НАДЕЖДЫ И ОЖИДАНИЯ

Диана

Девочку звали Диана, и нам обоим было по тринадцати лет. Эта девочка, этот гибкий стебелек, этот трепетный цветок — ни до, ни после нее я не встречал никого прекраснее. Как передать ее красоту? Нет, я даже не буду пытаться. Она была красива той южной красотой, которая наступает несвоевременно рано и длится очень недолго, страшно недолго. Девочка созревает к десяти, к одиннадцати годам, а в пятнадцать она уже старуха — шершавая кожа, морщины, круги под глазами, пятна на шее…. У Дианы помимо набора природных совершенств был совершенный магнетизм слабости, которым так сильны умные или одаренные им женщины. Она так доверчиво, так бесстыдно целовалась, что я улетал из окружавшего меня мира, а когда возвращался, она уже убегала, и я опять искал ее, ждал, когда, возвращаясь из школы, она будет проходить по большому каменному мосту, разделявшему наш город на две неравные части. Там я ее ловил, и мы бежали в Александровский сад, где мы знали глухую спрятанную в кустах скамейку и, добравшись до нее, теряли голову, теряли ощущение времени, теряли весь мир. Что это было — поэзия, любовь, восторг, омут, безумие? Это было все это вместе, мы сходили с ней с ума, и до последнего шага был один только шаг, и от него нас удерживали не моя робость, не ее благоразумие, а скорее незнание того, как это просто и легко.

В то время в городе происходили массовые волнения, толпы возбужденных людей пытались захватить телеграф и сообщить всему миру об отделении этого города от большой страны, тяжелые бронетранспортеры ездили по проспектам, а на улицах и площадях группками молча стояли усталые солдаты и смотрели по сторонам, не зная, чем им заняться. По ночам делались очередные попытки захвата каких-то важных зданий, раздавались короткие автоматные очереди, крики, топот бегущих людей. В такие часы улицы становились действительно опасными.

В одну из таких ночей я повел Диану в Русский драматический театр смотреть «Горе от ума» с известным в нашем городе актером Русиновым в роли Чацкого. Помню, мы стояли с ней в ложе над сценой за спиной сидевших в ней иностранцев, я обнимал ее за ее тоненькую гибкую талию и пробовал целовать, а она боялась, что сидевшие в ложе незнакомые люди могут увидеть, что мы целуемся, и я сердился на нее за ее страхи. Я был так сердит, что после спектакля не стал ее провожать, а просто посадил ее на троллейбус и ушел домой. Я ушел еще и потому, что знал, что мои родители волнуются, и хотел, вернувшись, их успокоить. Мог ли я предположить, что долго не увижу эту девочку и что все так изменится! Кстати, в тот вечер волнения в моем доме были связаны не со мной, а с моим отцом — он ушел на телеграф сделать важный междугородний звонок. Всю ночь его и еще несколько человек не выпускали из здания телеграфа, потому что на улице была перестрелка. Отец вернулся домой утром, перепуганный и усталый, но живой и здоровый.

А Диана со своими родителями переехала в другой город, и вернулась назад только года через два. Я встретил ее на главном проспекте. Она хотела незаметно пройти мимо меня, но я ее окликнул и остановил. Эта девочка, этот гибкий стебелек, этот трепетный цветок — она стала угловатой и шершавой женщиной, у нее из туловища ненужно торчали большие руки и ноги — она была сморщенным пожухлым лимоном с навеки погубленной красотой. Мы поговорили с ней несколько минут и расстались. Больше я ее никогда не встречал.

Илларион Платонов

1

Когда Иллариону Платонову стукнуло шестьдесят, он начал прикидывать, не рвануть ли ему на Тибет. Нет, в самом деле, почему этого не сделать?

Так случилось, что к этому времени Илларион освободился практически ото всех отвлекавших его обстоятельств. Илларион обладал среднестатистическим здоровьем, то есть всеми приличествующими для его возраста болезнями, которые ему, честно говоря, не слишком докучали. Хуже было то, что вокруг него все чаще стали образовываться лакуны общения. Уходили близкие и друзья, но ведь это тоже было закономерно.

Прежде всего, ушла его жена Вера, ушла неожиданно от неизвестной стремительной болезни. Похоронив ее, он думал, что не сможет дальше жить, разговаривал с умершей, просыпался по ночам и плакал от одиночества, а через несколько месяцев так же неожиданно успокоился и просто начал жить. Уходили от него и друзья, кто от инсульта, кто от рака, а кто от желудочных язв — результата чрезмерного употребления алкоголя.

У самого Иллариона шел постепенный процесс избавления от излишеств. Теперь у него уже не было никакого интереса ни к вину, ни к женщинам. Даже кофе перестал его взбадривать, а ведь в молодости друзья называли его Мистер Кофе. Курить он давно бросил и безо всякого труда. Работу тем более оставил, как только подошел пенсионный возраст. Отошли и подработки. Знакомые стали редко ему звонить, и ему стало не к кому зайти. Москва опустела для него.

Он чувствовал себя умершим, ходил по квартире, как тень. Он где-то слышал: умершие живут, не зная о том, что они мертвые. Так в снах мы часто не знаем о том, что это сновидение, принимая вымышленную череду ситуаций и поступков за обычную жизнь.

Его уже не беспокоила собственная бездеятельность. Ну и что, что его дни один за другим уходили коту под хвост. Все чаще он включал телевизор, хотя раньше брезговал им, называл его ящиком для дураков. И не чувствовал себя дураком, а просто появились в нем покорность и смирение, о которых он мечтал в прошлые годы.

Раньше он был горячим, вспыльчивым, нетерпеливым. Считал себя причастным к мудрости, вернее, готовящимся ступить на тропу мудрости, и потому презирал живущих просто ради того, чтобы жить. Раздражался, когда ему говорили: «жизнь — это святое», и отвечал говорящим: только святая жизнь свята, а живые существа — птицы, рыбы, пресмыкающиеся, млекопитающие и человеки — безжалостно перемалываются мясорубкой существования и ни на что большее не имеют права претендовать. Не подпускал близко к себе пошляков и мерзавцев и под конец остался в гордом одиночестве, без перспектив, без друзей.

Илларион принадлежал к редкой, теперь уже вымершей породе «литераторов». Что это слово означает, он едва ли мог определить. Он не был журналистом, хотя в какой-то период писал статьи и печатал их в журналах. Не был он и писателем, хотя написал несколько рассказов, потому что не владел систематичной способностью писать. Ему либо писалось, либо не писалось. Материал либо шел, либо не шел, а он мог лишь фиксировать его в благодатные периоды, и только. Не был он и исследователем-буквоедом, хотя написал несколько серьезных исследований о том о сем. Был чересчур требователен к опусам друзей, за что стяжал славу критика и забияки. Одним словом, он был типичным «литератором» в худшем смысле этого неопределенного слова.

Теперь, кажется, он мог бы посвятить всего себя любимому призванию, но, как назло, ему не писалось. Материал не шел вообще, и ему нечего было фиксировать.

Повод для решения отправиться в далекое путешествие возник сам собою. Дело в том, что на него вдруг свалилось наследство от двоюродной сестры, которая была в него влюблена сорок лет тому назад. Наследство не ахти какое, но он смог определить его куда нужно под приличный процент и почувствовал себя человеком независимым. Однако когда дело дошло до выбора маршрута путешествия, Илларион обнаружил, что на Восток ему ехать не хочется и, что еще забавнее, на Запад тоже ехать ему было абсолютно незачем.

«Это еще что за обломовщина!» — удивленно воскликнул Илларион и решил разобраться, что же такое с ним происходит. А как, скажите на милость, разбираться? Конечно, исследуя свою жизнь, свое прошлое. И свое настоящее.

Нельзя сказать, что он раньше об этом не думал и этим не занимался. Думал, и думал немало.

И никогда ни до чего не додумывался.

Было у него, как у всех, слепое детство, юность с провалами и взлетами, а потом целая жизнь размышлений и надежд. Потому ему и не хотелось никуда ехать, что обманываться впечатлениями он больше не собирался. Не является ли это пределом человеческих желаний, когда желания одно за другим отпадают, и все, что человеку нужно, он находит в самом себе? Многое, слишком многое он в своей жизни проморгал, и все из-за того, что постоянно размышлял о том, что было и что будет. Много о чем ему мечталось, и что? И отказавшись от нудной задачи анализировать свою жизнь, Илларион начал наблюдать за окружающим его миром.

Мимо чахлого сквера перед домом, где он присел на скамейку, проносятся трамваи, поднимая пыль и наполняя грохотом окружающее пространство. Идут прохожие с тяжелыми сумками, с портфелями, с бутылками пива, мамы ведут коляски. Илларион сидит на скамейке, а перед ним, на каждом шаге толкая вперед свои сизые головки, расхаживают голуби.

Странная птица — голубь! Таинственная, красноглазая! Маленький сгусток жизни. Квинтэссенция жизни, как и любое живое существо.

Жизнь, смерть…

Как давно он не навещал на кладбище Веру?

Давно-недавно. Будущее-прошлое. Время, текущее с потоком событий и увлекающее их за собой.

Нет, на Восток ему абсолютно незачем. И в Европу тоже. Илларион вспомнил свои ощущения за границей, непричастность к тому, что происходило вокруг, толпы туристов, в которых ему было стыдно находиться. Потом он задумался об изжитых им иллюзиях и надеждах.

Дороже всего он заплатил желаниям славы и успеха. Эти две потаскушки, долго морочившие его, таскались вместе, а он бегал за ними и долговязым юнцом, и молодым олухом, и нисколько не поумневшим седеющим балбесом. Слава Богу, когда время пришло, они сами от него отвязались.

Следующей была мечта о влиянии на современников. Ему хотелось, чтобы его слушали, чтобы книги его читали тысячи, миллионы читателей, и чтобы его не просто читали, но понимали и ценили. А «они», его читатели, — в его воображении это были не те обычные люди, которые ходят по улицам, служат в конторах и пьют пиво и водку, а блестящие умы, высокие души, гении такие же, как он и его немногие друзья.

Следующей иллюзией был навязанный самому себе долг бороться с тупой инерцией жизни, которую он считал своим главным противником. Ах, как страстно хотелось ему изменить все вокруг, построить жизнь по лучшим созданным на земле образцам, по Конфуцию, по Платону, по Ницше, но закосневшие души не хотели ничего, кроме грызни из-за лакомых кусков и примитивных удовольствий.

Самой сильной и до конца не изжитой была в нем надежда пробиться к роднику, скрытому в нем самом, открыть в себе сокровищницу Алладина и стать повелителем джиннов, хозяином времени и пространства, победителем смерти.

Забавно, что идея Бога, милостивого и заботливого или, напротив, злобного и мстительного, никогда не захватывала Иллариона, так же как и гностические гадания об устройстве космоса и о человеческой судьбе. Илларион был реалист, и остерегался бесконтрольных полетов воображения. Он, конечно, понимал, что и Космос, и люди на крохотной планете Земля, летающей неизвестно где и зачем, представляют собой непростую шараду, но он также понимал и то, что умом решить эту шараду невозможно. И потому он смотрел на себя и на мир непривязанным взором, готовым принять все, что пошлет ему судьба: жизнь или смерть, сверкающее открытие или монотонную скучную бесконечность.

«Я вам не помешаю?» — услышал он над собой учтивый бархатный голос и, подняв глаза, увидел стоящего перед ним вычурно одетого человека средних лет. Глаза у него были влажные и немного навыкате, но во всем остальном он вполне вписывался в ожиданный городской образ жителя без определенных занятий, в прошлом, возможно, художника или музыканта. Вычурность была скорее связана с небрежностью его наряда, с просторным балахоном, белоснежной рубашкой и бабочкой в красную крапинку, съехавшей, впрочем, набок.

Илларион еще только собрался ответить на заданный ему вопрос, а человек уже успел пристроиться рядом с ним и вытащить из кармана своей широкой бежевой куртки сигареты неизвестной марки и зажигалку.

«Я заметил, вы погружены в созерцание окружающего мира, — продолжал незнакомец, прикуривая и ладонью отодвигая дым от своего соседа, — и мне пришла в голову мысль: мы могли бы поболтать о том о сем, если, конечно, у вас на это время нет более привлекательных планов».

«Располагайтесь», — отвечал ему Илларион, что было совершенно излишним, так как его собеседник чувствовал и вел себя более чем свободно. Проявилось это и в том, что сидевший с ним на одной скамейке человек не спешил развлекать его своей занимательной беседой, а, казалось, о чем-то задумался и курил молча, лишь изредка кидая на него спокойные взгляды.

Время шло, и Илларион начал беспокоиться и подумал, не должен ли он заговорить с незнакомцем первый. Все-таки этот человек явно отличался от тех, кого он обычно видел в своем затрапезном районе: продавцов из продовольственных магазинов, парикмахеров парикмахерских эконом-класса, сапожников, занятых ремонтом прохудившейся обуви, испуганных девушек-секретарш, студентов муниципального вуза, охранников с утюжными лицами, а также многочисленных бездомных, проводящих все свое свободное время на скамейках скверов. Илларион задумался о том, что на свете становится все меньше необычных людей, жизнь унифицируется, люди теряют уникальность и становятся предсказуемыми.

«Да, — как бы подтверждая его мысль, сказал сидящий рядом с ним незнакомец, — пустыня растет. Нет больше оазисов, которыми славились прежние времена. Нет контрастов, добавлявших остроту к жизни. Скажите, когда последний раз вы встречали интересного человека?»

Сосед Иллариона опять замолчал. С грохотом проехал трамвай, оставив за собой оседающее облако пыли. Шумно опустилась на дорожку черная ворона, заставив голубей недовольно перед ней расступиться.

«Да, давно не встречал, — согласился Илларион. — Все стало одномерным, и люди стали такими же».

«Может быть, все дело в том, что нам не нужно никакого разнообразия? Ведь неудобно жить в непредсказуемом мире, как вы думаете?» Собеседник теперь говорил, развернувшись к нему лицом, так что Иллариону стало неловко оттого, что он разговаривает с человеком, сидя к нему боком. Ему было неловко еще и потому, что незнакомец, сам не торопясь раскрыться, находил интерес в том, чтобы угадывать его мысли и настроения.

«Вы случайно не литератор?» — спросил он Иллариона в упор. Илларион немного опешил от такого вопроса, но решил отвечать не лукавя, хотя первым его побуждением было ответить вопросом на вопрос: «А почему вы так решили?». Он сказал: «Да, так я определял себя долгое время». — Помолчав, он все-таки спросил: «А почему вы так подумали?»

«Есть на вашем лбу складка, говорящая о том, что вы мыслите умом, — проговорил незнакомец и погасил сигарету. — Большинство мыслит ощущениями или вовсе не мыслит. Как эти голуби перед нами».

«Вы, наверное, художник?» — в свою очередь хотел задать вопрос Илларион, чтобы перехватить инициативу, но спросил совсем о другом: «Когда последний раз вы читали интересную книгу?»

«Я не читаю книг, которые стоят на полках в книжных магазинах. У меня есть несколько книг, которые я читаю постоянно».

«А о чем эти книги, если не секрет?»

Собеседник задумался, снова вытащил пачку сигарет, повертел ее в руках.

Опять прогромыхал трамвай. Потом прошла шумная группа студентов и студенток.

Солнце выглянуло из-за ветвей, подул ветерок и зашевелил листву над их головами и негустую траву перед ними.

Илларион подумал о том, что, когда дует ветер, то хорошо дышится и неторопливо идет беседа.

«Секрета нет, но и поспешная откровенность едва ли уместна, — задумчиво проговорил собеседник. — Впрочем, если вы также чувствуете такую же расположенность, как и я, мы могли бы сойтись на неделе, попить у меня чайку. Я здесь обитаю неподалеку как и вы, я полагаю? Вон видите парикмахерскую? Моя квартира над нею, подъезд рядом. Как насчет четверга в 4 пополудни?»

Не видя основания отказываться, Илларион наклонил голову.

Они встали, пожали друг другу руки. Рука собеседника была сухая и горячая. Взгляд его глаз независим и спокоен.

«Илларион Платонов», — представился Илларион.

«Геннадий Прайс», — с улыбкой отрекомендовался его собеседник.

2

Илларион Платонов родился после Войны… Впрочем, какая разница, когда он родился. Важно, что никогда в жизни он не был собой. Зажатый тисками судьбы, он всегда принимал неизбежные для себя решения. Даже когда он в юности ушел из дома, оставив своих родителей, в этом не было никакой свободы — он сделал это потому, что не мог поступить иначе. Перед ним не было обычного выбора между карьерой и маргинальной жизнью. Карьера, которая происходит в ординарной системе рангов и чинов, его никогда не интересовала. Он прожил жизнь маргинала, даже не догадываясь, что это была героическая жизнь, полная борьбы и преодоления препятствий. Он никогда не был собой.

Дело в том, что он не ломал самого себя и потому сберег свою внутреннюю пластику. Когда требовалось сделать что-то неприятное, он растягивал это насколько мог. И оно само потихоньку делалось. И жизнь его также берегла, не захлестывала поверх головы, а давала ему нагрузку по возрасту. Кроме того, он готовил себя ко всему на свете. Он любил вспоминать Петрарку: «Что ж такого, если внезапно вторгнется смерть или мученье, или тюрьма, или изгнание, или нищета? Это обычные удары судьбы. Главное, чтобы они не достигли высшей крепости души».

Об этой крепости была его главная забота, хотя вход в нее был для него закрыт.

Но и благосклонности судьбы нужно опасаться…

«Как вам сегодня спалось?» — таким вопросом Геннадий встретил Иллариона на пороге своей квартиры. Тщательно выбрит, но уже без балахона и бабочки, и шлепанцы на босу ногу.

Илларион действительно спал очень плохо. Он проснулся в половине четвертого ночи и потом просыпался еще три раза. Его мучили сны, тягучие, подробные, не несущие в себе разрешения повторяющихся ситуаций и мучительных вопросов. Эти сны были отголоском его прошлого, с которым, ему казалось, он уже давно рассчитался, но прошлое догоняло и загоняло в его угол. Он куда-то бежал, но так медленно, так неуклюже, а его догоняли и уже почти догнали! Потом он заблудился в бесконечном лабиринте, в темных сырых подвалах разрушающегося здания. Лампы на потолке гасли одна за другой. В ужасе он проснулся. Часы показывали 9 утра.

Илларион приводил себя в порядок, умывался, причесывался. Потом уселся в кресле с дневником на коленях. Записывал мысли об изменчивости фортуны. Не думал о визите к Геннадию, но к четырем часам пополудни собрался и пошел.

Геннадий, хотя и одетый по-домашнему, был собран и внимателен. Вот и про мучительную ночь прочитал на его лице. Признаваться не хотелось, но Илларион все же не стал отпираться:

«Да, тени прошлого, сны».

Прошли на кухню, сели за стол. Геннадий вытащил трубку, набил ее табаком. Разлил густой красный чай по стаканам. Ром к чаю. Лимон. Геннадий как всегда не спешил с разговором. Пыхтел трубкой, раскуривал. За окнами — на кухне два больших арочных окна — пели птицы. Не чудо ли — птичьи трели посредине города! И ароматный чай с ромом и лимоном.

«…».

«Благодарю».

«…».

«Да, спасибо».

«…».

«Нет, благодарю».

«…».

«Отменно».

Ни одного лишнего слова не было сказано, ни одного неуместного вопроса не было задано.

Допили чай, перешли в кабинет. В кабинете кожаный диван, письменный стол, кресло, паркет — отменная чистота и ничего лишнего. Гость сел на диван, хозяин — за стол.

«Я обещал показать вам мои книги, — воскрешая вчерашние бархатные интонации, заговорил Геннадий. — Это дело нуждается в небольшом предисловии. Готовы ли вы выслушать меня?»

Иллариону не оставалось ничего, как заверить хозяина в своей полной готовности его слушать. Церемонность нового знакомого начала его забавлять, но он не подал виду.

«Я вижу, вас занимают мои манеры, — улыбнулся Геннадий. — Так вот слушайте».

Илларион родился после Войны, и Геннадий родился в те же годы. Обоих долго прикрывали от суровой жизни любящие родители. Оба вырвались из-под родительской опеки, когда им еще не было 20. Больше того, почти одновременно их обоих нашли необычные индивидуумы, выбившие их из колеи механической жизни. Илларион встретил Степана, и у него начался героический период, растянувшийся практически на всю его зрелую жизнь. Лишь совсем недавно он спустился на землю. Геннадий в ранней молодости встретил художника Вазана и также начал геройствовать, едва не убил себя, живя впроголодь, работая день и ночь. И он также недавно завязал с живописью. До этого места все у них было похожим. Только до этой точки.

Это случилось год тому назад. Геннадий возвращался домой поздно вечером. Было ветрено, и слегка накрапывал дождь. Редкие, замкнутые в себе прохожие, угрюмо глядя себе под ноги, проходили мимо. В такие вечера кажется, что весь мир от тебя отвернулся. И именно тогда больше чем обычно хочется человеческого внимания.

Геннадий ездил за город на пленэры и возвращался в свою одинокую квартиру усталый, как собака. День был потерян, эскизы ему не удались. Вдобавок он промок под дождем и чувствовал подступающую к сердцу простуду.

Он чуть не налетел на неожиданно возникшую перед ним фигуру. Человек высокого роста с большими детскими глазами стоял перед ним и доверчиво смотрел ему в лицо. В руке он мял какую-то брошюру.


«Вот эту», — сказал Геннадий и взял со стола толстую тетрадь в твердом переплете. На переплете не было никаких надписей. Геннадий открыл ее: внутри тетрадки оказался печатный текст. Илларион выхватил заголовок «О завершенной жизни». Больше он не успел ничего прочитать, потому что Геннадий закрыл тетрадь и опустил ее на стол.

Человек этот показался Геннадию знакомым. Во всяком случае, он повел себя как очень застенчивый человек. Улыбнувшись, незнакомец заговорил. Говорил, слегка заикаясь, возможно, от волнения. Пытался сказать очень много в нескольких словах. Сбивался и начинал заново.

«У меня мало времени, а я должен сказать вам что-то очень важное. Да, очень важное. И отдать вам эту тетрадь. Вы будете читать ее всю вашу оставшуюся жизнь. Так, как это делал я. А потом передадите ее тому, кому она будет нужна. Не беспокойтесь, такой человек найдется. Вы встретите его перед уходом. Я ухожу, потому что моя жизнь завершена. Ухожу с радостью. Вы все увидите сами. Прощайте! Прощайте!»

Высокий застенчивый человек с большими доверчивыми глазами вручил ему тетрадку и быстрым шагом ушел туда, откуда пришел Геннадий. Геннадий не оглядывался, дожидаясь, когда шаги смолкнут. Потом он пошел домой.

Дома, не раздеваясь, он прошел на кухню, включил свет и сел с тетрадкой за стол. Он читал, читал, читал, не отрываясь, до рассвета. Не помнил о времени, об усталости, о сне. Забыл о своем прошлом и настоящем. Когда наступающий день высветил и согрел за его окном кусок городского неба, Геннадий вышел на балкон и оглядел знакомые окрестности: башни, крыши, трубы, деревья — знакомый городской пейзаж. Окрестности были те же, но он уже был другим человеком.

3

Илларион выслушал историю Геннадия с должным скептицизмом. Давно уже в нем живет недоверие к любому тексту. Он знает, что никакой текст не может нести в себе истину, потому что истина тает от прикосновения слов. В свое время он читал герметические и апокрифические писания, упанишады и буддийские сутры, читал и современных мистиков… Однако обнаруживать свое отношение к рассказу нового знакомого он не стал. Выказал себя заинтересованным, удивленным и ушел с тетрадкой в руке, однако домой не вернулся, а пришел на знакомую скамейку в сквер перед домом.

Вечер, прохожие, голуби, трамваи. Сидел ссутулившись, ни на что не надеясь, ничего не ожидая. Тетрадь лежала рядом с ним на скамейке.

Неожиданно Илларион задремал. Увидел себя студентом, сдающим экзамен. Вот он берет билет, читает вопросы, ничего не понимает. Профессор смотрит на него с любопытством. От страха у него начинается паника. Чтобы избежать полного и окончательного провала, он подходит к окну и открывает створки. Залезает на подоконник, садится, свесив ноги наружу. Ему не страшно, потому что он знает, что умеет летать. Берет в руку тетрадку и, оттолкнувшись от подоконника, начинает парить над улицей. Поворачивается на спину и, подложив ладонь под затылок, раскрывает тетрадь.

Илларион забывает о том, что он парит над землей. Ему кажется, что он лежит на своем диване и читает. На первой странице написано: «Завершенная жизнь». Илларион листает и читает: «Завершенность — это освобождение от страхов и надежд, от тела и мыслей, от жизни и смерти. Наше „я“ не имеет начала и конца, не имеет формы. Форму имеют только наше тело и наши мысли». Голос профессора шепчет ему в ухо: «Что может быть прекраснее свободы? Тебе ничего не надо. Ты свободен!»

С грохотом проползает трамвай. Илларион просыпается. Он сидит на скамейке в сквере перед своим домом. Он видит удаляющегося прохожего. Илларион шарит рядом с собой на скамейке. Тетрадь должна лежать здесь, он ее сюда положил. Но ее нет. Вскакивает и бежит за прохожим. Догоняет его в самом конце аллеи. Прохожий оказывается его новым знакомым Геннадием. Без балахона и бабочки, в шлепанцах на босу ногу. В руке у Геннадия тетрадь. Та самая. Илларион останавливается, тяжело дыша. Геннадий уходит.

Гранатовый смерч

Нет разницы между видениями и плаванием…

«Плавание святого Брентана»

1

События, которые произошли в Дуракине за последние месяцы, не прошли, да и не могли пройти бесследно для компании друзей, называвших себя охнебартами. Несколько месяцев подряд их надежды сменялись разочарованиями, а разочарования надеждами. Казалось, то, к чему они стремились всю свою жизнь и что смутно маячило на их горизонте, обрело в лице их нового друга Никлича простую и ослепительную конкретность. Он был прост и доступен, он ходил на их встречи и щедро делился всем, чем владел, и вдруг он исчез, пропал, растворился вместе с Ольгой, не сказав им ни слова, не объяснив, не попрощавшись. Каждый из охнебартов глубоко и в одиночку переживал случившееся. Не хотелось встречаться и видеть горечь в глазах друзей, не хотелось выдавать свою собственную боль. Так продолжалось без малого две недели. Наконец, инициативный Глеб сделал первый шаг и назначил встречу.

Однако читатель вправе спросить, кто такие охнебарты и что с ними произошло? Отвечу цитатой из дневника Никлича, внушительные размеры которой оправданы тем, что она отвечает на заданный вопрос максимально коротко и точно. Ниже выдержка из дневника Никлича, наблюдения которого отмечены особой остротой и свежестью по причине новизны всего, с чем он — человек, «упавший с Неба», — встретился в Дуракине:


«Если бы меня спросили, кто такие дуракинские охнебарты, я бы ответил так: это очень разные люди, объединенные одним стремлением. Убежденные в том, что оправданием земли является Небо, а Небо с Солнцем, Луной, звездами, облаками, ветрами, ангелами и всем, чем оно богато, находится внутри нас, они обратились к самим себе и полюбили себя, потому что Небо и „Я“ — это одно и то же. Перед Небом все равны, и потому среди охнебартов нет лучших и худших, главных и второстепенных. Они любят друг друга, потому что, прежде всего, видят в другом Небо и потому, что они — охотники за небесными артефактами, или охнебарты.

Что такое небесные артефакты? Это не только объекты, которые падают с Неба, но это и воздух, который все обнимает, и ветер, который есть дыхание или дух, и огонь, который есть в каждом из нас, и все, что видит глаз и слышит ухо: горы, море, деревья, трава, тишина, шепот, гром, и тончайшие движения души, и могучие порывы духа — все это также небесные артефакты.


Единственное, чего охнебарты избегают, — это мертвых наименований, которые, как удав, окольцовывают душу и ум, лишают человека свободы и инициативы. Таким давно уже стало слово, звучащее по-разному на разных языках и обозначающее Хозяина Неба. Это слово стало тесным, душным, безнадежным, оправдывающим все что угодно и претендующим на объяснение всего. Любое событие, большое или маленькое, прекрасное или безобразное, дуракинцы объясняют одним этим понятием, предполагая, что стоящее за ним существо является Целью и Причиной Вселенной. Они назойливо и бесцеремонно выпрашивают у него милости, превозносят его, льстят ему, раболепствуют перед ним, и таких половина Дуракина, а вторая половина не знает ни Неба, ни его Хозяина, считая все это домыслом слабых и интересуясь только дурманом и комфортом.

Что из того, что в древности приходили высокие духом мужи и свидетельствовали о Едином Хозяине? В других странах приходили другие мужи и не менее убедительно свидетельствовали о множестве Хозяев. Охнебарты знают, что и те и другие были правы: каждый мудрец видел Небо своими глазами, и любому истинному свидетелю Небо открывалось по-своему. Охнебарты стремятся увидеть Небо своими глазами и в собственном сердце, а не через проекции древних мудрецов.

Любой дуракинец расценил бы такую позицию как дерзость и вступил бы с охнебартами в спор, отстаивая то, чего он не знает, но охнебартов не так легко найти и еще труднее заставить их с кем-то спорить.

В некотором смысле об охнебартах можно сказать, что они освободились из капкана заезженных идей: все они были людьми свободных профессий, относились к своим занятиям как к призванию, и никто из них не был жертвой обстоятельств. Жалобы на обстоятельства, столь типичные для дуракинского обывателя, были им вообще не свойственны. Они видели обстоятельства как проекцию своего „Я“ и в какой-то мере умели их контролировать.

Вот что я узнал и записал в дневнике о каждом и каждой из моих новых друзей в конце первого дня общения. Их было шестеро, и каждый из них был красив особой неповторимой красотой человека, причастного к внутренней тайне, к глубинным водам, в которые они были погружены. Отсвет этой причастности сглаживал угловатость одних и порывистость других, их обычные для молодых людей разногласия и споры. Каждого я полюбил по-особому и нес в себе его или ее облик и состояние, встречая взаимную симпатию и понимание.

Глеб был главой охнебартов, человеком инициативным и отважным, дважды побывавшим в высокогорных экспедициях в Гималаях, подолгу жившим в буддийских монастырях Монголии и Бурятии. Он объединил дуракинскую группу охнебартов и очистил ее от того показного и внешнего, что среди любителей популярного чтива зовется „эзотерическим“. Он был невысок, худощав и рыжеволос, слегка заикался и среди патентованных духовных искателей и их наставников считался человеком несерьезным, ставящим практику выше интеллекта. Его птичий нос с горбинкой и острый подбородок делали его похожим на Дон Кихота, а глаза были проказливыми, как у Сальвадора Дали. За счет интенсивных самопогружений и постов он излучал сухую бодрящую энергию типа Альфа и был признанным мастером состояний и опорой созданной им группы.

Кондрат был деловым человеком, занятым в промышленных и финансовых сферах, но прежде всего он был основательным человеком, и когда его интересы переместились из области экономики в область метафизики и мистики, он вложил в это увлечение всю свою силу. Это стало его единственной страстью, а прежние занятия отодвинулись на второй или даже еще более дальний план и вошли в область ежедневных автоматизмов. По роду своей деятельности Кондрат часто и подолгу уезжал из Дуракина и жил в экзотических местах Востока и Запада, что служило, прежде всего, его основным интересам: контакты, установленные им с охнебартами других городов и стран, немало способствовали внутренней устойчивости дуракинской группы.

Невысокая, легкая, с золотистым отливом волос, Ольга оказалась пианисткой, выступавшей с различными камерными ансамблями, она же являла собой редкий случай глубокой погруженности в свой сущностный тип. В этом смысле древний греческий царь был Зевсом, древний воин — Арием, а ремесленник — Гефестом. В наши дни довольно трудно сохранить чистый тип и соответствовать небесному оригиналу — люди обычно играют социально-культурные роли, состоящие из клише и автоматизмов. Соответствие своему типу требует от человека постоянного пребывания на значительной глубине, что приводит к некоторой замедленности внешних реакций. Ольга была „собой“ и когда она сидела за роялем, вся отдавшись стихии звуков, извлекаемых ею из инструмента, и когда, склонив голову, внимательно готовила завтрак или участвовала в каком-либо разговоре умными реакциями глаз и пробегающими по ее лицу сильными мыслями и чувствами. Она предпочитала не рассуждать на абстрактные темы, и ее трудно было заставить высказаться по какому-нибудь теоретическому вопросу, что не мешало ей постоянно мне противоречить. Но зато на нее можно было всегда положиться, зная, что она сделает все возможное и невозможное для своих друзей, и часто в тех случаях, когда они не знают, кто это для них сделал.

Тимофей — молодой человек со спадающей набок черной волной волос и острым взглядом близко посаженных карих глаз — был метафизиком и полемистом, автором нашумевшего философского трактата „Парадоксы Неба“. Он участвовал в конференциях, круглых столах и дискуссиях по широчайшему кругу проблем: от проблемы времени до проблемы зла, от сравнительного языкознания до нейролингвистического программирования, от буддизма тхеравады до антропософии. Когда он говорил, он невольно вызывал у своих слушателей желание ему противоречить, однако не пытался сгладить это впечатление, напротив, ему льстила слава неутомимого спорщика и нравилось раздражать собеседников. Охота за небесными артефактами была одной из областей его интересов и фоном для его метафизических разработок. В узком круге охнебартов Тимофей был мил и покладист, но стоило появиться постороннему человеку как он, закусив удила, обрушивал на него всю свою эрудицию, и остановить его было невозможно.

Жора был человеком таинственным и в то же время чрезвычайно привлекательным. Он был невысок, строен и вкрадчив до чрезвычайности. Темно-русые волосы, густо покрывавшие его голову щеки, подбородок и шею, делали его похожим на какого-то лесного зверька, а его умные и насмешливые глаза излучали океан доброты и света. Непонятно, что лежало в основе его магнетизма — мягкий матовый взгляд его маленьких прищуренных глаз или его бесконечные охнебартовские истории.

Последняя, о ком я хочу сказать несколько слов, — это Кэт, девушка необычайно яркая и талантливая. Помимо прочего, она носила на цепочке полупрозрачный камень симгард, какие обычно носят на острове Кудрат, он менял цвет независимо от освещения места, но в унисон с состоянием хозяйки. Кэт была языковедом и знала пять восточных языков, так что, кроме английского, я мог объясняться с нею на языке дари, который она знала достаточно хорошо. Она говорила быстрым захлебывающимся шепотом с доверительной интонацией, и слушать ее многоязыкий лепет было необычайно приятно. С охнебартами ее объединял общий энтузиазм, связанный с небесными объектами».


Приведенной выдержки, наверное, достаточно, чтобы представить героев этой повести как группу в целом и каждого в отдельности с тем, чтоб, отталкиваясь от беглого первоначального впечатления, двигаться к раскрытию персонажей в их судьбах. Разве не так должно строиться повествование, если автор хочет следовать классическому правилу: ничего в сюжете, чего нет в характерах? Автору нужно только размотать клубок и убедиться вместе с читателем, что каждый из нас несет в себе свое будущее. Что же касается бесчисленных пересечений встречных событий и судеб, они только служат поводом для раскрытия нас самих — ведь каждого из нас притягивают именно эти, а не другие перекрестки. Но иногда герой возьми да и выкинь какое-нибудь неожиданно коленце, выявляя тем самым потаенную черту, которую автор в нем не разглядел.

Что же произошло в Дуракине в последние месяцы, что сначала буквально окрылило друзей, но затем погрузило в глубокое отчаяние? Для непосвященных читателей мне придется восстановить канву недавних событий, те же, кто в курсе этих происшествий, могут смело обратиться к третьей и последующим главам, чтобы узнать о том, что же случилось дальше.

2

За несколько месяцев до появления в Дуракине «упавшего с неба» Никлича, группа охнебартов переживала острый кризис, связанный с усталостью от длительных, не приносящих никаких ощутимых результатов усилий. Всем казалось, что жизненная среда без остатка поглощает их силы, что их сплоченность и самоотверженность ничего не дают, что они топчутся на одном месте и только обманывают себя и других относительно какого-то и куда-то продвижения. Да и куда им было двигаться, если по самым важным вопросам у них не только не было единодушия, но у каждого из них не было уверенности и ясности относительно собственного мировоззрения и направления.

Прежде всего у них возникло разногласие относительно «личности» как временного поверенного «сущности». Трое из них, а именно Глеб, Кондрат и Ольга считали, что личность нужно укреплять и дисциплинировать, ибо только сильная и гармонизованная личность может быть сосудом Духа. Если три аспекта личности — кучер, лошадь и карета — не будут готовы служить Господину, то он едва ли будет пользоваться услугами экипажа.

Трем друзьям возражали тоже трое — Жора, видевший в этом деле иные грани, Тимофей, не желавший вводить себя в жесткие рамки самодисциплины, а также из присущего ему чувства противоречия, а вместе с ними и Кэт, внутренне колеблющаяся, но все же чувствующая больше созвучия с установками Жоры.

Своенравный Жора отмечал, что в истории человечества Небо часто открывалось как раз слабым несгармонизованным людям, полагающимся не на себя, а на милость этого Неба. Таким были, по многим свидетельствам, Моисей и Конфуций, Иоанн Предтеча и Мухаммед, блаженный Августин и Рамакришна и многие-многие другие. Иные мудрецы просто шли навстречу гибели, не пользуясь возможностью мобилизовать свои личностные ресурсы и избежать неприятностей. Примерами такого подхода могут служить Иона, Иисус, аль-Халладж и их последователи во всех частях света.

Две разные стратегии духовного продвижения, два пути — усиления или ослабления личности (продолжал свои рассуждения Жора) — связаны с различной оценкой принципов, управляющих Космосом. Если в Космосе идет напряженная борьба сил, нужно готовить себя для брани и выбирать путь воина. Если в нем преобладают силы Добра или Зла, тогда следует выбирать соответственно путь покорности или путь сопротивления. Однако в любом случае следует избегать чрезмерной фиксированности на личности, используя ее силу и слабости для скорейшего достижения сверхличностной цели.

На эти мысли от своей тройки возражал Глеб. Он говорил: нельзя пройти темный участок пути без необходимых внимания и ответственности, нужна прочная сплавка аспектов личности, иначе беда — карета может опрокинуться на полном ходу или разлететься на части.

Нужно сказать, что расхождения в круге охнебартов никогда не принимали форму дискуссии и тем более спора, они проявлялись исподволь в их поступках и репликах и в том, как каждый строил себя и влиял на другого. Однако это разногласие оказалось настолько фундаментальным, что стало грозить их проверенной временем дружбе. Охнебартам начало казаться, что их содружество это просто «заслонка» от внешнего мира, с которым у каждого были совсем не простые и не легкие отношения.

У многих были конфликты с родителями и прежними друзьями. Каждый нес в себе не до конца распутанный клубок собственных ошибок и слабостей. Кроме того материальное положение охнебартов оставляло желать лучшего. Среди них один только Кондрат мог считаться обеспеченным человеком, и в этом качестве он незаметно помогал тем, кто нуждался. Тимофей подрабатывал редактурой и переводами и едва сводил концы с концами. Глеб и Жора и вовсе нигде не работали и не имели источника доходов. Жора вдобавок не имел крыши над головой и ютился у друзей за городом. Кэт работала в краеведческом музее, а Ольга давала частные уроки на фортепиано. Дело, конечно, было вовсе не в шаткости их материального положения, хотя это также влияло на их состояние. Но больше всего беспокойств вызывало у них периодически обострявшееся ощущение, связанное со спутанностью их представлений по самым важным мировоззренческим вопросам и отсутствием ощутимых плодов их общей деятельности и личных усилий.

Уже отмечалось, что незадолго до появления в Дуракине Никлича группа переживала очередной кризис. Всем казалось, что атмосфера вокруг них сгущается, что их регулярные встречи вызывают подозрение и что местные власти скоро за них возьмутся, и это беспокойство нарастало с каждым часом. Надвигалось событие, очертания которого вселяли в них то тревогу, то экзальтацию. Каждый вечер они собирались и долго молча сидели на циновках в квартире Глеба, не выносившего никакой мебели в своем жилище.

3

В те дни за городом горели торфяные болота, и едкий дым наползал на город, усиливая ощущение общей тревоги.

Как-то вечером — дело было в конце лета после дня опрокинутого над городом солнца, когда люди, животные и растения одинаково задыхались от дыма, зноя и безнадежности, — группа друзей, собравшаяся у Глеба, медитировала перед большой сине-голубой янтрой, пытаясь разгадать по ней причудливый узор происходящего.

Неожиданно Глеб поднялся со своего места и покинул квартиру. Хлопнула дверь, и почти одновременно загремел гром, загудел ветер, в форточку дохнул свежий воздух, застучал по асфальту дождь, и быстрые струйки побежали по стеклам. Через десять минут мощный ливень разыгрался на улице, гул которого перекрывался раскатами грома. Вода, ветер, молнии, гром создавали невиданное буйство. Такого ливня Дуракин еще не знал — казалось, начался новый Всемирный Потоп, казалось, город будет смыт потоками воды, разнесен ударами грома, сожжен стрелами молний.

Гроза продолжалась больше часа. Наконец, ветер начал относить ее на восток. Ливень стих, громовые раскаты стали глуше и отдаленней, хотя зарницы еще вспыхивали где-то поблизости. Вместе с окончанием грозы к друзьям пришло посланное небом освобождение. Захотелось встать, открыть форточку, поговорить. Каждый чувствовал, что придавившая их безнадежность отступила, что начинается новая полоса их общей жизни, которая принесет им новый смысл и поддержку.

Щелкнул в прихожей замок, вернулся Глеб, но не один, а с кем-то в насквозь промокшем пестром балахоне. Сам он тоже был мокрым с головы до ног. Они прошли в ванную, где вымылись и переоделись, и через десять минут Глеб пригласил в комнату молодого человека с большими удивленными глазами и открытым лицом, говорившего на никогда не слышанном ими старо-английском. Других известных им языков он не знал. По словам Глеба, молодой человек не был англичанином, а был «человеком, упавшим с неба», что бы эти слова ни означали. Звали его Никлич.

Охнебарты снова уселись в круг, разглядывая гостя и ожидая дальнейших объяснений от Глеба. Однако никаких объяснений не последовало. Он даже не смог толком рассказать, как он узнал о том, где искать Никлича и как того зовут, какой голос подсказал ему время и направление. Голос возник в нем, когда он, медитируя, сидел в круге с другими, и Глеб просто ему поверил. Он встал, вышел на улицу и пошел под дождем, сворачивая направо и налево по наитию. Скоро он оказался за городом, и тогда разразилась гроза. Он увидел человека посреди поля и побежал к нему. Они стояли под проливным дождем друг против друга, когда среди раскатов грома он услышал имя «Никлич», и произнес это имя вслух. Никлич откликнулся, и они побежали домой.

Никлич подтвердил сказанное о нем Глебом, что он «упал с неба» и что для него это было не меньшей загадкой, чем для дуракинских охнебартов. Охватившее друзей чувство недоумения выразил Тимофей, сказав следующее: известна категория людей, «посланных Небом», которых справедливо называют небесными посланниками. С другой стороны, не менее известно выражение «свалиться с Луны», которое относится к людям, не ориентирующимся в обстановке и не знающих самых ординарных вещей. «Упавший с неба» Никлич не принадлежал ни к одной из этих двух категорий, а представлял собой нечто уникальное.

Особенно это стало ясным, когда он начал свои подробные рассказы об островах небесного архипелага Макам, в которых раскрылись его такт и внутренняя пластика, — настолько убедительными в деталях и красках были его истории, напоминавшие собой арабески «Тысячи и одной ночи». Архипелаг Макам был настоящим Небом — то есть страной, в которой ничего не повторялось, а значит — не было времени. Обитатели этого Неба не знали нужды и болезней, они были радостны и беспечны и счастливы тем, что им давало их существование в благодатном краю на берегах Небесного Потока. По словам Никлича, архипелагом Макам управляли Три Голых Старца, мудрость которых не ставилась им под сомнение. Рассказам Никлича не было конца, но все равно любопытство слушателей оставалась неутоленным.

Относительно того, как он оказался в Дуракине, Никлич ничего не знал и не понимал. В ответ на вопросы своих новых знакомых, касающиеся причины его «падения на Землю», он с искренним удивлением смотрел на небольшую блестящую коробочку с одной единственной кнопкой, которую он держал в своей руке, когда в тот достопамятный грозовой вечер Глеб привел его в компанию охнебартов.

Этот странный прибор, названный им вентотроном, был, по его словам, в какой-то степени причиной его «падения». Из слов Никлича можно было заключить, что вентотрон порождает Гранатовый смерч, который способен переносить человека с одного плана Вселенной на другой, однако многое зависит от истинного стремления тех, кто им пользуется, и, конечно же, от судьбы. Включить вентотрон можно простым нажатием кнопки, но загадочным был тот факт, что Никлич, по его словам, никогда эту кнопку не нажимал. Как же он перенесся из архипелага Макам в город Дуракин? На этот вопрос он не знал ответа.

4

С этого дня Никлич стал седьмым членом их компании, куда едва ли мог так легко и просто войти кто-нибудь другой. Охнебарты примирились с мыслью о том, что он не был послан к ним с каким-то определенным посланием и что даже, если и был, то смысл этого послания не был ему известен и вообще не лежал на поверхности.

Поселившись у Кондрата, Никлич начал с большой энергией осваивать язык, на котором говорили дуракинцы, изучал их историю и нравы. Воспитанный в семье филолога и с детства знавший несколько языков, он легко заговорил на родном языке своего отца и уже через месяц смог обходиться без переводчика. Его друзья чувствовали идущую от него энергию ясности, столь не похожую на все, что они знали прежде. Казалось, в его присутствии все преображалось, вещи начинали жить новой, свежей, спонтанной и радостной жизнью, может быть, потому, что его поведение и реакции не несли в себе ничего привычного, известного им по тысячам повторений. Можно было видеть, как в нем зарождаются мысли и образы, как он их уточняет, достраивает, бережно несет и, наконец, раскрывает перед собеседниками без лишней усложненности и тумана.

Друзья в ответ дарили ему свою симпатию и заботу. Каждый старался что-нибудь для него сделать, помочь ему освоиться в новом месте. Кондрат предоставил ему свою квартиру и старался редко в ней бывать, чтобы не стеснять гостя. Кроме того, он консультировал Никлича по вопросам деловой конъюнктуры в Дуракине, так как тот начал вскоре задумываться о собственном деле. Никлич в свою очередь рассказал ему об организации жизни на островах Макама, где не было дефицита, также как и серьезного переизбытка в средствах поддержания жизнедеятельности. Достигалось это как за счет скромных запросов жителей этих островов, так и из-за смещения их интересов в сторону иной смыслонесущей сферы. Можно было понять, что жители этих таинственных островов осознают себя обитателями значительно большего мира, чем наша земная обитель, и их видение реальности не затемнено конфликтами, нуждой и болезнями, что обычно в Дуракине и на других меридианах нашего Шарика.

Глеб просвещал Никлича в отношении земной цивилизации, однако он не мог ответить на простые вопросы последнего об ее истоках и назначении.

— Ученые и философы строят на этот счет одни только гипотезы, — сказал ему Глеб.

— А охнебарты? — допытывался Никлич.

— У них нет общего языка, — признался Глеб. — Каждый говорит на своем собственном языке. Мы до сих пор спорим о том, что же сказали нам великие посланники Неба Иисус, Лао-Цзы и Будда.

— Выходит, что реальность дана вам как загадка, для бесконечного разгадывания? — заключал Никлич.

— Да, выходит так…, а для вас?

— Обитателям Макама она дана как радостный дар.

— Чей дар?

— Неба Неба.

— ???!!!

Дружественные отношения сложились у Никлича и с остальными участниками группы. Тимофей разъяснял ему принципы августиновского учения о благодати и буддийскую концепцию взаимного поддержания. Жора рассказывал ему о чудесных происшествиях в Дуракине и его окрестностях. С Кэт его сближали общие филологические интересы. Что же касается Ольги, друзья-охнебарты скоро поняли, что Никлич и Ольга нашли друг друга и что их влечение и внутренняя связь с каждым часом становятся все императивнее. Медленно рождался андрогин, неполяризованное состояние энергии, равновесие противоположных принципов — горячего и холодного, сухого и влажного, мужского и женского. И созданное двумя единое существо, не затемненное общим эгоизмом, легко и радостно овеивало их друзей.

В мире нет ничего случайного, случайности существуют только для невнимательных — эти аксиомы давно уже были общим местом для охнебартов, стремившихся распознавать сакральный смысл каждой простой вещи, каждого даже незначительного события. И при этом никто из них не имел даже отдаленного понимания того, что происходило с ними с момента появления среди них Никлича. Уже несколько месяцев рядом с ними находился «человек Неба» — что бы это выражение ни означало, — и все они испытывали особую приподнятость, им казалось, что у них выросли невидимые крылья, они чувствовали взволнованное движение воздуха, волны света и непонятной радости.

И все же каждый понимал, что этого недостаточно, что никто из них ни на шаг сам не приблизился к собственному Небу и не освободился от дуракинской гравитации, что было главной их задачей и, может быть, смыслом существования, что их просто-напросто несет сила, созданная Никличем и Ольгой, просто они поднимаются на чужой волне, но волна эта их не отнесет на желанный берег, потому что только собственные усилия и собственные результаты имеют реальное значение. Но больше всего их тревожил разрыв между усилиями и результатами — одно вовсе не вело ко второму, результаты зависели не от человека, а от неведомых сил. Это обезоруживало их и ввергало в пучину сомнений и тревог.

И вот — это произошло три дня тому назад — Никлич исчез из Дуракина так же неожиданно, как он в нем появился. Никто не мог сказать, откуда Никлич явился, и никто не знал, куда он исчез. Вместе с Никличем растворилась и Ольга.

5

Ах, Дуракин, Дуракин!

Сколько сильных и красивых людей приезжало в него из разных концов света, и где они? Растворились, пропали, сгинули в безнадежных снегах и хлябях дуракинских. Сколько ярких людей рождалось в тебе, и все как один спешили тебя покинуть. А ради чего? Ради несбыточной идеи, потому что идеи сбываются в других городах, а в Дуракине нет им дороги. А иных приносил в Дуракин или уносил из него Гранатовый смерч. Вот и Никлича этот ветер унес, а заодно и умную девушку Ольгу. Сиротливо стало без них в компании охнебартов. Все, что мучило охнебартов до Никлича, теперь после его исчезновения вернулось с утроенной силой.

Кондрат весь ушел в дела и его теперь редко кто видел. В своей квартире он не появлялся. Там жил бездомный Жора, старательно поливая и опрыскивая фикусы и замиакулкасы. Тимофей с головой ушел во всевозможные ученые проекты. Вот и сейчас он с утра и до вечера пропадал на конференции, посвященной скромному библиотекарю, «русскому Сократу» Николаю Федорову.

Только Кэт продолжала каждый вечер приходить к Глебу и долго молча сидела на циновке, размышляя о своей личной и общей охнебартовской судьбе. Иногда ей казалось, что появление Никлича и его необыкновенные рассказы о небесных островах ей только приснились. Она пробовала размышлять, откуда все-таки он появился и о каком Небе рассказывал? Небо внутри неба? Но что означает «внутри» и «снаружи», что значит «небо неба»? Ее сиреневая фигурка тонула в сгущающихся сумерках, а камень симгард ярко вспыхивал, мигая, как маяк, для теряющего надежду Глеба.

Своим присутствием Кэт слегка успокаивала Глеба, который после исчезновения Никлича и Ольги совсем было потерялся, ближе всех принимая случившееся к сердцу. Это ведь он привел Никлича к друзьям в тот грозовой вечер. Он поверил голосу, позвавшему его в грозу, и он больше всех других ждал чего-то от Никлича, и что ж, Никлич их покинул и увел с собой Ольгу, и без них круг охнебартов потерял опору. Горько было Глебу. Он собрался уже отправиться автостопом в Бурятию к буддийским монахам, но удержался, понимая, что от охнебартовской судьбы не уйдешь. А какой была его судьба, ему было неясно.

Его, двадцатитрехлетнего юношу, серьезно занимал вопрос о том, как и почему звездные судьбы отличаются от судеб дуракинских и можно ли заменить одну судьбу на другую. Глеб понимал, что на звездную судьбу нужно отважиться, а затем дорого платить за свою отвагу. Никлич получил все авансом и пока еще получал все даром, но что делать ему, Глебу, родившемуся и выросшему в Дуракине и впитавшему в себя все отчаяние этого Богом оставленного места?

Так сидели они вдвоем, Глеб и Кэт, слушая себя и обмениваясь волнами тепла и сочувствия. В комнате было тихо, а на улице шуршали машины, изредка бросая в окно свет своих фар, и позванивали на повороте трамваи.

Как-то вечером раздался звонок. Кэт пошла открыть дверь, предполагая, что пришел кто-то из охнебартов. Однако это оказался почтальон с заказным письмом, которое она, вернувшись, положила перед Глебом на циновку. Глеб медленно взял конверт и, открыв его, начал читать вслух, делая паузы после каждого предложения:


Дорогие мои друзья.


У меня осталось мало времени, но я не могу покинуть Дуракин просто так, ничего вам не объяснив. Встретиться с вами я уже не успею, поэтому я решил доверить это прощальные слова городской почте, которая доставит вам его через несколько дней, когда нас с Ольгой уже не будет в Дуракине.

Ошибка открылась: выяснилось, что я прилетел в Дуракин не по своей воле, и через полчаса за мной и Ольгой прибудет вестник, с которым я должен буду вернуться туда, где меня ждут Клич и Калам. И я не противлюсь решению Экзальтированной Коллегии Трех Голых Старцев, предполагая за ними неизменную мудрость и отеческую заботу. Этим, наверное, я отличаюсь от вас, кто всегда полагается только на себя, а не на внешнее решение.

Я счастлив, что я оказался в Дуракине и встретился с вами. Таких сильных и цельных людей, как вы, я никогда раньше не встречал. Люди в мире Макама кажутся мне теперь аморфными, наверное, еще и потому, что в их жизни значительно меньше борьбы и преодоления. Многое там дается без усилий и без страдания. Как и в Дуракине, там господствуют сон и инерция. Ветры уносят слабые души на периферию архипелага Макам, и они оседают там, утешаясь иллюзиями, или бывают выброшены навсегда во внешний космос. Но там, на архипелаге Макам, я родился и там мое место реализации. Ольга согласилась отправиться со мной и разделить мою судьбу, за что я ей неизменно благодарен. Уверен, что и она найдет там много для себя в плане музыки и гармонии.

Мысленно обращаюсь к каждому из вас с чувством глубокой благодарности за вашу дружбу и братскую заботу. Я думаю о Кондрате, который взял на себя трудную миссию погружения в тревожные сферы финансов и бизнеса. Как мне хотелось быть вместе с ним и посвятить себя умной организации дуракинского космоса и скромному служению обществу охнебартов. К сожалению, этого не получилось. Ведь мы с вами знаем, что Дуракин — это не столько город, сколько состояние душ, его породивших и в нем живущих. Шлю свой привет Тимофею, отважному диалектику и испытателю доводов pro et contra, Жоре, создающему чарующую дуракинскую мифологию, Кэт, синтезирующей языки, Глебу, соединяющему высокие импульсы в единую силу.

Что из того, что вас только пятеро. Пятеро образуют совершенный пентакль силы. Скоро все у вас должно измениться, потому что вы близки к важному событию — рождению вашей единой сущности, или эгрегора, природа которого космична. Эта сущность своенравна, свободна и живет по своим законам. Будьте с ней внимательны, не невольте ее, не бойтесь ее расширения и сужения, бессилия или переизбытка сил. На нее как в голубятню слетятся птицы. Глеб, помните, за вами первый шаг!

Вы не можете сказать, что я обманул ваши ожидания. С самой нашей первой встречи я сказал вам, что я не был послан к вам и не несу вам никакого сообщения. Я откровенно рассказал вам свою историю и поделился с вами своим скромным опытом и своим истолкованием смысла и назначения человека на земле и на небе, какими я их вижу. Прошу вас, не чувствуйте себя оставленными мною. Что же касается решения Ольги быть со мной, об этом, надеюсь, она напишет вам сама.

Прощаясь, я светло смотрю на наше будущее. Мне кажется, мы расстаемся только на время. Я буду ждать наших новых встреч, и стремиться к ним всеми силами души.

Оставляю вам вентотрон и имеющиеся в моем распоряжении средства. Думаю, то и другое может вам пригодиться, нам же с Ольгой они будут больше не нужны после того, как я нажму на нем кнопку.

Остаюсь вашим благодарным другом, Никлич.


Глеб закончил читать, и они с Кэт опять погрузились в тишину. Через некоторое время, он еще раз заглянув в конверт, вытащил оттуда маленький белый листок — письмо Ольги. Не читая, он протянул его Кэт, она пробежала глазами две короткие строчки, написанные Ольгой, и вернула листок Глебу. На листке было написано стремительным почерком с глубоким наклоном и съезжающими строчками:


Милые мои, Кондрат, Глеб, Тимофей, Жора, Кэт. Мне многое пока еще непонятно, но я не могу оставить Никлича. Простите меня. Ваша Ольга.

6

Через день была назначена общая встреча у Глеба. Вечер выдался беспокойный, нервный. На улице бесновался ветер, терзал деревья. Тревожно тормозили на перекрестке машины, звенел трамвай, отчаянно лаяли собаки.

В комнате стоял полумрак. Входили, молча садились, ждали, пока подойдут другие. У охнебартов было правило: в любой затруднительной ситуации не пробовать разбираться в ней голым умом, нет, они садились в круг, запускали по кругу поток энергии и ждали подсказки — импульса, толчка и вспышки понимания. Вот и сейчас наступила напряженная, глубокая тишина. Энергия самопогружения сплавила их, сгенерировав общее поле доверия и взаимной опоры. Это было особенно важно сейчас, когда все понимали, что их жизнь не может быть больше такой, какой была прежде, и остро чувствовали печать приближающихся перемен. Казалось, в них проснулись ответственность и решимость.

На циновке, поблескивая, лежал маленький круглый «вентотрон» — приборчик с экраном и одной черной клавишей — и рядом пухлый конверт с ассигнациями, оставленные Никличем.

Наконец, все собрались, сидели, погруженные в себя, ждали первого слова.

Слово это сказал Глеб. Он говорил, как всегда, коротко, стремительно. Слова и их смысл падали, как падают с дерева созревшие плоды. Глеба слушали, затаив дыхание, пили скупые слова, звук его голоса.

— То, что в последнее время случилось, не может не иметь последствий, — сказал Глеб, слегка заикаясь. — Все зависит от нашей оценки и истолкования события. Для этого мы и собрались. Я могу только поделиться своим пониманием. Мы знаем: в Дуракине у нас нет будущего, нам не с кем здесь работать. Город погружен в беспросветный сон, мы в нем — инопланетяне. До Никлича мы были в тупике, а когда он возник, мы решили: появился посланник. Теперь ясно, что мы ошибались, но, хотел он или нет, он создал перспективу, указал выход и дал средство. Я хочу последовать за ним и за Ольгой, во всяком случае, попытаться.

Он замолк. Снова наступила тишина. Слышно было дыхание Жоры. Видно было, как у бледного Тимофея шевелятся скулы. Кэт сидела бледная, и только ее камень симгард на серебряной цепочке подмигивал ярко-сиреневым блеском. Кондрат, казалось, оживился, он оглядывался на друзей так, будто узнал что-то важное.

И опять наступило ожидание — после вызова, брошенного Глебом. Каждому предстояло сказать свое слово. Не решить — решение было принято каждым давно, — а именно сказать, произнести, выговорить и тем самым поставить себя в положение внутри или снаружи открывшейся сумасшедшей перспективы. Ну, кто первый ответит на вызов Глеба? Слишком долго этот рыжий паренек сплавлял их воедино, был их центром, пересечением силовых линий. И его будничная речь была им больше по душе, чем витиеватое красноречие Тимофея.

— Я хочу рассказать историю об одном дуракинском чудаке из недавнего прошлого, — начал издали лукавый Жора, и все заулыбались, почувствовав облегчение после слишком большой серьезности. — Как-то этот чудак собрал у себя друзей на предмет угощения. Выставил им вина и долго возился с дичью. Гости изрядно проголодались, а когда жареная дичь появилась на столе, все увидели, что это голуби, которых он переловил на улице. Всем сразу расхотелось есть. Гости загалдели, что голубь — птица вредная и несъедобная, и вообще нельзя убивать ни в чем не повинных птиц. Короче, все как один отказались от угощения. «Не хотите — как хотите», — сказал им чудак, и на глазах у гостей жареные голуби покрылись перьями и, вспорхнув, вылетели в открытую форточку. То были голуби, а мы что — хуже?

История Жоры сняла висевшее в воздухе напряжение. Все оживились, и даже Глеб не смог сохранить строгую мину. Кондрат встал, за ним поднялись все остальные, появились бутылки с вином, зазвенело стекло. Разливал вино Жора.

— Друзья, — возбужденно говорил Кондрат, стоя посреди друзей, чокаясь по очереди с каждым, — я предлагаю тост за Дуракин — колыбель человечества! Но как сказал мудрый Циолковский, не вечно же нам оставаться в колыбели! Птенцы должны покидать гнезда и учиться летать. Мне нравится риск, и я готов подумать о своем участии в авантюре. Подумайте, без Никлича мы бы вряд ли на такое отважились.

— Но ведь мы ничего не знаем о внутреннем Космосе, мы как несмышленыши, топчемся в прихожей, и если мы отважимся на риск, кто скажет, что из этого выйдет, — дрожащим голосом заговорил Тимофей. — Кто из нас знает, что значит отрыв и полет? Это смерть? Кто из вас может мне ответить?

— Нет, это не смерть, это новая, более осмысленная жизнь, — спокойно отвечал Глеб. — Николай, отец Никлича, побывал на островах и вернулся. Никлич путешествует взад-вперед, и он не сомневается в благополучном исходе путешествия. Переход этот создан для живых. Мы знаем бесчисленные подобные случаи из истории и мифологии. Секрет, как обычно, прост: все решает прямое действие и отвага.

— Это удивительно, — тихо и взволнованно говорила Кэт, — нет, вы только подумайте. Это замечательно, что мы все решились!

— Нет, не все, — нервически отрезал Тимофей, впервые полностью раскрываясь. Голос Тимофея дрожал, временами пропадал. Он стоял бледный и прямой и не мог сказать то, что хотел. Наконец, нашел в себе силы закончить фразу. — Я в этой авантюре, как удачно выразился Кондрат, участвовать не хочу… Слишком много неизвестных, и прежде всего, неизвестно, где ты окажешься, если все сработает. На такое можно решиться только от полного отчаяния. И я вам этого тоже не позволю сделать!

Последнюю фразу Тимофей проговорил громким одеревеневшим голосом уже из прихожей. Оставшиеся замерли. Безмолвно слушали, как он одевается, топчется, открывает дверь. Нельзя было ничего поправить — Тимофей сделал выбор. Ему было трудно уходить, но невозможно оставаться. Наконец, хлопнула дверь — Тимофей ушел.

— Ну вот, определились и… разделились, — спокойно подытожил Глеб.

Круг снова сомкнулся. Их было четверо: Глеб, Кондрат, Кэт и Жора. Уселись в кружок из циновке, собрали общее поле. Казалось, друзья обрели покой, но этот покой пропитала острая горечь.

За окном бесновался ветер, лаяли собаки.

7

Тимофей шел мимо продмага и клумбы с чахлой растительностью. В горле у него стоял ком, а в груди бушевала буря. Снова и снова он повторял слова, которые произнес перед уходом от друзей: «И я вам этого не позволю сделать!» Поняли ли они, что он хотел этими словами сказать? Ясно ли им, как дороги они ему и сколько боли было в этом его выкрике? Выкрикнуть что-то и уйти — он так никогда в жизни не поступал. Он был ироническим спорщиком и провокатором беспомощных реакций своих собеседников — и вдруг что-то в нем сорвалось, он не мог ничего им объяснить, и он не мог с ними остаться!

Почему он так поступил? Почему? Почему? Почему? Тимофей заметил, что он без конца повторяет вопрос «Почему?», даже не пробуя на него ответить. Кроме того, он увидел, что идет не по прямой, а обходит один и тот же квартал, снова и снова возвращается к дому, в котором только что был, где остались его тревога и недосказанная мысль. Кажется, первый раз он заметил продовольственный магазин на углу и самодельную клумбу из чахлых кустов перед подъездом Глеба. Вошел в подъезд и остановился. Стоял, не решаясь ни позвонить, ни уйти. Позвонил.

Ему открыл Глеб, проговорив с будничной скороговоркой, как будто ничего не случилось:

— Входи-входи.

Тимофей стоял перед дверью, как будто бы робея войти.

— Да входи ты, черт лысый! — засмеялся Глеб и толкнул его в грудь. Это помогло: Тимофей также сделал попытку улыбнуться и шагнул в прихожую.

— Я хочу объясниться, — дрожащим голосом сказал Тимофей, входя в комнату. Из-за плеча его радостно выглядывал Глеб. Сидевшие на циновках обратили к нему обрадованные лица. Одолевая смущение, Тимофей сел в круг и закрыл глаза. Охнебарты замкнули круг. По кругу привычно потекла свободная легкая энергия.

Собравшись с духом, Тимофей заговорил:

— Мне стыдно за мою мальчишескую выходку. Я хочу объяснить свои слова и должен начать издалека, — собираясь с мыслями, он опять замолчал.

— Помните, — снова начал Тимофей, — помните, как у Шекспира Гамлет, издеваясь над Полонием, сравнивает облако с разными животными, и Полоний с ним соглашается, не желая спорить с «больным на голову» Гамлетом. Но заметил ли кто-нибудь, что Полоний был прав по существу: облако может предстать и китом, и слоном, и верблюдом. — Тимофей остановился, подумал и продолжил, — Леонардо предлагал своим ученикам нарисовать то, что они видят на старой стене в трещинах и пятнах, и каждый рисовал что-то другое. А в толпе людей бывает, что смутный, настойчивый гул доносит до нас единственное слово или фразу, которые мы хотим услышать. В жизни каждого из нас, если мы внимательны, есть сцепление фактов, образующих рисунок, по которому он может прочитать все, что хочет. Все, что человек хочет и должен знать, светится на его экране отчетливыми буквами, которые ему только нужно разглядеть. Этот рисунок проявится при упорном созерцании, которое открывает максимальное, практически бесконечное число оптических возможностей. В одном и том же облаке, трещинке и голосе каждый человек прочитает свое сообщение. Больше того, один человек может заставить другого увидеть или услышать то, что он видит или слышит сам. Однако эта способность созерцания у большинства людей находится в неразвитом состоянии. Большинство охотно принимает интерпретацию, которую ему предлагает другой, как это сделал Полоний. При известных условиях принимающий может при этом испытать эстетическое и нравственное наслаждение. Проходит время, и эти образы при повторении воспринимаются нами как нечто само собой разумеющееся, как окончательная и бесповоротная истина. Речь идет о большинстве, но единицы разбивают себе голову о твердые преграды коллективных истин, освобождаясь от магии окаменелых образов и понятий.

Справившись с этой частью своего построения, Тимофей победно осмотрелся. Но торжествовать было рано, нужно было идти дальше, достраивая свою аргументацию:

— Мир есть то, что мы в нем видим. Если все видят одно и то же, надо искать источник, наложивший на всех свою тираническую печать, и взорвать его к чертовой матери! А что видят в нем те, кто сохранил свежесть восприятия, кто создает новые образы для себя и для других? Андре Бретон говорит: «Человек видит свои желания, а красота должна быть конвульсивной». Платон считал, что мудрый видит идеи, а глупый — отдельные объекты. Парменид видел неподвижное сущее, а Гераклит — становление, движение, огонь. Святой Антоний вел борьбу с похотливыми видениями, а Ницше проклинал христианство и прозревал Вечное Возвращение и Вечное Теперь. Быки видят в мире одних быков, а овцы — овец. Сегодняшние бараны видят в телевизорах то, что им показывают их хозяева, — их самих в ореоле власти. Этот ряд можно продолжить до бесконечности, и потому зададим обобщающий вопрос: что видят те, кто сохранил остроту и независимость взгляда? Чуткие люди видят и узнают в том, что их окружает, свое собственное состояние. Для людей камня, воды, дерева, воздуха и огня мир, соответственно, твердый, жидкий, деревянный, газообразный и горящий. Чуткий человек сможет управлять своей судьбой, если он научится читать то, что возникает на экране его воображения, а не телевизора. Для спящих мир заснул, для прозревших он живой и радостный. Для дураков он Дуракин, а для просветленных он Халь. Для воинов он Тахарат, для вайшьев и неприкасаемых есть два разных Кудрата. Мир — Небо, по которому плывут облака архипелага Макам. Это Небо вокруг нас и в нас! Именно это нам рассказывал Никлич. Нам не нужен никакой вентотрон, нам некуда уходить. Друзья мои, когда мы вместе, мы дома!

Он снова замолк, немного стесняясь своей экзальтации и собираясь с силами, чтобы довести до конца свою мысль:

— Мы говорим: просветление, расширенное сознание, блаженство… Но что такое просветление? Нет, это не блаженство — никакое из мыслимых блаженств, — и это не знание, например, знание о том, как работает всемирная фабрика-кухня, и это не узнавание, понимание и прочее. Просветление — это выход из темноты, это сброшенное наваждение, это свобода! Но сначала нужно почувствовать, что обычная жизнь обычного человека — это наваждение, иллюзия, издевка, насилие. Мы все дорого заплатили за это понимание, этот опыт. Куда же вы хотите уйти? И откуда? Из Дуракина? Но что такое Дуракин? О каком Дуракине мы сейчас говорим? Мы должны не убегать от себя, а привести сюда Халь, Кудрат и Тахарат! В Дуракине уже все это есть! Везде есть Небо, всё есть Небо! Вы говорите: Дуракин душит, убивает! Здесь беспросветный сон души! Я отвечу: главный враг — не Дуракин, а преграды, которые мы создаем внутри себя, того не сознавая. Но главное препятствие — это невозможность видеть и понимать смысл и назначение Целого и свое место в нем. Есть четыре честных ответа на вопрос о смысле и назначении Космоса. Вот они: первый, Космос — это Большой Иллюзион, Игра Богов, лила; второй, у Космоса есть Задача, и мы призваны участвовать в ее осуществлении и платить за это страданием. Третий, у Космоса есть Первопричина, с которой начинается цепочка причин. И, наконец, четвертый: смысл и назначение Космоса нам неизвестны. К сожалению, четвертый ответ есть самый честный, самый исчерпывающий ответ на поставленный вопрос. Главного мы не знаем, но мы знаем о преградах, о перегородках. Они не прозрачны, но они не могут ограничить решившихся, отчаянных, отважных! И все-таки мы ответственны за Дуракин, мы посланы не в Халь, не в Кудрат-Тахарат, не в Преисподнюю, а сюда — в Дуракин! Каждый из нас прибыл на свое место, не на чужое. Возьмите стеклянную банку с разными камешками, встряхните ее хорошенько, и вы увидите: крупные, средние и мелкие камешки лягут слоями на свои места. У каждого камешка свое предназначение. Люди рождаются с заданным предназначением в смысле той или иной среды и задачи. Изменив себя, мы можем изменить свое предназначение.

Не перебиваемый никем из друзей, Тимофей замолчал, задумался. Опять стало тихо.

— Закончил? — спросил его через несколько минут Глеб.

— Ах, да, я сказал все, что хотел, — очнулся Тимофей и огляделся. Со всех сторон на него смотрели внимательные дружелюбные глаза. Видно было и то, что каждый из друзей не раз проверял и испытывал эти идеи и умом, и своей жизнью, и также то, что у каждого был целый арсенал сомнений и возражений. Но друзья молчали, давая чувствам улечься, а мыслям отстояться.

Первым заговорил Жора:

— Я хочу спросить тебя, брат Тимофей, что, по-твоему, случилось с Никличем и с Ольгой? Что ты думаешь о рассказах Никлича? Ты считаешь, что все это — острова, путешествия, архипелаг Макам, Гранитовый смерч и Три Голых Старца — галлюцинации?

— Нет, это правда, — спокойно отвечал Тимофей. — Это один из двух модусов нераздельной Реальности, которую мы разорвали на внутреннюю и внешнюю. Я предлагаю преодолеть это разделение, отказаться от непроницаемых перегородок, которые мы создали. Вспомните, что у Гермеса: как наверху, так и внизу, как внутри, так и снаружи.

— И какая вытекает из этого задача? — спросила Кэт.

— Создавать двуединую Реальность.

— Но как???

Но Глеб не дал разгореться дискуссии. Он предложил все обдумать и обсудить на другой вечер.

Так и порешили. Разошлись задумчиво, молча.

8

Замечали вы, что великие горизонты гор оглушают людей, в них обитающих, делают их неуклюжими в мире городской жизни. Людям, привыкшим к просторам, трудно жить в суете малых дел и забот.

Рыжий веснущатый Глеб был человеком гор. По ночам Глебу снились бескрайние горные кряжи, вздыбленная поверхность земли и неохватные просторы неба. Он слышал напряжение сходящихся плит, вывороченных и громоздящих друг на друга пласты обнаженной породы. Он слышал, как ветер шлифовал и обтачивал непокрытые снегом зубья вершин, а глаза его неотрывно смотрели туда, где за горными пиками раскрывались видения, доступные немногим.

Но в Дуракине не было гор и не было воздуха. Он не мог соразмерить с дуракинскими масштабами и свою речь. Когда он говорил, ему казалось, что слова не схватывают сути — ощущения несоизмеримости реального мира и человеческих схем. Чтобы не кричать, он говорил очень тихо и слегка заикался.

Каждую ночь в связке с двумя друзьями альпинистами Глеб поднимался по крутому склону на безымянную вершину. Шли вслепую навстречу густому потоку снега, рискуя быть унесенными порывами ветра. Потом копали пещеру, врубались в плотный снег, как в породу. И вот пещера готова. Глоток коньяка и спать, а наутро последний бросок. Глеб проваливается в сон и просыпается в новом сне.

Он гуляет в дуракинском парке по берегу реки Дурки. В сетке деревьев видит подсвеченное малиновое небо. В мареве заката среди облачных перьев сверкают островерхие контуры елей. Еще он видит: маленькая быстрая ласточка, настойчиво облетает его. Пролетела, едва его не задев, потом вернулась. Кружилась, взмывала в небо, и опять возвращалась. Сердце его забилось: он понял, что эта птица здесь неспроста. Но кто послал ему ее?

Действительно, маленькая ласточка вела себя необычно. Она облетала Глеба, но не кругами, а длинными полосами, так что когда она пролетала справа, она двигалась в том же направлении, что и он, а когда стремительно летела обратно, где-то впереди возникая и так же стремительно исчезая за его спиной, то летела слева от него. Так она носилась некоторое время как будто бы для того, чтобы обратить на себя внимание Глеба, после чего круто взмыла в небо и там под облаками маленькой черной точкой начала описывать круги, парить, взвиваться и падать, и снова взмывать и кружить.

Заглядевшись на ласточку, Глеб не заметил, как сошел с аллеи, по которой он шел, и направился тропинкой к трем вязам — там стояла под вязами одинокая скамья со сломанной спинкой, — за которыми начинался обрыв к речке Дурке, главной реке Дуракина. Именно туда сломя голову летела ласточка-посланница, за полетом которой оторопело следил Глеб, пытающийся угадать скрытый смысл ее маневров. Полет ее был уже похож на падение снаряда, метеорита, стрелы, дрота. Казалось, падающая птица метила в скамейку, ее падение было беззвучным, снаряд не взорвался, дрот не вонзился — птица превратилась в стройную девушку с двумя разлетающимися косичками, удивленными глазами и носом с горбинкой. На шее у нее была нитка бус из голубых камешков.

Встав со скамейки, девушка пошла навстречу Глебу. В то же мгновение таинственная струя воздуха пронеслась от ее плеч к плечам Глеба, и между ними возникла таинственная тонкая связь, говорящая о том, что судьба этого юного существа может в один прекрасный день стать частью его судьбы.

Тонкая, изящная фигурка девушки начала властвовать над расступившимся пейзажем и наконец поглотила его — ничего, кроме нее, не было: среди бела дня исчезла поляна, пропали птицы, куда-то испарились вязы, осталась только эта девушка, которая шла ему навстречу.

Глеб не стал менять направление, хотя сначала у него возникло побуждение отклониться в сторону и пройти мимо нее, но он все же от этого трусливого намерения отказался, решив идти ей навстречу через поляну. И вот они уже друг перед другом: маленький рыжеватый охотник за небесными артефактами и тоненькая девушка с косичками-крылышками и живыми искорками в глазах — они стояли так близко, что он видел голубую жилку, бившуюся у нее на шее, — ее открытое смуглое лицо было обращено к Глебу. Она смотрела на него долгим ласковым взглядом, от которого ему стало радостно.

— Вы идете туда? — спросила его девушка — голос у нее был доверчивый и детский с легким захлебом — и, не дожидаясь ответа, пошла в направлении, противоположном тому, по которому шел Глеб. — Я вышла погулять в парк, а потом заблудилась. Вас ведь не затруднит вывести меня отсюда?

— Туда? Нет, не затруднит, — отвечал Глеб, пробуя понять неопределенный смысл произнесенного ею слова, и пошел за ней, привлеченный непонятным ему внезапно возникшим магнетизмом. Он все еще не понимал, откуда эта девушка появилась и какая связь между ней и упавшей ласточкой, но ему хотелось слушать ее голос и быть ей полезным. Девушка между тем легко и непринужденно щебетала, при этом выражение ее лица менялось каждую секунду:

— Меня зовут Ласточка. Немного необычное имя, но мне оно идет. Так меня назвали родители, а мне объяснили, что это имя имеет прямое отношение к моей судьбе. Я очень рано вылетала из гнезда и стала летать самостоятельно. Мне восемнадцать лет, но я уже прожила три полные жизни. А вас зовут Глеб, не так ли, и вас тоже интересуют полеты? Особенно полеты над горными пиками. Только не спрашивайте, откуда я это знаю, потому что я не смогу на этот вопрос ответить. Просто я сразу знаю, когда встречаю человека-птицу. Вы летаете во сне? Что-то подсказывает мне, что мы сможем полетать вместе. А у вас бывают такие предчувствия?

Чем больше она говорила своим детским говорком с легким заглатыванием слов, тем больше изумлялся Глеб: Откуда она? Кто она? Ребенок? Женщина? Фея?

— Скажите, кто вы? Откуда вы появились такая? — задал он ей вопрос, в котором было столько неподдельного изумления и восхищения, что Ласточка остановилась и, глядя на его оторопелое лицо, легко и открыто засмеялась.

— Какая? Стремительная, взбалмошная, проницательная? — она оглянулась на скамейку, от которой они успели отойти всего на несколько шагов. — Хорошо, давайте вернемся и, если вам интересно, я вам все расскажу и про то, как и где я росла и как очутилась здесь на вашем пути, и откуда я знаю про полеты. Только вы не будете против, если я закурю?

И вот они сидят на скамейке под вязами, Ласточка мнет в руках пачку сигарет, вынимает одну, роняет зажигалку и быстрым движением белочки поднимает ее. Наконец, она прикуривает, виновато оглядывается на Глеба.

— Ну вот, — начала свой рассказ Ласточка, затягиваясь дымом крепчайших сигарет, закрывая при этом глаза и задерживая перед выдохом дыхание. — Ну вот. Ровно восемнадцать лет тому назад, в такой же сентябрьский день, мои родители нашли на крыльце своего дома под Таганрогом ребенка — девочку, завернутую в цветастую шаль, на тельце которой была снизка зелено-голубых бус. Да-да, та самая, которую я ношу на шее. Только полтора года тому назад я, наконец, узнала, что моей настоящей матерью была цыганка, бросившая меня на пороге чужого дома, — так, по крайней мере, считали мои приемные родители Андрей и Светлана, — потому что за день до этого через наш городок прошел цыганский табор. Чтобы понять, кем я стала за эти годы, вам нужно знать, кем были Андрей и Светлана, но прежде всего вы должны знать моего учителя и благодетеля Дениса Кашкарова. Начну с приемных родителей. В школу с другими детьми я не ходила, всему училась дома. Андрей был лозоходцем. Вы ведь знаете, что это такое? Считается, что лозоходцы могут находить под землей воду, показать, где следует рыть колодец. Кроме того лозоходцы могут искать различные предметы, полезные ископаемые и даже людей, находящихся за сотни и тысячи километров. Андрей научил меня пользоваться рамой, которая делается из ивы, орешника, вяза, клена или сирени. Еще можно делать раму из проволоки, согнутой в виде буквы Г. Такую раму нужно держать в руке за тонкий конец, а второй конец указывает направление. Андрей рассказал мне о гиблых и хороших местах, научил работать на местности, обнаруживать признаки. Он умел делать и многое другое, например, слушать траву, деревья, животных, воду, ветер. Я была восьмилетней девочкой, когда он научил меня отрываться от своего тела и входить в тело летящей птицы. Он обучил меня и другим вещам, я вам потом кое-что покажу.

Глеб смотрел на странную девушку и слушал ее не перебивая, так, как будто не он ее слушал, а все, что с ним происходило, происходило для кого-то третьего, кто-то смотрел на них со стороны и слышал, как дрожал голос Ласточки и как гулко билось его, Глеба, сердце. У него было яркое ощущение, что они вместе с Ласточкой образовали живой пульсирующий кокон из сверкающего воздушного кристалла. Реальность стала видением, а видение — реальностью: снова он видел, как голубая жилка билась у нее на шее, как влажно отблескивали Ласточкины глаза. Ему хотелось, чтобы все это никогда не кончалось, чтобы эта встреча длилась весь вечер, целый день, всегда. Собственно, не имело значения, что она ему говорила, дело было совсем в другом — в том, что говорили ее глаза и как искрилось окружавшее их пространство.

Ласточка вдруг встрепенулась:

— Вам не надоело меня слушать? Вам интересно? Ну, тогда я вам расскажу о маме. Светлана была врачевателем, врачом. И, действительно, врачебное ремесло она знала прекрасно, но дело не в этом. В молодости она жила в Монголии и училась у одного старого лекаря, умевшего видеть в человеке его радужные тела и каналы. И Светлана меня многому в этом смысле научила и под конец начала доверять мне своих самых трудных пациентов. Сначала я лечила больных руками, потом взглядом, потом — присутствием, потом — своим отсутствием, то есть на расстоянии. Возникала связь и отдача, остальное получалось без меня. Светлана говорила: «Помни, ты не лечишь, ты приносишь облегчение», — и я это понимала и ничего себе самой не приписывала. С Андреем и Светланой я прожила 16 лет, а моя новая жизнь началась два года тому назад, когда меня нашел юродивый Денис Кашкаров, или просто Дениска. С ним я бродяжничала полтора года. Он-то и направил меня сюда, в этот парк на встречу с вами. Сказал: «Иди, поговори с Глебом, он тебе скажет, что дальше». Но вы, наверное, хотите расспросить меня подробнее, особенно о юродивом Дениске. И, может быть, захотите с ним встретиться, самому на него посмотреть и его послушать? Но его сейчас нет в Дуракине, а когда появится, я не знаю.

Ласточка продолжала:

— Мне было 16, когда я почувствовала, что старая жизнь закончилась, и, попрощавшись с родителями, поехала в столицу. Почему уехала от родителей, почему приехала в Москву? Не спрашивайте, я не могу это объяснить. Многое в моей жизни происходит именно так — я встаю и иду, а потом понимаю, куда и зачем я пришла. Так было и в тот день. Утром я приехала в Москву, вышла на Садовое кольцо и пошла от Курского вокзала по Земляному валу. Дошла до Покровки, свернула на Старую Басманную и стала кружить по переулкам Гороховский, Денисовский, Аптекарский, Токмаков, Елизаветинский, раз пять обошла все кругом, наконец, вышла к Демидовскому переулку и остановилась возле старых гаражей за пятиэтажным домом. От усталости села на какой-то ящик и закрыла глаза. А когда открыла, увидела: бежит по улице старичок в ушанке и издали машет мне рукой. Подбежал, запыхавшись, и говорит: «Все утро ищу тебя по этим переулкам — вконец забегался, Слава Богу, нашел». «Кто вы? — спросила я его. — И откуда вы меня знаете?» «Я — Дениска-пограничник, — отвечал он. — Я плаваю между видимым и невидимым». «А как вы видите невидимое?». «Нет никакой разницы между видениями и плаванием». «А меня зачем вы искали?» «Ты тоже, — говорит, — пограничница. Мы будем вместе плавать». «И куда же поведет наше плавание?» — спросила я его полушутя-полусерьезно. «Наш путь по пути нам скажет, куда идти». Тогда я решила проверить его и спрашиваю: «А вы знаете, как меня зовут?». А он мне отвечает снова скороговоркой: «Ты птичка касаточка, негромко щебечешь, в скалах гнездышко лепишь, перьями лоток выстилаешь, к дождю низко летаешь». «И тогда я ему доверилась и не обманулась. С того дня вот уже два года как мы с Денисом вместе плаваем. Но он быстрей меня плавает, я не всегда за ним поспеваю. Вот и сейчас он меня обогнал, а я отстала», — призналась Ласточка и улыбнулась.

— Как обогнал? — уточнил Глеб. Он чувствовал, что чем больше она рассказывала о себе и своей жизни, тем больше у него рождалось недоумения. Однако в нем уже созрело решение — привести эту девушку к друзьям в охнебартовский кристалл.

За разговорами — не совсем понятно, как, — они оказались в квартире Глеба.

9

Дома все уже были в сборе, сидели на циновках и пили чай, слушая рассказ человека, сидящего на его, Глеба, месте.

Это был немолодой человек с юношеским лицом и улыбчивыми глазами. Форма черепа у него была необычная: благодаря несколько выдвинутым лбу и подбородку профиль его напоминал по своей форме полумесяц. Впрочем, фас у него был вполне приятный, лицо широкое и глаза ясные. Голос гостя был уверенным и мягким, не давящим слушателей, но ведущим их за собой спокойно и властно. Он как раз заканчивал свой рассказ, когда в комнату вошли Глеб и Ласточка. Видя, что внимание группы поглощено рассказчиком, и не желая разрушать ситуацию, вошедшие опустились на циновку за спинами друзей. Нисколько не удивляясь их появлению и помахав им рукой, Денис Кашкаров (а это был именно он) продолжал:

— И когда я спустился в овраг, небо вдруг закрыли густые облака, туман сгустился, и тропинка стала почти неразличимой. Зябко было очень, но я продолжал идти вперед, следуя указаниям, полученным от «академика». Дошел до дна оврага, перепрыгнул через ручей и в зарослях увидел сторожку с плоской крышей. Дверь держалась на согнутом гвозде. Отогнул гвоздь, заглянул вовнутрь, а там темно. Шагнул внутрь, вот тут и началось! Шум-гром, иллюминация и парад животных! Представьте: огромная ярко освещенная зала, бассейны с прозрачной водой, десятки зверей, а посредине гора, оказавшаяся огромной рептилией с разинутой пастью, откуда валом валил дым и лилась горящая магма. Рыча, взад-вперед вышагивали ягуары, ползали и извивались возле воды гибкие змеи, носились шакалы и лисы всех расцветок, по кругу бегала барсучья и заячья мелочь. Это была Страна Грез, о которой я знал и которую мечтал увидеть. Но где Господин этой страны, мелькнула у меня мысль, где он? Не успел я об этом подумать, как из дальнего угла вышел высокий грузный человек и, по всем признакам, Господин этого зверинца. Не обращая внимания на ягуаров, змей и шакалов, он подошел ко мне, вынул из кармана белоснежный платок и взмахнул им…

И вновь у Глеба возникает беспокойство. Слушая рассказчика, Глеб замечает черту, общую у него с Ласточкой: что бы они ни говорили и ни делали, это делается с такой абсолютной отдачей, с таким искренним упоением, что слушатели только спустя какое-то время обнаруживают свою полную поглощенность этим рассказом. Так и сейчас: заинтересованность друзей рассказом Дениса показалась Глебу нездоровой, то есть связанной не с тем, что он рассказывал, а с тем, что не зависело от рассказа. Рассказчик явно нес крутую околесицу, рассчитанную на затуманенное восприятие. Что же это такое, спрашивает себя Глеб. Кто эта странная девушка и ее наставник? Что они с собой несут? И как стало возможным, что он привел в герметичный круг своих друзей случайную девушку, встреченную им в Городском парке, а его друзья в то же самое время впустили в их пристанище этого странного человека? Этого умом не понять…

Как будто отвечая на его мысль, странный гость прервал свой рассказ и посмотрел на Глеба долгим ласковым взглядом, от которого на душе у него стало тепло и надежно. Глеб вспомнил, что таким же взглядом посмотрела на него при их встрече Ласточка, и услышал слова, продолжающие его несмелую мысль:

— Умом, милое сердце, ничего понять нельзя, и вера тоже ненадежный помощник. Остается сердце, ему и доверяй.

«Что он называет сердцем — орган тонкого различения», — подумал Глеб, однако решил промолчать.

Однако гость как будто только и ждал от него этого вопроса и с такой радостной готовностью повернулся к Глебу, что в его словах нельзя было заподозрить скрытую иронию:

— Правильно, милое сердце, ты абсолютно верно рассуждаешь.

Убедившись, что Глеб клюнул на его одобрение, Денис продолжал:

— А теперь позвольте, я закончу свою историю. Итак, Господин Страны Грез подошел ко мне, вынул из кармана белоснежный платок и взмахнул им. И случилось то, что бывает только в сказках: погас на секунду свет, а когда он снова вспыхнул, звери превратились в чернокожих, одетых в пестрые костюмы. Их было несколько сотен, и все они разговаривали одновременно и при этом отчаянно жестикулировали и переходили с места на место. Пока я изумленно оглядывался, Господин Грез еще раз взмахнул белым платком, и таким же образом двести чернокожих превратились в китайцев, одетых так, как одеваются китайцы.

— А что стало с рептилией, изрыгающей пламя? — очнувшись, уточнил Глеб.

— Рептилию — а это был большой иппотозавр — употребили китайцы. Они отсекли ему голову, затем освежевали его и разрубили мясо на тонкие полоски, которые приготовили вместе с лапшой и бамбуком в сладком соусе. Ласточка, не угостишь ли ты наших друзей китайским блюдом из иппотозавра.

Ласточка вышла в прихожую и вернулась с большим овальным блюдом, на котором возвышалась горка аппетитных и ослепительно пахнущих кусочков мяса в прозрачной лапше и кисло-сладком соусе. Блюдо она поставила перед Денисом, который, положив фарфоровой лопаточкой на блюдце (лопаточка и блюдца также лежали на блюде) небольшую порцию угощения, галантно предложил его Кэт. Остальные охотно присоединились к угощавшимся.

— Скажите, уважаемый Денис, — поинтересовался Тимофей, — нет ли в вашем рукаве пушистого белого кролика?

— И снова, милое сердце, ты угадал, — улыбнулся Денис, откладывая в сторону блюдце с китайским угощением. После этого он встряхнул рукавами своего балахона и…


Глеб открыл глаза и взглянул на дрожащий будильник с большим голосистым колокольчиком. Было без десяти восемь. Глеб оставался без движений, пока не прокрутил в памяти весь сон до мельчайших подробностей. После этого упруго выскочил из спального мешка, в котором по привычке спал и дома.

Холодный душ и получасовая пробежка, после этого стакан молока и полтора часа йоги, потом привычная прогулка по парку вдоль реки — непрерывная медитация на тему: в мире нет ничего постоянного — ничего нельзя удержать — все поток.

В парке из-за праздников и хорошей погоды было многолюдно. Гуляли в основном пожилые пары и одиночки, но были и велосипедисты, и маленькие дети с бабушками и нянями, и молодые мамы с колясками. Аллея вывела Глеба к поляне, за которой над обрывом над речкой Дуркой вытянулись к небу три вяза, а под ними стояла знакомая скамейка. На ней расположилась группа из трех апатичных старух, похожая на советскую скульптуру. Казалось, они заснули на солнышке: ни одна из них и глазом не повела на проходившего мимо них Глеба.

10

Вечером у Глеба снова собрались охнебарты. Сидели на циновках, посылали по кругу поток любви, купались в этом потоке. Дышалось легко и свободно, вернулось охнебартовское чувство радости и полета. Сколько раз они успокаивали так волнения внешней жизни и ума, создавали приют спокойствия и доверия — основу их внутренней силы. Включили свет, приготовились к разговору.

Начал Жора, напомнив свой вчерашний вопрос, обращенный к Тимофею:

— Я спросил вчера: Тимофей, что случилось с Никличем и с Ольгой? Что ты думаешь о рассказах Никлича? Ты считаешь, что это — галлюцинации? Ты ответил: это один из модусов нераздельной реальности. Что ты имел в виду?

Все повернулись к Тимофею и ждали его ответа. Тимофей долго молчал. Казалось, этот парадоксалист и краснобай потерял дар речи. Вдруг он улыбнулся мальчишеской улыбкой заговорщика и спросил:

— Вы знаете, как кричат петухи по-грузински? Кик-ли-ко! А как по-английски? Кока-дудл-ду! А по-испански? Кака-рео! А по-гречески? По-китайски? А как на самом деле, то есть в реальности, они кричат? Что вы думаете о реальности петушиного крика? У кого есть версия? У меня ее нет.

— Ты хочешь сказать…, — начал Кондрат, но не закончил и замолчал.

— Да, что рассказы Никлича, — заключил вместо него Тимофей, — это один из модусов того, что мы считаем реальностью, одно из возможных описаний. В других семантических системах реальность кричит петухом совсем по-другому. Острова небесного архипелага Макам могут быть увидены как разные стоянки на пути альпинистов или же различные состояния… Человек может не выходя из дому вознестись, как апостол Павел, на третье небо или, как Мухаммед, улететь из Мекки на крыло иерусалимского храма. Никлич также мог не выходить из дому и пережить все, что он нам сообщил. И при этом ни на йоту не погрешить против истины.

— А вентотрон, а Гранатовый смерч? — воскликнула Кэт.

Вентотрон еще предстоит испытать, — веско сказал Глеб, и все испуганно замолчали.

11

В полночь охнебарты — все как один: Глеб, Кондрат, Жора, Кэт, Тимофей — собрались за городом на том самом поле, где несколькими месяцами ранее Глеб встретил Никлича.

Легкий ветерок овевал лица, пахло полынью и ромашкой. Ночь была ясная и безоблачная, высоко в небе сиял яркий лунный серп. Стали в круг, ушли глубоко в себя, при этом каждым нервом, каждой волосинкой на коже ощущая пьянящую силу общего поля.

Предстояло испытать вентотрон — так определил задачу Глеб, — но едва ли это не было конечным испытанием их судьбы. Чего ждали друзья от этой ночи? Какие надежды им грезились, какие тревоги сжимали каждое сердце? Казалось, над всеми довлела страшная неизвестность, никто не понимал, на что они решились. Но они твердо решили дать шанс судьбе, понимая, что это может для каждого значить. Готовы ли они были на любой исход из острого осознания безвыходности? Или не верили, что вообще что-нибудь случится?

Они чувствовали, что произойдет что-то ужасное, не вмещающее в человеческие понятия. Но именно жажда решительного разрыва с монотонной повседневностью, их усталость от бесконечных маленьких усилий и от неверных, еле заметных результатов, их максимализм, наконец. — все это вместе собрало друзей в эту ясную ночь за городом, в чистом поле, где ничего не могло помешать решению их судьбы.

Возможно, Тимофей был прав — только отчаяние могло толкнуть их на этот шаг. Ну а может быть, не только отчаяние? Разве от отчаяния маги и волшебники собирались в полях, на перекрестках дорог, разве не «астральные путешествия» были целью и содержанием их сборищ? Тимофей решил вместе со всеми участвовать в этом безрассудном эксперименте.

Alea jacta est — жребий брошен. Пятеро образовали пентакль и ждали определения своей судьбы. Вентотрон, едва заметной коробочкой с большой круглой кнопкой, неподвижно лежал на траве в центре их круга. Сработает ли он и как? Что значит Гранатовый смерч? Как он действует? Чем закончится эта ночь? Вопросы теснились в голове Глеба.


Глеб нагнулся, чтобы подобрать вентотрон, но он не успел это сделать — за его спиной раздался испуганный голос Ласточки:

— Я успела! Как хорошо, что я успела! Погодите, послушайте, что я вам скажу?

Ласточка начала ходить вокруг них, убеждая, внушая, распевая, пританцовывая, плача. Видно было, что она торопилась, бежала, искала их в поле, боялась опоздать, и теперь от пережитого напряжения не владела собой. Ласточка ходила кругами и все говорила-говорила:

— Вы не должны этого делать! Мой учитель сказал, что вы все должны остаться и отправиться с ним в Гималаи. Там вас ждут. Мы все туда поедем. Мы будем жить в горах, мы будем летать над горами! Юродивый Дениска вас всему научит. Честное слово!


Неожиданно непонятная сила сбила его с ног, и когда он поднялся и огляделся, он увидел, что Ласточки рядом с ними нет. Но не было и вентотрона — трава перед ним была пуста.

Друзья недоуменно оглядывались, не понимая, что произошло. Все смотрели на Глеба в надежде получить объяснения. Но Глеб был слишком подавлен и раздосадован, чтобы быть в состоянии что-то объяснять.

Вентотрон был у них похищен — это Глеб точно знал. Юродивый Денис научил Ласточку, как это сделать, и она выполнила его поручение. Как он сможет объяснить друзьям то, что случилось, — никто, кроме него, ничего не видел и не слышал. Вся ответственность лежала на нем, и он один должен был принимать решение.

Коротко, в нескольких жестких словах, Глеб попросил друзей ждать его на месте, а сам бросился бежать в направлении Дуракина. Четверка друзей недоуменно следила за его торопливым бегом, пока он не исчез из вида.

Глеб вернулся через час — его лоб прорезала глубокая морщина, — в руке он держал вентотрон. И снова они образовали пентакль, вентотрон был в руке у Глеба. И вдруг улыбка осветила его лицо и, размахнувшись, он изо всех сил швырнул вентотрон в небо.

Последовав взглядом за полетом блестящей коробочки, друзья обнаружили, что вокруг них беснуется мощный ветер, что небо покрыто тяжелыми тучами, что среди туч вспыхивают ослепительные молнии, услышали мощные раскаты грома и увидели, что с востока на них движется гигантский смерч, окрашенный в гранат, похожий на огромного змея, вытянувшегося между небом и землей, и что он уже совсем рядом. Друзья взялись за руки.

Злопамятный верблюд, или поминки по одной эпистеме

Вступление. Хочется рассмотреть начала и принципы мутологии, изложенной в «Серо-белой книге», и дать ей отпор по всей линии фронта. И вот почему. Потому что, раскидав тут и там шаловливых аллюзий и закрутив воронки невнятиц, автор создал мозаику из витиеватых туманов, в результате чего его занесло в горделивую классику, чуть ли не в ницшеанство, чего он всегда боялся пуще огня и в чем бы он ни себе, ни нам никогда не признался, ибо нет для него ничего ненавистнее догматизма. А что находится на другом полюсе от догматизма, как не горькая ирония или абсурд?

Признаюсь, автор мне симпатичен. Встречаясь, приветлив, прост, и входим мы без особых усилий в пространство один другого, так что я «у него» как у себя дома, а он «у меня» тем более желанный гость. И Лена его мила и умна, а ведь у меня с женами друзей совсем непросто: большинство из них вызывает у меня страх (за друзей) и острое к ним (друзьям) сочувствие. А тут нормальное муто, без напрягов и хитростей, что великая редкость и благо на земле. И проза его мне симпатична: с языком он не церемонится, пишет черновиком набело без причесываний и приглаживаний, не суетясь и иногда даже видя то, о чем пишет. Перефразируя великого шлифовальщика стекол, скажу: нормальная проза — вещь насколько прекрасная, настолько и редкая.

Итак, рассказ мой пойдет по двум тропам попеременно. Первая тропа — дружеская и пристрастная, ведет она к самому автору, то есть к истоку вышеназванной мутологии, к его мягкой незащищенности и так и не наработанной уклончивости, проявленной скорее в убегании и прятании, нежели в вилянии и заслонках. Вторая тропа — холодная и беспристрастная, направленная на его суетливую и в основе своей такую жалостливую концепцию, что хоть стой хоть падай. Не без радости вижу вдали и сквозь магическую призму, как обе эти тропинки таинственным манером сольются, а что на свете прекраснее соединения, когда ничего не остается за скобками, когда нет никаких скоб, когда вообще ничего нет снаружи, а все внутри, все одно, и к черту все остальное! И чтобы окончательно отпугнуть читателя, у которого уже от одного моего Вступления по спине бегают мурашки, я начну свой рассказ даже не с мутологических идей моего друга, а с отступления под названием:

О вирусах. «Вокруг нас кишмя кишат разноцветные вирусы, и некоторые из них очень милы», — замечает наш наблюдательный мутолог. Вирусы вползают в плоть авторской речи, в ее хрупкие перепонки и хрящики, ввинчиваются в трепетный кончик языка, свисают гроздьями у него под нёбом, прячутся за щеками, в гнилых деснах, в ущельях между зубами. Вытащить их оттуда невозможно, как нельзя отделить власть от коррупции и грех от монаха. Вот несколько милых зверят, гуляющих по широким проспектам и кривоколенным закоулкам прозы нашего друга: «однозначно» (в значении «определенно», «несомненно»); «комфортно» (в смысле «удобно», «уютно» или «приятно»); «да?» и «так?» (в качестве довесок к вопросам); «как бы» (в смысле подобия чего-то чему-то) и «похоже» («кажется», «по-видимому»). «Боже ж ты мой!», — как любит восклицать наш автор, пародируя колоритных бабелевских героинь, а ведь это только ажурные облачка на фоне обложных туч этих словесных паразитов. Видели ли вы, как тучами летит саранча на застывшие от ужаса злаки? Я не видел, но могу вообразить. Вот так и эти «как бы», «похоже», «комфортно» и «однозначно» скоро сожрут нас всех подчистую. Мы «как бы» стали их объектом. «Похоже», им у нас «однозначно» «комфортно». И если даже положить, что автор горстями подсыпает в прозу этих насекомых, чтобы пошутить над ними и над нами (а может быть, и над собой), то чем же объяснить его страсть к провинциальным культяпам, таким, например, как «фотка»? Фотография, видите ли, слишком перегруженное слово, и его надо торопливо обрезать, как иудея из зрелых атеистов при его обращении в веру предков. «Боже ж ты мой!»

Очерк мутологии. Но обратимся к мутологии нашего друга. Форма авторского повествования традиционная: руководство по самообороне и времяпровождениям (?), однако не для людей, а для существ, которым автор явно симпатизирует и которых называет «муто», то есть mute, — неговорящие, немые. Человеческий язык для этих муто слишком прямолинеен и зубодробителен, он «оккупирован людьми и сильно ими истоптан»; и с людьми вообще лучше разговаривать, когда последние выведены из своей привычной машинности и бьются в истерике или вовсе потеряли разум. Своего отдельного языка у бедненьких муто нет, а наш язык для них «как оберточная бумага, на которой напечатаны клеточки и точки, от которых муто дуреют». Люди и муто друг друга никогда не поймут, люди еще и обидятся, решив, что над ними насмехаются, а обижать их негуманно и опасно.

Настоящее место муто в полутора сантиметрах за спиной у людей, имеющих тело (куклу) и отправляющих различные социальные функции (эта кукла временами может быть убрана в шкаф). Для муто же самое главное твердо усвоить, что они не люди. Люди на них наступают, а муто по мягкотелости своей им уступают, позволяют себе в людях без остатка растворяться.

Как же это происходит? Очень просто. Сидит, например, муто у себя дома в сырую слякотную погоду и пьет чай; и нет у него в голове ни одной мысли, кроме той, что ему хорошо и спокойно, а за окном красные листья под проливным дождем и всякая другая благодать. И внутри такая же благодать, рай и благорастворение воздухов! И вдруг — звонок, возвещающий о приходе человека-гостя! Хорошо, если муто умеет легко включать-выключать свою куклу, а то ведь и инфаркт можно схлопотать, особенно если принимать эту куклу за себя самого. Вообще некоторые ситуации чреваты для муто склейкой с обстоятельствами и саморастворением в человеческом мире. Потому-то речь идет о самообороне, т. е. об обороне себя от не-себя (человека).

Человек, по мнению муто, о многих вещах не имеет понятия. Например, он и не подозревает, что его голова — диспетчерский пульт с многочисленными лампочками — ничего не решает, а за ней чуть подальше находится другая невидимая голова, в которой на самом деле принимаются все серьезные решения. А вот муто ничего не стоит взять бумажку, написать на ней нужное слово и, скомкав, зашвырнуть в эту потаенную голову, в результате чего через минуту включится нужная лампочка.

Далее, люди не знают, что ходят внутри надутого матерчатого шара, перебирая его оболочку ногами, и перед их глазами все время мотаются стенки этого шара, а муто это знают, и им ничего не стоит мысленным усилием выходить наружу или возвращаться в этот шар.

Далее, человек постоянно исчезает и становится кем-то еще без всякой памяти о себе прежнем: шофером, садовником, мальчиком, девочкой, старухой, любовником, покупателем; а муто, напротив, никогда не исчезает, оно продолжается, оно «любую свою бредятину помнит», а если забыло, стоит только ему произнести простейшее заклинание вроде ме-е-е-е или му-у-у-у, и оно из любого положения снова возвращается к себе.

Для этого муто наш автор создает необычный регулятор поведения, или кодекс чести, согласно которому муто должен: а) знать все о встречном, едва на него взглянув, б) утром знать, что произойдет вечером, в) уметь вставлять себя в любое состояние, г) никогда не обижать зверушек. Иными словами, муто не должен выказывать своего над людьми превосходства, «хотя, конечно, как не понять грустную печаль муто», глядящего на «группы хлопающих ушей», то есть на человеков. Муто грустят, а люди несчастливы. «Даже полное отсутствие умственных способностей не гарантирует им счастья». Муто может им сочувствовать, но не должно учить их жить (как уже отмечалось, это негуманно и опасно).

Ограниченный с одной стороны человеком, а с другой стороны — «духовной бездной», муто призвано укрепляться в своей мутовости, чаще пускать в ход заклинания вроде ме-е-е-е и му-у-у-у и не терять ощущения мировой гармонии. Таково в общих чертах учение моего приятеля о м-м-муто.

Первая встреча с автором, или Голливуд на Литейном. Теперь разговор пойдет об авторе всех этих занимательных наблюдений, точнее, об обстоятельствах нашей первой встречи. Не помню, когда мы с ним познакомились. Для меня первая встреча обозначилась 92-м или 93-м годом и случилась в одной подпольной питерской галерее. Представьте себе, вы спускаетесь с Литейного в подземелье и входите — нагнувшись, чтобы не расшибить голову, — в сводчатый подвальный отсек. Там при самом ярком освещении ощущение полутьмы. Там можно наступить на мышь или попасть в лужу. Там можно войти в толстую сырую кирпичную стену и пройти ее насквозь, даже не заметив этого. Однако нет, перед вами оказывается прилавок, где разложены всякие произведения ремесел: альбомы, кулоны, шкатулки, колечки — все, что нужно туристам, буде они сюда невзначай заглянут. За прилавком незаметная девочка перебирает товар или читает книжку, все чин чином. Комната слева заставлена холстами в скороспелых рамах и гигантскими рулонами и обвешана всевозможным иным худматериалом. Справа от прилавка тоннель, который можно преодолеть, сложившись вдвое или на корточках, чтобы не сбить себе голову нависающим сводом. И опять темно в глазах буквально и фигурально. Выбравшись из тоннеля, посетитель, отважившийся так далеко зайти, попадает, наконец, в самую галерею. Теперь он может идти вперед по анфиладе комнат с нависающими потолками. На стенах висит что-то невнятное и тусклое, из-за чего не обязательно останавливаться — это искусство для муто, — но и идти вперед особенно незачем: там впереди стена.

Сюда осенью 92-го года я привез графику запозднившегося русского авангардиста Виктора Молла, которого за год до того посетил на его последней земной стоянке экзотическом кладбище под Лос-Анджелесом. Пластинка с его именем лежала на земле, как и другие вкопанные в землю пластинки, а кладбище было зеленым лугом без памятников и монументов с редкими прекрасными деревьями. Когда-то в Витебске он учился у Шагала и Малевича, а потом через Сибирь и Шанхай попал в Лос-Анджелес. Голливуд, слепящий свет вечновесеннего солнца и отвесный сползающий к океану склон городской мусорки — это и стало его судьбой. Он был удачлив и разбогател, потому что стремился к удаче и богатству. Он женился в Шанхае на заботливой русской девушке, отец которой делал на своем заводе в Китае любимые русскими эмигрантами овощные консервы. Виктор несколько лет питался этими консервами, не зная, что в них запечатана его судьба. Когда двадцатилетним парнем он оказался в Лос-Анджелесе и пришел в дизайнерскую фирму устраиваться на работу, ему предложили нарисовать мужскую рубашку. «Да это же настоящий русский авангард!» — воскликнул его будущий босс, когда тот протянул ему листок с эскизом. С этого дня каждое утро Виктор принимал душ, наскоро съедал обязательные для янки эгс-энд-бекон и уезжал на работу. Вечерами у себя дома он делал скетчи и писал портреты. Все же художник был не до конца проглочен удачливым дизайнером. Так он прожил много лет, прикупая дома и островные лоты, а потом на этих островах находили редкие руды, и он опять богател. Он был счастлив, а если и тосковал, то лишь по несбывшейся жизни вольного художника да еще по небесной родине художников и посвященных. Вдовствующей миссис М. было около 96-ти, когда она упросила меня помочь её Виктору выйти из забвения — к тому времени он был уже несколько лет обитателем лугового кладбища, — и я привез из Калифорнии в Питер любительскую графику профессионала, зарабатывавшего деньги на дизайне модной одежды и создававшего разностильные ностальгические шедевры в свободное от работы время.

И вот Питер, Литейный, мелкий безнадежный дождь и богемная галерея, которая в день открытия выставки вдруг наполнилась ершистым питерским народом. Угощал обитатель лосанжелевского кладбища, и веселилась душа его, глядя на всю эту богемную публику и на то, как резво поглощались коньяки и бутерброды. Радовался и я, глядя на Виктора Молла, эдаким незаметным муто устроившегося за одним из столиков между Драгомощенкой и Лапицким. Те не замечали его, занятые тем, чтобы не замечать друг друга. Других гостей, кроме посолидневшего Кривулина, я видел впервые. От московских и нью-йоркских тусовок это сборище отличалось привкусом какой-то сиротской исключительности и гордыни. Вот тут-то я и почувствовал волну отталкивания из угла. Отталкивание шло от молодого человека с белесым лицом и живыми глазами. Ясно было, что у него свое представление обо всем на свете, в частности, о муто.

Что же такое муто и с чем его едят? Вопрос не риторический. Муто явно не по себе среди людей. Им неуютно в человеческой среде. Хорошо еще, что в России она такая благоприятная и что в обстановке всяческих нестыковок и у нас изредка появляется возможность ускользнуть от социальной мясорубки. Ну да, муто — саботажники, но саботажники чего? Саботажники «склейки» нашей функции, воплощенной в человеке, и нашей природы, которая есть муто. Функция хочет «сожрать» нашу природу, а мы хотим, чтобы наша природа определяла нашу функцию, чтобы человек не «склеился» со своей (или чужой) человеческой куклой, чтобы муто вело за собой человека, — да что человека!? — человечество и вообще весь космос… Для этого нужны вихрь, смерч, сумасшествие. Нужен ураган. Или — упрямство камня, упорство потока. Таким ураганом были Александр, Бонапарт, Аттила… Таким камнем были Мухаммед, Лютер, Чаадаев… Это те случаи, когда муто выходит из состояния вялой самозащиты и созревает до мощных решений и акций. И, может быть, это самое прекрасное из всего, что происходит на земле.

Однако, сколькие из муто убереглись, не «склеились», не попали в капкан? Путь муто выложен трупами неудачников. Да и то сказать, как спастись, когда всякое понимание, всякая программа и всякое профсоюзное объединение угрожают неизбежной обратной трансформацией муто в примитивное чучело. «Как не понять грустную печаль муто». Как не понять его коровью тоску. Он червь, недотыкомка, недовоплощенная тля. Вот и приходится разрабатывать для этой тли руководство по самообороне и времяпровождениям. Кстати, давно уже хочется спросить автора, что это еще за такие времяпровождения?

Вообще муто понять нелегко. Ведь муто — это монады без окон и дверей. Говорить по-человечески — до этого муто не снисходят. У муто афазическая речь — только для муто, только между муто. А впрочем, и между самими муто очень мало общего — почти ничего, кроме самообороны и времяпровождений. Того, что муто знает, другому не передать. Самому ему тоже ничего не понять и не выразить, разве что при помощи особого «мутового» языка, например:

— Со ме пхерав, шип ю пи пхерав, со ме пи и буп пхерав, ю и шип — пук. М-м-м-е-е-е!

Понятно — нет?

Значит вы не муто, а только притворяетесь.

Вторая встреча с автором, или Парщиков на излете. Моя вторая встреча с автором (а может быть, третья) произошла после большого интервала в Москве на ул. Правды в квартире Алеши Парщикова, которая практически больше уже не была его квартирой, ибо Алеша, не успев отойти после стенфордского кампуса, в очередной раз отчаливал, отдавал концы, рвал когти — самоизгонялся в Неметчину. Представьте: совейские хоромы напротив Белорусского вокзала, трехкомнатный рай на 17-ом этаже, готовый вот-вот перейти в лапы безымянного покупателя, усатый кубанский прозаик Саша Давыдов, знойная казашка (или узбечка) из злачных редакционных закулис, наш гениальный мутолог и ваш покорнейший слуга за разнокалиберными бутылками вокруг овального столика посреди просторной кухни. Над всеми возвышался пьяный (дружбой) Алеша с мануальной турецкой кофемолкой, ручку которой нужно было прокрутить 666 раз, чтобы получить чашечку ароматного кофе. Мануализм был тогда коронной темой его рассуждений, а кручение ручки — демонстрацией мануализма и доминирующим времяпровождением любезного хозяина. Алеша уезжал широко и безоглядно, пируя с друзьями и подругами, заочно всех знакомя и сдруживая, радуясь каждому и каждой, ценя в мужчинах дружбу, в женщинах — ноги. («Какие ноги!» — раздавался его восторженный возглас при виде каждой проходящей коровницы, а о своих экс-женах и женщинах он неизменно говорил: «У нее были божественные ноги».) Он буквально купался в московской эпистеме, заныривал в лингвистические аналогии и литературные реминисценции, был безвинно пьян, открыт для деловых проектов и дружеских пирушек. Москва — не Калифорния, не Стенфорд и даже не Базель. В Москве моряк сходит, наконец, с шаткой палубы на твердую землю.

Кстати, вспомнилась Алешина история про мстительного верблюда. Какой-то практикант в зоопарке решил покрутить хвосты спарившимся верблюдам. Когда через неделю, забыв об этом случае, он проходил мимо верблюда-самца, тот внезапно откусил ему голову.

Крутилась ручка турецкой кофемолки, а над чашечками возникали полтавские, питерские, стэндфордские силуэты… И тут я почувствовал волну отталкивания из угла. Отталкивание шло от молодого человека с белесым лицом и живыми глазами. Отталкивание муто от человека, новой эпистемы — от старой…

Дистанция между муто и диалектиком. «В Платоне диалектик целиком поглотил человека» — эта фраза из незамысловатой книжки по античной философии, изданной сто лет тому назад, попалась мне на глаза месяц тому назад. Поглощенный ею, я спрашивал каждого встречного-поперечного о том, что бы она могла означать, что такое человек, что такое диалектик, и что это значит, когда одно поглощается другим? Что происходит, когда человек оказывается целиком или частично поглощен его призванием — музыканта, архитектора, поэта или строителя, семьей или войной, обогащением или уборкой. Что представляет собой то, что мы называем человеком и что так часто оказывается поглощенным чем-то другим? Выходит, что этот так называемый человек только потому человек, что его постоянно кто-то или что-то поглощает. А когда его не заглатывают, — что, он больше не человек?

Спросим себя: что такое человек? Каков диапазон того, что мы называем этим словом? Включает ли в себя человек диалектика? Если верить книжке по античной философии, нет, не включает. Диалектик, музыкант, воин, строитель или любовник — это что-то большее, чем человек, это порыв, вихрь, стихия, а человек — это что-то ожиданное, стремящееся к малым радостям и покою. Диалектик может забыть об обеде, которым человек никогда не пренебрежет. Человек — это всегда только человек. Человек предсказуем и смертен. А диалектик в известном смысле бессмертен. Диалектик, музыкант, воин, строитель, любовник делают человека своим орудием, он становится их производной, их функцией.

Любопытно, что в своих отношениях с муто человек играет иную роль: бедное муто живет под постоянной угрозой отождествления с человеком и растворения в нем. Потому-то наш автор и предлагает муто инструкцию по самообороне. Но, может быть, муто — это потенциальный диалектик, музыкант, воин, любовник? Однако ни о какой такой возможности для муто наш автор не упоминает. Муто занят либо самообороной, либо своими излюбленными времяпровождениями.

Седьмая (одиннадцатая) встреча с автором, или Барышня и Хулиган. Самоуверенный и наглый хулиган с густыми висячими усами в лихо надвинутой кепке и барышня в соломенной шляпке на кончике стула где-то на подмосковной даче лет, эдак, пятнадцать тому назад. Фотография за стеклом в книжном шкафу, можете сами полюбоваться. Лица, какие бывают, когда тебе чуть больше двадцати, но меньше двадцати пяти, когда воздух наполнен звоном, слепящий солнечный блеск, отсвеченный водной поверхностью, дышит в прибрежной листве, и от избытка сил и ожиданий вот-вот произойдет что-то невозможно и неприлично желанное.

Хозяин квартиры — усатый хулиган двадцатью годами позже, он же сын достойного поэта ушедшей эпохи — сидит на видавшем виды антикварном диване. На нем при жизни отца явно сиживали выдающиеся зады. Сейчас fin de siècle, и зады уже не те. Мой, парщиковский, автора мутологии, а также женщин и детей, расположились на прилегающих к антикварному дивану стульях и в креслах, тоже, возможно, исторических. На столе водка, баклажаны, шашлык. И опять трезвый Парщиков всех возбужденней и пьяней. Хулиган безостановочно разливал охлажденный в морозилке напиток из запотевшей бутыли, а гости регулярно его поглощали. Перламутром переливались стены, и старинный буфет приветствовал всех, поблескивая своим мудрым фасадом. Кто-то многозначительный и непонятый наезжал на Ницше. Кто-то попробовал его защищать. Снова вспомнилась история про мстительного верблюда. Хозяин напомнил гостям о самоценности момента дружеской пирушки. Автор мутологической идеи расстегнул портфель и одарил гостей своей «Серо-белой книгой». Каждому досталось по книжке.

И тут я почувствовал идущую от него волну отталкивания. Вполне возможно, что никакого отталкивания и не было, просто сложился стереотип ожидания отталкивания. Это было отталкивание муто от диалектика, музыканта, поэта, зодчего и, возможно, любой другой перспективы. Ситуация приняла форму, которую ей задало модное поветрие, пришедшее с Запада, похожее на новое вероучение, поветрие, которое успело уже порядком выветриться, однако некоторых муто оно еще цепляло. Распространилась мысль о том, что будто бы (а мы, неучи, всему верим) закончилась человеческая история, и начинается нечто новое и невиданное: история вне истории, современность без современности, время без времени. Тем самым перелицовывалась вся карта прошлого, настоящего и будущего. Древнейшая эра, которая началась с пещерных людей и закончилась в конце 19-го столетия, была дикой и постыдной. Потом наступила так называемая «новая древность», время тирании разума и воли, называемое modernity. Но и эта эпоха для муто, слава Богу, позади. Что же произошло? А вот что: означающее (речь, язык) оторвалось от означаемого (вещь, реальность) и начало скользить, не соединяясь с означаемым, и в результате этого соскальзывания стали выпадать целые блоки означаемого. Теперь означающее безраздельно главенствует над означаемым. И что же получается в результате? В результате получается, что язык обозначает не вещь, а ее значение, значение же отсылает не к вещи, а к другому значению, и т. д. Было окончательно установлено, что язык — это не совокупность почек и ростков, выбрасываемых вещью, что слово — это не головка спаржи, торчащая из вещи, а язык — это скорее сеть, накинутая на совокупность вещей. И что только язык способен произнести правду, вернее, десять тысяч правд.

Произошло решительное размежевание с трансцендентализмом любого вида. Классическая эпистема модерна — мера, порядок, нумерация и интуиция — окончательно рухнула, а новая эпистема обращена не на сознание, а на бессознательное. В старой эпистеме человек сопричастен Богу. В новой — человеку отводится более скромное место. Она возвещает не только о смерти Бога, но и о смерти его убийцы — человека. В новой эпистеме Бог не отрицается, а вытесняется. (Кстати, эпистема, если вы этого до сих пор не знали, — это совокупность отношений, которые могут объединять дискурсивные практики, а метафора, метонимия и трансферт — элементы нового дискурса.) Нет больше сильного и властного героя, знающего, куда он идет: перед нами сплошные воронки от свежих вытеснений.

Итак, мера, порядок, нумерация и интуиция, оказывается, больше не нужны. Ведь именно они питали предрассудок о том, что мир имеет некоторый смысл и что постижение этого смысла является главной человеческой задачей. Соответственно, у человека нет врожденной, встроенной в его персональный код метафизики, как нет и параллелизма между субъектом и миром, разве что аналогия, предложенная все тем же коварным мистификатором — языком. Язык это не инструмент и не орудие в руках человека, и не беспрекословное средство мышления. Скорее сам язык «мыслит» человека и его мир. Именно язык разрушает нашу веру в существование ясного однозначного смысла, ибо он содержит в себе возможность освобождения от привилегированной, узурпирующей все иные варианты, системы описания реальности. Такие оппозиции, как Бог и Сатана, добро и зло, сознание и бессознательное, плюс и минус, метафизика и нигилизм, хозяин и паразит, способны бесконечно меняться местами и заменять одна другую, ибо каждая несет в себе другую, каждая чревата своей противоположностью, и ни одна не может претендовать на исключительное место в системе языка. И — какова ирония — именно муто заявляет претензию на причастность к «веселой науке», за самую возможность говорить о которой так дорого заплатил дерзкий безумец, возвестивший о рождении трагедии из духа музыки.

И вот наш любезный автор, привлекший для мутотворчества весь свой арсенал иронических поз, намеков и придыханий, в силу обстоятельств — места и времени своего рождения и среды — оказался поглощенным новой эпистемой. Он вошел в ее контекст и закрутился на шестеренках новых дискурсивных практик, и в результате сам стал метафорой, метонимией и трансфертом в едином лице. Но все эти новые средства не смогли ему помочь. И хотя в пароксизме скромности он продолжал всем доказывать, что муто — лучший друг деревьев, бабочек и цветов, Сфинкс все же остался неразгаданным, а Изида неразоблаченной. А порожденная им новая личина, поупражнявшись в самообороне и времяпровождениях, исчезла, растворилась в том, из чего пришла, — т. е. в жерле небытия. Так Чарли Чаплин, попав на волне бурного индустриального прогресса в «желудок» новых технологий, описал траекторию движения муто по маршрутам глобального конвейера. У нашего автора нет никаких надежд уйти с этой траектории и спрятаться в полутора сантиметрах за спиной своей куклы. Сказав «м-у-у-у», он тут же перестает быть муто, как это случилось с Чаплиным, вступившим в гонки с его деловыми конкурентами и, естественно, ими проглоченным. Можно предположить, что сложные отношения нашего мутолога к человечеству связаны с работающими в нем механизмами вытеснения. Не исключено, что отсюда его стремление прятаться за муто и строить сложные системы самообороны посреди своих унылых компьютерных времяпровождений в злачных идеологических катакомбах системы.


P.S. К сведению бесчисленных будущих мутологов остается добавить, что психея принадлежит миру сна и тайны, что ее нельзя ни понять, ни потрогать — потрогать можно разве что горчащие в разные стороны носы или усы. Из нее все рождается, и в нее все возвращается, однако сама она находится в точке слепоты: в том месте, куда обращен наш взгляд, ее по определению нет. Наш же взгляд, на нее обращенный, прячет ее от нас. Гераклит выколол себе глаза, чтобы увидеть психею. Только потеряв душу, можно ее обрести. Только у забывшего о ней может появиться надежда вспомнить себя. Бога нет, пока мы рассуждаем о Боге. Его тем более нет, если мы не думаем о нем.

Ночные ветры

Телеграмма дрожала в ее руке. Нина еще раз пробежала глазами неровную строчку. Это были те самые слова, которые она ждала каждый день, каждый час, ждала уже много месяцев, изнуряя себя наплывами отчаяния и нетерпения, и, наконец, дождалась — Виктор звал ее в Москву.

Нина села на краешек стула, потрогала горячие щеки и, испуганно поглядев в зеркало, быстро провела рукой во волосам. Потом схватила сумочку — хватит ли денег. Денег на дорогу хватало. Стала звонить на вокзал, никак не могла дозвониться. Наконец в трубке раздались долгожданные спокойные гудки. Усталый голос дежурной ответил ей, когда отходит московский поезд. Быстро нашла дорожную сумку, бросила в нее пару платьев, свитер, чулки, начала писать записку, но так и не дописав, побежала в парикмахерскую через дорогу. Забежала домой за сумкой, огляделась, не забыла ли чего.

И вот тут вдруг сердце упало, силы сразу оставили ее, и она, сидя за столом, положив тяжелую голову на руки, не могла ни о чем подумать, ничего предположить. Не было никаких мыслей, а было просто страшно, страшно, что все это вдруг пропадет, растает, как всплеск, замрет, как круги на воде.

В сумерках поезд подвозил ее уже к Москве. За окном шел снег, мелькали платформы, убегали дороги и провода. И когда объявили Москву, когда Нина поняла, что сейчас она увидит Виктора, ей вдруг захотелось куда-нибудь спрятаться.

Нина вышла на перрон и сразу увидела Виктора. Он не успел еще подойти к ней, не успел еще взять ее сумку, а она уже была во власти его спокойной улыбки, его уверенных и усталых движений. Голос и взгляд его обволакивали Нину тревожный теплом, от которого громко стучало сердце.

В машине Виктор грел ее руки и неторопливо рассказывал о каком-то Коке, а Нина думала о том, что у Виктора на лице очень много морщин и что он совсем некрасивый. Он говорил тихо, почти шепотом, тянул гласные и картавил. Нине вдруг почему-то стало обидно, что Виктор ни о чем не расспрашивает ее, хотя ей не хотелось, да и нечего было о себе рассказывать. Ей не нравилась эта манера разговаривать после долгой разлуки неторопливо и о мелочах, как будто не было никакой разлуки и нет никакой встречи.

В машине слегка покачивало, и Нине казалось, что она сидит в гамаке. Это полузабытое ощущение детства примешивалось к тревоге о том, что должно было непременно случиться с ней в этот вечер. Виктор должен был ей что-то сказать, что-то важное, она была уверена в этом, и ей не хотелось слышать ничего другого. Но она слушала, улыбалась и казалась себе беспечной и очень хорошенькой.

— Ты его сегодня увидишь, — говорил Виктор, кажется все о том же своем приятеле. — Он тебе сначала покажется паинькой. Но это будет недолго. Рано или поздно он распустит павлиний хвост, и у тебя зарябит в глазах от красок. Самое главное для него — казаться очень сложным. Весь он какой-то уязвимый, самолюбивый, задиристый. О нем кто-то сказал «вывернутый». Откровенный бабник, и, кажется, даже гордится этим. Но иногда у него вдруг вырастают крылья…

Машина взвизгнула и остановилась. Нина вышла из машины и, пока Виктор расплачивался, оглядываясь, пыталась догадаться, куда они приехали.

Это был один на новых кварталов города: большие, серые, похожие один на другой дома, а меж ними холодный ветер, посвистывая, гнал и кружил снежинки. На стене Нина разглядывала афишу «Вечер органной музыки», чуть подальше в доме с двумя высокими арками прочитала «Продовольственный магазин».

Виктор хлопнул дверцей машины и подошел к Нине.

— Ты ведь у меня впервые, — сказал он ей не слишком уверенно. Нина подняла ему воротник пальто, и они пошли против ветра к одной из арок. В подъезде у лифта он вдруг почему-то замешкался, потом обернулся к Нине, взял ее руку и тут же опустил. У нее больше не было сил улыбаться. Опять остановилось сердце, и, чувствуя, что она не в силах удержать падающую на нее тяжесть, Нина шагнула назад, оперлась спиной о стальную сетку лифта, и теперь голос Виктора казался ей очень далеким, как будто пойманным по радио на короткой волне.

— Я не говорил тебе об этом раньше. Думал, будет сюрприз… Дело в том, что я… в общем я женюсь, и сегодня свадьба.

За спиною Виктора медленно спустился лифт.

Когда Нина вошла в комнату, у нее лишь немного дрожали руки. Гости суетились вокруг рояля, который только что внесли из соседней комнаты, не определив ему еще места. Нину с кем-то знакомили, протягивая ладонь, она не слышала имен и не называла своего. Чуть поскрипывая пленкой, негромко играл магнитофон, на диване одиноко сидела большая розовощекая кукла, в глубине комнаты стоял накрытый стол.

Виктор что-то объяснял невысокой блондинке, она слушала его серьезно, и хотя на ней было не белое, а зеленовато-серое платье, но может потому, что она слишком серьезно, почти строго смотрела на Виктора, Нина вдруг догадалась, что это и есть его невеста. Она удивилась, не почувствовав к ней нечего, даже любопытства.

Нину посадили на диван рядом с куклой. Высокий скуластый юноша, поправляя очки указательным пальцем, протянул ей рюмку с вином. Рядом с ней устроился плотный мужчина, с лица которого не сходила улыбка. Виктор что-то наигрывал на рояле, украдкой поглядывая на нее. Едва Виктор кончил играть, как оба ее соседа заговорили вдруг вместе, и Нине пришлось кивать им одновременно, вставляя в редкие паузы вопросы и междометия. Потом из разговора Нина поняла, что юноша в очках и есть тот самый Кока, о котором ей рассказывал Виктор. Кока принес еще вина и стал читать стихи «своего друга», стихи очень искренние и невеселые.

К ней подсела маленькая хрупкая девушка и, перебив Коку, заговорила о каких-то незнакомых Нине знаменитостях, и ее было очень скучно слушать, но все слушали в молчали. У нее были редкие рыжеватые волосы и усталое худое лицо.

Нина выпила еще одну рюмку вина и подумала, что теперь она сможет легко перенести все, что произошло и что может еще произойти. И она пригласила на танец Коку.

Потом сели за стол, всего шесть человек, говорили короткие тосты, пели, потом Виктор снова играл на рояле, а его невеста, горячась, доказывала всем, что Шекспир — это вовсе не автор сонетов в драм, в всего-навсего заурядный актер, именем которого кто-то воспользовался с целью сохранить инкогнито, а Виктор улыбался Нине, но как-то жалко и неуверенно.

Когда начали танцевать, всем стало очень жарко, и было решено пойти погулять на улицу.

Из подъезда все вышли вместе, но на улице разбрелись по двое. Кока взял Нину под руку. Он был пьян и просто держался за Нину. Резкий ветер и холодные иглы снежинок освежили его очень скоро, и теперь он шел, не шатаясь, но понуро и молча. А потом, глядя Нине прямо в глаза, он сказал ей неожиданно просто:

— Расскажите. Все с самого начала. Это помогает лучше вина.

«Расскажите…» Разве можно что-либо рассказать? Все, что было. Все с самого начала. Где оно, это начало? Не было никакого начала, ничего. Не было терпких коротких ночей, не было боли разлук, ожидания, встреч и опять ожидания.

Для чего всему этому быть? Что толку думать, что она бесчеловечно обманута, что толку называть подлецом того, кого по-прежнему отчаянно любишь? Но она вспоминала, и ее воспоминания становились словами и от того, что она говорила все это почти незнакомому человеку, ей становилось сначала невыносимо больно, а потом постепенно легче и легче.

Кока, закутанный в шарф, с поднятым воротником пальто, молча шел с нею рядом, поблескивая стеклышками очков. Ей вдруг стало совсем легко с ним, и тогда она сама взяла его под руку, и они пошли назад к теплу, к роялю, к недопитым рюмкам, и ветер теперь уж подгонял их в спину.

Под аркой не было ветра и снега, там стояли тишина и темень. Кока притянул к себе Нину и холодными губами чмокнул ее в щеку. И когда Нина приложила ладонь к его губам, он поцеловал и ладонь.

В квартиру они пришли первые. В углу тихонько гудел магнитофон, который забыли выключить перед уходом. Кока сел рядом с Ниной и стал целовать ее лицо, пытаясь найти ее губы. Она досадливо отворачивалась, а потом вдруг насмешливо глянула ему прямо в глаза и отчетливо, громким шепотом подсказала:

— Снимите очки.

Он улыбнулся, снял очки и вложил их в наружный карман пиджака. Но целовать ее больше не стал. Весь как-то сник и тихо попросил:

— Пойдем ко мне.

Когда они вышли на площадку, там уже стояли Виктор с невестой, рыжеватая девушка и ее улыбчивый спутник.

Постояли у лифта, перекидываясь какими-то вымученными шутками, потом, посторонившись, пропустили Нину и Коку в лифт, и никто не спросил их, куда они и надолго ли, и Виктор смущенно смотрел себе под ноги, но зато его жена разглядывала теперь Нину внимательно и вызывающе. Нина вспомнила вдруг, что ее зовут Леля.

На улице Нине стало очень холодно и нестерпимо жалко себя, и она заплакала навзрыд, а Кока вытирал ей платком лицо и говорил с ней, как с маленькой, терпеливо и ласково. А потом он ушел за машиной, и его долго не было, а Нина все стояла и плакала, плакала скорее от холода, чем от обиды.

Вся в слезах, она вышла, наконец, из-под арки. Улица была пустой и холодной, в окнах почти нигде не было света, и от того, что улица была широкой и без единого деревца, она казалась совсем вымершей.

Ветер понес ее к серой афише «Вечер органной музыки», к перекрестку с пустыми витринами и огоньками светофоров. Потом она вышла на какой-то проспект и пошла по заснеженным тротуарам. Пальцы ног ее окоченели, и идти было очень трудно. Бешеный ветер набрасывался на нее из-за каждого угла, рвал полы пальто, пронизывая ее всю. Он гнал и кружил ее по пустым переулкам и скверам, площадям и местам.

Ее подобрал на Шаболовке учтивый шофер, угрюмый и сонный, и повез через город в тряской кабине грузовика. Нина попросила у него закурить, он протянул папиросы и спички, а потом долго косился на нее недобрым взглядом.

На вокзале она выпила кофе, согрелась и задремала. Ей снилось, что она все еще идет по заснеженным улицам, а вокруг нее беснуется ветер и взлетают, кружатся, мечутся снежинки…

Утренним поездом Нина уехала домой.

Загрузка...