отряда, мгновенно овладели одним из укреплённых пунктов в их стране на берегу Луары, где содержались заложники со всей Галлии, множество лошадей для создания собственной конницы, а на складах хранилось военное снаряжение и большая часть моего собственного имущества. Они перебили всех горожан-римлян, похитили заложников и всё, что не смогли унести, уничтожили. В то же время по всем берегам Луары эдуи установили посты из самых сильных своих подразделений и, чтобы я не мог переправиться через реку, разрушили все мосты. Река вздулась от тающих снегов, и местные жители говорили, что её невозможно перейти вброд. А тем временем за рекой, далеко на севере, Лабиен с четырьмя легионами имел дело с сильно превосходящими силами противника.

Это было самое тревожное время. Кое-кто из моих военачальников оказался настолько подавлен свалившимися на нас бедами, что видел единственный шанс к спасению в возвращении на юг, в нашу провинцию. Я, ни секунды не колеблясь, отверг это предложение. Лабиен и его четыре легиона находились на севере, и не в моих привычках было оставлять без поддержки своих друзей и солдат. И хорош бы я стал, если бы во главе шести легионов, одолев опасные тропы Севенн, спасся бегством. И, как это не раз уже бывало, я решил, что нам лучше всего так быстро продвигаться вперёд, как нашим врагам и не снилось. И мы шли на север к Луаре дни и ночи и оказались на реке раньше, чем эдуи успели собрать там войска. Нам удалось обнаружить нечто вроде брода, и я использовал конницу в качестве запруды из лошадей и людей, чтобы перекрыть сильное течение. Плотным строем они перегородили реку вверху, пока пехота, держа оружие над головой, переходила на другой берег ниже по течению. Вода часто доходила солдатам до самых плеч. Но мы переправились через реку, не потеряв при этом ни одного человека, и двинулись дальше, на соединение с армией Лабиена, который в это время одолевал не меньшие трудности. Вести о моём поражении в Герговии и о восстании эдуев докатились до племён, против которых сражался Лабиен. И почти все решили, что я не пойду за Луару, а отступлю на юг, в Нарбонскую провинцию, оставив свою северную армию на произвол судьбы. Лабиен знал меня лучше других, но он оказался окружённым врагами, чья численность и уверенность в победе росли с каждым днём. Он мастерски оторвался от противника, одержал победу в большом сражении и сумел присоединиться ко мне в северной части Луары, полностью сохранив своё войско.

И снова все мои десять легионов сошлись вместе. Я опять готов был сразиться в генеральной битве с любой армией галлов. Но теперь-то я хорошо знал, что галлы не из тех, кто ошибается и делает то, чего я от них хочу. Инициатива вот уже в который раз перешла в руки Верцингеторикса, и он очень разумно использовал её. Его положение в глазах галлов усилилось, как никогда. Эдуи сразу же после присоединения к движению потребовали себе лидерства в войсках на основании собственной мощи и влияния. Но галльское собрание (кстати, действующее на принципах, которые я нашёл наиболее подходящими для правления в этой стране) большинством голосов утвердило Верцингеторикса на посту главнокомандующего. Эдуи, привыкшие под моим покровительством играть ведущую роль в Галлии, были раздражены, но подчинились, состроив хорошую мину при плохой игре. А сам Верцингеторикс тем временем воспользовался своей необычайно возросшей властью. Все дороги оказались в его руках. Я был отрезан и от провинции, и от Италии. Письма из Рима доставляли мне окольными путями, но они появлялись редко и с большим опозданием. И отнюдь не радовали меня. Оказалось, что мои враги давно с полной уверенностью предсказывали, что, если даже я избегу разгрома, дело всё равно закончится позорным отступлением и от моих завоеваний, которыми все так хвастались, ровным счётом ничего не останется. Они ещё громче требовали отозвать меня. Были и такие суждения, что положение можно поправить, если в это вмешается величайший римский полководец Помпей. И я знал, каким елеем на душу Помпея проливались подобные речи. Я видел, что на кон поставлена моя репутация и полководца и политика и всё должно было решиться ещё до окончания того сезона. Больше всего меня угнетало сознание того, что мои враги правы и моё положение действительно ужасно. Единственно, где я мог маневрировать, чувствуя себя в полной безопасности, была территория двух лояльных мне племён — ремов и лингонов, но мне недоставало кавалерии, провизии, и я не мог навязать свой курс войны Верцингеториксу, пока он придерживался своей тактики перехвата моих обозов и избегал генерального сражения. Несколько недель я провёл у берегов Рейна и потратил бешеные деньги, набирая наёмников-кавалеристов из германцев. Без них любое моё продвижение становилось очень опасным, а Верцингеторикс, без конца атакуя границы нашей провинции, всё время провоцировал меня на выступление. Он понимал, что если завоюет провинцию, я буду полностью дискредитирован, а он в свою очередь получит возможность диктовать римскому сенату любые условия.

Так что, не набрав ещё столько кавалеристов, сколько мне хотелось, я вынужден был отправиться на юг, в страну секванов, где когда-то проходили мои первые сражения. Я должен был взять под защиту провинцию. И вот впервые мне пришлось делать то, что хотел от меня враг, а не я сам навязывал ему свою волю.

Отправляясь на юг, я не собирался отказываться от всех своих завоеваний — если была хотя бы малейшая возможность не делать этого. Я ещё надеялся перехватить инициативу. Но галлы могли подумать, что мы, посчитав наше положение безнадёжным, оставляем их страну, озабоченные лишь одним — как спасти свою шкуру. И сам Верцингеторикс, должно быть, склонялся к этой мысли, иначе не совершил бы ошибки, которая оказалась роковой для него: он не послал бы всю свою кавалерию против нас, когда мы были на марше. Вместо того чтобы продолжать оправдавшую себя политику перехвата наших обозов и уничтожение отставших солдат, он, видимо слишком поверив в себя, решил разгромить нашу армию и прославиться таким образом на века. Верцингеторикс, несомненно, слышал о том, как конница парфян расправилась с легионами Красса. Так почему бы ему с его галлами не повторить этого? Сложись обстоятельства иначе, и его план мог бы завершиться успехом. Однако у него была ложная информация о моей кавалерии, и он и мысли не допускал, что мои солдаты в корне отличаются от неопытных солдат Красса.

Мы выдержали действительно тяжелейший бой. Галлы были полны веры в свои силы, и, как я узнал потом, все дали клятву не показываться на глаза жене и детям, пока дважды не проскачут сквозь нашу колонну. Если бы они сдержали своё слово, женщинам Галлии пришлось бы влачить жизнь в одиночестве ещё несколько лет. Их воинственные мужья атаковали нас тремя отрядами с фронта и на обоих флангах. Они наверняка рассчитывали рассечь нашу длинную, рассредоточенную на марше колонну, но сильно обманулись в своих ожиданиях. Мои легионеры быстро перестроились в каре с обозом в центре его. Моя собственная кавалерия, состоявшая из нескольких галльских подразделений из северо-восточных племён и большого количества германцев, мужественно встретила атаку многочисленной конницы врага. Их ободряла непосредственная поддержка наших легионов, в то время как огромная армия пехотинцев Верцингеторикса в полной боевой готовности держалась в отдалении и не принимала никакого участия в битве. А я, стоило мне заметить какие-либо затруднения у моих кавалеристов, тут же отряжал им в помощь несколько когорт. Только в многочасовых сражениях, рассчитанных буквально на измор, кавалерия может сравниться с первоклассной пехотой. А пока раз за разом наши когорты отбрасывали тучами нападавших на них галльских конников. Наконец несколько отрядов германцев на нашем правом фланге пробились на вершину холма. Оттуда они сбросили врага прямо в ряды пехотинцев Верцингеторикса. И я понял, что битва нами выиграна. Это случилось незадолго до того, как ещё два соединения вражеских войск были разбиты и обратились в бегство. Настал момент безумного ликования для меня и моих воинов. Пережитое в такие мгновения напоминает мне о некоторых боксёрских боях, которые я наблюдал не раз, когда оба бойца примерно равны между собой или один чуть сильнее другого (он-то, как правило, и проигрывает). И вот одному из них стоит только на мгновение, на какую-то долю секунды отвести в сторону глаза, рассредоточиться, расслабиться — и для него всё потеряно. Его соперник верит, что победит, и побеждает. Такие чувства обуревали меня, когда я наблюдал за беспорядочным отступлением конницы Верцингеторикса. Я понял, что его подвела чисто человеческая черта — тщеславие, и моё ликование сникло. Теперь мне уже можно было не думать о спасении провинции и своей репутации, и все мои мысли сосредоточились на задаче добить врага на поле боя. Если бы Верцингеторикс решился продолжить сражение, бросив в бой пехоту, я сразу же повёл бы свои легионы против него, и в исходе сражения можно было бы не сомневаться. Однако Верцингеторикс разобрался в ситуации не хуже меня. Он тут же отдал приказ об отступлении, и остаток дня мы преследовали их, уничтожив что-то около трёх тысяч солдат из его арьергарда.

На следующий день он укрылся за стенами города-крепости Алезии, снова поставив передо мной нелёгкую задачу, но на этот раз она не казалась мне неразрешимой. Крепость казалась неприступной, но со мной были мои десять легионов, полные решимости захватить город. Осадные работы растянулись на десять миль в окружности, и на ранней их стадии Верцингеторикс предпринял ещё одну попытку силами своей кавалерии уничтожить нас. И опять-таки благодаря в основном мужеству и стойкости моих германцев мы одержали победу и здесь. Но мы ещё не укрепили наши позиции окончательно, и у галла оставались развязанными руки. Я больше всего боялся, что Верцингеторикс, наплевав на свою пехоту, оставит её в городе, а сам со своей кавалерией ускользнёт от меня. С точки зрения стратегии ему именно так и надо было поступить, но он оказался либо слишком благороден, чтобы бросить свою армию, либо был убеждён, что принятые им меры обеспечат ему успех. С восемьюдесятью тысячами отборного войска он остался в городе, отправив остальных ночью по ущелью, проходившему вдоль наших позиций, с заданием возвратиться в их собственные племена и поднять на борьбу всех мужчин Галлии, способных держать оружие в руках. Расчёт был на то, что вновь собранные войска двинутся прямо к Алезии и наша армия из осаждающей превратится в осаждённую. В результате мы, зажатые между Верцингеториксом, защищавшим город, и пришедшей ему на помощь армией галлов, будем, как он надеялся, окончательно разгромлены.

Мне стало известно, что, несмотря на трудности со сборами, галлы могут выставить против нас примерно полмиллиона человек. Я знал также, что у них кроме самого Верцингеторикса было немало отличных военачальников — Коммий, например, или кое-кто из эдуев, раньше состоявших на службе в моей армии. Но я был уверен, что если мы будем решительны и хорошо потрудимся, то одержим одну из величайших побед. И эту мою уверенность разделяла со мной вся армия. Мне редко когда — а возможно, больше никогда — приходилось видеть, чтобы люди работали с таким упорством и так весело. А объем проделанной работы казался просто чудовищным. Мы уже достраивали внешнюю линию укреплений в четырнадцать миль в окружности, отделявшую нас от огромного поля, со стороны которого ожидалось наступление гигантской орды галлов, спешивших на выручку Верцингеториксу. Нам предстояло воевать на две стороны: против города и против новой армии галлов. Поэтому строились исключительно мощные осадная и оборонительная линии, а пространство перед каждой из них изобиловало самыми разными ловушками и западнями. Мамурра, мой префект[255], проявил необычайную изобретательность, и солдаты с удовольствием воплощали в жизнь его проекты, давая всем его изобретениям различные названия.

Галлы, как правило, не бывают хорошими организаторами. Поэтому и предоставили нам время, чтобы завершить сооружение укреплений, а гарнизон Алезии тем временем качал испытывать недостаток продовольствия. Верцингеторикс решил эту проблему со свойственной ему жестокостью. Как-то днём мы увидели, что ворота города открылись и из них медленно и неохотно потянулась процессия людей. Это были старики, женщины и дети — все, кто не мог принимать участия в войне. Я смотрел, как они спустились с холма и приблизились к нашим заслонам. Там галлы остановились, раскинув руки и умоляя взять их в качестве рабов, чтобы они могли хоть что-нибудь поесть. Я отдал строжайший приказ ни одного из них — даже самых красивых девушек и юношей — не допускать в наши траншеи: нам тоже приходилось беречь съестные припасы. Более того, я считал, что голодная смерть этих несчастных, прямо здесь у городских стен, сломит характер защитников Алезии и заставит их сдаться. И вот что случилось на самом деле. Несколько дней эти несчастные ещё возносили к небу свои мольбы, но потом, по мере того как они слабели, большинство из них, подобно животным, принялись искать укромного места, где можно было бы умереть. Их наконец пожалели, но это обернулось для них, возможно, ещё более тяжёлой и страшной судьбой. Как я узнал потом, в городе прошло предложение: неспособных сражаться людей по мере необходимости убивать, как убивают животных, чтобы их мясом поддержать силы воинов. Таким отчаянным и несгибаемым духом были проникнуты эти патриоты — галлы.

Думаю, большинство этих изгоев умерли от голода задолго до появления огромного вспомогательного войска. Галлы соблюдали удобные для управления пропорции в своём войске. У них было восемь тысяч конников и около четверти миллиона пехоты. Громадную армию возглавляли Коммий и опытные военачальники из арвернов и эдуев. Совместно с защитниками города они провели три полновесные атаки против нас. Я и сейчас вижу эти атаки во всех подробностях. Вспоминаю, как в первый же день наша германская конница после многочасового сражения снова смогла склонить чашу весов в нашу пользу. Потом, помню, последовала ночная атака на наши укрепления, при этом мои бойцы проявили стойкость и храбрость, особенно отличились тогда Требоний и Марк Антоний (прекрасный солдат, когда трезв). И особенно часто приходит мне на память точное и строго взвешенное решение, принятое в последний день нашего сражения. В той битве почти все мои подчинённые до последнего обозника сражались не на жизнь, а на смерть. Мне всё время приходилось задействовать оставленный резерв, посылая его в места, где над нами нависала особенно грозная опасность. Галлы бились отчаянно, и бывали мгновения, когда мои солдаты, казалось, готовы были отступить. Но с этим скоро было покончено. В одном месте Лабиен восстановил пошатнувшееся положение, в другом я сам ввёл в бой последние резервы и в контратаке наголову разбил брошенное против нас из города Верцингеториксом войско. Затем я со всеми легионерами, которых мне удалось собрать, поскакал туда, где Лабиен продолжал удерживать свои позиции, и в то же время направил кавалерию в атаку против вспомогательного войска у нас в тылу, за внешними оборонительными сооружениями. Солдаты почувствовали, что победа близка, и бились с удвоенной яростью. Мы убивали до тех пор, пока у нас не иссякли силы. Остатки армии, шедшей на помощь осаждённым галлам, рассеялись как дым. А ещё через день сдались Верцингеторикс и гарнизон крепости.

Пленных арвернов и эдуев я отставил в сторону. Эти племена причинили мне вреда больше всех других и вели себя до последней степени предательски. Но на войне, как и в политике, справедливость зачастую уступает место выгоде. Мы должны были либо истребить эти два мощнейших племени, либо пойти с ними на примирение. Я в полном согласии со своей натурой и с интересами страны выбрал второе. Так что, распорядившись должным образом о судьбе заложников, двадцать тысяч человек из этих двух племён я оставил, и в будущем это сыграло нам на руку. Всех остальных пленников я отдал в полное распоряжение моим солдатам. Каждый получил по крайней мере одного заложника в своё пользование — хозяин мог оставить его служить себе или продать его на рынке рабов. Я пощадил большинство вождей, потому что понимал, что только благодаря их влиянию смогу восстановить свою власть над страной. Что касается самого Верцингеторикса, хотя галл и был прекрасным и многообещающим солдатом, он оставался нашим непримиримым врагом. Я буду держать его в цепях до тех пор, пока он не предстанет перед римлянами на моём триумфе, после чего его задушат, как задушили в своё время Югурту и других смертельных врагов римского народа.

После того как донесения об этих моих операциях были получены в Риме, там в значительной мере поменялись и чувства и отношения. Сенат декретировал в мою честь благодарственные молебствия, которые продолжались двадцать дней.

Глава 14 ГАЛЛИЯ УМИРОТВОРЕНА


Победа при Алезии оказалась решающей, но до мира в Галлии было ещё далеко, и снова я остался на зиму за Альпами, хотя, как постоянно извещали меня Бальб и другие друзья из Рима, мои собственные интересы настоятельно требовали пристального внимания к политике у себя дома. Но Галлия для меня была важнее. Даже в середине зимы я продолжал карательные и превентивные операции, по очереди используя то одни, то другие легионы, давая им таким образом возможность отдохнуть. В промежутках между этими походами я был без конца занят делами различных племён и к концу зимы сделал наше пребывание на большей части страны безопасным, сознавая, однако, что в следующий летний сезон меня ожидают новые, тяжёлые бои. Основные силы противника находились на севере, где Коммий и другие галлы объединили несколько племён в мощную группировку; да и на юго-западе бродили опасные отряды мятежников, не хотевших подчиняться мне. Им было известно, что по закону командовать войсками в Галлии мне остаётся не более двух лет, и галльские патриоты мечтали продержаться это время, чтобы потом спокойно договориться с тем наместником, которого назначат на моё место. Я же был решительно настроен сохранить свои завоевания и уверен, что теперь, когда силы арвернов и эдуев полностью сокрушены, никакие другие объединения галльских племён нам не страшны. Я испробовал все средства, чтобы завоевать расположение тех племён, которые уже подчинились мне, и в пределах Восточной и Центральной Галлии мои усилия увенчались успехом. Племена этих регионов получили свой урок, и отныне наиболее способные и честолюбивые их представители осознали (как я и надеялся с самого начала), что, только поступив на службу ко мне, они и сами выдвинутся на своём поприще, и для блага соплеменников многое смогут сделать. У меня состоялись откровенные беседы с вождями племён по всей стране, и в итоге стало складываться впечатление, что они начинают понимать, что будущее, которое предлагает им Рим, лучше, чем их прошлое, и что состояние перманентных междоусобных войн, неустойчивости и упадка, ставшее для них привычным, вряд ли заслуживает названия «свобода». Мне хотелось и с Коммием поспорить об этом — он ведь был самым образованным из всех известных мне галлов, — но я знал, что он не пойдёт на примирение, главным образом из-за нелепой попытки Лабиена убить его. Мы выступили против него и лиги белгов, которую он помог создать к весне того года, и натолкнулись на бешеное и весьма искусное сопротивление, хотя я пустил в ход все семь легионов, располагавшихся в том районе. В конце концов мы одержали победу и практически стёрли с лица земли большое и могучее племя белловачей, которое составляло военную основу лиги. Коммий, как всегда, сумел скрыться. Он единственный из всех уцелевших вождей не пошёл с нами на мир и не подчинился нам.

Теперь воевали с нами только мятежники на юго-западе, и мои военачальники весьма успешно справлялись с ними, пока они вместе с остатками разгромленных армий не укрылись в крепости Укселлодун, считавшейся неприступной. Мне казалось чрезвычайно важным окончательно расправиться с этим последним оплотом сопротивления, так что я сам направился на юг, чтобы возглавить эту операцию. Это было моё последнее выступление против галлов, да и галлы в том деле представляли собой лишь банду отчаявшихся людей, фанатиков, преисполненных ненавистью к нам. Они запаслись большим количеством продовольствия и засели в цитадели, которую невозможно было взять штурмом. В конечном счёте после долгих и сложных осадных работ мы отрезали их от источников воды, и они сдались. Большинство из них были преступниками, и я решил наказать их в назидание другим. Каждому, кто носил оружие, отрубили кисти рук и затем отпустили на волю. Это явно варварское наказание противно моей натуре, склонной скорее к милосердию, чем к жестокости; но меня переполняла злоба — и, я думаю, справедливо — на то, что эти люди не следуют логике событий. Я хотел покончить с войной и установить — за очень короткий промежуток времени — мирную и упорядоченную жизнь, чтобы мои солдаты получили наконец вполне заслуженный ими отдых.

Было подсчитано, что за время галльских войн мы убили миллион человек и ещё миллион обратили в рабство. Думаю, что эти числа более или менее соответствуют действительности. В свою очередь мы потеряли семьсот человек[256] — самые большие потери из всех, что у нас были в сражениях. При этом не следует забывать, что с того дня, как сдался Укселлодун, и доныне во всей Галлии царят мир и порядок. Страна переживает небывалый расцвет. Сегодня в её благоустроенных городах моим статуям поклоняются как божествам. И если некоторые бывшие противники ещё поднимают вверх в проклятиях свои усечённые руки, со временем и довольно скоро их сменят другие, которые, надеюсь, будут благодарны мне за комфорт и цивилизованную жизнь и не будут отягощены никакими воспоминаниями о страданиях их предков и о лишениях, выпавших на долю моим легионам.

Несмотря на постоянную занятость в военных операциях того года и последующих зимы и лета, мне приходилось много времени и внимания уделять политической обстановке в Риме. Там мои враги усилили свои позиции, и я не сомневался в том, что при первой же возможности они постараются отстранить меня от общественной жизни страны. Но я привык к подобной оппозиции в политике и лелеял надежду, что слава победителя в галльских войнах и само наличие моей армии позволят мне без особого труда достичь заветной цели — избрания на пост консула после окончания моей службы в провинции. Но одно смущало и тревожило меня — неопределённость в отношениях Помпея со мной. Во время моего первого консулата он очень нуждался в моей поддержке. Большинство в сенате было против него, и многие из тогдашних реакционеров придерживались абсурдного мнения, что, мол, Помпей — опасный революционер. Недавно до них дошло, что он — один из них по своей натуре. Ведь Помпей начинал свою карьеру в качестве фаворита и юного полководца Суллы. Отличался он от обычного сенатора только своими выдающимися способностями и безграничным тщеславием. И если его талантам найти применение, а тщеславию дать удовлетворение, он будет считать себя счастливее в качестве оплота конституции, нежели в любой другой роли. Последние несколько лет Помпей выполнял именно ту роль, которая ему больше всего подходила. Его очень эффективная деятельность по снабжению Рима зерном — дело трудное, но тем не менее успешно выполненное им, — и быстрое подавление беспорядков после убийства Клодия — всё это упрочило его влияние в обществе, а его самого укрепило во мнении как о человеке незаменимом. Прежде, когда он был женат на моей дочери Юлии, мы с ним хорошо ладили. Я старался ублажать его тщеславие, а он оказался достаточно умён, чтобы принимать мои наставления в ведении политических интриг. У меня тогда ещё не сложилась репутация крупного полководца; я, как никто другой в Риме, был весь в долгах; я оказывал очень большое влияние на людей и имел блестящую репутацию в обществе, но, как считали многие, этим и ограничивались все мои достоинства. Поэтому у Помпея, естественно, не было причин завидовать мне, и хотя он принимал мою помощь в делах политических, но считал, и не без оснований, что помогает мне гораздо больше, чем я ему.

Однако за последние восемь лет всё изменилось. Оба мы — Помпей и я — каждый в своей области стали сильнее. Помпей сохранял прежнюю репутацию прекрасного солдата и теперь прибавил к ней свою политическую власть. Все его бывшие враги теперь смотрели на него снизу вверх и всеми силами старались, угождая ему, заручиться его поддержкой. Он так же, как частенько и прежде, на протяжении всей своей жизни, пользовался различными, выходящими за рамки закона привилегиями. Так, например, оставаясь в Италии, он, однако, продолжал командовать семью легионами, расположенными в Испании, и мог при необходимости использовать их, как он и делал в период своего консулата, превращённого в диктатуру, для давления на магистратов, добиваясь осуждения своих врагов. В то же время я из-за моего длительного отсутствия растерял своё влияние на политиков Рима, которым когда-то обладал, но был достаточно популярен и не сомневался в своём успехе на выборах в консулат. И я теперь совсем не походил на того малоизвестного военачальника, хотя и опытного политика, каким начинал воевать против гельветов, — теперь у меня и репутация иная, и настоящей власти побольше. Возможно, мои достижения не были столь сенсационными, как достижения Помпея на Востоке, и всё-таки они громадны. На мою долю выпали куда большие трудности, чем любые из тех, с чем приходилось иметь дело Помпею (разве что кроме так прославившей его кампании против Сертория), и я был уверен, что, хотя у Помпея в Испании хорошие войска и хорошие полководцы, моя армия — самая лучшая армия в мире. У меня никогда не возникало никакого желания использовать её в гражданской войне, но я по собственному опыту знал, что в наше время само наличие армии необходимо как гарантия безопасности.

О замыслах твердолобых и упрямых реакционеров в те годы нетрудно было судить — меня регулярно оповещали о них в своих письмах Бальб и другие осведомители. Должен признаться, меня страшно раздражала непримиримость моих врагов. За последние восемь лет я ни разу не давал им повода так ненавидеть меня и даже иногда от чего-то отказывался в своей политике ради согласия с некоторыми из них. Ведь пока они спокойненько жили-поживали себе в Риме, я тратил свои бег сонные ночи и заполненные тяжким трудом дни на завоевания и защиту империи. Я, конечно, в процессе этого обогатился и прославился. Но с высоты своего безупречного поведения я с гневом и презрением смотрю на тех там в Риме, которые, как мне говорили, имели привычку плести всякие басни обо мне, — вот, мол, полководец-любитель, которому подавай только доходы от продажи рабов, и о моих солдатах, якобы умевших лишь поразвлечься и пораспутничать. Такие слухи могли распространять только люди, подобные тем моим бывшим подчинённым, которые, помню, трусливо умоляли меня дать им отпуск, только бы не участвовать в операции против Ариовиста. Но таких в моей армии, скорее всего, не осталось. Ходили по Риму и байки совсем иного толка. Если верить им, то окажется, что я перегружаю своих солдат длительными переходами, тяжёлыми работами по рытью траншей, короче, таким непосильным трудом, что они готовы восстать против меня. Они мечтают о замене меня другим главнокомандующим, и, нет сомнений: если бы между мною и Помпеем возник военный конфликт, они наверняка променяли бы меня на него. Мне говорили, что Помпей был склонен верить во все эти россказни, особенно если их к тому же сдабривали словами о готовности моих солдат служить скорее под его руководством, нежели под моим.

Я, конечно, давно привык к причудам общественного мнения и бесчестному использованию политической пропаганды. Так, например, я и мои сторонники в собственных политических интересах пользовались несправедливыми, но достаточно эффективными нападками на Лукулла. Но в наших нападках всё же присутствовала хоть доля истины, что в конце концов было доказано неспособностью Лукулла контролировать свою армию. Но в том, что говорили обо мне, не было ни капли правды. Мне пришлось смириться с мыслью, что в Риме существовала тогда группа людей, которые, несмотря на все мои попытки найти с ними общий язык, не могли успокоиться, пока я либо не умру, либо не окажусь в изгнании. И нет сомнений, что и сегодня есть такие люди, но уже не в их силах отправить меня в изгнание. Я часто спрашиваю себя, как могло случиться, что у меня, имеющего верных друзей больше, чем кто-либо другой в Риме, образовался круг столь ожесточённых врагов. Трудно было — да и сейчас нелегко — найти этому объяснение. Ну, я, скажем, знал, что эти люди никогда не простят мне моего жёсткого правления во время моего первого консулата. Однако нельзя не согласиться, что принятые мною законы были и полезны и необходимы, они устраивали многих людей и никому не причинили вреда, разве что одному или двум крупнейшим, но незадачливым землевладельцам вроде Домиция Агенобарба, который, как мне докладывали, с особой настойчивостью добивался моего смещения и своего назначения в Галлию.

Более того, во время моего первого консулата во всех моих действиях меня поддерживал Помпей. А теперь Помпей являл собой образец республиканца, меня же, целиком поглощённого битвами во имя Рима, друзья Помпея изображали безответственным демагогом, почти что Катилиной.

Злобные сплетни и интриги моих врагов иногда развлекали меня, иногда огорчали. Но я не принимал их так уж всерьёз, потому что мне казалось, что в прошлом я легко справлялся с гораздо более опасными осложнениями. Теперь мне было ясно, в чём состоит моя главная задача. Мои противники могли бы действительно сокрушить меня, если бы принудили явиться в Рим без моей армии, как частное лицо ещё до того, как меня изберут консулом во второй раз. Они обвинили бы меня в том или ином преступлении (могли бы даже припомнить мне мой первый консулат), и если в то же время им удалось бы получить поддержку Помпея, который у стен Рима всё ещё оставался командующим войсками, они могли быть совершенно уверены, что меня признают виновным, а значит, отстранят от политической жизни. В такой ситуации всё, что мне необходимо было сделать, чтобы сорвать их планы, это оставаться командующим своей армией до тех пор, пока меня не изберут консулом, а тогда автоматически исчезал риск подвергнуться судебному преследованию. А уж во время моего консулата я позабочусь о своей безопасности и на будущее. Благодаря закону десяти трибунов я уже получил право баллотироваться в консулат заочно. Теперь мне оставалось только добиться незначительного продления срока моего командования войсками в Галлии. Моя просьба выглядела в то время вполне оправданной, если принять во внимание положение в Галлии и тот факт, что командование Помпея испанскими войсками было продлено без особых на то причин.

Однако в год, последовавший за капитуляцией Верцингеторикса, который я в основном потратил на усмирение Галлии, отношение ко мне в сенате сильно изменилось. Одним из консулов тогда был мой злейший враг Марк Марцелл. Им мог бы стать, правда, ещё более отъявленный и талантливый враг, Катон, который проходил кандидатом на место второго консула. Но он во всеуслышание заявил, что не намерен тратить ни гроша на выборы и просит своих сограждан отдать ему свои голоса просто за его заслуги перед государством. Тут уж можно было с уверенностью сказать, что он проиграет. Однако и Марцелл постарался, как мог, навредить мне. В начале лета, когда я ещё продолжал сражаться с галлами, он предложил сенату отозвать меня и заменить другим. С помощью обычных оттяжек и проволочек моим сторонникам удалось перенести дискуссию по этому вопросу на осень, а к тому времени война в Галлии закончилась и пришлось признать, что мои победы заслуживают скорее почестей и благодарности, а не позора, как предлагал Марцелл. Но всё же было принято решение, что проблема галльских провинций будет рассмотрена первого марта следующего года.

Меня всё ещё абсолютно не волновали последствия подобных ухищрений. Я, безусловно, заслужил и триумф, и второй консулат; я не собирался подрывать основы конституции; я никому ничем не грозил. В таких обстоятельствах мне казалось невероятным, что мои враги могут пойти так далеко, что мне придётся снова отстаивать свою жизнь и честь. Достаточно будет трибунам в сенате наложить вето, думал я, чтобы остановить любое неожиданное, злобное выступление против меня и дать мне небольшую отсрочку — о другом я и не помышлял. Однако я видел, насколько сильнее стали мои враги за истекшие два года, и понимал, что мне понадобятся все мои деньги и всё моё влияние, дабы быть уверенным, что их происки ни к чему не приведут. Как мне хотелось, чтобы был жив Клодий — он бы мне помог своими насильственными методами. И ещё я хотел, чтобы в Риме был Цицерон: он мог бы стать посредником между мной и сенатом и тем самым поддержал бы меня. Но он почти против своей воли был назначен наместником Киликии и, как мне стало известно, скорее беспокоился о возможном столкновении с парфянами, чем занимался политическими интригами в Риме. Я направил к нему его брата Квинта и посоветовал набрать как можно больше компетентных военачальников, потому что трудно представить себе крупнейшего оратора во главе целой армии. Но он надёжно управлял своей провинцией. Никакой интервенции парфян не состоялось. Он даже появился в Риме, рассчитывая на триумф по поводу истребления им банды грабителей где-то там в горах. Потом, хотя день уже кончался, он попытался урезонить моих оппонентов.

Больше всего я мечтал о личной встрече с Помпеем и ещё ужасно возмущался давно устаревшей статьёй конституции, запрещавшей полководцу, пока он командует армией в провинции, пересекать границу Италии. Меня оскорбляло и то, что этот закон не применялся в отношении Помпея, у которого было семь легионов в Испании, а он тем не менее оставался в окрестностях Рима. Если бы мне удалось с ним встретиться, уверен, я уговорил бы его продолжить наше сотрудничество. Но моим надеждам не суждено было сбыться. Связь с Римом я поддерживал только через посредников.

И я выжимал из этого всё возможное. Самым полезным тогда для меня оказался юный Марк Антоний. Я очень быстро привязался к нему и до сих пор сохраняю те же чувства, несмотря на немало причинённых им хлопот. Когда Антоний в первый раз пришёл ко мне, он слыл храбрым солдатом, но при этом феноменальным кутилой и вечным должником. Примерно такой же была и моя репутация в его возрасте, только никто в те времена не видел во мне солдата. Я скоро убедился, что Антоний, хотя и пил по-чёрному, действительно замечательный солдат. Он упрям, умён и обладает тем легкомысленным благородством, которое всегда склоняет сердца подчинённых к его обладателю. Антоний блестяще действовал в войне против Верцингеторикса, и я помог ему в его военной и политической карьере. В тот год, когда мы окончательно покорили Галлию, он решил баллотироваться на пост народного трибуна, и одновременно у него появилась возможность занять важный жреческий пост. Я использовал всё своё влияние, чтобы помочь ему в обеих избирательных кампаниях, а до этого по совету Антония я тайно завербовал себе в помощники его римского друга, который до самой своей трагической гибели верно служил мне. Это был молодой Курион, который до того, как стал моим агентом, изображал из себя моего злейшего врага — возможно, всего лишь для того, чтобы привлечь к себе внимание, потому что только начинал свою карьеру. Он женился на вдове Клодии, очень импозантной женщине, которая и надоумила его, по-видимому, воспользоваться весьма недурственным способом прославиться в политических кругах, к которому нередко прибегал её бывший супруг: нападать на самых известных персон того времени. Курион, как и Антонин, слыл большим кутилой и в долгах погряз ещё даже больше Антоний. Я оплатил его долги, немногим отличавшиеся от тех моих долгов, с которыми впервые помог мне справиться Красс, и поддержал его на выборах трибуном в тот год, когда сенат постановил рассмотреть вопрос о замене меня в Галлии. Мы с ним договорились, что наше соглашение нужно держать в тайне до последней возможности. Курион должен был продолжать нападать на меня, но не только на меня, но и на Помпея, настаивая на том что, если уж отзывать меня, то в интересах мира нужно потребовать, чтобы и Помпей оставил свою армию. Я знал, что Помпей никогда на это не пойдёт.

Курион стал народным трибуном в декабре того года, когда, захватив Укселлодун, мы закончили подавление мятежа в Галлии. Я целиком полагался на то, что в тот год он отстоит мои интересы в сенате, а на следующий год я надеялся, что трибуном станет Антоний. И ещё до того как Антоний сложит с себя полномочия трибуна, если всё пойдёт хорошо, меня самого выберут консулом.

После Укселлодуна я провёл зиму со своими легионами в Галлии и к весне обрёл уверенность в том, что во всей стране воцарился прочный мир. Потерпев ряд поражений, галлы не могли больше сопротивляться. Их потери и в людях, и в имущественном отношении были колоссальны. В конце концов они приняли и оценили преимущества нашей административно-хозяйственной системы, и я установил очень скромные размеры их дани Риму, понимая, что полное возрождение страны займёт немало лет. Но теперь нам некого стало опасаться в Галлии. Сдался даже Коммий. Как-то раз, когда я был на юге, он обратился к Антонию, обещая отказаться от любой противоримской деятельности с условием, что останется верен своей клятве никогда больше не иметь дела с римлянами. Антоний благосклонно и справедливо (поскольку время репрессий прошло) принял его предложение о готовности подчиниться. Потом, как мне сказали, Коммий покинул Галлию и отправился в Британию, где сумел основать своё государство. Я бы с удовольствием повидался с ним, но едва ли у меня найдётся время на это, да, пожалуй, и не стоит возвращаться на этот остров, не оправдавший моих ожиданий.

Весь следующий год я был сильно занят делами Галлии. Галлы и обстановка в Риме так много времени отнимали у меня, что я так и не закончил свои «Комментарии к галльской войне». Я успел только завершить рассказ о поражении Верцингеторикса при Алезии и очень быстро написал одну или две последние книги, чтобы как можно скорее опубликовать их в Риме. Я радовался, когда узнал, что лучшие критики хвалили и книгу, и мой стиль, и среди них Цицерон, чьё благосклонное мнение стоило дорогого. Не могу сказать, что сам я был неудовлетворён своими произведениями. Спешка, в которой они писались, придала даже некую убедительность повествованию, по меньшей мере некоторым эпизодам в нём. В основе своей это был правдивый рассказ, хотя я постарался по возможности не упоминать о том, как в самом начале кампании нас чуть не разгромили гельветы. До выхода книги в свет я постарался довести до сведения читателей, что это скорее записки на пользу будущим историкам, нежели законченная художественная проза. Их публикация преследовала и более близкие цели: проложить мне путь в консулат, предложив грамотному сословию Рима ясную и достойную картину того, чем были заняты всё это время я и моя армия. Но сомневаюсь, что она сослужила мне большую службу. Общественное мнение уже сложилось и утвердилось. Мои друзья как были, так и оставались моими приверженцами (хотя некоторых из них и смущала моя политика), а моих врагов никакие мои доводы и презентации никогда не убедят в том, во что они сами не хотели верить.

Пожалуй, одной из слабостей, свойственных моему характеру, является то, что я толком не могу определить, что такое ненависть и что такое зависть, хотя с последствиями и того и другого мне не раз приходилось близко сталкиваться. Вплоть до сегодняшнего дня у меня есть злейшие, безжалостные враги, и ведь среди них немало таких, кому я прощал нанесённые ими мне тяжкие удары или вознаграждал за оказанную мне помощь. Можете поверить мне, что на протяжении всего последнего года моего пребывания в Галлии я абсолютно не сознавал, насколько решительно мои враги в Риме настроены сокрушить меня, и лишь в самый последний момент я принял кое-какие меры предосторожности.

Один из консулов того года, некий Марцелл, был женат на моей внучатой племяннице Октавии. Он всегда недолюбливал меня, но после того, как я предложил Октавии оставить его и выйти замуж за Помпея, он окончательно перекинулся на сторону моих врагов. Другого консула с помощью взятки я убедил не проявлять активности. Курион в течение всего года (по крайней мере до девятого декабря, когда кончался его срок) прекрасно отстаивал мои интересы в сенате. Он накладывал вето на все предложения назначить на моё место другого и спокойно выдерживал все попытки Марцелла запугать его. Даже сенатский указ, стоивший мне двух моих легионов, не очень-то встревожил меня. Указ появился в связи с тем, что в Рим поступили сведения о возможном нападении парфян на наши восточные провинции, и ввиду этой опасности к нам обоим — ко мне и к Помпею — обратились с просьбой выделить по одному легиону. Помпей решил пожертвовать тем легионом, который он ссудил мне несколько лет назад, и я послал в Италию ещё и свой собственный легион. Напрасно я полагал, что эти легионы будут тут же отправлены на Восток, а в ином случае мой легион вернут мне.

Летом я ненадолго посетил Цизальпинскую Галлию, где горожане устроили мне восторженный приём. Большая часть поставок приходила в мою армию именно отсюда, и народ знал, что, если на следующий год меня изберут консулом, я постараюсь добиться для них, пусть с запозданием, римских гражданских прав. Мне уже было известно к тому времени, что Антоний победил на обоих выборах. Теперь вместо Куриона народным трибуном будет Антоний. Особенно приятной вестью для меня оказалась та, что в выборах понтификов он победил моего врага Домиция Агенобарба. Но зато другой мой протеже на выборах в консулат, старый командир моей армии, провалился, и места консулов остались за партией, которая была в оппозиции ко мне. И теперь, хотя бы в течение нескольких месяцев, мне нужно было, чтобы их выпады против меня встречали должный отпор. Я считал, что Антоний легко справится с этой задачей.

Я вновь пересёк Альпы, вернулся к своим легионам и хотел в стране треверов проделать то, что называл своим последним смотром армии. Впервые у моих солдат был лёгкий год; многие собирались уйти на покой после триумфа, который будет, вне всяких сомнений, устроен в мою честь. Это событие особенно волновало нас всех. Я думал провести зиму на юге, за Альпами, и направил тринадцатый легион в Цизальпинскую Галлию с тем, чтобы потом нагнать их в пути. Зимние квартиры для моих остающихся восьми легионов я устроил между страной белгов и страной эдуев. Это было лучшее место с точки зрения безопасности и удобств. В то же время из Рима до меня дошли забавные слухи о том, что я якобы концентрирую войска, чтобы захватить Италию. Взяв с собой в южную провинцию всего лишь один легион, я надеялся рассеять эти беспочвенные обвинения.

К началу зимы я устроился в Равенне. У меня действовала постоянная связь с Римом, и обстановка там, по моим наблюдениям, всё ухудшалась. Но я готов был при необходимости пойти на такие уступки, каких от меня никто не ожидал. Я дал знать, что, если сенат хочет прислать мне замену, я не стану возражать: я согласен оставаться со своими двумя легионами в маленькой провинции Иллирик до тех пор, пока не буду избран консулом. Я думал, что моё предложение будет с радостью принято всеми партиями. Увы! я ошибался. Во второй половине декабря Курион неожиданно прибыл в Равенну. Он привёз мне очень важные, вызывающие опасения новости. Но даже тогда я верил, что гражданской войны можно избежать, хотя сразу же понял, что пришло время принять меры предосторожности. Я послал на север гонцов с приказом восьмому и двенадцатому легионам сняться с зимних квартир и идти в Италию.

Часть вторая

Глава 1 ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА


Историки склонны считать датой начала гражданской войны тот день, когда первые соединения моей армии пересекли границу провинции, реку Рубикон, и вступили в Италию. Это достаточно односторонний взгляд на положение дел. Ведь если посмотреть на это немного иначе, гражданская война шла, по сути, на протяжении всей моей жизни. Противоречия во взглядах, методах и восприятии жизни, существовавшие ещё во времена Мария и Суллы, остались неразрешёнными; и наверное, не случайно то, что в этой борьбе два главных действующих лица — Помпей и я — на ранних ступенях нашей карьеры были тесно связаны с двумя столь типичными представителями прошлого. Помпей прославился как самый блестящий молодой полководец Суллы; я чуть не погиб и потерял, казалось, всякую надежду составить себе имя, потому что был племянником Мария. С тех пор я с огромным трудом и рискуя всем в какой-то мере возродил партию Мария. В политике я стал известен как народный лидер и противник искусственной и репрессивной ветви традиционализма, что отстаивал Сулла и против которой выступали либерально настроенные члены моей семьи. Бывали случаи, когда и Помпей выступал против конституции Суллы и тем самым создал себе репутацию популярного политика. Но это происходило лишь потому, что конституция становилась преградой на пути его собственных интересов. А остальные, с его точки зрения, должны неуклонно подчиняться её положениям. Теперь, по прошествии времени, реакционеры в сенате, которые из зависти долго строили козни против Помпея, начали понимать, что просил-то он у них немногого — всего лишь сделать его лидером, причём их лидером. И они пришли к единственно возможному для них выводу, что в их интересах использовать его, натравив на меня. Конечно, представления сенаторов обо мне были столь же далеки от истины, как их прежнее восприятие Помпея. Меня действительно поддерживал народ и много таких личностей, к которым государство относится как к людям сомнительной репутации; но сам я (и этого не могли не знать мои оппоненты) обладал и чувством ответственности, и умением работать. Я вовсе не был вторым Каталиной, как они хотели представить. Если бы я стал консулом, то принял бы такие постановления, которые ярые консерваторы наверняка бы осудили (многие из этих предложений были отвергнуты пятьдесят лет назад, например предоставление римского гражданства населению Северной Италии), но я не отменил бы все долги и не потерпел бы никакой анархии. С давних пор и долгое время ещё потом нас с Помпеем обвиняли в стремлении стать монархами. Это было несправедливо по отношению к нам обоим, хотя теперь, в результате всего того, что произошло за последние пять лет, я начинаю думать, что титул «царь», пожалуй, подошёл бы мне, как никакой другой. Но до начала гражданской войны у меня даже мысли такой не возникало.

Я, вероятно, мог спасти Италию от гражданской войны, если бы смиренно согласился сложить с себя полномочия главнокомандующего, затем предстать перед римским судом и получить приговор, неправедно сфабрикованный моими врагами. Но, поступи я таким образом, я изменил бы своей натуре, пожертвовал бы своей честью и честью моей армии, не выполнил бы данных мною обещаний и позорно сдался бы тем силам, которые я считаю дрянными, некомпетентными и жестокими, силам, против которых я боролся постоянно с тех самых пор, как мальчишкой, в одиночку противостоял Сулле.

Мне совсем не по душе понятие неизбежности исторического процесса, поскольку все или почти все руководствуются в своих действиях в какой-то мере своей волей. Даже сегодня я считаю, что гражданской войны могло не быть, если бы мне удалось встретиться с глазу на глаз с Помпеем. И всё же сам факт, что столь безрассудное развязывание войны настолько противоречит) народным чаяниям, порой заставляет меня поверить в неизбежность. Вокруг меня и вокруг Помпея собрались одинаковые силы, и хорошие и плохие, как это было и у Суллы и Мария. В результате этого ситуация не только не прояснилась, она стала какой-то отстранённой. Мы с Помпеем не испытывали личной вражды друг к другу, как это происходило с Суллой и Марием. Я действительно всегда поддерживал Помпея в политике, и он, имея огромное влияние во время моего первого консулата и позднее, делал для меня возможным всё, чего я хотел. Конечно, каждый из нас мог использовать личную преданность своих сторонников, но ни один не имел склонности к ссорам. Помпей и его партия претендовали на роль традиционного правительства Рима, выступающего против потенциально или реально существующих революционеров. Я же в свою очередь рассматривал свою деятельность как вполне законную и вместе с народными трибунами требовал поддержки своего дела. Помпей, упорно смотревший в прошлое, представлял традиции, которые, почитай, умерли, несмотря на страстных и потрясающе мощных их сторонников. Я же, в некотором смысле нащупывая путь в будущее, представлял то, что, рождённое в прошлом, станет традициями, согласно которым будут жить люди на протяжении многих столетий. Я ещё сам, своими руками сделаю кое-что для формирования этих традиций; это станут воспринимать как нечто необходимое и непосильное для меня. Пока существует Рим, будут существовать и эти традиции. И если завтра я вдруг умру во время очередного эпилептического припадка (который может оказаться фатальным) или буду убит и власть опять окажется в руках тех моих врагов, которые выжили лишь благодаря моему милосердию, этой властью они не смогут воспользоваться в прежних традициях, да, пожалуй, она больше уже и не достанется подобным людям. Возможно, опять разразятся войны, но в итоге новая система, которой я — отчасти сознательно, отчасти по принуждению — положил начало, вернётся и будет развиваться дальше.

Тогда, в декабре и начале января, перед тем, как я перевёл своих солдат через Рубикон, я вовсе не задумывался над подобными проблемами, но ощущал за собой силы, чьи интересы я представлял. Естественно, моя честь и амбиции играли не последнюю роль, но при этом, как это было и перед галльской войной, судьба Рима, армии и провинций волновала меня не меньше. Конечно, я оказался обижен лично, потому что считал, что ежедневные, ожесточённые атаки на меня со стороны Катона, Марцелла, Лентула и всех прочих — плохая награда за всё то, чего я добился за годы службы в провинциях; но больше всего меня огорчала мысль, что, если эти люди добьются своего, все мои завоевания и планы на будущее потеряют всякое значение. Меня буквально приводила в ярость не столько их враждебность ко мне, сколько их неспособность смотреть в будущее и неумение править страной.

Хотя я знал их достаточно хорошо, до последнего момента я не мог поверить, что они принудят меня воевать. В течение всего декабря того года я предлагал им одну уступку за другой и через моих агентов давал им такие гарантии, которым нельзя было бы не поверить, если бы у них появилось хотя бы малейшее желание судить беспристрастно и разумно. В то же время мои друзья предупреждали о разных заговорах против меня. Говорили, что некоторых моих военачальников подкупили враги, и в частности сообщали, что Лабиен поддерживает постоянные контакты с Помпеем и с теми из его сторонников, кто особенно старался создать брешь в наших с ним отношениях. Но я не мог поверить этим сообщениям. Я с детского возраста знал Лабиена; благодаря тому, что я сразу поверил в него, и благодаря его собственным блестящим способностям он приобрёл такой авторитет и славу в галльских войнах. Он в корне отличался от всех моих военачальников, и при первой же возможности я позволял ему самостоятельно командовать войсками. Во всех военных мероприятиях мы всегда шли с ним рука об руку, и на этой почве зиждилась наша дружба. Во многих других вопросах у нас существовали разногласия. Лабиен всегда стремился действовать жёстко, мстительно, насильственным путём. Он бывал великодушен по отношению к своим друзьям, но никогда не давал пощады своим врагам. Я знал, что он не одобрял мои меры по примирению галльских народов в тот, последний год в Галлии. Будь на то его воля, он бы всех, кто принимал участие в восстании (а это было практически всё население страны), или уничтожил бы, или продал в рабство. Я также видел, что он ревниво смотрел на моё благосклонное отношение к Антонию, приятному собеседнику и в то же время энергичному и способному командиру. То, что Антоний, легкомысленный охотник до наслаждений, был одновременно и отличным военачальником, не укладывалось в сознании предвзято настроенного к нему Лабиена. Из всего, что я сказал о Лабиене, становится понятно, в чём мы расходились, однако все те годы он сотрудничал со мной весьма преданно и успешно. Он никогда не проигрывал сражений, и только однажды, когда нас преследовали неудачи, его не оказалось рядом со мной. Возможно, Лабиен, оглядываясь на свой долгий, триумфальный путь, решил, что он полководец посильнее меня, — и он действительно во многом не уступал мне. Я так подумал, потому что Лабиен иногда пренебрежительно отзывался обо мне. Он был холерик по характеру, гордец и придерживался высокого мнения о себе и в дни мира чувствовал себя неуютно. Во время нашей последней кампании в Галлии я всего себя отдавал то её политике, то проблемам Рима. Мы перебрасывали наши войска из одного района в другой просто для того, чтобы они не теряли форму и чтобы облегчить их снабжение продовольствием. А часы досуга я проводил в интеллектуальных, литературных беседах, которые всегда меня радовали. Помню, меня особенно заинтересовала новая школа молодых поэтов, среди которых было несколько выходцев из Цизальпинской Галлии, которая уже подарила миру Катулла. В моём штабе тогда появился юный Азиний Поллион, закончивший учёбу в Риме, и он с величайшим восхищением отзывался о новом стиле, который, по его словам, разработали там. Один из его друзей, простой восемнадцатилетний юноша, которого звали, кажется, Вергилием, был сыном селянина из-под Мантуи. Поллион говорил, что у него потрясающие способности к стихосложению и что он собирается написать эпическую поэму о древних царях Альбы, то есть о моих предках. Мне показалось, что этот проект заслуживает поддержки, но немного позднее Поллион сообщил мне, что Вергилий бросил поэзию и посвятил себя философии. Надо будет ещё расспросить Поллиона о нём. Написать эпическую поэму в ранней юности едва ли кто способен, но большинство умных юношей скоро устают от философии. В то время, о котором я сейчас вспоминаю, мои беседы с Поллионом и другими интеллектуалами о литературе по известным причинам раздражали Лабиена. Думаю, ему были противны любые занятия, в которых он не мог принимать участие в качестве лидера, и, несомненно, именно мой интерес к поэзии стал причиной того, что он нередко отзывался обо мне как о полководце-любителе. Но поверить в его предательство я никак не мог. Я считал, что, хотя мы с ним разные по темпераменту люди, нас слишком многое связывает. Я также думал, что Лабиен твёрдо усвоил истину, что все мои враги — это выходцы из старинных родов и они никогда не примут в свой круг на равных такого человека, как Лабиен, человека, у которого нет близких родственников среди римской знати. Я надеялся, что его великодушие и собственная заинтересованность крепко связывают его со мной, хотя к тому времени уже понял, что далеко не все руководствуются в своих поступках великодушием и даже своими интересами. Но, что бы там ни говорили, не в моих правилах подозревать своих друзей. Пусть лучше меня предадут, как это сделал Лабиен, или убьют, как убили Сертория, но я не буду тратить свою жизнь на меры предосторожности против тех, кому, обладая простыми человеческими чувствами, так приятно и естественно доверять. До сих пор только один из моих друзей — Лабиен — предал меня, так что я должен считать себя счастливчиком.

Тогда, в декабре и январе, я обсуждал всё ухудшавшуюся обстановку только с самыми близкими мне людьми. Каждый день был критическим, и всё же я надеялся, что в какой-то момент добрая воля убережёт нас от катастрофы. Первого декабря Курион очень ловко протолкнул в сенате предложение, чтобы мы оба — Помпей и я — одновременно сложили с себя полномочия командующих армиями. За предложение проголосовало триста семьдесят сенаторов, против — двадцать два. Это было во многих отношениях интересное голосование. Оно чётко определило количество моих непримиримых врагов в сенате — двадцать два, но и оно же выявило скрытую тенденцию к тому, что эти двадцать два сенатора обладают большей энергией и решимостью, нежели все остальные триста семьдесят, которые голосовали против них из самых разных соображений: кто из патриотизма, кто по дружбе со мной, кто из собственной лени или же собственных интересов. Двадцать два непримиримых твёрдо решили устранить меня из политической жизни любой ценой. Ещё до этого голосования они распространяли слухи о том, что я якобы уже иду на Рим, пренебрегая при этом очевидным фактом: у меня к тому времени не было, по военным соображениям, никакой возможности сделать это. Они понимали, что, если Помпей удалится в свою провинцию, в Испанию (что, кстати, он давно должен был сделать) или полностью откажется от командования войсками, им не удастся, принимая во внимание отношение ко мне народа Рима, провести судебный процесс против меня таким образом, чтобы наверняка вынести мне обвинительный приговор. Так что Помпею не оставалось ничего другого, как оставаться главнокомандующим и не покидать Италию. Голосование в сенате было просто проигнорировано. На следующий день консул Марцелл в сопровождении своего коллеги, который, получив от меня взятку, согласился просто ничего не говорить и ничем» не делать, и ещё двух моих врагов, избранных консулами на следующий год, отправился на встречу с Помпеем, который ожидал их за стенами города. Затем в полном противоречии с постановлением сената и с волей народа Марцелл торжественно вручил Помпею приказ взять на себя командование всеми вооружёнными силами Италии и сделать все необходимые приготовления для защиты страны. Помпей принял на себя эту миссию. Он сразу же призвал своих ветеранов и принялся набирать рекрутов. Одновременно он взял себе два легиона из моей армии, которые я, подчинившись требованию сената, переправил в Италию для дальнейшего использования их в войне против парфян, но которые в действительности никуда из Италии не ушли и оставались там специально до этого чрезвычайного положения.

Таковы были новости, доставленные мне Курионом примерно в середине декабря в Равенну. Они-то и заставили меня впервые подумать о самозащите с привлечением армии. Курион советовал мне немедленно выступить в поход на Рим, прежде чем сенат и Помпей мобилизуют все имеющиеся в их распоряжении силы. Он полагал, что у меня на это есть все основания. Я должен выступить в защиту прав народных трибунов и воли самого сената. Он справедливо заметил, что большинство моих побед были одержаны благодаря тому, что я гораздо быстрее, чем ожидал мой противник, собирал свои войска, и теперь, настаивал Курион, появилась счастливая возможность прибегнуть к этой, столь привычной для меня тактике. Но, как бы там ни было, его совет пришёлся не ко времени. Общий настрой как в Италии, так и в моих легионах был категорически против гражданской войны. Если гражданской войне всё же суждено будет начаться, было очень важно, чтобы каждый человек — особенно мои солдаты — знал, что я сделал всё возможное, чтобы не допустить её. В то время на итальянской стороне Альп у меня был только один легион. У Помпея были два легиона на юге, и он уже набирал новые. Я не страшился этого численного превосходства, потому что знал, какая неразбериха и беспорядок царят там, где армия находится в процессе формирования, в то время как мои солдаты хорошо обучены, дисциплинированны и всегда готовы действовать. Но чтобы наши действия оказались успешными, необходимо было заручиться хорошим отношением гражданского населения к нам. Я никогда не хотел быть вторым Суллой — я даже не хотел, чтобы кто-нибудь мог помыслить обо мне такое. Если меня вынуждали к сражению, то всем должно было быть совершенно очевидно, что я избегал сражения до последнего мгновения и в любой момент готов пойти на переговоры о мире. Я вызвал два легиона из Галлии главным образом из соображений собственной безопасности, а не для того, чтобы предопределить свой успех. Во всяком случае, им ещё предстояло добираться до меня, а на это уйдёт ещё какое-то время. Я уже послал моего подчинённого Гирция в Рим с посланием тестю Помпея Сципиону, в котором заявлял о своей готовности отказаться от своего наместничества в обеих Галлиях в обмен на маленькую провинцию Иллирик с одним или двумя легионами в придачу, пока не придёт время выставить мою кандидатуру на пост консула. Идти дальше этого значило бы для меня полностью отдаться на милость моих врагов.

Курион был удивлён и потрясён моим поведением. Вплоть до того дня он плохо знал меня и слыл страстным, хотя скорее теоретическим, моим противником, пока я не оплатил все его долги. Несомненно, у него ещё оставалось представление обо мне — весьма распространённое, но неверное, — что я беспринципный и честолюбивый тип, не брезгающий никакими средствами ради достижения своих целей. Мои настоящие друзья знали меня лучше. Я с большим уважением отношусь ко всем и всяким приличиям и никогда не бываю беспринципным, кроме тех редких случаев, когда без этого просто невозможно обойтись. За те несколько дней Курион стал моим хорошим другом, и меня глубоко трогала его страстная преданность мне. Как бы я хотел видеть его живым сегодня!

К концу декабря письма из Рима всё больше свидетельствовали о том, что сбываются мои самые худшие опасения. Помпей уже в открытую говорил обо мне как о мятежнике или как о выскочке, которого он сам поднял до вершин власти и которого он сам же и свергнет оттуда. Когда кто-нибудь — небеспричинно — спрашивал у него, хватит ли у него сил для защиты Италии, Помпей отвечал в своей обычной (хотя и до смешного самоуверенной, но эффектной) манере: «Где бы ни ступила моя нога в Италии, из её земли тут же выскакивают легионы». И эти слова не так уж далеки от истины, потому что для него были созданы все условия, и он мог «ступать» своей ногой по всей Италии.

Я предпринял ещё одну попытку. В своём письме в сенат я вновь подтвердил, что готов уйти с поста главнокомандующего, если Помпей сделает то же самое и в то же самое время. Я требовал, чтобы моё предложение снова поставили на голосование. А чтобы ни у кого не возникало сомнений в моей решимости, я добавил, что, если на мои условия не пойдут, я готов защитить и себя и республику. В конце декабря Курион, не покидая седла ни днём ни ночью, доставил это письмо из Равенны в Рим. Он прибыл туда на утро нового года, и у него ещё оставалось время попасть в сенат до того, как новый консулат приступит к выполнению своих обязанностей. Курион справился со своей задачей, передал моё письмо Антонию, который только что стал народным трибуном, и тот при поддержке другого трибуна, Квинта Кассия, вручил письмо консулам и потребовал немедленно прочитать его.

Кажется, в тот раз сенат оказался терроризирован и запуган тремя личностями. Первым был тесть Помпея, Сципион, человек никчёмный, но бесконечно тщеславный. Когда он заговорил, все решили, что Сципион говорит от лица самого Помпея, и ему удалось нагнать страху на сенаторов сообщением, что, если они не примут самых строгих мер против меня, Помпей лишит их своего содействия и предоставит моей власти. Затем Лентул, один из новых консулов, сказал, что ему невыносима сама мысль о компромиссе. Сначала он не разрешил Антонию изложить содержание моего письма. Затем охарактеризовал автора письма как признанного всеми врага народа и запретил обсуждение письма. Их поддержал мой старый враг Катон, который всегда не одобрял моего поведения как в моральном плане, так и в политике. Думаю, что его больше всего возмущала моя длительная любовная связь с его сводной сестрой Сервилией, матерью юного Брута, который, хотя и находился долгое время под влиянием самодовольного дяди, теперь, надеюсь, стал одним из моих самых лучших друзей. Катон, не допускавший и мысли, что на свете есть кто-то, равный ему в честности и добрых намерениях, наслаждался выпавшим на его долю исключительным правом оскорблять Помпея и бешено выступать против меня. Он тоже отверг всякую возможность компромисса. Катон сказал: «Только по причине своей глупости и непомерных амбиций Помпей дал возможность Цезарю стать великим; теперь ему же, Помпею, придётся показать себя добрым гражданином и силами своей пехоты сокрушить его».

Итак, эти люди с небольшой бандой не таких знаменитых, но, однако, не менее бешеных сторонников взяли верх в сенате. На протяжении всей той первой недели января, в те дни, когда сенат собирался на свои совещания, обязательно принимались какие-нибудь меры против меня или против моих друзей. Во время своих дебатов ни один из сенаторов не вспомнил ни о моих победах, ни о лишениях, перенесённых моей армией за последние девять лет в Галлии, ни о благодарственных молебствиях, ими самими же декретированных в мою честь. Ни один из них не побеспокоился о том, достаточно ли войск в распоряжении Помпея, чтобы в случае войны защитить Италию от меня. Самонадеянно решили, что большая часть моей армии покинет меня, а Помпей, топнув ножкой, в мгновение ока совершит чудо. Так, всего за несколько дней смуты и просчётов эти безответственные и озлобленные люди вовлекли страну в войну. Было принято решение, согласно которому если я к определённой дате не сдам командование армией, то буду объявлен врагом народа. Трибуны Антоний и Кассий, попытавшиеся вмешаться, были изгнаны из сената, и их жизнь оказалась в опасности. И наконец, седьмого января сенаторы приняли декрет, известный как «последний декрет», который давал консулам власть принимать любые меры, призванные сохранить безопасность республики. Это был декрет, против которого — или против злоупотреблений которым — я выступал всю мою жизнь. В своё время в результате подобного декрета начались репрессии. Теперь случилось почти то же самое: власть в дурное время попала в дурные руки. Она стала слепым орудием в руках фанатиков. По всей Италии началась мобилизация, и началась всерьёз. Домиция Агенобарба, вечного и злейшего моего врага, назначили командующим моей армией и наместником моих провинций. Антоний, Кассий и Курион бежали из Рима в одежде рабов и поспешили на север, в Равенну. Десятого января они прибыли в Аримин. Я велел им ждать меня там, так как решил захватить Италию. В ночь на одиннадцатое я послал соединения тринадцатого легиона через Рубикон.

Глава 2 ЗАВОЕВАНИЕ ИТАЛИИ


Думаю, что тогда в Равенне никто, кроме моих ближайших друзей, не догадывался о моих истинных намерениях. Одиннадцатого января большую часть дня я провёл на глазах у публики и вечером развлекался за ужином со своими гостями. Покинув вечеринку, я постарался обмануть любопытствующих по поводу того, куда я собираюсь отправиться. И они увидели, что я выехал из города по дороге, ведущей в противоположную от Аримина сторону, и, скорее всего, решили, что я поехал на свидание с дамой (я всегда в свободное время находил себе жён и дочерей местной знати, очень охотно принимавших меня), но никак не навстречу ужасной, разрушительной войне. Вскоре я повернул на нужную дорогу, и ко мне присоединились мои военачальники, которые одновременно со мной выехали из города, но другими путями. Я прибегнул к этим мерам предосторожности и секретности, чтобы овладеть городом Аримин, не встретив никакого сопротивления. Я твёрдо решил, если представится хотя бы малейшая возможность, уклоняться от любых столкновений с моими соотечественниками и вступать в сражение только в случаях, не оставлявших иного выхода, и хотел, чтобы все знали: я всегда готов вести разумные переговоры.

Итак, перед самым восходом солнца я и мой небольшой отряд достигли границы провинции на реке Рубикон. Большинство моих когорт ожидали меня там, в то время как отборные части солдат и центурионов уже тихо вошли в Аримин и при необходимости готовы были захватить его до нашего прибытия. Здесь у реки я задержался, погрузившись в глубокое раздумье. Кое-кто из моих друзей принял это за мою нерешительность и явно озадачился. Однако решение уже было принято. Я понимал, что необходимо продвигаться вперёд. Но меня вдруг охватило чувство ужаса, как будто я собирался изнасиловать собственную мать. Потому что слава Рима и желание блага его народу были всегда для меня дороже собственной жизни. И тем не менее я собирался захватить римские земли, как это делал Сулла, человек, которого я ненавидел больше всех других государственных деятелей. Правда, в отличие от Суллы, я не собирался уничтожать своих врагов и в случае победы не стал бы им мстить. Но, пусть мои намерения были благородны, а моё решение имело оправдание, я всё же пошёл на войну против собственного народа. И хотя консулы, ополчившись против меня, непристойно воспользовались данной им властью, но они были законно избранными консулами, а Помпей, орудие, которое сенат использовал, являлся национальным героем, чьё имя и чьи победы известны в каждом итальянском доме, — врагом всё равно оказывался я. Увы! Помпей, как и я, умел привлекать к себе людей, а со стороны своих ветеранов снискал нечто вроде обожания. Вот такое сочетание законности, чести и верности государству присвоили себе эти не заслуживающие оправдания мстительные люди, вечные мои враги благодаря поддержке Помпея, который, несмотря на своё тщеславие, был великим патриотом и великим полководцем, и теперь они изображали из себя законопослушных, приличных, нормальных людей. А я тем временем, несмотря на свою верную службу отечеству, был объявлен врагом народа и вынужден пойти на такой шаг, какой первым во всей истории Рима совершил Сулла, сбросив с нашего поведения и установлений покрывало благопристойности и цивилизованности, которыми мы так любим уснащать жизнь, и обнаружив, таким образом, самую суть нашей дикости в том, что всё в конечном счёте решается грубой силой. Мне нелегко далось такое решение. Меня смущал размах операций, которые вот-вот должны были начаться, и у меня не было абсолютной уверенности в их конечном успехе. Я надеялся на быстрое продвижение, на переговоры, на перемирие до того, как прольётся первая кровь, но в душе уже понимал, что мне придётся сражаться. И в итоге мне пришлось сражаться во всех краях нашей империи, и я не мог заранее знать, чем завершатся все эти баталии. Так что, подойдя к Рубикону, я не мог не чувствовать опасности и какого-то отчаяния, хотя и не имел права на сомнения. Было немало случаев, когда я рисковал жизнью, состоянием, карьерой и своими достижениями, но в тех случаях я охотно шёл на риск. На этот раз мне казалось, что я действую по принуждению, как будто испытывая свою судьбу. Но, как бы то ни было, жребий был брошен.

Когда рассвело, я вступил в Аримин. Конечно, никакого сопротивления мы не встретили: наши когорты в боевом порядке уже выстроились на улицах города, а на форуме масса горожан наблюдала за необычайными событиями. Передо мной стояли две безотлагательные проблемы. Первая касалась непосредственно моей армии: пойдёт ли она за мной сражаться против консулов и властей Рима? Другая проблема относилась к гражданскому населению Италии: откроются ли передо мной ворота встречных городов и снабдят ли они меня продовольствием или я буду принуждён прибегнуть к насилию, которого хотел избежать во что бы то ни стало? Очень скоро я убедился, что моё беспокойство в обоих случаях не имело под собой почвы. Я направил на форум солдат тринадцатого легиона и взял туда с собой Куриона и народных трибунов Антония и Квинта Кассия в одежде рабов, в которой они явились в город после своего побега из Рима. Сначала я дал чёткую оценку мстительности и незаконности действий сената, вынудившего легально избранных представителей римского народа бежать из города. Затем я ещё более эмоционально рассказал об обидах, нанесённых мне и моей армии. Девять лет, с горечью сказал я, мы вели победоносные сражения в Галлии, Германии и Британии. Разве мы заслужили в результате то, что по всей стране идёт мобилизация войск против нас, как будто мы воры или поджигатели? Я попросил их припомнить, не изменял ли я когда-нибудь долгу главнокомандующего. Да, я требовал от них более тяжёлого труда и более высоких показателей, чем требовали во всех других римских армиях. Но разве я не награждал их за это сверх всех их ожиданий?

Я ещё не кончил говорить, когда несколько центурионов стали кричать, что больше слов не требуется. Они останутся защищать мою честь и постараются, чтобы народные трибуны заняли свои места в сенате. Вся армия подхватила их возгласы, и их энтузиазм заразил даже тех горожан, которые до этого были настроены против меня. После этого рекруты сами просились на службу в мою армию и обучались у нас для будущих кампаний.

После своего выступления я послал соединения войск под командованием Антония, Куриона и других командиров занять стратегически важные города по дорогам, ведущим на юг. Во всех городах нам оказывали радушный приём. Кое-где гарнизоны Помпея уже оказались изгнаны решением магистратов. А в иных городах противоборствующие войска переходили на нашу сторону и включались в мою армию. В этих операциях оба — и Антоний и Курион — действовали превосходно. Они по натуре своей настоящие народные лидеры, чему способствовали и их юность, и прекрасная внешность, и благородное происхождение; они были популярны среди всех сословий, энергичны и до конца преданны мне лично. У меня много хороших военачальников, но не все обладали столь великолепными качествами.

Всё это происходило незадолго до того, как мне стало известно об измене самого талантливого моего полководца, Лабиена. Надо сказать, что он всегда был привязан к Помпею, и у него существовали причины оставаться верным ему. Но и я был другом Помпея, а Лабиен обязан мне, и только мне, своей репутацией и богатством. Кроме того, никто лучше его не знал, что распространявшиеся по Риму слухи о том, что я, мол, стремлюсь перечеркнуть конституцию, отменить все долги, освободить рабов и тому подобное, являлись абсолютно ложными. Однако он нашёл возможность каким-то образом обмануть самого себя. Лабиен убедил Помпея, что в армии многие недовольны мной и что я едва ли смогу заставить их идти "на Рим. Трудно поверить, что он стал бы говорить всё это, не считая при этом, что говорит правду. И по всей видимости, не было никого, кто осмелился бы сказать ему, как он ошибается. Лабиен вообще не терпел возражений, и даже центурион-ветеран, бывало, дважды подумает, прежде чем выскажет ему своё мнение. Сначала партия Помпея и сенаторы ликовали, получив активное содействие Лабиена. Потом они удивлялись, что больше никто из моих военачальников не последовал за ним. Однако дезертирство Лабиена нанесло мне большой вред, и не только с военной точки зрения. Я с уважением относился к военному искусству Помпея, о котором знал из учебников и благодаря людской молве, но по собственному опыту знал, какой первоклассный полководец Лабиен. Когда он дезертировал, я проследил за тем, чтобы всё его имущество было отослано ему в Рим.

Мне оставалось ждать ещё не менее десяти дней прибытия первого из вызванных мною из Галлии легионов. Хотя я завоевал Италию силами всего лишь одного легиона, мне ещё нужны были дополнительно войска, чтобы достичь поставленных перед собой целей. Анализируя сложившуюся обстановку, я должен был иметь в виду сразу несколько возможных вариантов. Мне докладывали, что Помпей хвастался, что в его распоряжении десять легионов для защиты Италии. Он сделал это заявление в ответ на несколько запоздалый запрос некоторых сенаторов об имеющихся в наличии у него войсках для спасения Италии, если согласно слухам я попытаюсь захватить её с севера. Тогда, в самом начале гражданской войны, такое заявление Помпея оказалось просто лживым. В Испании у него было семь неплохих легионов с хорошими командирами. В Италии два легиона — тех, что я послал ему для войны в Парфии, — были задержаны для того, чтобы теперь применить их против меня. Недавние меры по мобилизации могли дать ему достаточное количество людей, чтобы сформировать один, от силы два легиона. Многие из откликнувшихся на призыв Помпея ветеранов его армии составят отличный костяк, но будут среди них и люди, потерявшие здоровье и едва ли способные нести с полной нагрузкой солдатскую службу. И получалось, что, если Помпей не приведёт в Италию свою армию из Испании, он никак не сможет выставить те десять легионов, которые он так опрометчиво посулил. А если я ещё месяц не просижу сложа руки на севере, ему некогда будет сделать все необходимые приготовления для переброски войск из Испании.

Когда я перешёл Рубикон, со мной был всего один легион и довольно значительный отряд галльской и германской кавалерии. Потребуется что-то около двух недель, чтобы ко мне присоединились два отозванных из Галлии легиона. В Галлии у меня оставался резерв из семи легионов, часть которых должна оставаться там для охраны провинции, а часть — для наблюдения за испанской армией Помпея. Если говорить о ближайших операциях в Италии, здесь я имел преимущество. У Помпея, возможно, был незначительный численный перевес, но мои войска гораздо опытнее, чем его, лучше подготовлены и, смею сказать, более преданны мне. Я, например, сомневался, что ему так уж стоит доверять тем двум легионам, которыми так недавно командовал я. Поэтому я был убеждён, что за очень короткое время в моём распоряжении окажется достаточно сил, чтобы стать хозяином Италии. Но у меня не было никакого желания воспользоваться этой силой. Я больше всего хотел политического, а не военного урегулирования проблем, так как, если я заставлю Помпея покинуть Италию, войне не будет конца. Я ещё надеялся на то, что Помпей, умеющий прекрасно разбираться в реальной военной ситуации, наберётся разума и пойдёт на переговоры прежде, чем будет слишком поздно. У меня были основания надеяться на это, но сейчас, оглядываясь назад, на те времена, я думаю, что существовала какая-то сила, куда более мощная, чем разум и патриотизм, которая прослеживала события и с неизбежностью рока греческих трагедий вела нас к катастрофе. Оставалось ощущение какой-то фатальной несовместимости между моей безопасностью и гордыней Помпея. Помпей должен был выглядеть как в своих глазах, так и в глазах всех других победителем в этой войне; мне же для того только, чтобы остаться в живых, приходилось поступать так, как будто я готовил себя к победе. Любой достигнутый мною успех, повышая мою безопасность, одновременно уменьшал шансы на мирные переговоры, потому что Помпей решил сам навязать всем мир и не допустить, чтобы ему его навязали. И стоило мне столкнуться с трудностями и задержаться или позволить себе передохнуть, как я оказался бы в весьма невыгодном положении и мои враги — и с ними Помпей, добровольный или наполовину добровольный их соучастник, — уж постарались бы уничтожить меня.

Однако новости о захвате Аримина и о радушном приёме, оказанном мне северными городами, вызвали панику в Риме. За день или два слухи были раздуты до такой степени, что уже поговаривали, будто мою кавалерию видели в предместьях Рима. Те, кто совсем недавно убеждал себя и других, что я вообще не способен защитить себя, теперь приписывали мне прямо-таки сверхъестественную способность к быстрому перемещению. Они вдруг изменили своё отношение к Помпею, которого сами же толкнули на эту войну, и стали требовать, чтобы он немедленно создал из ничего обещанные легионы.

Что же касается самого Помпея, для него это были горькие минуты. Я склоняюсь к мысли, что он, должно быть, поверил, что я покорно подчинюсь его требованиям и войны не будет. С тех пор как Помпей командовал армией, прошло двенадцать или тринадцать лет, но за ним во всём мире по-прежнему сохранялась репутация великого полководца, и в те дни он доказал, что достоин своей репутации. Я тогда мог только гадать, каковы его истинные намерения, но теперь считаю вполне вероятным, что он почти сразу решил не вступать со мной ни в какие переговоры и применить стратегию, которая неизбежно вела к длительной войне — войне, в которой Помпей, по его собственному и достаточно обоснованному мнению, должен был одержать окончательную и сокрушительную победу. Он в скором времени ужасно напугал тех сенаторов, которые рассчитывали на безболезненное осуществление их собственных желаний, обрисовав им в деталях предстоящую борьбу, в которую они ввязались. Теперь сенату оставалось эвакуировать Рим, а затем и всю Италию. Войска уйдут на юг и соберутся в Брундизии. И уже оттуда все сенаторы, армия, морской флот должны будут перебраться в Северную Грецию. Я, таким образом, оставался в Италии, лишённой людей и продовольствия, в Риме, из которого бежало почти всё законно избранное правительство. С запада мне угрожали испанские армии Помпея, которые в назначенный час либо высадятся десантом на берег Италии, поскольку море было под полным контролем Помпея, либо вторгнутся в Италию с севера, из Галлии. В Африке армиям Помпея оказывал поддержку царь Нумидии Юба, дерзкий варвар, которого я когда-то таскал за бороду в сенате. Эти армии можно было послать в поддержку испанским войскам или использовать их для захвата Италии через Сицилию. И на Востоке, где авторитет и влияние Помпея оставались громадными, в это время будет набрана и обучена внушительных размеров армия. Именно оттуда Сулла с таким успехом завоевал Италию. А Помпей обладал гораздо большими военными и политическими достоинствами, чем в своё время Сулла. И ему, должно быть, взбрело в голову, что раз это сумел сделать Сулла, то он сделает это намного лучше.

Это была хорошо продуманная программа, как и большинство военных кампаний Помпея в прошлом. Но на практике она могла оказаться успешной только в том случае, если я буду пассивен или остановлюсь в нерешительности. И надежда на это у Помпея оставалась, если учесть, что я был окружён, мне грозили и с востока, и с запада, и с юга; но существовала и другая сторона медали: колоссальные силы Помпея были разъединены, так что, действуя достаточно быстро, я имел возможность встретиться сначала с одним соединением, потом с другим И, таким образом, склонить победу на свою сторону. Однако, как показали дальнейшие события, Помпей, под контролем которого находился весь Восток, был достаточно силён и не нуждался в помощи войск из других провинций. Более того, на этот раз он проявил политическую проницательность. Конечно, изгнав его из Италии, я повысил свой авторитет, но, поскольку его сопровождало большинство сенаторов, я не мог претендовать на получение законным путём такого положения в Риме, на которое я рассчитывал. Я не хотел войны и не хотел прослыть революционером и авантюристом. Но он вынуждал меня сражаться и вести себя так, как будто на самом деле я выше конституции, закона, государства.

Я не сразу разобрался в планах Помпея и в их подлинном значении, хотя достаточно ясно представлял себе, что если война выйдет за пределы Италии, она будет долгой и мучительной и, каков бы ни был её финал, она нанесёт такие раны всему устройству нашего общества, что на его возрождение потребуется по меньшей мере целое поколение. Поэтому я продолжал всеми возможными способами искать встречи с Помпеем, уверяя его (абсолютно искренне), что нам лучше .вместе обсудить наши разногласия и, таким образом, найти мирное разрешение их. Я знал, что то меньшинство сенаторов, которое выбрало этот путь, будет против моей встречи с Помпеем лицом к лицу. Хотя, как выяснилось, их мало беспокоили мой талант полководца и мой патриотизм, они страшно боялись меня как политика и дипломата и были совершенно справедливо уверены, что меня нельзя допускать к Помпею для обсуждения проблем в спокойной обстановке, потому что в этом случае Помпей, скорее всего, придёт к соглашению со мной. И это соглашение прекратит войну и защитит права и интересы как самого Помпея, так и мои; а в результате Катон, Сципион, Лентул и остальные экстремисты — и они это прекрасно понимали — потеряют своё влияние в сенате на какое-то время. Поэтому они упорно сопротивлялись нашей встрече с Помпеем. Однако я всё ещё надеялся, что Помпей, патриот и военный специалист, отступится от лишений и опасностей длительной войны, в которой сам он мог только потерпеть убытки и практически ничего не мог выиграть. Но теперь я вижу, что все мои надежды и предположения оказались заблуждением. И насколько же ничтожными и банальными явились те силы, которые породили этот ужасный виток истории! Ведь совершенно очевидно, что, как и во времена Мария и Суллы, противоречия и неадекватность нашей экономики и системы правления государством требовали своего решения, но, вероятно, расхождения интересов и сознания оказались столь велики, что решить их можно было только посредством войны. И всё же этой войны могло бы вовсе не быть, не будь в характере одного человека одного недостатка — я имею в виду тщеславие Помпея, из-за которого он совершенно не выносил саму идею равенства.

Ближе всего к тому, чтобы выразить свою готовность к переговорам, он был в конце января, когда уже эвакуировал Рим, а я ещё оставался в Аримине, хотя и продвинул немного на юг несколько своих когорт. Его послание, которое явилось ответом на моё предложение распустить свою армию при условии, что он сделает то же самое и одновременно отменит приказы о мобилизации в Италии, было уклончивым и не могло удовлетворить меня. Помпей писал, что, если я вернусь в Галлию и расформирую свою армию, он уедет в свою провинцию, в Испанию, но до тех пор, пока я не выполню свою часть договора, мобилизация в Италии будет продолжаться. В письме не было ни слова о возможности нашей встречи. Если бы я принял его условия, я целиком оказался бы во власти моих врагов. Ничего не говорилось и о сроках его отъезда в Испанию, а консулы конечно же потребуют, чтобы он оставался в Италии до той поры, пока они окончательно не расправятся со мной.

Теперь мне не оставалось ничего другого, кроме решительных действий и надежды, что в случае успеха в той или иной области — в военной или политической — я смогу склонить Помпея и сенат к переговорам на более разумных условиях. По мере нашего продвижения на юг мою небольшую армию, состоявшую из десяти когорт, приветствовали во всех занятых нами городах, а к середине февраля ко мне присоединились два моих легиона ветеранов из Галлии, ещё два легиона рекрутов и свежие эскадроны кавалерии. Мы к тому времени прошли уже почти половину Италии и приблизились к городу-крепости Корфинию, где благодаря моему старому врагу Агенобарбу мне представился тот самый счастливый случай, которого я так ждал: мы одержали победу, бескровную и ошеломляющую. Сенат назначил этого безмозглого и ничего не смыслящего в военных делах человека на моё место наместника в Галлии и командующим моими двумя легионами. Домиций со своей, а вернее моей, армией направился на север, по дороге набирая себе новые когорты солдат, и занял Корфиний. Он слышал, как мала моя наступающая армия, и, даже не озаботившись узнать, как скоро она пополнится другими войсками, решил, что сам справится со мной. Помпей посылал к нему гонцов с требованием повернуть назад, к Брундизию, где собиралась вся армия; но Домиций, вместо того чтобы послушаться его, возомнил, по-видимому, себя главнокомандующим и написал Помпею, чтобы тот шёл к нему на север. В этой горной стране, писал Домиций, ему и Помпею, общими силами, будет легко уничтожить меня и разгромить мою армию. Помпей, который не был намерен терпеть поражения в этой войне ради того только, чтобы угодить Домицию, написал ему просто, что не имеет никакого отношения к этому плану и велит Домицию, пока ещё есть время, немедленно отступить. Но времени уже не было. Легионы моих ветеранов, которые строили осадные сооружения под Алезией, уже приступили к выполнению куда более лёгкой задачи — к блокаде Корфиния. Положение Домиция стало безнадёжным. Однако у него ещё оставалась возможность прийти к какому-то достаточно приличному соглашению со мной, но оказалось, что он и многие сенаторы, находившиеся при нём, внушили себе мысль, что, попав ко мне в руки, они будут убиты или даже, как я понял, замучены. Так что Домиций, опасаясь за свою жизнь, приготовился покинуть свои войска и бежать, пока наши осадные работы ещё не завершены. О его намерении узнали и, естественно, воспротивились ему. Его солдаты посадили Домиция под арест и направили ко мне делегацию, обещая сдать город и в дальнейшем подчиняться моим приказаниям. Договорились, что сдача города произойдёт на следующий день, а всю ту ночь город был окружён непрерывной цепью моих людей. Я больше всего беспокоился, чтобы ни один из сенаторов или руководителей не сбежал, потому что хотел всем и каждому показать, как противно мне кровопролитие, и проявить милосердие к ним.

Кроме Домиция самой важной персоной в городе оставался Лентул Спинтер, консуляр, мой друг в прошлом, многим обязанный мне в продвижении по службе. Перед самым восходом солнца, уговорив моих постовых, он убедил их провести его ко мне. Явившись, Спинтер бросился на колени передо мной и умолял сохранить ему жизнь. Какое же это было посмешище! Я резко оборвал его, сказав, что ему нечего бояться, хотя он и проявил чудовищную неблагодарность ко мне. Не для того я вступил в Италию, сказал я ему, чтобы причинять кому-либо вред, а лишь для того, чтобы защитить свои права и права народных трибунов. Спинтер был в одинаковой мере и обрадован и удивлён. Он попросил разрешения вернуться в город и рассказать всем о том, что услышал от меня. В городе есть такие, сказал Спинтер, кто уже задумал покончить жизнь самоубийством. И он не преувеличивал. Пример подал сам Домиций Агенобарб, попросив своего врача дать ему яд и приняв прописанную дозу. И когда Спинтер вернулся в город с известием, что я не собираюсь никого обижать, Домиций очень раскаивался в своём поспешном решении. Но он вскоре успокоился, узнав, что его врач-грек оказался умнее его и вместо яда дал ему снотворное.

На рассвете я устроил торжественную церемонию сдачи Корфиния. Событие было впечатляющее, и я хотел, чтобы о нём узнало как можно больше людей. Сначала ко мне подвели группу примерно из пятидесяти человек: сенаторов, знаменитых финансистов и высокопоставленных магистратов — сливки римского общества. Они не смогли скрыть обуревавшего их страха. Даже их собственные солдаты отвернулись от них, а мои галльские ветераны просто негодовали, обозлённые и за меня, и за самих себя: они ожидали, что их, победителей, встретят в Италии с почётом, и особенно отвратительно для них было то, что против них заставили воевать их же соотечественников. И они насмехались и глумились над представителями римской знати, проходившими между их рядами, и, по привычке получать награды после удачных осад, теперь полушутя требовали, чтобы этих пленных отправили на рынок рабов. Однако я скоро прекратил это хотя и справедливое, но оскорбительное поведение солдат. Я обратился к пленникам с небольшой речью. Я сказал, что многие из них являются моими личными должниками и, помимо того, все они должники по отношению ко мне и к моей армии за наши свершения в Галлии и Германии. Я велел им подумать о собственной неблагодарности и добавил, что больше им не о чем тревожиться. Они свободны и могут отправляться куда угодно, к моим ли врагам или домой, в любом случае их имущество конфисковано не будет. Я даже возместил Домицию довольно значительную сумму, которую, по его словам, он потратил из своего кармана, хотя я знал, что деньги эти государственные и предназначались на уплату его войскам. Само же его войско я включил в состав моей армии и тут же направил его под командованием Куриона завоёвывать Сицилию. Раз уж предстояла долгая и широкомасштабная война, Сицилия нужна была мне и как источник продовольствия, и как форпост против вражеских сил в Африке. Освобождённые в Корфинии пленники проявили-таки благодарность ко мне тем, что отправились по домам: не припомню, чтобы когда-либо прежде в период гражданских войн люди проявляли подобную сдержанность. Только позднее некоторые из них, Домиций в их числе, присоединились к Помпею и моим противникам, поверив, что станут победителями в этой войне.

Помпей к тому времени собрал в Брундизии всю свою армию и флот. Мы поспешили за ним вслед по берегу моря, нагоняя по пути контингенты его армии, многие из которых с удовольствием переходили ко мне. Командиром одного из этих соединений был близкий друг Помпея; я отпустил его на свободу и передал через него послание Помпею, в котором сообщал, что я на пути в Брундизий и снова прошу, пока не поздно, встретиться со мной и обсудить достойные условия мирного урегулирования. Но и это моё предложение было отвергнуто. Когда моё послание дошло до Помпея, он уже отправил в Северную Грецию обоих консулов и большую часть своей армии. В его педантичном и казуистическом ответе говорилось, что невозможно вести переговоры в отсутствие консулов. И тогда я решил, что путь к быстрому и победоносному окончанию войны оставался один: не дать ему самому покинуть Италию, захватить или уничтожить и его, и его армию. К Брундизию я подошёл с шестью легионами, четыре из которых составляли мои ветераны, и мы сразу же приступили к блокированию порта. Но у нас не хватало кораблей, а Помпей встретил нас достаточно энергичной, продуманной и основательной обороной. В середине марта (как странно — всё это было каких-нибудь пять лет назад!) он ушёл из Брундизия и практически без всяких потерь отплыл с оставшимися при нём войсками в Диррахий, на противоположный берег.

За шестьдесят дней без кровопролития я стал хозяином всей Италии. Но моё положение в Риме оставалось довольно шатким; у меня почти не было флота, и в каждой провинции империи, за исключением Галлии, набирались армии, предназначенные для войны со мной.

Глава 3 КОРОТКИЙ ВИЗИТ В РИМ


Когда я смотрел, как отплывают корабли Помпея (он великолепно организовал эвакуацию), меня мучило страшное ощущение пустоты, и я впервые почувствовал ненависть к своим врагам. Если бы у меня были корабли, я бы кинулся за ними и, по всей вероятности, покончил бы с этой войной быстро и решительно. Но для постройки большого, пригодного для моих целей флота потребовалось бы много месяцев, а эта кучка моих непримиримых врагов тем временем навязала мне войну, которая неизвестно чем кончится, а ведь я для того, чтобы она вообще не начиналась, готов был почти на всё.

Я понимал, что теперь моя жизнь, как это часто бывало и прежде, зависела от быстроты моих действий. Две самые актуальные угрозы нависли надо мной: морские силы Помпея, с одной стороны, и испанские армии, хорошо подготовленные и под хорошим командованием. Помпей мог использовать свой морской флот, чтобы отрезать Италию, и особенно Рим, от всех источников поставок необходимого продовольствия. Моё положение в стране, которое итак оставалось не из простых, стало бы безнадёжным, если бы выяснилось, что я не способен предотвратить голод и все те неурядицы, которые непременно последуют за ним. Поэтому необходимость диктовала срочное установление контроля над поставщиками продуктов — Сицилией, Сардинией и даже Африкой. Что касается Сицилии и Сардинии, там всё шло хорошо. В Сицилию я послал под командованием Куриона армию, достаточно многочисленную не только для захвата острова, но и для дальнейших действий против сторонников Помпея в Африке. Я знал, что могу целиком положиться на Куриона с его энергией, верностью и энтузиазмом. Он уже доказал, что обладает недюжинными военными способностями, но бывает слишком вспыльчив, и поэтому и придал ему в помощь опытного военачальника Канинил Ребила. Население Сицилии встретило нас опять-таки очень радушно, а внезапность появления там армии Куриона исключила вообще всякую возможность сопротивления. Однако, не сомневаюсь, сопротивление было бы оказано, если бы на это осталось время, потому что Помпей доверил Сицилию моему злейшему и упорнейшему врагу, Катону. Но получилось так, что Катону но осталось ничего другого, как срочно покинуть остров и вместе с войском отплыть в Грецию на соединение с Помпеем. Но Катон никогда не упускал случая обвинить в своих грехах кого угодно, только не себя. И в тот раз, покидая Сицилию, он произнёс речь, в которой всю вину взвалил на Помпея, который, по его словам, затеял ненужную войну, не имея на то достаточно ресурсов. Подобное поношение главнокомандующего едва ли приличествует его подчинённому, и уж во всяком случае стратегию самого Катона едва ли можно рассматривать как нечто серьёзное. Но он был прав в том, когда заявил, что эта война никому не нужна. Что, впрочем, делает совсем уж непонятным его упорное сопротивление всем моим предложениям о мире — его позицию, которой он придерживался вплоть до самого последнего своего смертного дня. Катон исповедовал стоицизм и не сомневался, что весь мир, кроме Италии и её провинций, должен лежать в руинах ради того, что он называл «справедливостью». Он, конечно, сильно постарался, чтобы руины, неизбежные в любой гражданской войне, появились, а вот то, что он вкладывал в понятие «справедливость» (это разгром моей армии и" уничтожение меня), осуществлено не было. Я ненавижу не столько его принципы, сколько саму память о нём из-за его злобности и самонадеянности. Мой двоюродный дед Рутилий тоже был стоиком и придерживался тех же принципов, что и Катон. Он заявлял, что скорее пожертвует своей жизнью, чем пойдёт на компромисс или покорится несправедливости, но при этом вовсе не хотел, как этого хотел Катон, чтобы все остальные вместе с ним приносили себя в жертву. Моралисты-стоики считают обоих — и Рутилия и Катона — мучениками. Я же вижу огромную разницу между ними. Я готов признать цельность натуры Катона, но не могу не осуждать его нескромность, неотёсанность, самомнение и жестокость. Уже в ранней юности, когда я видел, как терзают моего двоюродного деда его недостойные враги в римских судах, я решил, что ни за что не стану мучеником. И уж во всяком случае не принял бы сомнительную честь мученичества и не явился бы в Рим, подчинившись незаконному решению сената, даже не попытавшись защитить свою армию и отстоять свой пост её главнокомандующего. Не стал бы я и выступать в суде, который специально устроили, чтобы вынести мне обвинительный приговор, с утверждением абстрактных принципов справедливости. Я мог бы привести аргументы в пользу человечности, активной позиции и плодотворности политики милосердия. Но при этом понимал, что ни один из моих аргументов — даже мои победы в Галлии — не спасли бы меня. И теперь я сражался за свою жизнь и честь, но, кроме того, сражался и за то, что, если и не заслуживает названия «справедливость» с позиций стоиков, в делах человеческих имеет, возможно, не меньшую ценность. Я воевал за жизненно необходимое, плодотворное, благородное начало, а противостояли мне мёртвые, сухие, завистливые и мстительные люди, которые как будто бы придерживались традиций и обычаев, весьма уважаемых мною, но использовали их и свою власть в своих узких интересах и для будущего не могли предложить ничего, кроме бессмысленной и устрашающей пародии на прошлое.

Раз уж меня принудили воевать, я должен сделать всё от меня зависящее, чтобы победить, но я всё же не терял надежды, что мы с Помпеем достигнем согласия и мира ещё до того, как будут пущены в ход наши основные силы. Тем не менее, решив продовольственную проблему для Италии, я счёл необходимым немедленно заняться армией Помпея в Испании. Для этой операции мне нужны были деньги, а также, если бы то, что осталось от сената в Риме, одобрило те меры, которые я должен был принять. Я не терял надежды получить запрошенные полномочия, но в то же время постарался убедить различных общественных деятелей, особенно Цицерона, войти в моё положение и помочь мне по мере возможности привести страну в состояние, которое благоприятствовало бы установлению мира.

Больше всего надежд я возлагал на Цицерона и в Цицероне больше всего разочаровался. Я знал его как человека умного, с ненавистью относившегося к идее гражданской войны и пытавшегося, правда безуспешно, уговорить Помпея принять моё предложение, согласно которому я готов был остаться на севере, в маленькой провинции Иллирик с одним или двумя легионами. К тому же, хотя мы и не виделись десять лет, я помнил, как мы дружили в далёкой юности; даже теперь его связывали со мной интерес и благожелательное отношение ко мне. У нас с ним было в обычае переписываться о делах литературных; его брат служил у меня в Галлии, я мог помочь Цицерону не только ссужая его деньгами, но и оказывая покровительство разным его протеже, которых он рекомендовал мне. Цицерон, конечно, всегда был поклонником и в каком-то смысле другом Помпеи, но он был слишком умён, чтобы высоко ставить политические способности Помпея, и, полагал я, Цицерон должен помнить, как во время его изгнания и Помпей, и другие олигархи не проявили благодарности ему за ту большую службу, которую он сослужил им в прошлом. Я тем более надеялся на его помощь, что он не последовал за Помпеем на Восток и что, узнав от своего друга Лентула Спинтера, как я поступил с пленниками в Корфинии, написал мне очень сердечное письмо, поздравляя меня с этим актом милосердия. Он, наверное, понимал, что, случись подобное со мною, ни Домиций, ни Помпей не проявили бы милосердия ко мне. Так что я тут же ответил на его письмо и поручил моим друзьям в Риме Бальбу и Оппию постараться ещё больше сблизиться с ним и постоянно сообщать мне о его местонахождении.

Загородный дом, в который он удалился, стоял вблизи дороги, по которой я возвращался из Брундизия в Рим. Я заехал к нему и разговаривал с ним, но, увы, эта беседа лишь сильно раздосадовала меня. Цицерон родился всего на четыре года раньше меня, но выглядел гораздо старше, к тому же он был явно напуган (и совершенно напрасно) вооружёнными людьми моей охраны. В ходе нашей беседы я начал понимать, что, хотя его по-настоящему страшит сама идея гражданской войны, гораздо больше его беспокоит мысль о том, как бы ненароком не оказаться втянутым в события на той или другой стороне. Я сказал ему, что жажду мира, и Цицерон с воодушевлением согласился со мной, но, когда я спросил его, не выступит ли он в сенате в поддержку мира и не поручится ли за мой план послать к Помпею новую депутацию, теперь уже от сенаторов, оставшихся в Риме, он тут же стал отказываться и приносить свои извинения. Цицерон, скорее всего, просто побоялся, что Помпей и иже с ним увидят в нём моего агента, если он пойдёт на этот разумный и патриотичный поступок. Цицерон был слишком высокого мнения о себе (или, напротив, его мнение о себе оказалось недостаточно высоким), чтобы поставить себя в положение, которое могло подвергнуть его критике со стороны аристократов. Кроме того, он ещё не знал, кто победит в этой войне, а Помпей уже заявил, что всякого, кто посмеет взаимодействовать со мной, он будет третировать как своего врага. Затем я попытался втолковать ему, что, пока настоящего проекта мирного соглашения не существует, мне необходима защита. И тут особенно важно оградить себя от угрозы со стороны испанской армии Помпея. Любому ребёнку стало бы понятно, насколько справедливо это утверждение, но, по-видимому, это было выше понимания Цицерона, который в ответ всё повторял свои горестные стенания и на все лады умолял меня не расширять сферу военных действий. Стараясь сохранять вежливость, я терпеливо продолжал объяснять ему насущные потребности, навязанные нам обстоятельствами, как вдруг заметил, что он впадает в привычный ораторский раж и не слушает моих аргументов. В конце концов, повысив до немыслимых высот свой и так тонкий голос — во время публичных выступлений он всегда контролировал его, — Цицерон заявил: «А если я поеду, как ты велишь, в Рим и скажу в сенате то, о чём ты просишь, могу я призвать своих собратьев-сенаторов сделать всё от них зависящее, чтобы удержать тебя от похода в Испанию и от всякого планирования кампании на Востоке?» Я сказал ему, что даже слышать не хочу подобных речей, которые никак не стыкуются с решением военных проблем. «Тогда, — сказал Цицерон тоном благородного трагика, — я не еду в Рим». А на самом деле он просто нашёл для себя жалкое извинение за бездействие, которое в тот момент выбрал для себя, как, впрочем, всегда в критических ситуациях, кроме тех случаев, когда сам становился во главе какой-либо оппозиции. С тех пор я уже никогда не доверял ему, хотя и сейчас люблю слушать, как он говорит, и обожаю его парадоксы и остроты. После этой встречи в самом начале гражданской войны я не видел его вплоть до того момента, когда в главном сражении была решена судьба войны; Цицерон подошёл ко мне, умоляя спасти его жизнь и жизнь тех, кто сражался против меня. Я, естественно, вернул ему всё, что он потерял во время войны. Цицерон иногда проявляет благодарность ко мне и недавно в сенате осыпал меня лицемерными восхвалениями. Но я ему не верю. Подозреваю, что если завтра меня убили бы, он одним из первых поздравил бы с этим моих убийц.

Я, негодуя, покинул его дом и поехал прямо в Рим. Уже десять лет я не был в этом городе, городе, в котором прошла почти вся моя юность. Я надеялся войти в него законно избранным консулом и отпраздновать в нём триумф, который моя армия заслужила победами в Галлии, Германии и Британии. А в действительности я приближался к нему как невольный завоеватель. Я постарался, насколько позволяли обстоятельства, соблюсти приличия Так как официально я ещё оставался главнокомандующим, то предложил сенаторам встретить меня за стенами города. На встречу со мной пришло довольно много народу, и все с явным уважением слушали мою речь, и которой я постарался оправдать меры, принятые Мною Аплодисменты раздались, когда я сказал, что готов пойти на мир путём переговоров. Но, когда начались дебаты о практических шагах к достижению мира, я обнаружил и у сенаторов ту же робость и отсутствие понимания, с которыми столкнулся при встрече с Цицероном. Сети одобрял идею послать к Помпею депутацию, но ни один не нашёл в себе смелости принять участие в ней. Только один из двух присутствовавших на собрании консулов высказал свои, отличные от моих предложения, но и он, подобно Цицерону, уговаривал меня не начинать войну в Испании. И я понял, что сложилась обстановка, похожая на ту, что окружала меня во время моего первого консулата. И тогда у сената была возможность разумно и конструктивно сотрудничать со мной, но он предпочёл изображать гнев или безразличие. Так что в очередной раз я оказался вынужденным действовать без поддержки сената. Я заявил сенаторам, что стремился разделить с ними ответственность и тяготы правления государством, но, если у них нет охоты заниматься этим, я понесу всё бремя правления на своих плечах.

Итак, потратив ни мало ни много три дня на эти бесплодные дискуссии, я принял, как я полагал, соответствующие меры. Я решил немедленно отправиться в Испанию. Необходимо было, чтобы в моё отсутствие и гражданское правление, и оборона страны сохраняли свою эффективность и находились в надёжных и умелых руках, при этом назначенные мною деятели должны иметь хоть какой-то авторитет. Меня уже обвиняли в том, что я революционер: большинство моих лучших друзей и самых активных военачальников происходили не из знатных семей. И поэтому сенаторы и крупные финансисты, с которыми я не хотел ссориться, относились к ним с недоверием. Так что, хотя я знал, что мой друг Бальб или какой-нибудь другой молодой военачальник могли бы управлять страной и эффективно и сдержанно, мне приходилось искать людей, которые уже прославились, но мой выбор был ограничен: большинство аристократов ушли из Рима с Помпеем. К счастью, я мог рассчитывать на одного из преторов, Лепида. Он был знатным человеком, сыном того Лепида, который в годы моей юности поднял мятеж, поддержанный некоторыми моими друзьями и родственниками; сам я в нём не участвовал, так как видел, что бунт обречён на неудачу. Одним из лидеров того восстания был Брут, супруг моей старой любовницы Сервилии и отец того молодого Брута, которого я знал ребёнком и которого люблю до сих пор. Мятеж, как я и предвидел, подавил один из тогдашних консулов с помощью Помпея, который тогда только начинал свою блестящую карьеру. В процессе операции Помпей захватил, а потом предательски убил мужа Сервилии. С тех пор юный Брут отказывался здороваться и говорить с убийцей своего отца. И меня очень расстроило известие о том, что он примирился с Помпеем — несомненно, под влиянием своего дядюшки Катона — и действовал против меня. Однако юный Лепид или лучше помнил своего отца, или лучше просчитал шансы на будущее. Он к тому же состоял в родственных отношениях с Сервилией, будучи женат на одной из её дочерей. Я был не очень высокого мнения о его способностях, но Сервилия убедила меня, что на него можно положиться. Хотя и несколько напыщенный, он, безусловно, оставался порядочным человеком, умеющим завоёвывать уважение к себе. Поэтому я возложил на него бразды правления Италией и никогда не пожалел об этом. Лепид действительно хорош на любом месте, где не требуется принимать решений и иметь дело с военными проблемами. Я осыпал его всяческими наградами, которые тешили их обоих — и его и тёщу, Сервилию. Ему досталась честь пребывать в чине консула дольше, чем кому-либо ещё из римлян: это я постарался, чтобы он получил этот пост в том году, когда я проводил реформу календаря, и год длился все пятнадцать месяцев. Во время моего диктаторства он дважды был начальником конницы. И когда я отправился воевать на Восток, я снова оставил его править Италией: он всё делал так, как ему говорили Бальб и Оппий, которые прекрасно знали и разделяли мои взгляды. Мы с ним хорошо поужинали в последнюю ночь перед моим отъездом, и я был абсолютно уверен в нём.

Даже в тот первый раз, когда я, уезжая, оставил Лепида на этом очень ответственном посту, он правил с тактом и вполне разумно. Чего нельзя сказать о юном Антонии, которому я поручил командование армией и оборону страны.

Пока меня не было, он бестолково выставлял напоказ свои богатства и власть. Он слишком часто появлялся в общественных местах пьяным и как-то устроил грандиозный скандал, когда притащил с собой не только свою прелестную любовницу-гречанку, но и целый гарем молодёжи обоих полов. Но, что поделаешь, более подходящем и подготовленной к этой роли кандидатуры, кроме него, у меня не оказалось. Ещё до начала гражданской войны Антония избрали народным трибуном; он был родом из древней и именитой семьи; его всегда любили в армии, и никогда его склонность к дебошам и пьянству не отражалась на исполнении им своего воинского долга; он и тогда и, надеюсь, сейчас остаётся преданным мне человеком. Я вполне мог рассчитывать на то, что, если Помпей попытается что-нибудь предпринять против Италии, Антоний будет действовать быстро и умело.

Нашёл я работу и для тех аристократов (а их осталось совсем немного в Риме), которые заявили о своём переходе на мою сторону. Молодому Долабелле, зятю Цицерона, и молодому Гортензию, сыну того Гортензия, который до появления Цицерона считался величайшим оратором своего времени, я поручил выполнение одной из самых насущных задач — строительство кораблей, которые мне скоро должны были понадобиться. А Марка Красса, старшего сына моего старого друга, я направил в Цизальпинскую Галлию командовать войсками — он и раньше служил у меня, и служил отлично.

Покидая Рим, я присвоил для нужд войны большую сумму государственных денег, о которых консулы в своём беспричинном паническом бегстве в январе совсем забыли. Когда я уже готовился забрать деньги, один из народных трибунов попытался официально запретить мне это. Тут уж моё терпение кончилось. До тех пор я всё делал законным путём, а тут меня принуждали прибегнуть к оружию и изменить закону. Однако всё закончилось простой угрозой сместить этого трибуна с его поста. И я радовался, что не пришлось прибегать к насилию, поскольку в этой странной войне я ещё не пролил ни одной капли крови. Однако я уже был достаточно обозлён, чтобы при необходимости использовать силу.

И вот, пробыв всего неделю в Риме, я снова покидал его и отправлялся на северо-запад. Часть пути меня сопровождали толпы провожающих; мои сторонники выкрикивали слова одобрения в мой адрес, но участвовали в проводах и те, кто под влиянием вражеской агитации поверил, что я способен устроить побоище, избиение моих врагов или позволить своим ветеранам и галльской кавалерии разграбление Рима и его окрестностей. Эти люди, несомненно, легко вздохнули, увидев, что их худшие ожидания не оправдываются. И теперь они вместе со всеми остальными благословляли моё имя. Однако их благословления не были до конца искренними. Во всяком случае, мне так казалось. Среди многих возгласов, раздававшихся из толпы, часто слышались призывы: «Мир! Дай нам мир!» — и лица римлян конечно же не могли светиться радостью, ведь мы шли воевать против своих соотечественников. Я понимал, что приветствовавшие меня рады только потому, что я ухожу, а вместе со мной из пределов Рима уходит и война, уходит в провинции, и на некоторое время покой городу обеспечен. Со мной уходили многие их друзья и родные, друзья и родные оставались у них и в армиях Афрания в Испании, и Помпея на Востоке. Естественно, они хотели мира, но больше всего, даже больше мира, они хотели, чтобы им позволили вести привычную жизнь, есть, пить, зарабатывать деньги, жениться, прелюбодействовать, ходить в театр и на игрища. И это тоже совершенно естественно. Но как же мало было среди них тех, кто понимал, что эта их обычная жизнь зависит от столь многих вещей, о которых они никогда даже не задумывались! Состояние дорог, цены на зерно, рентабельность торгового флота, угроза нашествия варваров — обо всех этих проблемах время от времени говорилось на народных собраниях. А обычные разговоры, несомненно, касались в основном наших с Помпеем разногласий. На нас смотрели как на двух соперников, вроде участников гладиаторского поединка. Но точного понимания начинавшейся войны у них не было. Я же чувствовал, что эта война (хотя я никогда не хотел её) станет чистым и эффективным средством использования организации и силы против коррупции, обскурантизма и упадка. И все те люди, которые поднимали свой слабый, хотя и искренний, голос в защиту мира, желаемого и мной, не могли понять, что, пока они готовы приветствовать любой мир, даже мир на условиях моих врагов, им вовсе не гарантировано безопасное и длительное наслаждение их привычными занятиями. И объяснялось это довольно просто: старый режим продемонстрировал всю свою беспомощность в управлении государством и неспособность к правильному администрированию. Моих способностей хватает и на то, и на другое.

Тем не менее, когда я уже покинул Рим, крики о мире продолжали звучать в моём сознании. Как я мог винить простой народ за то, что он не понимал того, что и величайшие умы, и сенаторов приводило в смятение и недоумение?

Глава 4 ИСПАНИЯ, МАССИЛИЯ, АФРИКА


В моей книге «О гражданской войне» я уделил большое внимание испанской кампании как из желания быть исторически точным, так и потому, что это кампания, которой я горжусь. Я встретился там с большими трудности ми, однако справился с ними довольно быстро и малой кровью.

В Испании у Помпея стояло семь боеспособных легионов, и к тому же он всегда мог рассчитывать на крупные вспомогательные войска из местного населения. Все эти легионы занимали удобные позиции как для нападения, так и для обороны. Они могли, например, напасть на Галлию и занять её. Я в своё время приложил огромные усилия, чтобы привлечь к себе на службу как можно больше галльской кавалерии и поддерживать дружественные отношения с галльскими племенами, которые, как я думал, усмирены. Но абсолютной уверенности в том, что Галлия останется лояльной ко мне, у меня не было. Умный агент Помпея мог бы сыграть на националистических настроениях галлов, которые, правда, сильно ослабли после поражения Верцингеторикса. Так что первое, что я сделал, начав войну с Испанией, это приказал трём моим галльским легионам под командованием Фабия занять все перевалы через Пиренеи. Фабий быстро и в совершенстве справился с этой задачей. Он почти не встретил сопротивления, и для меня постепенно становился понятным план Помпея: он приказал своим легатам в Испании помедлить с началом сражений и вступать в бой только за явным своим преимуществом, а пока набирать и обучать войско, которое будет использовано в час генерального наступления против меня и с запада, и с востока. Шесть его регулярных легионов под командованием очень грамотных легатов Афрания и Петрея располагались на севере Испании, между Эбро и Пиренеями. Ещё один легион с легатом Варроном во главе — очень слабым военачальником, но, как оказалось, блистательным учёным — находился на юге страны, и главным делом Варрона стала организация доставки продовольствия, денег и снаряжения.

Я планировал присоединить к трём легионам Фабия три своих и значительные силы кавалерии. Но до тех пор советовал Фабию всячески уклоняться от столкновений с армией Афрания и Петрея, расположившейся совсем рядом у Лериды. Кроме того, уклоняясь от сражения, я рекомендовал Фабию с помощью специальных агитаторов привлечь на нашу сторону окрестные племена.

С первым препятствием в этой кампании я столкнулся ещё на пути в Испанию. Правители греческого города Массилии, известив меня сначала о своём желании оставаться нейтральными, вдруг решительно встали на сторону противника. Они приветствовали прибытие Домиция Агенобарба, опозорившегося легата из Корфиния, чью жизнь спасли дважды: сначала его врач-грек, а потом я. Домиций привёл в Массилию флот с остатками своих приверженцев. Как и в Корфинии, он всё ещё рассчитывал, что в битву ввяжется сам Помпей, если защитники города будут стоять твёрдо. Его встретили с воодушевлением и действительно с большим искусством и решимостью организовали оборону города. Массилийцы полностью контролировали морские подходы к городу, и скоро я увидел, что их фортификации невозможно будет одолеть без очень серьёзных осадных работ. Я немедленно приказал строить корабли в Арле, а пока наблюдал за работами по осаде города, надеясь, что они успешно завершатся ещё до того, как можно будет воспользоваться построенными кораблями. Но неожиданно я встретил упорное сопротивление. Был даже случай, когда врагам удалось обмануть наших людей и разрушить довольно значительную часть наших сооружений. А я прекрасно понимал, что в случае провала и в Италии, и в Испании такая новость немедленно отразится на моём престиже. И всё же я должен был покончить с армией легатов Помпея в Испании до начала зимы. Поэтому, оставив Требония с тремя легионами продолжать осаду Массилии и назначив Децима Брута командовать морскими силами, которые вскоре обязательно нам понадобятся, я вызвал ещё три легиона из Италии и пошёл на Испанию со всеми шестью своими легионами. Я перешёл Пиренеи, оставив в тылу у себя не очень надёжно защищённую Италию и враждебную Массилию. Это был риск, но я пошёл на него. Я посчитал — и, как потом оказалось, правильно, — что армия Помпея ещё недостаточно хорошо организована, чтобы предпринять наступление на Италию или Испанию, хотя он и владычествовал на море.

В Испании я столкнулся с решительным сопротивлением командиров и армии Помпея, которая, следуя своим традициям, не боялась сразиться с моими ветеранами. В одной из схваток, которая, по сути, стала первым сражением между римлянами в этой гражданской войне, я потерял по меньшей мере семьдесят отличных воинов убитыми и около шестисот ранеными. И, как когда-то в Британии, удача, казалось, изменила мне, и все силы природы ополчились против меня. В результате неожиданной бури моя армия оказалась заблокированной в узком пространстве между двумя вздувшимися и ставшими непреодолимыми реками. Разбушевавшаяся стихия снесла оба наведённых нами моста; ни один наш обоз не мог добраться до нас, и нам стало всерьёз не хватать пищи Я сам был обеспокоен сложившимся тяжелейшим положением, но мои друзья в Риме, казалось, были озабочены того больше: там все решили, что война практически закончена. Рим известили — и Рим поверил, что под Массилией моя армия разбита, что сам я вот-вот сдамся противнику и что Помпей во главе всей своей армии направляется по побережью Африки в Испанию. Эти слухи сильно повлияли на публику. Начался большой исход сенаторов и прочих граждан из Рима: все спешили присоединиться к Помпею, к неминуемому, как они считали, победителю в этой войне. И Цицерон среди них. А в Испании многие племена отвернулись от меня и направляли своих посланников к Афранию и Петрею. На юге Варрон, который до той поры вёл себя разумно и в частных беседах даже хорошо отзывался обо мне, начал проявлять небывалую энергию, арестовывая или штрафуя тех, кто поднимал голос в защиту мира. Он тоже со всей очевидностью старался доказать свою верность побеждающей стороне. В своих выступлениях Варрон призывал к смертоубийству Цезаря, но, как бы ни блистал он своим красноречием, призывы его отдавали фальшью и были несправедливы.

Тяжкий труд и изобретательность помогли нам одолеть судьбу. Я вспомнил, как в Британии, наблюдая за аборигенами, я увидел их лёгкие, почти круглые лодки, не очень удобные в управлении, но прекрасно державшиеся на бурных водах. Материал для их постройки оказался у нас под рукой, и мы соорудили целый флот из этих скорлупок. Сначала подразделения отборных войск были переправлены на них через реку и создали там мощный плацдарм прежде, чем враг догадался, чем они занимались, За ними последовал ещё один легион, и началось возведение моста уже с двух сторон. Через два дня мост был готов. Теперь я мог воспользоваться своей кавалерией, которая значительно превосходила вражескую и теперь не только охраняла наши обозы, но и перехватывала вражеские, лишая армию Афрания и Петрея продовольствия. Приблизительно в это же время я получил известие о крупной морской победе Децима Брута возле Массилии. Эта победа не решала дела, но имела громадное значение: мы захватили инициативу и в Массилии, и в Испании. В результате в Испании началось обратное движение племён от Афрания ко мне. И из Рима мне сообщили, что многие из тех, кто упаковал вещи и собирался бежать к Помпею, решили отложить свой отъезд до тех пор, пока не станет ясен исход испанской кампании.

Мы выиграли ту кампанию в конечном счёте потому, что не испугались тяжёлых переходов и упорного труда. С удовольствием вспоминаю, что не было ни одного крупномасштабного сражения и потери среди римлян оказались самые минимальные. Вскоре после того как мы выбрались из ловушки, подстроенной природой, Афраний и Петрей пришли к разумному решению отступить за Эбро, в регион, более благосклонно настроенный к ним, с хорошим снабжением, и там уже они могли выбирать позиции для сражений в соответствии с их планами. Но благодаря потрясающей выносливости моих солдат, которые прошли куда более длинный и трудный путь, чем наш противник, мы догнали врага на перевалах, что лежали у него на пути. Именно тогда у нас появилась возможность в бою разбить врага, и мои войска, воодушевлённые успехом и хотевшие как можно скорее покончить с войной, требовали вступить в сражение. Но я отказался дать приказ к бою. Мне виделась перспектива выиграть эту войну без кровопролития. Хотя многие мои солдаты рвались в бой, я не хотел приносить в жертву их жизни, когда в этом не было особой необходимости; да и ненужная гибель римлян другой стороны только добавила бы горя к тому, что всегда сопутствует гражданской войне; и ещё я надеялся, если снова, как в Корфинии, буду милосерден к фактически обречённому врагу, я заставлю Помпея, Катона и весь мир согласиться с тем, что я не Сулла, не чванливый дикарь и на самом деле стремлюсь к миру. На этот шаг толкало меня, кроме того, как это часто бывает со мной, некое эстетическое соображение: для полководца одержать победу без кровопролития, если только такая возможность есть, дело куда более чистое и славное, чем любое сражение. Так что, когда враг оказался в моей власти, я не стал его атаковать. Мои солдаты пришли в ярость. Многие из них кричали, что в следующий раз, коли я намерен так бросаться победами, они не послушаются моей команды и не станут сражаться. Но я знал, как быстро они остывают. И действительно, на следующий день произошло событие, которое убедило их, пусть ненадолго, что я был прав, а они заблуждались.

Лагери двух враждующих армий располагались близко друг от друга. Когда Афраний и Петрей ускакали проверить, как идут дела с рытьём траншей на новой линии, солдаты с обеих сторон начали брататься. Группы солдат свободно переходили из одного лагеря в другой, где их встречали друзья. Очень скоро стало ясно, что наши враги вовсе не жаждут войны, но они были хорошими солдатами и не могли изменить клятве в верности своему командиру. Однако, когда мои ребята рассказали им но всех подробностях, как я вёл себя в Корфинии, и уверили их, что Афранию и Петрею нечего бояться, они захотели немедленно заключить мир. Делегации ведущих центурионов и военачальников пришли в мой лагерь и просили дать им гарантии, что я и сам желал сделать. Тем временем в обоих лагерях воцарилась атмосфера праздника, как будто с войной уже покончено. Сколотились хмельные компании. Вражеские солдаты благодарили наших за то, что они сохранили им жизнь накануне, и мои воины были так глубоко тронуты их изъявлениями признательности, что поверили — это именно они, а не я, заслуживают их.

Эти сцены веселья и радости оказались резко прерваны. Афраний и Петрей с несколькими отрядами испанской кавалерии вернулись в лагерь. Им пришлось сразу решать, как отнестись к сложившейся ситуации. Возможно, Афраний, хоть в социальных вопросах он и не был силён и особым умом не блистал, будучи опытным командиром, склонил бы голову перед неизбежным. Но Петрей, человек решительный, который не любил меня лично и боялся за свою жизнь, категорически потребовал продолжения войны. И действовал он весьма энергично. Петрей переходил от когорты к когорте и уговаривал своих солдат сохранять верность их главнокомандующему Помпею и не предавать его. В то же время он силами своей испанской кавалерии и нескольких вооружённых приверженцев окружил всех тех моих солдат, которые оставались у него в лагере. И многие из них, несмотря на не объявленное, но принятое обеими сторонами перемирие, были убиты на месте. Остальные, обернув в качестве щита левую руку плащом, мечом пробили себе дорогу обратно, в наш лагерь. Я же всех солдат Афрания и Петрея, которые оказались у нас, отпустил в их лагерь. Некоторые из них, в том числе несколько старших центурионов и младших командиров, изъявили желание остаться со мной и поступили на службу в мою армию.

Так Петрей в корне пресёк многообещающую инициативу солдат. Этот инцидент выявил, как мне кажется, общее стремление к миру, которое разделял вместе со всеми и я, и доказал бессмысленность враждебного отношения ко мне небольшой кучки людей, кто по надуманной причине был — и теперь, возможно, остаётся — решительно настроен на то, чтобы уничтожить меня. И вот в лагере Афрания и Петрея каждого заставили снова торжественно поклясться в верности. Воины давали клятву принять участие в сражении, хотя всем стало ясно, что не было необходимости в этом сражении и что их армия очень скоро вынуждена будет позорно сдаться.

Афраний и Петрей оказались в сложнейшем положении. Моя кавалерия перехватывала обозы с продовольствием и пресекала все их попытки продвинуться вперёд. В конце концов мы преградили им доступ к воде и принудили капитулировать. Я настоял на том, чтобы процедура капитуляции проходила не приватно, как предлагал Афраний, а публично, перед строем обеих армий; и после жалкого выступления Афрания, в котором он умолял проявить милосердие к нему и его солдатам, я произнёс довольно длинную речь, потому что хотел, чтобы все поняли, кто в этой войне был готов проявлять милосердие, а кто не собирался этого делать. Уже их поведение в отношении моих солдат, которых они застали за переговорами о перемирии, о котором они теперь сами молили меня, лишило их права просить о милосердии. А их шесть легионов — великолепное воинское соединение, насколько я могу судить, — ради чего набрали их, если не ради единственной цели — использовать их против меня в то или иное время? Такая армия была слишком велика для повседневной службы в Испании. С самого начала её нацеливали на разгром моих войск, хотя сам я никогда не грозил и не думал поднимать легионы против Италии, пока мои враги не нарушили конституцию и не принудили меня защищать свою жизнь. Далее я очень подробно описал, как терпеливо воспринимал любые провокации. Затем я обратился к легионерам, которых заставили сражаться против меня (после чего они не могли больше продолжать службу), с единственной просьбой — сложить оружие и спокойно покинуть армию. Что же касается их командиров, Афрания и Петрея, которые убили моих воинов и продлили тем самым страдания римских солдат, то они могут отправляться куда им угодно. Единственно, что я требую от них, это чтобы они оставили Испанию.

Но даже после этого у меня возникли неприятности из-за Афрания и Петрея: они не захотели платить своим войскам. Я уладил это дело и проследил, чтобы до того, как армия противника будет распушена, всё то имущество, которое мои солдаты отобрали у них, было им возвращено. Думаю, что большинство моих воинов приветствовали такую снисходительность к побеждённому врагу — это всё-таки их соотечественники. Но я знал, что остались и разочарованные и обозлённые. В Галлии мои легионеры привык ли получать доход от каждой удачно проведённой операции. Теперь они возмущались запретом грабить испанские города и вражеских солдат-римлян. Были и такие, кто, прослужив в армии многие годы, позавидовал солдатам противника, которые возвращались к обычной гражданской жизни. Всё это естественные чувства, и я не считал их настолько сильными, чтобы опасаться их. Да они тогда и не представляли опасности, хотя впоследствии такие настроения причинили мне некоторые неприятности. Но я точно знал, что в конечном счёте мои солдаты будут стоять насмерть за мою честь и честь армии. Они тоже знали, что, как бы далека ни была наша победа, она состоится и все легионеры получат от меня награды. Они прекрасно понимали, что, хотя я делю с ними все трудности и опасности, никакие их жалобы и требования, будь они справедливые или несправедливые, неважно, никогда не изменят моего решения. Я считал, что дело солдата добиваться любви своего главнокомандующего и не дело главнокомандующего отказываться от своих решений, чтобы снискать любовь своих подчинённых.

Я не дождался благодарности Афрания и Петрея за спасение их жизни. Оба они снова присоединились к Помпею и сражались против меня до самого конца. Потом я слышал, что кто-то из стратегов-любителей из окружения Помпея обвинил Афрания в том, что он якобы за кругленькую сумму продал мне свою армию. Такая манера охаивания типична для моих врагов, которые так страстно ненавидят меня, что не способны поверить в то, что я могу выиграть сражения благодаря только своему таланту полководца. Помпей, конечно, лучше других знал это. А Афраний сделал всё, что было в его силах.

На юге Испании у меня не возникло никаких затруднений. Варрон, надо отдать ему должное, постарался со своими незначительными силами оказать мне достойное сопротивление, но не получил никакой поддержки. Кордуба, Гадес и другие города, где люди помнили меня с тех пор, как, получив своё первое назначение, я служил у них в качестве квестора, все заявили о своей лояльности ко мне, и Варрону не осталось ничего другого, как сдаться. Он тоже после всего того, что говаривал про меня, побаивался за свою жизнь и был очень удивлён, когда услышал от меня, что ему нечего бояться. Я обнаружил, что, несмотря на своё деспотическое правление, все свои отчёты об управлении провинцией он составлял чрезвычайно скрупулёзно. Варрон действительно оказался не только большим учёным, но и отличным организатором. Двумя годами позже я назначил его проектировщиком и учредителем большой публичной библиотеки в Риме, воплощении моей мечты — такой же полной и ценной коллекции книг, которую, к сожалению, уничтожили в Александрии.

Война в Испании закончилась, и, судя по сообщениям, которые я получал от Децима Брута и Требония, продолжительное сопротивление Массалии тоже подходило к концу. У меня появилась надежда, что, поскольку на западе везде установилась благоприятная обстановка, передо мной теперь стояла пусть очень трудная, но последняя задача — встреча с армией Помпея в Греции. Но не успел я покинуть Испанию, как до меня дошло известие о поражении, постигшем моего друга Куриона в Африке. Это был тяжёлый удар, который означал, что сторонники Помпея могут теперь спокойно обосноваться в Африке, так же, как они уже окопались в Северной Греции и на Востоке.

Курион начал свою кампанию в Африке всего лишь с двумя легионами и небольшим отрядом кавалерии. Как я и ожидал, он оказался вдохновенным командиром, но в то же время не забывал прислушиваться к советам более опытного Ребилия. Он быстро добился значительных успехов, выступив против римских защитников провинции — помпеянцев, но когда Курион услышал, что к ним пришло подкрепление — армия моего старого недруга, царя Нумидии Юбы, — он поступил разумно, отведя своё войско на надёжные, хорошо выбранные позиции и отослав Ребилия назад в Сицилию, чтобы тот привёл в его распоряжение остававшиеся там два легиона. Погубила его импульсивность характера. Он поверил каким-то дошедшим до него ложным слухам, касавшимся оценки сил противника, счёл, что со своими двумя легионами сумеет одержать славную и окончательную победу, и попал в результате в ловушку. Полный разгром его армии был похож на тот, что потерпел в Парфии Красс. Так же как Красс, он со своими солдатами во время битвы слишком глубоко и слишком поспешно продвинулся вперёд и затем в невыгодной для себя позиции оказался окружён вражеской кавалерией. Большинство его солдат (из сдавшегося нам Корфиния) были или убиты, или захвачены в плен. Очень немногим удалось бежать, и, рад сказать, среди бежавших оказался мой друг по литературным дискуссиям Поллион. Сам Курион погиб так же отважно, как и жил. Совсем недолгое время он прослужил у меня, но проявил такие качества, которые я обычно наблюдал у своих лучших центурионов и военачальников в период галльской войны. Ему подвели коня, и он мог бы спастись, но Курион предпочёл умереть вместе со своими солдатами. «Цезарь доверил мне армию, — сказал он, — а я потерял её. Я никогда не смогу прямо взглянуть ему в глаза».

И вот хотя в Испании я одержал почти бескровную победу над вражеским войском из более чем семи легионов, должен признать, что в этой войне мои армии и мои друзья постоянно оказывались пострадавшей стороной как во время битвы, так и после неё. Афраний и Петрей свободно удалились, и их войска разошлись по домам без всяких потерь, а вот пленные из армии Куриона были убиты царём Юбой, варваром-союзником римлян, который в результате овладел Африкой. Понесли мы потери и в Адриатике, где адмиралы Помпея разгромили большую часть флота, собранного Долабеллой, а потом отрезали и принудили сдаться почти два легиона моих войск в Иллирике. Эти их достижения важны не только сами по себе, но и потому ещё, что сводили на нет эффект от моего захвата Испании и моей снисходительности, проявленной там.

Возвращаясь поздней осенью из Испании, я принял капитуляцию Массилии. Её жители с самого начала и позднее, во время осады, вели себя предательски, нарушив согласованное между нами перемирие. У меня явились все основания поступить с ними жестоко, позволив моим солдатам грабить город и брать в рабство его обитателей. Более того, тем самым я отблагодарил бы моих уставших легионеров. Но я проявил уважение к этой греческой колонии и, кроме того, хотел, чтобы всем стало понятно, что моя натура и моя политика всегда будут склонять меня к милосердию. Перед самой капитуляцией города Домиций Агенобарб сумел сбежать на корабле, тем самым избавив меня от необходимости во второй раз простить его. Я ограничился тем, что проследил, чтобы город был разоружён, и конфисковал флот и государственную казну для собственных нужд.

А пока с помощью Лепида я устроил так, чтобы в Риме меня провозгласили диктатором на оставшуюся часть года. В Италии у меня накопилось много дел, да к тому же я стремился начать кампанию против Помпея, по возможности не откладывая этого в долгий ящик. Поэтому я оставался в Массилии только до тех пор, пока не убедился, что город надёжно защищён. Я сразу же направился в Италию, но по пути получил донесение о том, что легионеры моей испанской армии, которые выступили из колонии раньше меня, взбунтовались и опустошают окрестности Пьяченцы. Ни с чем подобным мне не приходилось иметь дела со времени моего похода против Ариовиста. Я и сейчас при воспоминании об этом испытываю тот же гнев, что и тогда.

Глава 5 НАЧАЛО ВОЙНЫ В ГРЕЦИИ


Особое чувство ужаса охватывает меня при мысли о мятеже в армии, примерно такое же, что и при известии о предательстве друга. Пожалуй, два события, пришедшиеся на годы моей жизни, больше всего потрясли меня как с точки зрения морали, так и в эстетическом плане — это мятеж в победоносных войсках Лукулла в восточном походе и убийство Сертория, совершенное теми, кого он считал своими друзьями. Это были трагические события, так как оба — и Лукулл и Серторий — были великолепными солдатами, оба заслуженно стяжали себе успех, и оба в трудное для себя время оказались брошены и преданы слабыми и подлыми подчинёнными, которым они полностью доверяли. Что до меня, то убить меня могут всегда, а вот оказаться бессильным в усмирении мятежа в собственных войсках для меня просто немыслимо: слишком хорошо я их знаю, и они в конце концов знают меня.

И тем не менее взрыв беззакония в моих легионах под Пьяченцей сильно обеспокоил меня тогда. Я узнал, что зачинщиками мятежа стали солдаты девятого легиона, где небольшая группа любителей беспорядков воздействовала на своих товарищей, в их числе и нескольких центурионов. Волнения быстро распространились по всей армии, и к моменту моего появления в Пьяченце другие легионы тоже оказались вовлечены в восстание. Очевидный успех зачинщиков в каком-то смысле облегчил мою задачу, потому что они создали, как и подобало мятежникам, организацию во главе с избранным или навязанным солдатам комитетом из двенадцати человек, которые претендовали на роль представителей всех солдат. Обыкновенные жадность и жалость к себе стали причиной их недовольства. Разными надуманными доводами они убедили самих себя, что заслуживают больших наград, чем те, которые они получили; раздавались громкие жалобы (которых не услышишь от них никогда, кроме как в праздные дни) на состояние здоровья, на лишения, которые они уже претерпели, и на постоянное давление с моей стороны на них с тем, чтобы вовлечь их в новые кампании и новые лишения. Один из их фаворитов-ораторов особенно любил такие фразы: «Даже металлические мечи и щиты изнашиваются в конце концов, а этот наш главнокомандующий продолжает снова и снова безжалостно эксплуатировать нас в своих собственных интересах, хотя мы не железные, мы состоим из плоти и крови». Я вижу, насколько эффективны подобные речи, но и насколько они лживы. И я разозлился, узнав, что мои солдаты могли поверить, будто я умышленно развязал эту войну, хотя все мои действия с самого её начала свидетельствовали об обратном.

Пришлось мне самому явиться к этой необузданной толпе, совсем недавно представлявшей собой образец дисциплинированной армии. Я вышел к ним в окружении необычно большого и сильного отряда телохранителей, отборных воинов, известных всей армии своими отменными подвигами. Я сделал это не из боязни повторения судьбы моего тестя Цинны, который много лет назад был убит своими взбунтовавшимися войсками, потому что не принял необходимых мер предосторожности. Я просто хотел показать легионерам, что они недостойны больше моего доверия, и сразу понял, что сделал правильный ход. Солдаты заволновались, увидев меня необычным образом отгороженным от них. Конечно, так называемый комитет убедил их, что стоит им пригрозить мне своим переходом на сторону Помпея, как я тут же пойду на любые уступки. Но тут они вспомнили то, что и так хорошо знали: запугать меня невозможно, и я скорее умру, чем подчинюсь требованиям своих войск. Когда я начал говорить, из задних рядов послышалось несколько возмущённых выкриков, но после нескольких произнесённых мною фраз меня стали слушать в полном молчании.

Я начал спокойно, напомнив им, в каких переделках в Галлии мы побывали, и ещё сказал им то, что, как мне казалось, ясно всем, — я люблю своих солдат и хотел бы, чтобы они любили меня. Но я не из тех военачальников, сказал я им, кто пытается завоевать популярность у солдат, разделяя с ними или прощая им их грехи. Затем я подчеркнул, что все наши кампании обеспечили им не только широкую известность, но и оплату, которая гораздо больше и регулярнее, чем в любой другой армии Рима за всю его историю. Они знали, как я лично всегда заботился о поставках продовольствия и об их комфорте; они знали, что после каждой удачной операции я награждал их. Не забыли они, конечно, и о своих тяжких трудах, и моих требованиях жёсткой дисциплины. А помнят ли они тот восторг, который испытывали в самый разгар трудных сражений? Помнят ли они о победах, которые сделали их знаменитыми во всём мире? Я сказал, что теперь мне трудно узнать в них людей, которых я знал и которым верил. Они, римляне, в собственной стране уничтожают имущество своих же соотечественников, ведут себя хуже, чем вели себя белги и кельты, которых они когда-то разгромили. Они опозорили себя и тем самым опозорили меня.

Я заметил, что не могу поверить в то, что все они в одинаковой мере замешаны в тех трусливых и безответственных делах, которые здесь творились. Я, конечно, хотел бы думать, что большинство из них лишь обмануты горстью бесчестных заводил, которые в действительности не являются ни хорошими солдатами, ни хорошими людьми и состоят, возможно, на жалованье у наших врагов. Но даже это не снимает с них вины. Всего нескольким негодяям удалось разложить такую массу людей, в результате они действовали против совести и против собственной натуры. Но ведь это закон природы, что одни командуют, другие им подчиняются. Когда попирается этот закон, всякая человеческая организация распадается, наступает хаос и разлад.

Если говорить обо мне, то они сами знают, гожусь я или не гожусь в командующие. Я веду свой род от основателей Рима и даже от самих бессмертных богов. И государство доверяло мне ответственные посты претора, консула и наместника провинций. Что будут стоить моё происхождение и власть, которой облёк меня народ Рима, если я покорюсь требованиям каких-то ничтожеств из собственной армии? Неужели эти жалкие зачинщики надеются запугать меня? Каким образом? Может быть, они думают, что я боюсь смерти? Так даже если вся армия решит расправиться со мной, я скорее умру, чем откажусь от своих прав и долга главнокомандующего. Уж не думают ли они повлиять на меня, пригрозив оставить меня и перейти на сторону Помпея? Если так они понимают верность и если действительно этим дышат, пусть отправляются к Помпею, он будет рад им. Я же предпочитаю, чтобы такие солдаты находились среди моих врагов, а не в моей армии. Но пусть они не надеются, что я предоставлю им транспорт до Греции или разрешу пройти маршем через Италию, грабя при этом свою страну. Они имеют право думать только о себе, я же должен думать об интересах республики и о своих собственных интересах. Мне в моей армии не нужны нерадивые солдаты-бунтовщики, и я не потерплю бандитов и грабителей в Италии, как не терпел их в Галлии.

Когда я заканчивал свою речь, большинство центурионов и командиров склонились у моих ног и умоляли простить их солдат. Я понял, что они выражали чувства всей армии, и всё же считал, что какие-то дисциплинарные меры должны быть приняты. На основе донесений, доставленных мне, был составлен список из ста двадцати человек, в который попали имена всех вожаков и наиболее рьяных их сообщников. Этот список тотчас огласили, и по реакции слушателей я понял, что моя информация была правильной. Из всего большого списка я отобрал двенадцать человек, которых должны были казнить, и вышло так, что эти двенадцать оказались как раз теми, кто возглавил это восстание. И снова, когда громко зачитали эти двенадцать имён, слушатели проявили что-то вроде удовлетворения и уважения к тому, что было воспринято как перст судьбы. Однако один из приговорённых громко протестовал, и я видел, что остальные одобряют его протест. Я велел ещё раз рассмотреть его дело и обнаружил, что он слыл хорошим солдатом, а когда начался мятеж, его не было в лагере. Донос на него написал его центурион, с которым он поссорился из-за своих личных обид. Я счёл справедливым поставить в список имя самого центуриона вместо ложно обвинённого им солдата. Так и сделали; двенадцать человек были казнены, и пошатнувшаяся дисциплина восстановилась. Теперь я мог спокойно продолжать свой путь в Рим в полной уверенности, что никаких беспорядков в армии не последует.

Я вошёл в Рим как диктатор. У меня были основания для того, чтобы с помощью Лепида получить такие полномочия. И теперь появилась возможность провести выборы под моим контролем, быстро принять необходимые законы и восстановить веру в стабильность существующего режима. Я узнал, что многие из тех, кто поспешил отправиться к Помпею в те дни, когда мне так тяжело доставалось в Испании, не смогли найти транспорт для переезда через море и, получив известие о моей победе, вернулись в Рим. Кое-кто из них только потому не присоединился к Помпею, что испугался трудностей морского путешествия или жизни в лагере. И хотя я всеми средствами пытался доказать им, что способен прощать врагов, богатые финансисты всё же оставались под впечатлением, что я могу повести себя в отношении их так, как в своё время грозился Катилина, и проведу закон об отмене всех долгов. Они обращали внимание на то, что в моей партии много способных молодых людей вроде Антония и Куриона, которые почти так же увязли в долгах, как в своё время в их возрасте я сам. Но эти люди успели забыть, что я заплатил долги не только Антония и Куриона, но и свои тоже, и они готовы были принять за истину, что, раз уж среди моих сторонников так много неимущих авантюристов, я буду защищать их интересы за счёт интересов имущих граждан, за счёт порядка и стабильности. В той обстановке всеобщей неразберихи богатые не хотели одалживать, а должники не хотели платить даже проценты от долга. Принятые мною меры в области финансов оказались весьма успешными. Мне удалось облегчить до некоторой степени бремя долгов для должников, а также убедить кредиторов, что давать взаймы — дело выгодное и что так оно и будет, пока я остаюсь у власти: никаких революционных перемен в существующей социальной системе не будет. В качестве диктатора я ещё обнародовал несколько запоздалый законодательный акт (дань справедливости) о восстановлении в правах всех потомков тех людей, которые были убиты в период кровавых репрессий Суллы: совершенные уже тридцать лет назад, они остаются незаживающими ранами в моей душе. Сулла не только убил отцов, он лишил имущества и прежнего статуса детей и внуков этих несчастных. Среди них было много друзей или сообщников моего дяди Мария, моего тестя Цинны, моей матери и различных деятелей-либералов, которых я помнил с детства. Да и сам я при Сулле находился ближе к смерти, чем за всё время галльской войны.

Я также организовал возвращение из изгнания тех, кого в судебном порядке Помпей выслал из Рима и которые потом предложили свои услуги мне. Для меня это было обычным проявлением благодарности, но я внимательно следил за тем, чтобы процедура возвращения соответствовала конституционным нормам, потому что не хотел оказаться в роли человека, лишающего народ Рима каких-либо его прав, и особенно права на милосердие.

Затем, после выборов, я сложил с себя полномочия диктатора — этот пост я занимал всего одиннадцать дней. Я был избран консулом на следующий год, заняв, таким образом, в назначенный мною день пост, который мог бы стать моим и мирным путём, без всяких гражданских потрясений. Но мои враги вынуждали меня уделять всё своё внимание военным проблемам, в то время как в мои планы входило прежде всего мирное переустройство. Моим коллегой-консулом стал Сервилий Исаврик, сын того военачальника и государственного деятеля, с которым я соперничал во время выборов верховного понтифика. Сервилии — один из древнейших и благороднейших родов, и я мог полностью положиться на своего коллегу в том, что он будет выполнять всё, что я пожелаю.

У меня были все основания хотеть скорейшего окончания войны, и поэтому в середине декабря, не дожидаясь официального введения в должность, я покинул Рим и присоединился к своим легионам в Брундизии. Я знал, что в прошлом году, пока я воевал в Испании и Массилии, против Помпея не выступал никто, ни одна армия, так что он имел все возможности проявить свои таланты администратора и полководца. Девять его легионов, прекрасно обученных и экипированных, по численности превосходили мою армию ветеранов, которая к тому же была измотана длительными переходами и переменой климата. И, уже находясь в Брундизии, я понял, что многие из солдат настолько устали, что использовать их в ближайшее время просто нельзя. А Помпей тем временем вдобавок к своим легионам создал замечательные кавалерийские войска из греков, германцев, галлов, каппадокийцев, обеспечив их опытными командирами. Он набрал лучников и пращников с Крита, из Спарты, Сирии — отовсюду. И у него скопились огромные запасы продовольствия и военного снаряжения. Всего этого он добился благодаря своему господству на море. К тому времени он собрал громадный флот из Азии, Египта и из всех небольших греческих городов и островков, где так сильны были мореходные традиции. Командовал флотом мой злейший враг, а когда-то коллега по консулату Марк Бибул. Сомневаюсь, чтобы этот Бибул стал достойным командиром, но в чём ему нельзя отказать, так это в его почти маниакальной ненависти ко мне. Жертвуя своим здоровьем и удовольствиями, он готов был делать всё, лишь бы уничтожить меня (и в конце концов этот бедняга умер от переутомления и собственной спеси).

В Брундизии я собрал двенадцать легионов в довольно неважном состоянии и хотя и меньшее, чем у Помпея, но вполне достаточное для меня количество галльской и германской кавалерии. Если бы мне представилась возможность в то время переправить всю армию через море и затем принудить Помпея принять бой, я нисколько не сомневался бы в исходе сражения. Но в войнах вообще очень редко представляется случай простыми средствами решать проблемы, и на тот раз я столкнулся с огромнейшими трудностями. Во-первых, у меня не набиралось столько кораблей, чтобы я мог транспортировать всю мою армию сразу. Во-вторых, военных кораблей для охраны того небольшого количества транспортов, которые у меня были, тоже не хватало. И если бы Бибулу удалось перехватить нас в море, можно представить себе, какое страшное и непоправимое поражение мы потерпели бы. Избежать этого риска можно было одним способом: пройти маршем через Иллирик в северную часть Греции; я думал над этим проектом, но отказался от него из-за трудностей с поставками продовольствия и из-за ландшафта страны, по которой нам пришлось бы пройти. К тому же, пока мы карабкались бы там, на севере, по горам, Помпей мог высадиться с армией в Италии, остававшейся беззащитной, а затем заблокировать нас с моря. Так что волей-неволей мы должны были пойти на серьёзнейший риск и пересечь море с недостаточным количеством транспортных и военных кораблей, к тому же в самое неподходящее время года.

Прежде чем грузиться на корабли, я обратился к своим войскам и сказал, что, надеюсь, это будет наша последняя кампания, хотя и самая трудная. У нас мало кораблей, и поэтому всем им придётся оставить на берегу тяжёлые пожитки и рабов, которых они приобрели в прежних походах. Они должны взять с собой на борт корабля только то, без чего нельзя обойтись в бою. Но воины могут поверить мне — после войны они не будут беднее, чем сейчас.

После моего выступления настроение в войсках царило превосходное. Те, кому из-за недостатка транспорта пришлось остаться на берегу, негодовали на то, что им предпочли других. Никого не смутил риск, на который мы сознательно шли. Итак, четвёртого января я пустился в море всего лишь с семью легионами. На противоположном берегу все гавани были в руках врага, Бибул со ста десятью судами располагался на острове Корфу, не так уж далеко к югу от нас. У меня было всего двенадцать военных кораблей для защиты транспортов, когда недалеко от побережья Греции нас засекли восемнадцать кораблей вражеского патруля. Этот патруль, наверное, из трусости не стал нас атаковать, а мог бы причинить нам большие неприятности. Мы держали курс на север и нашли наконец место южнее Аполлонии, где можно было высадиться на берег. Как только мы разгрузились, я тотчас отослал флот обратно в Брундизий, чтобы он доставил оставшуюся часть армии под командованием Антония. Пока что мне сопутствовала удача, и я подумал, что снова, как это часто бывало прежде, я смогу извлечь пользу из внезапности моих действий. Если удастся переправить сюда всю армию, я стану опасен для Помпея и на море и тогда, возможно, заставлю его немедленно вступить в сражение на моих условиях.

Но всё получилось далеко не так. Бибул действовал гораздо энергичнее, чем я мог предположить. Он вышел в море сразу после того, как получил известие о моём морском вояже, и, хотя не успел помешать нам высадиться на берег, у него хватило времени перехватить наш конвой на обратном пути в Брундизий. Бибул в общей сложности захватил около тридцати наших судов. Он их поджёг и в своей дикости дошёл до того, что вместе с ними сжёг и капитанов, и команды кораблей. Остатки нашего флота тем временем достигли Брундизия, и в согласии с моим настойчивым требованием кавалерия и легионеры во главе с Антонием погрузились на корабли. Они уже вышли из гавани, когда получили от меня сообщение о приготовлениях противника на море. Антоний благоразумно вернулся в Брундизий. Если бы моё послание не пришло вовремя, их почти наверняка разгромили бы. Таким образом, эта часть моей армии была спасена, но пользы от неё не было никакой, потому что в морской блокаде врага не существовало ни одной лазейки. Я ошеломил врага, высадившись с армией в Греции, но этих сил не хватало для достижения моих целей.

Я не мог вернуться назад и не мог ждать, что мой флот прорвётся ко мне благодаря какому-нибудь недосмотру со стороны Бибула. Доставка продовольствия по морю исключалась, поэтому пришлось самим обеспечивать себя продовольствием из тех источников, которые были здесь, под рукой. Я сразу же приступил к захвату городов на побережье, охраняемых гарнизонами войск Помпея, таким образом обеспечивая себя продуктами, а также отрезая вражеские корабли от источников пресной воды. Пусть они господствовали на море — я господствовал на суше и тем самым принуждал их совершать длительные путешествия на Корфу за питьевой водой. За какие-то несколько дней я взял города Орик и Аполлонию, а потом быстро прошёл на север к главной базе Помпея в Диррахии. Тогда же я отправил Помпею послание с его доверенным префектом Вибуллием Руфом, который дважды побывал у меня в плену — первый раз в Корфинии, а потом в Испании. В послании я подтверждал, что по-прежнему готов пойти на мирные переговоры. Я распущу свою армию в течение трёх дней, если Помпей поклянётся сделать то же самое. Я напоминал ему в послании, что у нас обоих есть все основания не доводить дело до крайности. В этой войне мы оба одерживали победы и терпели неудачи. Мы оба хорошо знаем, какую огромную роль играет случай, когда силы обеих сторон равны. И теперь никто не скажет, кому из нас предназначено судьбой выжить в этой войне; единственное, что можно с уверенностью утверждать, — это, если события будут развиваться тем же путём, один из нас погибнет неизбежно. Так не лучше ли нам и для блага страны, и для себя самих заключить мир?

Я был искренен в своём письме, хотя больших надежд на то, что Помпей примет мои условия, не питал. В те дни, когда я оказался отрезан от половины моей армии, находившейся в Италии, ему, должно быть, мнилось — и небезосновательно, — что я нахожусь в невыгодном положении. И возможно, я несколько преувеличивал степень его образованности, когда высказывал предположение, что он знает о той роли, которую играет случай в войне. Он не изучал Фукидида и считал себя непобедимым.

Наверное, и Вибуллий понимал, что его командир откажется от переговоров. Он скакал день и ночь, пока не добрался до него, и торопился не оттого, что надеялся на скорое заключение мира, а потому, что спешил известить Помпея о моём положении, моих войсках и моих намерениях. Только после того как окончилась война, я узнал, как было принято моё послание. Вибуллий настиг Помпея на марше, когда тот по северной дороге шёл из Салоник в Диррахий, где собирался провести зиму. Он успел прочитать всего несколько предложений из моего письма, когда Помпей прервал его словами: «Я скорее умру и уж лучше увижу свою страну в руинах, чем допущу, чтобы люди говорили, что я чем-то обязан Цезарю». Это тщеславное и недостойное мнение разделяли с ним и Катон, и Лабиен, и прочие так называемые «патриоты» в лагере Помпея.

Однако тщеславие и самоуверенность Помпея не сделали его отношение к предстоящей операции небрежным, а его самого вялым. На протяжении всей кампании, почти до самого её завершения, он проявлял все те качества, благодаря которым справедливо заслужил титул «Великий». На основании полученной от Вибуллия информации он сразу же разгадал мои планы и энергично приступил к действиям. Дорога в Диррахий, по которой он должен был пройти, была гораздо лучше той, по которой туда направлялись мои войска, но Помпей не допустил ошибки — он правильно оценил способность моих легионов к стремительным марш-броскам на большие расстояния. Помпей так жёстко требовал от своей армии напряжённейшего марша, что многие не выдерживали и умирали в пути, а некоторые, не привыкшие к подобному способу ведения войны, дезертировали. Это был решающий момент, так как, если бы я занял гавань и базу, это компенсировало бы отсутствие части моих легионов. Окажись Помпей чуточку менее энергичен, мы бы снова поставили его в тупик. Но он опередил меня, опередил всего на несколько часов. Мне не осталось ничего другого, как отступить на позиции, с которых я мог бы обеспечить защиту Аполлонии и других находившихся у нас в руках городов. Мы расположились на берегу реки Апс, а Помпей стал лагерем на её противоположном берегу. Я не мог с моим сравнительно небольшим войском дать сражение, к тому же на невыгодном для меня поле боя, а Помпей не собирался нападать на меня на выбранном мной плацдарме. Он понимал, что ему лучше воздерживаться от столкновений. Снабжение у него было превосходное, и силы его с каждым днём росли; и Помпей знал, как плохо обстоят у меня дела со снабжением продовольствием, и, конечно, надеялся, что моя армия распадётся сама собой или станет для него лёгкой поживой.

В ту зиму армии стояли месяцами так близко одна от другой, что была сделана ещё одна попытка договориться о мире, которого хотели солдаты обеих сторон. Солдаты той и другой армий стали частенько спускаться к реке и, договорившись взаимно не нападать друг на друга, обменивались какими-то новостями, задавали вопросы о друзьях и родственниках, находившихся в лагере противника. Как-то раз я велел Ватинию, который, несмотря на своё потрясающее уродство, был отличным оратором, спуститься на берег и произнести политическую речь, коснувшись в ней причин, породивших войну, и моих многочисленных попыток решить дело миром. В своей речи Ватиний сказал, что я всё ещё готов послать делегацию к Помпею, но требую гарантий, что они живыми и невредимыми вернутся в свой лагерь. Речь Ватиния и мои предложения произвели большое впечатление на солдат Помпея. Они обещали, что на следующий день их воинский трибун придёт сюда, чтобы обсудить выдвинутые условия. И действительно, на следующий день с утра на берегах реки с той и другой стороны собралось множество воинов. Ватиний выступил вперёд и начал говорить, но вместо трибуна, которого он думал увидеть, перед ним оказался Лабиен, чья личность и агрессивный характер были хорошо известны моим солдатам, как, впрочем, и солдатам Помпея. Бросив несколько оскорбительных фраз в адрес моих войск, которых он — он! — обвинил в предательстве, и обругав персонально Ватиния, Лабиен вдруг отдал приказ своим лучникам стрелять. Ватиний едва не погиб. Наши солдаты успели прикрыть его своими щитами, но несколько воинов оказались ранены. А Лабиен тем временем выкрикивал: «Вот вам за ваши мирные сборища! А мира вы добьётесь от нас только в том случае, если принесёте нам голову Цезаря!»

Глава 6 БОЛЬШИЕ ТРУДНОСТИ И ПОРАЖЕНИЯ


Проходили недели и месяцы той зимы, и моё беспокойство всё возрастало. Я допускал, что согласно моим указаниям в Италии, Сицилии, Испании и Галлии строились корабли, но, как бы успешно ни выполнялась программа строительства флота, пройдёт немало времени, прежде чем я смогу бросить вызов Помпею на море. Но и на суше я столкнулся почти с такими же трудностями, как в войне против Верцингеторикса. Я не мог заставить врага сразиться на поле, выбранном мной, а моя кавалерия была настолько слабее вражеской, что я не мог послать ни одного отряда добыть продовольствие для армии. В то же время тесть Помпея Сципион вёл из Азии ещё одну армию и значительные силы кавалерии. Как мне нужны были четыре легиона и конница, оставленные в Брундизие! Переправить их, одолев морскую блокаду Помпея, казалось слишком рискованно, но сделать это придётся, и, как мне казалось, чем скорее, тем лучше. Нашим судам меньше были страшны зимние штормы, чем флот противника, действующий в хорошую погоду, которая наступит по окончании зимы.

Но Бибул после моего удачного морского перехода установил такое строгое наблюдение за Брундизием и за каждой гаванью, куда могли войти наши корабли, что у Антония не осталось ни одной возможности выйти в море. Сам Бибул стал примером для своих капитанов: он очень подолгу оставался в море, испытывая недостаток воды и с готовностью перенося все другие лишения. Несмотря на своё слабое здоровье, он сам исполнял все свои многочисленные обязанности. Впоследствии мне рассказывали, что его здоровье сильно пошатнулось и он выходил в море, питаемый безумной ненавистью ко мне и тем, что позволил проскочить сквозь его блокаду. Бибул был полон решимости непременно отловить меня и уничтожить, как крысу в капкане. Увы! Подвергнув себя таким непосильным испытаниям, он умер к концу зимы. После смерти на его место никого другого не назначили, но флот Помпея, как и прежде, оставался всегда в прекрасном состоянии и в полной готовности. Эскадра под командованием жестокого, но весьма способного сына Помпея, Гнея, была особенно активна.

Мне ужасно не хватало информации — я имел представление только о тех районах, где был сам, и о тех делах, в которых сам участвовал. Военный контроль над Италией осуществлял вроде бы я, но о том, что там происходит, лучше знал Помпей, поскольку он контролировал море. Я посылал Антонию одну депешу за другой с подробными указаниями, где бы он мог попытаться высадиться на берег, но многие мои послания и его ответы перехватывал противник. Я знал, что во время активных боевых действий я целиком могу положиться на Антония и на любого оставшегося с ним в Италии военачальника; но тут от него требовалось неустанное, упорное наблюдение за погодными условиями и прочими явлениями на море, чтобы не упустить момент. А как я мог быть уверенным, что именно этот важнейший момент он не прозевает, потому что будет занят в это время своими любовными делами или пьянством? Я дошёл до такого умопомрачения, что как-то в ту зиму попытался сам переправиться в Италию, чтобы собственными глазами увидеть, что там делается — и вообще делается ли — для усиления моей армии. Зная о морских патрулях Помпея, я выбрал тёмную, штормовую ночь и поднялся на борт очень маленького судёнышка, взяв туда вместе с собой и судьбу всей войны, — в надежде, что оно пройдёт незамеченным мимо патрулей противника. Я выскользнул из лагеря всего с одним или двумя сопровождающими, и, когда садился в судёнышко, никто не знал о моём предприятии. Капитану хорошо заплатили, и, поскольку я скрывал своё лицо, он не знал, кто я. Он, скорее всего, принял меня или за раба, или за торговца. В устье реки мы попали в такой сильный шторм, что капитан заявил, что продолжать путешествие невозможно. Тогда я открылся ему и сказал, что вверяю в его руки и в руки его команды не просто себя, а всё на свете. Оправившись от потрясения, моряки повели себя превосходно: они буквально выбивались из сил, прокладывая себе путь в самую пасть шторма. Но слишком разбушевались стихии, а утро уже близилось. Мы вынуждены были повернуть назад, и на следующий день весть о моей неудачной авантюре облетела весь лагерь. Солдаты реагировали на неё самым резким образом. Множество их в большом волнении собрались возле моей палатки и настаивали на том, чтобы я вышел к ним, дабы убедиться в том, что я жив и здоров. Потом через своих центурионов и младших командиров они высказали мне свои упрёки. Как я мог рисковать своей жизнью, когда от меня зависит благополучие всей армии? Что, я уже не доверяю им? Я должен понимать, что, если даже их товарищи там, в Италии, струсили и не решились пуститься в плавание, они сами, без посторонней помощи всегда готовы сразиться с любой армией, стоит противнику выступить против нас. Они умоляют меня никогда подобным образом не бросать их, а некоторые прямо заявили, что возьмут меня под стражу и будут охранять ради моего и их блага, если я сейчас же не дам обещания не делать больше этого.

Я действительно почувствовал, что они правы, а мой мимолётный порыв просто глуп. Проявленные ими преданность и любовь ко мне были очень трогательны, и я благодарен им за это. Но дело в том, что приближалась весна, когда войско Помпея будет неодолимым для нас. Если он вызовет нас на бой, почти все мои центурионы и многие из моих солдат будут стоять насмерть, до полного их уничтожения. Но многие побегут. Ведь Помпей не допустит такую ошибку, чтобы слабая армия разбила очень сильную. Так что моё беспокойство только возросло, и я послал Антонию и остальным военачальникам приказ идти на любой риск, если только он не совсем безнадёжный, чтобы добраться до меня.

Как я потом узнал, Антоний действовал наилучшим образом. Его задержали не только морские операции вражеского флота на море, но и опасное положение в самой Италии: молодой Целий, один из моих сподвижников, вдруг совсем потерял голову и попытался устроить что-то вроде военного переворота. Этот живой, обаятельнейший человек был известен мне как юноша способный, подающий большие надежды, и мне казалось, что со временем он станет примерно таким же, как Курион или Антоний. Он был другом Катулла и очень быстро отбил у него Клодию. А наш великий поэт оказался настолько уязвимой личностью, что, весьма вероятно, одной из причин его болезни и ранней смерти стал тот факт, что Клодия, которую он по совершенно непонятным причинам считал добродетельной и искренней, предпочла ему Целия. Это очень печальная история, но вряд ли стоит винить в ней Целия, потому что, если бы Клодия не выбрала его, она выбрала бы кого-нибудь другого. Хотя Целий не мог не очаровать её. И когда он вскорости, поступив мудро, бросил её, она чуть не лопнула от ярости; Клодия даже совершила глупость, отправившись в суд, где обвинила Целия, кроме всего прочего, в попытке отравить её. Целий прибегнул к помощи Цицерона, и тот с явным наслаждением, на блестящей латыни в своей речи в защиту Целия, которую я читал с огромным удовольствием, высказал всё, что давно думали и знали о Клодии все в Риме. Всё это происходило тогда, когда я был занят завоеванием Западной Галлии, и теперь я вспоминаю обо всём этом с грустью. Потому что после тех событий Целий проявил себя с лучшей стороны, и я многого ждал от него. Я оставил его в Риме в качестве претора, а поскольку Целий был многим обязан мне, я, естественно, надеялся, что он будет последовательно проводить ту политику, которой придерживался я и которую Бальб и Оппий легко могли разъяснить ему, а они прекрасно знали, что больше всего меня тревожило одно: не допустить никаких социальных волнений в Италии хотя бы на время. Сам я отлично знал, что с точки зрения справедливости мои меры по облегчению участи должников явно недостаточны, но в политике справедливость нельзя рассматривать как явление абстрагированное. Именно как политик хотя бы на тот период, пока шла война, я не мог позволить себе оказаться на стороне одного какого-либо сословия, как бы справедливы требования представителей этого сословия ни были. Целий или не усвоил этой истины, или решил всерьёз подорвать основы моего дела в интересах собственной теории или амбиций. Возможно, он хотел стать новым Клодием. Целий действительно завоевал любовь толпы, опубликовав эдикты, отменяющие все долги и арендную плату за дома и апартаменты. Мои враги всегда делали ставку на то, как они утверждали, что именно такую политику я стану проводить, придя к власти, и для меня стоило больших трудов (хотя я знал, что сказать в защиту такой политики) доказать, что в этой гражданской войне моим оппонентам нечего бояться ни за свои кошельки, ни за свою жизнь. Но Целий давал всем понять, что я поддержал бы его, если бы был в Риме, и многие верили ему. Однако мой коллега-консул Сервилий и другие магистраты-сподвижники действовали единодушно и твёрдо. Целия лишили звания претора и места в сенате. Помню, подобное случилось и со мной, когда я был претором, но я тогда легко одолел тот шторм. Целий же действовал самым глупым и безответственным образом. Он покинул Рим, всё ещё утверждая, что он член моей партии, хотя все — Сервилий, Требоний и Антоний — явно не одобряли его. Затем Целий попытался соединиться с силами революционного фронта, который возглавлял аристократ Милон, бандит и убийца Клодия, высланный из Италии по приговору суда. Милон, хотя и был в своё время изгнан благодаря нажиму со стороны Помпея, теперь заявлял, что он со своими гладиаторами и рабами собирается захватить Италию по приказу самого Помпея. Это движение под руководством двух совершенно невменяемых личностей, которых не признавали ни я, ни Помпей, могло нанести большой вред мне, а Помпею принести большую пользу. Некоторое время существовала возможность серьёзных беспорядков в Италии, и Антоний с легионами, которых я с таким нетерпением ждал в Греции, должен был в ожидании нападения быть наготове. К нашему великому счастью, всё свелось к нулю. Милон был убит во время атаки на позиции выступившего против него легиона под командованием моего племянника Педия. Подразделение моей галльской конницы разделалось с Целием за то, что он, предварительно не поговорив с ними об их лояльности, попытался подкупить их. Так самым позорным образом пропали два человека, которые могли бы прославить свои имена. Ни один из них не обладал политическим чутьём, но оба являлись неординарными личностями, достойными всяческих отличий. Я часто думаю об их судьбе, и мне кажется, что склад их ума так же порочен, как у испорченных детей. Они были уверены, что всё свершится само собой, и поэтому благоразумие оставило их. Я сам часто пускался в рискованные предприятия, но шёл на это всегда с достоинством. Я знаю о своей способности властвовать над судьбой и даже в некоторых случаях отменять, казалось бы, неизбежное. Именно за это меня сейчас почитают за бога, и в этом есть свой смысл. Но мне известно также, что предусмотрительность — необходимая часть всякой деятельности, а если мы вынуждены идти на риск, это свидетельствует о нашей беспомощности перед роком.

Той зимой, когда я с нетерпением ожидал прибытия легионов из Италии, произошло событие, которое заставило меня задуматься, а не слишком ли многим я рискую. Правда, судьба была на моей стороне. Однажды, когда дул устойчивый южный ветер, мне сообщили о появлении большого флота, направлявшегося на север. Скоро стало ясно, что это Антоний наконец-то нашёл возможность выполнить мои приказы. Это плыли транспорты с моими легионами и несколько военных кораблей, их прикрытие. Все эти корабли прошли довольно далеко от берега мимо наших укреплений и мимо укреплений Помпея и затем скрылись где-то на севере, за Диррахием, где, как нам было известно, стояла вражеская морская эскадра. Два дня о флоте не поступало никаких известий. Потом от Антония прибыл гонец. Всё войско Антония, четыре легиона и восемьсот всадников, высадилось почти без потерь не далеко от Лисса. Его чуть было не потопила эскадра Помпея с её отличными родосскими кораблями, стоявшими на причале в Диррахии, но, к счастью, направление ветра вдруг резко изменилось, что спасло Антония и погуби ми родосцев. Теперь он с большими предосторожностями продвигался на юг, потому что правильно решил, что Помпей постарается перехватить его до того, как он присоединится ко мне.

Известие о прибытии Антония оказалось лучшим из всех, какие когда-либо доходили до меня. Три из его четырёх легионов состояли из ветеранов, и, если нам удастся соединиться, у меня будет войско достаточно большое и надёжное, чтобы противостоять любой армии, которую Помпей сможет выставить против меня. Я ещё не считал свою победу обеспеченной, но поражения, это было совершенно очевидно, не будет. Помпей, конечно, оценил ситуацию так же чётко, как и я, и реагировал на неё с присущей ему энергией. Весть о высадке Антония дошла до Помпея раньше, чем до меня, и он пошёл на север, опередив меня и рассчитывая навязать Антонию бой до того, как я приду к нему на помощь. И опять настали беспокойные дни. Будь на месте Антония командующий послабее его, он непременно угодил бы в западню и всё его войско было бы разгромлено. Но Антоний разгадал намерения Помпея и в критический момент удержал своих солдат в лагере, пока я не добрался до него. Тем и закончилась первая стадия этой кампании: теперь каждая сторона стояла против другой во всеоружии.

Но по-прежнему силы Помпея день ото дня возрастали, а наши в то же время имели тенденцию всё убывать. Мои солдаты были более опытными и уверенными в себе благодаря многим одержанным ими победам, но они уступали врагу в численности, и, что ещё хуже, они старели. Более того, пришла весна, и я заранее знал, что трудности с поставками продовольствия будут всё нарастать, в то время как Помпей мог получать всё, что только пожелает, морем. Из чего следовало, что Помпею для победы в этой войне оставалось лишь избегать сражений, за исключением тех случаев, когда все преимущества на его стороне, и наращивать свои силы, наблюдая за тем, как тают мои. Заставить отказаться от этого плана его могли, на мой взгляд, два соображения: во-первых, армия, постоянно занимающая оборонительные позиции, теряет, как правило, моральный дух; во-вторых (не такое уж важное соображение с военной точки зрения, но весьма существенное, когда оно касается Помпея), очень высокое мнение Помпея о себе. Помпей не потерпел бы разговоров на тему о том, что он, имея преимущество в силе, побоялся сразиться со мной в открытом бою.

У меня же была одна цель: как можно скорее навязать ему сражение. Уже долгое время он расстраивал все мои планы и перед самым концом поставил меня на край пропасти.

Во время военных действий я не раз использовал необычные приёмы. Такими, например, стали мои осадные сооружения при Алезии. О них можно сказать с полным правом, что они одинаково приспособлены и для осады, и для обороны осаждающих. Наши сооружения при Диррахии были с военной точки зрения ещё более необычными, и даже тот факт, что нам пришлось в конце концов, потерпев поражение, оставить эти позиции, вовсе не свидетельствует о том, что та оригинальная идея ошибочна. Хотя Диррахий был хорошо укреплён, Помпей выбрал для себя очень выгодную позицию к югу от него, на берегу моря. С тыла у него располагалась удобная гавань, куда можно завозить всё, что угодно, а с другой стороны перед его позициями возвышалась длинная гряда гор. Так что любая моя попытка заблокировать его не могла осуществиться в полном объёме, потому что у него всегда оставался выход к морю. Тем не менее я стал захватывать одну высоту за другой, строить там форты, ставить гарнизоны и связывать их между собой укреплёнными линиями. Это была и в самом деле странная форма осады, так как осаждённый Помпей, господствуя на море, снабжался гораздо лучше, чем мы, осаждавшие его. Но существовали серьёзные причины для таких именно мер. Прежде всего, таким путём я хотел обезвредить очень сильную кавалерию Помпея. Если бы я позволил ей рыскать по всей стране, это сильно затруднило бы поставки в нашу армию, а затруднения с продовольствием ощущались и так. К тому же, если заставить кавалерию Помпея оставаться в границах линии обороны, морские средства поставки продовольствия Помпею почувствуют сильное перенапряжение, так как кроме продовольствия для людей им придётся доставлять и корм лошадям. И ещё в мои намерения входило подорвать репутацию Помпея как полководца. В глазах всего мира он будет выглядеть далеко не привлекательно, когда, обладая численным превосходством и имея за спиной море, будет уклоняться от открытого сражения и прикрываться оборонительными сооружениями, как будто ему уже нанесли поражение.

Я действительно хорошо представлял себе, что будет испытывать Помпей, если подобные разговоры дойдут до него, и надеялся, что он не выдержит и пойдёт на заранее подготовленное мною сражение, хотя сам ещё не будет окончательно готов к нему. Но Помпей, несмотря на снос тщеславие, не собирался жертвовать своим явным пре имуществом. Он упорно придерживался своего первоначального плана. Мои силы действительно всё больше истощались, в то время как его всё увеличивались. Вместо того чтобы дать нам бой, он в свою очередь занимал и укреплял одну высоту за другой по периметру своей линии обороны, захватывая при этом всё большие площади и тем самым принуждая меня растягивать мои фортификации на такие расстояния, что мне нелегко становилось обеспечивать всю цепь моих сооружений достаточно сильными гарнизонами. День за днём продолжалось строительство укреплений по обеим сторонам фронта, и зачастую возникали стычки, очень полезные для когорт Помпея, так как они служили как бы тренировками для них. Мы наконец замкнули круг, но наши сооружения растянулись на пятнадцать миль, и только южный конец дуги, упиравшийся в море, не был ещё завершён. И нам всё это время — и Помпей предвидел это — страшно не хватало еды. Стало ясно, что прокормить армию только из местных источников невозможно. Я отослал два легиона моих ветеранов в Македонию якобы для того, чтобы перехватить армию Сципиона на её марше из Азии, а на самом деле мне просто нечем было кормить их в Диррахии; ещё один легион с конницей в придачу я отправил в Фессалию, а пять когорт — в Этолию. Так я разбросал полученное подкрепление, и всё равно пищи в Диррахии моим воинам так и недоставало. Мы припоминали, как нам доставалось в Аварике, Алезии и в последние дни в Испании: там мы тоже умирали с голоду, но, несмотря на это, одерживали победы. Не впервой приходилось нам пополнять наш дневной рацион местными корнеплодами, и мы даже нашли там такой корнеплод («чара» по-гречески), который, если его смешать с молоком, был не так уж плох и в какой-то мере заменял нам хлеб. Однажды, когда солдаты Помпея стали насмехаться над драной одеждой и измождённым видом моих солдат, те ответили метанием в них той самой «чары» и обещанием, пока хоть что-то растёт на этой земле, сражаться с врагами. Потом мне рассказывали, что этот эпизод сильно повлиял на армию Помпея, в которой ходило много самых разнообразных слухов о моих войсках. Некоторые солдаты-помпеянцы верили, что мои ветераны совершенно изнурены тяжёлыми испытаниями и ранениями, полученными в десятилетних кампаниях в Галлии; другие же считали моих солдат некоей разновидностью диких зверей, с которыми лучше не иметь дела, но поймать в ловушку их можно; а были ещё и такие, кто вопреки всякой очевидности утверждал, что мои солдаты, обогатившись за счёт грабежей в Галлии, превратились в изнеженных сибаритов, которые и теперь, когда у них едва хватает еды, погружаются в пьянство и сексуальные оргии. Среди знатных сенаторов в лагере Помпея бытовали странные взгляды на Помпея и на меня как на военачальников. Помпея обвиняли в трусости и апатичности (несмотря на то, что его солдаты и инженеры трудились и сражались так же хорошо, как мои); меня же высмеивали за то, что я затеял операцию, подобной которой не найдёшь ни в одном учебнике по военной стратегии.

Однако с приходом весны мои необычные методы стали оправдывать себя. Сразу за нашими траншеями начинали созревать зерновые, и мои люди понимали, что им недолго осталось страдать от голода. А у Помпея, хотя люди и были сыты, корма лошадям не хватало. Мне уже казалось, что ему придётся не только принять бой, но и сражаться в условиях, когда его мощная конница не будет способна в полную силу принять в нём участие.

Помпей предпринял две очень энергичные и хорошо продуманные попытки прорваться сквозь наши заграждения. Первую мы отбили, но вторая оказалась настолько удачна, что, если бы Помпей до конца использовал ситуацию, он мог бы разгромить мою армию и выиграть войну. В разработке этой второй попытки ему очень помогли два галла, отличные солдаты из знатных семей, которые именно тогда сбежали от меня и перекинулись на сторону Помпея. Эти двое, и Лабиен в придачу к ним, остались единственными из моих подчинённых, кто дезертировал из моей армии, причём все трое действовали не по зову разума, а согласно своим нравам. Те два галла присвоили деньги, которые должны были заплатить солдатам, их подчинённым. Преступление раскрылось, но я готов был ограничиться выговором и их гарантией, что они вернут украденные деньги. Они слыли хорошими командирами, а я не хотел никаких неурядиц. Но тут пострадала их гордость, и во имя этой «пострадавшей» гордости они забыли о моей доброте, которую я проявлял к ним в прошлом, и со своими товарищами перешли на сторону врага. Помпей весьма рационально использовал их. Он заставил их проехать по всем своим укреплениям и рассказывать о том, какие нищета и голод царят в моей армии. Но что гораздо важнее — он выпытал у них сведения о расположении моих войск и состоянии наших оборонительных сооружений.

На базе той информации, которую он получил от них, Помпей быстро и искусно составил план атаки. Он направил свой удар по нашим линиям на самом южном участке, там, где они выходили к морю. Тут фортификации ещё не были достроены, хотя ещё немного времени — и они стали бы чрезвычайно мощными, так как заранее планировались как двойной кордон. Мой лагерь находился как раз на противоположном краю укреплений, примерно в пятнадцати милях от подвергшегося нападению участка. Так что только спустя некоторое время я получил известие об атаке и о первоначальном её успехе. Оказалось, что Помпей высадил большое соединение войск с моря, южнее наших позиций, и одновременно произвёл атаку с фронта, с северной стороны. В той операции он использовал шесть легионов и большое количество вспомогательных войск. Нападение было внезапным. Помпей быстро одолел прибрежный сектор наших укреплений и, хотя ему мешала сложная система траншей, продолжал продвигаться вглубь территории, угрожая нашим другим укреплениям на вершинах холмов. Я сразу же отправился на поле боя, прихватив с собой все доступные мне войска с северной линии обороны. В это время положение наших войск оказалось отчасти восстановлено благодаря Марку Антонию, командовавшему одним из ближайших к морю фортов; он сразу же вышел навстречу врагу с довольно значительными, свежими силами. К моему прибытию начавшаяся было паника в наших войсках прекратилась, и противник начал отступать, по-видимому для того, чтобы сохранить уже завоёванные позиции. Но мы понесли большой моральный урон: впервые войска Помпея видели моих солдат, в панике бежавших от них. Я больше всего хотел восстановить наши позиции (брешь в наших укреплениях была не так уж велика) и добиться такого успеха, который компенсировал бы ту явную победу, которую одержал противник. И у меня появилась было возможность сделать и то и другое: наши лазутчики донесли мне, что один вражеский легион, в отрыве от других и, очевидно, несколько выдвинувшись вперёд, начал занимать систему траншей, которую в разное время использовали то войска Помпея, то мои. Я повёл тридцать три когорты и отряд кавалерии против того легиона. Мы прошли окольным путём и атаковали врага прежде, чем Помпей, который находился на некотором расстоянии от нас со своими основными силами, догадался о наших намерениях. Солдаты Помпея сопротивлялись недолго; мы ворвались в укрепления в их восточном секторе, где я сам возглавлял атаку, и помпеянцы скоро побежали. Всё шло как по маслу, когда произошла одна из тех странных случайностей или ошибок, которые бывают только во время военных действий и против которых нельзя ничего поделать, разве что при каких-то особых обстоятельствах. Собственно говоря, по логике вещей мы должны были после нашего первоначального успеха уничтожить вражеский легион и затем либо укрепиться на завоёванных позициях, либо отступить в полном боевом порядке в тыл, к нашим оборонительным рубежам. Ни того, ни другого не получилось. Кто-то из командиров или центурионов (его, конечно, убили потом), возможно, из самых лучших побуждений отдал неверный приказ и увёл большое соединение моих войск вдоль линии старых укреплений в сторону от поля боя. Таким образом, много наших когорт ушли от основного войска. Воссоединение их с нами задержалось: они заплутали в узких входах и выходах в сложной системе траншей. Именно в эти минуты Помпей бросил в бой пять своих легионов, чтобы по возможности спасти свой легион, так крепко прижатый нами. При нормальных обстоятельствах мои солдаты не потеряли бы присутствия духа. Их положение оставалось абсолютно надёжным, и им нечего было бояться. Но в результате того, что половина из них оказалась на тот момент неуправляемой, поднялась паника. Всё началось с конницы, потом перекинулось на всех и каждого в пехоте. Кто-то заорал, что мы окружены — чего на самом деле не было, — и все бросились бежать из несуществующей ловушки. Знаменосцы побросали свои штандарты; центурионы бежали вслед за своими солдатами; сотни людей, спрыгивая со старых валов, ломали себе кости или давили друг друга насмерть. Меня самого напугало зрелище этого позорного бегства и моя беспомощность, неспособность остановить этот поток обезумевших людей. В какой-то миг я бросился наперерез бегущим, крича им что-то, браня их, взывая к ним, окликая их по именам, хватая их за руки, за плечи, за одежду. Они мчались мимо или отталкивали меня в сторону, будто я был им совсем чужой. Один солдат — думаю, он не осознавал ничего, кроме того, что кто-то пытается остановить его, — поднял свой меч и сразил бы им меня, если бы мой оруженосец вовремя не перехватил его удар.

Это был полный разгром. До сего дня не понимаю, почему Помпей не стал развивать свой неожиданный и несомненный успех — ведь большинство моих солдат оказались деморализованы до такой степени, что едва ли смогли бы оказать серьёзное сопротивление в тот день. Помпей, по всей видимости, не сразу осознал это. Он, наверное, был сбит с толку и посчитал наше бегство преднамеренным, решив, что эта паника заранее спланирована с целью заманить его в западню. И он, продвигаясь с оглядкой, дал нам время прийти в себя и укрыться на укреплённых позициях. Короче, Помпей допустил серьёзную ошибку, но нет оснований винить его за неё. В тот вечер я сказал своим друзьям: «Сегодня мы проиграли бы войну, если бы Помпей умел побеждать». Но, хотя я и произнёс эти слова достаточно уверенно, в душе я не был так уж убеждён, что Помпей не одержал полную победу в этой войне. В той битве мы потеряли тысячу легионеров и двести конников. Погибли тридцать два центуриона, и тридцать два наших штандарта захватили враги. Но хуже то, что пошатнулась вера моих воинов в их непобедимость. Попали в плен несколько моих солдат. Лабиен попросил Помпея передать их в его руки, и тот согласился. Их выстроили перед строем победителей, и Лабиен принялся оскорблять этих несчастных, забыв, что они были его товарищами по оружию, вместе с которыми и он и я одерживали победы в Галлии и Германии! Теперь же Лабиен пустил в ход свой язвительный, так хорошо знакомый им язык, вопрошая, уж не обычное ли это дело для ветеранов, подобно детям, бежать сломя голову при виде обнажённого меча. А потом он предал смерти каждого из них.

Я всегда был готов и желал сохранить жизнь тем римлянам, которые сражались против меня. Но узнав о казни моих солдат, я сделал исключение из моих принципов для одного из римлян, и если бы в руки ко мне попал Лабиен, я подверг бы его такому наказанию, которого он заслужил и которого потребовала бы от меня моя армия.

Глава 7 НА ФАРСАЛ


После того поражения я провёл бессонную, мучительную ночь. Для меня стало совершенно очевидно, что все пережитые нами в ту зиму лишения и трудности ни к чему не привели и не было средств вернуть себе утраченные позиции. Помпей не просто прорвался сквозь наши укрепления, он их основательно разрушил. Теперь, чтобы выжить, приходилось существенно менять наши планы. Я начал сомневаться, не были ли мои замыслы с самого начала слишком самонадеянными. Но они могли бы завершиться удачно, если бы моим противником не был такой искусный и энергичный полководец, как Помпей. Как ни крути, мы проиграли битву, и мне теперь казалось, что инициативой всё время владел Помпей, а не я. Это он заставил меня растянуть оборонительную линию до опасных пределов и ослабить мою армию, отослав крупные её соединения с полей сражения, а сам в это время продолжал спокойно и результативно наращивать свои силы. До предыдущего утра я ещё мог притязать на то, что припёр его спиной к самому морю; но так как Помпей полностью контролировал морские пути, это, скорее всего, он сам выбрал для своих войск такое расположение. И теперь Помпей не только господствовал на море, он и на суше получил полную свободу передвижения. Оставаясь на прежних своих позициях, я должен был бы сейчас же дать ему бой, иначе его кавалерия могла окончательно отрезать нас от последних источников продовольствия, благодаря которым мы ещё держались.

Я всерьёз подумывал вызвать Помпея на бой. Я знал, что утром мои солдаты, горько раскаиваясь во вчерашнем, наверняка потребуют, чтобы я дал им возможность реабилитировать себя. Но риск был слишком велик. Разгромленная армия не может так быстро восстановить свой моральный дух, и та уверенность, которую завтра эти люди будут демонстрировать передо мной, будет не более чем обычная бравада. Кроме того, зачем Помпею рисковать, вступая в сражение с нами, если он может добиться осуществления всех своих намерений, просто изматывая нас голодом и усталостью, как поступили мы в Испании с его армией?

Я пришёл в конце концов к выводу, что существует лишь один путь к спасению: как можно скорее оторваться от противника и двинуться внутрь страны, на соединение с двумя легионами моих ветеранов под командованием Кальвина, которого я отправил на восток наблюдать за передвижением армии тестя Помпея, Сципиона. Остановившись на этом решении, я надеялся увлечь за собой в Фессалию Помпея, где он окажется вдали от своих морских баз и складов и где можно будет сразиться с ним более или менее на равных.

Но существовала, однако, вероятность, что он не последует за мной, а переправит всю свою армию в Италию. Если бы он пошёл на это, я оказался бы в очень трудном положении, и я ужасно боялся, что по той или иной причине Помпей решит бросить Сципиона на произвол судьбы — а его армию мы объединёнными силами моих войск и легионов Кальвина непременно разгромили бы — и оставит меня пропадать в Северной или Центральной Греции, снова заняв при этом Италию и попытавшись захватить Галлию и Испанию. Не имея флота, я вынужден был бы предпринять труднейший поход по суше через Иллирик и опять завоёвывать Италию с севера. И тем не менее, зная, какой превосходный полководец Помпеи, я полагал, что на этот опаснейший для меня шаг он не пойдёт. Он был достаточно благородным человеком, чтобы не бросить армию Сципиона, которую тот вёл на соединение с ним; к тому же Помпей настолько тщеславен, что не потерпел бы новых обвинений в свой адрес, что он снова уходит от меня вместо того, чтобы наступать. Кроме того, после победы под Диррахием Помпей поверил, что может покончить с войной здесь же, в Греции, поскольку именно тут, как он думал, начала разлагаться моя армия.

Ну а у меня не оставалось иной возможности, которая бы вселяла надежду на успех, кроме этого моего плана. На следующий день я выстроил свои войска и, как мог, приободрил их. Я понимал, как важно, чтобы они сохранили веру в меня, в их командира, и очень старательно разъяснил, что, какой бы ни была причина вчерашнего бедствия, его нельзя отнести за счёт моего якобы неправильного руководства. Я привёл их на позиции, где победа нам была бы обеспечена, но случилось непредвиденное. Кто-то — только не я — отдал неверный приказ. Кто-то — только не я — проявил трусость. Возможно, всё это превратности судьбы — так бывает на войне, и если это случается, то всё выглядит как вмешательство потусторонних сил. Затем я напомнил им об их победах в прошлых кампаниях. Особенно я напирал на курьёзные обстоятельства, с которыми они столкнулись под Герговией, и на последовавшую затем абсолютную победу.

Как я и ожидал, мои воины стали громко требовать, чтобы я немедленно вёл их на врага. Я видел вокруг себя старых солдат, которые проливали слёзы от стыда при воспоминании о вчерашнем позорном поведении. Кое-кто из лучших моих военачальников и центурионов был так потрясён решимостью солдат, что настойчиво советовал мне сейчас же сразиться с противником. Я и сам видел их энтузиазм, но предпочёл подождать, пока он превратится в истинное мужество. И я снова потребовал от них тяжкого труда и труднейшего похода. Солдаты в страстном стремлении проявить твёрдость духа соревновались друг с другом, выполняя все необходимые дела быстро и точно. Их центурионам можно было не беспокоиться: приказы тут не требовались. Мы снялись с лагеря и двинулись в путь, прежде чем Помпей мог подумать о подобном шаге. Однако он промедлил лишь немного и пустился вдогонку за нами. Его кавалерия была в хорошем состоянии, и командовал ею, судя по всему, Лабиен. Мне потом говорили, что Лабиен в тот раз дал слово — впрочем, далеко не впервые, — что наверняка одержит победу. Если он действительно похвалялся подобным образом, то просто забыл опыт наших сражений в Галлии. Мы там имели дело со значительно превосходящими нас численно силами кавалерии Верцингеторикса и тем не менее общими усилиями нашей конницы и первоклассной лёгкой пехоты успешно отражали натиск врага. И вот при нашем отступлении из Диррахия, когда кавалерия Помпея при трудном переходе через реку нагнала нас, я выделил четыреста ударных соединений и несколько отрядов моей собственной конницы из галлов и германцев, и они уничтожили численно превосходившую кавалерию противника. Кто-то из солдат докладывал мне потом, что враги проявляли абсолютное нежелание приближаться к своему противнику на расстояние короче длины копья. Казалось, добавил другой, что они больше заботятся о своей физиономии, чем о своей лошади. Я взял себе это на заметку.

Три дня напряжённейшего похода дали нам возможность оторваться от упорного преследования Помпея. Моей целью теперь стало соединение с Кальвином и его двумя легионами. Я уже отправил к нему посланцев с приказом двигаться на юг, в Фессалию, и не сомневался в том, что он выполнит мои приказания. Но, как потом оказалось, Кальвин не получил их. Весть о моём поражении под Диррахием так потрясла население небольших городов и районов Эпира и Македонии, признававших раньше мою власть над ними, что они быстро переметнулись на сторону Помпея. Так что всех моих посланцев похватали, а Кальвин, ничего не зная о моём поражении, вёл свою армию прямо в расставленную ему Помпеем западню. Его спас случай. Один из его патрулей наткнулся как-то на приверженцев тех двух галлов, которые, дезертировав, предоставили Помпею столь ценные сведения о моих позициях. Галлы всегда любили прихвастнуть, и эти не удержались от искушения поведать солдатам Кальвина о том, что они назвали окончательным разгромом моей армии под Диррахием. К тому времени, когда эти новости достигли ушей Кальвина, основные силы Помпея находились на расстоянии четырёхчасового марша от него. Действуя разумно и быстро, Кальвин сохранил всё своё войско и после тяжёлого перехода через горные перевалы присоединился ко мне северо-западнее Фессалии. Два легиона ветеранов влили в нашу армию новые силы, так недостававшие ей, и теперь я готов был сразиться в любой благоприятный для меня момент.

Однако по-прежнему оставалось неясным, предоставит ли мне такой «благоприятный» случай Помпей. Как я позднее узнал, после битвы при Диррахии у него состоялся военный совет, и на этом совете Афраний упорно настаивал на том, чтобы Помпей, оставив мои войска разваливаться в Греции, сам захватил бы Италию. Но большинством участников совета Афрания предложение оказалось отвергнуто. Стратеги-дилетанты из окружения Помпея обвинили Афрония в трусости и припомнили ему старую историю о том, что он якобы продал мне за деньги и Испанию, и свою армию. Они уверенно заявили, что я теперь бегу и не составит большого труда расправиться со мной окончательно. Многие из этих знатных римлян, скорее политиканы, нежели полководцы, были настолько уверены в скорой, на их взгляд, победе, что уже начали строить планы проведения следующих выборов в Риме, а некоторые из них послали туда своих агентов, чтобы те сняли для них удобные дома поближе к форуму; Спинтер и Агенобарб очень серьёзно повздорили на тему о том, кто из них займёт место великого понтифика после моей смерти. Вскоре после этого Сципион выставил свою кандидатуру на это, по их мнению, вакантное место, отчего ссора разгорелась пуще прежнего.

Сам Помпей не тешил себя подобными иллюзиями. Но он хотел выиграть войну в Греции, чтобы никто не заподозрил его в том, что он спасается бегством, бросив на произвол судьбы своего тестя Сципиона. Помпей по-прежнему считал, что нанесёт мне больший урон, затрудняя поставку продовольствия моим войскам, а бесконечными наскоками кавалерии доведёт меня до отчаяния и, таким образом, заставит принять бой в невыгодных для моей армии условиях. Так что и он, только более удобными дорогами, направился в Фессалию и при Ларисе соединился с легионами Сципиона. Теперь его армия сильно превосходила мою в численности, особенно в коннице.

Зерновые ещё не созрели, и мои войска на марше испытывали ужасные лишения. Многие болели, возможно, в результате полуголодного существования, которое они влачили ещё и до Диррахия. Но мне кажется, что хуже всего сказывалось на нас отношение местного населения к нам. В Галлии, Испании и Италии на нас обычно смотрели враждебно, иногда со страхом; очень часто нас встречали с энтузиазмом, с которым обычно люди приветствуют победителей и преуспевших в делах своих. Но теперь мы видели иные чувства: множество людей поворачивались взглянуть на нас, когда мы проходили мимо, иногда пытались продать нам немного сэкономленной ими пищи, но в их глазах, в их жестах царило безразличие. И лишь некоторые смотрели на нас с сочувствием или с презрением. Только спустя какое-то время мы сообразили, что они видели в нас разгромленную армию. Демагогия агентов Помпея возымела здесь своё действие, потому что они сами верили в свою демагогию. Теперь уже всюду считали, что война практически закончена, и даже возникали споры, захотят ли вообще мои солдаты вступать в сражение. И когда всё это стало постепенно доходить до моих солдат, они, поначалу шокированные, в конце концов пришли в ярость. Наблюдая за ними, я понимал, до какого ожесточения они могут дойти. Об этом особенно не распространялись, но было ясно и так, что вся моя армия, больная, в лохмотьях, ждёт только случая, чтобы безошибочно проявить свои действительно превосходные качества — мужество, опыт и выучку.

Тяжёлая судьба выпала на долю населения фессалийского городка Гомфы, которое решилось оказать сопротивление моей армии, когда она была в таком состоянии духа. Прежде жители этого города присылали ко мне своего посла с предложением помощи и с просьбой поставить у них в городе мой гарнизон. Теперь они решили, что я сторона, потерпевшая поражение, и закрыли ворота города перед нашим носом. Город защищали высокие стены и множество людей, но и моя армия, и я восприняли их вызов как невыносимое оскорбление: какой-то городишко осмеливается сопротивляться нам, штурмовавшим Аварик, Алезию и Массилию! После полудня я дал сигнал к началу штурма, а к закату дня город оказался в наших руках, и я позволил своим солдатам до самого утра делать с обитателями города и с их имуществом всё, что они захотят. Это был богатый город со множеством складов, с запасами еды и вина. На следующий день практически все мои солдаты были пьяны, но, как ни странно, опьянение не подействовало на них усыпляюще. Даже на марше они распевали песни, танцевали и снова пили вино, которое прихватили с собой. Колонна больше походила на процессию вакханок[257], чем на римскую армию. Но на следующий день после этого они, конечно, уже не чувствовали себя так хорошо, и всё же случай выдался удивительный — единственный такой в моей жизни: это затянувшееся пьянство оказало благоприятное воздействие на здоровье моих солдат. После разграбления Гомф в армии не осталось больных. Впоследствии кое-кто из медиков, с которыми я разговаривал на эту тему, согласился, что при известных обстоятельствах достаточно большое количество поглощённого вина помогает восстановить равновесие в организме, особенно если это равновесие было нарушено из-за болезни или истощения. Возможно, это и так, но я больше склоняюсь к мысли, что неожиданное выздоровление моей армии произошло скорее по причинам психологическим. Они доказали самим себе, что способны одолеть сопротивление. А ещё, наверное, вино помогло им забыть о перенесённых невзгодах.

Слухи о событиях в Гомфах побудили другие города в Фессалийской долине держать ворота открытыми, и так продолжалось до тех пор, пока мы не подошли к большому городу Лариса, где уже устроились Помпей и его тесть Сципион со своим объединённым войском.

Я двинулся на равнину перед Фарсалом в надежде, что тут, на местности, идеальной для действий конницы, Помпей решится дать нам окончательный бой. Но очень скоро мне стало понятно, что Помпей никогда не пойдёт на то, чтобы облегчить мне жизнь. Он тоже вывел свою армию на равнину и расположился недалеко от меня, там, где был небольшой склон. Несколько дней Помпей выстраивал свою армию в боевые порядки прямо перед своим лагерем. Он явно рассчитывал на то, что я с отчаяния брошу свою армию в атаку против этих очень мощных позиций, где к его услугам был не только склон холма, но и возможность, если что-то пойдёт не так, отступить в лагерь, к своим фортификациям. Но я не совершил столь грубой стратегической ошибки. Я тоже выстроил свою армию на равнине, возле холма, побуждая его спуститься и встретиться со мной на равных (хотя, на каком бы поле мы ни встретились, численное превосходство всё равно оставалось за ним), но Помпей не выразил никакого желания принять мой вызов. Опять он навязывал мне свою волю, и я пришёл к мысли, что единственный способ перехватить у него инициативу — это и дальше отступать от его позиций и стараться так или иначе прервать его контакты с Ларисой и с его базами на Адриатике. Наступил самый пик лета, и я надеялся, что мои ветераны, несмотря на возраст, по-прежнему могут одолевать большие расстояния и с большей скоростью, чем любые войска Помпея, хотя после битвы при Диррахии я не склонен был недооценивать боевые качества его воинства.

Итак, оставив надежду дать врагу генеральное сражение, к которому я так стремился, я приказал сворачивать лагерь. Происходило это на рассвете, хотя уже в эти ранние часы было довольно жарко. Солдаты складывали свои палатки, и я уже отдал приказ приготовиться к маршу, выстроив армию так, чтобы защититься от атак конницы Помпея. Вдруг один из начальников патруля подскакал ко мне (я стоял возле своей палатки) и, явно взволнованный, доложил мне, что наблюдал необычную суету в лагере Помпея. Я сразу подумал, что Помпей каким-то образом догадался или был осведомлён о моих намерениях и теперь спешил послать всю свою кавалерию чинить помехи нам на марше. Но за первым донесением последовало несколько новых. Поднялась вся армия Помпея, и скоро стало очевидно, что он оставляет свои позиции на холме и строит армию в боевые порядки на равнине. То, чего мы устали ждать, свершилось. Я тут же приказал подать мне мой алый полудамент, и, как только солдаты увидели сигнал к бою, раздались громкие возгласы, которые распространялись от когорты к когорте, от легиона к легиону. Люди побросали палатки и кинулись к оружию. Их рвение смешалось с каким-то восторгом, видимо потому, что, хотя многим совсем не улыбалось проливать кровь своих соотечественников, к тому времени они уже убедились, что мир, которого я добивался так долго и так безуспешно, можно завоевать только таким способом. К тому же у них, привыкших считать себя непобедимыми, на совести висело поражение, за которое они ещё не рассчитались.

В то время как быстро и точно строилась моя армия, я выехал на своём коне насколько было возможно, не рискуя своей жизнью, вперёд, чтобы рассмотреть вражеские боевые порядки. Очень скоро я понял, что Помпей планирует провести битву именно так, как я и предполагал, имея в виду Лабиена, ходившего у него в советниках. Равнина возле ручья Энипея была как будто специально подготовлена для успешных действий кавалерии, и они, конечно, полностью используют этот род войск, в котором к тому же имели такое большое преимущество. И я нисколько не удивился, увидев, что на их правом фланге совсем не осталось конницы и солдаты спокойно расположились на берегу Энипея, а вся их лёгкая пехота (у них были прекрасные лучники) и вся кавалерия сосредоточились на левом крыле, где оставался широкий простор для манёвров кавалерии. Они явно намеревались внести панику в ряды моих солдат на моём правом фланге, окружить их и затем ударить по моей пехоте с тыла. План сам по себе был не так уж плох и, если бы я не принял необходимых мер, мог привести их к успеху. Потом уже стали говорить, что Помпей принял бой и пошёл на риск не по своей воле. Говорили, что сам он выступал против того, чтобы всем рисковать ради одной битвы. Его вынудили сразиться со мной насмешки окружавших его политика нов, которым не терпелось вернуться в Рим, и они поэтому утверждали, что только страстное желание Помпея сохранить за собой высшую власть удерживает его от скорого и лёгкого разгрома моей армии. Он конечно же был настолько великим полководцем, что никогда не позволил бы кому-то, кто ничего не смыслил в войне, решать за него. Но возможно, Помпей излишне доверился Лабиену, считавшему, что моя армия понесла невосполнимые потери, хотя на самом-то деле он сам понёс их. Однако я думаю, что Помпей всё равно тщательно взвесил все «за» и «против» и пришёл к выводу, что у него есть все основания надеяться на полную и достаточно лёгкую победу. И он, как я узнал позже, на военном совете перед самой битвой даже заявлял, что едва ли его пехоте придётся принимать участие в сражении. Атака кавалерии должна была быть настолько эффективной, что вся моя армия бросилась бы бежать ещё до того, как она окажется в поле досягаемости его копьеносцев. На том же военном совете Лабиен ещё раз уверил всех, что цвет моей армии уже уничтожен — изнурён болезнями, истощён лишениями или погиб во время сражения при Диррахии. Он поклялся, что не вернётся в лагерь без победы. Неужели он забыл, удивлялся я, что примерно такую же клятву давали командиры кавалерии Верцингеторикса перед битвой при Алезии?

Но в то утро, выехав понаблюдать за передвижениями легионов и конницы Помпея на равнине перед Энипеем, я не задумывался над тем, почему он решился вызвать нас на бой. Я знал о численном превосходстве его войск: пехоты у него насчитывалось сорок пять тысяч, а я мог выставить всего двадцать две тысячи пехотинцев. У Помпея было семь тысяч конников и в придачу им много лучников и пращников. У меня же всего одна тысяча конников, в основном галлов и германцев. И снова, как всегда, мне приходилось импровизировать: условия боя диктовал скорее Помпей мне, а не я ему, и, если я не смогу достойно встретить его семь тысяч кавалеристов, а затем опрокинуть их, я опять потерплю поражение. Но я, как никто другой, знал, что войны зачастую выигрывают в результате неожиданных удачных находок, а надёжную оборону можно легко превратить в сокрушительную атаку.

Смешно сказать, но, хотя я тогда всё больше думал об импровизациях, сама битва стала одной из тех немногих, что почти полностью проходят в соответствии с теми канонами, которые я либо предвидел, либо на которые надеялся. Ту битву, несомненно, стоит включить в учебники по военному делу отчасти за быстрое и полноценное _ решение, отчасти же потому, что очевидные факторы, которые вели к победе или поражению, легко запоминаются. И по количеству вовлечённых в неё людей она осталась одной из величайших битв, в которой сражались римляне против римлян. Я бы хотел с полным правом заявить, что здесь я продемонстрировал своё исключительное воинское искусство или дар предвидения — словом, те качества, которыми отмечены все победы Ганнибала, Александра или почти забытого в наши дни Квинта Сертория. Я не заманивал Помпея в сражение, ставшее для него роковым. Просто я отвёл от себя очевидную угрозу теми же приёмами, которые применял против галлов. Иначе битва протекала бы по своим, абсолютно ортодоксальным правилам. Как и большинство всех моих битв, её выиграли мои солдаты. Я с самого начала был убеждён, что мы победим, и солдаты разделяли со мной эту уверенность.

Я вовремя сделал все необходимые распоряжения. Легионы, как всегда, выстроились в три линии, но я приказал солдатам третьей линии не вступать в бой, пока они не получат специального приказа. Вся моя кавалерия сосредоточилась на правом фланге. Перед ней стояла одна-единственная задача: сдерживать атаку превосходящих сил Помпеевой конницы как можно дольше. Позади неё, на том же правом крыле, я расположил дополнительно шесть когорт пехоты из третьей линии обороны. Солдатам этого соединения я сказал, что судьба всей битвы будет зависеть от того, как они поведут себя. Им предстояло в нужный момент всем строем ударить по семи тысячам Помпеевой конницы. Они должны были не метать копья, а прямо колоть ими врагов. Я велел им метить в лица конников и уверял их, что эти молодые люди из знатных римских семей больше знакомы со школой танцев, чем с полями сражений, и будут визжать, как девчонки, при виде направленных сильными руками прямо в их физиономии стальных клинков. Кое-кто из кавалерии Помпея подпадал под эту категорию людей, но мне хорошо было известно, что в его коннице немало отличных бойцов из Галлии и Каппадокии. К тому же не все римские аристократы трусы: я и сам мог служить убедительным доказательством, противоречащим этому заявлению. Но я прекрасно понимал то, о чём, казалось, забыли Помпей и Лабиен: что нигде и никогда никакая кавалерия, если только её превосходство не являлось абсолютным, не способна справиться с решительной, хорошо подготовленной и хорошо вооружённой пехотой. А я считал, что превосходство кавалерии Лабиена далеко не абсолютное и не сокрушительное. Мне казалось, что если мои шесть когорт обратят её в бегство (а кавалерия, когда она бросается бежать, очень быстро исчезает с поля битвы), левый фланг войск Помпея окажется под угрозой окружения и с ним произойдёт как раз то, чем Помпей грозил моему правому флангу. Что касается остальных моих войск, я считал, что мои солдаты сами извлекут пользу из создавшегося положения.

Мгновения, предшествовавшие событию, известному всем как решающая схватка, растянулись надолго. Обе армии приносили в жертву богам животных, и в этой, казалось бы, формальной процедуре было что-то пугающее. Когда мы шли на бой с нервиями, у нас не оставалось времени на подобные церемонии; теперь, когда мы собирались сражаться с нашими братьями, время нашлось. Многие из нас испытывали жуткое чувство, будто мы смотрим не в лицо своему врагу, а на самих себя, в зеркало. Против нас стояли не раскрашенные в дикие цвета бритты, и не чудовищные галлы, и не германцы в своих неуклюжих головных уборах, нет, вместо всего этого мы видели оружие, щиты и штандарты римских легионеров. Моё сердце сжалось от холодного гнева против тех непримиримых врагов, которые, пригрозив лишить меня жизни и чести, противопоставили римлянам римлян. Но уже не было ни времени, ни необходимости разбираться в причинах неотвратимо надвигающегося события. Казалось, не только мою голову — всё моё тело заполнили азарт и сдержанная сила, которые часто возникают с началом битвы и во время неё.

Я придумал боевой клич, который скоро прокричат более двадцати тысяч глоток. «Venus Victrix»[258] — так звучал этот клич, потому что Венера, если вообще верить в богов, была добрым гением моей семьи. Я знаю, что и Сулла, и сам Помпей использовали её имя при сражениях. А теперь Венера и моя армия сыграют отведённую мною им роль. Я поскакал вперёд и проехал вдоль строя десятого легиона, который, как обычно, занимал правое крыло. Оставались последние мгновения до того, как трубы протрубят сигнал к атаке, так как кавалерия уже двинулась на нас, а я не собирался откладывать главного сражения до тех пор, пока они развернут свои ряды. Посмотрев в лица моих солдат, я увидел, что и они рвутся в бой. Я заметил среди них ветерана Гая Крастина. В прошлом году перед тем, как выйти в отставку, он был старшим центурионом десятого легиона. Однако привычка взяла своё, он вернулся в ряды армии и теперь обращался к своим старым товарищам и молодым воинам, которые знали о нём всё, в том числе и о его репутации лучшего и отважнейшего солдата моей армии. Я крикнул ему: «Эй, Гай Крастин, что ты думаешь о наших шансах?» — и он крикнул мне в ответ: «Мы победим, Цезарь, и наша победа прославит нас! А к концу этого дня ты будешь гордиться мной, неважно — живым или мёртвым». Тут прозвучали трубы, и Гай Крастин повёл в атаку своих солдат на правом крыле.

Глава 8 ПОБЕДА И ПРЕСЛЕДОВАНИЕ ВРАГА


Бывают битвы, когда даже сам главнокомандующий не может толком сказать, что там происходит, пока сражение не подойдёт к своему концу. Но при Фарсале я без труда прослеживал всю ситуацию на поле боя, хотя в какие-то тревожные минуты у меня и возникали сомнения относительно исхода битвы. Сначала я был ошарашен, когда увидел, что, несмотря на наше наступление, ряды пехотинцев Помпея остались на своих позициях и не бросились в ответную атаку. Я до сих пор не понимаю, почему Помпей отдал такой странный приказ. Возможно, он считал, что силами своей кавалерии одержит победу и не будет необходимости вводить в бой легионеров; а может быть, он думал, что мои солдаты, одолев во время атаки вдвое большее расстояние, чем они ожидали, выдохнутся к тому моменту, когда нужно будет метать копья и идти врукопашную. В любом случае Помпей ошибся. Момент столкновения враждующих армий ужасен, и большинство людей, у которых вдруг появились время и возможность рационально взглянуть на это, уже не с такой лёгкостью пойдут на риск умереть или получить ранения и увечья. Действительно, некоторые последователи Эпикура много сделали для утверждения пацифизма. Но уж если участие в сражении неизбежно, лучше и безопаснее не углубляться в подобные рациональные рассуждения. Тут необходимо приподнятое состояние духа, которое наполняет воина необычайной физической и духовной отвагой, невероятной выносливостью и дерзновенностью. Поднять настроение можно самыми различными способами, чаще всего искусственными. Саму дисциплину и блеск армии придумали для того, чтобы можно было в нужный момент внушить ей определённый настрой; и когда такой момент наступает, мы и все другие народы применяем каждый свой метод стимуляции. У нас, римлян, во время боя во всех концах поля боя трубят в трубы, варвары в таких случаях используют барабаны и другие инструменты. Очень большое значение имеет боевой клич, который все солдаты выкрикивают одновременно. Его воздействие я испытал на себе, когда по всему фронту разнёсся рёв: «Venus Victrix!» И при возможности очень хорошо идти в атаку бегом. Само движение всех частей тела и сознание неизбежности боя способствуют присутствию духа, столь необходимого солдату во время битвы. Поэтому я и рассматриваю приказ Помпея своим войскам стоять и не идти в контратаку как ошибочный. Он явно не учитывал выучку и опыт моих солдат, если думал, что они выдохнутся или Поломают строй за то время, пока покроют расстояние, разделявшее две армии. Со своего места я видел, как побежали они вперёд с немного опережавшим их Гаем Крастином во главе. Затем, увидев, что враг остаётся на своих позициях и не идёт в контратаку, они замедлили свой бег, потом остановились. Через минуту или две передышки они снова громко прокричали боевой клич и ринулись на врага. Я всё ещё видел фигуру Крастина. Мои солдаты метнули копья, а солдаты Помпея вышли на поле, так и не успев сделать это. Затем враги смешались друг с другом, легионер против легионера. Позднее я услышал рассказ о том, как Крастин первым вступил в бой, как он мечом пробился сквозь первую линию врага, уложив при этом троих солдат, и погиб, сражаясь. Если после смерти человек способен что-то понимать, Крастин поймёт, что я горжусь им и что я бесконечно благодарен ему.

После того как в бой вступили основные силы по всей линии фронта, я переключил своё внимание на правое крыло. Огромное кавалерийское соединение готовилось к выступлению, как мне кажется, дольше, чем того хотел Помпей, но вот наконец конница пошла в атаку. За ними следовали в большом количестве лучники и пращники — великолепные вспомогательные войска, как я мог убедиться во время битвы под Диррахием. По плану, пока кавалерия в победоносной атаке бьёт нас с тыла, эти лёгкие войска должны были осыпать нас стрелами и метательными снарядами с незащищённого фланга. И действительно, казалось похоже на то, что их кавалерия одержит победу. Знамёна, богато украшенные значки, блестящие доспехи — всё сверкало и радовало глаз. Я смотрел, как вся эта лавина двинулась вперёд, и догадывался, что командовал конницей ненавидевший меня всеми фибрами души Лабиен. Чувствовалось, что он контролировал всё и лишь выжидал того мига, когда почувствует себя абсолютным хозяином положения, чтобы отдать приказ к атаке, великой атаке, которая уничтожит и бывших его товарищей, и десятый легион, и меня. Я отдал приказ своей коннице атаковать Лабиена с единственной целью — помешать его приготовлениям. При этом я велел им отступать тотчас же, как только сопротивление врага покажется им слишком упорным, и ожидать новой возможности атаковать противника. Очень скоро, как я и предполагал, мои всадники стали отходить, действуя разумно и сохраняя боевые ряды, и теперь уже вся масса вражеской кавалерии начала занимать оставленные ими позиции для решающего, как они считали, нападения на нас.

Тут я и отдал шести когортам приказ, которого они с нетерпением ждали. До этого они скрывались за рядами сражающихся солдат и за моими кавалеристами, так что их атака явилась совершенно неожиданной для врага. Они бросились в битву с величайшим напором и в самый нужный момент. Кавалерия Помпея в ожидании окончательных приказов Лабиена не приняла необходимых мер для отражения атаки. То, что я напророчил своим солдатам перед самой битвой, сбывалось даже в большей степени, чем я думал. Мощная кавалерия Помпея уже практически прекратила сопротивление. Ещё немного — и вся эта масса людей и лошадей устремится вдаль, к своим холмам. Всё это произошло так быстро, что сам Помпей, наблюдая за происходящим, вполне мог заподозрить, что стал жертвой предательства. Он, вероятно, сразу понял, что сражение проиграно. Мои солдаты, когда кавалерия противника убралась восвояси, набросились на лучников и пращников, убивая всех подряд. Они прорвали основную линию сопротивления и теперь атаковали войско Помпея с тыла. До этого его пехотинцы бились упорно. Они противостояли нашему натиску гораздо лучше, чем я от них ожидал. Но тут я приказал вступить в бой третьей линии. Атакованные свежими силами с фронта и по-прежнему находясь под ударами с фланга и тыла, войска Помпея дрогнули, и судьба сражения была решена. Беспорядочной толпой устремились под прикрытие своего лагеря помпеянцы, преследуемые небольшим отрядом моих конников. Их собственная кавалерия скрылась из виду.

Наступил полдень. Солнце пекло неумолимо, и люди очень устали. Но я решил, что нельзя позволить противнику перестроиться, укрывшись в лагере, а ради окончания этой войны я больше всего хотел захватить в плен самого Помпея. Так что я сразу же пошёл на приступ вражеского лагеря. Активное сопротивление продолжалось долго, но в конце концов мы прорвались сквозь их укрепления. Однако враг, хоть и поверженный, не был сломлен окончательно. Солдаты ещё подчинялись приказам центурионов, так что многим удалось отойти на вершины холмов за лагерем в полном боевом порядке. Мы некоторое время преследовали их, и во время этой погони погиб мой старинный враг Агенобарб. Он был жестоким и трусливым человеком. Я уже подарил ему однажды жизнь в Корфинии, но повторять этот жест мне совсем не хотелось.

Мы оставались в лагере Помпея столько времени, сколько потребовалось для того, чтобы утолить наш голод и жажду, а для этого нам представилась великолепная возможность. Всё, что мы увидели, свидетельствовало об абсолютной уверенности врага в победе и о том, что наши противники давно уже привыкли жить в роскоши, и это совсем не приличествовало войску, которое вышло сразиться с моими ветеранами. Палатки Лентула и других аристократов больше походили на летние дворцы, нежели на солдатские пристанища. Они были затенены виноградными лозами, а полы покрыты аккуратно срезанным зелёным дёрном. Накрытые столы, на которых стояло много серебряной посуды, казалось, ждали своих хозяев. Вино было охлаждено и готово к разливу по бокалам, а повара уже заканчивали последние приготовления к банкету в честь победы. И эти-то люди обвиняли меня и моих солдат в сибаритстве!

Больше всего в тот момент я нуждался в сведениях о Помпее, и те, что я получил от пленных, оказались на поверку правильными. Когда началось сражение, Помпей со своими войсками вышел навстречу мне и моему десятому легиону. Но как только он увидел, что его кавалерия разгромлена, а его пехоту атакуют с тыла, он ускакал в свой лагерь и там, отдав необходимые распоряжения о его обороне, засел в своей палатке, будто абсолютно оглохнув и онемев, не отвечая даже на непосредственно к нему обращённые вопросы. Я мог понять его. Возможно, он предпочёл бы умереть в бою вместе со своими солдатами, но откуда знать, убьют тебя или нет? Если бы его взяли в плен, я, конечно, сохранил бы ему жизнь, но он был слишком гордым человеком, чтобы принять её в дар от меня. Помпей, по всей видимости, понял, что битву проиграл, а ведь для него даже сама мысль о разгроме казалась невыносимой. Так что, мне думается, сидя в своей палатке, он ощущал скорее удивление и ужас, нежели отчаяние. Из состояния летаргии его вывели звуки, возвещавшие начало нашего штурма. Тогда Помпей бросил и свой полудамент, и все знаки власти, взял резвого коня и в сопровождении небольшой кучки друзей ускакал из лагеря по направлению к Ларисе. Я не надеялся уже, что он согласится на мир, и послал отряд кавалерии ему вдогонку, одновременно занявшись делами уцелевших его сподвижников.

Солнце перевалило за полдень, и мои солдаты совершенно оправданно мечтали об отдыхе, но я и некоторые командиры, которых они хорошо знали, обходили их ряды и убеждали оставить пока грабёж и предпринять ещё одно усилие в этот день, чтобы сделать победу над врагом окончательной. Я им доказывал, что тогда противник окажется ещё в худшем положении. Они поняли, что я прав, и, несмотря на усталость, стали копать ров вокруг всего холма, на котором укрылись враги, таким образом отрезая их от источников воды. Вскоре противник осознал нависшую над ним опасность и двинулся вдоль горного кряжа к Ларисе и ручью Энипей. Я взял четыре легиона и прошёл за остатками армии Помпея, не выпуская их из виду, шесть миль. Стало темнеть, и враги остановились на склоне холма, спускавшегося к реке. Мои люди изнемогали от усталости, тем не менее они выполнили задачу. Уже в сумерках мои солдаты проделали земляные работы на спуске к реке, опять же перекрыв путь к воде противнику. К полуночи к нам спустилась делегация, чтобы обсудить условия капитуляции.

На следующее утро согласно моим указаниям вся поверженная армия (за исключением нескольких сенаторов, скрывшихся под покровом ночи) спустилась с холма и сдала всё своё оружие. Солдаты преклонили передо мной колени, моля о сохранении им жизни. Я велел им встать; все они были помилованы, и я приказал моим военачальникам и центурионам проследить, чтобы наши солдаты не причинили им вреда и позволили забрать своё имущество.

В битве при Фарсале мы потеряли всего около двухсот легионеров, среди них погибло около тридцати моих центурионов, превосходных солдат. Пятнадцать тысяч легионеров Помпея остались лежать на поле боя. Двадцать четыре тысячи мы захватили в плен. К нам в руки попали сто восемьдесят знамён.

Мне сообщили, что большинство важнейших лидеров противника — Лабиен, Сципион, Афраний и другие — бежали к Диррахию, где оставался Катон в качестве командующего морской базой. У них там находилось много кораблей, и для тех, кто не согласился сдаться, не составляло труда переправиться в Африку. Преследовать их дальше не было смысла, и в любом случае лучший способ добиться мира — это заняться самим Помпеем, который, как мне доложили, быстро миновав Ларису, морем направился на восток, в Амфиполь. Дальше, по моим представлениям, он должен был двинуться в Митилены, где находилась его жена; о дальнейших его намерениях я мог только гадать. Помпей мог пойти в Сирию, где его знали как величайшего завоевателя после Александра; или в Египет, где царские отпрыски имели все основания испытывать благодарность и к нему, и ко мне; или в Африку, где его ожидала другая армия и вполне вероятная поддержка со стороны царя Юбы. Каковы бы ни были его планы, мне казалось, что я должен следовать за ним по пятам, пока такая возможность будет. Не имея флота, у меня оставалась одна дорога — преследовать Помпея по суше. Я решил действовать быстро и в сопровождении конницы проходить такое расстояние каждый день, какое способны одолеть лошади. Своим легионерам я дал небольшую передышку, но через день-другой один из легионов должен был последовать за нами, держа путь на Геллеспонт.

У меня оставалось немало дел до моего отъезда из Ларисы. Я очень мало спал, расслабляясь всего на час или два. Всё время, пока продолжалась битва, я всех расспрашивал об одном из моих врагов, жизнь которого особенно хотел сохранить, и вдруг в Ларисе этот человек сам явился ко мне. Я всегда любил Марка Брута, с тех пор, когда он был ещё малышом, а у меня с его матерью Сервилией только завязывался продолжительный и славный роман, и считал, что и он любил меня тогда, когда я ещё был никому не известным молодым человеком; я помнил, как рос мальчуган и как я старался не допустить пагубного, на мой взгляд, влияния на него его дяди Катона, который являлся полной противоположностью Сервилии. И Катон во многом добился своего, но он, как мне казалось, не смог изменить мягкий характер юноши или извратить его чистый разум. Я хотел, чтобы Брут женился на моей дочери Юлии, и Сервилия страстно желала этого. Она ужасно рассердилась на меня, когда перед своим первым консулатом я сообщил ей, что у меня для дочери есть более блестящая партия: Юлии предстоит выйти замуж за самого Помпея, и этот брак станет основой всей моей карьеры. Сервилия согласилась с моими аргументами, но была всё-таки расстроена. Я купил ей самое дорогое из всех, какие продавались в Риме, украшение. Но с тех пор я ни разу не видел Брута. Я предлагал ему пост в Галлии, он отверг моё предложение. По словам Сервилии, он был прилежным молодым человеком, исполненным всяческих добродетелей и талантов, но находился под сильным влиянием дяди, Катона. Я всегда наблюдал за ним со стороны с большим интересом, и бывали времена, когда я готов был сделать его своим наследником. Всякий человек желает (и желание это не суетное) оставить после себя не только свои собственные свершения, но и кого-то — пусть это будет сын или близкий друг, — кто наверняка поддержит или продолжит его дело. Я частенько подумывал о возможных претендентах на роль моего преемника, но мне не очень-то везло в выборе. Если иметь в виду моих родственников, то я надеялся, что внук моей сестры Юлии, Квинт Педий, проявит те качества, которые я требую от своего наследника. Но Педий, прекрасный солдат, совсем не интересовался политикой. Я также мысленно обращался к своим военачальникам — Дециму Бруту и Антонию. Но у Децима недоставало воображения, а Антонию, абсолютно преданному мне человеку, не хватало стойкости. Так что я передал своё имя и большую часть имущества юному Октавию. Его отец ничем особенно не выделялся. Но моя племянница Атия хорошо воспитала его, и вот уже несколько лет как я уверился в его блестящих способностях. Это исключительно умный юноша, истинный патриот, очень честолюбивый и чрезвычайно жестокий человек. Случись мне неожиданно умереть или, куда больше, пасть от руки убийцы, это его последнее качество было бы востребовано безусловно. У Брута этого нет. Бруту свойственно действовать в периоды мира и порядка. Я, конечно, допускаю, что во имя какого-то своего принципа он может прибегнуть к насилию, но Брут никогда не станет проводить политику насилия, даже если его убедят, что только с применением такой политики он сможет отстоять свои любимые принципы. Это проблема не из лёгких. Очень важно точно знать разницу между людьми и монстрами. Я сам порой действовал — причём умышленно — с крайней жестокостью во время войны в Галлии, но я досадовал на необходимость прибегать к этому, и существуют вещи, которых я никогда не смогу сделать. Я никогда не предам друга и не стану участником предательского убийства, какие бы великие блага это ни сулило мне. Как ни странно, но я считаю, что Брут либо из самых высших соображений, либо случайно способен оказаться замешанным в деле, против которого восстанет вся его чистая натура. Такое нередко случается с людьми, кто свои понятия морали почерпнул из учебников. А я по характеру милосерден и не предам друга по простой причине: потому что я — Цезарь; а Брут и его дядя Катон для того, чтобы проявить свою гуманность, ищут прецедента или предлога для этого. Октавиана же в его стремлении к власти ничто не остановит, но, добиваясь власти для себя, он будет искренне стремиться к осуществлению моей великой цели — установлению порядка, эффективности в правлении и цивилизованности общества. Октавиан никогда не станет попусту использовать свою власть, как это сделал бы Антоний, и не откажется никогда от власти из высокомерия, как это сделал Катон и мог бы сделать Брут. Эти люди склонны думать, что сами они куда больше значат, чем данная им власть. Это опасное и наглое заблуждение. И такие эгоисты, как я или Октавий, чьи мысли главным образом заняты делами других людей, гораздо полезнее для общества, чем те эгоисты, благородные с виду, которые целиком сосредоточились на самих себе или на абстрактных понятиях вроде что такое хорошо и что такое плохо. Я отличаюсь от Октавиана большей гибкостью и меньшей жестокостью, но ещё больше я отличаюсь от тех, чьи лучшие намерения настолько искажены, что они не способны понять из-за приверженности к традициям или из пустого формализма сущности нашей жизни и эпохи. Им чужда физическая сущность мужчин и женщин, формирующих мир, который пребывает в состоянии неминуемых перемен, мужчин и женщин, которые, любите вы их, или терпите, или презираете, всё равно должны оставаться всем на свете для нас, потому что в природе существуют только скалы, растения, птицы и животные.

Эти мысли занимают меня сейчас. А тогда, встретившись с юным Брутом в Ларисе, после победы под Фарсалом, я ещё надеялся, что после того, как я простил ему его участие в войне на стороне противника, он станет моим последователем, способным понять мои замыслы, и я помогу ему продвинуться и получить власть. Теперь он один из ведущих государственных деятелей и, смею думать, испытывает чувство благодарности ко мне. Но я вижу — он не понимает меня. Если бы Брут не был столь многим обязан мне, он, возможно, стал бы моим врагом.

В Ларисе он вёл себя достойно и даже мило. Не меньше часа мы с ним прогуливались по тропе в оливковой роще. Впервые за много месяцев я был, пусть ненадолго, не среди своих солдат и не в лагере. Я обратился к нему без всяких формальностей, в дружеском тоне, хотя мы так долго не виделись, и он отвечал мне в изысканной манере. Когда я спросил его, почему он, несмотря на то, что я всегда оставался ему другом, предпочёл мне Помпея, убийцу его отца, Брут постарался ответить мне со всей искренностью, без морализаторских или политических банальностей, которыми наверняка оперировал бы его дядя, Катон. Он сказал, что ему всегда не нравился Помпей, а ко мне он был странным образом привязан с самого детства. И всё же ему показалось, что общественное устройство, на котором держалось всё, сохраняли Помпей и сенат, а мои действия угрожали его существованию. Когда он ближе узнал Помпея, Агенобарба, Сципиона и других их сподвижников, он был до некоторой степени разочарован, потому что понял, что этих людей интересуют только их собственные притязания, репутация и то, что они называли «правом на мщение». Теперь он готов обожать меня за то, что я не стал никого репрессировать, и за то, что я испытывал радость, сохраняя жизнь своим врагам. Я также заметил, что на него произвели глубокое впечатление некоторые мои планы на будущее: создание колоний, экономические реформы, справедливое управление, осушение болот, реконструкция города, улучшение дорог — тысяча всяких дел, требовавших от меня каждодневного внимания. Часто мои слова вызывали у него прилив энтузиазма. Но бывало, что на его лицо как будто опускалось облако. «Существует одна вещь, которую я называю «свобода», — сказал он, — но я не могу подыскать точного определения ей. Может ли обретение счастья и порядка вознаградить людей за её утрату?» Я в тот миг почувствовал особую любовь к этому юноше. Он выражал свои мысли в духе доктринёрства; «свобода» в наши дни, если её воспринимать как безответственную игру римских укоренившихся политических сил, привела бы не только к застою и всякого рода несчастьям, но и к такому безнадёжному положению дел в стране, при котором свободными в самом обычном смысле слова оказались бы только очень богатые люди и солдаты. Его «свобода» могла бы стать практически благовидной подменой рабства. Однако звучала в его словах и доля правды. Существует свобода, которая зиждется в основном на политической системе, и она представляет такую ценность, что без неё сама жизнь немыслима. Когда мы прогуливались в оливковой роще в Ларисе, я подумал, что мог бы убедить Брута в том, что я понимаю слово «свобода» так же, как он, и вся разница заключается в нашем семантическом толковании его. Но сейчас я в этом не совсем уверен. Его коробят те божеские почести, которые с недавних пор воздают мне, и его пугает мысль, что я приму титул «царь», хотя он прекрасно знает, что если я и претендую на собственную божественность, то никак не на самое главное в ней — не на бессмертие, и что если я позволю именовать себя царём, то причиной тому будет скорее польза государству, нежели стремление к тирании. И тем не менее я люблю его и сделаю всё возможное, чтобы его превосходные качества нашли достойное применение. В этом-то и заключается моя идея свободы.

В Ларисе мы расстались с ним друзьями. Я знал, что он не поднимет оружие против меня, и мы оба надеялись, что больше не будет сражений между римлянами, хотя понимали, что Лабиен, Афраний и Сципион, если дать им время и шанс, постараются собрать новое войско. И снова они, коль скоро возникнет такая возможность, встанут под знамёна Помпея; так что самым неотложным оставалось — и Брут это понимал — как можно скорее захватить самого Помпея или получить от него согласие на капитуляцию. И вот после очень короткой передышки я уже выехал с сильным отрядом кавалерии в погоню за Помпеем.

Глава 9 ПРИБЫТИЕ В ЕГИПЕТ


Расстояние почти в двести миль от Ларисы до Амфиполя мы одолевали тяжело. Помпей, путешествуя по морю, имел перед нами большое преимущество, но и ему нужно было причалить где-то, чтобы получить те деньги и провизию, на которые он ещё мог рассчитывать на Востоке. В Амфиподе я узнал, что он отправился дальше, в Митилену, где его задержала плохая погода. Я между тем видел, какое сильное воздействие на всех произвела победа под Фарсалом. Вся материковая Греция и большая часть Малой Азии перешли теперь на мою сторону. Население Митилен, где пребывали жена и младший сын Помпея, встретило его, потерпевшего поражение, приветствиями, и это правильно и пристойно, но приветствовали его скорее как пострадавшего друга, чем как человека, которому они готовы снова служить. На Родосе, где Помпей в своё время забрал лучшие корабли, не разрешили войти в гавань консулярам Публию и Луцию Лентулу, моим злейшим врагам; а я вскоре получил от родосского правительства предложение снабдить меня кораблями, в которых я так нуждался. Тем временем я продвигался вперёд, в Малую Азию. Со мной был один легион, остальные легионы отчасти оставались на службе в Греции, отчасти же под командованием Антония вернулись в Италию. Мы пересекли Геллеспонт возле Сеста, использовав все суда, оказавшиеся под рукой. В Трое мы остановились на довольно продолжительное время, чтобы осмотреть его руины и воздвигнуть жертвенник на том месте, где, по преданию, был похоронен Гектор. Мало что сохранилось от крепостных стен и башен, о которых рассказал нам Гомер, и всё же кажется, что это место населено знаменитыми тенями. Некоторые мои военачальники, глядя на расположение города, готовы были посмеяться над Гомером и его историями о десятилетней осаде и потрясающих битвах, в которых один воин — будь то Гектор, Патрокл или Ахилл — представлен героем, убойные силы которого равны по меньшей мере мощи целого легиона. Я объяснил им, как неуместен и даже дик их смех. Действительно, теперь, при существующей армии и превосходном современном флоте, блокада и захват Трои не представляли бы большой трудности. Наши победы при Аварике или Алезии были куда более совершенными. И невозможно отрицать, что одной нашей когорты хватило бы, чтобы без особого труда расправиться со всеми героями Гомера, вместе взятыми. Но если настанет время, когда правда Гомера не будет больше трогать сердца людей, то это уже будет совсем другая порода людей. Гомер видит их в слиянии силы и слабости, чести и бесчестия, величия войны и ужаса разорения. И поэтому мы оплакиваем одновременно обоих — и Ахилла и Гектора. Мы радуемся той свободе, которой они, необычайные, но человеческие существа, обладали; и при этом нас угнетает сознание того, что даже они, при всей их мощи и яркости, только на какие-то мгновения способны были освободиться от манипуляций с ними и давления на них неизбежных обстоятельств. У меня, однако, существовали свои причины находиться под особым впечатлением от созерцания Трои, потому что, опять-таки согласно преданию, отсюда произошла моя семья да и вся нация римлян. Где-то здесь, на покрытых лесом холмах, за городом, богиня Венера, как говорит легенда, полюбила троянца Анхиза и родила героя Энея, который по воле богов сумел бежать из горящей Трои и привезти с собой в Италию своего маленького сына Юла, от которого и произошло наше имя. К тому времени у меня уже родилась идея, как только восстановится мир, построить новую Трою на старом месте и колонизировать её, поселив в ней граждан Рима. Этот проект особенно дорог моему сердцу, хотя вот уже несколько лет я думаю и о других городах — Александрии и Византии, которые при известных обстоятельствах могли бы прекрасно служить центрами административной и государственной власти. Во всяком случае, во время того визита, оплакав героев Троянской войны, я с моими помощниками составил карты, планы и заметки, которые позже сослужили мне хорошую службу во время дискуссии о будущей колонии.

Скоро с помощью моих друзей и правителей Греции и Малой Азии, которые стремились доказать свою лояльность, я приобрёл флот, почти полностью удовлетворивший мои потребности. Я всё ещё не имел представления о дальнейшем пути следования Помпея, но слышал, что в Антиохии его посланников граждане города встретили очень холодно и сказали им, что, если он рассчитывает на помощь Сирии, ему лучше отказаться от своих планов. Я находился в Азии каких-нибудь две недели, когда узнал, что его видели на Кипре. Помпей собрал довольно значительный флот, и помимо нескольких регулярных воинских соединений у него было около двух тысяч вооружённых рабов. Я предположил, что своим местом назначения он выбрал Египет или Африку. Я решил добраться до Египта раньше его. К тому времени я вызвал из Греции ещё один легион. Они не были полностью укомплектованы — всего в них насчитывалось чуть больше трёх тысяч солдат, но со мной находились ещё восемьсот конников, десять родосских военных кораблей и несколько кораблей из Азии. Силы невелики, но, если иметь в виду престиж, завоёванный нами под Фарсалом, их должно хватить. С этим войском я отплыл к берегам Египта.

Я, конечно, был достаточно хорошо информирован о ситуации в Египетском царстве, режим которого своим существованием обязан нам двоим — мне и Помпею. Египет всегда интересовал меня, и многие из реформаторских идей, появившихся у меня с Крассом ещё в юности, непосредственно касались контроля над этой страной. И Помпей отлично понимал значение Египта для нас и в год, последовавший за моим первым консулатом, оказал необходимую поддержку изгнанному своими подданными царю Египта Птолемею, когда тот явился за помощью в Рим. В то время сенат одинаково боялся Помпея и каких-либо осложнений за границей. Птолемей, который сильно потратился на взятки и, говорят, перебил немало явившихся вслед за ним в Рим своих врагов, в главном успеха не добился, пока через три года мы не встретились в Луке, в результате чего Помпей и Красс стали консулами при моей поддержке. В тот же год Птолемея восстановили на троне с помощью римской армии из Сирии, которой командовал Габиний, тогда наш общий друг — мой и Помпея. Тогда же, помнится, я был очень привязан к его жене.

Перед отплытием в Александрию до меня дошла горестная весть: Габиний, который выступал на моей стороне всю гражданскую войну, умер от болезни после неудачной попытки по суше провести своё войско ко мне в Грецию. Он, как и Антоний, был большой пьяница, но и замечательный солдат и преданный друг. От него и от Антония, который служил у него во время той авантюры в Египте, после которой он пришёл служить ко мне в Галлию, я услышал восторженные рассказы о богатстве и великолепии Александрии. Габиний здорово обогатился в результате той экспедиции в Сирию, но потом римские суды затаскали его, и, не получив должной поддержки от Помпея, он отправился в изгнание и оставался там до тех пор, пока я не выдворил Помпея из Италии и не позвал его обратно. Даже Антоний, небольшой чин в его армии, собрал столько денег, что расплатился с некоторыми из своих многочисленных долгов. Египтяне оставались должны приличную сумму денег и мне за моё участие в восстановлении на троне Птолемея, но, когда он умер, я сам отказался от половины этого долга. Я хотел сделать щедрый подарок новым правителям Египта, которыми по завещанию отца стали его старший сын, ещё мальчик, Птолемей и его старшая дочь, девушка семнадцати лет, Клеопатра. Брат и сестра в соответствии с древними обычаями египтян были мужем и женой. Это один из многочисленных примеров того, как греческие правители Египта перенимали — и перенимали довольно охотно — нравы и обычаи местных жителей. Для обычного грека или римлянина кровосмешение — вещь отвратительная. Среди родовой знати этим занимаются совсем уж наглые распутники — Клодий, например, но уж конечно не в открытую. Но в Египте религия и общественное мнение одобряют то, к чему мы относимся с, хотя и недостаточно логичным, предубеждением. Однако браки между братьями и сёстрами оказались такими же непрочными, как и большинство других супружеств. И вот не прошло и трёх лет со дня смерти царя Птолемея, как между младшим Птолемеем и его сестрой разразилась настоящая гражданская война. Многие влиятельные вельможи решили, что крепче удержат власть в своих руках, если поддержат царя-мальчика против его сестры, которая, судя по всему, сама обладала сильным характером и волей. Она набрала войско и готовилась драться с братом за трон, но Александрия пока оставалась в руках Птолемея и его советников.

Вот всё, что я знал, отправляясь из Азии в Египет вслед за Помпеем. Если Помпей, как я предполагал, бежал в эту страну, я надеялся силами своего небольшого войска и своим авторитетом победителя заставить египтян выдать его мне. Но я совершенно не ожидал того, что мне пришлось увидеть. Я, как всегда, когда предстояла встреча с чем-то новым и неизвестным мне, чувствовал себя на подъёме: скоро я буду в городе, где находилась гробница Александра Великого и лучшая в мире библиотека. Я был взволнован и готов почти ко всему, только не к тому, что потом случилось.

Тихим, ясным утром мы подошли к Александрии. Лето подходило к концу — в это время года ветры постоянно дуют с севера, так что наше плавание оказалось достаточно лёгким. Уже с моря можно было любоваться великолепием города — его белыми дворцами, разноцветными флагами и тентами, прибрежными виллами, знаменитым маяком, прелестными бухточками и самой гаванью. Когда мы приблизились, от берега навстречу нам отчалила галера, по моим предположениям, с депутацией видных придворных, которые должны приветствовать нас. Депутацию возглавлял грек по имени Теодот, профессиональный ритор, сам создавший себе имя и теперь входивший в узкий круг советников царя. Он приветствовал меня с улыбкой, показавшейся мне дерзкой, затем один из сопровождавших его положил к моим ногам завёрнутый в ткань свёрток и предложил развернуть. Я всё ещё не понимал, что ждёт меня, пока свёрток не открыли и я не увидел на деревянной палубе своего корабля отрубленную и забальзамированную голову Помпея. Теодот что-то говорил мне. Он, наверное, старался доказать свою причастность к организации убийства моего врага, но я не слышал его, хотя машинально протянул руку, чтобы взять перстень с печаткой, который он предлагал мне в качестве дополнительного — едва ли необходимого — свидетельства своего столь успешного предательства. Какое-то мгновение я с ужасом смотрел на отрубленную голову и на лицо, которое я так хорошо знал, — лицо моего друга, моего зятя, моего врага, моего соотечественника. Кажется, я с трудом отвёл взгляд от него. Потом я взглянул на хорошо известный мне перстень-печатку с выгравированным на нём львом, держащим в своих лапах меч. И тут я разразился слезами и некоторое время не мог произнести ни слова. Значительно позднее меня просили объяснить причину тех слёз, и, насколько мне известно, нашлись такие, кто считал, что это лицемерные, «крокодиловы» слёзы. И хотя всем казалось совершенно очевидным (и Теодот настаивал на этом со всем присущим ему ораторским искусством), что такая смерть Помпея мне на руку — меня ни в коей мере нельзя винить в ней, — мои слёзы были искренними. Я рыдал от ужаса, от сострадания и от нелепости случившегося. Как могли Помпея Великого урезать до головы, лежавшей теперь на деревянной палубе? Я плакал о ничтожестве и необузданности нашего мира, в котором нет ничего незыблемого, особенно когда речь идёт об отдельной личности. А когда я услышал, как он был убит, мои волнение и жалость возросли беспредельно. Для меня стала невыносима сама мысль, что судьбу решала группа евнухов, торговцев и риторов и что смертельный удар нанёс ему римский солдат, который служил в его армии центурионом. Но так именно оно было. Советники царя Египта решили, что убитый Помпей для них безопаснее. (Теодот гордился своим афоризмом: «Мёртвый человек не кусается»). Римлян, служивших в египетской армии, послали встретить старого полководца, и один из них поразил его сзади. Это случилось накануне дня рождения Помпея, и это была годовщина — а именно тридцатилетие — с того дня, когда, одетый в костюм Александра Великого, он вошёл в Рим и отпраздновал свой триумф в честь таких завоеваний, каких никогда до него не одерживали римляне. Ах, как бы он хотел, наверное, теперь умереть в те дни, во всей своей ничем не замутнённой славе!

Моим первым побуждением было арестовать Теодота и казнить вместе с советниками царя, его соучастниками. Я видел всё лицемерие египтянина, когда он пытался объяснить убийство Помпея дружескими чувствами ко мне. На самом деле они боялись нас обоих, и если бы могли убить меня, не опасаясь последствий, то сделали бы это. Но чтобы применить к ним те меры, какие я хотел бы применить, у меня не хватало войска. Армия египтян значительно превосходила мою численно, да и её боевые качества не стоило недооценивать. В ней служило много римлян, которые пришли сюда с Габинием и потом осели тут. Правда, и они, и остальная часть армии, состоявшая из бандитов, пиратов и бежавших из Сирии, Греции и Киликии рабов, не имели представления о римской армейской дисциплине; но они привыкли повелевать; они могли сажать на трон и скидывать с него царей; и в этой армии было много хороших военачальников. Я не мог позволить себе сразиться с таким войском на поле боя, но считал своим долгом отстоять авторитет Рима и свои собственные интересы. Покойный царь в своём завещании просил римское правительство проследить за тем, чтобы его воля была исполнена, и мне лично египтяне оставались должны довольно большую сумму, которую я и потребовал, чтобы расплатиться со своими воинами. У меня имелись все законные основания претендовать на роль арбитра в разрешении мирным путём конфликта между Клеопатрой и её братом Птолемеем. Поэтому я решил высадиться на берег и поселиться в царском дворце.

Уже причаливая к берегу, я понял, что, пожалуй, слишком большие надежды возлагал на свой авторитет победителя и теперь поставил в опасное положение и свою армию, и себя. Можно было не сомневаться — мы входили во враждебный нам город. Я вступил на берег как римский консул: впереди меня шли ликторы и несли фасции, но при появлении этих атрибутов власти по огромной толпе александрийцев прокатилась волна недовольства, и на набережной вспыхнули очаги насилия: александрийцы восприняли моё столь помпезное появление как намеренное оскорбление их царю и угрозу их собственной независимости. При наведении порядка на набережной несколько человек погибло.

Следующая проблема возникла при переговорах с главным министром двора царя-мальчика, евнухом Потином. Мы оба сразу же почувствовали взаимное недоверие. Я видел, что он был бы рад убить меня, если бы мог, и подозревал, что он тоже понимает, что я не преминул бы избавиться от него и ото всех остальных убийц Помпея, если бы у меня появился подходящий предлог. Но внешне евнух конечно же держался весьма доброжелательно. Он желал больше всего, чтобы я покинул Александрию и оставил его и его друга, армейского лидера Ахиллу, по-прежнему править страной от имени юного царя. Если я согласен, он готов выплатить мне все деньги, что они мне задолжали. Но я был решительно настроен утвердить авторитет Рима и настаивал на том, чтобы ко мне явились и Птолемей и Клеопатра, чтобы хотя бы попытаться утрясти их разногласия на тех условиях, которые поставил им их отец в своём завещании. Потин отказал мне в этом самым наглым и беззаконным образом. Он заявил, что моё предложение быть арбитром оскорбительно для царской семьи и является угрозой независимости Египта. Он настойчиво советовал мне заняться куда более важными делами, которые ждут меня в Италии и в Африке, и обещал, что соберёт те деньги, которые они мне должны, если я вернусь в Египет попозже, а ссора между царскими детьми будет надлежащим образом улажена. Я ответил ему, что не нуждаюсь в советах египтянина при составлении собственных планов, а деньги мне нужны немедленно. Однако Потин так всё разложил по полочкам, что получалось, что государственная казна пуста, а он послал за юным Птолемеем, который в то время находился в Пелусии вместе со своим войском. Потин сказал, что не хочет иметь никаких дел с Клеопатрой. Она набрала армию в Сирии и, по его словам, развязала войну против собственной страны. Он не поручится за её жизнь, если Клеопатра вдруг появится в Александрии.

Между тем я с каждым днём всё больше убеждался в том, что мы попали в сложную и, возможно, опасную ситуацию. Если небольшая группа моих солдат появлялась на улицах Александрии, её почти непременно атаковали банды горожан, выкрикивавших патриотические лозунги; как потом выяснилось, они состояли на оплате у Потина. Я сразу же направил приказ моему полководцу в Малой Азии Домицию Кальвину привести без всяких проволочек ещё два легиона в Александрию, но при этом понимал, что пройдёт немало времени, прежде чем я получу подкрепление. Я решил пока ничего такого не предпринимать, что могло бы ускорить взрыв. Когда юный царь вернулся в свой дворец, я обходился с ним чрезвычайно учтиво. Я посещал лекции по философии в александрийских школах, осматривал достопримечательности города и часто появлялся на публике. Куда ни кинь, а моя задача арбитра выглядела неразрешимой из-за невозможности присутствия Клеопатры в Александрии; и не было никого среди египтян, кому бы я мог доверять, а из полученной мною информации я знал, что командующий армией Ахилла направляется со своим войском из Пелусия в Александрию. Я уже успел заметить, что громадный комплекс царского дворца с примыкающими к нему строениями можно при необходимости превратить в отличную оборонительную твердыню и был готов действовать в любое время.

Как только я заявил о своём намерении защитить справедливость, вопрос о неизбежности сражения оказался предрешён. Потин, Ахилла, Теодот и прочие советники Птолемея никогда не расстанутся со своей властью без борьбы, и они считали, что в военном отношении они превосходят меня по всем параметрам. И несомненно, неожиданное появление Клеопатры вызвало у них сильнейшее желание расправиться сразу с нами обоими, пока у них ещё было достаточно сил для этого. Я оказался вовлечённым одновременно и в любовную связь, и в труднейшие военные операции. Должен признаться, если посмотреть на ту египетскую войну в её истинном свете, она покажется чем-то нелепым. После смерти Помпея я стал, пожалуй, бесспорно самым великим человеком в мире, и вот всего через несколько недель после моей победы под Фарсалом я сражаюсь за свою жизнь на улицах и причалах Александрии. А ещё я в свои-то пятьдесят лет да с моим любовным опытом влюбился до безумия в двадцатилетнюю девушку, влюбился до того, что готов был отдать за неё и свою жизнь, и свою честь.

И это ещё не всё. Первое, что я понял, это то, что пытаться моими скромными силами оккупировать Александрию помимо воли её населения опасно для меня. Но я привык рисковать и в тот раз считал для себя делом чести пойти на риск, чтобы эти александрийцы поняли, что Рим имеет свои, вполне законные интересы в Египте и что мы готовы отстаивать их до конца. Но я недооценил безумный фанатизм александрийцев и воинское мастерство их военачальников. Что касается Клеопатры, в силу сложившихся обстоятельств моя честь и безопасность тесно переплелись с её. Я конечно же был бесконечно очарован ею. Она женщина исключительной энергии и властности, умная, отважная и безжалостная. Этими своими качествами она напоминает мне Фульвию, вдову Клодия, ныне жену Антония. Но Клеопатра обладает ещё и змеиной грацией, и чарующей женственностью, чего нет у Фульвии. Из этих двух женщин даже Антоний предпочёл бы, несомненно, царицу Египта. Он и вправду, встретив её недавно в Риме (она ещё побудет здесь несколько дней, я думаю), с необычайным восторгом говорил мне о ней и с чувством зависти дивился тому, что я до сих пор властвую над Клеопатрой. Однако сам я прекрасно сознаю, что это моё влияние на неё держится в основном на моём положении властителя Рима. Если бы на моём месте оказался Антоний, она быстренько обратила бы свою любовь на него и тут уж (и это одно из самых очаровательных её свойств) убедила бы себя, что её новая любовь абсолютно искренна и бескорыстна. Связь с нею, скорее всего, обернулась бы бедой для Антония — он слишком легко поддаётся страстям и под их воздействием способен поступать вопреки здравому смыслу. Я не думаю, что Клеопатра совсем не испытывает никакой любви ко мне. Возможно, она любит меня настолько, насколько вообще способна любить кого-либо. Я доставлял ей массу удовольствий, и среди них немалую роль играло моё понимание её. Она позволяла себе быть откровенной со мной, потому что меня не шокировали и не удивляли ни её идеи, ни её планы, а быть иногда честной — это тоже оказывалось неким разнообразием. Клеопатра также гордится тем, что родила сына от меня и что я разрешил ей назвать его Цезарионом. Но женщинам, как известно, в этих вещах нельзя доверять полностью, и только время покажет, мой это сын или нет. Возможно, что так, но с той же вероятностью он может быть сыном Аполлодора, верного друга Клеопатры и, как я подозреваю, её тогдашнего любовника.

Я, конечно, оказался поражён и прельщён тем, как она появилась в Александрии. Я думал, что, пока армия её брата настроена враждебно по отношению к ней, она не рискнёт появиться у меня хотя бы до прибытия Кальвина с его двумя азиатскими легионами, который проводит её в Александрию. Но она воспользовалась своим собственным, самым отважным и дерзким планом. В сопровождении лишь одного Аполлодора на небольшом судёнышке она приплыла в Александрию. В то время как тот крутился на своём судёнышке перед дворцом, Клеопатра сидела, завернувшись в широкий плащ, скрывая своё лицо. Под плащом виднелось царское одеяние — она даже прихватила с собой серьги в форме змеек и другие царские украшения и готова была надеть их на себя в подходящий момент. Уже в Сумерках лодку вынесло на причал перед дворцом. Клеопатра забралась в длинный спальный мешок и тихо лежала там, держа наготове свои драгоценности. Аполлодор положил мешок к себе на плечо и понёс его на берег. Возле дворца прохаживалось много и египтян и римлян, так что необходимо было соблюдать осторожность. Потин, если бы только мог, сразу же отделался бы от неё, и царь Египта, её брат и муж, только поддержал бы в этом своего министра. Но Аполлодор привёл вполне разумные и убедительные доводы, сказав египетским стражам и римским караульным, что у него для меня личное срочное послание. Возможно, он предложил им деньги и драгоценности и тем самым ещё больше облегчил себе задачу, во всяком случае, он и его ноша были препровождены в мои покои. Аполлодор улыбался, развязывая отверстие мешка. Затем, к вящему моему удивлению и моих друзей, находившихся в помещении, из мешка появилась женская фигура на четвереньках. Лицо у девушки пылало, я сразу же отметил потрясающую грациозность и гибкость её тела. Она улыбнулась мне с таким выражением, как будто я застал её за какой-то детской шалостью, и, всё ещё сохраняя эту улыбку, Клеопатра уже оправляла свою причёску и вставляла серёжки в уши. Окинув меня дерзким, проказливым взглядом, она произнесла: «Я царица Египта», — и тут же её лицо приняло величественное, повелительное выражение. Я сразу убедился, что она истинная македонянка и царица. Нетрудно оказалось понять, что Клеопатра хотела не только заручиться моей помощью, но и очаровать меня своей красотой и молодостью, своим остроумием и бьющей через край жизнерадостностью. И она преуспела и в том, и в другом. Это была первая из множества других наших ночей, когда мы ужинали и спали вместе.

Глава 10 АЛЕКСАНДРИЙСКАЯ ВОЙНА


О том, что Клеопатра стала моей любовницей, очень скоро стало известно и юному царю, и его приближённым, и жителям Александрии. Не думаю, что Птолемей испытывал ко мне ревность обманутого мужа. Он один из немногих мужчин, кого не сумела очаровать его прелестная сестра, он одновременно и ненавидел и боялся её. Птолемей и его советники пришли в ярость от того, что она теперь находилась под моим покровительством и что я, будучи арбитром между братом и сестрой, стану защищать её интересы в ущерб Птолемеевых, — тут они глубоко ошибались. Им не мешало бы знать, что я всегда действую строго в соответствии с законом и справедливостью. И в этом случае я собирался просто проследить, чтобы все статьи завещания покойного царя были выполнены и чтобы Клеопатра и юный Птолемей вместе царствовали на египетском троне. При этом, однако, я понимал, что Клеопатра будет играть главную роль, если только её не подчинят себе военные. Её отношение к римлянам всегда оставалось благожелательным, и не зря: Клеопатра рассчитывала на то, что при необходимости, если против неё применят силу, она сможет ответить тем же. Я в свою очередь старался убедить юного Птолемея, что ему же выгоднее сохранять хорошие отношения с сестрой.

Но никто не верил в искренность моих намерений. Как только юный царь узнал о присутствии во дворце Клеопатры и о наших с ней отношениях, он в припадке ярости выскочил на улицу, хватил короной о землю и стал орать, что его предали, что он в плену у римлян и что Египет во власти иноземцев. Затем Птолемей вернулся во дворец, и, поскольку я явно ни в чём его не ограничивал на самом-то деле, оставалось лишь надеяться, что его мальчишеским выходкам никто не придаст большого значения. Но всё обернулось иначе. Собралась огромная толпа и направилась ко дворцу с целью спасти своего царя и убить всех римлян, какие попадутся им на глаза. Я вынужден был прибегнуть к вмешательству войск для наведения хоть какого-то порядка. В тот же день позднее, когда в городе установилась более спокойная обстановка, я созвал по возможности большое количество александрийцев и обратился к ним в самом миролюбивом тоне. К тому времени я уже давно не произносил длинных речей по-гречески, но меня потом уверили, что моя речь очень понравилась тем слушателям, которые считали себя экспертами в ораторском искусстве. Сначала я прочитал им относящиеся к делу статьи из завещания покойного царя, из которых следовало, что я не только имею право, но просто обязан действовать так, как я действовал. Затем я представил им Птолемея и Клеопатру и попросил юного царя сказать несколько слов в доказательство того, что они по моему совету прекратили свои распри и готовы согласно завещанию их отца делить трон между собою. Мне большого труда стоило уговорить Птолемея выйти и сказать несколько слов, что он в конце концов сделал, но сделал весьма неуклюже. Затем говорила Клеопатра, и говорила как царица. Я заметил, что даже те из присутствовавших, кто сначала выступал против неё, были приятно поражены; я же ещё до того, как собрание разошлось, сделал благородный жест, в результате чего снискал себе доброе отношение александрийцев хотя бы на некоторое время. Несколько лет назад Рим отобрал у египетских монархов греческий остров Кипр. Эта аннексия оскорбила национальные чувства египтян, и я решил, что верну себе их благорасположение, избавлю себя и армию от нависшей над нами угрозы и в то же время принесу скорее пользу, нежели нанесу урон интересам Рима на востоке Средиземноморья, своим щедрым подарком. Итак, после небольшого, традиционного, но, надеюсь, стилистически безупречного вступления, в котором я выразил всё своё уважение и восхищение древней цивилизацией египтян и более современной и великолепной культурой Александрии, я, как главнокомандующий Римской республики, провозгласил возвращение царской семье острова Кипр. Во дворце находилась ещё и младшая сестра Клеопатры, Арсиноя, девушка почти такая же честолюбивая, как сама Клеопатра, и ещё один Птолемей, совсем уж мальчуган. Именно этим двоим, сказал я, предстоит править Кипром. Это стало уступкой, которую я считал целесообразной, хотя Клеопатра, ненавидевшая свою сестрёнку, весьма разгневалась. Толпа приняла мой дар с большим энтузиазмом. Эффект, произведённый моим подарком и моим ораторским искусством, оказался столь силён, что день или два в Александрии не было никого популярнее нас, римлян, и я уже начал подумывать, не устроится ли тут всё мирным путём.

Я не сомневался во враждебном отношении ко мне евнуха Потина и других убийц Помпея. В случае успеха моей политики становилось ясно, что их власть либо вообще закончится, либо будет урезана до минимума, и я понимал, что они будут биться за неё, пока у них останется хоть какая-то надежда на успех.

Я держал Потина под строгим присмотром, но, поскольку он был доверенным советником царя, я не мог арестовать его и не имел возможности перехватывать его переписку с командующим армией Ахиллой, от чьего поведения зависело, быть миру или войне. Я тогда принял меры предосторожности, чтобы ни меня, ни Клеопатру не закололи кинжалом или не отравили, — единственный случай в моей жизни, когда я принимал подобные меры предосторожности. Мне не нравятся такие вещи, но ночи, которые я провёл в том дворце, даже в компании с Клеопатрой, зачастую были наполнены тревогой и даже страхом. У меня появилась привычка вставать среди ночи и бодрствовать до рассвета, а отдыхать, если я вообще отдыхал, в самое неурочное время. Нервы мои были на пределе, потому что, хотя я и привык ко всякого рода опасностям, к опасности вероломства я привыкнуть не мог. Поэтому я даже почувствовал облегчение, когда ситуация прояснилась и я получил известие о том, что армия Ахиллы надвигается на Александрию якобы для того, чтобы освободить царя и город от римлян, а в действительности для того, чтобы советники царя правили страной, не опасаясь вмешательства ни с моей стороны, ни со стороны Клеопатры. Я тут же договорился с Птолемеем, чтобы он направил посланцев к Ахилле с приказом отойти от Александрии и принять условия, которые я предлагал. С этой миссией к Ахилле отправились два знатных египтянина, но тот сразил их прежде, чем они успели вручить ему послание царя. Сомнений не оставалось: нам придётся сражаться до конца, но, пока я не получу подкреплений, я не смогу взять на себя инициативу, воюя против двадцати тысяч солдат и двух тысяч кавалерии, которыми располагал Ахилла. Я, к счастью, написал не только Кальвину, у которого оставались свои проблемы в Азии, но и своему другу Митридату Пергамскому с просьбой поднять армию и без промедления идти на помощь мне. Митридат всё сделал быстро и оперативно. Особенно удачным оказалось его обращение за поддержкой к Антипатру, военному предводителю иудеев: тот привёл первоклассное войско и руководил им с блеском.

А пока в течение ещё какого-то времени наша малочисленность ставила нас в очень невыгодное положение. Мы не могли оказать сопротивления в городе, а Ахилла тем временем занял уже почти всю Александрию. Кроме того, нам пришлось действовать одновременно в двух направлениях: сдерживать решительный штурм наших позиций внутри дворца и отбивать атаки в районе морских доков, где стояли в прекрасном состоянии более семидесяти египетских кораблей. Ахилла надеялся, захватив эту флотилию, занять господствующее положение на море и тем самым отрезать меня и от снабжения продовольствием, и от моих союзников. Он правильно рассудил, что у меня не хватит сил для одновременной обороны и дворца и доков, однако мы держались в течение целого дня. Но я понимал, что удерживать оба объекта до бесконечности мы не сможем, и тогда мои солдаты подожгли весь египетский флот. Это был огромный пожар, причинивший большие убытки. Сгорело множество ценнейших книг, ожидавших на набережной своей отправки в библиотеку. К счастью, сама библиотека при этом не пострадала. Я рад, что теперь между александрийскими библиотекарями и моим старым противником Варроном, которого я поставил во главе новой библиотеки в Риме, существуют прекрасные отношения.

Через несколько дней после первой их неудачной атаки я перехватил послание Потина Ахилле, из которого явно следовало, что этот евнух и командующий армией действуют заодно, и не только против меня, но и против своих законных монархов. На этот раз я не колебался и приговорил Потина к смертной казни. Я испытал при этом некоторое удовлетворение от сознания того, что по крайней мере один из коварных убийц Помпея понёс заслуженное наказание. Судьба другого решилась довольно скоро. Ахилла, нанёсший Помпею смертельный удар, сам оказался убит. Это убийство было делом рук другого евнуха, Ганимеда, наставника и друга Арсинои, сестры Клеопатры. Я уже знал, что Арсиноя ненавидит и свою сестру, и своего брата, и меня, так что я не стал бы чинить ей препятствий, если бы она вздумала бежать из дворца. С её характером она, как мне казалось, не могла не быть помехой для Ахиллы и сразу же стала оспаривать его власть над войсками. Потребовалось совсем немного времени, чтобы она и Ганимед пришли к решению предательски убить его. Ганимед, о котором я почти ничего не знаю, занял теперь пост командующего армией, но от этой замены нам не стало легче. Он проявил недюжинные способности и активность. Почти сразу же Ганимед заставил нас поволноваться, смешав потребляемую нами питьевую воду с морской водой. Целый день мои солдаты пребывали в состоянии, близком к паническому, но мы вырыли новые колодцы, тем самым снабдив себя нужным количеством воды. На следующий день в море появились корабли. Это прибыл тридцать седьмой легион из Сирии. У нас возникла проблема — как провести транспорты в гавань. Я сам взялся управлять несколькими родосскими кораблями, чтобы успешно провести эту операцию, а Ганимед со сравнительно небольшим количеством судов предпринял чрезвычайно дерзкую и решительную попытку захватить или убить меня. Когда уже к вечеру мы причалили в гавани, Клеопатра, помню, оказалась почти в невменяемом состоянии. Она призналась мне, что только тогда поняла, что любит меня. Клеопатра, конечно, ещё понятия не имела о том, на какой риск я всегда готов идти, но зато очень хорошо понимала, что без меня ей не править страной и не жить так, как хочется. Я доволен, что теперь уже нет той ситуации. Если бы завтра я умер или меня убили бы, она всё равно оставалась бы в безопасности. Нет никого, кто посмел бы воспрепятствовать её возвращению в Египет и её правлению в собственной стране. А вот тогда, в ту осень и зиму в Александрии, нам часто приходило в голову, что либо она, либо я погибнем.

После каждой своей неудачи Ганимед, казалось, обретает новые силы. У него было множество рабочих, и он строил один флот за другим с одной целью — завладеть гаванью. И в одной из операций мы чуть не потерпели поражение. Погибли по меньшей мере четыреста легионеров; началась паника, всякое представление о дисциплине исчезло, и мне самому пришлось переплыть гавань, бросив при этом свой алый полудамент, который сковывал мои движения и являлся хорошей мишенью для метательных снарядов. Это была война, в которой отдых или даже передышка казались очень редким, а то и вовсе невозможным удовольствием. День изо дня враг придумывал всё новые ухищрения. Мои солдаты, столкнувшись с неизвестными им способами ведения войны и страстно желавшие вернуться домой, ещё как-то держались из сознания нависшей над ними опасности и благодаря сохранившейся у них вере в мои воинские способности. И я и они понимали, что войну мы не закончим до тех пор, пока к нам на помощь не придёт пополнение, чтобы мы могли встретиться с врагом в открытом бою. А пока нас в любой момент могли заманить в ловушку или перехитрить наши весьма искушённые в подобных делах враги.

Во время той осады мне частенько приходилось принимать делегации от Ганимеда, Арсинои и александрийской знати. Они всегда требовали, чтобы я освободил их царя Птолемея, но цель у этих делегаций оставалась другая: поднять среди населения Александрии возмущение против римлян и поселить в нём сознание, что Ганимед и Арсиноя развернули борьбу во имя спасения отечества и в защиту национальных прав египтян. А фактически если бы они победили, то наверняка убили бы и Птолемея и Клеопатру. У Арсинои, впрочем как и у её сестры, не было никакого желания делить с кем-то власть. Я подумал, что причиню моим врагам больше вреда, если соглашусь выполнить высказанные, но далеко не истинные их пожелания. Сам Птолемей рвался вернуться к своим сторонникам. Кое-кто из его бывших советников ещё обладал властью, и Птолемей справедливо решил, что если он останется пассивным наблюдателем этой войны, то в конце концов вместе со своей партией вынужден будет уступить дорогу Арсиное и Ганимеду. Так что я решил отпустить его, но сначала разыграл довольно трогательную сцену расставания, в которой участвовали знатные александрийцы и военные командиры. Я с мрачным видом сказал ему, что возлагаю на него важную миссию — заставить взбунтовавшихся подданных образумиться и заложить основы для длительных дружеских отношений между его страной и Римом. Затем я долго говорил на тему о царском правлении, о порядке в стране, об администрации. Это была совсем неплохая речь. С Клеопатрой мы почти всегда беседовали на греческом языке, так что к тому времени я стал довольно свободно говорить на нём. Птолемей был действительно очень взволнован моим обращением к нему. Он расплакался, сказал, что во всём согласен со мной, и клянётся, что его любовь ко мне так велика, что он с большим сожалением покидает меня. Как это ни покажется странным, но я думаю, что в том, что Птолемей сказал тогда, заключалась часть его самого. После той первой вспышки гнева он осознал и почувствовал большое облегчение, сплавив со своих рук Клеопатру. Птолемей понимал, что я вынужден защищать его жизнь; а будучи умным мальчиком, он оказался глубоко тронут моим ораторским искусством.

Естественно, стоило ему вернуться в свою армию, и эти чувства испарились. Он был честолюбив, и его единственным желанием стало возглавить национальное движение за освобождение страны вместо его сестры Арсинои и евнуха Ганимеда. Я, конечно, надеялся, что это его намерение внесёт разлад и шатание в ряды моих врагов, но этого не случилось. Арсиноя и Ганимед и тут оказались на высоте. По крайней мере, в тот момент они охотно подчинились юному царю. Сам же Птолемей, всегда в золотой кирасе, стал чрезвычайно популярен в своих войсках. Он проявил достаточные способности в военных делах и прислушивался к советам своих опытных военачальников. Так что после его ухода от нас руководство во вражеском стане не ухудшилось. Зато улучшилось моральное состояние моих солдат. Их взбесило то, что они называли «вероломством» юного Птолемея; но насколько же сильно в человеке тщеславие: их радовало сознание того, что теперь они будут воевать не против каких-то там евнуха и принцессы, а против самого царя.

Однако не много времени было отпущено Птолемею пользоваться вновь обретённой им властью. Мне на выручку уже шла армия моего друга Митридата Пергамского. После тяжёлого сражения, в котором особенно отличились иудеи, он нанёс поражение авангарду египтян, и я, как только услышал о битве, поспешил навстречу Митридату, чтобы успеть соединиться с ним до того, как он столкнётся с основными силами египетской армии. Я оставил в Александрии очень небольшой гарнизон, способный обеспечить безопасность Клеопатры и непродолжительное время держать оборону наших позиций. Даже на этой стадии войны я ещё не мог с уверенностью сказать, каким будет её результат. Я думал обо всех моих галльских легионах, которые после Фарсала возвратились под командованием Антония в Италию и там, по дошедшим до меня сведениям, учинили мятеж. Я подумал, что нашёл бы общий язык с ними и что я много отдал бы за то, чтобы некоторые из моих легионов участвовали со мной в предстоящей битве, потому что армией Птолемея командовали хорошие военачальники и она была многочисленней, чем моя и Митридата, вместе взятые. И когда мы сошлись, противник держался так хорошо, что мы никак не могли осилить его оборону. Но я предполагал, что из-за своей самоуверенности или в порыве энтузиазма они обязательно допустят какую-нибудь ошибку. И действительно, в самый ответственный момент битвы они ввели свежие войска на главный участок сражения, вероятно готовя решительную атаку, но тем самым оголили целый сектор своих оборонительных позиций. Стремительный и яростный натиск трёх наших когорт на этот незащищённый участок обороны тут же полностью переломил ход сражения. Враг, так хорошо сражавшийся до этого, дрогнул и побежал. Я увидел своими глазами примерно то, что раньше произошло с моими войсками под Диррахием, но я лучше использовал свой успех здесь, чем Помпей сделал это там. Практически вся армия египтян была уничтожена, оставшиеся в живых вынуждены были сдаться. Юный Птолемей, всё ещё в своей золотой кирасе, оказался среди убитых.

Итак, одержав полную победу, мы возвратились в Александрию, и в её предместье нас встретила не только делегация знатнейших граждан с мольбой о милосердии — она не явилась неожиданностью для нас, — но и многочисленная, странная процессия с изображениями египетских богов в виде человека, получеловека или животного. Религия египтян уходит корнями в древность. Позднее я узнал из занимательных бесед со жрецами, что она далека (как могло бы показаться с первого взгляда) от небрежного набора присущих этой нации религиозных предрассудков. В космогонических идеях религии так же мало смысла, как в наших или греческих, и, хотя египтяне замечательные математики, их нельзя считать оригинальными и глубокими мыслителями. Самые точные и важные открытия в математике принадлежат грекам, да и метафизика, её рациональная сущность, тоже была разработана греками. И всё же египтяне вполне заслуживают того определения, которое дал им Геродот, — «самый религиозный народ в мире». Для них не только великое, но и низкое является в той или иной мере божественным. Своих правителей они считают детьми солнца. Так что Клеопатра стала богиней раньше, чем я стал богом. И с такой убеждённостью, так искренне их жрецы верят в божественную сущность отдельных персон, что мне стало понятно, почему Александр после своего посещения оракула Амона[259] так сильно изменился. Но они ту же божественную сущность, которой наделяют своих царей, некоторых законодателей и учёных прошлого, с тем же успехом относят и к кошкам, собакам, крокодилам и шакалам. Нашим солдатам было строго-настрого запрещено трогать кошек и собак: не дай бог, кто-нибудь случайно убил бы какое-либо из этих животных — сразу же начались бы беспорядки. Люди идут на расходы и тратят время на то, чтобы мумифицировать своих животных, а затем хоронят их на больших кладбищах, расположенных на землях, которые можно было бы использовать с большей пользой. Потому что эти существа в той или иной степени являются для них воплощением бога. К одним из них относятся с большим почтением, к другим — с меньшим. Например, священный бык в Мемфисе по имени Апис в соответствии с их верой представляет на земле дух одного из главнейших их богов, Озириса — бога, которому в нашей религии нет аналога. После завершения александрийской войны я вместе с Клеопатрой великолепно и с большим интересом провёл несколько часов в Мемфисе, где мы кормили священного быка и смеялись над его поведением, за которым постоянно наблюдают жрецы, чтобы предсказывать по нему будущее. И это не более абсурдный метод гадания, чем наши сложные процедуры над внутренностями священных животных или наблюдение за полётом птиц. Мне самому, как великому понтифику, приходилось, конечно, посвящать этим занятиям какое-то время, которые, по многим соображениям, любому здравомыслящему человеку должны казаться смешными. И нетрудно предположить, что чем больше станет людей, рационально воспринимающих мир, тем скорее исчезнут навсегда подобные занятия. Но, с другой стороны, если бы это случилось, я нисколько не удивился бы, если б их заменили чем-то другим, и довольно быстро. Ведь на самом деле мало таких людей, которым не хотелось бы почерпнуть уверенность в чём-то таком, чего они не могут найти в самих себе. Мало кто принимает жизнь такой, как она есть. Почти каждый человек очень хочет верить — и совершенно напрасно — в то, что ход событий не подчиняется законам причин и следствий, но каким-то таинственным образом управляется магическими силами. Кроме того, во времена, подобные нашим, когда одна война сменяет другую и кажется, что нормальные человеческие отношения распадаются, ощущение неуверенности во всём становится сильнее и более распространённым, чем обычно. Чаще, чем всегда, люди видят, что их хорошие качества не вознаграждаются по достоинству или даже мешают им в жизни. Они перестают верить в предприимчивость и теряют надежду на справедливость. И поскольку их собственная жизнь не пробуждает в них надежды, они себе в утешение, для своих израненных душ придумывают другой мир, потусторонний, где их явные ошибки, жестокость, пороки каким-то образом очищаются и даже в некоем мистическом смысле находят себе оправдание. Мы встречаем подобные верования не только в мистических культах греков, но даже у таких рациональных мыслителей, как Платон. В моей собственной жизни немало наблюдений того, как поразительно легко вера в потусторонний мир распространяется и среди нашего народа, особенно среди женщин, рабов и легионеров, участвовавших в восточных походах.

В известном смысле мне, пожалуй, следовало бы возражать против подобной манифестации хаоса. Моей целью всегда оставались организация и поддержание порядка, создание такого общества, в котором для предприимчивых людей открывается широкое поле деятельности, а справедливость торжествует. Но даже если создать такие условия, всё равно остаётся место для недоразумений. Болезнь, озлобленность, внезапная смерть — все эти незаслуженные напасти невозможно устранить одним властным актом. В характере каждого человека всегда тлеют растерянность и неуверенность в себе. Только такие фанатичные атеисты, как Лукреций, или люди, исключительно активные вроде меня, могут обходиться без идеи, скажем, не бога, а потусторонних сил. И здесь, пусть в свободном толковании, длительный опыт и традиции египтян могут оказаться полезными потому, что египтяне не только «самые религиозные люди в мире», но они же и самые практичные люди. Их искренняя озабоченность потусторонней жизнью и при этом потрясающая вера в божественность кошек и крокодилов вовсе не мешают им быть отличными архитекторами, ремесленниками, математиками и агрономами. И они не такие ограниченные и нетерпимые, как иудеи (чья религия, кстати, произвела на меня ещё большее впечатление). Они заимствовали у других и распространяли свои верования. Мне, например, очень понравилась политика, которую проводили греческие правители в Египте, внедрив в религию египтян сравнительно современный культ Сераписа. Тут мистические элементы культа Озириса слились с наиболее нравственными аспектами эллинистической религии. Бог представляет собой и дух, и животное, и мудрого, благородного и сильного человека одновременно — это может быть Зевс или Эскулап.

В течение тех двух месяцев в Египте я много размышлял на эти темы. Это время, которое я часто с удовольствием и даже с сожалением вспоминаю, потому что оно было единственным за последние шестнадцать лет, когда надо мной не висели дамокловым мечом ни срочные военные проблемы, ни политические дела. Покончив с александрийской войной и чувствуя себя в полной безопасности в присутствии достаточного количества войск, я наконец мог отдохнуть сам и дать отдых моим солдатам. Правда, вообще-то моё положение не было таким уж безоблачным. Мои друзья и агенты всё время писали мне из Рима, что мне необходимо срочно быть в столице, где Долабелла начал возрождать революционную программу Целия, где Антоний позорил себя необузданными пьянками и где назревало сильное беспокойство в связи с поставками продовольствия, так как на море действовал могущественный вражеский флот, а в Африке крупные силы противника с каждым днём набирали всё большую силу. И действительно, ситуация в Африке и Италии становилась настолько опасной, что я, несмотря на мольбы Клеопатры, должен был бы покинуть Египет, если бы не ещё одна горячая точка, возникшая в Азии. Фарнак, сын великого Митридата, который, чтобы угодить Помпею и заполучить в своё владение царство, давным-давно убил своего отца, теперь попытался воспользоваться гражданской войной римлян, как сделал его отец в дни Мария и Суллы. Он разгромил Кальвина, которого я оставил с армией в Азии, и отпраздновал победу, одновременно прикончив римских торговцев и кастрировав римских юношей. И я счёл необходимым, прежде чем заниматься Италией и Африкой, нанести удар Фарнаку. Но чтобы действовать в Азии, нужно дождаться весны или даже начала лета. Поэтому я принял приглашение Клеопатры продолжить приятное путешествие по Нилу. Это было неторопливое, занимательное и приятное плавание. Четыреста лодок сопровождали нас по реке в то время, как по берегу ехали отряды конницы. Меня поразили, как любого образованного человека, громадные монументы этой древней цивилизации, и я чувствовал их созвучие с современностью и их возможности в будущем. Я наслаждался не только открывавшимися перед моими глазами красотами, но и каждодневными беседами с жрецами, математиками и астрономами. Именно во время этого путешествия я заложил основы современного исправленного календаря. Но самое большое удовольствие я получал от общества и бесед с Клеопатрой. Она была на последних месяцах своей беременности, и я никогда больше не видел её в таком прекрасном настроении.

Глава 11 АЗИЯ И ИТАЛИЯ


Мне пришлось уехать из Египта ещё до рождения Цезариона, вполне возможно, моего ребёнка. Клеопатра, естественно, хотела, чтобы я женился на ней и вместе с ней основал новое царство, которое охватывало бы и Египет и Италию, Восток и Запад, — словом, что-то гораздо более обширное и долговечное, чем империя Александра. Вот такими фантазиями мы с ней забавлялись в тёплые дни и прохладные ночи нашего круиза по Нилу. Но это были фантазии, которым со временем, возможно, суждено осуществиться. Однако тогда час для них ещё не настал, и Клеопатра понимала это не хуже меня. Поистине одним из многочисленных очаровательных качеств было её подлинное ощущение реальности. В конечном счёте она больше пеклась о Египте и о своём положении в нём, нежели о чём-либо другом. И, по-моему, это ничуть не умаляет её достоинств. Само неистовство её притязаний придаёт ей порой какое-то приятное, скрытое очарование, а иной раз пронизывает её любовь диким, едва ли не отчаянным пылом.

Вот уже четыре года, как я покинул Александрию. Клеопатра всё ещё хранит любовь ко мне, а её личные амбиции сильно возросли. Она надеется, что после победы в Парфии я буду возвращаться через Египет, и тогда и её честолюбивые мечты, и её любовь найдут своё полное удовлетворение. Во время своего недавнего пребывания в Риме Клеопатра вела себя так осторожно и осмотрительно, как только можно пожелать. Она осталась в восторге, когда я поместил её изваяние в новом храме моей богини-прародительницы Венеры, чьё имя, возглашённое легионами солдат под Фарсалом, до сих пор звучит в моих ушах. Клеопатра вежливо вела себя с моей женой, а Цицерон невзлюбил её только потому, что не терпит женщин умнее себя. Но за всем её безупречным поведением и восхитительным интеллектом я постоянно угадывал неистовый накал её страстей. Она желала остаться незабываемой царицей и рада была бы использовать меня с этой целью. Но Клеопатра обладала достаточным здравым смыслом, чтобы понимать, что я без особых на то причин никогда не соглашусь подчинить свои планы её. И она даже оказала мне честь, выразив уверенность в том, что я, по крайней мере не менее разумно, чем она, умею строить свои планы.

Так что, когда я уезжал из Александрии четыре года назад, она уже достаточно хорошо понимала, что краткий миг фантазий и мечтаний прошёл и что я опять вовлечён в круговерть своих обязанностей. И уже тогда Клеопатра принимала во внимание большое значение общественного мнения в Риме. Она сама, хотя и была гречанкой, чётко сознавала, что, как царица Египта, должна считаться до известной степени с обычаями и предрассудками египтян; и также понимала, что я, римский патриций, был ещё сильнее привержен законам и условностям моей страны. Даже теперь я нарушал их больше, чем сам хотел бы, и только потому, что мне постоянно приходится сражаться за свою жизнь и честь. Но, как бы то ни было, хотя кое-кто в Риме оказался шокирован моим романом с Клеопатрой, никто не упрекнёт меня в том, как я урегулировал наши отношения с Египтом. Я оставил в стране армию достаточно сильную, чтобы поддерживать установленный там, очень благоприятный для нас режим. Я уговорил Клеопатру взять себе в качестве супруга оставшегося в живых брата, совсем ещё мальчика. Таким образом оказались ублаготворены национальные чувства египтян, и все условия завещания её отца, ради соблюдения которых я провёл эту александрийскую войну, воплотились в жизнь. Сам я отплыл из Александрии всего с одним легионом, но даже этот единственный был не полностью укомплектован. На моей памяти Сулла, Лукулл и Помпей, каждый в своё время, отправлялись на завоевание Азии. Но никто из них, подобно мне, не затевал это предприятие с одной-единственной тысячей солдат. Я, конечно, мог рассчитывать на подкрепление. У Кальвина от его разгромленной армии остался легион первоклассных войск. Азиатские государства, зависимые от Рима, которые прежде держались Помпея, теперь спешили последовать за победителем и снабдили меня целыми легионами своих, правда далеко не таких надёжных, вояк. И всё-таки, хотя я и прошёл долгий путь побед, я снова, как это частенько уже случалось, оказался в значительном меньшинстве по сравнению с врагом. Именно поэтому и сравнив свою азиатскую кампанию с кампаниями Лукулла и Помпея, я всё ещё настолько тщеславен, что испытываю особое ликование при воспоминании об этой короткой войне против Фарнака, результат которой я выразил в словах: «Пришёл, увидел, победил».

Слова подобрались довольно удачные, хотя за ними скрыты первоначальные трудности, связанные с необходимостью быстрого создания годной к боевым действиям армии из многочисленных и очень разных по своим качествам подразделений, армии, на которую я мог целиком положиться. Когда всё это было сделано, остальное уже не представляло особого труда. После условий, в которых проходила александрийская война, где улицы, дома, пристани сковывали наши действия, оказаться в открытом пространстве с возможностью легко манипулировать многочисленным войском оказалось просто наслаждением. Мы отправились в Азию тем путём, которым шли Кир и Александр. На марше я вспомнил о планах, которые ещё юнцом тщательно проработал, — они касались великого Митридата, отца моего тогдашнего противника, — эти планы были в то время отвергнуты наместником провинции как опус юного пижона, стратега-дилетанта, которому лучше уж заниматься писанием греческих эпиграмм, нежели лезть в предводители войска. Возможно, тот наместник оказался в чём-то прав, критикуя мои предложения, но очень скоро после этого он потерял свою провинцию, не нанеся ни одного ответного удара врагу. И дело не в том, что я был некомпетентен или что мои планы плохи. Просто в ту пору я слишком большое значение придавал теории. Теперь-то я отлично сознаю, что военные да и все прочие события очень редко развиваются по точно разработанному плану. Если обеспечить несколько основных условий, а именно отвагу, выучку, снабжение армии, — судьба победы будет зависеть скорее от умения быстро менять свои планы, чем от их отличного качества. Но я тем не менее считаю, что, даже будучи юнцом, я сумел бы лучше защитить провинцию, чем тот наместник, который отказался принять мой совет.

Мы сошлись с войсками Фарнака возле горы Зела, на которой его отец когда-то в честь разгрома римской армии сложил все свои трофеи. Просто из наглости или согласно каким-то его собственным расчётам, Фарнак пошёл в атаку, когда мы ещё окапывались на очень выгодной для нас позиции на склоне горы. Сначала я удивился его нахальству. Потом я вспомнил, что уже однажды подвергался подобному нетривиальному нападению. Тогда нас атаковали нервии, и мы чуть не потерпели поражение. И на этот раз поначалу враг имел некоторое преимущество благодаря внезапности атаки. Его сирийские колесницы оказались среди нас прежде, чем мы построили наши оборонительные линии, и пехота вступила в бой с решимостью, которой я никак не ожидал от неё. Битва оказалась не из лёгких, хотя я ни на минуту не сомневался в её исходе. Не стояло проблемы окружения, и я не мог даже представить себе, что войска под моим командованием вдруг обратятся в бегство. В конце концов мы разбили левый фланг врага, и вслед за этим обратились в бегство основные его силы — и на этом всё было кончено. Мы одержали полную победу. Фарнака убил его собственный подданный. Я отдал его царство моему другу из Пергама, другому Митридату, который вместе с замечательным войском иудеев сделал так много для победы в александрийской войне. К сожалению, Митридат, так и не вступив во владение царством, погиб в каком-то незначительном сражении.

Теперь мне оставалось как можно скорее уладить дела на Востоке и собрать в этом районе по возможности достаточно большую сумму денег. Сообщения как из Рима, так и из Африки настоятельно требовали моего присутствия в Италии. Как выяснилось, некоторые легионы ветеранов, и среди них, к моему величайшему огорчению, десятый, взбунтовались. И в то же время в Африке недобитые сторонники Помпея собрали армию по меньшей мере из десяти легионов. К тому же у них была кавалерия, намного большая, чем я мог противопоставить им. И их союзник, царь Нумидии Юба, которого я несколько лет назад в сенате оттаскал за бороду, мог выставить на поле боя весьма изрядную армию. В его армии помимо нумидийцев служили прекрасные наёмники из Испании и Галлии, а также было не менее шестидесяти слонов. Сципион, Лабиен и иже с ними уже поговаривали о вторжении в Италию. Их ненависть ко мне и решимость расправиться со мной оставались такими же непримиримыми, как прежде, и ради этого они готовы были идти на новые жертвы среди своих соотечественников. Но прежде я хотел восстановить порядок в Италии и тогда уже, опять-таки с меньшими силами, идти в Африку.

В то же время как до, так и после победы под Зелой я очень много внимания уделял усилению наших позиций на Востоке и старался, насколько возможно, уменьшить количество моих римских врагов. Эту последнюю задачу помог мне решить юный Брут, который присоединился ко мне в Тарсе и не покидал меня всю остальную часть кампании. Брут знал, что я больше всего хотел бы простить любого своего врага, если он давал мне достаточные гарантии того, что никогда не поднимет оружие на меня вновь, а на Востоке было много беглецов из партии Помпея, которые ещё не решили, примкнуть ли им к их друзьям в Африке или поверить в моё великодушие. Брут убедил многих из них предпочесть последнее. Среди них оказался и его шурин, Кассий, очень способный молодой человек, которого я очень хотел приблизить к себе. Потом мне говорили, что Кассий намеревался убить меня, когда я был в Тарсе, но Брут уговорил его вместо этого поступить более разумно и постараться снискать мою благосклонность. Правда ли то, что мне рассказали, или нет, я не знал и никогда не пытался узнать. Я потом многое сделал, что способствовало продвижению Кассия в его карьере и в приобретении ответственных постов. Он очень энергичный, волевой и честолюбивый человек. Но я никогда не взял бы его себе в друзья. Думаю, его оскорбляет мысль о том, что он должен чувствовать благодарность ко мне. В критические моменты таким людям нельзя доверять. Если бы не это, я предоставил бы ему важный командный пост в предстоящем походе против Парфии — он знает страну и сам является отличным солдатом. Но Кассий отнюдь не тот, кого я называю хорошим человеком. Друзья восхваляют его за то, что он по собственной инициативе и независимо ни от кого спас, пусть небольшое, подразделение разгромленной парфянами огромной армии Красса. Он заслужил эту похвалу. Вот Курион и Антоний умерли бы вместе со своим главнокомандующим и этим поступком не принесли бы никакой пользы для своих войск. И всё же мне больше нравится отношение к этому вопросу Куриона и Антония.

Кроме Кассия Брут привлёк на мою сторону ещё много моих старых врагов. Насколько они надёжны, я не знаю до сих пор. Но я рад им, хотя часто подозревал их в неискренности. Моим самым большим желанием оставалось избежать кровопролитий предыдущих гражданских войн — безумной резни, которая омрачила последние дни моего дяди Мария, и хладнокровной, но куда более всеохватывающей бойни времён Суллы. Я желал, чтобы имя Цезаря вспоминали не только за мои практические достижения, но и за моё милосердие. И поэтому я был больше всего озлоблен на тех моих врагов, которые после Фарсала, понимая всю бессмысленность продолжения войны, снова вынуждали меня вместо того, чтобы решать важнейшие задачи управления государством, стать орудием убийства римских граждан. Афраний и Петрей, которых я помиловал в Испании, теперь воевали против меня в Африке. То же случилось и с Лабиеном, который был всем обязан только мне. И те же Сципион и Катон, так гордившиеся своим патриотизмом, но готовые ради сохранения союза с варваром Юбой отдать ему все римские владения в Африке. Меня часто глубоко удручало сознание того, что казавшаяся решающей битва при Фарсале на поверку оказалась совсем не решающей. Надежд на мирные переговоры было гораздо больше, когда я перешёл Рубикон, чем теперь. Триумф, которого так долго ждали я и мои войска, всё ещё ускользал от нас. Теперь я мог быть консулом или диктатором — кем захочу, но работа, которую я намеревался выполнять, будучи законным правителем мирного времени, всё ещё ждала своего часа. Обстоятельства толкали меня на дела, от которых я всегда старался избавиться. Но всё же я не тот человек, что подчиняется обстоятельствам.

Итак, направляясь с Востока в Рим, я пребывал в тревожном состоянии. После Фарсала, после Египта, после Зелы и я и мир вокруг сильно изменились. И я был раздражён, когда понял, что никто не хочет признать это. Меня, помнится, отчасти рассердил, отчасти позабавил Цицерон, возглавлявший длинную колонну своих друзей, когда вскоре после моего прибытия в Италию он вышел навстречу мне и умолял пощадить его. Великий оратор выглядел не менее удручённым, чем все остальные, а я подумал, что такой вид вызван не только его оскорблённой гордостью, но и опасениями потерять своё весьма значительное состояние (он не мог бояться того, что я посягну на его жизнь). Цицерон, видимо, посчитал, что, если он выступит передо мной униженным просителем, его драгоценности, скорее всего, останутся при нём. Я, естественно, постарался не уязвлять его легкоранимую душу. Я сошёл навстречу ему, обнял и посадил с собой рядом в колесницу и большую часть того дня пропутешествовал с ним. Я сразу же успокоил его относительно имущества и судьбы множества друзей и родственников (в том числе и его брата Квинта), которых он ранее уговаривал идти с оружием против меня. Цицерон оказался искренне потрясён моим желанием избежать всяческих репрессий и простить по возможности всех моих врагов и даже предложил свою помощь в сношениях с сенатом. Однако я уже не испытывал к этому великому деятелю и оратору иных чувств, кроме чисто умозрительной симпатии. Что касается современной политики, то он в ней, по-моему, играет роль пережитка прошлого. Я не могу забыть, как в критические времена его красноречивые речи обращались к дурным людям и на пользу бездарному правительству. Теперь наконец он, кажется, разочаровался в партии Помпея и действительно жаждет мира, но в основе этого разочарования лежит обида на некоторых приближённых полководца, которые лично с ним были грубы, и на самого Помпея, не оценившего в нём военного советника. А многоречиво рассуждая о мире, он произносит такие, например, слова: «необходимо перестроить республику» — как раз то, чем я собираюсь заняться, — но он-то под этим подразумевает не более как возврат в то состояние застоя и угнетения, которое предшествовало гражданской войне. Мне было куда интереснее слушать рассказываемые им сплетни, чем политические банальности и рецепты, хотя сплетни касались прежде всего его самого. Он много говорил о Долабелле, женившемся на его дочери и, как и следовало ожидать, очень плохо с ней обращавшемся. Но Цицерон, желавший породниться с аристократом, предпочитал думать — абсолютно не в соответствии с действительностью, — что его дочь, которую он искренне любил, счастлива. А Долабелла тем временем стал любовником жены Антония, которая прежде была замужем за злейшим врагом Цицерона, Клодием. Долабелла к тому же, как я уже слышал, чинил разные препятствия Антонию на политическом поприще. А так как оба — и Долабелла и Антоний — принадлежали к моей партии, их явная вражда ничего хорошего мне не сулила. Цицерон терпеть не мог Антония и плёл мне долгие истории о его склонности к пьянству, — о чём я и сам прекрасно знал, и о его вульгарном поведении. Да и поведение Долабеллы в этом плане оказывалось ненамного лучше, сетовал Цицерон. Я же был недоволен ими обоими. Долабелла по собственной инициативе начал агитацию среди плебеев за отмену долгов. Антоний, который хотя бы последовательно проводил в жизнь мои и моих близких друзей указания, справедливо прекратил это революционное движение, но вёл себя при этом бестактно и применил совершенно лишнее в тех обстоятельствах насилие. И снова Рим превратился в арену серьёзнейших беспорядков, но на этот раз инициатива этих волнений и подавление их исходили от членов моей партии. Долабелла потерпел поражение, но вместе с ним потерпел поражение и я. И я особенно разгневался на Антония за то, что он выпустил из-под контроля ветеранские легионы. Антоний хороший военачальник, и я был совершенно уверен, что он справится с этими легионами, если посвятит своё время работе с ними, а не бесконечным пьянкам и разгулу в Риме или скупке конфискованных поместий за большие деньги, которые он не собирался, если представлялась такая возможность, вкладывать в государственную казну. И Долабелла, поборник бедных должников, тоже занялся таким помещением денег. Я потом внимательно проследил, чтобы они полностью расплатились за свои делишки.

Из нашей с Цицероном болтовни во время путешествия по городу и позднее из более достоверных замечаний моих друзей в Риме стало понятно, что моё положение как в Италии, так и за границей стало даже более опасным, чем я думал. Я не хуже Долабеллы или Целия понимал необходимость экономических реформ, но несвоевременная деятельность этих моих подчинённых привела всего лишь к тому, что моя основная политика сдерживания вселяла суеверный страх в сердца зажиточных людей, который я всеми силами старался рассеять. Многие из этих людей надеялись, что в Африке я со своей армией буду разгромлен и что уцелевшие сторонники Помпея снова возьмут власть в свои руки, и при этом эти люди прекрасно понимали, что Сципион, Лабиен и два сына Помпея в таком случае приведут их в царство небывалого террора. Я понял, что моей первой обязанностью стало сокрушить армию противника в Африке. Но из-за бунта в тех самых легионах, на чью лояльность и поддержку я главным образом рассчитывал, я вынужден был задержаться. Моих крупных военачальников, которых я послал со своим личным посланием в лагерь, уже прогнали оттуда. Цицерон видел, как они возвращались с унылым и испуганным видом с задания, которое едва не стоило им жизни. После моего возвращения в Италию солдаты, кажется, грозились пойти на Рим, чтобы изложить свои наболевшие обиды непосредственно мне. Я стремился избежать дальнейших беспорядков и направил очень компетентного своего военачальника, юного Саллюстия (который был и многообещающим писателем), со значительной суммой для дополнительной оплаты войскам. Саллюстий — хороший оратор, но ему совсем не пришлось говорить. Его встретили градом камней и такими проявлениями ярости, что он оказался рад спастись бегством. После этого легионы выполнили свою угрозу и двинулись маршем в направлении на Рим. По пути они громили виллы богатых граждан и даже в отдельных случаях убили хозяев, включая и двоих в ранге преторов.

Они, конечно, думали, что я выеду из Рима навстречу им, но я решил ничем не подтверждать их уверенность в том, что они уже не находятся под моим командованием. Я поставил у городских ворот надёжную охрану, а мятежников известил, что им позволено войти в город и расположиться лагерем на Марсовом поле при условии, что они сначала сдадут своё оружие. Мои указания были выполнены, за Исключением одного: свои мечи они оставили при себе. Их появление в городе повергло в ужас богатых горожан, потому что пришли ветераны галльских войн, солдаты, которые снискали славу самой первоклассной и самой жестокой армии в мире. Среди моих врагов они вообще считались зверьми.

Я хорошо понимал моих солдат, и потому мне легко было ладить с ними. Но я ужасно разозлился на них. И хотя долгое время мы существовали вместе как части единого организма, вместе совершали невозможное и одинаково переживали и боль поражений, и торжество побед, а сейчас стали снова необходимы друг другу, я не собирался отпускать им грехи. Тем более что они вознамерились спекульнуть на нашей взаимозависимости. Искусные агитаторы (и тут я угадываю руку Лабиена) сумели убедить ветеранов, что я так сильно нуждаюсь в их службе, что они вполне могут диктовать мне свои условия. Как они могли не понять, что, если я стану повиноваться им, а они — командовать мною, существующая между нами связь порвётся, потому что это означало бы нарушение закона взаимоотношения людей? Я был поражён их тупостью, их бесстыдством, их жадностью и отсутствием терпения. Я гневался на них всех, но особенно сильно на солдат из десятого легиона, который я знал лучше всех и любил больше всех остальных и с которым одиннадцать лет назад я собрался идти против Ариовиста, и этот знак моего доверия именно десятому вызвал тогда бурю восторга у них. Что бы подумал Гай Крастин, будь он жив, при виде этой жалкой картины неповиновения?

Я был настолько обозлён, что едва ли заметил, как до смешного легко иметь дело с этими, по общему мнению, ужасными ветеранами, которых я так хорошо знал. Когда я спустился на Марсово поле — кстати, гораздо раньше, чем они ожидали, — и сел на подиуме, чтобы выслушать их жалобы, я ни жестом, ни голосом не выдал своего гнева, но это стало и так понятно из выражения безразличия и досады на моём лице. Стоило мне появиться, как все они столпились вокруг меня. Большинство солдат не видели меня со дня победы под Фарсалом, и теперь, возможно, они ожидали, что я обращусь к ним с речью и поздравлю их за проявленные в том сражении превосходные воинские качества. Если они на это надеялись, я их сильно разочаровал. Никаких знаков одобрения с моей стороны в их адрес не последовало. Затем я согласился выслушать их жалобы и слушал выступление за выступлением, в каждом из которых звучали одни и те же темы: их раны, их страдания, их великие дела, награды, которые им полагаются, их желание уйти из армии. Эти выступления продолжались очень долго. Уже самим солдатам надоели бесконечные повторы в речах их представителей. Стало ясно, что слушать они хотят меня, и больше никого другого. И я заговорил. Самым бесстрастным тоном я заявил, что они все будут демобилизованы немедленно. А также, зная меня, они могут быть уверены, что вознаграждение я им выдам всё, до последнего сестерция, но им придётся подождать, пока я не закончу кампанию в Африке с другими легионами, которые затем и будут участвовать в моём триумфе.

Во время своего выступления я чувствовал, как сильно ранят мои слова солдат. Они негодовали на то, что не будут участвовать в моём триумфе, но самой горькой для них стала мысль о том, что я готов обойтись без них. Затем я выдержал паузу и снова обратился к ним. Мои ветераны, конечно, привыкли, что, обращаясь к ним, я называл их «товарищи» или «соратники». На этот раз я совершенно умышленно, как бы для того, чтобы дать им понять, что я уже всех их уволил, использовал слово «граждане», слово, пригодное для римлянина любого сословия, кроме служащих в армии. На это они тут же ответили громкими протестами. И мятеж закончился. Вскоре солдаты уже умоляли меня наказать зачинщиков и принять их обратно на службу. Я сказал им, что прощаю их всех, кроме десятого легиона. Потом я принял делегацию солдат из десятого. Они просили наказать весь легион казнью каждого десятого легионера и затем позволить им вернуться на службу ко мне. Я, конечно, не согласился на такое жестокое и несправедливое наказание и в конце концов простил легион. Затем с большой поспешностью, потому что был уже конец года, начал приготовления для вторжения в Африку.

Глава 12 АФРИКА И РИМ


Я никогда не писал об африканской войне и сомневаюсь, что когда-нибудь займусь этим. Не писал я и об окончании александрийской войны и о сражении под Зелой. Что же касается Египта, то мне как-то неловко писать о моей связи с Клеопатрой, а вся война с Фарнаком закончилась так быстро, что вряд ли стоит литературной обработки. Но африканская война длилась почти пять месяцев и оказалась чрезвычайно трудной. Я дважды чуть не потерпел поражение, и для будущих полководцев в ней найдётся несколько поучительных моментов. Однако я не расположен вновь переживать события тех дней, хотя, если хочу быть точным в своём описании, мне следовало бы это сделать. Мне кажется, что в той военной круговерти, называемой гражданской войной, на самом деле я был занят истреблением чего-то уже мёртвого. Подобные ощущения у меня появились и во время последней, кровавой схватки в Испании, при Мунде, — она произошла год назад.

Как ни странно, в Африке самым значительным событием для меня явилось известие о самоубийстве Катона, важнее даже, чем страшная бойня после Тапса; и я не замедлил взять на себя труд написать небольшой памфлет против самой памяти о Катоне. И не потому я сделал это, что считал Катона кругом порочным. Я находил его просто скучным, претенциозным, самонадеянным и, главное, лицемерным. Я ненавидел его не за то, что он ненавидел меня. Я ненавидел его самого, такого, каким он был. Но свой маленький памфлет «Анти-Катон» я написал не для того, чтобы потешить свою обозлённую душу, а желая повлиять на общественное мнение. Цицерон тогда уже опубликовал своего «Катона» — прелестное, хотя и сентиментальное, произведение литературы, — и мне показалось, что следует ответить на его предвзятые воспоминания об этом могущественном Педанте, потому что я понимал, мёртвый Катон оказался более опасным, чем когда он был живой. Уже появились люди, высказывавшие сентенции такого толка: «Это похороны республики», и в их намерения входило создать из Катона символ утраченных политическими деятелями ценностей. Его образ непримиримого борца за республику, обструкциониста, педанта, лишённого воображения, теперь украсят ореолом героической смерти и сделают из него носителя «древнеримских добродетелей», о которых мы читали в наших исторических книгах, — жаль, что подобные книжные образцы столь редко встречаются в реальной жизни. Катон, который предпочёл покончить с собой, лишь бы не позволить мне сохранить ему жизнь, будет причислен к лику великих мучеников за дело свободы. Боюсь, многие интеллигентные люди, вроде Брута, уже считают его таковым. Как же быстро они забыли, что «свобода», за которую умер Катон, в лучшем случае представляла собой абстракцию, а в действительности это понятие прикрывало несуразные и необузданные амбиции. Меня иной раз бесят мои критики, которые никак не хотят понять, что я не хуже их знаю о том, чем были в своё время человеческое достоинство, сила и простота в Римской республике. Я также испытываю глубочайшее почтение к прошлому, да иначе и быть не может, если учесть, что я потомок царей и согласно легенде ещё и богини. Но я не могу жить в мире снов, далёких от реальности; я не могу забыть, как постоянно в течение всей моей жизни понятие «добродетель» использовалось в оправдание всех видов обскурантизма, скаредности и насилия; я не терплю беспорядки и знаю, что без порядка не может быть никакой свободы. Я абсолютно убеждён, что с исторической и человеческой точек зрения прав я, а Катон ошибался. И всё же его дух не совсем отвечает тому, чем он мог бы быть, — и я чувствую, влияние Катона было бы сильнее, если бы то, что он представляет, являлось ложью, или бессмысленной абстракцией, или сентиментальным тяготением к воображаемому историческому прошлому. Это правда, что в частной жизни Катон зарекомендовал себя суровым и нетерпимым человеком, крайне скованным определёнными условностями в политике. В этом аспекте я являюсь его полной противоположностью, и поэтому особенно смешно делать Катона символом свободы, а меня — тирана. Но ничего не поделаешь — именно эта абсурдность и имеет место быть. Катона почти все считают погибшим за свободу. Огромная его карикатура, которую я сделал и затем выставил в виде плаката во время процессии в честь моего четвёртого триумфа, была плохо принята публикой. Думается, что его противопоставляют мне не по политическим мотивам, а скорее по религиозным. Его несгибаемость — вот что обожал в нём народ — качество, совершенно противопоказанное политику. Несгибаемость Катона была специфического, не от мира сего свойства. Зачастую казалось, что ему больше нравится быть на стороне проигравших. Он, скорее всего, и вправду верил в дикий, античеловечный девиз стоиков: «Пусть лучше рухнет весь мир, но справедливость должна восторжествовать» — и стал настолько самонадеян, что с полной уверенностью утверждал, что только он один знает, что такое справедливость. Такие качества народ обычно обожает в своём религиозном пастыре, а в реальной жизни эти качества ведут скорее к анархии, нежели к свободе. Как это ни парадоксально, но Катона, этого неумолимого приверженца буквы закона, совершенно справедливо можно считать анархистом, в то время как я, который при необходимости менял, обходил, преобразовывал множество законных препон, испытывал гораздо более глубокое уважение, чем Катон, к порядку в жизни общества. Катон только в том случае мог считаться борцом за свободу, когда он отстаивал свободу личности. Я же занят больше проблемами практической деятельности, чем своей личностью, и могу сказать без проволочек, что, если движимые некоей философской или религиозной доктриной люди отказываются, например, от службы в армии, порядка в жизни в таком случае не будет. Однако я очень жалел, что мне не пришлось спасти жизнь Катона.

Когда я получил известие о его самоубийстве, именно в тот момент я меньше всего был склонен к милосердию. Потому что в той африканской войне мои враги сражались с какой-то невероятной безрассудностью и дикостью. Почти всех своих пленников они убивали. Этим занимались Бибул, Лабиен и надменный дикарь, царь Юба, который уничтожил всех, кто остался в живых, из армии Куриона. Теперь это стало каждодневным их занятием. Когда Сципион захватил один из моих кораблей, то либо убил, либо продал в рабство всех солдат, находившихся на борту. После этого он предложил сохранить жизнь одному из командиров, Гранию Петрону. Мне потом передали, как ответил Петрон. «В армии Цезаря мы привыкли оказывать милосердие, — сказал он, — а не принимать его». Потом он упал на свой меч и умер. Этот благородный поступок остался единственным в той войне. Правда, до самого её окончания мои солдаты соблюдали дисциплину, но внутренне озлобились настолько, что, когда настал час отмщения, ничто не могло остановить их.

На той войне я собирался использовать десять легионов, пять из которых состояли из ветеранов. Но получилось так, что из-за мятежа и недостатка транспортных средств я высадился в Африке только с пятью легионами, четыре из них состояли из неопытных и недостаточно подготовленных рекрутов. Стояла зима, и хотя я, как всегда, явился неожиданно для врага, хорошо подготовленные войска противника во главе с отличными командирами не растерялись. Вскоре после прибытия моё небольшое войско было сильно потрёпано кавалерией и лёгкой пехотой Лабиена и Петрея, проявивших при этом большую смышлёность. В ту ночь мы, к счастью, успели укрыться в своём лагере. Но даже с прибытием остальных пяти легионов мы продолжали испытывать большие трудности. У нас недоставало провизии, вражеская конница, пользуясь численным преимуществом, постоянно угрожала нашим коммуникациям. Я надеялся вызвать противника на бой в условиях, когда незаурядные воинские способности моих солдат сыграют свою роль, как это было при Фарсале, но противник не пошёл на это. Прежде чем состоялось сражение, прошло четыре месяца.

В Тапсе, расположенном между лагуной и морем, я занял позиции, на которых теоретически врагу давалась возможность отрезать меня полностью от снабжения продовольствием и победить, организовав осаду. Чтобы это сделать, противник должен был разделить своё войско и построить две линии траншей. Возможность покончить со мной заставила врага пойти на этот шаг. По-видимому, он проглядел моё намерение не защищаться, а нападать. Всё началось утром, ранней весной. Когда я отдал приказ к бою, ни у меня, ни у моих воинов не было никаких сомнений в его исходе. И действительно, в своём исполненном энтузиазма порыве солдаты десятого легиона на нашем левом фланге опять оказали неповиновение. Они заставили одного из своих трубачей протрубить атаку прежде, чем я отдал приказ о её начале, и отказались подчиниться своим центурионам, которые попытались вернуть их, когда они уже бросились на врага. Я был разгневан, но мне не оставалось ничего другого, кроме как последовать их примеру. Позднее я сообразил, что эти люди, одержавшие так много побед для меня, точно оценили преимущество позиций, на которые я их поставил, и, конечно, проявили нетерпение, которое испытывал и я сам. Эта битва очень скоро закончилась. Первая и главная атака пришлась на долю армии Сципиона с приданными ей слонами. У меня были солдаты, знавшие, как обращаться с этими животными, и в результате слоны нанесли больше вреда их собственным хозяевам, чем нам. Пехота противника скоро сломалась. Мои ветеранские легионы были в состоянии какой-то неумолимой ярости, которая давала им силы противостоять даже значительно превосходящим силам противника. Что до других вражеских войск, то большая армия под командованием Юбы и Афрания уже при виде того, что случилось с легионом Сципиона, начала разбегаться. Мы захватили и разграбили оба лагеря — Сципиона и Юбы. Большая часть вражеской конницы ускакала, а беспомощная пехота осталась и подверглась такому же жестокому истреблению и ярости моих солдат, которые до этого демонстрировали их военачальники: мои солдаты вышли из-под контроля своих трибунов и центурионов. В тот ужасный день не меньше пятидесяти тысяч человек со стороны врага были убиты. Мы потеряли около пятидесяти человек. Что касается вражеских военачальников, то Сципиона мы перехватили в море, где он и покончил с собой. Афраний и сын Суллы, Фавст, попали в плен и были казнены. Царь Юба, сбежавший в компании с Петреем, хотел через свою смерть обрести славу, которая ускользала от него на протяжении всей его жизни. Он намеревался вернуться в свою столицу Заму, там сложить громадный погребальный костёр и сжечь себя на нём вместе со всеми своими богатствами, со всей своей семьёй и со всеми самыми выдающимися своими подданными. Но его подданные не выразили согласия с его романтическими планами и закрыли ворота города перед самым носом царя. Тогда Юба — артист до последнего дыхания — организовал дуэль между собой и Петреем, выдвинув условие, что ни один из них не должен остаться в живых. Петрей пошёл на эти варварские условия. В результате остался в живых только один важный преступник — Лабиен, который сумел удрать и добраться до Испании, где уже устроились Гней, жестокий и дикий сын Помпея, и его гораздо более привлекательный брат Секст.

Сразу же после битвы я отправился в Утику, опорный пункт противника, где командиром оставался Катон. Он, конечно, не надеялся отстоять город, и я боялся как раз того, что он сделал с собой. До Утики оставался один день пути, когда я получил сообщение о его самоубийстве. Во время войны в Африке только он среди всех вражеских военачальников не допускал проявлений жестокости по отношению к моим войскам. Я, пожалуй, был единственным римским гражданином, которого он с удовольствием и совершенно хладнокровно прикончил бы. Я очень жалел, что не сумел сохранить ему жизнь.

В результате этой кампании мне удалось собрать большие деньги с тех местных общин, которые приняли сторону противника, а аннексировав большую часть царства Юбы, я пополнил нашу империю ещё одной, очень богатой провинцией. Прежде чем покинуть страну, я дал необходимые, подробные указания по устройству новой провинции и оставил Саллюстия командовать в ней. Он человек преданный мне и разумный. Я понимал, что Саллюстий не упустит случая обогатиться, но я также хорошо понимал, что мои планы он будет осуществлять энергично и с умом. Мне следовало также подумать и о триумфах, которые предстояли по возвращении в Рим. Саллюстий и в этом здорово помог мне, организовав отлов, а затем и отправку большого количества диких животных. А в следующем году ему удалось поймать жирафа — животное, которого мы никогда прежде не видели.

Я счёл необходимым оставаться в Африке после победы при Тапсе в общей сложности ещё два месяца. Кое-кто из моих врагов опять, как во время моего пребывания в Египте, стал говорить, что я трачу время на свои любовные утехи, на этот раз с Эвноей, женой мавританского царя. Те, кто ближе знаком со мной, знают, что я времени зря не трачу. Моя любовная связь с Эвноей была действительно сладостной, и не только Клеопатра, но и Сервилия, и другие женщины упрекали меня в том, что я дарю этой удивительно привлекательной женщине слишком дорогие подарки. Однако, как ни приятно было мне общество Эвнои, я при первой же возможности покинул Африку. В разгар лета я появился в Риме.

Это был самый длинный год из всех известных нам. Я уже достаточно долго планировал реформировать календарь и довольно часто обсуждал эту проблему в Александрии с египетскими и греческими астрономами. Теперь, когда пожалованная мне власть диктатора была официально продлена ещё на десять лет, у меня появилась возможность провести реформу календаря. В результате тот год продолжался пятнадцать месяцев, и, несмотря на то, что я задержался в Африке, на упорядочение дел в Риме хватило времени. Этот город сформировал мою жизнь. Почти всю свою юность я провёл в нём, и здесь же, преодолевая препятствия и избегая грозивших мне на каждом шагу опасностей, я стал политиком задолго до того, как у меня появилась счастливая возможность командовать армией. Последние годы своей жизни я посвятил целиком усилению могущества и славы этого города и, будучи в Галлии, Египте, Азии и Африке, в течение многих часов размышлял о том, как сделать его ещё прекрасней и как лучше управлять им. Но теперь я чувствовал, что задыхаюсь в нём.

После того долгого года беспримерных триумфов в мою честь я вдруг почувствовал облегчение, узнав, что должен лично принять участие в последней, отчаянной и кровопролитной войне в Испании. И вот после менее чем одногодичного пребывания в Риме мне не терпелось опять оказаться со своими легионами вместе. Я достаточно долго жил ради славы и достаточно долго — ради своего физического здоровья. И мне понятна усталость Суллы, которая заставила его на самой вершине власти сложить с себя полномочия диктатора и уйти в частную жизнь. Но я не такой безответственный и не такой циничный, каким был Сулла, и не такой сластолюбец, как он. Я, пока дышу, должен работать, творить и наводить порядок. И мне кажется, что ради собственного здоровья и безопасности, а также в интересах империи и ради отмщения Красса, лучше заняться Парфией, чем оставаться в Риме, где каждый день тебя терзают люди либо своими прошениями о продвижении по службе, либо умоляя о прощении. Где тебе постоянно отдают всё новые почести, абсолютно ненужные тебе. Где тебя провозглашают богом и одновременно страшатся тебя как человека, который может назвать себя царём.

В течение долгой второй половины того года, когда я возвратился из Африки, я часто испытывал ощущение, будто я сразу и жертва, и творец утрированных мною же событий. Мои триумфы и почести, которые воздавали мне, выглядели гораздо более внушительными, чем любые другие известные ранее. И я хотел, чтобы они такими были, потому что это необходимо во имя моей армии, ибо её достижения заслуживали даже большего. Но при этом я достаточно хорошо понимал: человеческая натура такова, что эти невероятные почести породят зависть и чрезмерную лесть. Но пока я остаюсь всё тем же Цезарем, каким был. Я по-прежнему люблю своих друзей и никогда в жизни не поступаю безответственно или вопреки разуму, как, по общему мнению, должны поступать тираны и боги. Несмотря на это, очень многие считают, что слава испортила меня, а остались ещё и такие, кто всё ещё ненавидит меня с ожесточением завистливых друзей или прощённых врагов.

Я заслужил триумф четырнадцать лет назад, но из-за обструкционистской политики Катона вынужден был отказываться от чествований, пока не докажу законность своего первого консулата. Теперь за один год я отметил четыре триумфа — за Галлию, за Египет, за Азию и за Африку. Мне всегда удавалось хорошо устраивать развлечения, и эти триумфы, за которыми последовали игры, пиршества и представления, оказались грандиознее и великолепнее всего, что когда-либо видел Рим. Сначала люди были глубоко тронуты необыкновенным изобилием всего, но потом, как и я, устали от всей этой роскоши. Если говорить обо мне, то я всегда любил традиционные ритуалы, а наши традиции празднования триумфов восходят к очень далёким дням прошлого. Потому-то в день триумфа полководец превращается в живое воплощение или олицетворение бога Юпитера. Его одевают в пурпурную тогу с золотыми звёздами — тогу бога, — в золотые сандалии; в руке он держит скипетр, который венчает орёл Юпитера; на голове у него лавровый венок, и всё лицо раскрашено в красный цвет, что делает его похожим на этрусские статуи. Да и вся эта церемония восходит к древним этрускам, что подтверждается ещё и труппой артистов, пляшущих и поющих в стиле этрусков вокруг триумфальной колесницы.

Сильно опережая меня, стоящего в своей колеснице, и занимая большую часть дороги, так, что первых их рядов и не видно, шествует длинная процессия сенаторов и магистратов в сопровождении огромного количества музыкантов; оглушающие; как мне известно, звуки их инструментов достигали моего слуха лишь как лёгкое жужжание, потому что за этой процессией двигался длиннющий караван повозок и носилок с награбленным добром из Галлии, доказательством наших побед, с изваяниями в цепях с Рейна, Роны и Атлантики. Мне действительно было приятно при мысли о том, какие названия прочитает вся эта толпа: Алезия, Аварик, Массилия и сотни других. После демонстрации наших свершений начались жертвоприношения белых быков с позолоченными рогами, а затем то, что всегда приводило в восторг римскую толпу: парад знатных пленников в цепях. Среди них во время галльского триумфа особенно большое впечатление произвёл Верцингеторикс, который последние шесть лет провёл в тюрьме в ожидании этого краткого появления в свет. После триумфа его должны были задушить. Он в своё время нарушил клятву верности и доставил слишком много неприятностей мне и римскому народу, чтобы рассчитывать на прощение. Вслед за ним и другими пленными шёл мой эскорт из семидесяти двух ликторов. Рядом с ними шли и играли музыканты на флейтах и цитрах, а за ними другие сопровождающие с сосудами, курящими фимиам, как будто сам бог при этом присутствовал, и весь воздух пропитался чудесными ароматами. Я ехал в триумфальной колеснице, а за мною шли солдаты моих легионов. С венками на головах в свете утреннего солнца они выглядели почти франтами. Наконец-то Рим получил возможность увидеть хотя бы на короткое время эту армию героев, которые и выглядели настоящими героями. Однако довольно скоро мои солдаты, которым во время частых остановок длинной процессии их друзья без конца предлагали «освежиться», опьянели до такой степени, что их узнать было трудно. Они распевали песни, смеялись и ликовали, получив наконец так долго ускользавшее от них признание и восхваление своих славных дел и пережитых лишений. Они гордились мной как своим полководцем и в то же время использовали традиционно разрешённую им — и только им! — на время триумфа вольность в качестве свидетельства своей близости к триумфатору оказывать ему знаки своего неуважения. Слушая их насмешки и грубые стихи в мой адрес, я не улыбался. В мои обязанности входило сохранить манеру поведения и выражение лица, присущие богу. Но я слышал их творчество и был глубоко тронут, потому что понимал, что, как бы бесстыдны ни казались песни, которые они пели обо мне, их породило, как это ни покажется странным, глубокое чувство любви, навсегда связавшее нас воедино, бунтовали ли они против меня и гневался ли я на них. Одной из самых любимых их песен была старая песня, сочинённая ими много лет назад:


Прячьте жён: ведём мы в город лысого развратника.

Деньги, занятые в Риме, проблудил ты в Галлии.


И конечно же прозвучала песня о давнем, касающемся ещё моей молодости скандале, связанном с моими якобы гомосексуальными отношениями с царём Вифинии Никомедом:


Галлов Цезарь покоряет, Никомед же — Цезаря:

Нынче Цезарь торжествует, покоривший Галлию, —

Никомед не торжествует, покоривший Цезаря.


Итак, с этими непристойными песнями в ушах в течение четырёх дней я изображал из себя бога на Земле. Я ясно помню галльский триумф, потому что нам так долго пришлось ждать его, но и остальные три триумфа прошли великолепно. Пожалуй, египетский триумф стал самым пышным. На него приехала сама Клеопатра со своим мужем-мальчиком. Она помогла мне придумать много живых картинок для триумфальной процессии, но с особым восхищением Клеопатра наблюдала за тем, как её сестра Арсиноя в цепях шла впереди группы пленников. И во время триумфа, и в течение последних нескольких месяцев Клеопатра (я завтра должен буду увидеть её) вела себя не просто по-царски, но и как хорошо воспитанная женщина. Мои партнёры по партии Антоний и Долабелла, к примеру, явно увлеклись ей и домогались её любви, не прочь были сделать это и многие из старых сенаторов, о которых можно с уверенностью сказать, что они уже вышли из того возраста, когда страстно любят женщин. В тот год четырёх триумфов и позднее она проявляла сильное желание каким-либо способом узаконить своего сына Цезариона. И несколько очарованных ею сенаторов выдвинули предложение, согласно которому мне предоставлялось законное право иметь не одну жену «для рождения наследников», как весьма затейливо выразились в том постановлении сенаторы. Но мне в то время совсем ни к чему было привлекать к себе внимание общественности по такому поводу. И потом, я не мог взять Клеопатру, как она того, возможно, хотела, с собой в Парфию. Это могло бы только ослабить мою активность в качестве полководца и приостановить реорганизацию в Египте, которая столь необходима, ибо этот регион как экономически, так и стратегически имел огромное значение для нас.

Во время египетского триумфа о судьбе Помпея, естественно, не упоминалось, только были выставлены на обозрение публики большие картины, изображавшие казнь его убийц, Потина и Ахиллы. Триумф по случаю поражения римских граждан невозможен, поэтому о грандиознейшей битве при Фарсале помалкивали. Во время азиатского триумфа особенно подчёркивалось, что Фарнак — сын Митридата Великого, организатора стольких кровопролитных сражений против римлян на Востоке, а о том, что Фарнак — союзник Помпея, забыли. Даже в африканском триумфе в качестве нашего основного врага выступал царь Юба, хотя тут уж невозможно было делать вид, что римские войска не сражались на его стороне. Были ещё картины, отражавшие самоубийства Сципиона, Катона и других. Эти экспозиции, насколько мне известно, шокировали многих. А я считал, что те римляне, кто сражался против меня в Африке, потеряли всякое право на уважение, приличествующее любому римскому гражданину. Они вступили в союз с иноземным царём, обещав ему отдать во владение часть нашей империи только ради того, чтобы продолжить уже проигранную войну. Даже когда праздновался этот триумф, оставшиеся в живых члены их партии, Лабиен и сыновья Помпея, укрепляли свои позиции в Испании и настолько преуспели в своих начинаниях, что я стал подумывать о том, что мне самому придётся снова сражаться на этом полуострове. Там у меня действовали войска под командованием Фабия, который не единожды проявлял свои способности полководца, и моего племянника Педия, очень компетентного командира. Но оба они не справлялись с возникшими проблемами. Я знал, что Лабиен, пока жив, будет оставаться моим смертельным врагом, и решил, когда закончится этот год триумфов, сам покончить со всем этим.

Как и положено, за триумфами начались самые разнообразные празднества. Одно представление следовало за другим, так что я сам не могу вспомнить, в каком порядке всё это происходило. Даже Красс, если бы он остался жив, был бы удивлён роскошью пиршества, которое я организовал для всего населения Рима. Двадцать две тысячи обеденных столов были накрыты на всех улицах и площадях; продукты и вина доставлялись самого лучшего качества. В ту ночь я возвращался домой в сопровождении многочисленных толп восхищенных и опьянённых граждан, которые следовали за мной между двумя рядами слонов. На слонах восседали люди в африканских одеждах и держали в руках огромные факелы. Эти пылающие факелы на фоне животных и усыпанного звёздами тёмного неба глубоко запали мне в душу. Мне захотелось, чтобы была жива моя мать, которая всегда верила в моё высокое предназначение, и стала свидетельницей этого зрелища, хотя она наверняка ругала бы меня за моё расточительство.

Затем состоялись денежные вознаграждения моим солдатам, центурионам и полководцам. Каждый получил гораздо больше, чем я обещал, и больше, чем он сам надеялся получить. Потом я раздавал по небольшой сумме всем гражданам Рима. Я также собирался исправить списки малоимущих, урезав наполовину число тех, кому полагалась бесплатная выдача зерна. Эта мера облегчила бы государству бремя льгот и поощрила бы многих на эмиграцию в новые колонии, которые я собирался организовать. Но в те дни я хотел, чтобы каждый получил веселья и наслаждения больше, чем он даже мог себе представить. В честь открытия нового форума Юлия, базилики и храма моей прародительницы Венеры было сыграно много пьес, постановок с дикими животными и проведены спортивные состязания. Я спешил. Многие новые здания открывались ещё до окончательного их завершения. Например, я поместил в храме Венеры ещё не оконченную статую Клеопатры. Но искусство художника уже явило всем замечательную красоту египтянки.

Кое-кто из моих солдат начал ворчать. Все эти последние траты казались им бессмысленными. Почему это не они, а кто-то другой должен пожинать плоды их — наших — побед? И действительно, теперь, когда мои старые ветераны не были заняты в сражениях, у них, казалось, осталось одно занятие — доставлять мне лишние заботы. Я так же хорошо, как они, понимал, что для них пришло время идти на покой. Правда, для некоторых ещё оставалась работа. Снова, но в последний раз я должен был обратиться к десятому с просьбой возглавить атаку на правом фланге во время моей последней битвы. Ещё не закончились праздники и я только приступил к детальной разработке множества проектов мирного законодательства, годами копившихся в моей голове, когда оказался вынужден лично вмешаться в испанские дела. В ноябре я выехал из Рима на свою последнюю кампанию в той гражданской войне.

Глава 13 МУНД


В поездке в Испанию и на обратном пути меня сопровождал юный Октавиан. Здоровье мальчика желало много лучшего, и я с удовольствием уберёг бы его от некоторых тягот дальних странствий, которые едва ли были полезны ему. Я, как всегда, спешил достигнуть поля боя раньше, чем того ждали мои друзья, а тем более враги. Весь путь от Рима до окрестностей Кордубы мы одолели за двадцать семь дней. Вопреки неблагоприятному времени года наше путешествие стало даже приятным, а я был настолько поражён новыми пейзажами и переменой климата, что принялся слагать стихи, чего со мной не случалось уже много лет, и сочинил поэму под названием «Путь», в которой описал — надеюсь, выразительно и по существу — чувства, испытываемые во время путешествия и которые, мне кажется, разделят со мной многие странники. В той поездке было чем насладиться, но встречались и трудные участки дороги, когда ледяные ветры продували нас насквозь. Иногда у нас была добрая пища и хороший кров над головой; иногда в нашей скачке приходилось довольствоваться жалким блюдом из бобов с маслом и спать на открытом воздухе. В этих условиях моё здоровье оказалось на высоте, но юный Октавиан не имел привычки к такой жизни, и я часто просил его помедлить немного и потом догнать меня без особых трудностей. Но в его хилом теле содержались необычайной силы выносливость и твёрдость характера. Он заставлял себя быть сильнее, чем он был на самом деле, и выглядеть жизнерадостным, когда в действительности ничего подобного не ощущал. Я восхищался им за это и особенно на обратном пути с удовольствием проводил время в беседах с ним, производивших на меня большое впечатление. Он получил воспитание в доме моей сестры Юлии и приобрёл некоторые манеры, напоминавшие мне и о ней, и о моей матери. Октавиан был великолепно образован, а его проницательность в вопросах политики — выше всяких похвал, особенно для человека его возраста. Он, кажется, подружился с Цицероном и очень забавно подыгрывает тщеславию старика. Октавиан явно надеется, что Цицерон будет полезен ему на следующем этапе его карьеры, и прекрасно знает, какой реальной силой при определённых условиях обладает ораторское искусство, великим мастером которого является Цицерон. Из рассказов Октавиана я узнал, что Цицерон впервые обратил на него особое внимание, увидев некий сон. Ему приснилось, что Юпитер указал на Октавиана и сказал, что из всех юношей именно этому предназначено судьбой стать самым великим и могущественным человеком. Рассказывая мне об этом, Октавиан смеялся и говорил, что понравился Цицерону, вероятно, потому, что родился в год его консулата. Но я догадываюсь, что он не прочь всерьёз толковать этот сон. Многие мои партнёры по партии недолюбливают его. Антоний, например, считает его слабовольным человеком, скорее всего потому, что Октавиан неохотно участвует в тех попойках, которые для Антония — нормальная ежедневная процедура. Октавиан в свою очередь после очень недолгого знакомства с Антонием дал ему удивительно точную характеристику. Он видит — и тут у него в известной мере проглядывает его педантизм — слабости Антония, но при этом замечает, что Антоний — самый преданный мне друг. Октавиан даже позволил себе намекнуть, что из всех моих знатных сподвижников только Антонию можно доверять до конца. Я этому не верю. Я считаю, что все, кто служил под моим командованием, заслуживают моего доверия (хотя должен признаться, что в своё время я полностью доверял Лабиену), а теперь к тому же каждый недовольный мною связан со мной крепкими путами благодарности. Я знаю, бывают люди, которые чем больше им делаешь добра, тем с большей ненавистью они к тебе относятся. Но это уже не люди чести. Думаю, даже Катон не стал бы мне вредить, если бы дал мне возможность простить его. И Брут, несмотря на его абсолютно неправильное толкование моих намерений, неопасен для меня, это неоспоримо.

Однако, направляясь в Испанию, я думал не о тех врагах, кого простил. Я думал о негодяях, которых на этот раз уже не прощу. После того как я в первый раз занял Рим, я надеялся на мир и после Фарсала и смерти Помпея был уверен в его установлении. Но затем последовала очень рискованная и никому не нужная кампания в Африке; и вот опять мне предстояла встреча с противником, абсолютно непримиримым. Я знал, что будет не только со мной и моими друзьями, но и с Римом и со всей Италией, если мне нанесут поражение на этот раз. Бойни, устроенные Суллой, покажутся бескровными операциями по сравнению с тем всеобщим, необузданным кровопролитием, которым будет отмечено вступление в Рим Лабиена и свирепого сына Помпея, Гнея. Я злился на те города Дальней Испании, которые перешли на сторону противника, несмотря на все блага, что они получили от меня в прошлом. Мой друг Бальб родом из Гадеса, и я очень много хорошего сделал для этого города, города, где в юности я, стоя перед статуей Александра Великого, чуть не потерял сознание, настолько остро ощутил собственную ничтожность, зря потраченные годы и в то же время — неограниченные возможности власти, энергичной деятельности и свободы, доступные человеку исключительному. Но теперь даже этот город я заставлю платить за его предательство. А что касается тех войск, которые однажды сдались на милость мне, а затем снова взялись за оружие, на сей раз я не буду, как делал прежде, спасать их от ярости моих солдат, которая теперь представляется мне абсолютно оправданной и которую в Тапсе даже я не смог контролировать.

К тому времени, когда я достиг линии фронта, противник был способен выставить на поле боя тринадцать легионов, четыре из которых составляли первоклассные воины. И солдаты этих легионов, и их вожди знали, что на этот раз не будет возможности закончить войну, капитулировав на определённых условиях, как это уже было с Афранием и Петреем. Теперь это будет война на истребление. Но, даже сбросив со счетов эти отборные четыре легиона, я знал, что и остальные вражеские силы обладали достаточным опытом и мужеством. Большая часть их состояла из испанцев, обученных римским методам ведения войны. Я не позволял себе недооценивать ни природной отваги испанцев, ни способности Лабиена обучить и вдохновить своих солдат. У меня же было всего восемь легионов, и лишь четыре состояли из ветеранов. Правда, впервые я имел преимущество в кавалерии, но я знал (и Фарсал подтвердил это), что победы одерживает не конница.

Гней Помпей, хотя и был неприятным человеком, умел внушать доверие и обладал кое-какими воинскими способностями. Но в этой кампании, как мне кажется, он во всём следовал советам Лабиена, который знал мои методы ведения войны и мой характер и мог противостоять моим приёмам во время сражения. И ещё он отлично знал, что, хотя я рисковал по-всякому, существовал один вид риска, на который я никогда не шёл во время военных действий. Я никогда не заставлял своих солдат вступать в бой на невыгодных для них позициях. И вот, искусно избегая в течение двух месяцев сражения, он получил возможность в конце концов воспользоваться нетерпением моих солдат и моим собственным и, таким образом, заставить меня впервые пойти на этот риск. И это чуть было не стало роковым шагом.

Битва при Мунде состоялась почти ровно год назад. За те два месяца — или около того, — что предшествовали ей, я преуспел в некоторых не особенно важных схватках. После одной из них мои солдаты приветствовали меня как «императора». Впервые после победы в гражданской войне меня приветствовали таким образом, и это явилось отражением наших общих чувств: моя армия теперь сражалась против тех, кто порвал с римским гражданством и заслуживал только такого обращения, к которому мы прибегали в отношении галлов и германцев. Я постепенно оттеснял противника на юг от Кордубы, но никак не мог навязать ему полновесное сражение. Погода в первой половине марта стояла превосходная. И в армии появилась повторяемая изо дня в день своеобразная шутка: «Какое прекрасное утро для битвы!»

И вот на равнине и на склонах холмов возле Мунда битва состоялась. Помпей-младший и Лабиен выстроили свою армию на исключительно выгодных позициях. Возможно, они думали, что я не стану атаковать их, и рассчитывали в конце этого дня заявить, что вот, мол, они предложили этому непобедимому Цезарю бой, а он не принял их вызова. И я действительно сомневался, стоит ли принимать их вызов. Я понимал, что, если сражение будет продолжительным, склон холма даст противнику огромное преимущество перед нами. Если мы прорвёмся в каком-то месте или заставим противника отступить, то, отступая, он с каждым шагом будет сильнее. Однако я знал о настроении своих войск и верил, что ни одна армия не способна долго сопротивляться их натиску.

Так что в то «прекрасное утро для битвы» мы развёрнутым строем перешли поток, отделявший нас от противника, и остановились почти у подножия холма. Лабиен, конечно, понимал, что если уж давать генеральный бой, то более благоприятного случая ему уже не представится. И мы скоро убедились, что он подготовился к сражению. Конница и лёгкая пехота атаковали нас с флангов, а основные силы начали медленно надвигаться на нас. Всей моей кавалерией командовал мавританский царь Богуд, с чьей женой я так сблизился. Он был хорошим командиром конницы, и его собственные мавританские воины действовали, по меньшей мере, так же эффективно, как прекрасные соединения галльской и испанской кавалерии. Для них не составило большого труда отогнать вражескую конницу и пращников. Затем я их отозвал. Я намеревался использовать кавалерию лишь для развития успеха, потому что главный удар по врагу — дело пехоты. Теперь два фронта пехотинцев достаточно близко подошли друг к другу, чтобы можно было отдать приказ об атаке и метании копий. Как всегда, мой десятый легион занимал правый фланг, а остальных своих ветеранов я поставил на левом фланге. Я рассчитывал, что решающий удар будет нанесён на том или на другом крыле. И действительно, как только войска вступили в бой, солдаты десятого, сражаясь яростно и, как всегда, всеми силами стремясь закрепить за собой право именоваться победителями, потеснили немного врага на своём участке. В остальных местах ряды противников упёрлись друг в друга, и ни одна сторона не уступала другой.

Я с тревогой наблюдал за боем, надеясь, что, возможно, очень скоро смогу дать приказ коннице вступить в сражение. Во время битвы я всегда в приподнятом настроении, но в тот момент меня одолевало дурное предчувствие. Возможно, это явилось следствием эпилептического припадка, который случился со мной недавно, под Кордовой, а может быть, подсознательно я понимал, что слишком многого требую от своих старых вояк, большего, чем можно от них ожидать. Я видел, как захлебнулось наше первоначальное наступление на правом крыле. Теперь на быструю победу нечего было рассчитывать, я вверг свою армию в дело, в котором опыт и выучка наших солдат уравновешивались, а возможно, и больше, чем уравновешивались, численным превосходством и выгодным положением наших врагов. Более двух часов длилась напряжённая схватка врукопашную. Нам никак не удавалось разорвать ряды противника, и я понимал, что одно это повышает уверенность врага в своих силах и ослабляет нашу собственную решимость. Я легко представил себе чувства Лабиена в тот момент. После своего самохвальства и после стольких разочарований он видел себя на пороге триумфа, который насытит наконец его ненависть, а я, показавший себя лучшим полководцем, чем Помпей Великий, должен буду потерпеть поражение и принять позор от войск, которыми командуют его сыновья. Я уже не мог дожидаться результатов схватки и предпочёл бы умереть, чем увидеть, как побегут мои солдаты. Я прокричал какие-то, вероятно бессмысленные, слова, которые и услышать-то могли лишь немногие. Отчаяние охватило меня. Я проигрывал сражение, но мне казалось, что этого не должно быть, что это нарушает все правила. «Уж не собираетесь ли вы выдать меня этим мальчишкам?» — прокричал я и, вырвав из рук раненого щит и меч, бросился вперёд, на врага. Несколько лет назад я уже проделывал подобное на холме, в Северной Галлии, когда нас окружили нервии. Казалось, с тех пор прошла целая вечность. И тогда и теперь я действовал спонтанно, и результат моего поступка опять удивил меня. Я снова, как тогда, не замечал копий и мечей, нацеленных в меня, но мои ребята заметили своего полководца, и не знаю, услышали ли они мой крик и поняли, что заставило Цезаря взяться за оружие, во всяком случае, они не могли позволить своему главнокомандующему сражаться впереди них. Сначала едва-едва, потом всё быстрее течение битвы стало меняться. По всему фронту ещё не было заметно продвижения ни той, ни другой стороны, но на правом крыле мы побеждали. По выражению лиц, по яростным крикам солдат десятого я видел, что они понимают, что победа за ними. Левое крыло противника дрогнуло и рассыпалось. Настало время напустить на беспорядочно отступающий фланг и на тыл врага конницу. Я вышел из боя, чтобы удостовериться, что это сделано, и убедился, что царь Богуд разобрался в сложившейся ситуации и собрал свою кавалерию для атаки. Я также заметил большое движение за фронтовой линией основных сил врага, почти на вершине холма, и сразу понял, что Лабиен действует очень осмысленно. Он переправлял когорты пехоты со своего правого крыла и из центра, чтобы отразить атаку нашей кавалерии, которую Лабиен ожидал на своём левом фланге. Это был как раз тот манёвр, который обеспечил мне победу под Фарсалом, но в этом случае манёвр, отличный сам по себе, не только не достиг своей цели, но и привёл к полному разгрому всей армии противника. Лабиену, чтобы отвести угрозу слева, нужно было очень быстро передислоцировать свои когорты, но солдаты на передовой линии не ожидали никаких передвижений и не поняли своего назначения. Занятые боем, они восприняли неожиданные передвижения штандартов и когорт у себя в тылу не как попытку защитить их, а как начало всеобщего поспешного отступления. Несколько подразделений поддались панике, и скоро паника распространилась по всей линии фронта. И к тому времени, когда моя кавалерия включилась в сражение, серьёзного сопротивления уже почти никто не оказывал.

После битвы при Фарсале я отдал приказ сохранять жизнь соотечественникам и хотел бы, чтобы этот мой приказ помнили будущие историки моей эпохи. Но после сражения под Мундом я такого приказа не отдавал, а если бы и отдал, ему не подчинились бы. Мы сами понесли такие большие потери, каких не было ни в одной другой битве. Солдаты изнемогали от усталости. Но они совместно со сравнительно свежей конницей ещё несколько часов убивали всех, кого им удавалось догнать. Число погибших в этой битве врагов составило больше тридцати тысяч человек. Среди убитых оказался и Лабиен. Я проследил за тем, чтобы его похоронили с почестями.

Затем мы двинулись на Кордубу, куда бежали двадцать тысяч вражеских солдат. Граждане этого города хотели сдаться, но наши враги не нашли в себе мужества ни отдаться на милость победителю, ни организовать решительное сопротивление. Кто-то из них поджёг город, по-видимому для того, чтобы напугать население, и в этой обстановке всеобщего хаоса нам ничего не стоило взять город штурмом. Очень немногие, если вообще кто-либо, кто выступил против нас с оружием в руках, уцелели. Один из сыновей Помпея, Секст, сбежал и с очень незначительными силами пытается собрать флот в восточных морях. Гнея изловили состоявшие у меня на службе испанцы, и когда я вошёл в Севилью, то увидел на центральной площади города его выставленную голову. Я безразлично взглянул на неё — мои чувства сильно изменились с того дня, когда я с ужасом смотрел на голову его отца на палубе корабля возле Александрии. Тогда я ещё надеялся на примирение между римскими согражданами. А теперь гражданская война, как и война в Галлии в своё время, подошла к концу, но оказалась куда более кровопролитной, чем я мог себе представить.

Я провёл несколько месяцев в Испании, перестраивая провинцию и налаживая оплату и выдачу наград моим войскам. И уже не жалел те испанские города, которые наплевали на моё прежнее благоволение к ним и то ли из своенравия или из врождённой склонности к беспорядкам перешли на сторону врага. За удовольствие побунтовать им пришлось заплатить большую цену. Не забыл я и граждан Гадеса и их знаменитый храм Геркулеса. После своей первой кампании в Испании я вернул в этот храм все сокровища, которые забрали себе военачальники Помпея. Теперь я взял эти сокровища в пользование армии и себе.

Я отправился обратно в Рим где-то в середине лета, сделав остановку в Нарбонской провинции. Я навестил там своих старых друзей, и много других моих товарищей приехали из Италии и из Галлии на встречу со мной. Я всегда с удовольствием посещал этот небольшой регион с великолепным климатом, богатой природой и интеллигентными людьми, которые очень давно были романизированы и почти все, кроме обитателей Массилии, с большой охотой поддерживали меня. Я вспомнил, что всего двенадцать или тринадцать лет прошло с тех пор, как ради сохранения провинции я ухватился за первый же предлог, дававший мне право выступить против гельветов. С этого исторического события началось завоевание всей Галлии и вторжение в Британию и Германию. Надо признаться, что, если бы какое-то событие помешало осуществлению моих намерений или не устраивало бы лично меня, я нашёл бы другое, соответствовавшее моим потребностям. И это другое могло бы завести меня куда-нибудь ещё — возможно, на восток, к Дунаю, куда я отправлюсь в этом или будущем году, потому что наши границы там требуют корректировки. Тем не менее я доволен, что судьба забросила меня в Галлию и. что я сумел потом благодаря той же судьбе приступить к созданию в стране чего-то нового и прочного. Во время гражданской войны все районы Галлии оставались спокойными, и уже казалось удивительным, что ещё недавно провинции угрожали банды Верцингеторикса, а мне, чтобы спасти оказавшиеся в изоляции легионы, пришлось в разгар зимы перейти Севенны. А это считалось невозможным.

И как бы тяжелы ни были походы тех дней, я вспоминаю о них с нежностью, особенно после пережитых в Африке и Испании трудностей и пролитой там римской крови. Так что я был рад встретиться в провинции с некоторыми моими старыми однополчанами, особенно с Антонием и Требонием, и с теми — главное, с Брутом, — кто воевал против меня и кого я простил. У этих последних были некоторые основания считать, что я недоволен ими. Например, ходили слухи, которым я никогда не верил, что Требоний собирался убить меня. Возможно, он что-нибудь плохое говорил обо мне из-за разочарования, постигшего его по собственной вине: когда он служил наместником в Дальней Испании, то оказался абсолютно неспособным предупредить опасное выступление врага в своей провинции. То же самое случилось с моими полководцами Фабием и Недием. И теперь все они испытывали чувство стыда за себя. Все они — хорошие военачальники, но никак не хотят признать того факта, что им недостаёт гения Лабиена. Тем не менее я считал, что они заслужили почести, и сделал всё, чтобы Требоний и Фабий стали консулами на оставшуюся часть года, а Педий и Фабий после того, как я осенью отпраздную свой триумф в Риме, также получили право на собственный триумф. Что же до Антония, то его уже ждал достаточно ответственный пост. Я не особенно рассчитывал на его мудрость в делах политических, но, по крайней мере, надеялся, что в легионах он будет поддерживать боевой дух и порядок. Я до сих пор думаю, что ему не удалось успокоить легионы тогда в Кампанье только по причине лени. Но я всегда его любил, и теперь, пожалуй, пришло время снова дать ему возможность отличиться. Я обещал Антонию, что он будет моим коллегой по консулату в этом году. В общем, он ведёт себя прилично, только не хочет — и заставить его невозможно — прекратить ссору с Долабеллой.

Помню, Брут появился в провинции в очень подавленном настроении. Я получал отличные отзывы о его правлении в качестве наместника Цизальпинской Галлии, должность, которую я сохранил для него, хотя он не имел законных полномочий на неё. Я и в будущем намерен помогать ему как ради его матери Сервилии, так и ради него самого. Я даже подумывал сделать его своим основным наследником. Но в конце концов им стал юный Октавиан, которого я усыновил (но об этом мало кто знает). Мы с ним одной крови; в отличие от Брута, у него острый и реалистичный ум, особенно в сфере политики; и Октавиан почти такой же честолюбивый, каким всегда был я. Боюсь, он не очень-то великодушен, и ему недостаёт обаяния, которым обладает Брут, несмотря на свой довольно мрачный нрав. Оба они по характеру люди безучастные, но Октавиан понимает, что в общении с людьми это равнодушие вредит, Брут же не сознает этого. Я замечаю, что Октавиан завидует свободе и лёгкости манер Антония и его очевидному успеху у женщин и солдат. До меня доходило, что в своём стремлении овладеть хоть в какой-то мере этими полезными качествами юноша порой заставляет себя с присущей ему добросовестностью участвовать в попойках и в долгих оргиях, к которым он по своей натуре совершенно не приспособлен. Это ещё один образчик его решительности, и хотя я не приветствую подобные жалкие потуги, меня они не шокируют, как шокировали бы Брута; и смеяться над ним я не стану, как это делает Антоний. Я надеюсь, что меня будут помнить не только как завоевателя Галлии, но и как человека, который покончил и с продолжительной гражданской войной в Риме, и с непримиримым антагонизмом между людьми.

Возвращаясь из Испании, я больше думал не о врагах, а о друзьях. Я, например, радовался тому, что снял с души Брута тревогу по поводу того, встречу ли я его сердечно, или нет. Он, конечно, не думал, что я с одобрением отнесусь к его женитьбе. Если бы ко мне обратились за советом, я был бы категорически против этого брака. Но, хотя меня и избрали цензором, я не Сулла, который имел обычай указывать, кому на ком жениться и кому с кем разводиться. Брут женился, вероятно, по любви, потому что никакой политической выгоды в браке с женщиной, вся жизнь которой прошла в обществе самого злейшего моего врага, так как Порция дочь Катона и вдова Бибула, не было. Трудно найти в Риме другую такую женщину, которая выслушала на своём веку столько самых мерзких и бесконечных проклятий в мой адрес. Думаю, Брут был приятно удивлён и почувствовал облегчение, когда я сказал ему, что не держу зла на мёртвых — это не в моих привычках — и что я желаю ему счастья в его супружестве. Но сомневаюсь, что Брут обрёл это счастье. Позднее он показался мне ещё более угрюмым, чем обычно.

Вскоре после этой беседы с Брутом в провинции я снова отправился в Италию. Но до своего отъезда я сам сделал необходимые распоряжения о том, чтобы два моих легиона ветеранов получили изрядные наделы земли. Шестой легион я наделил землями, конфискованными у массилийцев. Десятый также расположился в Нарбонской провинции. В живых осталось совсем немного из тех ветеранов, кто выступал против гельветов и Ариовиста. Гай Крастин и многие другие похоронены на равнине возле Фарсала. Ещё больше полегло при Мунде. Мои ветераны старели, и с ними всё труднее было иметь дело. А я, достигнув всего, чего только человек может пожелать себе, снова должен идти сражаться. И мне их будет не хватать.

Глава 14 ЗАКЛЮЧЕНИЕ


Со времени моего возвращения из Испании я провёл в Италии меньше года и только последние несколько месяцев в Риме. Мой триумф, состоявшийся в ту осень, был довольно роскошный, хотя и не на том уровне, что четыре предыдущих. Предлагалось много развлечений для публики, и хотя ничего такого захватывающего типа большого морского сражения на искусственно созданном озере не было, зато состоялись замечательные травли диких зверей, в которых оказались убиты четыреста львов, и впервые в Риме выставили напоказ жирафа. Эти зрелища и развлечения, на которых я чаще всего должен был присутствовать (хотя меня ожидали дела гораздо более важные), напомнили мне о тех довольно далёких днях, когда я служил эдилом вместе с Бибулом и, одолжив крупные суммы денег, устроил такие представления, каких Рим никогда прежде не видел, и закончил их рискованным делом: восстановил запрещённые в то время памятники Марию. Тогда я впервые услышал, как толпы людей с энтузиазмом и восторженным изумлением кричат имя «Цезарь», и воспарил духом. Сейчас такие приветственные возгласы звучат каждый день, и, если случится, что я в чём-то не проявлю своего сверхчеловеческого величия или щедрости, люди сочтут себя обманутыми. Они вознесли меня на такую высоту, которая труднодоступна для любви, но вполне доступна для зависти. Я буду чувствовать себя гораздо счастливее среди моих солдат. А что касается римлян, то я сомневаюсь, что когда-нибудь снова смогу пробудить в них неподдельный экстаз, разве что после моей смерти.

Во время испанского триумфа дали о себе знать недовольные, и один из трибунов имел даже наглость остаться сидеть, когда я проходил мимо него. Несомненно, кое-кто считает, что своим триумфом по случаю победы над армиями, которыми командовали сыновья Помпея, я оскорбил память самого Помпея. Конечно, никто из тех, кто хоть немного знает меня, не посмел бы поддержать эту идею. Никогда, ни в одном официальном заявлении я не упоминал о победе при Фарсале. После неё кто-то из моих сторонников снёс статуи Помпея в Риме. Недавно я все эти статуи вернул на их прежние места. А свой триумф я отпраздновал, чтобы отметить конец гражданской войны и чтобы лишний раз подчеркнуть, что те, кто постоянно разжигал бойню, недостойны того уважения, которым пользуются все граждане Рима. И я хотел восславить армию, победившую в тягчайшем из всех сражений, в которых она когда-либо принимала участие.

Должен сказать, что поведение того трибуна оскорбило меня, и я был раздосадован несколькими незначительными проявлениями плохого отношения ко мне со стороны толпы. Но я не тщеславен и достаточно опытен. Я знаю, что сохраняю власть над народом и что эта власть основана не на страхе, а на любви и чувстве товарищества. Если бы меня сегодня убили, народ после некоторого замешательства, опомнившись, тут же набросился бы на моих убийц и затем стал бы поклоняться мне куда более искренне, чем прежде, как своему богу. Но, несмотря на то, что я вижу возможности власти и полнейшую тщету многих из возложенных на меня почестей, я по-прежнему обеспокоен интеллектуальным убожеством, дикостью и педантизмом наших законов, которые являются прикрытием для того, чтобы использовать их в интересах нобилитета и для оправдания насилия и зверства. И хотя меня смешит мысль о том, что я должен просить разрешения у какого-то недоучки трибуна на осуществление своих планов, куда больше раздражает злоупотребление тем, что должно было бы выражать уважение к конституции. Марий, Сулла, Помпей и я на протяжении всей моей жизни не раз по самым разным причинам (и очень часто на пользу республике) нарушали закон или меняли его в собственных интересах. И, поскольку я достиг большего, чем остальные трое, меня, пожалуй, можно считать революционером. Однако я отношусь к старине с большим почтением, чем любой из них. Но я едва ли займусь написанием двадцати томов о науке предсказания, науки, в которую я абсолютно не верю, но которая входит в нашу официальную религию как её часть, а я возглавляю эту религию. Я ни от чего не откажусь из нашего прошлого, кроме того, что противоречит интересам эффективного управления страной. Самое важное в нашей конституции то, что служит в самом широком смысле на пользу свободе, справедливости, надёжности и порядка. Так что, когда меня просят «восстановить республику», я с полным правом могу ответить, что именно этим и занимаюсь. Да, действительно, недавно меня провозгласили пожизненным диктатором — беспрецедентный факт во всей истории Рима. Но события подтвердили необходимость, по крайней мере на это время, установления такой именно власти. И я использовал её и как диктатор, и как цензор не для того, чтобы разрушить, а чтобы усилить существующие органы государственного правления. Я в значительной степени увеличил число сенаторов. Естественно, кое-кто из аристократов ворчал, что я ввёл в сенат людей неблагородных. И это правда, но ведь и о Цицероне, и о Марии некоторые твердолобые патриции говорили то же самое. Я не уверен, что среди назначенных мною сенаторов найдутся новые «мэрии» или «Цицероны», но все они — способные люди и заслужили право на отличие. Ещё я набрал немало преторов и квесторов, но не для того, чтобы вознаградить таким путём своих сподвижников, а потому, что государству требовалось большое количество магистратов, чтобы активно участвовать в развивающемся предпринимательстве. В настоящее время, в большинстве своём эти чиновники занимают свои посты благодаря моему покровительству, а не по праву победивших на выборах. Это тоже необходимая мера. Для того чтобы Рим пришёл в себя после гражданской войны, необходимо время без ненужных, жалких раздоров из-за чьих-то амбиций, обвинений во взяточничестве и коррупции, которые мне так хорошо известны, как известны и тем, кто анархию продолжает называть «свободой». Эти люди должны бы понять, что, осуществляя общий контроль над выборами важнейших магистратов, я вовсе не угрожаю той «свободе», которая хоть что-то значит. Ни один компетентный человек не был лишён его должности по моей воле. Так, в этом году преторами стали Кассий, который, я это точно знаю, не одобряет моих действий, и Брут, уж точно не разделяющий моих политических взглядов, хотя я его люблю и полностью доверяю ему.

Но с какой стати я должен оправдываться даже перед самим собой за ту власть, которой я пользуюсь, и пользуюсь весьма умеренно? Вполне возможно, что я должен был, находясь на Востоке, написать некий конституционный трактат для того ничтожного меньшинства, которому это действительно интересно, и в нём дать определение и объяснение моих истинных намерений. Такой трактат мог бы принести мне какую-то пользу, но очень незначительную, потому что никакие разумные доводы, как бы убедительны они ни были, не поставят на место даже самых интеллигентных моих врагов. Более того, хотя я глубоко привержен нашим традициям и конституции нашей страны, я не из тех, кому нравится подчиняться теоретическим предписаниям. Я давно понял, что в политике, как и на войне, большое значение имеет быстрота. У меня сейчас слишком много дел и слишком мало времени, чтобы уделять внимание предвзятым дискуссиям. В ближайшем будущем я должен оставаться полновластным правителем. Никто, будучи в здравом уме, не может считать меня тираном, но я-то знаю, что очень многие пребывают далеко не в здравом уме.

К этим последним я отношу Цицерона — по крайней мере, когда речь идёт о политике. После окончания африканской войны он произнёс несколько добротных и благородных речей. Он был поистине потрясён, как мне кажется, тем, что я всеми силами стараюсь избегать пролития крови римских сограждан. И недавно в сенате он первым предложил мне новые, необычайные и совершенно ненужные мне почести. Но его язык, как всегда превосходный, представляется мне принадлежащим либо к школе риторов, либо вообще к предыдущему веку. Его блестящий ум не постиг простую вещь: история жива и времена изменились. Он льстит мне почти в тех же самых выражениях, в каких обычно льстил Помпею в его юности, и когда Цицерон с благоговением говорит о республике, он имеет в виду что-то такое, что прекратило своё существование ещё до его рождения. Кажется, он нашёл время составить трактат по конституции. Не так давно Цицерон показал его моим друзьям, Бальбу и Оппию, и просил совета, стоит ли ему давать трактат мне на отзыв. Они отсоветовали ему делать это, и он обиделся. Но они правильно поступили, потому что мои комментарии, ещё больше обидели бы его. У него очень благие намерения, и он хотел бы, чтобы всё было так, как всё не может быть. На практике это означает, что у него есть только одно предложение, которое всегда казалось ему вожделенным: положение в государстве должно быть таким, при котором опытный полководец (раньше это был Помпей, теперь это я) командует армиями на поле боя, а Римом, Италией и провинциями управляет честный, патриотичный сенат, состоящий из активных деятелей-консерваторов с хорошим знанием истории, всегда готовых слушаться и следовать мудрому руководству самого оратора Цицерона. Он должен был бы знать по собственному опыту, что подобных законодательных собраний не существует. И ему следовало быть поскромнее и помнить, к чему привело его вмешательство в политику, которое едва ли извиняет разумного человека, слепо последовавшего его советам.

В конце декабря я ужинал с ним в одном из его загородных поместий. Я находился недалеко от него у отчима Октавиана и был рад откликнуться на приглашение Цицерона, хотя и совсем не желал навязываться ему в гости сам со всей своей охраной (со мной было около двух тысяч конников). К тому же, боюсь, что я обидел его, когда Цицерон утром заехал ко мне, а я не смог принять его. Я оказался слишком занят: мы с Бальбом обсуждали различные проекты и финансовые проблемы. Но тем не менее в конце концов всё прошло очень хорошо. Солдат прекрасно накормили в саду, и у меня остались самые приятные воспоминания об этом вечере. Мы разговаривали только о литературе и философии, и мне кажется, что избранная тема доставляла такую же радость Цицерону, как и мне. Я знаю, что ему ужасно хотелось дать мне политические рекомендации, но его совет вылился бы в безвредные обобщения, которые в приложении к современным делам и нуждам были бы почти или даже абсолютно бессмысленными. Он знает, что у меня практический склад ума и что я требую в политических дискуссиях знания фактов. У Цицерона же нет практической жилки, как нет и точной логики, когда речь заходит о политике. Так что он боялся, что я буду слушать его без должного уважения. Но в литературных беседах, он это знает, я ни одного его слова не пропущу, мне нравится его острый ум и огромная эрудиция. Цицерон говорит на эти темы легко, без выспренности и выслушивает меня без неприязни. Это делает ему честь. Я в какой-то мере и сам литератор и не раз наблюдал, что вообще-то поэты, писатели и ораторы ведут себя по отношению друг к другу с ещё меньшим великодушием, чем соперники-практики других профессий. Цицерон является исключением в данном случае. Он всегда очень много времени уделял молодым ораторам и людям, изучающим философию. Он отбирает и приветствует талантливые произведения искусства, созданные не им, и в этой области, где Цицерон истинный знаток, он не показывает ни тщеславия, ни нетерпимости, которые проявляет в спорах по другим малознакомым ему проблемам. Цицерон сейчас пишет очень много поэзии, к которой у него необыкновенные способности. Он говорил мне, что часто сочиняет до пятисот стихотворений за вечер. Он также интересно и плодотворно работает в области философии, создавая новые слова, придумывая замены для тех технических понятий греческого языка, которым нет эквивалентов в латинском. В общем, я полностью насладился нашей беседой и, покидая Цицерона, от всей души желал ему всего самого доброго. Жаль, что ему так многое во мне не нравится. Я бы хотел, чтобы Цицерон понял, что, пока я жив, он может спокойно продолжать свои занятия и повышать своё реноме, но если меня насильно уберут (а теперь это можно осуществить, только убив меня), в последующих за этим беспорядках он, скорее всего, не останется в живых. С ним тогда случится то, что уже случалось в прошлом. Сначала его используют, а потом выбросят. Я хотел бы иметь возможность в каком-нибудь политическом акте проявить свою благодарность к нему, потому что, в отличие от других, действительно испытываю к нему благодарность.

Цицерон и многие другие возмущены и встревожены сейчас мыслью о том, что я стремлюсь к царскому титулу. Клеопатра очень часто предлагала мне пойти на это. Бальбу тоже такая идея по душе, и не сомневаюсь, в Риме много моих сторонников, которые хотели бы, чтобы я окончательно порвал с республиканскими традициями и ещё яснее, чем даже теперь, дал всем понять, что в Риме правит один человек. Сам я не против этой идеи. Я люблю, чтобы формулировки были по возможности чёткими; я потомок древних царей Рима и с величайшим уважением отношусь к античности. Но я также сознаю, что в римлян очень глубоко заложено понятие республики, и, каким бы иррациональным оно ни было, нельзя не считаться с этой силой. Само слово «царь» народ воспринимает как оскорбление, и это потому, что они привыкли верить, что античный Брут (довольно сомнительный предок моего друга Марка Брута), избавив Рим от последнего царя, совершил похвальный поступок, создав таким образом олигархическую систему правления, которая постепенно эволюционировала в то, что мы называем республикой. И мы привыкли противопоставлять идее монархии факт существования нашего государства и верить в то, что республика — это лучшая из всех придуманных человеком политических организаций; таково влияние предрассудков и образования, что лишь немногие позволяют себе считать, что наша республика за последние два поколения продемонстрировала свою абсолютную неспособность решать самые элементарные задачи правления — законопослушание и порядок внутри сообщества. За это время погибло в сражениях, было ограблено или убито своими же согражданами больше римлян, чем прежде, в пору завоеваний и власти царей. Было время, когда и я думал об искоренении пороков системы, а не о полной её реконструкции. Теперь необходимость реконструкции очевидна, наверное, нужно употреблять уже новые слова или вкладывать в старые слова новый смысл, говоря об изменениях, которые уже произошли. Меня как-то осенило, что слово «Цезарь» можно использовать для обозначения той современной монархии, которую я сейчас олицетворяю под громоздким названием «пожизненный диктатор». Даже теперь у меня есть право носить пурпурную тогу и высокие красные сандалии, в каких ходили античные цари Рима. И пожалуй, именно это моё одеяние спровоцировало демонстрацию, которая состоялась всего несколько месяцев назад. Когда я возвращался с Латинских игр в Рим, собравшаяся вокруг меня толпа приветствовала меня многочисленными выкриками: «Царь!» Тут же, конечно, некоторые народные трибуны провели свою контрдемонстрацию. Я же обеим сторонам отвечал: «Моё имя Цезарь, а не царь», вот тут мне и пришло в голову, что слово «Цезарь» может прекрасно заменить менее популярный титул. С тех пор мои друзья не раз пытались определить, насколько сильно общественное мнение. Возлагались на головы моих статуй царские венцы, а ровно месяц назад на празднике луперкалий Антоний на глазах огромного стечения народа сделал несколько попыток увенчать меня царской короной. Это было принято по-разному. Примерно половина собравшихся была возмущена официальным предложением монархии. Поэтому я сразу же велел поместить корону в храме Юпитера с надписью, что, дескать, мне, Цезарю, от имени народа консул Антоний хотел возложить на чело корону царя, но я отклонил это предложение. Такое моё поведение должно было, на мой взгляд, убедить любого честного человека, что я не хочу оскорблять ничью чувствительную душу. Однако остаётся несомненным, что, кстати, постоянно твердит мне Клеопатра, что на Востоке титул «царь» был бы очень полезен мне. Мой старый дядя Луций Котта вычитал из книг Сивиллы предсказание о том, что Парфию может покорить только царь, и во время сегодняшнего собрания в сенате (уже почти рассвело) он внесёт предложение, чтобы во имя военных и религиозных целей мне дали право называть себя царём за пределами Италии. Его предложение будет, конечно, принято, но я не знаю, как именно я распоряжусь этой новой своей привилегией. Мне ещё нужно будет прощупать отношение к этому в армии и чётко оценить преимущества, которые мне даёт этот титул в настоящее время.

Ко всему прочему, у меня есть вещи, куда более важные для меня, чем вопрос использования почётных титулов. Кое-кто из моих завистников будет крайне удивлён, узнав, как мало времени в последние месяцы я посвящаю мыслям о монархии. Я всегда очень внимательно занимался тем, что я называл важными деталями. Я составил конституции для новых колоний и поселений. Я скрупулёзно вник в планы восстановления и заселения трёх моих, как я надеюсь, самых мощных творений: Трои, Коринфа и Карфагена. Я хочу, чтобы эти города, такие богатые, сильные и знаменитые в прошлом, возродились и опять стали такими же великими, какими были прежде. Я обсудил местонахождение этих трёх новых городов с лучшими архитекторами Греции и Египта — стран, которые всё ещё впереди в этой области. И я намереваюсь сделать Коринф ещё более значительным торговым центром, прорыв канал, который отделит Северную Грецию от Пелопоннеса. Я также наметил грандиозную программу по строительству и реконструкции Рима и Италии. Бальб и Оппий будут заниматься её осуществлением, пока я буду на Востоке. Особенно большое значение я придаю проекту расширения русла Тибра и изменению направления его течения для того, чтобы корабли большого водоизмещения могли прямо из моря приплывать в центр города. Также будет очень значительно расширен и обновлён порт Остия. Я собираюсь ещё осушить Помптинские болота около Рима и тем самым сделаю пригодными для хозяйствования огромные участки земли. Да и в самом Риме кроме строительной программы, которую я уже создал, остаётся ещё масса ранее запланированных дел. Несомненно, самым замечательным зданием будет храм Марса — самый большой храм в мире, который я собираюсь возвести на участке, где во время галльского, египетского, азиатского и африканского триумфов было создано огромное искусственное озеро для представления морского боя. Но для меня будет ещё большим счастьем увидеть новые портики, форумы, открытые библиотеки, театры и все прочие подобные строения, благодаря которым Рим по своей архитектуре и удовольствиям превратится в город не менее прекрасный, чем Афины, Антиохия, Александрия или Пергам.

Я представляю себе Рим, который станет самым роскошным — как сейчас он самый сильный — городом в мире. Я даже представляю себе граждан, живущих в мире и согласии, без той безумной зависти или отчаянного соперничества, которые наполнили мою жизнь кровопролитиями. Но сомневаюсь, что доживу до такого устройства в обществе. Я могу погибнуть в Парфии, как погиб там Красс, хотя я не допущу тех стратегических ошибок, которые сделал он. Однако иногда и без всяких промахов приходится рисковать своей жизнью во время сражения. Кроме того, я уже в том возрасте, что в любой момент могу умереть от несчастного случая или от неминуемой болезни. Мне кажется даже, что меня могут убить. Я уже давно привык, как рекомендуют нам философы, считать, что каждый мой день может стать последним, хотя я никогда не позволял этой мысли как-либо влиять на мои действия.

И вот я наблюдаю рассвет дня мартовских ид. Просыпается Кальпурния, так неспокойно проведшая эту ночь. Она будет обеспокоена моим здоровьем, но я скажу ей, что это не первая ночь, которую я провожу без сна. Гораздо более странным кажется её неспокойный сон в эту ночь, чем моя бессонница.

Вот утих и буйный ночной ветер, как и должно быть — ведь это первый весенний день. Не время думать о смерти, как только что делал я, когда весь мир оживает. Вчера вечером, ужиная у Лепида, мы говорили о смерти и о том, кто какую смерть предпочёл бы. Я вмешался в беседу и сказал: «Внезапную смерть». Думаю, я был прав, потому что, предположим, у тебя перед смертью масса свободного времени для того, чтобы погрузиться в своё прошлое, как было со мной в эту бессонную ночь, когда я несколько часов провёл, соображая, как даже тогда можно примириться со смертью. Или как найти или определить то, что делает жизнь достойной того, чтобы её прожить? Что касается меня, то перед моими глазами прошло много сцен опасных сражений, триумфа, любви и побед. Но самым ярким видением остаётся лицо Гая Крастина. Я ясно видел его, но видел как бы во сне. Если бы я рассказал Кальпурнии об этом странном явлении, она наверняка заявила бы, что сверхъестественные силы предупреждают меня об опасности, которой я должен опасаться сегодня. Но не в обычае Крастина и не в обычае Цезаря проявлять страх. У меня сегодня состоится встреча с сенатом в одной из комиций, примыкающей к театру Помпея.

ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И ДЕЯНИЙ ГАЯ ЮЛИЯ ЦЕЗАРЯ


102 (100?) год до н.э.

Рождение Гая Юлия Цезаря.


86 год до н.э.

Цезарь — жрец Юпитера.


85 год до н.э.

Смерть отца.


83 год до н.э.

Брак Цезаря с Корнелией, дочерью Цинны.


82 — 79 годы до н.э.

Диктатура Луция Корнелия Суллы.


80 год до н.э.

Цезарь в Малой Азии участвует в войне против понтийского царя Митридата Евпатора. Штурм и взятие города Митилены на острове Лесбос. Первая награда Цезаря — «дубовый венок».


78 год до н.э.

Цезарь участвует в войне с исаврами. Смерть Суллы.


75 год до н.э.

Поездка на остров Родос. Пиратский плен. Выкуп. Сражение с пиратами и их казнь.


74 год до н.э.

Цезарь — войсковой трибун.


73 — 71 годы до н.э.

Восстание Спартака.


68 год до н.э.

Цезарь — квестор. Первая служба в Испании. Смерть жены Корнелии.


67 год до н.э.

Брак Цезаря с Помпеей, дочерью Квинта Помпея и внучкой Луция Суллы.


66 год до н.э.

Первый заговор Луция Сергия Каталины при поддержке Цезаря и Марка Лициния Красса.


65 год до н.э.

Цезарь — эдил. Восстановление им памятников Гаю Марию.


63 год до н.э.

Цезарь — великий понтифик. Консульство Цицерона. Рождение Октавиана (Августа). Второй заговор и смерть Каталины.


62 год до н.э.

Цезарь — претор. Развод с Помпеей.


61 год до н.э.

Цезарь — пропретор в Испании.


59 год до н.э.

Первое консульство Цезаря. Союз Цезаря с Гнеем Помпеем и Крассом — первый триумвират. Брак Цезаря с Кальпурнией, дочерью Луция Пизона.


58 год до н.э.

Цезарь — наместник в Галлии, война с гельветами.


57 год до н.э.

Война с белгами. Рождение Ливии, будущей жены Августа.


55 год до н.э.

Второе консульство Помпея и Красса. Продление полномочий Цезаря по управлению Галлией. Завоевательные походы Цезаря в Германию и Британию.


54 год до н.э.

Смерть Аврелии, матери Цезаря; смерть дочери Юлии, жены Помпея.


53 год до н.э.

Гибель Красса в парфянском походе. Новые походы Цезаря в Британию и Германию.


52 год до н.э.

Восстание в Галлии; смуты в Риме. Помпей — единоличный консул.


51 — 50 годы до н.э.

Борьба Цезаря с оптиматами.


49 год до н.э.

Цезарь переходит реку Рубикон. («Жребий брошен»). Захват Италии и Рима; разгром помпеянцев в Испании. Первое избрание Цезаря диктатором.


48 год до н.э.

Цезарь в Македонии, сражение при Фарсале.


47 год до н.э.

Цезарь в Египте и Понте. Разгром Фарнака, сына Митридата Евпатора. Наделение ветеранов землёй.


46 год до н.э.

Африканская война и победа над Сципионом и Юбой. Цезарь — диктатор на десять лет. Реформа календаря; перепись населения. Основание храма Венеры-прародительницы. Египетская царица Клеопатра прибывает в Рим.


45 год до н.э.

Испанская война и победа Цезаря над сыновьями Помпея.


44 год до н.э.

Цезарь — пожизненный диктатор. Заговор Марка Брута, Децима Брута, Гая Кассия. Мартовские иды. Смерть Гая Юлия Цезаря.

ОБ АВТОРЕ


РЕКС УОРНЕР родился в 1905 году, окончил Оксфорд. Поэт, переводчик, прозаик, свою литературную деятельность он начинал как автор многих поэм и переводчик прозы. В 1945—1947 годах он занимает должность директора Британского института в Афинах. Позже переезжает в США, где становится профессором в Коннектикутском университете. Большой знаток греческой и римской истории, он переводит на английский произведения античных авторов Софокла и Еврипида — трагедии «Медея», «Ипполит» и др.

С начала 50-х годов начинают один за другим выходить его романы «Греки и троянцы», «Перикл Афинский». В 1958 году Рекс Уорнер пишет роман «Молодой Цезарь», а в 1959-м — его продолжение «Император Цезарь». Этот роман-дилогию, одно из наиболее сильных исторических произведений автора, мы и предлагаем читателю.

Текст печатается по изданиям: Warner Rex. The young Caesar. London, Collins, 1958. Warner Rex. Imperial Caesar. London, Collins, 1959.



Загрузка...