ЧАСТЬ ВТОРАЯ СОМНЕНИЯ


Глава первая


1

В село Селиваново пришли только через неделю. Сперва забросили почту на одну точку, потом на другую и только тогда уж получили «добро» спуститься на юг. Та спешка, с которой их выпроваживали в поход, в море словно бы оказалась ненужной, но с приходом в Селиваново выяснилось, что там уже составился ОБК, который со дня на день направлялся с визитом на Кубу, и, собственно, они поджидали только «Гангут».

В Селиванове кроме наших кораблей на якорях еще стояли два американца — крейсер «Уэнрайт» и эсминец «Стимсон», к которым иногда присоединялся и фрегат «Эл Монтгомери», но он частенько исчезал, видимо являясь посыльным кораблем, хотя все американские корабли были оборудованы вертолетными площадками и вряд ли у них была нужда в посыльном корабле. Впрочем, скоро все выяснилось: выпустив за корму гидроакустическую станцию, «Эл Монтгомери» уходил слушать, не бродят ли где-нибудь здесь поблизости наши лодки, которые, скажем, мог привести за собой «Гангут». Хотя турецкие власти пропускали через проливы Босфор и Дарданеллы военные суда только в светлое время суток, при этом подводные лодки должны были следовать только в надводном положении, и, естественно, что при таком порядке вещей любое проникновение наших кораблей в Средиземное море не составляло никакой военной тайны, американцы тем не менее усердно пахали ласковые средиземноморские волны, любовно воспетые еще древними эллинами.

Моряки на баке поговаривали, будто наши лодки ухитрялись проскользнуть проливы под кораблями, но это уже были чистейшей воды досужие вымыслы, которые плохо вязались с суровой обстановкой, сложившейся в тот год на Средиземном море.

Отход ОБК задерживался на сутки — шла дозаправка топливом и водой, корабли, в том числе и «Гангут», принимали на борт свежие овощи и фрукты, закупленные в Югославии и в Египте, — и с ведома старшего на рейде офицерам и мичманам разрешалось побывать друг у друга в гостях. На море стоял штиль, и катера сновали по всему рейду, напоминая городские маршрутные такси, у которых, как известно, были только конечные остановки, а все прочие назначались «по требованию». Командирские катера стояли под выстрелом — рангоутном дереве, которое на якорных стоянках вываливалось перпендикулярно борту — или на бакштовах. В любую минуту старший на рейде мог пригласить к себе командиров на совещание, и никакие оправдания в случае опоздания на такой вызов никогда и никем не принимались. Если совещание назначалось на пятнадцать ноль-ноль, то и будьте добры подняться на борт флагмана в четырнадцать сорок пять, чтобы оставалось в запасе четверть часа: заглянуть сначала в каюту к флагманскому специалисту — флажку, поговорить со старинным приятелем, получить походя втык от начальника штаба, а без одной минуты до назначенного часа уже сидеть на месте и ждать привычного возгласа: «Товарищи офицеры!»

В селе Селиванове было примерно все то же, что и на Бельбекском рейде, и на большом Кронштадтском, и в аванпорту благословенного города Лиепаи, словом, где становились на якоря хотя бы два, а еще лучше — три наших корабля, благоприятствовала погода и старший на рейде препятствий не чинил — тогда уж офицеры начинали делать визиты, как это и заведено в приличном обществе.

Больше всех катеров сходилось к флагману, и это естественно, потому что кого-то постоянно наказывали и кого-то с тем же постоянством миловали, и к «Гангуту» одолжиться — без отдачи, разумеется, — свежими газетами, сигаретами, узнать последние новости, кто и что получил да кто и за что погорел, и все такое прочее, но самое главное — справиться, не захватил ли «Гангут» письмишек из дома.

— На «Гангуте»! Для «Верного» ничего нет?

— «Верный», подваливай. Целый мешок приволокли вам. И командиру посылка.

— А «Адмиралу»?

— И «Адмирал» швартуйся.

Раз уж объявилась в село Селиваново оказия, то с этой оказией, как в глухую деревушку, и почта пожаловала. В первый день «Гангут» стал самым модным кораблем, на который хотели попасть и те, у кого там находилось дело, и те, у кого там дела не было и быть не могло. По верхней палубе парочками разгуливали молодые лейтенанты, вчерашние одноклассники, и непременно — один перед другим — рассказывали всякие истории, какие с ними за эти два-три месяца после выпуска успели произойти. Потом, спустя, скажем, год, им станет стыдно этих своих «историев», но это «потом» когда-то еще будет...

Первых гостей водили в кают-компанию, и выборный старший — им был на этот срок Блинов — от щедрот своих и товарищей офицеров, питанием которых он распоряжался, велел вестовым держать на столах печенье и вафли в неограниченном количестве, а чай всегда горячим, но, заметив скоро, что это неограниченное количество стало весьма скоро ограничиваться, указал тем же вестовым поить гостей чаем с «таком», иначе говоря, кроме сахара, на столы больше ничего не выставлять, буфет запереть на ключ, а ключ вручить ему, старшему лейтенанту медицинской службы Блинову.

Но чай — это мелочи жизни, офицеры съезжались на «Гангут» ради хорошей беседы и теплого разговора, как совсем еще недавно сходились в деревнях на свежего человека. Пожаловал и к Суханову гость, одноклассник с «Верного», для которого, «Верного» разумеется, «Гангут» привез почту. Письма приезжий лейтенант отправил с катером, а сам разыскал Суханова, и, хотя особых дружеских чувств один к другому в училище не питали, они тут же обнялись и даже расчувствовались.

— Ты давно в море? — спросил Суханов одноклассника, уведя его к себе в каюту и усадив на диван.

— Прибыл на «Верный», едва успел представиться и — сюда.

— Ну и как тут?

Тут сразу было и Средиземное море, и супостаты, которые стояли рядышком, и сама служба, и село Селиванове, и вообще, как говорится...

— Жить можно. Иногда даже за бортом промелькнет какой-нибудь островок. Или ласточка залетит. — Одноклассник заметил на переборке фотографию и заулыбался во весь свой большой рот. — А вон там, смотри-ка, и моя светлость. Я как раз после тебя получал кортик.

Но Суханову в этот момент было не до воспоминаний.

— А кроме ласточек? — озабоченно спросил он.

— Кроме ласточек тут супостатов навалом, — стараясь казаться небрежным, сказал одноклассник. — Сегодня их только трое, а то и еще столько же набьется. Стоим все вперемежку.

— Ну и что они?

— Да ничего... Мы сперва на них глазенапы лупили, они на нас, а потом пообвыкли. — Одноклассник помолчал. — Вообще-то приятного мало. — Он опять помолчал и сказал уже не к месту: — У них там негров навалом. — Он и в третий раз помолчал. — Говорят, вы на Кубу собрались? Везет же людям.

— Куда мы собрались, мы и сами не знаем.

— Ты мне лапшу на уши не вешай. Мы тут все знаем. ОБК только вас и ждал, чтобы идти с визитом.

О Кубе Суханов услышал впервые и в радостном недоумении пожал плечами.

— Вообще-то нам ничего не говорили... Но перед самым выходом мы покрасились — это верно.

— В Селиванове брехать не умеют. В Селиванове говорят одну гольную правду. А вообще-то, как живешь?

Что-то теплое-теплое нахлынуло на Суханова, и захотелось ему рассказать и о Наташе, и о всех своих перипетиях, в которых столько всего было и горького, и счастливого, и тревожного, и обидного, и стыдного. Он уже и уселся поудобнее, даже ногу закинул на ногу и вдруг неожиданно подумал: «Не смей, никого не пускай туда», поскучнел на глазах и сказал нехотя:

— Не все у меня с моряками ладится. Кто-то из нас виноват...

— Не рефлексируй. Ты эти самые рефлексии побоку.

— Как это?

— Очень просто: раз, два и в дамки. На службе китайских церемоний не должно быть. Эти самые церемонии для службы противопоказаны.

Суханов пошел проводить одноклассника к трапу, но никаких катеров в тот час — ни своего, ни чужих — не оказалось на бакштове, и пришлось ждать, хотя по всему рейду, прыгая на легких волнах, сновало много всякой мелочи. Суханов обратил внимание, что среди этой сутолоки американских катеров не было.

— А супостаты катерами пользуются редко, — со знанием дела сказал одноклассник. — Они все больше вертолетами. И в гости они, должно быть, друг к другу ходить не приучены. Это мы — Россия. Мы без гостевания не можем, а они живут так себе и — ничего.

За Эгейским морем, за турецкими проливами, далеко-далеко осталась Россия: и город, сложенный из белого камня, и иссиня-зеленые бухты, возле которых сгрудился этот город, и раскоп, и Анин камень, и дом под зеленой крышей. Стало быть, там теперь его, Суханова, Госсия, ну, может, еще маленько и на Оке, ах да не все ли равно, где она, главное, что далеко — как это в той песне? — «далеко, где кочуют туманы».

— А после Кубы куда вас пихнут? — спросил одноклассник, видимо собирая новости впрок, чтобы было потом чем поделиться в кают-компании.

— Мы не идем на Кубу. — Суханов почувствовал себя виноватым перед одноклассником, что «Гангут» не шел на Кубу. — И вообще, я не знаю, куда мы идем.

— Разве вам командир не объявлял? — удивился одноклассник.

— Нет, он только сказал, что мы идем в село Селиванове, а потом уже, при выходе в океан, получим конкретное задание.

— Так чего же ты письма не пишешь?

— А зачем? Родителям я написал, с кем надо попрощался.

— Право, чудак человек. Да ведь пока письма дойдут до России, пройдет не меньше полмесяца, а то и больше. По себе знаю.

Одноклассник уже второй месяц, а точнее, тридцать четыре дня находился на службе и на этом основании мог судить свысока о вещах, которые еще были недоступны Суханову.

— Так ты полагаешь, что следует написать?

— И непременно. И переправь их ко мне на «Верный». А уж я потом их с первой оказией отошлю в Россию.

Подвалил катер с «Адмирала», одноклассник откланялся и спустился по трапу в катер, зная, что отказа не будет, и катер сделает хоть пять кругов, но на «Верный» завернет обязательно, потому что к этому его обязывала флотская этика.

Дослужившись до лейтенантских погон, Суханов еще ни разу не писал любовных писем и не представлял, как их пишут, ему даже казалось, что любое слово, легшее на бумагу, становится ложью. Ему не хотелось лжи, а она как будто сама сползала с кончика его пера, он боялся пошлости, а пошлость словно бы сама ложилась в строчку. Он отодвинул бумагу в сторону, порылся в столе и среди фотографий и открыток нашел пожелтевший снимок матери с отцом. Они снялись давно, но даже и для того давнишнего времени выглядели чопорными и старомодными, как все люди их сельского круга.

Суханов смотрел на эту любительскую, местами потрешуюся фотографию, на этого несколько угрюмоватого, но довольно моложавого мужчину и милую, словно бы немного испуганную женщину, и трогательно думал: «Неужели они когда-то были вот такими, немного смешными и страшно молодыми? Тогда отец был старше меня на два года, а маме было на год меньше, чем теперь мне». Он перевернул фотографию и размашисто, из угла в угол, написал: «Наташа, это самое дорогое, что у меня есть. Они тут немного старомодные, но и в жизни такие. Они должны тебе понравиться. А полынь высохла и уже хорошо пахнет. Спасибо, что ты есть!»

Он достал конверт, но почтового адреса дома под зеленой крышей он так и не узнал. Зато он помнил почтовый индекс города и улицу, на которой стояла музыкальная школа, и у него появилась уверенность, что это необычное письмо обязательно найдет адресата.

Он не хотел брать у старпома разрешения, чтобы сходить на «Верный», вообще боялся просить чего-либо для себя, поэтому он вложил это письмо в другой конверт, надписав его: «Эсминец «Верный», группа акустиков, лейтенанту...» По такому или подобному адресу письма в селе Селиванове доходили до адресата в тот же день.

Он уже собрался идти к вахтенному офицеру, как тот сам оповестил по громкоговорящей связи:

— Лейтенанту Суханову прибыть в рубку вахтенного офицера.

Там Суханова поджидал Бруснецов.

— Вот что, милый мой, — сказал Бруснецов. — Командира вызывают к флагману. Старшим на катере пойдете вы.

— Есть, — сказал радостным голосом Суханов, поняв, что удача сама пошла ему в руки.

Со всех кораблей к флагману понеслись катера, буруня мелкие волны. Ковалев поднялся на борт, приказав держать катер за кормой на бакштове. А там среди прочих катеров оказался и катер с «Верного», и старшим на том катере — в жизни еще и не такое бывает — пришел его одноклассник. Конверт перекочевал из катера в катер, и кто ведает, когда-то в селе Селиванове случится оказия в Россию и когда-то конверт попадет в дом под зеленой крышей.


* * *

Совещание было короткое, флагман назначил выход на завтра, присвоив кораблям на время похода порядковые номера. «Гангут» стал третьим, потому что он замыкал кильватерный строй, которым флагман решил следовать по Средиземному морю. Остальные корабли расходились по разным точкам, получив соответственно каждый свое задание: раздельное плавание хотя еще и не было оформлено в официальную доктрину, тем не менее все больше становилось популярным.

Ковалеву флагман сообщил, что сегодня на «Гангут» будет доставлен пакет, который он должен будет вскрыть в океане после дозаправки.

— Началом задания станет набор сигнала: «Прошу выйти из ордера».

Приказав все крепить по-штормовому, флагман отпустил командиров кораблей, катера которых подзывались к трапу вахтенным офицером согласно рангу корабля и его месту в корабельной иерархии.

— Катер крейсера «Адмирал» — к трапу.

— Катер эсминца «Верный» — к трапу.

— Катер БПК «Гангут»...

Когда командиры разошлись по своим кораблям, движение на рейде сразу прекратилось, к тому же задул нордовый ветер — ветер с родных просторов — и нагнал волну, которая тотчас же посинела и покрылась белыми барашками.

Пакет на «Гангут» доставили вертолетом. Ковалев спрятал его на самом дне сейфа под бумагами. «Этот овощ еще не созрел», — подумал Ковалев и позвонил старпому, велев тому все крепить по-походному.

— Плохая метеосводка? — встревожился Бруснецов.

— Сводка хорошая, — сказал Ковалев. — Очередное ЦУ (ценное указание) флагмана.

А назавтра, лишь только ободняло, корабли начали выбирать якоря и ложиться на разные курсы. Только ОБК, отправляющийся с визитом на Кубу, вытянулся в кильватерную колонну: флагманский крейсер «Славутич», эскадренный миноносец «Встревоженный», БПК «Гангут» и танкер-заправщик «Новгород».

Американские корабли тоже выбрали якоря и, видимо чувствуя себя не совсем уверенно — за кем следовать, какому курсу придерживаться? — отошли в сторону, и село Селиваново опустело, остался на якоре только буксир «Спасатель» номер десять и танкер-заправщик «Иваи Бубнов».

БПК, увлекаемый «Славутичем», вышел на главную улицу Средиземного моря, оставив по правому борту Чесму, остров Корфу, и Суханову вспомнились слова из детства — теперь их почти не повторяли: «Мы не забыли Чесму и Гангут, мы помним тех, кто дрался до победы, чьи имена на подвиги зовут».

Тут, возле Чесмы и при Корфу, тоже рождалась русская морская слава.

А Средиземное море в те дни было спокойное, ветер, задувший накануне, к утру убился, вода разгладилась. Все время встречались гражданские суда, среди которых было много и наших торговых.

Во все века корабли для того и создавались, чтобы куда-то идти.


2

Дозаправились в океане, и Ковалев тотчас же приказал набрать сигнал: «Прошу выйти из ордера», и на «Славутиче» к рее полетел, трепыхаясь на ветру, ответный набор флагов: «Да, добро, разрешаю». Все корабли, включая и «Гангут», набрали прощальные сигналы: «Желаю счастливого плаванья».

ОБК взял курс на Кубу и скоро растаял на горизонте, а потом исчез и с экранов локаторов. Во все стороны повалились беспорядочные волны, гребни которых давно уже опали, видимо, шторм прошел или давно, или накатывался стороной, давая знать о себе, словно эхом, голубоватой зыбью. «Гангут» уходил в сторону от больших дорог.

Ковалев вызвал на мостик Бруснецова, сказав, чтобы с курса не сходил и в случае чего — он так и сказал: «В случае чего» — незамедлительно вызывал бы его, Ковалева, наверх. Бруснецов козырнул, но кресло командирское не занял, а пристроился рядышком, и Ковалев спустился в каюту, попросил вестового заварить чай покрепче и, когда стакан уже стоял на столе, открыл сейф, достал пакет, надорвал его и сел за стол. Он приготовился работать долго.

«Под видом учений, — читал Ковалев, прихлебывая из стакана чай осторожными глотками, — новейший подводный атомный ракетоносец приступил к боевому патрулированию в районе... Мирового океана. — «Так, — подумал Ковалев, — стог известен, теперь дело за золотой иголкой». — В зоне досягаемости новейшего оружия из указанного района находятся важнейшие экономические, военные и культурные центры страны. Приказываю: ...в целях воспрепятствия действиям новейшей подводно-ядерной системы и разработки ответных мер в случае развязывания агрессивных военных действий... — Ковалев опять отхлебнул из стакана и отставил его в сторону, — выявить возможные районы боевого маневрирования подводной лодки, техническую оснащенность средствами обеспечения стрельбы ракетным оружием из этих районов... с учетом географических и климатических условий... произвести анализ и оценку тактико-технических характеристик новой подводной лодки. В случае провокационных и враждебных действий со стороны иностранных ВМС строго соблюдать законы международного права и престиж Советского государства».

Ковалев придвинул к себе стакан и опять подумал: «Где находится стог, в общих чертах известно. Есть ли в нем золотая иголка — бабушка сказала надвое. При этом соблюдать законы международного права».

Он позвонил Сокольникову.

— Свободен? Зайди ко мне. — И когда тот вошел, глазами указал ему на стул, подвинул бумагу, сам допил чай и откинулся на спинку кресла, только потом спросил: — Ну как, комиссар?

Сокольников пожал плечами.

— Но ведь мы, по-моему, ничего другого и не ожидали.

— Честно говоря, я не очень понимаю, почему они выбрали этот район. Тут нет больших морских дорог, на которых можно легко укрыться за шумы торгашей. Тут же никто не ходит.

— Так, может, это их и устраивает? — осторожно спросил Сокольников.

— Допускаю, что это их устраивает. Но они тут скорее вступят с нами в контакт. Впрочем...

Сокольников спросил с надеждой:

— У тебя есть идея?

— У меня есть задание, — сказал Ковалев. — И если мы с ним не справимся, командующий повторит его «Полтаве» или «Азову» с выражением, разумеется, мне своего неудовольствия.

— Это-то я все прекрасно уяснил еще в училище. Но мне хотелось бы знать, где идея?

— А вот идеи, комиссар, нет. — Ковалев грустно улыбнулся. — Пока нет, но убежден, что вертолет пока трогать тоже не следует. Пусть постоит в ангаре. Пусть до поры до времени его у нас не будет.

— Собственно, до этого никому и дела нет. Насколько я понимаю — экраны локаторов пусты.

— А спутники?

— Ах да, — сказал Сокольников, — спутники. Они раздевают нас, как последних шлюх.

— Взаимно, — сказал Ковалев, — взаимно. Скоро в гальюн просто так не сходишь, а сперва подумаешь, фотографируют тебя или не фотографируют, чихнуть тебе или погодить.

— Ты наговоришь...

— Не нравится? Зато наглядно. Я поднимусь сейчас на мостик, поколдую со штурманами над генеральной картой, а ты сходи к акустикам. Кажется, ты брал Суханова в поход под свою ответственность? — словно бы к слову, легонечко съехидничал Ковалев.

— Все мы находимся под твоей ответственностью.

— Тем более... Разъясни им, что мы на них надеемся.

Ковалев убрал пакет в сейф, и они разошлись: Сокольников спустился к акустикам, а Ковалев поднялся на мостик.

— Локаторы чисты, как святая девственница, — сказал Бруснецов. — И чайки исчезли. Мы остались в этом прекрасном мире одни.

— Дальше будет еще тише, — заметил Ковалев. — Так что привыкай, старпом. Местечко они себе неплохое облюбовали.

— А вдруг их тут нет?

— По директиве, должны быть... — сухо промолвил Ковалев, подумав: «Типун тебе на язык», — и огляделся. Океан накатывал зеленые, облитые солнцем и поэтому словно бы глянцевые, волны, от которых несло теплом. — Иди в низы и занимайся своими делами.

— Есть, — сказал Бруснецов и не стал дожидаться повторного разрешения, скатился вниз на поручнях.

Ковалев вышел на открытое крыло, ощутил, как на него пахнуло прелью, решил: «Пора, кажется, обряжаться в тропические тряпки» — и крикнул в рубку:

— Вахтенный офицер, вызовите на мостик интенданта!

Он опять огляделся: что-то сокрыто там, в этой толще зеленой воды, и сокрыто ли что? Ему не хотелось поднимать в воздух вертолет, хотя и дураку было ясно, что без него надежда на одну корабельную акустику, пусть самую новейшую и самую хваленую, была весьма призрачной. В отличие от надводных кораблей, которые помимо слуха — акустики — обладали еще и зрением — радиолокацией, лодки на боевой позиции, подобно кротам, обладали только слухом, но этот слух заменял им и зрение, и, значит, они вынужденно слышали лучше надводных кораблей. Ковалев отлично сознавал, что, окажись лодка в этом районе, она первой вступила бы в контакт с «Гангутом» и могла бы весьма долго, не меняя сути своего задания, иначе говоря, оставаясь на своей боевой позиции, находиться вне поля слышимости «Гангута». Она здесь, но ее же и нет, этой золотой иголки в огромном стогу сена.

Ковалев, разумеется, мог бы поднять в воздух вертолет и тем самым несколько облегчить свое положение, но при этом у него не было полной уверенности в том, что он сам не оказался бы в положении зверя, которого выследил охотник. Он не хотел раньше времени раскрывать себя: мало ли за каким чертом забрался в низкие широты одинокий корабль, возможно, испытывает новыенавигационные приборы или отрабатывает задачи в условиях одиночного плавания, а может, и то и другое, вместе взятое, словом, Ковалев решил немного повременить, чтобы прояснить обстановку. Если бы удалось выполнить задачу, в этом сочли бы заслугу всего экипажа, но если они все-таки сожгут впустую десятки тонн топлива, вся вина падет на его голову. Ковалев и это знал, поэтому и не спешил приходить к однозначному решению, а если оно подспудно и созревало в его голове, то ему пока что не хотелось ни с кем им делиться. Все могло сложиться, скажем, так, но в силу только одной неучтенной мелочишки любая блестящая идея обращалась в химеру.

Увлеченный своими мыслями, он не заметил, как у него за спиной появился корабельный интендант и уже дважды покашлял в кулак, привлекая к себе внимание, даже говорил при этом:

— По вашему приказанию...

Наконец Ковалев повернулся к нему, пытаясь вспомнить, зачем он его вызывал.

— Жарко? — спросил он.

— Жарковато, товарищ командир.

— Найдите старпома и передайте ему, что я распорядился выдать личному составу тропическую форму одежды.

— Вашу прикажете доставить в каюту или на мостик? — почтительно спросил интендант.

— Хорош же я буду, переодеваясь, дрыгать голыми ногами перед всей вахтой, — сердито заметил Ковалев, которому не понравилась излишняя почтительность интенданта — угодничеством она попахивала, а это Ковалеву всегда претило и в большом и в малом. — Мне принесете в последнюю очередь, — сказал он уже мягче, гася в себе минутную вспышку раздраженности. Он понимал, что причиной этой вспышки был не интендант со своей дурацкой почтительностью, а его собственная неопределенность, когда сам не понимал, то ли он делал, что следовало бы делать. «Экий я стал неловкий», — подумал он о себе.

— Ну, ступайте, — сказал он интенданту, который все еще держал руку у козырька фуражки.

«Откуда и почему рождается у людей подобострастие? — неожиданно подумал Ковалев. — Что их понуждает к этому? Рабское пристрастие к поклонению идолам и чувство постоянной осознанной или неосознанной вины? Почему в таком случае одни идут с высоко поднятой головой, а другие опускают глаза к земле? Где их нравственные начала и где те концы, которые дают новые начала?»

Океан накатывал на «Гангут» малахитовые волны, которые легонько подкидывали его на свои округлые плечи и с шумом и плеском сталкивали вниз, обволакивая нос блестяще-белой пеной, уходившей за корму ровным, словно бы прочерченным, следом. Видимо, вахтенный рулевой хорошо чувствовал корабль, и тот не рыскал у него, шел спокойно, как лошадь по знакомой дороге. Ковалев запамятовал, кто стоял на руле. Войдя в рубку, краешком глаза глянул — больше по привычке — на вахтенного офицера, который делал рабочие пометки в черновом журнале, потом на рулевого. Так он и думал — ходовую вахту стоял старшина отделения рулевых. Ковалев вспомнил, что старшина служил по последнему году и зимой должен был уйти в запас. «Жаль, — твердым внутренним голосом подумал Ковалев. — Очень жаль. Только приспособился к делу, а тут уже прости-прощай...» Он поднялся к себе в кресло — «на пьедестал» — и огляделся, хотя оглядывать было нечего: те же округлые зеленоватые волны и тот же загадочный океан.

Ковалев взял микрофон, включил боевой информационный пост — БИП.

— БИП, командир. Доложите обстановку.

— На высоте десять тысяч метров, курсовой... дистанция двести километров, следует пассажир. Горизонт — чист. У акустиков — чисто.

— Хорошо, — сказал Ковалев, невольно подумав: «Хорошего-то мало. Идем, словно слепые, на ощупь».

На мостик поднялся Бруснецов.

— Товарищ командир, вы распорядились выдать тропическое обмундирование?

— Распорядился... А ты сам не догадался это сделать?

— Хотел на завтра попросить у вас «добро» объявить по кораблю тропическую форму одежды.

Не поворачиваясь к нему, Ковалев сказал:

— Завтра и переоденем, а сегодня раздайте обмундирование, пусть подгонят его. А то у одних шорты окажутся ниже колен, у других, прости господи...

— Понял, товарищ командир.

«Вот и прекрасно, — подумал Ковалев. — Им всем кажется, будто я знаю, куда мы идем. Прекрасно. Если им так кажется, то пусть так и будет. Это тоже прекрасно. — Он усмехнулся. — Мы идем туда, куда надо. Разве это не прекрасно? Куда надо...»

Бруснецов вышел на открытое крыло, наверное, покурить.

«Интересно бы у старпома спросить, а что он думает по поводу всей этой бодяги? Есть ли у него свои мысли или он всецело полагается на мои?» Ковалев спрыгнул на палубу и тоже вышел на крыло.

— Старпом! — позвал он и, взяв его за локоть, отвел подальше от любопытных ушей вахтенного сигнальщика. — У тебя на сей счет, — он повел глазами по океану, — есть какие-нибудь мысли?

На сей счет мысли у Бруснецова нашлись.

— По-моему, товарищ командир, мы едем не в ту сторону.

— Это почему же? — заинтересовался Ковалев.

— А если бы мы ехали туда, куда нужно, к нам обязательно прилепилась бы какая-нибудь дрянь. А так мы одни-одинешеньки. Что хочешь, то и думай.

— Вот поэтому, старпом, я и полагаю, что мы идем правильно.

Теперь уже заинтересовался старпом, но если он сам-то был обязан ответить командиру, то у командира по отношению к нему такой обязанности не было, но тем не менее он спросил:

— Почему?

Ковалев помолчал, хотел сперва развить перед Бруснецовым свои предположения, по крайней мере так Бруснецову показалось, но вместо этого Ковалев суховато сказал:

— Да так, старпом... Все как-то так. Не удерживаю тебя больше. Занимайся хозяйственными делами.

Бруснецов уже было пожал плечами, дескать, воля ваша, но благоприобретенная привычка взяла верх и не позволила расслабиться, и он тоже суховато сказал:

— Есть.

Ковалев проводил глазами его ладную, несколько угловато-обиженную спину, которой Бруснецов не придал привычного положения — за лицом и голосом он следил постоянно, а вот про спину забыл. «Не обижайся, старпом, — подумал Ковалев нехотя. — Я и сам еще не все хорошо продумал. Но если они заметили в океане одиночный корабль, ну хотя бы с того пассажирского самолета, и не спешат нарушить его одиночество, значит, им почему-то не хочется этого делать. Допустим, мы на ложном пути, и они это понимают. Значит, мы не лодку ищем. Тогда что же мы здесь делаем? Ковалев, хорошенько подумай. Слышь, Ковалев? Ну-ка поставь себя на место супостата. Ведь это же интересно, черт возьми, узнать, за каким дьяволом военный корабль обрек себя на одиночество в океане? Интересно или нет? Вообще-то интересно...»

Он прошел в штурманскую рубку. Голайба колдовал над генеральной картой, видимо, прикидывал различные варианты, которые следовало бы попробовать. Заслышав Ковалева, тотчас выпрямился и начал сворачивать карту в рулон.

— Оставь, — попросил Ковалев. — Сам хочу взглянуть.

Голайба опять раскатал рулон, карандашом, заточенным почти до идеальной остроты, поставил чуть заметную точку — место, где в эти минуты находился «Гангут». Район этот, с точки зрения мореплавателей, был глухой и безлюдный, лишенный какого-либо здравого смысла, чтобы забираться в него, но, может, смысл как раз в том и состоял, что район этот веками оставался в стороне от морских дорог.

— А если мы подвернем право пять, то через вахту куда выйдем?

Голайба взял циркуль, подстроил его по меридиану, прикинул карандашом условный курс — «право пять» — и указал новую точку.

— А через две вахты?

Голайба указал и эту точку.

Ковалев поморщился: там уже, судя по генеральной карте, было и совсем глухо, — побарабанил пальцами по столу.

— Добро, — тихо сказал он. — Право пять.

Он прошел в ходовую рубку, вызвал гидроакустический пост.

— Акустики, командир. Что у вас?

— Лейтенант Суханов, товарищ командир. Горизонт чист.

— Хорошо, — сказал Ковалев и отключил связь.


3

Совсем еще недавно, в пору, когда на флотах господствовала артиллерия, броневой пояс кораблей, предохранявший главные механизмы, соответствовал главному калибру, утвержденному для этих класса и ранга. Большая часть команды была сокрыта этой броней, за которой также прятались артиллерийские башни и установки. Наверху, в надстройках корабля, во время похода, а следовательно и в бою, без броневой защиты оставалась незначительная часть людей, впрочем, боевую рубку тоже ограждали броневые плиты.

Ракетное вооружение коренным образом изменило представление о броневой защите корабля, ни в коем случае не изменив при этом саму корабельную жизнь, которая по-прежнему на походе сосредоточивалась в низах, а уж если жизнь шла в низах, то и замполиту Сокольникову сам бог велел находиться там же, только изредка показываясь к командиру на мостик.

Корабельный организм, веками утверждая себя на море, в конце концов принял эту организацию и этот порядок, при котором каждый матрос и каждый старшина, мичман и офицер должен строго заниматься своим делом и своими обязанностями, помня при этом, что лишних рук на корабле нет, и если он что-то упустит, то этого уже никто не сделает, и если он что-то забудет, то это забудут все, словом, каким бы большим ни был экипаж, каждый человек на корабле оставался в единственном числе. Взаимозаменяемость предполагалась только в случае гибели моряка, но тогда уже на заменившего падала двойная нагрузка, тройная, точнее, равная числу людей, выбывших из строя.

В любых корабельных низах были еще свои низы, и такими низами низов с развитием техники на кораблях стали акустические посты, которые порой конструкторы упрятывали на самый киль, хотя делать это было совсем необязательно. На «Гангуте» упрятали, а раз упрятали, то тут уж ничего не попишешь.

К акустикам можно было пройти, минуя матросские кубрики, но Сокольников больше всего на корабле любил эти помещения, где в свободное время собиралась вся команда, разумеется кроме дежурных и вахтенных. Было тут тогда по-домашнему просто, открыто и непринужденно; посреди ставили стол и забивали «козла», а в углу непременно кто-нибудь перебирал у гитары струны, иногда пели, но чаще слушали.

Сокольникова встретил дневальный:

— Товарищ капитан третьего ранга...

Сокольников привычно, словно в родительском доме, огляделся и невольно насупился.

— Позвольте, а где люди? На корабле ведь готовность номер два.

Дневальный застенчиво и даже словно бы виновато улыбнулся, как бы говоря, что вот-де как нехорошо получилось, вроде бы и готовность номер два, а в кубрике никого не оказалось.

— Так ведь океан же, товарищ капитан третьего ранга.

— Это верно, — солидно согласился Сокольников. — Океан... — Он хотел было добавить по привычному стереотипу, что, дескать, оно конечно, с океаном шутки плохи, и тоже виновато улыбнулся, спохватившись вовремя, что пора стереотипов прошла, и моряки это поняли не хуже него, раз уж по готовности номер два ушли на боевые посты. Выходя из кубрика, он махнул рукой, чтобы дневальный не сопровождал его, и, уже больше никуда не заглядывая, спустился к акустикам.

— Товарищ капитан третьего ранга! — доложил Суханов с тем деловым и озабоченным видом, когда хотят сказать каждому визитеру, хороший-де вы товарищ, но шли бы вы подальше. — Группа акустиков отрабатывает учебную задачу.

— Отставить, Суханов, учебную, — сказал Сокольников, прикидывая, куда бы сподручнее было присесть. — Наша учеба осталась дома. Вот так-то, Юрий Сергеевич. Разрешите подвахтенным отойти от мест, — добавил он, оглядывая Суханова и как бы прикидывая, правильно ли он поступил тогда у командира, заступившись за него, или, может, следовало Суханова оставить в базе, как и предлагал Бруснецов, а Бруснецов-то мужик многотрудный, к тому же сам командовал в свое время акустиками. — Есть небольшой разговор.

Сокольников наконец присел к столику. Стул под ним оказался теплым, видимо, до него кто-то долго сидел на нем. «Ничего, — подумал Сокольников, снял фуражку и провел пятерней по волосам. — Молодой еще... Успеет насидеться». Почувствовав в Сокольникове некую домашность, что ли, моряки тотчас окружили его, стояли, переглядываясь и посмеиваясь, но первыми разговор не начинали.

— Серьезное дело начинается, мужики, — непроизвольно вздохнув, сказал Сокольников. — Где-то в этом районе бродит стратегическая лодка, начиненная новейшими ракетами. Представляете, что такое стратегическая лодка?

— В общем-то представляем, товарищ капитан третьего ранга, — сказал Ловцов. — Акустика у них — дай боже какая. Мы лодку еще и не почувствуем, а она уже войдет с нами в контакт.

— Не исключено, — согласился Сокольников. — Правда, если учиться будем до посинения. Ведь там акустики небось не учебную, а самую боевую задачу отрабатывают. А, Суханов? — спросил он, поворачиваясь вместе со стулом к Суханову и настороженно улыбаясь.

— У них своя голова на плечах, нам о себе думать, — возразил Суханов. — Не отработав учебную, нечего браться и за боевую.

— Тоже верно, хотя учебную следовало бы отработать дома, — сказал Сокольников. — Командир считает, что мы должны были перейти в поисковый режим еще в Средиземном море.

Суханов хотел сказать, что учебная задача, о которой он так неловко доложил, и была по существу работой станции в поисковом режиме, но понял, что в присутствии моряков заниматься какими-либо уточнениями не следует, а надо дать им возможность высказаться, самому же завязать узелок на память, что боевая служба требует и боевых докладов, и коротко сказал:

— Есть.

Сокольников, кажется, понял его маневр и одобрительно кивнул. «Ну вот, — снисходительно по отношению к самому себе подумал Суханов. —Мы уже, должно быть, начинаем понимать друг друга и скоро, значит, станем плакаться друг другу в жилетку. Ах, Наташа, Наташа... Что же ты делаешь, Наташа?»

— Скорость приличная у этих лодок, — сказал Рогов. — Услышит первая, провалится, еще и ручкой сделает: привет родным и близким.

Сокольников собрался ответить Рогову, но неожиданно глянул на Суханова и, к удивлению своему, опять подумал: «И чего она нашла в нем хорошего? Это после такого-то мужика...» — сам же смутился своим потаенным мыслям и быстро повернулся к Рогову.

— Уйдет, если не смахнем с пряников пыль, — по-матросски сказал он и даже для большей убедительности подмигнул Рогову.

— Вертолет хорошо бы поднять, товарищ капитан третьего ранга. С вертолетом работать надежнее.

— Наши деды, Рогов, так говаривали: наперед батьки в пекло не лезь, — твердым голосом сказал Ветошкин, как бы желая поставить все на свои места: богу — богово, кесарю — кесарево.

Сокольников с интересом посмотрел на Ветошкина: «Надо же», но ответил Рогову:

— Вот видите, Рогов, вы уже начинаете мыслить тактически. Когда в вас проснется стратегическое мышление, мы будем рады увидеть вас на ходовом мостике.

Моряки сдержанно посмеялись: Рогова в команде любили, но его же и побаивались; он уже становился «годком», при этом жестковатым, и Силакову от него доставалось, и не только Силакову, хотя Силакову в первую очередь, который понемногу превращался в козла отпущения. В каждой команде с незапамятных времен появлялся кто-то один, принимавший на себя все шишки-банки. Так вот если этим одним у акустиков был Силаков, то его отцом-крестным в этой не очень уж и приятной роли можно вполне было назвать Рогова.

— Первым услышать... — как бы только для себя, но с великим сомнением сказал Ветошкин. — Легкое ли дело... Помнится, «Азов»...

— Чего уж ворошить чужие грехи, — перебил его Сокольников. — Можно ведь и свои вспомнить.

— Да уж больно трудную задачку подбросил командующий.

— Это понятно, — солидно сказал Силаков, и все посмеялись: и потому, что сказал это Силаков, и еще потому, что сделал он это солидно. — Только я все равно чего-то не понимаю. Ну, войдем мы в контакт. А что дальше? Океан-то, он бескрайний. Ей, махонькой, и места надо мало.

— Махонькая — это верно, — проворчал Ветошкин, который не одобрял в эту минуту Суханова, решившего вдруг отмолчаться. — А зубки у нее железные. Как амкнет, вернешься в Пензу только головешки подсчитывать.

— А если нельзя по ней из РБУ шандарахнуть, то и смысла нет...

Ветошкин с досады даже крякнул:

— Экий ты право, Силаков... И чему только тебя в Учебном отряде учили. Любая лодка условного противника, если ее обнаружили, считается условно потопленной, потому как она лишается главного своего оружия — скрытности. Тебе эти слова говорили в Учебном отряде?

— Нам там еще и не то говорили, — сказал Силаков. — А на заводе у нас был бригадир, так он выражался только из одного словаря.

— Это из какого же? — строго поинтересовался Ветошкин.

— А из того самого, который на заборах пишут.

— Ты меня, Силаков, перед товарищем замполитом не выставляй. Ты меня знаешь. Я, Силаков, те слова на заборах не читаю.

— Да он все брешет, товарищ мичман, — невинно сказал Рогов.

Ветошкин даже словно бы обрадовался.

— Ты, Силаков, про те слова забудь. У нас и без них забот — во!

— А она какая из себя, товарищ капитан третьего ранга? — спросил Ловцов, поняв первым, что пора кончать бодягу, затеянную Силаковым.

— По предположению, Ловцов, у нее не только «Посейдоны» на борту. Не зря же она решила обжить этот глухой район. Значит, Силаков, вы из Пензы?

— Так точно, пензяки мы.

— Понятно. А вы, Ловцов?

— Новгородский я. Коростынь наше село. Над Ильменем стоит.

— Дай ей волю оскалить зубки, не будет вашей Пензы, Силаков, и от Коростыни, Ловцов, останется одно мокрое место, — заметил Ветошкин. — И много еще чего не станет. А будет вокруг один только мрак.

— Дело, конечно, серьезное, мужики, — сказал Сокольников. — Мы с командиром это понимаем, но нет у нас пока другого выхода. Придет пора, поднимем и вертолет. А пока одна надежда на вас. — Сокольников поднял глаза, поискал Суханова, и тот все понял, выступил вперед. — Шибко надеемся.

— Выложимся, товарищ капитан третьего ранга, — в приглушенной тишине тихим голосом сказал Суханов, плохо еще веря, что они на самом деле выложатся, но ведь выложиться — это одно дело, выкладывается, как говорится, и дурак, а вот... Впрочем, вера во все века была прекраснее самого распрекрасного безверия.


4

Океан продолжал радовать: ветры, казалось, все попрятались за горизонтом, унеся с собою и весь небесный мусор. Небо было чистое и по утрам пронзительно голубело, но лишь солнце отрывалось от воды и начинало свое стремительное восхождение в зенит, небесные краски на глазах выцветали, а вода, вбирая в себя солнечные лучи, становилась тревожной и словно бы начинала светиться изнутри. Дни становились похожими один на другой, и страшно было слушать эту непривычную тишину вечно двигающейся, переливающейся, как будто бы из ладони в ладонь, воды.

«Гангут» сам по себе нагонял на себя ветер, который свистел в фалах, сам нагонял волны, врезаясь в их толщу, и сам же обрушивал их, оставляя за кормой зеленовато-белый след, сам же шумел своими машинами, работавшими в экономическом режиме, и сам же гасил эти шумы, словом, все делал сам, и если бы он на мгновение замер, даже не поверилось бы, что в мире могла наступить звенящая тишина.

Ковалев спускался к себе после полуночи, позволяя расслабиться часа на три-четыре, потом долго умывался, брился, только после этого поднимался на мостик и просил вестового принести стакан чаю покрепче. Порядок этот установился как бы сам собою, и он не хотел его менять, да и зачем было менять то, что так хорошо соответствовало его душевному настрою. Он чувствовал себя спокойно только на мостике, и думалось тут лучше.

Спускаться ниже — к нулевой широте, — казалось, было уже некуда, но Ковалев не спешил поворачивать, все еще надеясь, что супостат, может, как-то проявится, и тогда следовало бы принять решение, которое, правда, уже напрашивалось, но — черт бы побрал этих супостатов! — одно должно было вытекать из другого, в том-то и состояла загвоздка, что вытекать оказывалось не из чего: супостаты провалились, как сквозь воду.

Вчера утром он изменил своему правилу и, прежде чем подняться на мостик, сел и написал жене первое письмо, шутливое, даже в некотором роде восторженное: «Ты даже и представить себе не можешь, какие тут закаты и какие восходы, Томка, — это божественно...» А сегодня перечитал его и сжег в пепельнице. Шутить-то, конечно, он шутил и восторгался при этом — все правильно, но Тамара обязательно бы уловила тревогу, которую он так и не смог упрятать между строк. «Незачем ей попусту волноваться, — грустно подумалось Ковалеву. — А когда, собственно, в море было не тревожно? Любой поход — это сплошные нервы. Так пусть хоть там будет немного поспокойнее, раз уж у нас тут идет все шиворот-навыворот».

Перед завтраком на мостик поднялся Бруснецов, хозяйским глазом оглядел сверху палубу и потянул носом, как будто поблизости дурно пахло.

— Вахтенный сигнальщик, посмотрите в бинокль, что это за серебро разбросано у нас на баке?

— Летучая рыба, товарищ капитан третьего ранга, — тотчас доложил сигнальщик.

«Ну правильно — рыба», — уныло подумал Бруснецов и позвонил Козлюку, велев тому прибрать бак, и только после этого обратился к Ковалеву:

— Товарищ командир, столы накрыты.

— Сходи попей чайку, потом меня подменишь, — недовольным голосом сказал Ковалев. «Не с той ноги встал», — невольно отметил про себя Бруснецов. — Кстати, тропическую форму все получили?

— Так точно.

— Что-то я у себя в каюте ее не видел... Надо бы, старпом, докладываться. — Ковалев помолчал. — После утренней приборки распорядитесь переодеть личный состав в тропическое обмундирование.

— Есть.

— Не смею удерживать.

«Явно не на ту ногу сегодня встал», — опять подумал Бруснецов, ехидничая, и в кают-компании сделал втык по полной форме помощнику командира, ведавшему хозяйственными вопросами, и корабельному интенданту.

— Почему командиру не принесли тропическое шмутье? И где мои тряпки? Командир приказал после утренней приборки объявить на корабле тропическую форму одежды.

Помощник насупился, посчитав, видимо, себя оплеванным — как-никак он тоже был помощником командира, хотя, разумеется, и не старшим, — а интендант с невинным видом начал пространно объяснять, что вчера тропическое обмундирование раздали личному составу, а сегодня его получат офицеры и мичмана.

— Вот все это вы популярно и объясните командиру, а я послушаю. Это, знаете ли, будет весьма занятное зрелище. Не для вас, конечно, и не для меня в том числе.

Интендант все понял, торопливо вытер салфеткой губы и пробормотал:

— Прошу разрешения.

Бруснецов важно кивнул ему, дескать, да, конечно же постарайся, голубчик, а то командир, кажется, сегодня не в духе, и когда интендант вышмыгнул из кают-компании, повернулся к помощнику:

— На вашем месте я тоже не рассиживался бы за столом.

— Что же мне, и чаю уже нельзя попить? — обиженно спросил тот.

— Нет, отчего же — попейте, — холодно заметил Бруснецов. — Только я, по-моему, ясно все обрисовал. А так что ж — пейте, я лично не против того, чтобы вы съели кусок хлеба с маслом.

Выдерживая характер, помощник посидел еще минуту-другую за столом, сделал обиженное лицо, но Бруснецов уже не обращал на него внимания, и помощник, видимо, счел, что характер выдержал достаточно, побрел вслед за интендантом.

— Что-то ты сегодня неласковый с ними? — спросил Сокольников, опоздавший к началу завтрака.

— А это не я неласковый. Это, кажется, командир сегодня нам всем учинит разнос средней тяжести. Он приказал после утренней приборки всем обрядиться в тропические тряпки, а эти великие мыслители еще не раздали шмутье офицерам с мичманами. Вот теперь и суди сам, кто из нас неласковый.

Сокольников посмеялся:

— Командир потом рассудит.

— Ну, я думаю, — сказал Бруснецов, поднимаясь из-за стола. — Приятного чаю. — И пошел наверх подменить на завтрак командира.

Тот сидел на своем «пьедестале», щурясь на солнце, которое уже и слепило и припекало, хотя время было совсем раннее, оглядывал океан.

— Товарищ командир, — подал голос Бруснецов.

Ковалев оторвался от своего занятия, которое должно было бы уже наскучить ему — из края в край катились все те же покатые волны, — но еще ни одному командиру оно не наскучивало. Те же, кому оно приедалось, просто тихо и неприметно спускались с ходового мостика, и не в низы, а на грешную землю.

— Курс прежний... Все по-прежнему, — сказал Ковалев, спускаясь с «пьедестала», —Давление падает, Кажется, следует ждать кое-каких неприятностей. После завтрака зайду в каюту, приведу в порядок бумаги. А ты вызови Козлюка — особого шума не поднимай, — пусть обойдет со своими боцманятами все низы и, разумеется, верхнюю палубу и проверит штормовые крепления. А то, помнится, приказ был — на «Адмирале» катер прошляпили.

— Есть вызвать боцмана, — словно бы нехотя отозвался Бруснецов, дожидаясь, когда Ковалев возьмется за поручни трапа, и только тогда уже на всякий случай спросил: — Прикажете тропическую форму надеть после утренней приборки?

Ковалев уже было занес ногу на трап и резко обернулся к Бруснецову:

— По-моему, однажды мы уже условились: я дважды своих приказаний не повторяю.

— Есть, — уже более охотно и более поспешно сказал Бруснецов, и лишь только голова Ковалева скрылась в люке, позвонил интенданту: — Командиру отнесли тропическую форму?

— Так точно.

— А мне?

— И вам тоже.

— Ну, смотрите, архаровцы. Через полчаса объявлю тропическую форму одежды. Если командир заметит кого-нибудь не по форме одетым, пеняйте на себя. Я два раза говорить не стану.

— Так точно, — весело сказал интендант.

«Ну правильно, — подумал Бруснецов. — Им в лоб, а они по лбу».

Когда он стоял командирскую вахту, то днем никогда не взбирался на «пьедестал», только ночью разрешал себе посидеть там минут десять — пятнадцать, в основном же похаживал по мостику, выходил покурить на открытое крыло или вызывал подчиненных ему командиров боевых частей и начальников служб и команд и устраивал небольшой «напрягай». Вчера он не сделал этого помощнику с интендантом, а сегодня — извольте бриться — сам получил втык от командира. «Мальчишка, — подумал Бруснецов о помощнике, вспомнив его обиженное лицо. Помощник был моложе его года на четыре. — Мы в свое время...» Он не успел завершить свою мысль.

— Товарищ капитан третьего ранга! — доложил вахтенный офицер. — Приборка заканчивается.

— Хорошо... Вы получили тропическую форму?

— Никак нет... Велено было получать сегодня.

— Вот что, голубчик, — сказал Бруснецов отеческим тоном, — узнайте у вахтенных офицеров, кто из них уже получил тропическую форму. Пусть быстро переоденется и подменит вас. Вы меня поняли, голубчик?

— Так точно.

— Хорошо... Объявите по кораблю: форма одежды — тропическая.

«Вот так-то, — опять подумал Бруснецов. — «Напрягай» вовремя не сделал, теперь сам жди «напрягая». Нет, помощник определенно заслуживает, чтобы с него сняли здоровенную стружку. Хорошую флотскую стружку!»

— Товарищ капитан третьего ранга! — подал голос вахтенный офицер. — Романюк уже переоделся. Разрешите подменить.

«Ну-ну, — подумал Бруснецов о Романюке. — Наш пострел везде успел». Романюк был самым вероятным правоприемником в случае ухода Ковалева в академию и назначения его, Бруснецова, командиром «Гангута», поэтому он старался где можно строжить артиллериста, подобно тому как Ковалев строжил его самого. Впрочем, в это утро было не до строгостей, поэтому Бруснецов поспешнее, чем обычно, сказал:

— Подменяйся, голубчик, и поскорее. К приходу командира постарайся, голубчик, быть на месте.

Но если у офицеров с мичманами с тропическим обмундированием получился небольшой затор, то в кубриках еще вчера все примерили: и шорты, и рубашки с короткими рукавами, и пилотки с защитными козырьками, поменялись кто чем мог и теперь только ждали команды, чтобы начать переодевание. Человеку всегда хочется на границе времен года поскорее вылезти из зимней одежды и облачиться в весеннюю, чтобы потом ее с такой же охотой поменять на летнюю. То же настроение сейчас примерно наблюдалось и в кубриках, когда динамики разнесли долгожданную команду:

— Форма одежды на корабле — тропическая.

— Слушай, годок, — сказал Силаков Рогову, — и кривоногий же ты, однако. Видать, твой пращур долгонько из седла не вылезал.

— И тебя бог волосиками не обидел, — равнодушно отозвался Рогов. — Не иначе как одна из твоих прабабок дольше обычного на дереве задержалась.

— На каком дереве? — простодушно переспросил Силаков.

— А это такое дерево, на котором обезьяны всякие такие штучки делают. Видел в зоопарке?

— У нас в Пензе зоопарка нет... Только при чем тут моя прабабка?

Рогов ткнул Силакова пальцем в лоб.

— Да при том, килька, что, судя по твоим ногам, твоя недальняя родительница долгонько на дереве жила, потому что была... Словом, ты понял меня, Силаков?

— За что же ты мою бабку обидел? — тихо спросил Силаков.

— А за то самое, килька, что к старшим почтения не имеешь. Я тебе годок или не годок?

— Виноват, товарищ годок.

— Будешь всегда ласковым, никто твоих бабок не тронет. Ты понял меня, Силаков?

— Так точно, товарищ годок.

— Петр Федорыч! — неожиданно крикнул Ловцов. — А ну вылазь!

Хотя гроза и миновала для Петра Федоровича, он все еще продолжал прятаться, присмотрев себе местечко за рундуком, возле отопительного радиатора.

— Вылазь, вылазь, все равно знаю, где ты дрыхнешь.

Петр Федорович появился, вытянув свой длинный красный язык — было уже душно — и виляя хвостом.

— Петр Федорыч, а ну-ка доложи нам, кто есть Рогов?

Петр Федорович лениво поднялся на задние лапы, скосил глаз в сторону и раздельно гавкнул: «гам», а получилось «хам».

— Правильно мыслишь, Петр Федорыч. За обедом получишь мосол.

Петр Федорович облизнулся, подождал, не дадут ли мосол сейчас же, и прополз на брюхе в свое логово, которое, кажется, покидал теперь только по крайней нужде.

— Обижаешь, старшина, — сказал Рогов. — Годков обижаешь?

— Не, — сказал Ловцов. — Не годков. Хамов, понимаешь. Силакова касайся, а родителей не трогай. Понял? Пошли перекурим и — в пост.

Они гуськом выбрались на ют, куда Козлюк на время похода приволок медный лагун, принадлежавший еще, должно быть, линкору «Севастополь». Где уж его откопал Козлюк, пожалуй, этого он и сам не помнил, впрочем по части сменять-достать он был незаменимый человек.

На юте к Ловцову подошел старшина электриков, с деловым видом оглядел его со всех сторон и предложил:

— Махнемся не глядя.

— Махнись с Силаковым. Он у нас философ.

— Нет, — вздохнув, сказал старшина электриков. — С философами не махаемся принципиально. От них дурно пахнет.

Над головами неожиданно раздался свист и тотчас сменился грохотом, как будто там, в ясном небе, громыхнула гроза, и над «Гангутом», отбросив стелющуюся тень, промчался самолет-разведчик и, круто взмыв в небо, исчез там в собственном же грохоте, который еще долго висел над водой, тяжелый и осязаемый, как горный обвал.

— Кончай курить. Айда в пост, пока тревогу не сыграли, — заторопил своих Ловцов, быстро затягиваясь, и, увидев, что сигареты оставалось много, затянулся еще раз и швырнул окурок в лагун.


5

Все переоделись в тропическое, один Бруснецов щеголял в суконных брюках. Уже и вахтенный офицер вернулся, охорашивая на себе немного помятую от долгого лежания в кипе рубашку, и рулевой облачился в шорты, и вахтенные сигнальщики, а командир все не появлялся. Как бывает в таких случаях, Бруснецов вдруг почувствовал, что он буквально преет в черных брюках.

Скрипнул динамик, и послышался встревоженный голос:

— Ходовой, БИП. («Ходовой мостик, докладывает БИП».) Появилась групповая цель. Пеленг двести восемьдесят, дистанция...

— Дать в километрах.

— Двести двенадцать километров.

Бруснецов снял трубку прямой связи с салоном командира.

— Товарищ командир, появилась групповая цель.

— Хорошо. Играйте тревогу.

Ковалев взбежал на мостик, глаза его блестели, а ноздри подрагивали и раздувались. Он, видимо, в эти минуты чувствовал себя охотником, но старался азарт свой умерить.

— Товарищ командир! — доложил Бруснецов. — Корабль к бою готов.

— Есть... БИП, докладывайте постоянно. Носовой комплекс... Принять целеуказание.

Ковалев оглядел Бруснецова смеющимися глазами — он, кажется, радовался появлению супостата, — хотел было нахмуриться, заметив на старпоме суконные брюки, но вспомнил, что тот из-за него же не успел переодеться, сказал, словно бы оправдываясь:

— Вот он. Все, значит, верно.

«Что верно? — подумал Бруснецов, который не разделял радости Ковалева. — Что он — это верно, а кто он — это еще большой вопрос».

— Ходовой, БИП. Наблюдаю раздвоение цели. Цель номер один. Пеленг... Цель номер два... Рекомендуем курс. — В БИПе помолчали. — По нашей классификации цель номер один — «Корсар» палубного базирования.

— Прекрасно, — сказал Ковалев и потер руки. — Вахтенный офицер, ложитесь на предложенный курс. Носовой комплекс — цель номер один, кормовой комплекс — цель номер два... Принять целеуказания... Скоро будем поджидать гостей. Что барометр?

— Падает.

Появился Сокольников, сразу прилип к визиру.

— Не туда смотришь, комиссар, — сказал ему через плечо Ковалев. — Они вон там. — Сложив руку в кулак, он ткнул большим пальцем в сторону. — Да уж, наверное, и нет их там.

— Что это ты зенитными комплексами расшумелся? — как бы к слову спросил Сокольников.

Ковалев прищурился, и глаза его, уйдя в щелочки, словно бы замерзли там.

— Они же не докладывают, зачем летят сюда.

— Полагаешь, могут пойти на провокацию?

— Я не гадалка. И залезать в их шкуру не собираюсь. Мне и в своей не тесно. БИП, не слышу доклада.

— Цель номер один. Пеленг... раздел, дистанция восемьдесят семь километров. Цель номер два...

— Надо понимать — уходят? — насторожился Ковалев.

— Так точно.

Ковалев побагровел.

— Это не я вас должен спрашивать. Это вы мне обязаны докладывать. Вторичного предупреждения, БИП, от меня не ждите. Я требую от своих офицеров точности и четкости. Это же так мало: быть четким и точным.

— Есть... Цель номер один больше не просматривается. Цель номер два... — быстро доложили из БИПа.

— Добро, — брезгливо сказал Ковалев, которому явно не понравилась эта поспешность. — Вахтенный офицер, объявите готовность номер два. Боевой части семь готовность номер один. Старпом, можете быть свободны. Козлюк обошел помещения?

— Так точно.

— Проверьте еще раз вьюшки, крепления, стопора на якорях. Боюсь, что ночью нас ждут большие неприятности. После завтрака я кое-что полистал касательно этих широт, и у меня непроизвольно появилось желание бежать как можно дальше от этих благословенных мест.

— Коварные?

— Не приведи господи. — Ковалев грустно покачал головой, потянулся за микрофоном и на ощупь подключил связь к акустическому посту.

— Суханов, командир.

— Есть Суханов. — Вот что, Суханов. Мы в районе предполагаемого контакта. Прошу максимальной собранности. Работать пока в пассивном режиме.

— Понял, товарищ командир.

Ковалев добродушно проворчал, отключив связь:

— Раньше надо было бы понимать.

— А ты, оказывается, злопамятный, — пошутил Сокольников.

— Не злопамятный, — поправил его Ковалев. — Слюнтяев не терплю. Моряка призывают на флот. Офицер приходит сам, а раз сам явился, будь добр вести себя по-мужски. Игоря Вожакова на тот последний, крайний шаг никто не понуждал — он сам его сделал. Совесть его шагнула. Мужское достоинство. Воинский долг.

— Придет время, может, и Суханов шагнет.

— Надо жить без всяких «может». Может, дождик, может, снег, то ли будет, то ли нет. Мы уже не живем, а только репетируем будущее. А они вон не репетируют, — сказал Ковалев, неопределенно мотнув головой в сторону. — Я, комиссар, не хочу ни за кого думать. Только я знаю, комиссар, те, которые отвернули, силу уважают. Они хлюпиков издали чувствуют.

— Ты, кажется, тоже силу уважаешь.

— Уважаю, комиссар.

Прямо по носу едва обозначилось желтоватое облачко. Сперва было похоже, что это вырос дымок теплохода, но облачко долго висело на месте, не растекаясь по горизонту, как будто прилепилось к вечному своду. На него ходили смотреть все, начиная от Ковалева и кончая сигнальщиками, вертели визир так и сяк, гадали, что бы это могло быть, но так ничего и не придумали: в эти широты гангутцы еще не хаживали.

— Мираж не мираж — сплошное оптическое наваждение, — начал рассуждать Романюк, бывший вахтенным офицером, и тут же с опаской глянул в сторону Ковалева, но Ковалев, вопреки своему обыкновению, не оборвал его, даже снисходительно прислушался. — Можно было бы принять за островок, но на этих широтах никакой землицы захудалой боженька в водичку не кинул.

— А вам не кажется, вахтенный офицер, что это облачко — предвестник шторма? — спросил Ковалев.

Романюк насторожился.

— Вы полагаете, товарищ командир?

Ковалев усмехнулся.

— Нет, — сказал он. — Просто мне показалось, что это вы так предположили.

— Вообще-то в этом свой резон есть, — помолчав, сказал Романюк, кажется подражая Бруснецову.

— Ну что ж... Раз есть резон, то и вызывайте на мостик старпома с главным боцманом.

Сокольников все еще стоял за визиром и рассматривал загадочное желтое облачко, потом отпрянул от него, потер глаза.

— Ты только посмотри, — сказал он негромко Ковалеву. — Из этого безобидного облачка рождается черт знает что.

Ковалев потянулся за биноклем и тотчас снова откинулся на спинку кресла: и без бинокля стало видно, как желтое облачко поглотила густая синева, верхний край которой молочно клубился и быстро вздымался в небо. Было еще тихо, и солнце палило по-прежнему, слепя глаза, и океан, казалось, тревожно затаился.

— Все правильно, комиссар, шторм. Вам теперь понятно, вахтенный офицер, ваше оптическое наваждение?

— Так точно.

— Почаще советуйтесь с барометром. Я понимаю, что в век электроники это анахронизм, но тем не менее и анахронизм иногда бывает полезен в нашем хлопотном деле.

Романюк покраснел — щеки у него стали даже багровыми — и промолчал. Артиллерист он был уже опытный, но в командирах боевой части ходил недавно, и к самостоятельной вахте его допустили только в этом походе, поэтому все свои оплошности капитан-лейтенант переживал болезненно, хотя и старался скрывать это, впрочем, никому еще не удавалось утаить шило в мешке. Он думал, что командир не остановится на этом замечании, а скажет еще что-нибудь обидное, но, на его счастье, на мостик поднялись старпом с главным боцманом, видимо, они так парой и бродили по кораблю, а может, столкнулись в коридоре, но это уже были тонкости, вникать в которые было некому.

— Что на корабле? — встретил их вопросом Ковалев. — Стопора на якорях, катера, шлюпки, вьюшки, шпили? — быстро перечислил он те устройства, которые его больше всего занимали в эту минуту.

— Все закреплено по-штормовому, товарищ командир. Сам обошел вместе с Козлюком весь корабль.

— Обойдите и в третий раз. Качнет нас, кажется, по всем правилам. Что у нас с ужином?

— Ужин будет приготовлен вовремя, товарищ командир.

— Поторопите коков. Надо успеть накормить команду до большой качки. — Ковалев подумал, не упустил ли он чего в разговоре со старпомом, кажется, пока все учел — и отпустил обоих. — Сами обойдите каюты, кубрики...

Старпом с Козлюком спустились в низы, а Ковалев с Сокольниковым прошли на открытое крыло мостика. От океана тянуло густой прелью, влажным теплом, как из остывающей деревенской баньки, даже запах водорослей напоминал распаренный березовый лист. Из воды вставала ровная синяя стена, только верхний край ее, недавно молочно клубящийся, кажется, успокоился, стал серовато-мглистым, местами даже перламутровым. Неожиданно по этой синеве как будто чиркнули спичкой, и по океану прокатился шелест, похожий на вздох, и тотчас налетел первый вихрь, изрябил округлые волны. Они тоже посинели, а потом стали черными. Второй вихрь был такой сильный, что сорвал с волны накипавший гребень и обрызгал Ковалева с Сокольниковым.

— Увертюра закончена, — пробормотал Ковалев. — Сейчас начнется развитие темы. Давай-ка подобру-поздорову в рубку.

Туча наконец достигла солнца, накатилась на него, и сразу стало мрачновато-пасмурно и неуютно.

Ужинали наспех, стараясь управиться до большой качки — «Гангут» еще только лениво переваливался с борта на борт, словно бы переступал с ноги на ногу. Это была неприятная болтанка: волны шли старым накатом в одну, а ветер пытался гнать воду уже в другую сторону, но и старые волны еще не улеглись, и ветер не разошелся, то задувал сильнее, то неожиданно стихал, меняя при этом направление, и все стало непрочным и зыбким, как бы сразу утратив свою обычную твердь, а вместе с нею и уверенность. Стало совсем темно, и в кают-компании зажгли свет.

Суханов ужинал последним, чувствуя, что его начало укачивать. Тошнота еще не подступила к горлу, но голову уже налило тяжестью, и Суханов по курсантским плаваньям знал, что ему трудно дадутся только первые часы, и если он пересилит себя и не свалится, то тяжесть в голове немного прояснится и позывы на тошноту пройдут.

От качки еще ни один человек не был застрахован, в той или иной мере от нее страдали едва ли не все моряки, даже великий Нельсон блевал во время Трафальгарского сражения. Нельсон вообще не переносил качку, но был при этом лихим и умным мореходом, которого удачи прямо-таки преследовали.

Суханов не чувствовал себя Нельсоном: тот не боялся показывать людям свои слабости, даже в некотором роде кичился ими. Суханов же своих слабостей стыдился, если бы можно было, он запрятался бы у себя в каюте и отлежался на койке, свернувшись калачиком, хотя и понимал, что ложиться в качку — самое последнее дело.

От компота Суханов отказался, попросив взамен стакан чая, выпил его залпом — чай был негорячий, — даже не подсластив его; жирного и сладкого в качку он не ел. Прежде чем спуститься к себе в пост, он поднялся на мостик к сигнальщикам и ахнул от тихого восторга и удивления: ветер уже нагнал волны, гребни их становились сперва острыми, потом рушились, потеряв устойчивость. Небо опустилось так низко, что почти смешалось с водой, только когда усиливался ветер, завеса приподнималась, и тогда было видно далеко-далеко, и там, на горизонте, едва светилась желтая полоска. «Гангут» шел лагом, иначе говоря — бортом к волне, сильно кренясь и черпая открытым бортом столько воды, что спуститься на палубу уже не было никакой возможности.

Если бы не дела службы, Суханов стоял бы здесь долго, жадно ловя ртом воздух, который омывал легкие, и в голове становилось понемногу светлее и легче, как будто оттуда кубик за кубиком убирали тяжесть. Он знал, что стоило ему спуститься к себе в преисподнюю, и тяжесть снова начнет его угнетать, делая волю бессильной, но регламент, как говаривали в старину, был сильнее его желаний, и он спустился в низы, пахнувшие на него спертым теплом: вентиляционные шахты заливало водой, и вентиляция работала с перерывами.

Ветошкин вместе с моряками сидел за «пианино» и слушал океан — станция работала в пассивном режиме. Суханов положил ему сзади на плечи руки, сказал:

— Мичман, давайте наушники. Идите ужинать.

— Глухо, товарищ лейтенант, — сказал Ветошкин, вставая и придерживаясь рукой за низкий подволок. — Я мигом обернусь.

— Не спешите. Заправьтесь как полагается. Еще не известно, будет ли вечерний чай.

— Голодными не оставят. Выдадут сухим пайком.

Ветошкин глянул на понурую спину Суханова, на плечи, ставшие от напряжения узкими, с сожалением подумал, имея в виду Суханова и качку: «Эх, она достала тебя, родимая. И Силакова тоже. Да и Рогов не лучше. Хоть и годок, а, должно быть, киснет. Нехорошо это. Ох, нехорошо». С этими мыслями он и в коридор вышел, с этими мыслями и за стол уселся в своей мичманской, или малой, кают-компании.

В малой кают-компании по положению главенствовал Козлюк, он во всем подражал Ковалеву, хотя по возрасту был и постарше его, и порядки тут тоже были строгие, но шторм внес свои коррективы, и одни отужинали пораньше, другие, вроде Ветошкина, появились совсем поздно. Козлюк уже перестал поднимать на входящих и выходящих удивленные глаза, молча доедал третью тарелку борща — в качку он становился не в меру прожорливым. Ветошкину — они были годками и даже подруживали между собой — он тем не менее сказал:

— Ладно они («они» — это были все прочие молодые мичмана), но ты же порядки знаешь, а туда же... Подумаешь, штивануло немного...

— Положим, я-то порядки знаю, — согласился Ветошкин. — Да лейтенант мой не шибко их сегодня придерживается. Должно быть, выворачивать его собирается. Позеленевший весь.

— А ты что — ладошки ему собрался подставлять? — спросил мичман из БЧ-5.

— Что я собрался ему подставлять, это мое дело, — сердито проговорил Ветошкин. — Только я в чужие разговоры не встреваю, попрошу и моим разговорам не мешать.

— Хотел только совет дельный дать.

Козлюк оторвал глаза от тарелки с борщом.

— Прежде чем хотеть, надо хотелку иметь, — заметил он тому мичману. — Сказали правильно, так незачем к чужим словам свои притягивать. Чужие слова не буксир. Понятно, маслопупый?

— Так точно, — подтвердил, усмехаясь, мичман, но Козлюк уже перестал к нему цепляться, и дальше ужинали молча, молча же и расходились из кают-компании. Качало уже так, что в коридоре швыряло от одной переборки к другой, и тут уж, понятное дело, было не до разговоров.


Глава вторая


1

Дуло и качало и вторые сутки, и третьи. Облака приподнялись, и, хотя небо сплошь было серым и солнце не проглядывало, видимость стала приличной. Супостаты не появлялись, только изредка в стороне, невидимый простому глазу, пролетал самолет-разведчик, который прислушивался и приглядывался к тому, что делал «Гангут» и, видимо, расставлял радиобуи, предполагая, что «Гангут» должен был привести за собой лодку. Впрочем, что предполагали супостаты, об этом можно было только догадываться, а вот то, что они, выслав накануне шторма истребители-бомбардировщики, базирующиеся в основном на авианосцах, явно увели «Гангут» в сторону, стало очевидным. Ковалев тогда срезал курс, сам пытаясь выйти к ним на рандеву, если так можно сказать, и теперь мало-помалу приходил к мысли, что он, мягко говоря, дал им провести себя. Если он еще сутки продержится на этом курсе, то очень скоро окажется на старой морской дороге, и, значит, подошла пора выбирать новый румб.

«Ну где же этот чертов авианосец? — думал Ковалев. — Ведь он явно бродит где-то поблизости. И, наверное, не один. И он меня видит, а я его не вижу. — Он прикусил нижнюю губу, покрутил головой. Вахтенный офицер заметил это, скосив глаз на командира, и неприметно усмехнулся, тут же нахмурился, сделав вид, что записывает что-то в вахтенный журнал, хотя писать, в общем-то, было нечего. — Может, поднять вертолет? Пусть-ка он их пощупает... Но ведь мне приказали не авианосец щупать, а лодку искать».

Ковалев спрыгнул с «пьедестала», зашел в штурманскую рубку, склонился над столом: желтым пятнышком подсветка указывала местоположение «Гангута» в этом беснующемся океане. Это положение никак не устраивало Ковалева.

— Вот что, штурман, — сказал он, — рассчитайте-ка курс на сутки. Завтра мы должны выйти вот в эту точку. Пойдем зюйдовее. Дайте ваши предложения.

— Есть, — сказал Голайба, который тоже считал их нынешний курс весьма сомнительным.

Из штурманской рубки Ковалев вышел прямо на открытое крыло: океан уже хорошо прозыбался, пахло йодом и теплой солью, как в солеварне. «Гангут» шел по ветру со скоростью, равной амплитуде волны, и его качало не так сильно. Ветром наносило с кормы дымом, который был и горек, и зловонен среди распаренного океана.

«Они не спешат к нам навстречу — это факт, — подумал Ковалев. — Значит, наше движение их не беспокоит. Если же мы окажемся в заповедном районе, они сами обнаружатся. Просто, как Ньютоново яблоко. Следовательно, надо найти это Ньютоново яблоко, убедиться, что оно существует, а потом уже подумать и о золотой иголке. — Он сложил губы трубочкой, но свистеть не стал. — Значит, сперва Ньютоново яблоко, потом золотая рыбка. Впрочем, золотая рыбка не потом, а всегда».

Он вернулся в ходовую рубку и поднялся к себе на «пьедестал». Его поджидал Сокольников.

— Ты, кажется, начинаешь разговаривать сам с собою.

— Да?.. А знаешь, приятно побеседовать с умным человеком.

— Считаешь нас, грешных, недостойными оппонентами?

— Считаю, но только себя.

— А если серьезно?

— Боюсь наделать ошибок и, кажется, уже допускаю их.

— Так может... — начал было Сокольников, желая дальше сказать: «Посоветуемся», но Ковалев перебил его:

— Преждевременно. Тут пока нет коллективной игры.

Из штурманской рубки высунулся Голайба, прокричал:

— Товарищ командир, предлагаю курс...

Ковалев кивнул:

— Добро... Вахтенный офицер, ложитесь на курс...

«Гангут» сошел с волны и сразу повалился на борт,зачерпнув звенящей воды, которая грохнулась о надстройку, выплеснулась на сигнальный мостик и достала брызгами до ходовой рубки. Все вокруг опять стало зыбким и непрочным. Первыми качку ощутили, вопреки логике вещей, не сигнальщики, которые невольно вцепились в поручни, чтобы удержаться на ногах, а те, кто находился в преисподней, в том числе и акустики. Там, наверху, гудел ветер, подвывая в фалах, потоки воздуха, пропитанного теплой влагой, казалось, омывали лица. Тут же, на киле, вентиляция опять заработала с перебоями, стало душно, жарко, и Суханов почувствовал, как по спине, с позвонка на позвонок, побежал липкий ручеек. Он промокнул лицо носовым платком, и платок тотчас же стал мокрым и тоже липким. Его опять стало подташнивать.

Ветошкин передал наушники Ловцову, усадил его на свое место, подошел к Суханову, балансируя по палубе, шепнул ему на ухо:

— Юрий Сергеевич, поднимитесь к себе в каюту, пока глухо. Только не залеживайтесь. Иначе совсем станет худо.

— Отставить, мичман, — так же тихо отозвался Суханов.

— Дело советую.

Суханов обозлился, процедил сквозь зубы:

— Идите, мичман, на свое место.

Ветошкин поскреб большим пальцем у себя за ухом, как бы тем самым говоря, что он хотел только хорошего, а если кое-кто не понял его душевного порыва, то он, в общем-то, и не в обиде, хотя... И потеснил Ловцова за «пианино». Самого Ветошкина никогда не укачивало, и он не понимал, что это такое — укачиваться, но раз уж других укачивало, то с этим приходилось считаться и даже сочувствовать, дескать, ах какая жалость, какая досада. Но в душе-то он полагал, что это самая настоящая блажь, и если ей не поддаваться, то ничего и не будет. Он умел сострадать, как это умеет делать только здоровый человек, у которого никогда ничего не болело, холодным разумом понимая, что другим может быть и плохо.

В эти минуты Суханову не было дела до этих тонкостей. Он знал, что никакие дружеские советы или даже участие не могут помочь ему: больной редко сострадает другим, он увлечен своими болезнями. Суханов все ждал, когда же наконец подкатится к горлу этот проклятый жирный комок, после которого уже трудно станет себя сдерживать. Но комок, слава богу, все не подкатывал, сколько бы ни прислушивался к себе Суханов, пока неожиданно не понял, что, кажется, стал приспосабливаться к качке. Тогда он начал исподволь приглядываться к морякам, сидевшим за «пианино», и только тут заметил, что все они в эти минуты, более чем когда-либо, были разные, каждый, что ли, сидел по-своему. Качка как бы разделила их и обособила. Ловцов сидел спокойно, почти не обращая внимания на то, что творилось вокруг, и потихоньку покручивал настройку. Временами по его лицу легкой тенью начинала блуждать улыбка, видимо, он что-то слышал, но это услышанное им не имело отношения к делу, и поэтому помалкивал. «А что он может слышать, если тут даже рыба не ходит косяками? — подумал Суханов. — А вдруг Ловцов опять подключился к бую? Ну, знаете ли... Впрочем, буй-то мы же сдали... Тогда что же он услышал?» Видимо, проще всего было спросить об этом самого Ловцова. Суханов так и поступил бы, но тут его внимание привлек Рогов, и впервые за эти дни он понял, что не ему одному было плохо. Рогов сидел зеленый, постоянно сглатывая подступающий к горлу комок, и обострившийся его кадык ходил как насос.

Суханов еще только подумывал подняться из-за столика, а уже почувствовал такую вялость в ногах, что невольно схватился за переборку, виновато улыбнулся, решив, что за ним наблюдают, но никто даже не обратил на него внимания — каждый был занят собою, — улучил момент, когда палуба стала немного остойчивей и не убегала из-под ног, и спотыкающимися шажками подошел к Рогову, сам снял с него наушники.

— Поднимитесь внутренним трапом на надстройку, Рогов... Глотните воздуха. Слышите меня, Рогов?

— Так точно, — сказал Рогов, машинально поднялся и, скользя по палубе, упал в объятия Суханова.

Ветошкин с неудовольствием подумал: «Понятно, битый небитого везет».

— Не распускайтесь, Рогов, — грубовато сказал Суханов, сам чувствуя, что опять слабеют ноги. — Ступайте тверже, Рогов.

— Так точно, — с трудом промолвил Рогов.

«Тоже мне — годок, — подумал Ветошкин. — Да разве это шторм. Дерьмо это, а не шторм!»

Суханов сел на место Рогова, приладил к голове наушники, взялся за настройку, только теперь поняв, чему улыбался Ловцов: неподалеку от «Гангута», а может, сопровождая его, резвилось стадо дельфинов, посвистывая и хрюкая, видимо, они пришли в места скопления рыбьих косяков. Суханов повернулся к Ловцову, легонько толкнул его локтем, спросив одними губами:

— Дельфины?

Ловцов кивнул, и по его губам Суханов понял: «Давно».

— А больше никого?

— У самой кромки будто одно время что-то замаячило. Сколько ни пытался потом поймать хотя бы еще разок, ничего не получилось. Жалко, что командир не поднимает вертолет.

— Так, видимо, надо... К тому же шторм.

Соглашаясь, что и шторм, и так надо, Ловцов кивнул головой и тут же прижал наушник свободной рукой, пытаясь, кажется, распознать то, что не ухватывала станция, но из этого ничего не вышло, и он опустил руку.

— Хорошо бы покурить, товарищ лейтенант, — сказал он, будучи уверенным, что Суханов не услышит его, но Суханов услышал.

— Вернется Рогов, отпущу вас.

Рогов не появлялся долго. Когда же вернулся, тихо и робко попросился на свое место, чувствуя себя виноватым, и Суханов уступил ему место, не спросив даже, почему тот так долго торчал наверху.

— Волной окатило, — сказал Рогов. — Забежал в машину подсушиться. — Он подождал, не скажет ли кто чего, но так как все промолчали, то он сказал сам: — Шпарит там... Прямо через ходовой мостик.

— Не отвлекайтесь, Рогов... А вы, Ловцов, можете сходить покурить. Мичман, подмените Ловцова.

— Есть, — сказали в один голос Ветошкин с Ловцовым, и Ловцов вышел из поста, а Ветошкин, устроясь поудобнее на его месте, привычно, даже не отдавая себе отчета в том, правильно ли он поступает или неправильно, взялся за настройку. «Вот и возьмите нас за рупь двадцать, — недовольно подумал он. — Там, дома, накричали, что я отпустил Ловцова покурить, а тут сам — извольте бриться... Никакого постоянства».

Ветошкин ворчал зря. Он, к сожалению, не разглядел, что в последние две-три недели в Суханове произошел надлом, он словно бы утратил одни представления, не обретя еще других. Впрочем, самому-то человеку кажется, что он остается неизменным едва ли не всю жизнь, вот только сердцу порой не хватает места в груди да в ногах начинает похрустывать, а так что ж — все в норме, хотя эта норма давно уже уменьшилась вполовину.

Суханов не понимал, что с ним происходит, да он и не хотел этого понимать, временами забываясь, временами тоскуя, перебирая тогда в памяти все несложные перипетии его короткого знакомства с Наташей, но чем дальше время превращалось в расстояние, а расстояние сливалось со временем, ему все больше казалось, что перипетии были счастливыми и Наташу он знал так давно, что даже невозможно было припомнить, когда же они познакомились. «А может, ничего не было и нет? — думал Суханов. Ни Наташи, ни домика возле Аниного камня, ни самого камня. Все предельно просто: ничего нет, а есть только мои чувства, которые словно бы превратились в воспоминания. Придумали же люди сказки. Вот и я придумал... Но если ничего нет, то почему мне тревожно? Мне-то почему тревожно?»

Суханов как бы по наитию поднял глаза и, к стыду своему, заметил, как переглянулись Ветошкин с Ловцовым — Суханов не обратил внимания, когда тот вернулся и сел за «пианино», — и ему стало неприятно и обидно, что он опять пошел к ним с распахнутой душой, а они, кажется, снова что-то утаили от него. «Ну и черт с вами, — равнодушно подумал он. — Не больно и хотелось».

— Товарищ лейтенант, — прижимая наушник рукой, доложил Ловцов, перехвативший взгляд Суханова и тоже почувствовавший себя неудобно. — Надводная цель. Пеленг... Дистанция…

— Есть, — сказал Суханов и потянулся за микрофоном. — Ходовой, пост акустики. Есть цель. Пеленг...

— Добро, Суханов, попытайтесь классифицировать.

Но цель ушла из зоны слышимости, и классифицировать стало нечего.

— Мичман, душа вон, где цель? Где цель, я спрашиваю?!

Ветошкин сдвинул правый наушник на затылок, обиженно сказал:

— Мы же в пассивном режиме. Прикажите перейти в активный.

— Ходовой... Цель не прослушивается. Разрешите дать посыл? — попросил Суханов, помня свою ошибку с учебной целью.

— Не мельтешите, Суханов, — сердитым голосом тотчас отозвался командир. — Продолжайте работать в прежнем режиме. Докладывать постоянно.


* * *

Пятью минутами раньше на ходовой мостик к командиру поднялись Сокольников с Бруснецовым. Только что подкрались ранние сумерки, но облака продолжали подниматься, и видимость была достаточной. Ветер все так же перекатывал сырой воздух, который, подобно облакам, располагался грядами: в одних местах был погуще и посырее и пах тягучим рассолом, в других — уже подсох и словно бы поредел. Сегодня дважды в стороне появлялся самолет-разведчик палубного базирования, и Ковалев, словно охотник, напавший на след, был в меру азартен и в меру осторожен, но чей это был след и куда он вел, понять было трудно. Стараясь скрыть свое внутреннее волнение, Ковалев хмурился больше обычного.

— Ты сегодня как сыч, — невесело пошутил Сокольников.

— Почему же как... Я просто сыч. Сижу в дупле и жду своего часа.

— Считаешь, что он скоро пробьет?

— Не считая, в океан не отправляются, а сидят дома. Там по крайней мере тепло, светло и не дует.

— А, кстати, как ты полагаешь, когда перестанет дуть эта мерзость? Мне не удается показать матросам картину. — Заметив, что Ковалев усмехнулся, Сокольников тоже покривил губы в усмешке, хотя смешного, с его точки зрения, в их положении было маловато. — Ну и товарищам офицерам с мичманами также. Между прочим, могли бы через спутник, что ли, транслировать нам и телепередачи.

— А ты свяжись с чевээсом, — вполне серьезно подсказал Бруснецов.

— Спасибо, сами грамотные. Знаем, в какую дверь войти.

Ковалев пошевелился на своем «пьедестале» и опять усмехнулся.

— Вишь ты, старпому концерта по заявкам захотелось. Скажи радистам, — обратился он к Сокольникову, — пусть поставят «Дорогой дальнею да ночкой лунною...».

— Таких не держим.

— Это почему же?

Сокольников неопределенно кивнул головой, хотел, видимо, что-то сказать, но скрипнул динамик, и чистый, молодой, почти звонкий голос доложил:

— Ходовой, БИП. Неопознанная цель. Пеленг... Дистанция...

— Так, — весело сказал Ковалев и спрыгнул с «пьедестала», быстро прошел к локатору, уставился в экран, на котором стало высвечиваться желтое пятнышко. — Вахтенный офицер, готовность номер один. Штурман!

— Есть штурман.

— Рассчитайте курс право пять.

Именно в эту минуту или чуть позже Суханов и доложил, что акустики обнаружили надводную цель, и хотя Ковалев приказал им докладывать постоянно, нужды в этом особой не было — цель уже надежно вели локаторы. Но ведь там, где бродят призраками надводные цели, могут оказаться и подводные. Ковалев, правда, не верил в такую удачу, но чем черт в прошлые годы только не шутил!..

— Ходовой, БИП. Цель номер один. Пеленг... Дистанция... Цель номер два. Пеленг... Цель номер три...

— Не мелочимся, — сказал Ковалев, набросил на плечи реглан и вышел в неуютную сырость, которая наотмашь хлестнула его по лицу. Он взял у вахтенного сигнальщика бинокль, оглядел колеблющийся горизонт или по крайней мере то, что должно было в обычное время составлять горизонт. Следом появился Сокольников с Бруснецовым. «Чего-то они сегодня парочкой бродят», — подумал Ковалев и спросил у вахтенного сигнальщика:

— Не видно?

— Никак нет, товарищ командир.

Ковалев вернул бинокль сигнальщику, сказав при этом:

— Справа по носу должна обозначиться групповая цель.

— Они что же — подрезают нам курс? — спросил Сокольников.

— По всей видимости, — помедлив, сказал Ковалев. — Я хочу пропустить их и перейти к ним на левый борт.

— А они согласятся на твой маневр?

— Комиссар, не трави душу. Я не знаю, с чем они там могут согласиться или с чем не согласиться, но если они не пустят меня на левый борт, значит, им почему-то не хочется, чтобы мы туда пошли. Четыре вымпела — это ведь, комиссар, не шутка.

— Пять, товарищ командир! — громко, пересиливая шум океана, крикнул из ходовой рубки вахтенный офицер. — Только что объявился пятый.

— Спасибо, вахтенный офицер, уважил, — промолвил Ковалев. — Только кричать ни к чему. Мы тут на ухо не тугие. — Он повернулся к Сокольникову: — Вот тебе и вся арифметика — пять к одному. Только не говори мне, что они испугались нас. Они не слабаки и нас не испугались, тем более что и мореходы они неплохие, но пять вымпелов против одного — это ведь тоже что-то значит.

— Товарищ командир! — доложил сигнальщик. — Справа по носу цель. Курсовой...

Все схватились за бинокль, но и без оптики уже был виден одиночный огонек на тревожной черной воде, на самом краешке такого же черного и тревожного неба.

— Молодец, сигнальщик! — сказал Ковалев. — Продолжайте наблюдение.

— Цель номер два. Справа по носу. Курсовой... Цель номер три...

— Все пять? — спросил Ковалев, ни к кому прямо не обращаясь и все-таки обращаясь только к старпому, и тот это понял, сказал, как всегда не торопясь с ответом:

— Так точно.

— Передайте в БИП. Пусть поторопятся с классификацией.

Бруснецов прошел в рубку, пробыл там не более трех минут, тем не менее Ковалев недовольно сказал:

— Вас только за смертью посылать. Ну что у них?

— По классификации БИПа. Цель номер один — фрегат. Цель номер два — фрегат. Цель помер три — крейсер. Цель номер четыре — авианосец. Цель номер пять — эсминец.

— Прекрасно, полный набор. Вот теперь, комиссар, давай маленько и помитингуем. Им, как, впрочем, и нам тоже, по древней мудрой логике делать в этой дыре нечего. Или они, скажем так, пасут тут свою лодку, боясь, что мы с ней вступим в контакт, или полагают, что мы с собою привели лодку. Такого мнения, кстати говоря, придерживается и командующий. Фрегаты с эсминцем, попомните меня, завтра же начнут рыскать возле нас, как молодые борзые, и одновременно контачить нашу лодку. А те двое — авианосец и крейсер будут держаться немного в стороне.

Огоньки на горизонте вытягивались в цепочку, корабли там, видимо, шли кильватерным строем. Обогнать эскадру, чтобы выйти к ней на левый борт, как этого хотел Ковалев, было уже невозможно. А приотстав, пропустив ее, «Гангут» рисковал бы потерять ее из виду: она и мешала ему, но она же была и нужна. Ковалев понимал, что своими действиями супостат или подтвердил бы его догадки, или по тем же действиям он понял бы, что все его догадки — это всего лишь гадание на кофейной гуще.

Головной огонь свернул влево и резко пошел на сближение с «Гангутом». Уже стали видны его бортовые огни.

— Фрегат? — спросил Сокольников.

— По всей видимости... — Ковалев не успел договорить: на фрегате замигал сигнальный прожектор. — Старпом, вы не успели прочесть?

— Запрашивает нас, кто мы и куда следуем, — бесстрастным голосом ответил Бруснецов.

— Вот наглец... Старпом, пойдите к прожектору и сами напишите этому, пардон, наглецу: «Следуйте своим курсом».

Бруснецов прошел на прожекторный мостик, покопался там недолго с вахтенным сигнальщиком, а может, просто дождался, когда фрегат повторит свой вопрос, и с сигнального мостика в колеблющуюся тьму полетели, как искры, световые тире и точки.

Фрегат некоторое время шел параллельным курсом, погасив огни, потом приотстал и, резко свернув вправо, помчался догонять свой строй.

«Все правильно, — подумал Ковалев. — Нас облаял, а своим можно и хвостом повилять».


2

Ночь была черной, облака кое-где прорвались, и в прорехах проклюнулись большие звезды, которые падали на волны, скользя по ним бликами. Ветер заметно присмирел, и волна стала пологой, но качало еще сильно. Устанавливалась мертвая зыбь, обещавшая, кажется, теперь колебаться долго, упорно, до тошноты. Опять начало парить, на поручни, на леера, на площадки ложилась мохнатая роса.

Сокольников с Бруснецовым в эту ночь тоже не покидали ходовой мостик, понимая, что они в любое время могут понадобиться командиру. Они не заботились о том, что своим присутствием мешали ему думать, справедливо полагая, что он волен послать их к чертовой бабушке, иначе говоря, сказать им, чтобы они попусту не мельтешили на мостике и шли бы к себе в низы. Но он никуда не посылал их. Ему в эту ночь тоже не хотелось оставаться одному в обществе вахтенного офицера и вахтенного рулевого. В том случае, если бы пришлось принять однозначное решение, Сокольников с Бруснецовым вряд ли могли чем-то помочь ему. Ходовой мостик корабля не дискуссионный клуб, где бы каждый присутствующий выражал свое особое мнение, но — черт побери! — все-таки всегда приятно, когда рядом кто-то есть, а если эти кто-то не только ближайшие помощники, но в некотором роде еще и товарищи, то это и совсем хорошо. Правда, Ковалев мог бы просто приказать Сокольникову с Бруснецовым не отлучаться в эту ночь с мостика, но одно дело — приказать, и совсем другое, если они, не сговариваясь, решили так поступить сами.

Ковалев молчал, молчали и Сокольников с Бруснецовым, негромко жужжал репитер гирокомпаса, скатываясь с пологой волны, «Гангут» зарывался носом в воду, распарывая ее и обрушивая на себя грохочущую пену. В темноте она казалась серебристой и звонкой. Огни эскадры растянулись в длинную цепочку, как бы оградив собою ту часть океана, в которую «Гангуту», по их понятиям, заходить не следовало.

«Почему? — подумал Ковалев. — Случайно мы очутились в этом районе. Случайно нам повстречались супостаты. Случайно они выстроились в кильватер таким образом, что нам этот кильватер разрезать было невозможно. Не слишком ли много случайностей для одного океана? В океане, как мне помнится, господствовали всегда одни закономерности».

— Ты что-то хотел сказать? — спросил Сокольников с тайной надеждой разговорить командира.

— Нет, — буркнул тот. — Я ничего не хотел сказать.

— Не мне, разумеется, вмешиваться в твои действия, но я все-таки немного бы увалился влево.

«Влево я и сам хотел уваляться», — подумал Ковалев и спросил:

— А что это может дать?

— Просто проверим, как они себя поведут.

— Резонно, но если они чихнут на нашу эволюцию и проследуют своим курсом, то что прикажете после этого делать? — спросил Ковалев. — Я этот вариант давно продумываю. В нем столько же «за», сколько и «против».

Он опять надолго замолчал. Серебристо рушилась вода перед носом «Гангута», а справа едва ли не по всему горизонту тревожно и загадочно светились в темноте цепочкой золотые огоньки. Ковалев встрепенулся:

— Вахтенный офицер, лево десять. — Он взял микрофон, на ощупь включил контакт. — БИП, командир. Внимательно анализируйте действия супостатов.

Прошла минута и другая, «Гангут» уже лежал на новом курсе, и не он теперь скатывался с волны, а она набегала на его правый борт, и он закачался, словно сразу потерял остойчивость.

— Ходовой, БИП. Цель номер один. Пеленг... Дистанция... Цель номер два...

— Есть, — сказал в микрофон Ковалев. — Или они еще не заметили нашей эволюции, или не хотят ее замечать, — подумал он вслух. — Ну что ж... Тогда мы пропустим их и попробуем перейти на правый борт.

— Скорей бы проходила эта ночь, — вздохнув, сказал Бруснецов.

Ковалев живо повернулся к нему:

— А что, собственно, даст нам день?

— Да хотя бы то, что эти проклятые огни перестанут мозолить глаза. И эта черная ночь, дьявол бы ее побрал, не станет на психику давить.

— И у нас сейчас ночи стали уже черные, — сказал Сокольников. — Тут хоть тепло, а у нас скоро задуют осенние ветры.

— Уже задули, — поправил его Ковалев.

Прошло еще несколько минут, правый огонь пропал, видимо, корабль уходил за горизонт, скоро и второй стал едва просматриваться над водой, и по всему было похоже, что эскадра не собиралась менять курс.

— Ходовой, БИП. Цель номер один. Пеленг... Дистанция...

Ковалев спустился на палубу, подошел к визиру, медленно повел его по горизонту, огней снова стало пять, и первый — головной корабль заметно приближался. Ковалев вернулся на «пьедестал».

— Ночь, старпом, как ночь... Иди сосни часок. На рассвете велю разбудить тебя. Может, подменишь, если, конечно...

— Есть. — И старпом покорно спустился в низы.

— Иди и ты, — сказал Ковалев Сокольникову. — Ночное представление окончено. Понятное дело, что туда они нас не пустят.

— Худо, что они диктуют нам свою волю, а не мы им.

— Ничего не попишешь: у них пять вымпелов, мы — одни. Как говорил Суворов, не числом, а умением. Вот и будем набираться этого самого умения.

Сокольников отошел к бортовому иллюминатору, прижался лбом к прохладному стеклу, за которым в ровной печальной темноте светились пять огоньков, неожиданно отшатнулся и сказал виноватым голосом:

— А у нас, должно быть, на исходе последний осенний опенок. Грибок невидный, а я его предпочитаю многим прочим. Белый, конечно, в счет не идет. Белый — статья особая. Я о всех прочих говорю. Хорошо бы сейчас с картошечкой, да чтоб в сметанке, этих самых опят. А, командир?

— Чаю не хочешь? — спросил, помолчав, Ковалев. — С сухариками. Среди ночи, когда спать хочется чертовски, это тоже впечатляет.

— Ладно, угости хоть чаем.

Ковалев позвонил вестовому — на походе в кают-компании всегда кто-нибудь дежурил — и распорядился подать на мостик два стакана чая. Кипяток в буфете, видимо, держали подогретым постоянно, и вестовой появился буквально через минуту, держа в руках массивные подстаканники. Подал один командиру, другой — Сокольникову, потом достал из кармана два черных сухаря, завернутых в бумажную салфетку.

— О, святая простота, — сказал Ковалев, разглядывая сухарь, который, казалось, был маленько обгрызан. — У нас что — лариска в буфете завелась?

— Никак нет, это они в качку один о другой потерлись.

Чай был горячий, крепкий и сладкий до приторности. Ковалев поморщился, но стакан не отставил, а стал прихлебывать мелкими глотками, удивляясь, как это люди могут постоянно пить такой сладкий чай.

Брезжил рассвет, темнота, и без того густая, стала совсем черной, глухой, и «Гангут» упирался в нее, словно бы лбом в стенку. Неожиданно впереди и немного справа, под топовым огнем, сразу загорелось много огней, словно бы там из воды поднялась целая улица.

— Товарищ командир! — доложил вахтенный офицер. — На авианосце осветили взлетную палубу. По всей вероятности, готовятся к полетам.

— Хорошо, — сказал Ковалев. — Вахтенный офицер, средствам ПВО — боевая готовность номер один.

— С авианосца поднялся вертолет. Направляется к нам.

— Хорошо. Рассыльный! Пригласите старпома на мостик.

Появился Бруснецов, успевший уже побриться — от него попахивало тонким французским одеколоном. «Надо бы узнать у старпома, — машинально подумал Ковалев, — где он приобретает эту французскую дрянь».

Вертолет, мигая огнями — зеленым и красным — и нещадно треща, уже пристроился с правого борта, потом приотстал и перелетел на левый, повисел недолго, потом снова ушел за корму, видимо, поставил радиобуи и полетел к эскадре. Там подняли еще два вертолета, наверное спасателей, и начались полеты. Самолеты взмывали каждые тридцать секунд, иногда они уходили парами. По всему небу, вываливаясь из облаков, скользили зеленые и красные огни, и все небо стонало от рева и грохота.

Ковалев пробовал пересчитать самолеты, но их оказалось так много, что он тут же прекратил это бесполезное занятие, только успел подумать: «Так где же старпом приобретает эту французскую дрянь? В «Каштане», что ли?»

Ветер затих совсем, и волны уже почти не шумели, только за облаками грохотали самолеты, свиристя и завывая так, что закладывало в ушах.

— БИП, командир. Не удалось подсчитать, сколько он поднял самолетов?

— Семьдесят два, товарищ командир. По нашей классификации в воздухе «Корсары», «Интрудоры» и «Викинги». Авианосец предположительно «Эйзенхауэр» или «Кеннеди».

— Хорошо, БИП. Спасибо. — Ковалев отключил связь. — «Эйзенхауэр» и «Кеннеди» — это атомные авианосцы. Так что гордись, комиссар, нас эскортирует не какая-нибудь задрипанная «Оклахома», а один из двух покойных президентов, которыми гордилась Америка. Это, замечу я тебе, великая честь. Так и скажи морякам на политинформации.

— Так и скажу, — пообещал Сокольников.

Из облаков вывалились два «Корсара», обрушили на «Гангут» свой скрежещущий грохот, пронеслись над самым мачтовым устройством, взмыли свечой вверх, уйдя в облако, как в небытие, вывалились снова и метнули за кормой по болванке.

— Чем бы их припугнуть? — пробормотал Бруснецов. — Радиопомехами, что ли?

— Не надо их пугать, — сказал Ковалев. — У нас своя задача. У них своя. Будем заниматься каждый своим делом. Надеюсь, старпом, у нас нервы покрепче?

— Это не по моей епархии. Об этом надо спросить Блинова. Он у нас в этом разе человек подкованный.

— Все правильно: цыплят по осени считают. Правильно я говорю, комиссар?

— Чай у тебя был хороший. Это правильно. И цыплят по осени считают. Тоже правильно. И нервы нам надо иметь крепкие. Против этого возражений тоже нет. Но вот почему они разлетались ни свет ни заря?

— А им за ночные полеты платят больше, — сказал Бруснецов.

— Это откуда же у тебя такие сведения? — полюбопытствовал Сокольников.

Бруснецов усмехнулся, пряча усмешку в рассветный сумрак, но по голосу и так было ясно, что он усмехался:

— Матросы на баке говорят.

— Ну, старпом, вы меня радуете, — сказал Сокольников. — Располагать таким авторитетным источником... Это, знаете ли, не каждому дано.

— Так и мне не дано, — промолвил Бруснецов. — Зато это дано главному боцману, который, как сорока, приносит мне все на хвосте. — Он помолчал. — А между прочим, никто еще не догадался проанализировать, как рождаются слухи на баке. «Матросы на баке говорят» — самый удивительный источник информации на корабле.

— Он становится удивительным, когда мы что-то недоговариваем, — скучным голосом заметил Сокольников. — Или утаиваем. Иначе говоря, несем людям заведомую неправду. Кто-то однажды обмолвился, что информированность — мудрость двадцатого века.

— Я прошу вас не забываться, — тихим, но довольно жестким голосом попросил Ковалев. — Ходовой мостик — не дискуссионный клуб, а место для несения ходовой вахты и боевой службы. Для досужих разговоров на корабле существует кают-компания. — И пошел в рубку, захлопнув за собою дверь, как бы оставив Сокольникова с Бруснецовым продолжать их разговор.

— Осерчал, — сказал Бруснецов.

— Осерчаешь, когда супостаты карусель возле борта устраивают. А тут ты еще со своим матросским баком.

— Надо же когда-то и напряжение снять.

— Когда-то — это верно, но ведь не теперь же. Пойдем повиляем хвостами. Может, смилостивится.

Ковалев уже восседал на «пьедестале»; он давно уже приучил себя не обращать внимание на входящих или выходящих: у них свои дела, у него свои, и каждый должен знать свое заведование и не лезть в чужое, пока его не попросят. По тому как захлопнулась дверь, он понял, что вошли Сокольников с Бруснецовым, и, если бы на крыле не оказалось Сокольникова, он выдал бы Бруснецову по первое число — все-таки не матрос на баке, а старпом, не надо бы забываться, но комиссара как-то было неудобно ругать, впрочем, какой там к богу в рай комиссар — заместитель и одноклассник Вася Сокольников, хотя нет — все-таки комиссар. «Ну виляйте, виляйте, — подумал он, хмыкнув про себя. — Может, до чего-нибудь и довиляетесь».

— Извини, командир, — сказал Сокольников. — Забылись немного.

— Спать надо уходить вовремя, — нехотя оказал Ковалев. — А то один недоспал, другой и совсем всю ночь на мостике проторчал. Меня, что ли, караулил? Так меня нечего караулить. Я никуда не денусь.

— Извини, командир, — повторил Сокольников.

— Извиняю, конечно, только требуя от людей порядка, сами должны помнить об этом порядке. — Ковалев провел ладонью по подбородку: за ночь оброс щетиной. Томка как-то смеялась, сказала ему, что, когда он волнуется, борода у него растет быстрее и бывает жестче. Все правильно: значит, волновался. — БИП, ходовой» Что у супостата?

— Начались посадки.

С левого борта между водой и облаками прорезалась желтая полоса, скоро она стала малиновой, разрастаясь, словно бы пыталась приподнять облака, но облака были еще тяжелые, и вдруг в одну минуту все вокруг посветлело, видимо, взошло невидимое за облаками солнце, и день начался.

Полеты на авианосце прекратились, и все корабли супостата скрылись в дымке, но присутствие их ощущали локаторы. Эскадра шла параллельным курсом, не сближаясь, но и не увеличивая дистанцию, придерживаясь хода, установленного «Гангутом».

На мостике неслышно появился экспедитор — матрос-узбек, тихий и невозмутимый, с большим красным портфелем, надетым на белом ремне через плечо. Он молча снял пломбу, молча достал журнал и молча протянул его Ковалеву. Тот принял журнал, прочел одну радиограмму, размашисто расписался, глянул на часы и проставил время, прочел другую и просиял.

— Спешу вас обрадовать. К нам следует рыбак, чтобы передать почту. По флотскому обычаю тихонечко скажем: рыбаку — ура!..

— Ура!.. — троекратно и почти шепотом подхватили Сокольников, который никаких писем не ждал, и Бруснецов, который ждал известий от жены, и облегченно вздохнули: гроза миновала.

— Командир, — сказал Сокольников, — волна убилась. С твоего позволения я сегодня прокручу морякам картину.

— Какую же? — заинтересовался Ковалев.

— На выбор: «Солдат Иван Бровкин на целине», «Тучи над Борском», «Дикая Бара».

Ковалев изумился:

— Откуда ты их выкопал? Это же картины нашего детства.

Сокольников сказал мрачно:

— Я ничего не выкапывал. Мне их всучила дама из кинопроката. Есть, правда, и поновее, но те я оставлю напоследок, чтобы создать некую перспективу развития киноискусства.

— А ты хитер, комиссар. — Ковалев посмеялся. — Ну да не будем привередничать. «Дикая Бара» так «Дикая Бара». Спасибо нашим культурникам за встречу с детством. Старпом, я отлучусь до завтрака отдохнуть. — Ковалев покинул свой «пьедестал», уступая его старпому, хотя и знал, что тот его принципиально не займет. — Как только сядут все самолеты, объяви средствам ПВО готовность номер два. — Он уже взялся за поручни. — Но в случае чего объявляй готовность номер один, не дожидаясь меня. Вы поняли меня, старпом?

— Так точно.

— Желаю счастливой вахты, — насмешливо сказал Ковалев.


3

Сутки перемешались, и там, где полагалось быть утру, корабельная обстановка словно бы соответствовала вечеру, а там, где по всем понятиям надлежало стоять ночи, оказывался день. Природа, разумеется, ничего не перепутала: и утра сменялись днями, и после дня наступал вечер. Перемешалась сама жизнь на корабле, которая шла теперь по своим особым меркам, сокрытым, казалось, в самых корабельных недрах. Фильм решили крутить сразу после ужина — ужинали на походе в семнадцать часов — с таким расчетом, чтобы все просмотрели его к вечернему чаю. В ночь от супостатов можно было ожидать что угодно.

— А почему ты не пустишь в дело вертолет? — спросил Сокольников Ковалева в кают-компании за обедом, который в обычное время можно было отнести и ко второму завтраку — до полудня оставался еще час. — Зазвонов скоро уже опухнет от сна.

Командир вертолета, он же командир БЧ-6, Зазвонов оторвал глаза от тарелки и молча, даже словно бы с надеждой, поглядел на Ковалева.

— А то и не пускаю, что время его еще не пришло, — хмурясь, ответил Ковалев. — Придет время, сам запросится в небо.

Зазвонов снова уткнул нос в тарелку. Рассуждать с командиром о способах применения боевых средств, тем более спорить с ним на эту тему, запрещалось категорически не только всеми воинскими уложениями, но и самой корабельной этикой, выросшей из традиций, как из ракушника. Подобные вопросы, пользуясь своим положением, задавал только Сокольников, но и он большей частью ясных ответов не получал. В командирское святая святых Ковалев никого не пускал, памятуя о том, что, как бы ни были хороши два ума, отвечать в случае неудачи придется одному, и этот один ум принадлежал ему, капитану второго ранга Ковалеву. По мысли подчиненных, он должен был знать все, пока же он с уверенностью знал только то, что не следовало спешить.

Как бы ни развивались события, в любом случае они прояснили бы обстановку, но, к сожалению, прав был и Сокольников — события пока складывались таким образом, что свои условия диктовал супостат, а «Гангуту» в основном приходилось танцевать под его дудку. Следовательно, сами по себе напрашивались ответные действия, и этими ответными действиями могли стать собственные учения. Если супостат занимался по своему плану боевой подготовки, то кто запретил ему, командиру «Гангута», заняться боевой подготовкой по собственному усмотрению? Бесцельные хождения едва ли не под ручку по бескрайним просторам, изрытым волнами, всякого могли навести на грустные размышления, и у Ковалева мало-помалу начал вызревать четкий план действий: он решил провести стрельбу из ракетно-бомбовой установки (РБУ) по условному противнику, естественно, что этим условным противником могла быть только лодка. Пора уже было попробовать в деле Романюка, который совсем недавно закончил курсы и переквалифицировался из артиллеристов в ракетчики. «Кто он? — подумал Ковалев. — Что он? На вид-то будто бы хорош, да зелен...» И потом уже подыскать подходящее место для якорной стоянки и дать возможность экипажу немного отдохнуть и привести себя в надлежащий вид. К тому времени должен подойти танкер-заправщик с топливом, пресной водой и продуктами. Этот план, как и всякий план, каким бы прекрасным он ни выглядел, нуждался в уточнении, и поэтому Ковалев не спешил его обнародовать, справедливо полагая, что там, где потеряны недели, потерять лишний день уже значило немногое.

— А если он не попросится? — спросил Сокольников, имея в виду вертолет.

— Если он не попросится, значит, мы попусту жгем топливо и ни на какое порядочное дело не годны, — сказал Ковалев, приподняв голос, чтобы его услышали не только за этим столом, за которым обедали командиры боевых частей и начальники служб, но и за тем, лейтенантским, обычно не допускаемым к серьезным разговорам. Зазвонов поелозил ложкой в тарелке — есть ему явно не хотелось.

Ковалев вытер руки салфеткой.

— Так где же твоя «Дикая Бара»? Ужасно захотелось взглянуть на ту самую Бару — она там еще купается голая, — на которую, помнится, заглядывались в отрочестве.

Сокольников посмотрел на него со скрытым беспокойством, пытаясь понять, не с подвохом ли заговорил командир о «Дикой Баре» или на самом деле решил, что сейчас пришло самое время показать картину.

— Не время будто бы... — пробормотал он не очень уверенно. — Ясный день на дворе.

— Зато какой!.. — сказал Ковалев. — Воскресный. Там, в России, люди сейчас в музеи, в парки собрались, а в парках гулянья, аттракционы, концерты, словом, живут люди, а чем наши моряки хуже? Пусть и они посмотрят... Так что там у тебя? «Дикая Бара»? Давай и «Дикую Бару». Тем более она там в одном месте нагишом выступает, — повторил он со значением, прищурился и попросил стакан чая — компот он не пил принципиально. — Днем они шалить не станут. Свои делишки они любят обтяпывать ночью. Так что вели крутить картину, комиссар. Пусть Бара снимает с людей напряжение.

— Как прикажешь...

— Я приказывать никак не собираюсь. Это твоя епархия. Но фильм тоже посмотрю с удовольствием. А то у меня от волн уже в глазах рябит.

Сокольников вышел, чтобы сделать распоряжения, за ним дружно потянулись лейтенанты, благо испрашивать разрешение на то, чтобы выйти из-за стола, уже не требовалось, к тому же у лейтенантов во все века — правда, в старом флоте это были мичмана — постоянно не хватало двух-трех часов в сутках, чтобы успеть все поприделать и привести в надлежащий вид. Где тут была зарыта собака, толком никто не знал, ну, может, один старпом, которому по штату полагалось все знать, так он на эту тему не любил распространяться, к тому же в это время стоял командирскую вахту.


* * *

Суханов сперва было направился к себе в каюту, чтобы с толком использовать адмиральский час, который в длительных походах соблюдался свято, но потом решил сперва пройти в кубрик своей команды. Он уже знал, что Рогов с Силаковым и прочими зовут его за глаза «кашей», но почему именно «кашей», он так понять и не мог, а спрашивать об этом было, в общем-то, некого. Впрочем, в последнее время отношения с командой у него стали понемногу налаживаться, и никакие «каши» между ним и моряками уже не возникали. Только Петр Федорович, заслышав его, все еще прятался в своей норе. Но до Петра ли Федоровича было дело, когда самому порой хотелось обхватить голову и завыть собакой. Тоска иногда так подбиралась к сердцу, что Суханову впору было бежать от самого себя. Потом, правда, все проходило, и небо оказывалось высоким, и солнце жарило вполне прилично, а там, дома, оно уже поднималось невысоко и с каждым днем грело все слабее.

Был адмиральский час — время послеобеденного отдыха (нынче его объявили после ужина, в обед супостат опять устроил полеты), поэтому дневальный и команду «Смирно» не подал, только представился:

— Дневальный по кубрику матрос Силаков.

— Чем занимаются моряки? — Суханов уже усвоил несколько расхожих вопросов, которые только с виду казались значительными, а на самом деле не несли никакой смысловой нагрузки, но начинать разговор с них всегда было удобно: ничего в сущности не спросил, ничего в ответ не получил, а контакт тем не менее состоялся. Весла сушат?

— Весла можно бы и посушить, товарищ лейтенант, да вот почты давно нет, — сказал за Силакова Ловцов. — А у меня мать, когда уходили, болела шибко.

— Наверное, уже поправилась, — сказал Суханов тоже почти расхожую фразу и присел рядом на рундук.

— Хорошо бы, конечно, только неспокойно мне. Одна она у меня. Отец в озере утонул. Мы ведь из потомственных рыбаков. У нас на кладбище мужиков почти нет. Которые на войнах погибли, а которые в озере остались.

— Как же это он?

— Осенью дело было. А отец в то время запивать крепко стал. Беспричинно, говорила мама.

— А теперь и все беспричинно пьют, — сказал Силаков.

— Не возникай, Силаков, — заметил ему Ловцов. — Правь службу. У нас озеро огромное, берегов не видно. Сорок на шестьдесят верст будет. В тоню запускаются с вечера, а сети выбирают под утро. Ночи холодные в октябре, ветреные. На каждой сойме у нас по два рыбака, а плавят двумя соймами. Двойками зовут их. Отец у меня большаком был. Вообще-то у нас в роду все большаки. Выпили, видно, с вечера крепко. Напарник моего отца пошел в каюту соснуть. Отец на корме оставался. Может, покурить, а может, по нужде. У рыбаков сапоги тяжелые, с заколенниками. В таких не выплывешь. И вода холодная, как лед. — Ловцов говорил тихим голосом, как будто все время что-то припоминал. — Конечно, если бы не выпивший, то ничего бы и не было. А раз выпивший, то и понятно... — Ловцов грустно улыбнулся, дескать, вот, братцы, какие дела невеселые. — А мама с той самой ночи, как узнала, что отец в озере остался, хворать начала.

Суханов достал платок, вытер лоб и шею — в кубрике было душно и жарко.

— Когда вас патруль задержал, вы с мамой по телефону говорили? — спросил он, глядя себе в колени.

— Мама не смогла прийти на разговор. — Ловцов поджал нижнюю губу, потом отпустил ее. — Дед тогда на почту приходил. А мама опять прихворнула.

— Ты прости меня, Ловцов, — неожиданно попросил Суханов.

Ловцов удивленно взглянул на него.

— Прости... — повторил Суханов. — А за что — это не так важно.

— Так если... Конечно же... О чем разговор, — запинаясь, проговорил Ловцов, пытаясь сообразить, за что именно Суханов попросил у него прощения. — Вы если чего плохого о нас думали, так это зря. Ребята у нас в норме.

— Рогов у нас вот только в шторм всю ночь в гальюне просидел, — как бы дождавшись своей очереди, сказал Силаков.

— Силаков, не возникай, правь службу, — сказал Ловцов.

— Ты что-то там сказал? — деланно-ласково спросил Рогов.

— Я сказал, что Рогов всю ночь играл на «пианино».

— Вот теперь ты правильно сказал. Только когда говоришь дело, не глотай слова. Повтори еще, чтобы товарищ лейтенант все хорошенько разобрал.

— Не волнуйтесь, Рогов, у меня слух в норме, — заметил Суханов. — Я все понял.

— Силаков, повтори, когда тебя старшие просят, — тем не менее сказал Рогов.

— Рогов, иначе говоря, товарищ годок — «пианист», можно сказать, с мировым именем, — опять зачастил Силаков.

— Силаков, поимей совесть, как говорят коренные одесситы. Говори так, будто докладываешь.

— Рогов — самый...

— Отставить, Силаков, — поморщась, сказал Суханов. До него наконец дошло, что Рогов начал изгаляться над Силаковым, которого ему стало жалко, как меньшего брата. — Мы все хорошо поняли, за исключением, кажется, самого Рогова. Но для него мы повторим потом.

— Обижаете, товарищ лейтенант.

— Да полно вам, Рогов. Вас обидеть нельзя. А вот Силакова...

Рогов несказанно удивился:

— Так это же Силаков... Понимаете — Си-ла-ков.

Суханов, естественно, ни черта не понял, но на всякий случай спросил:

— Ну так что — Силаков? А вы — Рогов. А я — Суханов. У каждого человека должна быть своя фамилия.

— Фамилии-то, товарищ лейтенант... — начал объяснять Рогов, — они ведь все разные...

Ловцов почувствовал, что Суханов никак не мог понять Рогова, и Рогов об этом догадывался и строил из себя дурочку, делая при этом серьезное лицо, которое сбивало с толку Суханова, и он все пытался докопаться до смысла, который, как говорится, тут и не ночевал.

— Замри, Рогов, — негромко сказал Ловцов и обратился к Суханову: — Тут все ясно, товарищ лейтенант, как божий день. Во всяком деле должен быть стрелочник.

— Какой стрелочник?

— А это такой, который всегда виноватый и третий с краю.

— Чушь какая-то! — только что не вспылил Суханов.

— Может, и чушь, — охотно согласился Ловцов. — Только эту чушь не мы придумали. Мы пришли на флот — она была. Мы уйдем — она останется. Я ведь тоже когда-то был лишним с краю. И Рогов тоже. А теперь вот Силаков. Каждому моряку надо через это пройти.

— Самая настоящая дремучая чушь, — оказал Суханов.

Силаков почувствовал в Суханове неожиданного защитника, и ему также неожиданно захотелось легонечко лягнуть его на потеху «годкам». Веснушки у Силакова от радостного возбуждения покраснели, и он невинно спросил:

— А вас, товарищ лейтенант, тоже, должно быть, качнуло?

— Не возникай, Силаков, — уже больше по привычке, чем для острастки, заметил Ловцов.

— Нет, отчего же, — сказал Суханов. — Пусть возникает. Я в первые часы на самом деле плохо качку переношу.

— А из поста не ушли, хотя мичман вас и подменял. Звание, выходит, не позволило, а может, гордость?

— Считайте, Силаков, что и звание, и гордость.

— А если бы вы были простым моряком? Вроде Рогова?

— До чего ж ты надоел, Силаков. Умным людям не даешь слова промолвить, — сказал Ловцов. — Лезешь со своими дурацкими вопросами.

Силаков сделал обиженно-оскорбленное лицо — «концерт» его «годкам» явно не понравился — и протянул:

— Эт-то понятно, товарищ старшина... Мы, конечно... — И благоразумно отошел в сторону.

— Ничего он моряк? — тихо спросил Суханов Ловцова.

Ловцов усмехнулся:

— Силаков-то? Это еще не моряк... Моряк из него получится, когда сто гальюнов выдраит, выбелит на солнышке гюйс и вступит в контакт с супостатом.

«Все правильно, — нехотя подумал Суханов. — Курица не птица, Силаков не моряк, лейтенант, — он усмехнулся, — не офицер, но курица останется курицей, а все прочие... извините подвиньтесь».

— Вот что, Ловцов, — сказал он, поднимаясь. — Сейчас в клубе начнут крутить картину. Распорядитесь здесь, пока Ветошкин на вахте, чтобы все моряки посмотрели. И Силаков тоже, хотя он еще и... — Суханов сделал паузу и весело поглядел на Ловцова, — не моряк.

— Кином мы никого не обижаем, — сказал Ловцов.

«Кином не обижаем», — повторил для себя Суханов. — Надо же... Ну и ладно. Раз положено Силакову стать моряком, то он им и будет».

Он уже шагнул на выход, но его снова спросил Ловцов:

— А как же насчет почты, товарищ лейтенант? Вы бы узнали, а?

— Ах да, почта, — сказал Суханов, берясь за поручни трапа. Обязательно, Ловцов, узнаю.

Сам он решил в кино не ходить. С той самой ночи, когда появились супостаты, почти все время пришлось проводить в посту, и он уже соскучился по высокому небу. На юте Суханов огляделся. Воздух подсох и поредел, и виделось далеко-далеко, и в той дали на самом горизонте шли сиреневые корабли супостата, сказочно-невесомые и совершенно безобидные. «Ах, если бы это было так», — вздохнув, подумал Суханов и тихо, счастливо рассмеялся.


4

Ночами уже заметно холодало, а утром над водой курились белые туманы, и на камни, на траву, на тропинки ложилась крупная лохматая роса, которая с пробуждением солнца начинала сверкать и постепенно высыхала, обращаясь все в те же туманы. Они медленно сползали в низины, становясь там плотными, как снег по весне, и долго не расходились, хотя солнце в этих местах было еще довольно сильным.

Трава на взгорках пожухла и стала желтой и ломкой, и в деревьях появилось много жесткого багрянца, как будто его вырезали из жести. Казалось, осень подкралась внезапно, хотя по календарю она и опоздала на две недели, но и опоздав, тут же принялась хозяйничать, переметая пыль с одного места на другое и не успевая при этом заглянуть в укромные уголки, в которых листва и трава оставались еще по-летнему сочными. Но эти уголки уже не меняли общей картины — осень ловко забирала власть в свои руки.

Вода быстро остыла, став светлой, дикие пляжи опустели в один день, и в городе тоже словно бы обезлюдело, как после праздника. Тогда всего было много: и шума, и света, и музыки, и тесноты, и вдруг все исчезло, даже деревья поредели, запечалились, и в их просветах голубым холодным светом полыхнуло море.

Наташа Павловна больше не водила Катеришку к воде. Та простыла на ветру, ночью сильно кашляла, у нее случился жар, и пришлось вызывать врача. Наташе Павловне на неделю выдали бюллетень, и она целыми днями просиживала дома.

Ночью в окно светила большая удивительная луна, которая, казалось, не сводила своего холодного загадочного зрака с их дома, и Наташе Павловне становилось жутко от этого всепроникающего ока. Она поправляла на дочке одеяло и, отодвинув кресло в сторону, зябко куталась в шаль. В комнатах не было холодно, но Наташа Павловна чувствовала, как по спине едва ли не в равные промежутки пробегал озноб.

Она накинула на ноги плед, сильнее закуталась в шаль и понемногу забылась, и ей сразу приснился Игорь. Она не видела ни его лица, ни его самого, даже голоса его не слышала, хотя он будто что-то говорил, и только словно бы затылком ощущала его присутствие. «Что ты сказал? — спрашивала она, и он вроде бы что-то говорил, но она и слов не могла разобрать, и голоса, кажется, не слышала и снова опрашивала: — Что ты сказал?» Она очнулась, провела ладонью по холодному лбу и вдруг явственно разобрала: «Береги Катеришку». Наташа Павловна в ужасе оглянулась: все так же стекла заливал внимательно-спокойный голубой свет, бросив на пол оконные переплеты, в углах притаилась темная тишина, тикали на комоде часы, и, грохоча двигателями, уходили в море ракетные катера.

Наташа Павловна подошла к окну, скрестила на груди руки и прислушалась, но голос больше не повторялся, хотя она, цепенея, ждала его добрые четверть часа. Она подошла к комоду, повернула часы циферблатом к лунному свету и разглядела, что ночи еще оставалось много. Катера уже прошли, но грохот, который сопровождал их от самой причальной стенки, все еще висел в поднебесье.

Наташа Павловна зажгла в кухне свет и поставила на плиту чайник. Игорь иногда возвращался поздно ночью, и тогда они чаевничали до рассвета, хотя ему утром снова предстояло идти на службу. От Игоря всегда пахло морем и тем неистребимым запахом, который обитает только на лодках. Видимо, замкнутое пространство прочного корпуса делает запахи настолько стойкими, что они ни с какими другими не смешиваются и цепляются за моряков, как репьи. Наташе Павловне иногда казалось, что эти запахи надо было стирать с Игоря щеткой, словно пыль. Эти запахи Игорь унес вместе с собою. Командование знало, где затонула лодка, но, охраняя это место от любопытствующих, само не спешило ее поднимать — водолазы на такой глубине еще работать не умели, а «колпаки» хотя и опускались, но оставались при этом пассивными наблюдателями.

Чайник вскипел. Наташа Павловна выплеснула старую заварку, сыпанула чаю побольше — Игорь приучил ее пить крепкий чай, — достала две чашки, налила обе и, не присаживаясь к столу, поставив свою чашку на блюдце, начала прохаживаться по кухне, прихлебывая маленькими глотками. Шаль съехала с плеча, и конец ее волочился по полу, но Наташа Павловна не замечала этого, вернее, замечала, но даже не пыталась снова натянуть шаль на плечо. Для этого пришлось бы поставить чашку на стол, а ей не хотелось выпускать из рук это единственное тепло в этой длинной холодной ночи, прикрытой голубым светом. «Как страшно, что его нет, — подумала Наташа Павловна. — Господи, как это страшно. Все есть, а его нет и уже никогда не будет, только иногда ночью, если сильно захотеть, можно услышать его голос. Что он хотел этим сказать: «Береги Катеришку»? Но ведь его же нет, и, значит, его голос — это мое сумасшествие. Значит, я просто понемногу схожу с ума».

Пора было возвращаться к дочке. Наташа Павловна прислушалась. В доме было тихо, и она поправила шаль, подлила еще чаю и присела к столу. «Его нет, — снова подумала она, — а голос его остался. Он живет во мне и, значит, может управлять моими поступками, действиями. Значит, я не вольна в себе? — Она горько усмехнулась. — Господи, лучше бы ночью ни о чем не думать. Ночью и мысли приходят ночные. От них на самом деле можно с ума сойти».

Она наконец вернулась к дочери. В свете луны, который хотя прямо и не падал на кровать, но блуждал по стене, лицо Катеришки было бледно, словно бы обострилось и казалось неживым. Наташа Павловна испуганно приложилась губами к ее лбу, с минуту цепенела, пока не расслышала ее легкое дыхание — Катеришка спала, — и, тихо охнув, опустилась в изнеможении в кресло. Ей уже не было холодно, и свет луны не выглядел мертвым, и приглушенный голос его больше не возникал, видимо, и раньше его не было, просто она воскресила его в себе, и потом он уже казался ей живым, идущим с улицы вместе с этим голубоватым светом.

Вчера она получила третье письмо от Суханова, которое и взволновало ее, и огорчило, и даже обидело. Суханов писал: «Милая, милая Наташа Павловна...» «Господи, ну какая я ему милая, — едва ли не с раздражением подумала она, читая прыгающие буквы, писанные, видимо, в качку. — Мы и виделись-то неделю без года. — А сердце тем не менее словно бы замирало в сладкой тревоге. — Ну кто мы друг другу? И зачем я ему? И он зачем мне? Ушел, и нет его». Но она обманывала себя: Игорь ушел, и его больше не было, но Суханов, уйдя, продолжал оставаться, потому что он был. В эти тревожные минуты она звала на помощь Игоря, и он приходил по ночам, когда в доме только тикали часы да иногда на кухне по капельке убегала из крана вода, ведя счет своему вечному времени, и тогда она слышала его голос: «Береги Катеришку». Прощаясь, он всегда говорил эти слова последними, как будто знал, что однажды не вернется. Она только их и слышала, хотя прежде он говорил и другие слова.

Ночь тянулась долго, и всю ночь светила луна, выстелив на горбатой ряби дорожку, которая уходила в небо. Наташа Павловна опять забылась, даже начала проваливаться в небытие, но завозилась Катеришка, и она тотчас встрепенулась, поправила подушку, прислушалась, постояв над кроваткой минуту-другую, потом подошла к окну. Там было тихо, деревья не шевелились, море в лунном свете едва заметно чешуилось. Горы за раскопом словно бы присыпались пеплом, казались библейскими, и верилось, что в эту ночь по ним бродили тенями прошлые люди, некогда сотворившие из белого камня свой город и сами потом ставшие камнем. «О, если больше Плутону, чем вам, достаются на радость дети, зачем вы в родах мучитесь, жены, тогда?» Наташе Павловне опять стало зябко, она передернула плечами, по которым пробежал озноб, и закуталась в шаль. «Что за странная прихоть одолела стариков Вожаковых поселиться на развалинах старого города, — подумала она. — В лунные ночи тем прошлым людям тоже не спится. Это они блуждают по горам. Чего они ищут? И о чем они вспоминают? — Вместе с креслом она повернулась спиной к окну. — Господи, я всегда боялась тут одиночества и лунных ночей. Господи, какая же я трусиха. И всегда была такой, и навсегда останусь».

У стариков в комнате кто-то проснулся, прошлепал босыми ногами на кухню, потом, чуть скрипнув, приоткрылась дверь, и Мария Семеновна позвала ласковым шепотом:

— Наташенька, ты не спишь?

— Нет, но сейчас постараюсь заснуть.

— Давай я тебя сменю, — предложила Мария Семеновна, осторожно входя в комнату.

— Да будет вам, — сказала Наташа Павловна. — Мне тут возле Катеришки покойно.

— А то, может, чайку попьем?

— Можно и чайку, — весело сказала Наташа Павловна, обрадовавшись, что Мария Семеновна, судя по всему, решила остаток ночи разделить с ней.

Мария Семеновна притворила за собой дверь, которая на этот раз не подала голоса, и Наташа Павловна подумала, что, пока чайник закипит, она еще понежится в кресле, неожиданно показавшемся ей уютным, и немного помечтает о прошлом и маленько о будущем, впрочем, нет, о будущем она старалась не загадывать, боясь его, как глухого колодца, на дне которого черным зеркальцем застыла таинственная вода. «Пусть лучше его не будет, — думала она. — А если ему все-таки суждено наступить, то пусть оно придет таким, каким придет». Она словно бы бежала от дня завтрашнего, а он приходил и становился днем сегодняшним, а потом и днем вчерашним, и будущее как бы само по себе становилось прошлым.

Наташа Павловна не откладывала письма Суханова в долгий ящик, собиралась на каждое отвечать, в особенности на то, первое, написанное им на обороте родительской фотографии. Уже и за стол садилась, даже пыталась вывести первую фразу и всякий раз на ней же и спотыкалась. «Ну что я ему? — думала она, просиживая над чистым листом бумаги. — И кто он мне? Он-то мне кто, чтобы я ему писала письма, как девчонка-заочница? — Она не хотела и даже боялась отвечать на свои же обнаженные вопросы. — Но ведь это же он подарил мне и тот закат, и солнце, и радость ожидания, которую я уже успела забыть, — думала она в следующую минуту и начинала выводить на бумаге завитушки и крендели. — Я вот сейчас только соберусь с духом и скажу все, что полагается говорить в таких случаях».

Но она так и не могла переступить через первую фразу, а не переступив через нее, письмо не получалось. Ей казалось, что это происходило в основном потому, что она давно уже никому не писала писем, даже родителям, с которыми раз в неделю говорила по телефону. Двадцатый век многих освободил от этой, едва ли не самой прекрасной, обязанности, которая не только дисциплинировала человеческие отношения, но и учила точности мысли и красивому слогу. «Что-то принесет нам двадцать первый! Может, мы сперва отучимся думать, а потом и любить. Но если это произойдет, то зачем жить? Жить-то зачем без дум, без надежд, без любви?»

Скрипнула дверь — когда ее открывали, она подавала голос, когда же притворяли, она помалкивала, — в щель просунулась уже хорошо прибранная голова Марии Семеновны.

— Наташа, голубушка, тебе наливать?

— Да-да, — сказала Наташа Павловна. — Я сейчас. Вот только поправлю одеяло у Катеришки.

Дверь притворилась, а Наташа Павловна даже не пошевелилась, чтобы хотя бы сделать вид, будто она поднимается: ей было не до соблюдения приличий. «Так почему же я тогда не отвечаю на его письма? — спросила она себя. — Не нашлась первая фраза? Но ведь можно написать и без нее. Я не отвечаю только потому... — раздельно начала она свою мысль и быстро поднялась с кресла, подошла к окну, которое уже начало синеть. — Господи, уехать, что ли?»

Мария Семеновна с Иваном Сергеевичем сидели за столом и пили чай. Они одновременно подняли глаза на Наташу Павловну и промолчали.

— Кризис будто бы миновал, — сказала она тихо.

— Дай-то бог, — промолвил Иван Сергеевич, продолжая чаевничать. — А я вот собрался с удочками посидеть, — сказал он виноватым голосом, как будто то, что он собирался делать, было против здравого смысла. — Может, камбалу выдерну. Должна же она когда-то к берегу подойти.

— Какие теперь камбалы... — равнодушно заметила Мария Семеновна, наливая по старинке горячий чай в блюдечко и ставя его на растопыренные пальцы. — Теперь штормов надо ждать, а не камбал.

— Не скажи, — заартачился Иван Сергеевич. — Перед штормом ее, голубушку, только и ждать. А чуть заштормит, она и уйдет на глубину. А нынче шторма ждать еще рановато. У меня поясницу нынче не прихватывало.

Наташа Павловна понимала, что они поднялись ни свет ни заря ради нее, и вдруг ей до слез стало жалко их. «Милые, хорошие вы мои, — невольно подумала она, — Да как же вы будете, если я... если мы... Господи, ну что я мелю. Ведь ничего же не случилось, и ничего не случится, и все пойдет по-прежнему. — Но подспудно, в тайном уголке, уже вызревала мысль, что по-прежнему ничего не будет. — И зачем его тогда занесло в студию? И я-то чего там задержалась? А может, на самом деле уехать к своим и пожить там?»

— Может, тебе, Наташенька, с медом? — спросила Мария Семеновна.

— Давайте с медом, — сказала Наташа Павловна ровным голосом, но если бы ее спросили: «Ты с вареньем будешь?», она тем же ровным голосом ответила: «С вареньем».

О Суханове они никогда не говорили, хотя старики и знали, что Наташе Павловне приходили от него письма. Его как будто бы не существовало, но он, к сожалению — и это Мария Семеновна с Иваном Сергеевичем понимали, — незримо встал между ними, и не просто встал, а даже словно бы разделил их. Мария Семеновна еще по-бабьи приставала к Ивану Сергеевичу: «Ты бы хоть поспрошал ее, что она думает о всех нас. Ведь не в нем же одном дело». Но Иван Сергеевич отодвигал от себя эти переживания: «Сама не скажет, спрашивать не стану. Дело это деликатное». — «В этом деликатном деле мы с тобой не последние». «И не первые, — остужал ее пыл Иван Сергеевич. — Мы своих родителей не спрашивали, когда женились с тобой. Так и ее спрашивать нечего». — «Тебя она уважает». — «А мне из ее уважения шубу не шить. Как решит, пусть так и будет».

Они пили чай молча, а окна тем временем из синих превратились в белые, и луна побелела, перестала цедить голубоватый свет, а там и над морем прорезалась багряная заря. Иван Сергеевич отогнул край тюлевой занавески, долго смотрел на зарю, потом глухо сказал:

— В сорок третьем в это самое раннее время, когда в десант шли, тоже горела вот такая же заря. А потом и шторм начался и разметал нас кого куда.

— Страшное было времечко, — вздохнув, заметила Мария Семеновна.

— Не время было страшное, а мы в том времени острашились. Убить человека ничего не стоило. Помнится, даже в газетах писали: «Убей немца».

— Так и они небось так же писали.

— С них, собственно, все и началось.

Наташа Павловна не вслушивалась в их разговор и плохо понимала, о чем они говорят. Ей неожиданно вспомнилась старуха, продавшая ей цветы у кладбищенских ворот, худая, черная, с горящими глазами, и Наташе Павловне даже сейчас стало жутко.

— А там, — словно бы запинаясь, спросила она, — не страшно было с автоматом на пулеметы идти?

Иван Сергеевич горько усмехнулся:

— Автоматов на всех не хватало. Больше с трехлинеечкой хаживали. — Он поскреб в затылке, как бы припоминая те далекие атаки, в которые хаживали с трехлинейкой. — Нет, — сказал он, — в атаках никогда страшно не было. После атаки, когда не с кем было разделить наркомовскую, вот тогда действительно страх приходил. Бывало, как оглянешься, а вокруг товарищи лежат: кто без головы, а иной распластанный, как телок на бойне. Вот тут действительно оторопь брала. И сны приходили страшные. А в атаке миленькое дело: или тебя кто, или ты кого.

— Схожу-ка я нынче на кладбище, — помолчав, сказала Наташа Павловна.

— Ну-к что ж, сходи, — согласилась Мария Семеновна.

Иван Сергеевич подумал, что тоже давно не проведывал родителей, и, забыв, что уже сказал, будто собрался на залив за камбалой, опять поскреб в затылке.

— Может, и мне сходить?..

Наташа Павловна жалобно посмотрела на него, как бы прося его оставить ее одну, и Иван Сергеевич, добрая душа, тотчас же засобирался на залив. «А вдруг и верно камбала подошла», — пробормотал он.

На том и порешили: Мария Семеновна оставалась с Катеришкой дома, а Наташа Павловна решила идти на кладбище, лишь только ободняет. Не вспомнись ей та черная худющая старуха, она, наверное, и не подумала бы о кладбище, а вспомнилась она, и Наташа Павловна поняла, что не идти ей никак нельзя. Откуда появилось это «никак нельзя», она и сама не могла понять. Она только подумала, что это «никак нельзя» когда-то ведь должно было прийти, и оно пришло. «Господи, хоть бы уехать куда...»


5

Та худющая старуха как будто поджидала Наташу Павловну и протянула ей букетик желтовато-белых астр. Старуха словно бы еще больше усохла и почернела.

— Муженька пришла проведать? — глухим голосом спросила она.

— Мужа, — кротко сказала Наташа Павловна.

— Вот что я тебе скажу... — начала было старуха, пожевала синими тонкими губами и передумала: — Потом скажу. Пойдешь с кладбища, так и скажу.

— Да почему же потом? — спросила Наташа Павловна, протягивая ей деньги за цветы.

— Иди, куда идешь. — Старуха спрятала деньги под юбку. — Раз потом, то и потом.

Наташа Павловна прошла за ограду, и тот испуг, который она испытала в последнее посещение кладбища, словно бы начал возвращаться к ней. Она уже не знала, так ли надо было ей сегодня сюда приходить, а если ее влекло помимо ее же воли, то отказываться от Ивана Сергеевича было просто неразумно. Ей хотелось живого человеческого голоса, а не сухого шелеста багряных листьев, которые к тому же с легким шорохом срывались с веток и тихо падали на поржавевшую траву. Пройдя аллею и свернув на боковую тропинку, Наташа Павловна почувствовала, как ее неотвратимо потянуло оглянуться назад. Она и оглянулась — на кладбище в этот утренний час, кажется, никого не было, и она немного успокоилась и все-таки снова оглянулась, словно бы заслышав настороженные шаги. Она прислушалась и догадалась, что это были не шаги, а сухой шелест листьев, которые сорвались с каштана.

На могиле у Вожаковых она выполола траву, присела на скамеечку. «Неужели для меня все кончилось и я неотвратимо остаюсь в прошлом? — подумала Наташа Павловна, сорвала былинку и покусала ее. — Неужели для меня остались одни воспоминания? Неужели я — это прошлое, а прошлое — это я?»

Опять послышался шорох, Наташа Павловна подняла голову и увидела, как по маковкам деревьев пробежал ветер, сорвав с них красное облако, которое, рассеиваясь и скользя между ветвей, медленно планировало на землю. «Сегодня надо успеть сходить еще к Аниному камню, — подумала Наташа Павловна. — Завтра задует шторм, и идти станет некуда — волна закроет его. Мария Семеновна хорошая, она отпустит. И Иван Сергеевич хороший. А я злая, сварливая бабенка. Ведь я не была сварливой. Откуда это взялось?»

Здесь было покойно, и хорошо думалось, по крайней мере, не надо было остерегаться, что кто-то помешает неожиданным и чаще всего пустым вопросом, и, значит, не надо было держать себя в напряжении. «Кому первому пришла мысль похоронить здесь своего близкого? И почему именно здесь, а не там, за горой, или на холме, с которого хорошо был виден весь рейд? — подумала Наташа Павловна. — Может, потому, что сюда не заглядывали ветры? Или человек этот не был моряком? Или... Нет, я определенно схожу с ума».

Она поднялась, провела ладонью по юбке — могла ненароком пристать былинка, — постояла возле камня и неожиданно прильнула щекой к его шершавой и еще тепловатой грани, горько заплакав. В висках застучали маленькие молоточки, и, как дятел по сухому дереву — тук-тук-тук, в мозгу начало вспыхивать одно и то же слово: «Почему? Почему? Почему?» Она отшатнулась от камня и, сморкаясь в платок, спросила:

— За что?

У кладбищенских ворот сидела та же старуха и держала в руке букетик, очень похожий на тот, купленный Наташей Павловной полчаса назад. Неслышно семеня, Наташа Павловна прошла мимо нее, уже ступила на тропинку, поросшую и тут жесткой полынью. Она страшилась, что старуха окликнет ее, даже не подняла на нее глаз, но та сама следила за Наташей Павловной цепким взглядом.

— Касатушка! — позвала старуха скрипучим голосом. — Ты ведь сама хотела, чтобы я тебе чего-то сказала.

Наташа Павловна приостановилась, еще раздумывая, вернуться ли ей к старухе или уйти подальше от ее запавших, но еще блестящих глаз, от ее сиплого, словно пропитого, голоса, но не услышать того, что хотела сказать ей старуха, она уже не могла. Наташа Павловна остановилась и безвольно опустила руки.

— Не ходи сюда больше, — проскрипела старуха. — Нечего тебе тут делать. Ты молодая, красивая, живи с людьми. Не тревожь упокоившихся своей красотой.

— Я думала, вы дело хотите сказать.

— Я и говорю дело, — сварливо сказала старуха. — На безделье у меня времени нет. Тебе жить надо. Мужиков любить надо. Ребятишек рожать надо. Иди отсюда.

— Как вы смеете? У меня тут могилы.

— А у кого их нет? У всех могилы. Только для могилок есть особый поминальный день, а так что ж, зря-то упокойников тревожить. Они свое оттревожились.

— Я не понимаю вас, бабушка, — почти с отчаяньем сказала Наташа Павловна.

— Нечего меня понимать, — опять засквалыжила бабка. — Я давно понятая, а только нету тебе здесь места. Для тебя же говорю, касатка. Твое место среди людей. Там и живи. И не ходи сюда больше.

— Но я хочу знать — почему?

— Потому что ты молодая и красивая. Иди с миром.

Наташа Павловна не помнила, как она рассталась со старухой. Та еще что-то кричала, а Наташа Павловна уже бежала прочь от кладбищенской ограды, сбила туфлю на каменистой тропинке, но даже не заметила этого и перевела дух, только очутясь в распадке за косогором. Грохоча дизелями, с моря возвращались обожженные ракетным огнем катера, видимо, шли с полигона, пощелкивал каменный скворец, и ветер в поднебесье мел сизоватые облака, предвестники шторма. «Кто она? Что она? — стараясь побороть испуг, который уже выступал на теле мелкой дрожью, подумала Наташа Павловна. — Уехать... Уехать подальше. Иначе я тут свихнусь. Господи, да кто же она?»

Возвращаться в растерзанном виде домой — растерзанном, разумеется, душевно — нечего было и думать, и Наташа Павловна поднялась на взлобок, спустилась в лощину, поросшую боярышником, и этой лощиной, чтобы не заметили из дома, прошла к Аниному камню. Тут, за мыском, еще не дул ветер, солнце было теплое, и нигде не виделось ни души. Наташа Павловна сняла туфли, оглядела их и ужаснулась: носы были сбиты, каблуки скособочились, а она так берегла их и надевала крайне редко, только по особо важным случаям.

«За что? — спросила Наташа Павловна и заплакала. Ей все еще было страшно, жаль и себя, и Катеришку, и туфли, и бог ведает, что она еще жалела в те минуты. — Откуда она свалилась на мою голову? Блаженная, а может, юродивая? Только ведь юродивые никогда цветочками не торговали. И блаженности в ней никакой...»

По мелководью, которое оказалось прогретым, Наташа Павловна прошла к Аниному камню, поставила туфли на его теплую лысину, на которой алмазно вспыхивали на солнце кристаллики соли, забралась и сама, уселась поудобнее, подобрав под себя ноги, и, жмурясь, оглядела рейд. Он был пустынен. Одни корабли, видимо, ушли в море, другие завелись на внутренний рейд, только два сторожевика из ОВРа — охраны водного района — медленно прогуливались вдоль берега да один еще стоял в отдалении на якоре. «Как их совместить? — подумалось Наташе Павловне. — Эти голубые кораблики и ту высохшую кладбищенскую старуху со своими дурацкими словами? Мир сегодняшний и мир вчерашний? Но их ничто не связывает, они соседствуют только во мне...» На память ей пришли строчки:


По неделе ни слова ни с кем не скажу,

Все на камне у моря сижу.

И мне любо, что брызги зеленой воды,

Словно слезы мои, солоны.


Она вытянула ноги и, почувствовав икрами тепло, вымученно улыбнулась.


Были весны и зимы, да что-то одна

Мне запомнилась только весна...


«Тогда я сорвала ему кустик полыни... Зачем? Ах, все это только минутная глупость, которую надо поскорее забыть. Забыть, как забывается лишнее и ненужное. И уехать. А что с ними будет? С моими родными стариками, которым останутся только могилы да эта высохшая полоумная старуха».

Наташа Павловна сидела бы тут, наверное, долго, но над головой в стороне зацокали по уступам камешки, она вздрогнула и замерла в тревожном предчувствии: с кручи спускалась Мария Семеновна.

— Наташенька, голубушка! — запричитала та, подходя к камню. — Ты совсем нас с дедом с ума сведешь. Уж мы не знали, что и думать. Дед было отправился в школу звонить, да я догадалась к камню спуститься... Совсем ты нас сторонишься.

Наташа Павловна пошевелилась, освобождая место рядом, и хотела промолчать, но неожиданно жалко и виновато улыбнулась.

— Мне старуха встретилась возле кладбища. Вроде бы и цыганка, а вроде бы и не цыганка... Астры я у нее купила. А потом она наговорила мне всякой глупости.

— Не надо тебе одной больше туда ходить. Впечатлительная ты. Хотел дед с тобой отправиться, вот пусть бы и шел.

— Что ж теперь об этом говорить... — вялым голосом сказала Наташа Павловна, тем не менее радуясь, что Мария Семеновна оказалась рядом и страхи ее стали проходить. — Катеришка не капризничала?

— Тебя заждалась, все в окошко выглядывала.

— Совсем у меня голова кругом пошла, — призналась Наташа Павловна. — А сегодня ночью я будто голос Игоря слышала: «Береги Катеришку». Он и перед походом, когда уже собрался к себе на лодку, сказал мне эти слова. Поэтому я и на кладбище пошла сегодня.

— Да ведь нет же его там... И ходить тебе больше туда одной не надо. Я, грешница, боюсь кладбищ. А старуха эта темная. Худые слова про нее говорят.

— Да ведь он обидится, — возразила Наташа Павловна.

— Он не обидится. Он у нас в море остался. Стало быть, и у нас одна дорожка — к морю.

— Уехать бы куда...

Мария Семеновна не поверила ее словам, сказала ласково:

— Куда ж тебе от моря уезжать?.. Красотищи-то у нас тут сколько! И Катеришка уже к морю привыкла. — И вдруг до нее дошло, что Наташа Павловна не обмолвилась, а сказала со значением. — Ты уедешь, а нам как-то тут без вас оставаться? Ведь мы помрем с тоски.

Наташа Павловна провела пальцем по уголкам глаз, припала к ее плечу.

— Хорошие вы мои...

— Ты только не плачь... Катеришка не должна видеть твоих слез.

— Я давно уже не плачу. Сегодняшнее не в счет. Сегодняшнее — это нервы.

— У кого их теперь нет, нервов-то. Не знаешь, как еще их хватает на все. Нам с дедом в войну так досталось, что думали — не выдюжим. А вот выдюжили да еще и сына пережили. — Она покачала головой, как будто говорила не о себе, а о ком-то другом. — Не пожелаю ни другу, ни врагу пережить своих детей. Много казней придумано на земле, а эта — самая страшная. Во сне только и отдыхаешь от нее, да бывает, что и во сие она не дает отдыха. — Мария Семеновна поправила волосы рукой, глянула на восход, откуда грядой наплывали облака, выстроясь уже в два этажа, и забеспокоилась. — Шторм, Наташенька, идет. А с ним завершится и осень наша золотая. И станет вокруг пусто и голо.

— Мария Семеновна, миленькая, почитайте стихи, — попросила Наташа Павловна. — Те самые, которые вы тогда мне читали. Ну конечно же, помните, миленькая Мария Семеновна.

— Бог с тобой, Наташенька, какие уж сейчас стихи.

— Ну, пожалуйста...

— Ох, уж и не знаю... — сказала Мария Семеновна и беспокойно оглянулась. — И дед нас заждался. И Катеришка все глаза проглядела... — Но она не дала Наташе Павловне больше уговаривать себя, поняв, что эта просьба не была блажью, начала читать, и, когда дошла до «приметы страны», голос ее стал глуховато-торжественным и даже таинственным:


И назвал мне четыре приметы страны,

Где мы встретиться снова должны:

Море, круглая бухта, высокий маяк,

А всего неизменней — полынь...


— Мария Семеновна, а для вас что прежде было: море или Иван Сергеевич? — спросила Наташа Павловна.

Мария Семеновна вздохнула.

— До Ивана море для меня было как море. Покупались в нем, да и ладно. А появился Иван в моей судьбе — и словно привел за руку на мой порог море. И загудело оно в моей судьбе, и радостью моей стало, и горем. Мне теперь от него деться некуда.

— И вся жизнь прошла в ожидании?

— Любила, поэтому и ждала. Когда любишь, ждать не в тягость. Вот если любви нет, тогда и небо покажется с овчинку.

Наташа Павловна поджала ноги, обхватила колени руками, уткнулась в них подбородком и долгим взглядом уставилась на море. Там уже начало пошумывать, хотя эти шумы и не были еще отчетливыми, а, скорее всего, напоминали вздохи больного или старого человека.

— А я устала ждать, — сказала в сторону Наташа Павловна. — Да и ждать мне больше некого.

Почти робея, Мария Семеновна спросила, тоже глянув в сторону:

— А он? — не упомянув при этом даже фамилии Суханова. Наташа Павловна и так могла понять, о ком она спрашивала.

— А он? — повторила машинально Наташа Павловна. — Для него море еще в радость, а для меня оно уже незаконченное горе. Нам трудно будет понимать друг друга. И не надо больше об этом. Хорошо, миленькая Мария Семеновна?

— Как хочешь, голубушка, — грустно сказала Мария Семеновна, и ей стало тревожно, горько и больно и за Ивана Сергеевича, который едва ли не боготворил Наташу Павловну, и за Игоря, уже не могущего ничему помешать, и за Катеришку, для которой Наташа Павловна теперь была единственным светом в окне, а больше за себя, но она не подала виду, прижала Наташу Павловну к себе, поцеловала в висок, на котором билась голубая жилка. — Люби, голубушка, пока любится, — сказала она, опять вздохнув. — Потом будет поздно.

Они вернулись домой только к обеду. Иван Сергеевич встретил их сердито, буркнув: «Явились не запылились, а тут хоть криком кричи», захватил удочки и ушел в камни ловить свою камбалу.

«Ну разве я виновата? — тревожно подумала Наташа Павловна. — Разве я виновата? Ведь это у меня случилось горе... Поймите же вы!.. Я люблю вас, но пощадите же меня!»

Иван Сергеевич заявился только в сумерках, мокрый, усталый, но довольный: ему удалось выловить пять камбал, которые были осклизлы и пахли морем. Он тотчас же сел их чистить, балагуря, словно бы стараясь загладить ту свою минутную грубость. Потом все варили уху и жарили камбалу и засиделись допоздна, даже забыв отправить Катеришку спать.

А ночью случился шторм. Он навалился сразу, загрохотав железом на крыше, застучав голыми ветвями деревьев, и в море стало шумно, волны ударялись в обрыв, колыбая тихонько землю, и в окнах слаженно позванивали стекла. Луна только изредка заглядывала в комнаты, и по стенам блуждали тени. Утомленные предыдущей бессонницей, в доме возле Аниного камня спали спокойно.


Глава третья


1

В заснеженном новгородском селе Коростынь тихо угасала мать старшины первой статьи Ловцова — Людмила Николаевна. От нее скрывали, что дни ее сочтены, но она догадывалась об этом и покорно ждала своего конца, только иногда, когда боль отступала — случалось это чаще всего ночью, — тревожно прислушивалась к суровому посвисту ветра, к тонкому поскрипыванию половиц, по которым начинал прогуливаться мороз, и отрешенно думала о том, что жизнь у нее не задалась и она даже не взяла и десятой доли того, что ей было даровано природой.

Их дом стоял задами к озеру, ветер не продувал его, и тепло возле печки держалось до утра, подтапливать по ночам не приходилось даже в самую стужу. В трубе порой так выло, что Людмила Николаевна не выдерживала, спускала с кровати ноги, обутые в шерстяные носки — она постоянно зябла, — на ощупь находила валенки и, придерживаясь рукой за стену, шла к окну, садилась на лавку и смотрела на улицу. У них под окнами проходила большая дорога из Новгорода в Старую Руссу, и днем по ней часто шли машины, а ночью все затихало, и начинали играть серебряные метели, навевая большие и малые сугробы с острыми гребнями.

Нынче зима легла сразу после ноябрьских праздников, ударили морозы, озеро схватилось в одну ночь, а потом немного отпустило и повалили снега, которые не в пример прошлым годам легли плотно, скрыв высокую стерню на пажитях. Метели начались в понедельник и мели всю неделю, шурша и позванивая.

Ночи уже были длинные, темные и печальные. Она загадала, что если переможет эти ночи и доживет до весны, то обязательно дождется сына, которому оставался служить еще год. Она часто видела его во сне, и каждый раз он появлялся маленьким, в коротких штанишках, с разбитыми коленками. Она тянула к нему руки, а он ускользал от нее, прячась то за шкаф, то за кровать, и ей никак не удавалось рассмотреть его хорошенько.

Он был у нее один. Она хотела еще завести девочку, но не успела — муж запил и пил беспробудно, появляясь домой только переночевать. Она даже и теперь не могла понять, почему свалилась на нее эта напасть, отравившая всю их жизнь. Они гулять начали еще в старших классах, а когда он приехал в отпуск — служил на Балтике, — поженились и жили первые десять лет душа в душу. У Ловцовых была большая семья, и скоро они отделились, поставив на месте дедовой халупы пятистенок в четыре окна на улицу, с верандой, выходившей в вишневый сад. Коростынь исстари славилась своими вишнями, а у деда сад был едва ли не лучшим. Там у него в самом углу стоял омшаник, в который он на зиму переносил десяток ульев. Дед у них был строгого нрава: не пил, не курил, большую часть своего времени с молодых лет проводил возле пчел, тварей разумных и чистоплотных.

Муж запил, когда в доме появился достаток и лишние деньги, казалось бы, следовало радоваться и жить в свое удовольствие, но это удовольствие обернулось вечным праздником, который морем разливанным выплеснулся из берегов и пошел гулять по городам и весям, зацепив краешком и старшего Ловцова. Он выпил первый раз на их свадьбе, его вывернуло, и дед сказал: «Этот, слава богу, пить не станет», а он взял да и сбился с панталыку. «Когда это случилось? — печально спрашивала себя Людмила Николаевна, поглядывая в синее окно. — Он всегда был такой добрый и такой ласковый, никто от него отказа не слышал. Бабкам помогал огороды пахать, дрова пилил им, бывало, шутя, и воды принесет». Бабки и начали первыми подносить стаканчик-другой; сперва отказывался, потом, посмеиваясь, принимал, деньги появились лишние — колхоз хорошо платил, — Людмила Николаевна сама же и не скупилась на трояки и пятерки. «Ломается мужик, как лошадь. Пусть отдохнет». Вот и отдохнул. С озера его привезли на телеге. Он разбух, был черен и страшен. Людмила Николаевна глянула на обезображенное тело, ноги у нее подкосились, и она молча повалилась на землю. Ее быстро отходили, и она сама дошла до дому. В тот день она надела черный платок и перестала улыбаться.

До того как муж утонул, она не задумывалась, любит ли она его или просто живет по старинке, как жили ее бабки: раз вышла замуж, приходится терпеть всякое, а по хорошему ли мил или по милу хорош — это уже мало кого волновало. А не стало его, и она поняла, что любила и верила исстрадавшейся душой, что опомнится он и заживут они опять, как после свадьбы, открыто и радостно, но, видимо, обошло ее счастье стороной. «Будьте прокляты, эти деньги, — думала она, возвращаясь в теплую постель. — Пока не было их в достатке, и соблазнов не было. Жить бы да жить, а что получилось?..»

Получилось — хуже не придумаешь. Если бы не сын, жить вообще стало бы нечем, и никакие деньги не принесли бы счастья, хотя ради них и ломались оба: сперва дом поднимали, потом одеться хотелось получше, потом... «Пусть бы опять дедова хибара, — думала она, следя за тенями на потолке, которые наплывали неслышными волнами. — Пусть бы и достаток прежний — молоко да хлебушко, но чтобы и жизнь прежняя — радостная и молодая. Да как же я ухитрилась просмотреть ее? Он, дурачок, пел: «На большую не прошу, дай на маленькую». А я-то, дурочка, поперву сама за большой бегала в лавку. Вот и добегалась. — И молила, обратя взор все к тем же блуждающим теням на потолке: — Сыночек, кровинушка моя, побереги честь свою. Не повторяй отца в худом. Жизнью тебя своей заклинаю!»

Какими длинными ни были ночи, но и они проходили; кряхтя, с печи слезал дед, начинал драть лучину, разводил огонь, шел по привычке во двор. Обряжаться Людмила Николаевна уже не могла, и скотину пришлось свести, но дед не мог сидеть на лавке сложа руки и торкал во дворе вилами в старый навоз, бурча себе под нос, что вот-де коровушку можно было бы и оставить, а то вернется внук с флотов, и творожку своего не будет, и сметанки, да и двор без коровы — это уже и не двор, а дровяной сарай, правда, в Коростыне никогда дрова в сараях не прятали, складывали их под навесами в поленницы.

— Перестань, дедуля, — просила его Людмила Николаевна. — Не по своей воле свели скотину. Мочи моей не стало.

— Я и говорю, что мочи нет, — согласился дед. — А то разве поднялась бы рука? Красниковы никогда не числились с худого десятка, а жить пришлось будто самые худородные.

— Сереженька отслужит, пусть сам решает, как ему жить.

— Это конечно, — соглашался дед, но, подумав, все-таки уточнял на свой манер: — Только решай не решай, а без коровушки жить плохо.

— Заводи, если могутной, а я тебе, видать, уже не помощница. Вот только Сережку дождусь...

— А может, вызов пошлем ему? Говорят, отпускают, если врач подпишет.

— Не торопи меня туда... Успею еще.

Людмила Николаевна все утро серой тенью бродила по дому, принялась подметать, но веник не слушался ее, пыталась помыть посуду, но и тарелки валились из рук. Она прилегла, натянула старенький полушубок на ноги и попросила:

— Свозил бы ты меня, дедуля, на кладбище. Мамушку хочу проведать. И его тоже. Хоть и плохо мы с ним последние деньки доживали, а все равно — свой.

Дед было закочевряжился, но взглянул на ее узкое, исхудавшее лицо с серыми разводьями под глазами и засуетился.

— Ладно уж... Может, бригадир лошаденку даст. Так мы мигом и обернемся, — приговаривал он, запихивая свое тощее тело в душегрейку. — Это ж, конечно... Вот и я давненько... Да уж ладно.

Он вышел в сени, впустив в дом белый клуб морозного воздуха, и валенки его проскрипели по снегу в заулке. Вернулся он только к обеду, разрумянившийся и веселый. Людмила Николаевна поняла, что он где-то приложился, но виду не показала, а дед ничего и не скрывал.

— Лошадушку сразу дали. А упряжь где взять? Пришлось конюха угостить, Васю Мокрова. Он и тропинку к могилкам расчистил. Маленькой не отделался. Ну и понятно... Ты уж прости. Нынче мужики без бутылки шагу не ступят.

— Домой бы надо было зазвать. И тепло тут, и посуда чистая...

— Не, ничего, — сказал дед, умолчав, что зазывал Васю Мокрова домой, да тот не захотел идти к больной — побрезговал. — Мы прямо в конюшне. Там и лещик вяленый нашелся. А лошадки — тварь чистая.

— Деньги возьми за божницей, — сказала Людмила Николаевна.

— А не надо, — лихо сказал дед. — У меня на это капиталец есть.

— Ты-то хоть не пей, — с тоской в глазах попросила Людмила Николаевна.

Дед сразу присмирел.

— Для дела ежели, — сказал он покаянно. — А так я ни-ни.

Людмила Николаевна собиралась долго, пересмотрела все платья в шкафу, почти не надеванные. «А куда было надевать-то?» Наконец сняла шерстяное, бордовое, которое купили ей в Руссе после того, как она разрешилась Сережкой. Тогда она была тонюсенькой, а платье все равно оказалось тесноватым, но она давно хотела такое и лукаво сказала мужу: «Кончу Сереньку кормить и еще похудею». Сейчас и это платье болталось на ней, словно мешок, но снимать его уже не было сил. Она нашла кожаный поясок, бывший в моде лет десять назад, подпоясалась, и, глядя на нее, дед даже украдкой смахнул слезу — такой она была угловатой и жалконькой. «Сам убрался и ее поволок за собой, — подумал он. — Ох, дела-дела...»

— И ехать уже будто не хочется, — присаживаясь на краешек лавки, сказала Людмила Николаевна. — Вот и не принималась-то ни за что, а уже устала.

— Полежи. Я один вмиг обернусь. Что скажешь, то и сделаю.

— Раз собралась, надо ехать. В другой раз, может, и не соберусь. Только вот посижу маленько, дух переведу.

Дед пошел задать лошади сена, размел снег возле двора, внутри которого стоял еще хлев, но и сам двор, и хлев уже были нежилыми, простуженными Шелоником, гулявшим в них, как на воле. Когда дед вернулся в дом, Людмила Николаевна все еще сидела на лавке, перебирая длинными, тонкими пальцами кисточки у платка.

— Может, отвести лошадь в конюшню? — тихо спросил он.

Людмила Николаевна ответила не сразу:

— Погоди... Вот только с духом соберусь.

Наконец она поднялась, поправила на голове платок, с трудом влезла в пальтишко и неслышно побрела к порогу.

Дед помог ей спуститься с крыльца, усадил в кошевку, укутал ноги тулупом, дернул вожжами, сказав: «Но», и тут же затпрукал.

— Двор-то забыл замкнуть...

— Зимой в селе чужих нет, а свои не тронут.

— Ну, ежели... — сказал дед, причмокнув, натянул вожжи и хлопнул ими по крупу лошади. Та тяжело вздохнула, мелко перебрала ногами и легко взяла с места. — Но! — по привычке повторил дед и, обрати лицо к Людмиле Николаевне, спросил: — Только к матери? Или к нему тоже?

— И к нему, — сказала Людмила Николаевна.

«А и ладно, — подумал дед. — По-христиански это, по-человечески. Какой ни муж, а все муж», — опять чмокнул губами и крикнул:

— Но, милая!

В кладбищенской ограде стояли действующая белая церковка Успенья и покосившаяся избушка, в которой прежде жил причт. Теперь священник приезжал только на службу из Старой Руссы, и церковь большую часть времени простаивала на замке. Перед воротами дед опять тпрукнул, почесал пятерней под шапкой, но Людмила Николаевна была так слаба, что он мысленно плюнул на все условности, кряхтя слез с облучка в сугроб и, обметая его полами длинного полушубка, пошел к воротам и растворил их, благо Вася Мокров не поленился и за поллитровку дорожку размел хорошо.

Снегу на материнской могиле навалило много, крест с оградкой едва проступали над сугробом, весело голубея свежей краской.

Дед снял шапку и поклонился.

— Вот тут и упокоилась твоя матерь, а моя, стало быть, дочерь, Прасковья Дмитриевна, царство ей небесное. — И дед перекрестился.

Людмила Николаевна стояла недвижно, как будто примерзла, потом разжала почерневшие губы и промолвила:

— Свези теперь к нему.

Красниковых с незапамятных времен хоронили возле паперти, у них до революции был даже свой склеп, который разорили, когда валили с церквей кресты, но крест на коростыньской церкви бабам удалось отстоять, а склеп все-таки сровняли с землей, дескать, нечего Красниковым выпендриваться, пусть лежат, как все. Ловцовы же, жившие в двух верстах от Коростыни, в Пустоши, некогда приписанной к успенскому приходу, имели свои могилы в дальнем углу кладбища, ближе к открытому полю. Туда Людмила Николаевна и велела деду ехать. Дед крякнул от обиды — в тот угол пришлось объезжать кладбище по целику, — но ослушаться не решился.

Дороги туда, по всем понятиям, не должно было бы быть, но дорога туда оказалась даже наезженной, только припорошенной ночной метелью, видимо, там недавно кого-то хоронили. Дед повеселел, даже начал понукать лошадку:

— Н-но, милая, н-но, родная...

— Не гони, — попросила Людмила Николаевна. — А то трясет шибко. Всю душу выворачивает.

— Да я что ж... Это конечно...

Не вылезая из кошевки, Людмила Николаевна поклонилась всем Ловцовым сразу, потом огляделась. Тут было много свежих могил.

— Откуда же это столько? — изумилась она. — Вроде бы у нас последнее время и стариков столько не преставилось.

— Не, не помирало, — согласился дед. — Да тут, если хочешь знать, стариков и нету. И баб тоже. Вон памятничек стоит. Так это Ванюшка Растопчин из Пустоши. С Серегой нашим дружил, вместе и призывались. В Афганистане погиб. Это, должно, школьники ему цветы носят. А все прочие — пьянь наша. Кого по пьяному делу трактором задавили, кто сам тем же порядком в бане сгорел.

— Много набирается, — не поверила Людмила Николаевна.

— Так и пьют все, — возразил дед.

Людмила Николаевна пригорюнилась:

— Если помру...

Дед быстро перебил ее:

— Да живи ты, господь с тобой, живи.

— Я и не собираюсь помирать, а только если помру, похорони меня рядом с мамушкой. Не хочу лежать среди... — Она не договорила и помолчала. — Поворачивай домой. Озябла я, чаю захотелось.

На кладбище ехали — молчали, а возвращаясь домой, и совсем говорить стало не о чем. Людмила Николаевна ссутулилась, с головой уйдя в лисий воротник, казалось, дремала, только когда проехали Путевой дворец, встрепенулась.

— Дедуля, что же, и раньше у нас так пили?

— Не-не, — сказал дед. — По престолам ежели, на май само собой с Октябрьскими, ну Новый год еще пристегни, а так свадьба или похороны. На дни рождения гостей не звали, справляли тихо, по-семейному, вино на стол не ставили. Вино подавалось только при гостях. Без гостей не моги и думать.

— А когда же пить начали? И с чего бы это?

— А ни с чего — деньги лишние завелись. В лавке, кроме вина и хлеба с сахаром, почитай, и купить стало нечего. Вот и начали мужики ее глушить, а за ними и бабы потянулись.

Людмила Николаевна тихо вздохнула:

— Горе-то какое.

— Не говори и не говори. Раньше, ежели кто в помощи нуждался, толоку собирали. А теперь спасибо не в почете и денег не берут. За все бутылкой плати.

Дед уже завернул к себе в проулок, как Людмила Николаевна радостно забеспокоилась и глаза ее ожили, словно бы освободились от боли, и даже заблестели.

— Гляди-ка, деда, никак Сережка идет?

С того конца, ближнего к Шимску, по широкой улице, невзирая на мороз, в одном бушлате и в бескозырке вышагивал морячок. Не дожидаясь, когда дед поможет ей, Людмила Николаевна спустила ноги с кошевки, оперлась на плечо деда и, подойдя к плетню, легла на него грудью и начала ждать, светясь радостью. Она наконец признала в моряке Колю Морякова из Пустоши, дружка своего Сережи, и кроткая улыбка ее стала потихоньку угасать. Не доходя до их калитки, Коля Моряков ловко подкинул руку к виску и радостным голосом спросил:

— Не узнаешь, тетка Люда?

— Как не узнать — узнаю... Давно ли прибыл, Коленька?

— Только из Шимска двигаюсь. Опоздал на автобус, так меня какой-то на «жигуленке» подкинул до мстонской повертки. А тут всего ничего осталось. Серенька-то что пишет?

— В океан ушли.

— А я только что из океана, — тем же веселым голосом сказал Моряков. — В порядке поощрения отпустили на десять суток. А Серенька не собирался приехать?

— Пишет, что после океана, может, тоже отпустят.

— Жалко, не вместе. Мы бы тут дали шороху.

— Через год все равно увидитесь.

— Понятное дело, если в мичманах не останемся.

— Чайку-то с морозца зайди попить.

Моряков потоптался на месте, смущенно улыбнулся.

— Пойду я, тетка Люда. Мать с отцом, наверное, заждались. Я их телеграммой известил. Если бы не известил, то другое дело, а так нельзя.

— Чего ж тебе так идти, когда у нас лошадь стоит в заулке. Дедуленька! — позвала Людмила Николаевна, поворачиваясь к деду. — Довез бы ты Колю. А то смотри, как он легонечко одет. Замерзнет ведь.

Дед с Моряковым уехали, уже и повизгивание полозьев на мерзлом снегу исчезло за поворотом, а Людмила Николаевна все стояла у плетня и тихо улыбалась, потом в два приема, передохнув на второй ступеньке, поднялась на высокое крыльцо, которого прежде не замечала, прошла в дом, спустила платок на плечи и, не снимая пальтишка, присела к столу писать письмо.

«Сереженька, сыночек, какое чудо-то случилось у нас. Возвращались мы с дедом с кладбища, а тут гляжу — идет с того конца морячок. Так и захолонулась вся, подумав, что ты пришел на побывку. А тут глядь-по-глядь — это Коля Моряков, дружок твой из Пустоши. Хороший такой стал, совсем мужиковатый, из океана, говорит, вернулся. Дед повез его на лошади в Пустошь, а то побоялись, как бы не замерз. Ты если поедешь, так теплее одевайся. Морозы у нас стоят страсть какие. Воробьи на лету даже падали. А я теперь, кровинушка моя, тебя стану ждать. Какой-то ты у меня, хоть бы вполглаза взглянуть. И дед тебя тоже ждет. Хочет к твоему приезду корову опять на двор привести. Неуемный он у нас, вот только винишком тоже стал баловаться. А если пристрастится, то быстро себя растратит. Но ты, сыночек, не расстраивайся, я ему воли, как твоему отцу, не дам. Служи честно и помни, что в нашем роду был генерал. А я буду ждать тебя и днем и ночью».

Она достала конверт из старого ученического портфеля, который Сережка носил еще в младшие классы, надписала адрес, заклеила конверт, лизнув языком по краю, и уронила голову на руки, заплакала, вздрагивая худеньким телом, которому было просторно в пальто.

На стене ровно и внятно тикали ходики.


2

Волны катились лениво, подставляя свои глянцевые бока солнцу, которое, ударяясь в них, дробилось и сверкало, слепя глаза. Видимость была хорошая, и корабли супостата, растянувшиеся по горизонту, просматривались словно на ладони. Над авианосцем зависли два белых вертолета, наверное спасатели. Там, по всей видимости, готовились к полетам.

Ковалев вышел на открытое крыло мостика, прищурясь на солнце, сел в кресло, которое тут было жесткое и не располагало к долгому сидению. Он, собственно, и не собирался засиживаться, хотел только взглянуть на супостата. Они занимались своим делом, в общем-то начихав на то, что к ним присматривался «Гангут», и в этом как раз и состояла загадочность их поведения. «Что супостаты тут делают? — думал Ковалев. То, что они не пасли свою лодку и не сторожили «Гангут», ему уже становилось ясно. — Но тогда — что?»

Появился экспедитор и молча протянул Ковалеву журнал радиограмм. Ковалев никак не мог привыкнуть к этому молчаливому таинственному узбеку и всегда вздрагивал, когда тот словно бы из-за спины неожиданно протягивал ему журнал.

— Когда вы научитесь докладывать, появляясь на мостике?

— Научусь, товарищ командир, — сказал экспедитор.

— «Товарищ командир» я для старших офицеров, а для вас у меня есть звание — капитан второго ранга, — с отеческим добродушием проворчал Ковалев. Прочитав радиограмму, проставил время и расписался.

— Есть, товарищ капитан второго ранга.

— Ну, ступай, — разрешил Ковалев экспедитору.

Из радиограммы выходило, что танкер-заправщик должен был появиться после обеда, но на прямую связь еще не вышел, поэтому Ковалев распорядился передать ему свои координаты через спутник связи и приказал усилить наблюдение.

Помимо воды, топлива и продуктов танкер должен был еще доставить и почту, которую ему передали в селе Селиванове. Сокольников уже докладывал Ковалеву, что экипаж заждался писем, дело прошлое, Ковалев и сам предполагал получить письма от жены и от сына, он даже себе не признавался, что соскучился по ним, а между тем от одного только предвкушения, что скоро своими глазами увидит выстраданное Томкино слово, сладко и тревожно замирало сердце. И Севка, этот сорванец, до которого у него так и не дошли руки, тоже небось что-нибудь начирикал. «Вот вернемся в базу, попрошусь в отпуск, подумал Ковалев. — Закатимся мы куда-нибудь втроем. Вот тогда-то я и займусь своим отпрыском. Держись, Севка, спускать портки, правда, уже поздновато, но все ж таки...»

У Ковалева, как и у всякого отца, у которого недоставало времени для воспитания собственного чада, была своя вожделенная мечта. «Выпороть бы тебя», — невесело думалось ему, когда за сыном открывался какой-нибудь грешок.

На авианосце начались полеты: сперва, взревев, круто взмыли в небо «Интрудоры», потом взлетела парочка «Корсаров». Ковалеву хорошо было видно, что самолеты пробегали не более половины взлетной палубы, составляя интервалы между взлетами не более тридцати секунд. Он даже крякнул от зависти — так ловко и слаженно уходили самолеты в полет, — и скоро все небо унизали ревущие треугольники, и на «Гангут» с поднебесья обрушился свистящий грохот.

Крутились антенны локаторов — у средств ПВО была готовность номер один, — и голубые экраны усеяли светло-желтые точки: авианосец поднял в воздух не менее полусотни самолетов. Неожиданно с поднебесья сорвались два треугольника и с грохотом понеслись на «Гангут», но, не долетев до него метров триста, свернули в сторону и за кормой сбросили болванки.

Ближе к полудню авианосец стал сажать самолеты на палубу, там, видимо, тоже пришла пора обеда. На мостик поднялся дежурный офицер.

— Товарищ командир, обед готов. Прошу снять пробу.

— Пробу снимет замполит. Старпом, останетесь за меня, — резко сказал Ковалев и добавил мягче, сам услышав свою резкость: — Я спущусь в каюту помыть руки.

Он почувствовал, что становится раздражительным: предположительно сегодня на связь должен был выйти командующий, а ему практически докладывать было нечего. Эскорт из пяти вымпелов старательно прерывал все его эволюции, и Ковалев понимал, что в этой ситуации он владел только одним оружием — терпением, но оправдает ли это оружие командующий?

— Если выйдет командующий на связь, переключите на каюту.

— Есть, — почти не вслушиваясь в слова командира, сказал Бруснецов.

Создавшаяся ситуация ему тоже не нравилась, но в отличие от командира он был не волен принимать решения, являясь исполнителем чужой воли. Он был сторонником быстрых действий и считал, что давно следовало бы прорваться сквозь строй супостата, уйти в открытый океан и там попытать счастья, но он не спешил лезть к командиру со своими советами, зная его крутой нрав, который не раз испытал на своей шкуре, прежде чем сообразил выработать тактику поведения с ним. Не только командиры изучают своих подчиненных, не в меньшей мере и подчиненные изучают своих командиров, и кто из них больше преуспел в этом деле, бабушка, как говорится, еще надвое сказала.

После полудня авианосец опять поднял самолеты в воздух, но на этот раз они словно бы не замечали «Гангута», а, взмыв в зенит, сразу исчезали в голубой бездне, почти не оставляя за собою реверсивных следов.

«Эти мальчики шутить не будут, — подумал Ковалев. — Потребуется — они ударят без жалости и сожаления. За это, собственно, им и доллары отваливают».

Его размышления прервал вахтенный офицер:

— Товарищ командир, на связи танкер.

— Хорошо, — сказал Ковалев и взял из рук вахтенного офицера трубку. — Я «Гангут». Командир. — Он выслушал приветствия и опять сказал: — Заправляться будем в ночь. Прошу быть в точке в двадцать один тридцать. — Начал говорить капитан танкера, а Ковалев замолчал. — Нет, — и в третий раз сказал он, — мне необходимо, чтобы это произошло ночью. Итак, что у вас? Вода? Топливо, продукты? А почта? Прекрасно. Так что действуйте по своему усмотрению. Повторяю для памяти — рандеву в двадцать один тридцать. Прием. Я «Гангут». — И Ковалев положил трубку. — Старпом, сколько у нас воды?

— Тридцать тонн, — тотчас ответил Бруснецов.

— Прекрасно. Устройте помывочку команде. Воду не жалейте. Пусть и бельишко постирают.

— Время жалко, товарищ командир.

— Наше время, старпом, водица. Есть вода, есть и время.

— Как прикажете поступить с офицерами и мичманами?

— Пусть и они помоются. С ПВО повременим. Помоются позже.

Ковалев одним махом перечеркнул весь план работ, который Бруснецов с Козлюком наметили на сегодня, даже успели утвердить его у Ковалева, но напоминать об этом Бруснецов не стал — помывочка так помывочка, тем более что танкер подойдет вечером, и, значит, надо к тому времени подрастрясти свои водяные цистерны, в которых бережливостью его, старпома, и командира БЧ-5 Ведерникова воды еще оставалось достаточно. «Ну и пусть моются, — меланхолически подумал он, спускаясь к себе в каюту, чтобы оттуда руководить помывочкой. — А то получается, что я вроде бы главный скупердяй. А я не скупердяй — пусть моются. Только пока в океане тихо, надо было бы ржавчину кое-где соскрести да покрасить палубу и швартовые устройства. В шторм покраской не займешься. В шторм соль опять начнет жрать металл. Сейчас самое время его просуричить. А так что ж — я не скупердяй».

Он собрал у себя командиров боевых частей и начальников служб и команд и сказал весьма строгим голосом:

— Мы с командиром решили устроить помывочку личному составу. На стирку белья вода также будет отпущена.

Козлюк хотя и слышал весьма серьезное «мы с командиром», тем не менее на стуле заерзал.

— Суричиться же надо, товарищ капитан третьего ранга, — сказал он со слезой в голосе. — Сами же говорили... И командир согласился.

— Боцман, не мельтеши, — сразу уставшим голосом заметил ему Бруснецов. — В ночь танкер подойдет. Надо цистерны к его приходу освободить.

— Эт-то понятно, — согласился Козлюк, но согласия его хватило ненадолго. — Да ведь погода такая не всегда бывает в океане. А заправиться и завтра бы могли.

«А и верно, — подумал Бруснецов. — Почему бы сутки было не переждать? Танкер шел в такую даль, так потерять сутки-другие ему уже ничего не стоит», — но сказал опять строгим голосом:

— Ты, боцман, как малый ребенок. Помимо погоды еще существуют высшие интересы. Головой надо думать.

— Эт-то конечно, — сказал Козлюк, — только ведь не всегда так получается. Порой думают не головой, а чем-то еще другим.

— Вот поди на мостик и развей там командиру эти свои мысли.

— Хе-хе, — сказал Козлюк.

Перед ужином танкер снова вышел на связь, и связь эта уже больше не прекращалась. Танкер шел милях в тридцати прямо по курсу, и Ковалев теперь сам рассчитывал время, когда начать заправку. Он не хотел ее форсировать, предполагая растянуть на всю ночь: погода этому благоприятствовала. «Может, они в конце концов отвяжутся от нас, — думал он с надеждой, что супостатам надоест бесцельно бродить за ними, тем более что и само движение «Гангута» превращалось в бесцельное бродяжничество. И тут же он себя маленько попридержал: — Спокойно, Ковалев, спокойно. Нам терять нечего, и мы тут ничего не забыли. Они же могут потерять многое».

Командующий попросил Ковалева к телефону точно в назначенное время, спросил недовольно:

— Что у вас нового? Доложите обстановку.

— Обстановка прежняя. В ночь произведем заправку.

Командующий там у себя в кабинете помолчал.

— Мы очень на вас надеемся, — сказал командующий. — Вы слышите меня?

— Так точно, товарищ командующий.

— Будьте предупредительны. Помните о конвенции, но настойчивость не ослабляйте. Все прочее остается в силе.

— Вас понял, товарищ командующий. Прием.

Связь окончилась, и Ковалев вложил трубку в штормовые зажимы. Командующий, по сути дела, повторил задание, определив при этом методу поведения — предупредительность (на этом, видимо, настаивали дипломаты) и настойчивость (этого требовали интересы флота). «Ну что ж, — подумал Ковалев, — до сего дня нас упрекнуть было не в чем — мы были достаточно предупредительны, а кроме настойчивости и терпения, в моем арсенале хоть шаром покати».

Танкер обозначился в сумерках, сияя огнями, которых у него оказалось так много, что можно было подумать, будто в океане вырос развеселый город. Танкер «сидел» на волне, неторопливой и валкой, поэтому и сам двигался едва-едва. «Гангут» легко нагнал его, и Ковалев распорядился сперва идти средним, потом — малым. Он решил становиться на бакштов, иначе говоря — пришвартоваться к корме. Сама эта операция в тихую погоду не представляла сложности, поэтому Ковалев был спокоен и немного рассеян. Когда корабль сблизился почти вплотную с танкером и туда на корму полетел бросательный конец, с авианосца тотчас же сорвались два вертолета и с деловым видом, словно курьеры, взяли курс на «Гангут», один завис с левого борта, а другой с правого. Корабли эскадры тоже застопорили ход.

— Любопытничают, — мотнув головой в сторону вертолета, заметил Сокольников. — Высматривают. — Он облизнул сухие губы. — Вынюхивают.

— Пусть нюхают. Может, до чего-нибудь и донюхаются.

Корабли сошвартовались — говоря бытовым языком, связались, — с танкера подали шланги, натянули ходовой трос, по которому челноком начала сновать тележка, доставив на «Гангут» прежде всего почту, свежие — месячной давности — газеты с журналами, а потом уже пошли зелень, мясо, сыр, колбасы, словом, все, что на военной службе принято называть съестными припасами.

— На танкере, качайте полегоньку, — попросил в микрофон Ковалев. — Хорошо бы растянуть это удовольствие на всю ночь.

— Вас понял, — сказал капитан танкера. — Будем качать помалу. Погода не поджимает. А они что, — капитан танкера, кажется, имел в виду супостатов, — давно к вам привязались?

— Только прошли Гибралтар, они и объявились.

— Так все пять вымпелов и идут за вами?

— Так и идут.

— Не жареным ли где пахнет?

— Капитан, не задавайте лишних вопросов. У меня и от своих голова уже идет кругом.

— Вас понял, — проворчал капитан, которому явно хотелось поговорить, и отключил связь.

Один вертолет, тарахтя и постреливая сигнальными огнями, отправился на авианосец, другой еще недолго повисел за бортом, потом перелетел за корму и опустил в воду гидроакустическую станцию. Там, наверное, решили, что танкер мог привести за собой подводную лодку.


3

Утром, едва рассвело, на «Гангуте» читали письма. Их пришло столько, что хватило всем с избытком. Воду с топливом и продукты уже приняли, корабли расшвартовались, но лежали, пользуясь тишиной, неподалеку один от другого в дрейфе. На танкере была приличная сауна, большой запас пресной воды, и Ковалев разрешил старшим офицерам воспользоваться гостеприимством капитана и попариться. Тропики тропиками, а для русского человека баня, если для этого случая в бане еще оказывался запасец приличных березовых веников — лучше бы, конечно, дубовых, но где теперь дубовые возьмешь, — всегда оставалась местом весьма желанным. Ковалев решил потомить супостата и не спешил отпускать танкер, дал возможность съехать с первой группой Бруснецову, а со второй Сокольникову. Те вернулись довольные, разнеженные и даже немного посветлевшие и стали наперебой уговаривать его тоже смотаться на танкер.

— Воды там... А пар... А веники... Сходи — не раскаешься.

— Сходил бы, — притворно вздохнув, сказал Ковалев. — Да вот эти не хотят отпускать. Сторожат все.

— Надо же когда-то встряхнуться, — продолжал уговаривать его Сокольников.

— Не угнетай.

— Что положено быку, того не полагается Юпитеру, — с мрачноватым видом изрек Бруснецов.

— Вот именно, — подтвердил Ковалев и, оставив за себя на мостике Бруснецова, спустился в каюту, распечатал посылку: Тамара Николаевна прислала дюжину носовых платков, индийский чай, растворимый кофе, пять плиток шоколада и шерстяные носки. «Все правильно, — с грустной иронией подумал Ковалев, представив себе расстроенное лицо жены — она всегда расстраивалась, когда он надолго уходил в море. — Для полного счастья мне только и не хватало в тропиках шоколаду и шерстяных носков. Лапушка, да куда мне их надевать? У меня и без носков ноги скоро сварятся».

Сперва он надорвал конверт, надписанный мелким, но разборчивым почерком жены. Она писала, что сын с его уходом на боевую службу в океан заметно повзрослел, пытается говорить баском, твердо решив поступать в нахимовское училище. «Ишь ты, — растроганно подумал Ковалев. — А я собирался его пороть». «А меня избрали в женсовет, — писала, как бы между прочим, Тамара Николаевна. — Работы много, стараюсь по-бабьи с одинаковым усилием поднимать соломину и бревно, поэтому часто устаю. Но я довольна — по крайней мере, почти не остается времени на то, чтобы в сотый раз перечитывать твои старые письма. Знаешь, я уже боюсь этого занятия. Мне все начинает казаться, что мы до сих пор так и не сказали друг другу чего-то очень важного, может даже главного, словно бы жили впопыхах, не замечая друг друга. С каждым твоим уходом в море мне все больше не хватает тебя здесь, на берегу. Я все жду тебя, жду, и эти ожидания становятся большей частью моего бытия. А вчера меня насторожил звонок от командующего. Он был мил и любезен, сказал, что у тебя все хорошо, а я ему не поверила. Когда начальство становится любезным, жди плохих вестей. У тебя на самом деле все хорошо? Я знаю, что ты в любом случае напишешь, что у тебя все хорошо, но ты напиши так, чтобы я поверила твоим словам».

«А у меня нет таких слов, — расстроенно подумал Ковалев. — Какие есть, я тебе их все уже сказал. И новых у меня, наверное, больше не будет. Я даже не знаю, как писать, что у меня все хорошо, потому что у меня на самом деле пока все в норме. А что касается этих, — он непроизвольно мотнул головой в сторону иллюминатора, — так это, лапушка, служба. Не эти, так другие свалятся на мою голову — свято место не бывает пусто».

Севка писал кратко, видимо, уже стыдился эмоций. Он добросовестно перечислил все оценки за четверть, все фильмы и все книжки, которые успел посмотреть и прочитать за то время, пока Ковалев находился на боевой службе, заметив при этом, что все это так себе, если не сказать хуже. «А вообще, отец, — неожиданно заключил Севка, — я решил идти по твоим стопам. («Ишь ты, — подумал Ковалев, — «по твоим стопам» — слово-то какое...») Буду поступать в нахимовское училище».

«По моим стопам — это хорошо, — опять подумал Ковалев, берясь за ручку, поискал среди деловых бумаг чистый лист, которого, как на грех, не оказалось, и отложил ручку в сторону. — Только учти, сын, у тебя тоже будет мало слов. Мать права, видимо, я становлюсь сухарем, тебе это тоже грозит. Эмоции в нашем деле — забава вредная». Он сложил письма в стол, посылку прибрал в шкаф, кофе с чаем и шоколад положил в холодильник. «Как хорошо, что Томка не знает, что у меня нет времени ни чаю заварить, ни кофе приготовить». Он надел тропическую пилотку с огромным козырьком и поднялся на мостик.

— Читал от своих письма?

— Никак нет, — сказал Бруснецов. — Не успел.

— Ступайте к себе. Почитай. Это занятие весьма облагораживает нашего брата. — Ковалев насмешливо повел бровью. — Жена моя, несравненная Тамара Николаевна, упрекнула, что у меня нет каких-то особых слов. А у меня их на самом деле нет. Люблю — и баста. Очень люблю? А я, к сожалению, не понимаю, как это можно любить очень и не очень. Люблю — это, значит, люблю, а все остальное — это уже не любовь, а увлечение, что ли, симпатия или еще что-то. А ты как считаешь, старпом?

— Трудно мне считать, товарищ командир. У меня вся палуба из-за этой помывочки осталась непокрашенной. Эти вопросы лучше задавать замполиту. У него голова о палубе не болит.

— Ты что же — и жене про палубу напишешь?

— Жене я о палубе не напишу. И красот здешних тоже описывать не собираюсь, потому что в упор их не вижу. Пишу ей — люблю. Я на самом деле ее люблю. И целую. Это непременно. Ну и понятное дело — береги детей.

— У тебя, если не ошибаюсь, их трое?

— Пока трое, — уточнил Бруснецов.

Ковалев с любопытством поглядел на Бруснецова.

— Пока — это как понимать?

— Жена у меня пытается своими слабыми силами выправить демографическое положение в стране, поэтому считает, что пятеро — это нулевая отметка.

— Постой, а кто она у тебя?

— Историк она у меня. Вся в Иванах сидит: в Калите, да в Третьем, да в Грозном.

— Ну ступайте, — сказал Ковалев и отвернулся.

Он с женой не догадался завести второго, не говоря уже о третьем. А эти на пятерых размахнулись. «Интересно, а велика ли у них квартира? — подумал Ковалев. — Ведь такую ораву где-то и разместить надо. Наши малогабаритки серьезной семье не соответствуют. В наших малогабаритках только одного и иметь».

Он подошел к борту, глянул на океан: мертвая зыбь неслышно перекатывалась из одного края в другой, легонько подбрасывая на своих плечах фрегаты, и даже крейсер заметно клевал носом, только авианосец, словно утюг, стоял недвижимо, как будто был намертво впаян в здешние голубовато-зеленые волны. На ближнем к «Гангуту» фрегате отворилась дверь в надстройке, видимо на камбуз, оттуда вышел негр-кок в белом колпаке, с лагуном, прошел на ют и выплеснул помои прямо за борт. Потом поглазел на «Гангут», бросил в рот сигарету и, попыхивая дымком, покачал головой, но скоро ему это глазение надоело, он швырнул сигарету в воду, подхватил лагун и вальяжной походкой проследовал к себе. Там была чужая жизнь, в чем-то похожая на ту, которой жил «Гангут» — тут коки тоже выходили покурить на ют и тоже вываливали помои за борт, — в чем-то непохожая, и та жизнь таила в себе столько же загадок, сколько и неожиданностей.

— Вахтенный офицер! — позвал Ковалев громким голосом. — Офицеры все поднялись на борт?

— Сейчас от танкера отвалит катер с последними.

— Добро. Как только офицеры вернутся, катер на борт. После этого танкер может следовать своим курсом.

Вахтенный офицер почтительно выслушал и не менее почтительно сказал:

— Есть.

Все эти слова через несколько минут обязаны стать деяниями, которые в свою очередь должны быть отображены в вахтенном журнале в виде коротких и сухих строчек: широта, долгота, время, «катер поднят на борт»; широта, долгота, время, «танкер взял курс»... Этим строчкам суждено жить вечно, потому что сами вахтенные журналы подлежат вечному хранению.

Супостаты сегодня не летали, но треть, если не больше, самолетов находилась на палубе. «Эти мальчики учатся воевать всерьез. — Ковалев вернулся к своей прежней мысли. — Им палец в рот не клади — мигом оттяпают руку по локоть. Черт их поймет, но, может, у них идея — на самом деле доллар. Так сказать, двойная бухгалтерия. Молятся богу, а поклоняются доллару».

Ковалев прошел в рубку, к локатору, на экране которого желтыми точками высвечивались корабли супостата. Они были совсем рядом, в десятках кабельтовых, как на внешнем рейде или в селе Селиванове, и обстановка была вполне мирной, только сам-то этот мир был кажущимся. «Призраки, — подумал Ковалев. — И они, и мы. И небо призрачное, и вода. Еще неделя-другая этих призрачных игрищ, и меня отзовут домой как не выполнившего... — Ковалев помедлил и безжалостно сказал себе: — Не сумевшего обеспечить важного задания командования. Так и запишут. И тогда прощай академия. И прекрасный город Ленинград. Но почему не сумевшего? Просто — не выполнившего. Так короче, проще и точнее. Победу делят на всех. Пусть непоровну, но на всех. За неудачу ответит один командир. Старая как мир истина, но если истина стара, то и мы, причастные к ней, тоже старые. Вот так-то».

Он заглянул в штурманскую рубку. Голайба склонился над столом, на котором ватманским листом, испещренным пометками глубин и склонений и его, Голайбы, знаками, лежал его величество Океан. Заслышав шаги, Голайба поднял голову и машинально включил подсветку, которая обозначила желтым пятнышком нахождение «Гангута» в этом океане. Ковалев мельком глянул на карту — он и без нее знал свое местоположение — и обратил внимание на книгу, лежавшую на краю стола. Он хотел сделать вид, что не заметил ее, наверное, в другое время он так и поступил бы, но сегодня, томимый бездельем и той ситуацией, в которой оказался «Гангут», почти непроизвольно спросил:

— Что читаете?

Голайба смутился, хотя ничего предосудительного в том, что он читал, не было — корабль лежал в дрейфе, к тому же вахтенный офицер, после того как вода и топливо были приняты, объявил готовность номер три.

— «Войну и мир», товарищ командир. Да, собственно, не читаю, а, так сказать, веду дознание с пристрастием. Я со школьной скамьи невзлюбил Наташу Ростову. Не мог простить ей, что она предпочла Анатоля Курагина Андрею Болконскому. А тут разобрался во всем и понял, что не презирать ее надо, а поклониться поясным поклоном. Ее в пятый угол загоняли, как звереныша, а она человеком оказалась. Я как дочитал до сцены, где она ночью в одной рубашонке на коленях подползла к умирающему Андрею Болконскому: «Простите меня», а он ей: «Я люблю вас», у меня изморозь по коже побежала.

— Прекрасно, — сказал Ковалев. — Позвольте-ка я взгляну на карту. Это вот ваши точки? — спросил он.

— Корабли супостата: авианосец, крейсер, фрегаты.

— Так, понятно. — Ковалев поискал глазами микрофон, включил ходовой мостик. — Вахтенный офицер, попросите танкер маленько повременить и еще с часок полежать с нами в дрейфе. Позвоните в ПЭЖ. Пусть наши машинисты попускают дымы. Усильте визуальное наблюдение за супостатом.

— По авианосцу берем постоянно пеленг.

— Меня авианосец сейчас не очень интересует. Я хочу знать, как поведут себя фрегаты. И пригласите на мостик старпома. — Ковалев передал микрофон Голайбе, чтобы тот водрузил его на место — ему с ним работать, пусть и подстроит под свою руку, — только потом сказал ему: — Попытаемся перерезать их строй и уйти в глубь океана. Вы меня поняли, штурман?

— Так точно.

— Ну что ж, пока есть время, сочиняйте свой оправдательный вердикт. Тем более что я и сам когда-то считал Наташу Ростову взбалмошной девчонкой. Но это, правда, было давно, в ту пору, когда мне все девчонки представлялись взбалмошными.

Ковалев прошел в ходовую рубку, где его уже поджидал старпом.

— Вы прочли письма? — спросил Ковалев.

— Так точно, по два раза каждое.

— Кстати, а где вы размещаете свою ораву?

— Когда ухожу в поход, жена уезжает в Ногинск. Там у моих стариков приличный домишко. А когда в базе стоим — дело скверное. Шестнадцать метров жилья в коммунальной квартире.

— А где же вы отдыхаете?

— Я, товарищ командир, на берегу не отдыхаю. Одного мою, другого стираю, третьего глажу. Я отдыхать бегу на корабль. А боевая служба для меня вроде отпуска.

— А что же квартиру — обещают?

— Обещали в тот раз, а вернулись — отдали другому. Говорят, тот, дескать, нуждался больше нашего. Вообще-то, я не понимаю этого «больше» и этого «меньше».

Ковалев покрутил головой.

— Н-да... Ладно, старпом, это уже будем решать в базе. Тут нам это не решить, хоть мы все лбы разобьем о переборку... Сейчас я попытаюсь разрезать их строй и уйти подальше в океан. Если они не позволят этого сделать, на завтра на девять тридцать назначаю учебное бомбометание.

— Прикажете болванками?

— Разумеется... Вы же не можете гарантировать, что их лодки в этом районе нет. А если она бродит тут, только мы ее за общим шумом не слышим? Тогда, старпом, от нашей консервной банки останутся одни воспоминания. Впрочем, наверное, и вспоминать станет некому.

Бруснецов молча склонил голову, дескать, воля ваша.

— Вахтенный офицер, мы с танкером подымили маленько?

— Так точно.

— А что там у супостатов?

— На авианосце все тихо. Крейсер выкинул шапку, должно быть, заторопился. У него топливная-то аппаратура в норме. Фрегаты тоже замельтешили.

— Вот и пусть мельтешат. Передайте на танкер, чтобы еще подымил. И мы тоже. Кстати, что у нас с обедом?

— Обед готов, товарищ командир.

— Вот и прекрасно. Пообедуем. Пусть моряки воспользуются адмиральским часом. Спешить нам все равно некуда.


4

На «Гангуте» и после обеда читали письма.

Суханов тоже получил обширную корреспонденцию: от отца с матерью, от сестер, от одноклассников, которых судьба разметала по всем флотам, но все это были не те письма, а то, которое он особенно ждал — собственно, его-то он и ждал, — не пришло. Он посидел у себя в каюте, потом спустился в акустический пост. Там он застал одного Ловцова, который играл на «пианино» — был в наушниках, покручивал настройку и, легонько подрагивая губами, улыбался. Суханов покашлял в кулак, подумав, что Ловцов слушает музыку. Ловцов вздрогнул от неожиданности и вытянулся, сняв наушники.

— Ничего, ничего, — поспешно оказал Суханов и спросил, чтобы только не образовалась пауза: — Ничего музычка?

— Никак нет, — растерянно промолвил Ловцов. — Мы давно уже буй размонтировали, и мичман отнес его в Ленинскую каюту.

— А что же вы тогда слушали?

— Сейчас все корабли замолчали. Тихо стало. А тут еще письмо от матери получил. Хорошее такое...

— И вам захотелось... — Суханов не докончил свою мысль, но Ловцов понял его и усмехнулся.

— Я не такой наивняк, товарищ лейтенант. Тут лодки сейчас нет. А мне просто захотелось побыть одному. Совсем одному.

Суханов присел рядом, надел наушники, прижав их руками, прислушался и снова снял их: молчали корабли, молчал и океан, только где-то неподалеку резвились дельфины, но, возможно, Суханову это просто показалось. «Конечно же, показалось», — подумал он.

— А я вот не получил письма.

— А будто мичман относил вам почту в каюту.

— Это не те, Ловцов, письма... Вернее — те. Я знал, что они придут, поэтому и не ждал, и они пришли. А вот то, которое я ждал, то, должно быть, так и не написали.

— Мне такие тоже больше не пишут. — Ловцов понял, что недоговаривать нельзя — замахнулся, так бей, — и он сказал: — Замуж выскочила, в Шимске теперь живет. Райцентр наш. Писали как-то, что родить собралась.

— Если больно...

— Теперь уже не больно. Пусто только стало. Если бы не маманя с дедом, так и домой бы не вернулся.

Они вместе поднялись в жилую палубу: Ловцов по коридору пошел в кубрик, а Суханов взбежал еще по одному трапу и очутился в офицерском коридоре, не доходя до своей каюты, крепко стукнул в соседнюю дверь.

— Заглядывай, — пригласил Блинов. Он, кажется, пребывал в меланхолии, возлежал на койке, рассматривая фотографии. — А, это ты, — сказал он, приподнимаясь и протягивая Суханову визитку. — Знакомься. Моя супруга. Правда, бывшая.

Суханов присел к столу, мельком глянул на фотографию, чтобы не проявлять излишнего любопытства, и отложил ее в сторону.

— Красивая, — сказал он. — На киноактрису похожа.

— Стерва, — безжалостно, как приговор, произнес Блинов.

Суханов заинтриговался.

— Это почему же?

— Да потому, бравый лейтенант, что они все — стервы. Думаешь, та, из раскопа, не стерва? Стерва.

— Ты их под одну гребенку не стриги.

Блинов свесил ноги на палубу, ловко попал ими в шлепанцы и, зевнув, потянулся до сладкой истомы в теле.

— Маэстро, уговорили. Ту, из раскопа, в эту компашку не заметаю, но все прочие — стервы. Я их теперь насквозь вижу. А раз вижу, то и решил для себя, что жить надо без выкрутасов: любить так любить, ненавидеть так ненавидеть.

— Кого любить и кого ненавидеть? Этих стерв? — иронически спросил Суханов.

— Разумеется! — закричал Блинов радостным голосом, подпрыгивая на диване. — Нам без них, этих самых стерв, полнейшая хана. Ты не знаешь, что обозначает это слово? Я тоже не знаю, но все равно — хана. Вот твоя, та самая, что из раскопа, прислала тебе чего-нибудь?

— Не прислала, — помедлив, сказал Суханов.

— А ты ей писал?

— Допустим, писал. Ну и что?

Блинов вскочил, пробежался по каюте, снова сел на диван и взъерошил пятерней волосы, стараясь изобразить из себя мыслящего человека.

— Бери ручку, слева от себя найдешь бумагу. Пиши: «Милый мой родной человек Наташа Павловна...»

— «Милый» — ладно, это даже хорошо, — сказал Суханов, вертя в пальцах ручку. — Но при чем тут «родной»? Чушь собачья.

— Ты пиши. Потом разберетесь, кто кому родной. «Милый мой, родной человек. Только здесь, в океанских просторах, я впервые ощутил, как мне одиноко в этом большом и неустроенном мире». Записал? Та-ак. «Жаль, что я не тот тридцатитрехлетний шалопай и мне не дано ходить по морю, как по суху». Записал?

Суханов отложил ручку в сторону.

— «Океанские просторы» и «неустроенные миры» — это же чушь. А если хочешь точнее, то пожалуйста: брех сивой собаки. К тому же все это еще и пошло.

— По-моему, не я тебя зазвал в свою каюту, — холодно сказал Блинов. — По-моему, ты сам ко мне приперся. А теперь еще в пошлости обвиняешь. Вот это-то, дорогой, и есть пошлость.

Суханов мелко порвал бумагу, посмотрел, куда бы ее бросить, но ничего подходящего на глаза не попалось, и сунул в карман.

— Извини, — сказал он. — На этот раз я, кажется, ошибся дверью.

— Бог простит. Только учти: та, из раскопа, тоже стерва. Вернемся — вспомни мои вещие слова.

Этот эпизод остался на «Гангуте» незамеченным, но, собственно, на нем и закончилось чтение писем — командир приказал объявить на корабле готовность номер один и, дав указание танкеру следовать своим курсом, сам круто обогнул его и направился в другую сторону. Супостаты явно следили за его действиями, и лишь только «Гангут» лег на курс, намереваясь спуститься еще ниже, наперерез ему бросились два фрегата, а с палубы авианосца сорвался вертолет, бочком отскочил от него, направился к «Гангуту» и завис у него за кормой, высматривая, что делается на палубе.

— Зубами и когтями вцепились. Дай волю — терзать начнут, — проворчал Ковалев. — Вахтенный офицер, полный вперед.

«Гангут» был хорошим ходоком, но и фрегаты шли красиво, тем более что их было два и они способствовали один другому, а скоро и прочие корабли растянулись по горизонту, образуя строй кильватера. Прорываться через этот строй не только уже не имело смысла, но и пошло бы в нарушение «Правил безопасности плавания на море».

— Товарищ командир! — не скрывая тревоги, прокричал вахтенный офицер. — Фрегат начал левый поворот.

— Научитесь говорить на мостике ровным голосом, — заметил ему Ковалев, подумав: «А, черт!». — Самый полный вперед. Сигнальщики, что на фалах у фрегата?

— Делаю левый поворот.

— А еще?

— Шары, товарищ командир.

— Ну, понятно, что шары, — пробормотал Ковалев. — Наберите сигнал: «Прошу не мешать моим действиям».

Фрегат уже перерезал курс «Гангуту», и его борт с белыми цифрами посередине — «1082» и названием на корме «Эл Монтгомери» вырастал перед штевнем «Гангута», и Ковалев почувствовал, что ему захотелось во что бы то ни стало садануть в этот нахальный борт и разрезать этого наглеца надвое, чтобы он тут же отправился к чертовой бабушке кормить акул. Ковалев неожиданно увидел, как лица у вахтенного офицера и рулевого пошли красными пятнами.

— Стоп машина, — сквозь зубы приказал Ковалев хриплым голосом, показавшимся ему самому чужим. — Самый полный назад.

Просвет между кораблями начал помалу увеличиваться, фрегат проскользнул перед самым носом «Гангута», и там из камбуза опять вышел кок-негр и понес лагун с помоями на корму. Пока «Гангут» отрабатывал назад, эскадра успела сомкнуться и оттеснила «Гангут» на прежний курс.

— Вот сволочи, — невольно сказал Ковалев.

На мостик поднялся встревоженный Сокольников.

— Там всю корму бурун накрыл, — торопливо сказал он. — Хорошо, что на палубе никого не оказалось.

— А почему там кто-то мог оказаться? На корабле, если мне память не изменяет, объявлена готовность номер один. Старпом, прикажите командирам боевых частей и начальникам служб и команд доложить о наличии личного состава. Если я узнаю, что по готовности номер один продолжается хождение по кораблю, виновный и его непосредственный начальник будут иметь весьма бледный вид.

— Тут у тебя ничего не случилось? — все-таки не удержался и спросил Сокольников.

«С этого бы и начинал», — с неудовольствием подумал Ковалев, но разгуляться эмоциям не дал, стараясь владеть своим голосом, и потому, что он старался, а не просто говорил, голос его немного дрогнул:

— Случилось то, что, не отработай мы назад, волна накрыла бы не только корму, но и нас самих. Эти мальчики бывают глухи и слепы, когда это им выгодно. Они даже не удостоились отрепетовать на наш сигнал: «Прошу не мешать моим действиям».

— Ты, кажется, обескуражен?

— Можно быть ко всему готовым, но привыкнуть к наглости и невежеству, извини, нельзя.

«Гангут» отвернул вправо, эскадра разомкнулась и опять растянулась по горизонту, и на авианосце начались полеты. Самолеты с ревом проносились над самой водой, потом едва ли не свечой взмывали в зенит и скоро пропадали в опаленной солнцем бездне.

Ковалев весь день был хмур и озабочен, на вопросы отвечал неохотно, сидел в кресле нелюдимо и отрешенно, брезгливо выпятив нижнюю губу. Он понимал, что, если в ближайшие дни не вырвется из этого капкана, командующему как пить дать придется отозвать «Гангут» в базу и тем самым выразить ему, капитану второго ранга Ковалеву, свое неудовольствие, и какой-нибудь шустрый кадровик сделает в его личном деле короткую приписку: «Неперспективен».

Наступило время вечернего чая. Ковалев хотел было отпустить старпома в кают-компанию первым, чтобы потом уже напиться чаю самому в одиночестве, но тотчас же словно бы одернул себя: как бы там дело ни шло, корабельный этикет должен оставаться незыблемым.

— Старпом, — сказал он Бруснецову. — Напомните товарищам офицерам, что являться в кают-компанию надлежит в приличном виде, подтянутыми и свежевыбритыми. Если кто-то решил не уважать себя, это его личное дело, но уважать других он обязан во всех случаях жизни. Я никого не называю поименно, потому что каждый сам должен помнить свое имя и не позорить его. Вы поняли меня, старпом?

— Так точно, товарищ командир, — потерянно ответил Бруснецов, взглянул на свои руки — под ногтями у него скопилась грязь. После обеда проверяли с Козлюком такелаж и крепление на катерах и шлюпках, а воды в бачке не оказалось — израсходовал всю перед обедом, устроив после сауны маленькую постирушку, «Вот черт глазастый, — беззлобно подумал Бруснецов, — «Я не называю никого поименно». Ладно, запомним для ясности. Можно, оказывается, и не называть — оно бывает даже стыднее. Теперь ходи и мучайся — тебя он имел в виду или кого-то другого. Ладно, спасибо за науку».

Вечерело в тропиках без сумерек. Солнце не растекалось по горизонту желтовато-румяной или багрово-сизой — в зависимости от предстоящей погоды — зарей, а сразу падало в воду, на мгновение вызолотив гребни волн, и когда позолота осыпалась, солнца уже не было. Затухала короткая заря, уходя вслед за солнцем, высыпали звезды, крупные, как речные кувшинки в тихой заводи на Клязьме или, скажем, на Соватейке, малахольной речушке, неизвестной широкой публике, но весьма почитаемой аборигенами. Ближе к полуночи рябь на волнах успокаивалась, и небо опрокидывалось в океан, разбросав звезды по всей воде.

Самолеты летали всю ночь, скользя между звезд красными огнями, и палубные фонари на авианосце, вернее все-таки сказать — аэродромные, при внешнем блеске светились матово и даже немного мертво. Ночью самолеты не направлялись к «Гангуту», даже словно бы старались облетать его стороной, остерегаясь, видимо, ответных мер. Впрочем, помимо «Гангута» у них были, наверное, и другие боевые задачи, и они честно отрабатывали их, получая за это звонкую монету.

Медлить дальше было нечего — командир вертолета Зазвонов уже перекалился на солнце и стал похожим на негра-кока с фрегата «Эл Монтгомери», — но после того как тот же фрегат подставил борт «Гангуту», Ковалев решил отложить полеты еще денька на два-три. Работать возле борта не было никакого Смысла — тут и корабельные акустики могли бы вступить в контакт, будь лодка поблизости, — а отправлять вертолет за сорок — пятьдесят километров было весьма рискованно: могли накрыть ракетой, и поминай как звали. Мало ли случалось аварий в океане...

После полуночи на мостике появился Сокольников. Он догадывался, что Ковалев мучительно искал выхода из создавшегося положения и, как всякий самолюбивый человек, наверное, затаился в себе, став сразу одиноким.

— Шел бы ты отдохнуть, — сказал он негромко. — В другой раз они подставлять борта не будут.

— От своих мыслей в каюте не скроешься, — так же негромко ответил Ковалев. — Тут я хоть за кораблями наблюдаю, пытаюсь понять их походку, а по походке и сам характер. А там что — маяться? Спать я все равно не буду.

— Может, все-таки утром вертолет поднимешь?

— Нет, вертолет — мой последний козырь. Он в ангаре, и у меня остается хоть какая-то надежда. Он в воздухе — и уже никакой надежды. Да и им пока не хочу его показывать.

— Хорошая на танкере сауна... — неожиданно сказал Сокольников. — И веники отменные. Мы с вертолетчиком раза по три на полок слазали. Зря ты не сходил.

— Мне и без сауны командующий скоро приличную парку устроит.

Они помолчали. Гудели в небе чужие самолеты, и одни уже заходили на посадку, выстроив в небе цепочку из красных огней, а другие все еще летали по небу такими же красными искрами.

— Хорошо летают, — сказал Сокольников.

— Хорошо-то, комиссар, хорошо, только от их хорошего у меня начинает шея болеть, а раз уж шее неладно, то скоро и голова заноет.


5

Ночь была теплая, а к утру посвежело, и на поручни легла густая роса, словно бы их облили водой. Козлюк поднялся ни свет ни заря и отправился на бак набрать летучих рыб, которых в иную ночь накапливалось с полведра. Летучих рыб на «Гангуте» никто не ел, считая их ядовитыми, но ядовитыми были не они сами, а их желчь, которую Козлюк искусно вырезал, научившись их чистить. Жарить приходилось тоже самому, приспособив для этого старую сковородку, по счастливому случаю не отправленную коками в океанскую преисподнюю.

Небо как будто дрогнуло, тотчас же посветлело, и на востоке прорезалась малиновая полоска, узенькая, словно проведенная японской тушью. Небо из черного стало темно-синим, звезды погасли не сразу, а сперва побелели, и только потом одна за другой стали гаснуть.

Ковалев наблюдал сверху, как Козлюк собирал на баке рыбу, словно грибы, кажется что-то бурча себе под нос.

— Боцман, кого ругаешь? — весело спросил Ковалев.

Утром он всегда чувствовал себя превосходно, а сегодняшнее утро, при ясном небе и почти полном безветрии, было настолько безмятежным, что хотелось почти беспричинно и смеяться, и радоваться, и быть добрым.

Козлюк поставил ведерко на палубу и, задрав голову вверх и придерживая рукой пилотку, ответил недовольным голосом:

— Себя же и ругаю, товарищ командир. Надо было бы покрасить палубу, а я — черт непутевый! — в сауну на танкер поперся. Сауна — это, ничего не скажешь, хорошо, да ведь когда теперь дождемся такого момента?

— Боцман, будет момент, и весьма скоро.

— Ох, не обманите, товарищ командир.

— Тебя обманешь, — проворчал Ковалев. — Рыбы много набрал?

— Больше чем с полведерка.

— Куда же тебе столько?

— Что поем, что повялю. Вас вот хочу угостить.

— Благодарствую, боцман, — сказал Ковалев. — Я к этим летающим рептилиям совершенно равнодушен.

— Вы только попробуйте. Потом сами станете просить.

— Боцман, не уговаривай. Я рептилиями питаться не собираюсь.

— Зря, — сказал Козлюк хорошим боцманским голосом — в меру твердым и в меру хрипловатым.

В этот момент «Гангут» рухнул носом вниз, вспенив воду, из которой вылетела стайка серебристых рыб, похожих в полете на птиц, и две из них спланировали на палубу. Козлюк ринулся к ним, упал на колени, прикрыв ладонями ближнюю к нему, а та, что была подальше, изогнувшись, подпрыгнула и полетела за борт.

— Вот, — торжествующе сказал Козлюк, поднимая руку с зажатой в ней еще трепыхающейся рыбиной.

«А может, на самом деле зря, — подумал Ковалев. — Может, на самом деле надо по утрам собирать на баке летучих рыб, жарить и есть, обсасывая кости и голову?» Он отвернулся от Козлюка и поднял голову к малиновой полоске, которая постепенно становилась золотой. Она начала выгибаться, образуя горб, и этот горб засиял, еще не слепя глаза, но стрелы от него уже побежали по всему небу.

День разгорелся, став просторным и звонким, хотя за шумом падающей воды и ревом машин эти поднебесные звуки вряд ли кто мог расслышать на «Гангуте», но тем хорошо и устроен человек, что иногда он способен слышать то, что видит, а видеть то, что слышит. По крайней мере, Ковалеву казалось, что он слышал эти звоны. Он даже пытался отыскать глазами, откуда они могли исходить, и вдруг вспомнил, что много лет назад, будучи еще мальчишкой, оказался осенним днем в поле, и над ним, клынкая и позванивая, плыли в поднебесье журавлиные клинья. Он не мог понять, почему почти подсознательно к нему на память пришел тот давний, практически забытый день, но, значит, нашлось это общее между настоящим и прошлым, если они оказались похожими.

— Вахтенный офицер! — позвал Ковалев. — Позвоните вестовому, пусть принесет стакан чая покрепче и погорячее.

— Есть. — Вахтенный офицер — непосредственный начальник Суханова старший лейтенант Дегтярев — небрежно снял трубку, набрал номер и лихим голосом сказал: — Чай и сэндвичи командиру.

Эта наигранная лихость возмутила Ковалева, и он почти нехотя подумал: «Позер», но сказал ровным голосом:

— Я, по-моему, выражаюсь ясно: стакан чая.

— Отставить сэндвичи, — с щеголеватой поспешностью распорядился Дегтярев. — Только чай.

Ковалев принял от вестового стакан в тяжелом потемневшем подстаканнике и вышел на открытое крыло, устроился в кресле и отхлебнул, почувствовав блаженство: этот вестовой знал вкус командира — чай был и душистый, и горячий, и крепкий.

Супостаты с утра держались подальше, уйдя к самой кромке горизонта, издали они казались голубоватыми миражами. «Постой... — пробормотал Ковалев. — А какой сегодня день? Воскресенье? Все ясно: с утра месса. Сперва помолятся католики, потом в церковную палубу позовут протестантов. А может, наоборот. Впрочем, это их внутреннее дело. За обедом подадут по банке пива. Пиво — это хорошо. В особенности если оно холодное. Ну и ладно. Богу — богово, кесарю — кесарево, а мы сегодня маленько постреляем».

— Вахтенный офицер! — распорядился Ковалев. — Пригласите старпома на мостик.

Бруснецов не заставил себя ждать: прогрохотал по трапу, вскинул молча руку к виску и стал в сторонке.

— Ты чего сегодня такой стеснительный? — спросил Ковалев.

— Смешно признаться — жена приснилась.

— Жена приснилась — домой захотелось. «Бери шинель», как поется в одной песне. — Ковалев мягко улыбнулся. — Ладно, жены маленько подождут. Задачу Романюку поставил?

— Так точно.

— Установки, боезапас проверил? Смотри, попадется среди болванок хотя бы один боевой комплект, головы нам не сносить.

— Если позволите, я еще раз подкручу хвост Романюку. Чем черт не шутит.

— Подкрути, старпом, подкрути. Только вчера надо было бы этим заняться. А то получается: на охоту ехать, и собак кормить.

— И вчера подкручивал. И сегодня хочу подкрутить, — нашелся Бруснецов. — Шандарахнет ненароком, а там вдруг стекла посыплются.

— Шандарахать, старпом, не надо, — миролюбиво промолвил Ковалев. — То, что они делают, нам делать не велят. — Он заметил, что Бруснецов было уже пошевелил губами, как бы проверяя свой будущий вопрос на ощупь, и опередил его, усмехнувшись: — И вопросов ненужных задавать не надо. Все и без вопросов яснее ясного. Тем более что Романюк стреляет впервые.

— Так, может, погодим пускать его в дело?

Ковалев помолчал и опять усмехнулся:

— Понимаю, старпом, что захотелось пальнуть. Я и сам не отказался бы. Только ты в этом деле уже бог, а Романюк еще первоклашка. Вот и пусть первоклашки поучатся чистописанию. А мы с тобой в сторонке постоим.

— Польщен, товарищ командир.

— Польстись, старпом, — сказал Ковалев, — польстись.

Стрелять на полигоне, когда приходилось дубасить болванками по своей же лодке, если, разумеется, удавалось с нею вступить в контакт, было намного сложнее хотя бы потому, что акустики на лодке тоже не дремали и старались первыми вступить в контакт, и если им удавалось это сделать — а это им иногда все-таки удавалось, несмотря на то что им задавались жесткие параметры, — то командиры лодок выбирали такой курсовой угол и соблюдали такую дистанцию, которые соответствовали правилам игры и в то же время не давали преимущества стреляющему кораблю.

Тут же в океане нашей лодки не было, поэтому ее приходилось имитировать — а это достигалось за счет того, что в приборы вводились фиктивные данные, — при этом удавалось соблюдать противолодочный зигзаг и прочие премудрости, необходимые в этой не такой уж и потешной охоте.

— Вот что, старпом, — неожиданно сказал Ковалев, — проверишь еще раз установки и боезапас, позавтракаешь и поднимайся подменить меня. А я Плотникову (командиру БЧ-7) и Дегтяреву сам поставлю задачу.

Теперь уже тонко и понимающе усмехнулся Бруснецов.

— Не доверяете, товарищ командир? Оно конечно... (Плотникова с Дегтяревым в кают-компании звали Шерочкой с Машерочкой.) Впрочем...

«А ты, оказывается, обидчивый, — подумал Ковалев, — сердитый. А на сердитых-то воду возят, а на битых-то кирпичи. Они вон шибко-то сердиться не велят».

— Не смею задерживать, — сказал он суховато.

Бруснецов спустился в низы, а Ковалев почувствовал, что хорошее настроение у него мало-помалу стало улетучиваться, но настроение настроением, а служба службой, и в девять часов он приказал объявить по кораблю готовность номер один и, когда Бруснецов доложил ему о готовности корабля к предстоящим стрельбам, распорядился поднять сигнал: «Выполняю учебные стрельбы. Прошу не мешать моим действиям».

Сигнал, поднятый «Гангутом», на таком расстоянии корабли супостата вряд ли могли рассмотреть, но тем не менее одна за другой от авианосца отскочили две «стрекозы» и зависли там едва заметивши точками.

— Вот это нюх, — сказал Ковалев, — за версту чуют. Романюк, ложимся на боевой курс. Идем противолодочным зигзагом. Примите вводную: «В квадрате... обнаружить подводную лодку и уничтожить».

— Есть, — печальным голосом сказал Романюк, приняв тем самым корабль в управление. — Суханов, вступить в контакт с подводной лодкой условного противника... Носовой комплекс...

Романюк заметно осунулся, и лицо его не то чтобы побледнело — загар уже лежал на нем густо, — но словно бы стало матовым. Он меньше всего в эти мгновения думал о том, что как бы в погребе не вышло путаницы, из-за которой они могли бы шандарахнуть по условному (а может, и не условному?) противнику боевым комплектом. Больше всего сейчас он боялся Ковалева, старался, что называется, изо всех сил, и от этого старания по его матовым щекам побежали капельки пота.

«Ничего, ракетчик! — подумал Ковалев. — Попотей. Это бывает полезно».

Заурчали моторы, носовой комплекс дернулся, поднялся на цыпочки, приняв вертикальное положение, и, подвигавшись, словно бы устраиваясь поудобнее, замер над шахтой, из которой тотчас же появилась ракета и плотно легла в направляющие. Комплекс снова провернулся, опять замер над шахтой. Из нее снова выскочила ракета и заняла место в своих направляющих.

— Есть контакт, — доложил Суханов тревожным голосом, который немного подрагивал. — Курсовой... Дистанция...

— Хорошо, — все тем же печальным голосом промолвил Романюк. — Носовой комплекс, примите целеуказания.

И тотчас же звонкий мальчишеский голос вахтенного сигнальщика взволнованно прокричал:

— Слева по носу цель номер один — вертолет! Цель номер два — вертолет!

— Хорошо, — сказал Ковалев и повторил больше для себя: — Хорошо.

Сокольников вышел на открытое крыло, подстроил окуляры бинокля к глазам, но и без оптики хорошо были видны и бортовые номера вертолетов, и лица двух молодчиков с кинокамерами в открытых дверях.

— На рожон лезут, — пробормотал он.

Ковалев повернулся к Сокольникову, засветив в уголках губ под усами белые ямочки.

— Не переживай за них так шибко, комиссар. Залп дадим, когда они уйдут за корму.

— За них пусть Пентагон переживает, — недовольно буркнул Сокольников. — А мне и своих забот по горло. Голова скоро начнет пухнуть.

— Ты колпак на ночь надевай, — посоветовал Ковалев, но Сокольников шутки не понял и вполне серьезно спросил:

— А собственно, зачем?

Романюк невольно слушал их, растерянно улыбался, как бы желая сказать: «Это хорошо, что голова пухнет, только мне-то чего делать, отцы-командиры? Я ведь и шандарахнуть могу!»

— А затем, комиссар, чтобы голова от забот не пухла, — начал пространно объяснять Ковалев, выгадывая время — вертолеты висели по бортам, и стрелять было опасно. — Поберечь надо голову, комиссар.

Сокольников пожал плечами, дескать, нашел время для шуток.

— Дробовика на них нет, — пробормотал он. — Впороть бы им в заднее место заряд соли.

— А еще лучше жакан всадить, — уточнил Бруснецов.

— Постарайтесь свои мысли держать при себе. — Ковалев резко повернулся к Романюку: — Открыть огонь!

Лицо у Романюка неожиданно стало угловатым, а мочки ушей от внутреннего напряжения на мгновение побелели и тотчас стали пунцоветь, наливаясь кровью.

— Носовой комплекс... — Ромашок даже приподнялся на цыпочки: там, куда он сейчас пошлет реактивные снаряды, нагруженные болванками, не могло быть лодки — это знали все, и прежде всего он сам, — но для него она была, и он ощущал ее, как охотник, еще не видя зверя, но уже зная, что он есть и его необходимо завалить, иначе все его существование, лишенное основного содержания, как бы становилось никчемным. Романюк даже немного отшатнулся, когда подал последнюю команду: — Залп...

Фыркая, подвывая и грохоча, реактивные снаряды начали срываться со своих направляющих и, обрастая на глазах слепяще-рыжими хвостами, которые быстро синели, оставляя после себя дымные полосы, понеслись в поисках несуществующей лодки.

«А вдруг она там есть? — подумал Романюк, чувствуя, как затылок у него становится тяжелым и горячим. — А вдруг она там...»

Вертолеты одновременно припали к воде, нещадно молотя винтами воздух, который словно бы трещал и рвался, как тугая материя, потом поднялись, ушли далеко за корму и поспешили к авианосцу.

— Ишь залопотали, — сказал Сокольников. — Небось напустили, куда не следует.

— Не радуйся, мой свет, — отозвался Ковалев. — Они привыкли последнее слово оставлять за собой.

Слева по носу от «Гангута», кабельтовых в двадцати пяти, из воды стали подниматься столбики серебряных брызг, они быстро начали сливаться воедино, образуя искрящийся купол. Он повисел несколько секунд, потом начал медленно оседать и скоро растаял совсем. Не было там лодки, казалось, и болванки туда не упали, а раз ничего не было, то ничего и не стало.

— Романюк, — сказал Ковалев, — поздравляю с боевым крещением. В следующий раз поменьше старания и побольше мужества.

Романюк молча склонил голову, улыбаясь растерянно, виновато и счастливо.

Ракетчики приводили комплекс в исходное положение, Суханов отпустил Ловцова, который хорошо поработал, покурить, сам же остался с Ветошкиным за «пианино», вахтенный офицер сделал в черновом журнале свои пометки, словом, все возвращалось на круги своя.

Корабли супостата опять растянулись по горизонту, невесомые и безобидные. Одни совсем скрывались в серовато-сиреневой дымке, другие, наоборот, выходили из нее. Эти перемещения стали настолько привычными, что если бы их не стало, то само собою бы родилось предположение, что в мире что-то случилось.


Глава четвертая


1

Вечерело, хотя солнце висело довольно еще высоко и хорошо грело, но все уже привыкли к тому, что, повисев так недолго, оно начинало стремительно скатываться в воду, как будто нить, поддерживавшая его на небесном своде, неожиданно перегорала.

В этот час на мостик поднимались Сокольников и Бруснецов «побеседовать», как говорили они; Ковалев тоже давал себе некоторое послабление, беседа составлялась сама собою, как у сельских женщин возле колодца. Деревенская община являла собой замкнутый мир, в котором все знали про всех и каждый про каждого. Находясь в одиночном плаванье, корабль в некотором роде возрождал эти общинные связи, и живой обмен мнениями или, как теперь принято говорить, информацией становился насущной потребностью.

Корабли супостатов держались в стороне, не проявляя с виду никакого интереса к «Гангуту», но, если он сворачивал в сторону от наметившегося однообразного движения, тотчас же появлялся один фрегат за другим, а там и крейсер «Уэнрайт» или даже сам господин «Эйзенхауэр», с палубы которого едва ли не сутки напролет взмывали самолеты. Словом, там занимались своим делом, а заодно присматривали и за «Гангутом», одиночное плавание которого, видимо, представлялось им нелогичным. Они все дальше и дальше отпускали его от себя.

— Представим себя на минуту на их месте, — предлагал Ковалев Сокольникову с Бруснецовым, — и попытаемся понять, с каким заданием прибыл в этот район «Гангут». Во-первых, вступить в контакт с их лодкой. Но тогда сразу же возникает вопрос: а откуда «Гангуту» известно, что здесь находится лодка? В свою очередь нам тоже нелишне будет спросить себя: а существует ли она во плоти в этом районе или это всего лишь предположение, которое и остается предположением? Во-вторых — и это может быть главным, с их точки зрения, — «Гангут» привел за собою лодку и теперь обеспечивает ее? Логично?

— Логично-то логично, — соглашался Сокольников. — Только учти, что у тебя на плечах русская голова. И у меня русская. И у Бруснецова, между прочим, тоже. А у их адмирала — американская. То, что бывает логично для русской головы, становится алогично для американской. И наоборот.

— Смотрите-ка, какие мы грамотные!

— Не иронизируй, командир. Мы, к сожалению, учитывая порой массу слагаемых, чаще всего забываем о главном — национальном характере. А ведь он существует, и отменить его за ненадобностью еще никому не удавалось, хотя сделать это пытались многие.

Ковалев повернулся к Бруснецову.

— А как ты полагаешь, старпом?

— Я, товарищ командир, за супостатов думать не приучен.

— А надо бы поучиться. Дело это не совсем хитрое, а под старость, глядишь, и пригодится.

— Полагаю, товарищ командир, не пригодится.

— Полагай, старпом, полагай. Вахтенный офицер, пригласите к нам старшего штурмана.

Сокольников с Бруснецовым переглянулись, но наперед батьки лезть в пекло не решились — мог и шпильку подпустить, а мог и просто промолчать. Человек же всегда чувствует себя неудобно, когда его хотя и слышат, и вполне понимают, о чем тот спрашивает, но на слова его принципиально не обращают внимания. «Промолчим для ясности», — подумал Бруснецов. И Сокольников тоже подумал: «Ладно, мы терпеливые. Мы подождем».

Ждать пришлось недолго, появился Голайба, вскинул руку к пилотке, дескать, по вашему приказанию...

— Ну как с вердиктом? — спросил Ковалев, имея в виду тот их разговор о Наташе Ростовой.

— Оправдал по всем статьям.

— Вот и прекрасно. А теперь поищите-ка нам более или менее приличную точку для якорной стоянки. Что-нибудь в сутках-полутора перехода. Глубина — это наипервейшее условие, но и течение постарайтесь учесть, и розу ветров. В старых лоциях хорошо об этом писалось. Поэты ее сочиняли.

— Понял, товарищ командир.

— А раз понял, то и сложи нам эту песню. Устали люди, машина ревизии требует. Вот и старпом с замполитом...

— Обижаете, товарищ командир, — сказал Бруснецов.

— А ты возьми и не обидься. Это же так просто — взял и чего-то не сделал. Иногда не сделать, старпом, становится в своем роде действием. Есть такое понятие — разумный компромисс.

— В военном деле, товарищ командир, компромисс — дело весьма зыбкое.

Ковалев сложил губы в трубочку, как бы собираясь присвистнуть, но не присвистнул — этих вольностей на мостике он и себе не позволял, — только с удивлением посмотрел на Бруснецова.

— Оказывается, не один замполит у нас грамотный... Нет, старпом, не согласен я с тобой, хотя порыв твой и благородный. Компромисс в бою, согласен, дело наивреднейшее, но в мирные дни военное дело — это еще немного и политика, а политики без разумных компромиссов не бывает.

Сокольников посмеялся: «Хе-хе».

— А ты, командир, тоже кое-чего соображаешь.

— А у нас тут неграмотных нет, комиссар. Не с дурачками играем, так что надо твердо уяснить себе, в какую дверь можно входить, а из какой следует выходить. — Ковалев снял микрофон, включил штурманскую рубку. — Голайба! Командир. Так что мы имеем? Хорошо. — Он повесил микрофон и повторил уже для Сокольникова с Бруснецовым: — Хорошо. Старпом, я пошел к штурману. Оставайтесь на мостике.

— Есть, — сказал Бруснецов унылым голосом, и Ковалев с Сокольниковым прошли в штурманскую рубку, а он остался на мостике мучиться догадками, какую партию решил разыграть командир.

— Ну так что у нас Наташа Ростова? — улыбаясь, спросил Ковалев у Голайбы, который, согнувшись над столом, только что не носом водил по карте.

— С Наташей у нас, товарищ командир, полный ажур. Есть две точки. Одна в полусутках хода. Глубина восемьдесят — сто метров. Однако я ее вам не советовал бы. Неподалеку проходит течение, поэтому возможны завихрения. К тому же не вполне изучен грунт. Вторая находится дальше. До нее ходу — двое суток. Правда, банка эта будет поглубже — метров сто — сто сорок, но спокойная, и грунт подходящий. Якорь держит хорошо.

— Прекрасно, но откуда у вас эти сведения?

— Вырезки всякие собираю, товарищ командир. Издания английские почитываю. Кое-какую периодику выписываю.

— Прекрасно. И какими же вы языками владеете?

— Английским более или менее сносно. Испанским и итальянским хуже, но читать и переводить со словарем вполне могу.

— Вы меня, штурман, убедили. Рассчитайте курс до второй точки. Расчетное время прихода в точку передать на танкер.

Ковалев вышел уверенно, по-хозяйски толкнув дверь, подставил лицо ветру. Он был теплый, немного влажный и как будто омывал кожу. «Живут же люди, — подумал он. — Круглый год — лето. Умирай — не хочу. А у нас уже и ветры взыгрались, и морозы ударили. И вообще...»

— А что, комиссар, — сказал он, не оборачиваясь, будучи уверенный, что Сокольников вышел на мостик вслед за ним, — согласился бы ты жить в сплошном лете?

— Нет, командир, не согласился бы. Ведь это опять к вопросу о национальном характере. Зимой мне нужны трескучие морозы, а летом жара, осенью дожди, а весной половодье.

Они помолчали.

— Ты твердо решил идти на стоянку? — спросил Сокольников.

Ковалев покивал головой, только потом сказал:

— Да, комиссар, твердо. Людям необходимо дать передышку.

— Командующий может и не одобрить твоего решения, тем более что...

— Я знаю, — охотно подтвердил Ковалев, не дав Сокольникову даже завершить фразу. — Но в одиночном плавании я сам волен принимать решения.

— Эти самостоятельные решения иногда выходят боком.

— Что прикажешь делать?

— Поднимай вертолет. Потом будет поздно.

— Нет, — сказал резко Ковалев. — Яблочко еще не созрело.

— Может и перезреть. Твою выжидательность наверху могут истолковать медлительностью, а еще хуже — нерешительностью.

— Я предпочитаю бить наверняка, — сердито сказал Ковалев.

— Никого не интересует, что ты предпочитаешь. Там, наверху, ждут результата, а его все нет.

— Если я подниму вертолет, супостаты все равно не дадут ему работать.

— А если ты его не поднимешь, тебя обвинят в бездеятельности.

«И ты, Брут, — подумал Ковалев. — Ведь понимаешь же, что между Сциллой и Харибдой не вдруг проскочишь. Не могут быть волки сытыми, если овечки в полной сохранности щиплют травку возле родника. Пойми хоть это-то, Брут!»

— Я предпочитаю придерживаться своей линии, — сказал он.

— Мой долг — сказать тебе это.

— Да-да. — Ковалев снял микрофон, дав понять Сокольникову, что говорить об этом больше не намерен, — БИП, ходовой. Доложите надводную обстановку.

— Цель номер один... Пеленг... Дистанция... Цель номер два... Классификация прежняя, — начал добросовестно перечислять оператор.

Сокольников понял, что это были клещи, из которых супостат ни за что не хотел выпускать «Гангут», и, значит, Ковалев потребовал доклад от БИПа специально для него, Сокольникова, дескать, хотел этого — так слушай, но — черт побери! — клещи клещами, а делать все равно что-то надо. «Надо, командир, — подумал он. — Понимаешь — надо...»

Голайба закончил колдовать над картой, доложил:

— Предлагаю курс... Ходовое время тридцать семь часов. Время прибытия в точку... Прошу утвердить.

— Курс... утверждаю, — сказал Ковалев. — Вахтенный офицер...

«Гангут» словно бы вздрогнул и круто пошел влево, оставляя за собой голубоватую дорожку, на которой кое-где белыми воронками кружилась пена.

«Мы не в классе, — подумал Ковалев. — Нам методик никто не напишет, а если кто и решится это сделать, то послать его надо далеко-далеко, где кочуют туманы».

Сокольников ушел по своим делам. Он остался недоволен разговором, хотя виду не подал, даже как будто почувствовал удовлетворение, свалив этот неприятный груз с души: «Мое дело предупредить», но Ковалев был не просто его командир. Он был еще и одноклассник, с которым сижено за одним столом долгих пять курсантских лет. «Ладно, — подумал Сокольников, — еще не вечер». Но что значило это «не вечер», когда дни уходили один за другим, а бесплодным мотаниям еще и конца не предвиделось. «Но я же сказал...» А что значит сказал, если это сказанное не облегчило душу, а только сняло ответственность с одной души и переложило ее на другую. «Но он же должен понять...» А что он должен понять?

Сокольников почти бесцельно побродил по низам, поговорил с одним, потом с другим — о чем? Он не придавал этим разговорам значения и не помнил их, — и снова поднялся на мостик.

Ковалев уже сидел на своем коронном месте и листал пухлую тетрадь в дерматиновом переплете, должно быть те самые записки, которые вел штурман. Он заслышал шаги, закрыл тетрадь и, вопреки своему правилу, обернулся.

— А, это ты, комиссар. Ну что там у нас в низах?

— В низах все спокойно. Если позволишь, я тут покурю.

«Курить у нас, кажется, и в каютах старпом не возбраняет, — подумал Ковалев. — Я, конечно, не против того, чтобы ты покурил на мостике. Покури, если душа просит, но, по-моему, курить в каюте приятнее».

«Я знаю, что мне не следовало подниматься на мостик только для того, чтобы покурить, — подумал и Сокольников. — Да я и не курить пришел. Я просто постою. А сигарета — это так, для блезиру».

— Золотая голова у нашего штурманца, — сказал Ковалев, похлопывая тетрадью по колену. — Сии записки ведет с курсантских лет. Напихал, правда, всякого хламу, но среди хлама обязательно мелькнет и золотое зернышко. А тут целый бриллиантик объявился, как ложка к обеду.

— Позволь. — Сокольников принял тетрадь от Ковалева, открыл ее на заложенной странице, исписанной твердым, но несколько округлым, как у женщины, почерком: «Долгота... Широта... Среди глубин в пятьсот — шестьсот метров расположено обширное и крутое возвышение с глубинами от ста до ста сорока метров. Грунт песчаный, якорь держит хорошо. При длительном норде или норд-осте якорь отдавать не следует». — Где это он вычитал? Что-то не могу разобрать.

— Из справочника британского адмиралтейства. Есть такая контора у супостата, комиссар. Они по морю стараются ходить, как по суху.

— И долго ты будешь мне глаза колоть? — вкрадчиво — на всякий случай — спросил Сокольников.

Ковалев взял у него тетрадь, полистал для приличия, но читать не стал, положил на столик перед собою.

— Бруснецову сказал бы, тут же и забыл. А тебе еще припомню. Мы с тобой пять лет флотские борщи хлебали из одного бачка.

— Говори, если душа просит, но только помни при этом, что ответственность я всегда разделю пополам с тобою.

— Благодарствую, только свою ответственность я ни с кем не делю.

Часом позже, когда на мостик поднялся Бруснецов, чтобы на время обеда заступить на командирскую вахту, Ковалев приказал ему:

— На девятнадцать назначаю совещание командиров боевых частей и начальников служб и команд.

— Прикажете собраться в кают-компании?

— Нет. — Ковалев потер ладонью подбородок — он уже стал шершавым, хотя Ковалев брился неизменно утром. — Пусть потрудятся подняться на ходовой мостик.

Неожиданно доложили из БИПа:

— Ходовой, БИП. Цель номер один, авианосец. Пеленг... Дистанция... Цель номер два, крейсер. Пеленг...

Бруснецов удивился:

— Повернули?!

Ковалев пошевелил бровями и рассмеялся.

— А комиссар хотел, чтобы я вертолет в дело пустил. Они бы ему маленечко бока наломали. Серьезные мальчики... — Он взялся за поручни. — Все рекомендации штурмана исполнять. — И степенно скрылся в люке.

«Все надо исполнять, — подумал Бруснецов. — Понятно, что надо исполнять».

— Вахтенный офицер, что у нас на румбе?

Вахтенный офицер доложил.

— А мы что — повернули? — насторожился Бруснецов.

— Так точно, четверть часа назад.

«Понятно, что надо исполнять», — опять машинально подумал Бруснецов. Он понял наконец-то, что Ковалев начал новую партию, сделав первый ход конем.


2

В девятнадцать часов командиры боевых частей и начальники служб и команд собрались на открытом крыле правого борта. Бруснецов придирчиво оглядел каждого и, когда счел, что все находится в соответствии, вошел первым в рубку и негромко сказал:

— Товарищи офицеры...

Ковалев молча подал каждому руку. За столом они все виделись, но тут была маленькая хитрость Ковалева — он хотел каждому поглядеть в глаза, словно бы спросить: «Ну как ты? А ты как? А ты?», и каждый из них глазами же отвечал: «Да я-то ничего. И я — ничего. И я...» «Хорошо, — подумал Ковалев. — Я в вас верю, только поверьте, пожалуйста, и вы в меня. Это очень важно и для вас, и для меня. И тогда все будет прекрасно».

— Собрал я вас, други мои хорошие, чтобы спросить: не намозолили ли вам глаза супостаты?

Ясное дело, что не за этим собрал командир своих старших офицеров, но они приняли эту игру и так же играючи, в несколько голосов, сказали:

— Без них будет скучновато, товарищ командир.

— Пускай ходят — нам океана хватает.

— От них просто так не отвяжешься, товарищ командир. Было ушли за горизонт, а мы повернули, и они бросились за нами.

— Добро. Будем считать, что супостаты глаза нам не намозолили. А мы им? — спросил Ковалев, похаживая по мостику.

— Это уж надо их спросить. Может, они чего и скажут.

— Добро. И этот вопрос мы выясним. А как настроение у команды?

Офицеры начали переглядываться. Собственно, они сами были частью команды, но только той частью, о настроении которой или интересовались в последнюю очередь, или совсем забывали поинтересоваться.

— Оладушек захотелось морякам, — подал голос Бруснецов, — со сгущенным молочком.

— Ну, понятно, старпом у нас известный сластена.

— Обижаете, товарищ командир. Ради моряков стараюсь. А по мне, — Бруснецов погладил свой тощий живот, — хоть бы их и вообще не было.

— Заявление вполне серьезное, думаю, что его можно принять к сведению. Есть ли другие предложения и претензии?

Все дружно потупились и промолчали.

— Прекрасно. Тем не менее флагманский медик считает, что в команде появилось некоторое моральное утомление.

Флагманский медик — «флажок» — майор Грохольский, прикомандированный на время боевой службы к «Гангуту» «ввиду относительной неопытности корабельного медика старшего лейтенанта Блинова Григория Афанасьевича», от неожиданности вздрогнул, заслышав близкие сердцу слова, и привычно выпрямил спину. До этой минуты он хотя и делал вид, будто ловил каждое слово командира, на самом деле ровным счетом ничего не слышал, занятый своими мыслями. Незадолго до того как их пригласили на мостик к командиру, в санчасть заявился матрос из БЧ-5 с явными признаками острого аппендицита. По крайней мере, так Грохольскому показалось. Следовало бы посоветоваться с Блиновым, но того черти носили по всему кораблю. Грохольский и санитара посылал за ним, и сам пробовал толкаться в разные каюты, но тот словно в воду канул. Конечно, Блинов — экземпляр еще тот, но его батюшка ведает клиникой, профессор, так сказать, а Грохольский давно подумывал об ординатуре. К тому же Блинов-младший уже делал подобные операции, а он, Грохольский, постоянно находился среди здоровых людей, кажется, и сам перестал отличать «лево» от «право».

Он поднял на Ковалева честные глаза и, как бы резервируя за медициной последнее слово, удивленно переспросил:

— Моральное утомление? Простите, не замечал.

Ковалев насупился: Грохольский не принял правил игры.

— Ну так, значит, я замечал, — сказал Ковалев тусклым голосом и отвернулся от Грохольского, хотя тот все уже понял и готов был исправить свою оплошность и облечь в некую медицинскую оболочку любое соображение командира. — Штурман нашел неподалеку прекрасную... Не правда ли, штурман, прекрасную? — спросил Ковалев, и Голайба охотно подтвердил:

— Так точно, товарищ командир, прекрасную...

Само слово «точку» произнесено не было, но командиры боевых частей и служб начали переглядываться и улыбаться откровенно радостно, нарушив солидность офицерского собрания и тем самым показав, что хотя они и старшие офицеры, но народ еще молодой и до забав тоже охочий. Видимо, подойдет танкер, а раз подойдет танкер, то и воду пустят по всем магистралям, а там — чем черт не шутит! — может, командир и купание с борта разрешит.

— Так вот, штурман нашел прекрасную точку. Улыбки можно погасить. Тем более что я еще не решил, следует ли объявлять купание с борта или не объявлять. Это во-первых. Но канат туда-сюда потягаем. Возможно, и на шлюпках походим по очереди. Это во-вторых. Вопросы есть?

— Не известно, какая погода в точке?

— Простите, — холодно сказал Ковалев, — но, по моим сведениям, наша гидрографическая служба там своей станцией еще не обзавелась. Нам предстоит первыми обживать тот райский уголок. Не правда ли, штурман?

— Так точно, товарищ командир.

— Может, кого-то еще интересует температура забортной воды в точке, скорость течения или прогноз погоды на ближайшую неделю? В том же духе, что и на первый вопрос, я постараюсь ответить исчерпывающе.

Командиры боевых частей и начальники служб и команд сделали вид, что им в высшей степени наплевать сразу на все температуры, а вкупе с ними и на все течения, которые существуют в океане, в том числе и на прогноз погоды на ближайшую неделю.

— Надеюсь, вы меня правильно поняли, а следовательно, сделали правильный вывод, что мы идем в точку не для того, чтобы выявлять сильнейших в перетягивании каната, хотя я ни в коей мере не отрицаю значения этого весьма интеллектуального вида спорта в нашей многотрудной флотской жизни. Устала машина — машине нужна ревизия. Устали люди — людям нужен отдых. Прошу составить планы предупредительного ремонта вверенных вам заведований. Планы представить старпому к вечернему чаю.

Планово-предупредительный ремонт, иначе говоря ППР, — это уже было серьезно, и улыбаться сразу стало нечему, только Грохольский, у которого в лазарете лежал матрос в ожидании операции, все еще продолжал улыбаться, переживая свою промашку.

«Ну и ладно, — глядя на него, подумал Ковалев. — У медиков каждый из нас может попасть в ППР. — Он еще не знал, что медикам предстояла работа намного серьезнее той, которую отводил себе на стоянке командир БЧ-5 капитан третьего ранга Ведерников, ревизуя машины. — Пусть улыбается. Я тоже поулыбался бы, только что-то не улыбается мне».

— Есть вопрос, товарищ командир, — сказал вертолетчик Зазвонов. — Когда же наконец прикажете размяться?

Ковалев повернулся к нему, оглядел его смеющимися глазами.

— Как вы прекрасно загорели!

— Тут не то что загоришь, — пробурчал Зазвонов. — Тут скоро посинеешь от безделья.

— Вот когда посинеете, Зазвонов, от безделья разумеется, вот тогда и приходите ко мне. Вот тогда-то уж и поговорим. Старпом, не смею больше никого удерживать.

— Товарищи офицеры! — играя голосом, возвестил Бруснецов и, выдержав томительную паузу, кивком головы дал понять, что все свободны. Кое-кто вышел на открытый сигнальный мостик покурить, но большинство тотчас отправились на свои командные пункты: что бы там ни говорили, ППР — дело серьезное. Сейчас еще в случае чего можно было сказать: «Давно ППР не было», а после стоянки эти отговорки потеряют всякий смысл, и если бы кто сдуру и решил найти отговорку, потом долго бы ворочался во сне, ругая себя последними словами.

Грохольский тоже задержался на сигнальном мостике, но не для того, чтобы покурить — он не курил принципиально, — а в основном для того, чтобы улучить момент и доложить командиру о больном, но постоял, послушал, о чем говорили офицеры, и понял, что докладывать еще рановато, а следовало бы сперва разыскать этого шалопая Блинова и высказать тому все, что он, флагманский медик майор Грохольский, о нем думал — а думал он о Блинове в эти минуты много и нехорошо, — посоветоваться после той острастки, а потом уж и докладывать. Блинов, конечно, шалопай из шалопаев, но голова у него сидит крепко, к тому же он успел уже поработать у папеньки в клинике ординатором и скальпель, кажется, еще не разучился держать.

Грохольский спустился на шкафут внешним трапом. Он неожиданно разволновался, подумав, что упустил возможность возразить командиру. Он постоял возле шлюпки, зачехленной белым, выгоревшим на солнце брезентом, и сказал, обращаясь к самому себе, а может, и к этой выдраенной до неприличной чистоты шлюпке:

— Моральное утомление, товарищ командир, это не по моей части. За моральное утомление отвечает замполит. У него и власти побольше, и каюта пошире. А мне с шалопаем Блиновым и двумя санитарами за всем не уследить. Я, товарищ командир, можно сказать...

— Что я вижу! — послышался из-за спины Грохольского противно-гнусавый голос Блинова. Грохольский вздрогнул, но голову, как ему показалось, повернул величаво. — Мой дорогой и обожаемый начальник репетирует известную сцену из не менее известной пьесы товарища Чехова: «Дорогой и уважаемый шкап».

— Бросьте фиглярничать, Блинов, — обиженно сказал Грохольский. — Я вам не мальчик на побегушках, а флагманский медик. И я хотел бы знать, где вы шляетесь в то время, когда командир собирает на мостике совещание старших офицеров?

— Помилуйте, — нисколько не смущаясь начальствующего голоса Грохольского, сказал Блинов. — Окромя корабля, мне идти некуда.

— «Окромя, окромя», — передразнил Грохольский. — Где вы эту дрянь подцепили?

— Это не дрянь, товарищ майор. Это вполне литературное слово.

— Не знаю, не знаю, — сказал Грохольский. — Все эти «окромя» и прочее весьма дурно пахнут, но я вам, Блинов, не учитель, бог с вами. И я вас на самом деле искал.

— Представьте, а я вас, — сказал Блинов. — Какое приятное совпадение! Но я вас нашел, а вы меня не нашли, причем я вас застукал в весьма загадочном положении. Так вы, экселенц, на самом деле не разучивали никакой роли?

— Это вам, Блинов, надо разучивать роли, а я свою давно уже сыграл. При этом — будем самокритичными — весьма скверно.

— Браво, экселенц, но скажите, что за тюфяк там у нас объявился?

— Этот тюфяк, — невольно подражая Блинову, сказал Грохольский, — должно быть, наделает нам много хлопот.

— Не надо предположений, экселенц, он уже наделал. Я его посмотрел и пришел к выводу, что нам с вами пора засучивать рукава.

— Да, конечно, вы правы, но на стоянку мы придем только к исходу завтрашних суток.

— Никаких проблем, экселенц. Вы идете к командиру и просите, чтобы он «сел» на волну или что-то в этом роде. А я тем временем подготовлю этого тюфяка к операции. Вы придете и немного попотрошите его, а потом мы все это зашьем.

— Нет, Блинов, все-таки вы шалопай. Во-первых, оперировать будете вы. Во-вторых... Скажите мне, Блинов, почему у хороших родителей порой дети рождаются шалопаями?

Блинов заинтересовался:

— Вы имеете в виду, разумеется, себя?

— Нет, Блинов, — печально сказал Грохольский. — Я имею в виду как раз... Значит, вы считаете, что я должен пойти к командиру?

— И немедленно.

— Но почему не к старпому? К старпому это как-то попроще.

— Да потому, экселенц, что изменить курс может только командир.

— Ну, хорошо, хорошо... Только не надо меня понукать. Я не терплю этого.

— Я тоже, — сказал Блинов. — Но тюфяк-то там лежит.

— Да-да, — покорно согласился Грохольский. — Идите готовить его, а я поднимусь к командиру.

Идти к командиру Грохольскому ужасно не хотелось, он охотно отправил бы к нему Блинова, чтобы тот поупражнялся там на мостике в своем красноречии, но военная субординация в этом конкретном случае категорически отвергала подобные вольности, и Грохольский, проклиная себя, что не сказал командиру вовремя о больном, а теперь сам же попал в дурацкое положение, отправился на мостик. Ковалев сразу оценил ситуацию и не стал ни о чем расспрашивать Грохольского, только спросил:

— Когда?

Грохольский не понял вопроса, смешался и спросил невпопад:

— Что — когда?

Ковалев повысил голос и раздраженно проговорил:

— Когда прикажете «садиться» на волну?

— Думаю, минут через тридцать.

Ковалев поморщился:

— Это не ответ. Идите к себе и, как только будете готовы, позвоните на мостик. — Он включил штурманскую рубку. — Сейчас мы будем «садиться» на волну, возьмите точку. БИП, ходовой. Доложите надводную обстановку. — Он выслушал доклад, подумав: «Интересно... Супостаты что — тоже будут с нами делать операцию?»


* * *

Через полчаса — Грохольский оказался точным, хотя и устанавливал время, что называется, от фонаря, — Ковалев «посадил» «Гангут» на волну. Штурман взял точку на карту, вахтенный офицер пометил в своем журнале, что на такой-то широте и такой-то долготе в такое-то время медики приступили к операции, и сигнальщик набрал флагами: «Прошу не мешать моим действиям. Произвожу операцию». Качка, которая все время преследовала «Гангут» и стала таким же неизбежным явлением, как смена дня и ночи, прекратилась, механики сбросили обороты машины, и на корабле установилась покойная, размеренная тишина, моряки невольно шли на ют покурить, а заодно узнать, что случилось на их благословенной посудине. Тишина и покой на море всегда пугали, и к ним относились с неизменным настороженным недоверием.

Супостаты тоже повернули, хотя и держались у самой кромки горизонта, и когда, видимо, разобрались, что «сели на волну», выслали к «Гангуту» два вертолета, которые с деловым видом облетели его и, пристроясь за кормой — с левого и правого бортов, — опустили в воду гидроакустические станции. Любое действие «Гангута» явно настораживало их и вызывало противодействие.

«Ну-ну, — подумал Ковалев. — Давайте, ребята, слушайте. Может, чего и услышите». Он связался с акустиками:

— Суханов, что у вас?

— Горизонт чист, товарищ командир.

— Хорошо, — сказал Ковалев и отключил связь: в эти минуты это на самом деле было хорошо, потому что, какие бы сигналы ни появились на индикаторе у акустиков, «Гангут» не сошел бы с волны до той минуты, пока медики не подали бы сигнала. И такая минута наступила. Позвонил Грохольский.

— Товарищ командир! — сказал он дрожащим от радости голосом. — Можете следовать прежним курсом.

— Как прошла операция?

— Нормально, товарищ командир.

— Передайте мои самые добрые пожелания больному. У вас все? — на всякий случай спросил Ковалев, подумав, что этот полуштатский медик, полуфлотский... — он так и сказал себе: «полуфлотский»... — опять что-то недосказывает.

— Товарищ командир, больного необходимо госпитализировать.

— Добро. Приготовьте телеграмму. В точке переправим его на танкер.

Грохольский облегченно вздохнул и первым положил трубку, повернулся к Блинову, который тоже сидел еще в халате, сняв только перчатки.

— Так я и не стал военным человеком, — пожаловался Грохольский Блинову. — При виде больших звезд просто немею. Даже командира вашего побаиваюсь, хотя я и флагманский специалист. К тому же я его врачую, следовательно, он от меня зависит, а не я.

— Больного, разумеется, будете сопровождать вы? — спросил Блинов, которому Грохольский на корабле стал уже приедаться. «Грохольские — мужики ничего, — говаривал он Суханову. — Только когда их много, перевариваются с трудом».

Грохольский сложил на коленях короткие пухлые руки, помолчал.

— А ты, Блинов, оказывается, бог. Так с этим перитонитом разделался... Это, знаете ли...

— У нас фамильное.

— Отец что, все еще оперирует?

— По-моему, теперь больше руководит. Клиника, кафедра — это, как я догадываюсь, экселенц, требует усилий и времени, хотя несколько операций провел прямо-таки уникальных.

— Я ведь тоже когда-то мечтал и о профессуре, и о своей клинике. Даже была возможность поступить в адъюнктуру, промедлил, и вот... — Он обвел взглядом переборки и подволок, окрашенные в белое, потом нагнулся к Блинову, похлопал его пухлой ладонью по колену. — А больного будете сопровождать вы. Ловите удачу.

— Но...

— Я же сказал вам... — На минуту у Грохольского хватило в голосе твердости. — Ловите удачу!


3

Беда не приходит одна. Раньше говорили определеннее: пришла беда — отворяй ворота.

Следующий день был бестолковый, как накануне возвращения в базу, но якорная стоянка в открытом океане ни в какое сравнение с базой не шла, а люди тем не менее оживились и повеселели. Казалось, какая уж могла быть веселость, когда корабли супостата, пусть неназойливо, в почтительном отдалении, тем не менее сопровождали «Гангут». Ковалев понимал, что люди устали от однообразия, которое больше не скрашивали даже супостаты — их полеты уже приелись и тоже стали однообразными, — но он также понимал, что однообразие рано или поздно должно было пробудить апатию, а с этой дамой шутки были плохи. Бруснецову он сказал:

— Я не сторонник крутых мер, но тем не менее, старпом, гайки подкрути. Не нравится мне, старпом, что наши люди стали привыкать к супостату. К супостату нельзя привыкнуть. Супостат должен оставаться супостатом.

Старпом ушел в низы подкручивать гайки — всем старпомам на роду полагалось подкручивать гайки, но если бы они не научились это делать, то и командирского мостика им было бы не видать как своих ушей, а еще не родился тот старпом, который не мечтал бы стать командиром. Такова железная логика корабельной жизни, и если командиры всю жизнь готовятся управлять боем, то обеспечить ведение этого боя должны прежде всего старпомы, во славу которых поэты не слагают стихов, и фамилии их редко попадают в наградные листы, но уж коль скоро они попадут, то тем старпомам потом долго снятся кошмарные сны.

«Больной на борту появился, — суеверно подумал Ковалев, хотя в разговорах неизменно подчеркивал, что он чужд этих странных пристрастий корабельных чинов к суевериям. — Что за этим еще последует?»

Последовало то, что он никак не мог ожидать: на мостик поднялся молчаливо-загадочный экспедитор и протянул Ковалеву журнал радиограмм. Их было несколько, и по укоренившейся привычке Ковалев сперва глянул на подписи и, к изумлению своему, на первой же радиограмме прочитал: «Дед». Не «твой дед», не «дедушка», не «дед», скажем, «Павел», а просто, как обухом по голове, «дед».

Дед извещал внука — старшину первой статьи Ловцова Сергея, что у него в далеком селе Коростынь умерла мать и что если внука отпустят на похороны, то они там, пользуясь зимним временем и страшными холодами, которые навалились на село, немного с погребением повременят. Факт смерти был заверен врачом, следовательно, формальных поводов отказать Ловцову в отпуске не было, если не считать маленькой загвоздки: «Гангут» находился в океане, который в сознании людей все еще оставался безбрежным.

Подобные телеграммы до последнего времени на боевую службу не пересылались, копились на базе, кое-кто, видимо, из начальников полагал, что тело заплывчиво, а дело забывчиво, хотя, как бы там ни вертели, горе оставалось горем.

«Вот они, новые ветерки, — горестно подумал Ковалев. — Ах, дед, ты дед, во сто шуб одет. Удружил внуку, ничего не скажешь. Так-то, товарищ командир: с получением сей радиограммы старшина первой статьи Ловцов Сергей, вверенный под ваше начало, — круглый сирота... Если не считать деда. Ах, дед, ты дед...»

Он не хотел привлекать внимание вахтенных сигнальщиков и рулевого, у которых с появлением экспедитора на мостике уши становились треугольными, поэтому сам позвонил в каюту к Сокольникову, к счастью, застал того у себя и попросил подняться на мостик. Сокольников встревожился:

— Что-то случилось?

— Вопросы на месте, — нехотя сказал Ковалев и осторожно — опять-таки чтобы не привлекать внимания — вложил трубку в зажимы.

Сокольников не заставил себя ждать, молча прочел радиограмму, перечитал еще раз, как бы стараясь понять, нет ли там тайного смысла — тайного смысла быть не могло, дед Ловцова был старый солдат, писать умел только грубо и зримо, словно бы рубил дрова. Сокольников сказал: «Н-да», потер подбородок ладонью, вернул наконец журнал командиру. Тот расписался, проставил время и передал его в свою очередь экспедитору. Точное время для «факта смерти», как говорилось в радиограмме, никакого значения уже не имело, но Ковалев не был бы Ковалевым, если бы не сделал этой пометки: точность — вежливость королей.

Они вышли на открытое крыло, подальше от любопытных ушей.

— Что они там, в базе, сдурели, что ли? — морщась, пробурчал Сокольников. — Могли бы подождать нашего возвращения.

— Тут, комиссар, такое дело, что не знаешь, что лучше: таить или не утаивать.

— Ловцова жаль. Всех в горе жаль, а Ловцова в особенности. У него и отец утонул, и мать вот теперь... Как бы не подкосился. Знаешь, мне уже страшно, я словно черный гарольд: сперва Вожаковым принес смерть на крыле, теперь вот Ловцову...

— Не смерть, — поправил его Ковалев, — а известие.

— Какое это имеет значение... Главное, что принес... Ладно, вот только с духом соберусь.

— Погоди собираться, — придержал Ковалев и положил ему на плечо руку, и Сокольников не отнял ее, и вахтенные сигнальщики стыдливо отвернулись, догадавшись, что у командира с замполитом произошло, как теперь принято говорить, что-то неформальное. — Горе сближает людей, и знаешь, что я подумал? Суханову надо быть поближе к морякам.

— Тут не знаешь, кого прежде пожалеть, а Суханов такой — он еще и дров наломает.

— Жалеть никого не надо, комиссар. Уважать — это я понимаю, а жалеть... Ты меня извини, но я этих сантиментов недолюбливаю.

Сокольников промолчал, отворил дверь в ходовую рубку и негромко приказал вахтенному офицеру: «Суханова на мостик».

Команде Суханова была объявлена готовность номер два: акустики не оставляли надежды — впрочем, эту надежду они и не могли оставить, в противном случае их служба превратилась бы в ничто — вступить в контакт с лодкой. Вахту стоял Ветошкин, и Суханов с ведома командира дивизиона старшего лейтенанта Дегтярева позволил себе расслабиться. Все бельишко и рубашки пропахли потом, надо было их хотя бы прополоскать. Суханов постоял перед умывальником, как перед жертвенной чашей, — всей пресной воды в бачке оставалось не более литра.

— Суханова на мостик.

«А собственно...» — подумал Суханов. Чтобы подняться на мостик, ему следовало пройти два коридора и одолеть три трапа, и пока он проделывал этот путь, методично прокручивал различные варианты, могущие вызвать неудовольствие командира. То, что это должно быть неудовольствие, Суханов не сомневался и настраивал себя держаться на мостике почтительно, но с достоинством. «Командиру не возражать, — наставлял он себя, предполагая серьезный втык. — С ответом не спешить, не тушеваться, плечи не опускать. Офицер в любой ситуации обязан быть собранным». Он не успел до конца составить инструкцию своего поведения у командира — заканчивался последний трап.

Первым он увидел на мостике не командира, а Сокольникова, и сердце, словно бы почувствовав беду, легонько заныло. «Что? — успел он спросить себя. — Кто?»

— Как служба, Суханов? — спросил из-за визира Ковалев.

— В норме, товарищ командир.

— В норме — это хорошо, — сказал, как бы между прочим, Ковалев. — Это хорошо, Суханов, когда служба приходит в норму. А как отношения с моряками?

— Понемногу налаживаются. По крайней мере, я теперь без опаски вхожу в кубрик.

Ковалев переглянулся с Сокольниковым: Суханов не придумывал себя, не ловчил, да ему и некогда было ловчить — между своими же словами он пытался думать: «Ну бей же, батя. Не бойся, я теперь выстою», и Ковалеву тоже расхотелось в разговоре с ним ходить вокруг да около.

— Получено радио, Суханов, — сказал он. — У Ловцова умерла мать.

Суханов недоверчиво поглядел на Ковалева, перевел взгляд на Сокольникова и не поверил:

— Не может быть. В тот раз он такое хорошее письмо получил от нее. Он мне показывал.

— Суханов, слушайте меня внимательно, — сказал Ковалев. — Горе лжи не приемлет. И много слов не надо. Слова должны быть честными, от души.

— Вы хотите, чтобы я?..

— К сожалению, Суханов, на нашу долю выпадают и печальные обязанности.

— Понял вас, товарищ командир.

— Без нас, без вас Ловцову будет очень плохо, — сказал Сокольников негромко, как бы стараясь не привлекать к себе внимание Суханова, но Суханов уже повернулся к нему.

— Понял, товарищ капитан третьего ранга.

— Запомните, Суханов, моряк в горе — золотой моряк.

— Понял, товарищ командир.

По дороге к себе в каюту Суханов опять считал балясины на трапах и думал, что как бы это было бы хорошо, если бы его вызвали, как он считал, идя на мостик, на ковер — ну дали бы втык, ну, может, еще сказали бы какие-нибудь неприятные слова, и гуляй себе до следующего втыка, — а получилось ни два ни полтора. «Ну что я ему скажу? — почти в отчаянье думал Суханов о Ловцове. — Ну что я могу сказать? Да и нет у меня таких слов. Откуда им взяться? Ведь не учили же меня им».

Неожиданно ему вспомнился тот радостный для него день, когда Ловцова забрал патруль, а сам он, Суханов, тревожно-счастливый, шел с Наташей Павловной по бесконечной улице, обсаженной акациями, болтали они тогда о всякой всячине, и было им обоим хорошо, иначе вряд ли Наташа Павловна согласилась бы провести с ним вечер у моря. «Как она называла тот камень? Ах да, Анин камень. Но почему Анин? Я ведь так и не спросил об этом». Тогда еще им повстречались Рогов с Силаковым. «А что я им сказал? Ах да, бегите на корабль к мичману, и пусть он... — Суханов приостановился. — Какая же я свинья...» Он понял, что нельзя звать на этот разговор Ветошкина — пусть потом узнает от Ловцова, от него же, Суханова, от кого угодно, но потом.

Он позвонил в пост. Там к телефону подошел Ветошкин.

— Как там у нас дела, мичман? Тебе еще долго стоять?

— Через полчаса заступит со своей сменой техник.

— Добро. Если Ловцов в посту (Суханов знал наверняка, что Ловцов в посту), подошли его ко мне.

— Что-то случилось? — насторожился Ветошкин. Он всегда чувствовал себя неспокойно и становился недоверчивым, когда его почему-либо обходили, считая, видимо, себя тем самым дядькой Савельичем, без которого молодым лейтенантам не обойтись.

— Что могло случиться... Идем в точку, — начал перечислять Суханов, — нас эскортируют супостаты, правда, за горизонтом. В точке к нам подойдет танкер. Может, доставит письма, а уж пресную водицу — это точно.

Там, в посту, Ветошкин, кажется, прикрыл трубку ладонью и стал говорить глуше:

— Вы только поосторожнее с Ловцовым, а то он последние дни ходит как зачумленный, будто его пыльным мешком из-за угла шлепнули.

— Ладно, мичман, все мы пыльным мешком шлепнутые.

Суханов все-таки решил сполоснуть лицо — стояла удушливая жара, пропитанная влагой, как в хорошей бане. Вода из крана плеснула сперва, словно из кружки, и потекла тоненькой струйкой. Он успел смыть мыло с лица, прежде чем прекратилась струйка и в раковину упала последняя капля. «А, ладно, — подумал Суханов, — до стоянки как-нибудь перебьюсь, а там и танкер подойдет». А в это время в каюте появился и Ловцов — двери в каютах последнее время не закрывались, чтобы в помещениях гуляли сквозняки, не давая застаиваться сырости.

— Звали, товарищ лейтенант? — напряженно спросил Ловцов.

— Садись, — почти панибратски сказал Суханов. — Дело есть. Ты ведь, кажется, с Ильменя? Рыбка-то у вас еще есть?

Ловцов скупо и недоверчиво улыбнулся.

— Рыбка у нас еще ловится, не жалуемся. И в сети идет судачок, и в невод. Сома, правда, почти не стало. И раков тоже. Они хоть и говорят, что падалью питаются, а только тварь нежная. Химия, которая с полей стекает, удобрения, значит, для них — гроб.

— Да, — сказал Суханов.

— У меня отец — я уже вам говорил — прямо на тони утоп. Когда прибило к берегу, я в школе был. Мне сказали, чтобы бежал на слуду. Я и побежал... — Ловцов горько — одними уголками губ — улыбнулся. — Раньше часто во сне приходил, все руки протягивал: «Сыночек...»

— А теперь?

Ловцов сжал руки в замок и мягко улыбнулся.

— Теперь супостаты снятся. Лодка ихняя. Все кажется — вот-вот в контакт вступлю, — сказал он и неожиданно замолчал, поняв, что не за этим же вызывал его Суханов.

«Я боюсь говорить тебе правду, — досадуя на себя, подумал Сухапов. — Дай я тебе солгу. Ведь я же человек, я же понимаю, что ударю тебя под микитки».

— А теперь вот еще мама стала сниться. Тоже руки тянет: «Сыночек!»

«Нет у тебя мамы, Ловцов».

— Тоскует, видимо.

«Это ты тоскуешь, Ловцов».

— Худо, когда нет постоянной связи.

— Худо, — согласился Суханов. — Все худо.

Ловцов настороженно глянул на Суханова, когда тот сказал: «Все худо», и по непроизвольному подрагиванию его рук, и по тому, как Суханов отвел глаза в сторону, и еще бог знает почему, он вдруг понял, что все, о чем они сейчас говорили, была только присказка, и спросил в упор:

— Что с мамой?

— Худо... Телеграмма поступила. Надеются, что ты прибудешь.

— Как же я отсюда выберусь? — растерялся Ловцов, еще не понимая толком, что случилось, но уже зная, что произошло страшное, впрочем, ему хотелось еще верить, что это еще не то страшное, которого он боялся больше всего. — А больше ничего не написано?

— Сам я телеграмму не видел. Ее сейчас радисты принесут. — Суханов словно бы споткнулся на ровном месте: «Я же не то говорю... Я бездушный кретин». — Поэтому она и руки протягивала, — сказал он. — А ведь я раньше не верил в сны.

— Она что же?..

Суханов свел плечи и уставился тяжелым взглядом в колени.

— Да... — наконец сказал он деревянным голосом.

Глаза у Ловцова неожиданно высохли и стали блестящими и немного злыми, как будто он хотел сказать Суханову: «Вам вольно рассуждать, у вас есть мать, и отец небось есть, а у меня она была одна, и вы первый мне сказали об этом». «Да я же все понимаю, — думал Суханов. — Я все понимаю».

— Что же раньше-то дед меня не известил?! Ведь я мог бы успеть, а? Ведь успел бы я, товарищ лейтенант?..

— Ты и теперь успеешь, — сказал святую неправду Суханов и удивился тому, как она легко далась ему. — Если тебя передать на танкер и если танкер направится в ближайший дружественный порт, тем более что на борту будет наш больной. — Суханов неожиданно сам поверил в то, что говорил, и чем он дальше говорил, тем больше правды появлялось в его словах. — А оттуда самолетом. Нет, право, Ловцов, можно успеть.

— Кто же меня отпустит?

— Я сейчас же пойду к командиру. Не может он не отпустить. Ведь у него тоже мать есть. А мужик он справедливый. Суровый, но справедливый.

Ловцов, казалось, тоже вслед за Сухановым поверил в его слова.

— А как же вы тут без меня останетесь?

— Если потребуется, я вместо тебя за «пианино» сяду. Главное, чтоб ребята... — Он споткнулся на слове и замолчал. «О чем это я? Господи, какой я все-таки кретин...»

— Моряки вам уже стали доверять. — Ловцов пошевелил бровями, пытаясь стряхнуть застрявшую в них капельку пота. — После последней стрельбы, — добавил он для большей убедительности.

«Значит, до стрельбы еще не верили. Ну и ладно, — подумал Суханов. — Ну и пусть. А я вот сейчас пойду к командиру и буду настаивать, чтобы тебя отпустили, потому что мы все — ты, я, мичман, моряки — виноваты перед нашими матерями».


4

Суханов не сразу собрался с духом, чтобы идти к командиру. Это ведь только сказать просто — пойду к командиру, тем более что пойти — это еще не значит дойти. К тому же и путей этих было два. Первый — самый короткий и надежный — подняться к Сокольникову и с ним в два счета обговорить план, который уже созрел в голове у Суханова. Но идти к Сокольникову Суханов не мог. Не мог — и баста. Второй путь был длиннее и тернистее. Сперва надлежало постучаться к командиру дивизиона старшему лейтенанту Дегтяреву, потом к командиру боевой части капитану третьего ранга Плотникову, — словом, к Шерочке и Машерочке, — в случае их согласия можно было отправляться и к старпому, у которого, в свою очередь, требовалось испросить разрешения обратиться к командиру корабля. Путь этот на ходовой мостик был тернист, многие спотыкались и не доходили, поэтому лейтенанты без нужды этим путем не хаживали.

Шерочка с Машерочкой особых препон чинить не стали, хотя и посчитали затею Суханова с отправкой Ловцова на похороны чистейшей химерой: «Помилуйте, где тебе Россия и где тебе «Гангут», тут и без карты дураку яснее ясного, если пораскинуть мозгами... Ах да, танкер, конечно же, танкер, но ведь это ужасно тихоходная посудина, правда, на нем собираются переправить в базу больного...»

— Добро, — сказал Дегтярев, а за ним и Плотников. — Пусть старпом решает, у него власти побольше. Только как ты сам-то, голубчик, думаешь обходиться без одного из лучших акустиков?

Суханов не растерялся, заранее предугадав этот вопрос, и попытался ответить достойно, хотя достоинство это было еще маленьким:

— На боевой службе все стали лучшими...

Дегтярев иронически усмехнулся, Плотников же остался невозмутим.

— Для замполита это, может, и сойдет, а нам лапшу на уши не вешай. Лучшие появятся, если вступим в контакт, но уж коли ты настаиваешь, то и намыливайся к старпому. Может, он тебе скажет чего-нибудь и поумнее.

Переходя из каюты в каюту, Суханов чувствовал, что решимости и энтузиазма у него становится все меньше и меньше, и если бы речь шла о нем самом, Суханове, то oн тут же завернул бы к себе в каюту, поставив на этом предприятии крест. Но он просил не за себя, а за подчиненного, ко всему прочему, он уже дал этому подчиненному слово, что своего добьется.

Старпома Суханов побаивался, впрочем, все молодые лейтенанты на больших кораблях побаивались старпомов, которые жучили их не столько за содеянное, сколько впрок. От командира боевой части Суханов выходил довольно-таки бодро, надеясь на успех, к каюте же старпома подходил, сильно сомневаясь в успехе своих хлопот.

Бруснецов сидел за столом, направив на себя вентилятор, который был запущен на всю катушку, просматривал рапортички, в которых командиры боевых частей и начальники служб и команд излагали свои нужды по случаю планово-предупредительного ремонта, и только что не хватался за голову: если бы нашлись возможности удовлетворить все эти нужды, то «Гангуту» пришлось бы на стоянке встретить Новый год. «Спятили, — думал Бруснецов, решительно корректируя эти нужды своим красным старпомовским карандашом. — Нет, право, спятили!»

Суханова он встретил неприветливо, буркнув:

— Ну что у вас?

Суханов постарался быть кратким, отлично понимая, что если он начнет вдаваться в детали, то Бруснецов просто не дослушает его, а не дослушав, не поймет и мотивов, которые толкнули Суханова на хождение по каютам своих ближайших начальников. Он уже начал было говорить почти лапидарно, но Бруснецов все равно перебил его.

— Жаль, — сказал он. — Ловцова жаль. Прекрасный моряк. Но чем мы ему можем помочь?

Суханов, как и в каютах комдива и командира боевой части, начал излагать свой план с танкером, которому, по всей видимости, в любом случае предстоял заход в ближайший порт для пополнения запасов воды, а возможно, и провианта.

— Вы полагаете, что Ловцов может успеть на похороны? — в раздумье спросил Бруснецов.

— Сейчас у нас в России зима. Стоят морозы, ну и все прочее...

Суханов не стал распространяться, что он имел в виду под словами «ну и все прочее», но Бруснецов понял его: там, в далекой Коростыни, могли и повременить с похоронами.

— Допускаю, — сказал он. — Но вы отдаете себе отчет в том, что у вас на одного акустика станет меньше? Притом что этому акустику цены нет.

— Отдаю.

— И вы не забыли о том, что ваша судьба висела на волоске?

— Такое, товарищ капитан третьего ранга, не забывается всю жизнь.

— А вы знаете, что от того, как сложится поход, теперь зависит не только ваша, но и судьба всего экипажа? Смею вас заверить, что она теперь у всех у нас повисла на волоске.

— Догадываюсь, товарищ капитан третьего ранга, и тем не менее настаиваю на своей просьбе.

— Мне нравится ваша настойчивость, поэтому и разрешаю вам обратиться к командиру корабля. Но учтите: если группа акустиков не справится со своей задачей, никакие оправдания в расчет приниматься не будут. Вы хорошо меня поняли, Суханов?

Этим вопросом Бруснецов как бы рассеял последние сомнения Суханова, и он сказал, стараясь придать голосу решимость:

— Так точно.

— Обращайтесь к командиру.

Получив благословение старпома, идти к командиру было уже легче, хотя трап на ходовой мостик, не в пример другим корабельным трапам, был крут и высок. Это был, пожалуй, единственный трап, по которому ходили пешком, а не бегали, как по другим. Суханов взялся за медные поручни, отдраенные матросами так, что казалось, будто они раскалились, и неожиданно его кто-то придержал за локоть. Не отпуская рук от поручней, Суханов обернулся: Ветошкин, видимо, гонялся по всему кораблю за ним и был явно взволнован.

— У нас что-то случилось, товарищ лейтенант? На юте матросы говорят, будто...

— Случилось, мичман. Матросы на этот раз говорят правду. К сожалению, мичман.

— И вы хотите, говорят на юте, чтобы Ловцова отпустили на родину?

— Мичман, а ваши моряки на юте понимают, что такое мать?

— Почему ж не понимают? — обиделся Ветошкин. — Я, например, сам отец. Могу скоро и дедом стать.

— Мичман, да ведь это же мать! И отца у Ловцова нет. И братьев с сестрами. Один дед остался. Он так в телеграмме и подписался: «дед».

— Это я понимаю, Юрий Сергеевич, но ведь Ловцов — акустик божьей милостью.

— Мичман, не надо красивых слов о чувстве товарищеского локтя. Давайте просто сядем за «пианино» и подменим товарища, если ему плохо. А Ловцову сейчас плохо, мичман. Может, я не прав, мичман?

— А ведь ваши слова, товарищ лейтенант, тоже красивенькие. Только Ловцову без товарищей будет еще плоше.

Суханов не отдавал себе отчета в том, что с ним происходило, но чувствовал, что в этот момент словно бы натянулась в нем струна и зазвенела, как бы ожидая ответного звона.

— Мичман, позвольте мне поступать, сообразуясь с собственными представлениями о совести и долге.

Ветошкин, казалось, не понял, о чем сказал Суханов.

— Позвольте, я сам поговорю с Ловцовым, — сказал он, глядя себе под ноги.

Суханов опять было занес ногу на трап и остановился.

— Да о чем же? — удивился он.

— А... — сказал неопределенно Ветошкин. — Обо всем.

На том они и расстались, и Ветошкин подумал: «Непоседлив и легкомыслен. Того и гляди, наломает дров. Ох, наломает. Потом долго будем чесать себе потылицу». Ветошкин имел в виду не потылицу, а нечто пониже поясницы, но это уже не имело никакого значения, потому что значение состояло только в том, что Ветошкин, кажется, впервые не понял Суханова, а Суханов не захотел понять Ветошкина, и каждый из них остался недоволен другим, считая себя правым, хотя правда лежала где-то между ними и даже немного в стороне.

Неожиданно для себя Суханов заколебался: «А надо ли городить огород? Может, и танкер вовремя не подойдет, может, и рейсового самолета подходящего не окажется, выходит, и Ловцов никуда не поспеет? А если все-таки танкер придет вовремя, а если случится подходящий рейс и Ловцов при благоприятном стечении обстоятельств успеет на похороны, а мы его не отпустим — тогда что? Да при чем все эти «может» и «если», когда у человека умерла мать?»

Суханов в нарушение всех неписаных правил — впрочем, он был всего лишь лейтенант, не проходивший в этом звании и года, — взбежал по трапу на мостик, прошлепав тропическими башмаками по трапу.

Командир находился на открытом крыле, Сокольников тоже еще не уходил с мостика, негромко обсуждали радио, полученное от командующего, в котором тот, в частности, писал: «Дальнейшее пребывание американских кораблей в заданном районе только подтверждает наши предположения о нахождении здесь их стратегической системы. Таким образом, можно считать, что первая часть задания вами выполнена. Приказываю: приступить к завершению выполнения задания в целом». В этом радио был заложен двоякий смысл, который можно было понимать и в буквальном значении, дескать, да, задание можно считать в первой части выполненным, но оно не будет рассматриваться выполненным, если...

— Словом, провожали с музыкой, — сказал Сокольников, — а встречать могут и без оной.

— Да не было музыки, комиссар, — возразил Ковалев.

— Ладно, — согласился Сокольников, — была музыка, не было музыки — не в этом дело. Главное — напрягай мы уже получили. И еще получим, если...

— БИП, командир, — сказал в микрофон Ковалев. — Доложите обстановку.

В БИПе уже не мешкали, видимо, на планшетах все было расставлено, как на шахматной доске, следовало только обдумать и сделать очередной ход.

— Цель номер одни — авианосец «Эйзенхауэр». Пеленг... Дистанция...

— Ну вот, — сказал Ковалев. — Мы поднимем вертолет. Они свои поднимут. Трескотни в небе получится много, а результатов — пшик. Наша концепция выжидания и есть действие. По крайней мере, полагаю, они там так считают, иначе не шлялись бы за нами, как шавки.

— У этих шавок...

— В том-то и дело, комиссар, — сказал Ковалев. — В том-то и дело, — повторил он, хотя нужды в этом не было.

Он уже начал замечать за собой одну неприятную особенность, что ему порой стало нравиться повторять одни и те же, в общем-то лишенные смысла, слова, чтобы только не говорить о главном. Он знал, что, какие бы решения ни принял, они будут выполняться неукоснительно — в этом как раз и заключался великий и трагический смысл военной службы, — но он же и понимал, что, когда его решения станут непонятны людям, они в них, в эти решения, а значит, и в него самого могут и не поверить, но сказать яснее — по его мнению, и так все было сказано яснее ясного, — просто ему не представлялось возможным. Оставалось только закричать: «Верьте мне, как я верю вам», но он никогда не позволил бы себе опуститься до этого.

Ковалев первым заметил Суханова и не стал ждать, когда тот доложится, спросил сам:

— Говорили с Ловцовым?

— Так точно, товарищ командир. Он парень мужественный.

— Ну понятно, — сказал Ковалев. — У вас что-то еще есть?

На ходовой мостик лейтенантам с мичманами, не говоря уже о старшинах с матросами, захаживать просто так не полагалось, сюда прежде всего вызывали, реже приглашали, но это уже больше относилось к старшим офицерам.

— Так с чем вы поднялись, Суханов? — уже нетерпеливо спросил Ковалев.

— Товарищ командир, ходатайствую о предоставлении внеочередного отпуска старшине первой статьи Ловцову с выездом на родину для похорон матери. — Фраза получилась длинная, и Суханов, произнося ее, постоянно думал, как бы чего из нее не упустить, чтобы не получилось смешно. — Комдив, командир боевой части и старпом не возражают.

Ковалев заинтересованно поглядел на Суханова, чуть заметно усмехнулся, подумав: «Ловкачи... Самим лень подняться — послали лейтенанта».

— Океан же вокруг нас, — удивленно сказал за командира Сокольников. — Мы ведь не имеем права заходить в иностранные порты.

— Погоди-ка, комиссар, — попридержал его Ковалев и подбодрил Суханова: — Ну-ка, ну-ка...

— Все очень просто, товарищ командир, — сказал Суханов, поняв, что раз уж заварил кашу, то и расхлебывать ее приходится самому. — В точке к нам подойдет танкер, который потом отправится в ближайший порт пополнять запас воды, может, еще чего там купит. (Суханов немного приободрился.) Оттуда наш консул должен переправить Ловцова на Родину. Ведь будем же мы таким манером переправлять больного в госпиталь.

— В ваших рассуждениях есть резон, — сказал Ковалев. — Только, к сожалению, Ловцов все равно не успеет на похороны.

— В народе говорят: если на похороны не успел, так хоть на свежей могилке постоял.

Теперь уже заинтриговался Сокольников.

— Вам-то откуда знать, Суханов?

— Да ведь я рязанский, товарищ капитан третьего ранга. У меня и бабушка еще жива. Она много чего такого знает.

— Ну, привет бабушке, — сказал Ковалев. — Правьте службу, Суханов, а мы тут с комиссаром покумекаем, как лучше претворить в жизнь вашу идею. — Суханов уже было повернулся, но командир задержал его: — Допустим, мы отпустим его, но у вас сразу на одного акустика станет меньше.

— Я это тоже продумал, товарищ командир. В курсантскую пору на практике, да и на тренажерах, я много часов провел за этим «пианино». Да и мичман у нас классный акустик. И техник неплохо работает. Выйдем из положения, товарищ командир. Я вам обещаю.

Взгляд у Ковалева стал колючим, и Суханову показалось, что сейчас тот скажет: «Нет». Это слово принадлежало бы небожителю, и идти дальше стало бы некуда, но Ковалев неожиданно сказал таким же колючим голосом:

— А вот теперь, Суханов, я вам верю.

В кубрике между тем Ветошкин гнул свою линию.

— Послухай, Серега, — говорил он, прижав того на рундуке в уголок. — Кто тебя лучше своего брата — моряка поймет в горе? Да и не успеть тебе ни при какой погоде. Это у лейтенанта нашего всякие фантазии в голове бродят. А чего бродить, когда вокруг одна вода? Да и погода сейчас самая разнесчастная. Проболтаешься только в аэропортах. А тут законтачим лодку — законтачим же мы ее, проклятую, это я тебе говорю, — так или иначе отпуска дадут на группу. Первый — твой. Я тебя понимаю, сам два года назад мать схоронил. Но и нас ты должен понять, нам ведь без тебя — зарез. — Он провел ребром ладони по горлу. — Сам видишь, говорить тебе много не буду. А мать, конечно, дело святое. Тут уж говори не говори, а с места не сойдешь.

Суханов заявился тихо, и никто его не заметил, а когда дневальный обратил на него внимание и хотел было рявкнуть: «Смирно», чтобы мощью своего голоса исправить свою же оплошность — когда человек что-нибудь заваливает, он обязательно начинает напрягать голосовые связки, — но Суханов успел ему махнуть рукой, и дневальный только молча пошлепал губами. Суханов не слышал, что говорил Ветошкин, но по его заговорщицки-сосредоточенному виду составил себе представление об этом разговоре и подумал: «Давай, мичман, шпарь, мичман. Сейчас я скажу такое слово, что все твои слова полетят кверху тормашками».

— Ловцов! — позвал он. — Готовьтесь к отъезду. Командир разрешил вам отпуск.

Что-то не поняв, Ловцов поднялся, беспомощно глянул на Ветошкина:

— А как же вы тут без меня?

— Не рефлексируйте, Ловцов. Командиру лучше знать, как мы будем тут без вас.

Ловцов помялся, переступая с ноги на ногу и не зная, что надо делать в таких случаях и что говорить, и по лицу его пробежала светлая-светлая тень. «Это хорошо, что он даже в горе улыбнулся, — подумал Ветошкин. — Может, и прав лейтенант-то. Может, это я чего-то не понял, охо-хо, только ведь лодку еще законтачить надо».


5

В точку пришли в сумерках: танкер уже поджидал, весь освещенный огнями, и луна оживала, и вода была спокойной, словно бы на рейде. Танкер «сел» на волну, и «Гангут» пришвартовался к его правому борту, вдоль которого с танкера спустили на воду огромные, чуть поменьше железнодорожной цистерны, резиновые кранцы, чтобы корабли не бились бортами, навели сходню, и во все магистрали на «Гангуте» дали пресную воду. Заработали души и баня, белье стирали не только в прачечной, но и на верхней палубе. Козлюк с бощманятами натянули бельевые леера, и скоро в белом свете палубного прожектора затрепыхались на легком ветру флаги расцвечивания, набранные из тельняшек, маек, трусов, рубашек. Везде пахло мылом, содой, как в хорошей прачечной.

На «Гангуте» снова читали письма. Ловцов тоже получил от матери маленький замусоленный конверт, надписанный нетвердым почерком.

«Сынок, — писала Людмила Николаевна. — Сегодня я опять видела тебя во сне. Будто ты совсем маленький на руках у меня. Стоим мы в нашем проулке, а крутом солнце, солнце. И трава вся в солнце. И яблони с вишнями в солнце. А еще, сыночек, в дому у нас большая неприятность. Дед наш связался с Васькой Мокровым и пил два дня без роздыху. Откуда такое напастье — ума не приложу. Ловцовы, те, правда, всегда выпивали, а у наших, Красниковых, такого завода и в помине не было. К войне это, что ли? Уж когда ты вернешься со службы, так отругай ты его хорошенько. Тебя он послушает, а от моих рук давно отбился. Совсем непутевый стал. Вот и все, сыночек. Буду ждать тебя и считать дни».

«Деду я, конечно, скажу. Я ему все скажу, — подумал Ловцов. — А вот с тобой мы уже все денечки сосчитали». Он почувствовал, что в носу засвербило и к глазам подступили слезы, но плакать у всех на виду показалось ему не только постыдным, но и оскорбительным по отношению к самому себе, к матери, — в кубриках радостно суетились моряки, одни вытряхивали из рундуков бельишко, собирая его в стирку, другие читали письма, но лица у них были такие оживленные, что верилось, будто они тоже что-то вытряхивали из себя, чтобы потом это вытряхнутое простирнуть, подштопать и погладить. Стирка белья на корабле после всех видов авральных работ была для моряков сущей забавой, а значит, и праздником, когда можно было и позубоскалить, и посмеяться вдоволь, и погорлопанить просто так, чтобы дать возможность стравить из себя пар, который вольно или невольно начинал держаться на самой высокой отметке. Было шумно в кубрике, шумно было и на палубе, подсвеченной прожекторами. В посту моряки тоже не скучали. Ловцов почти случайно забрел к Суханову в каюту, тот уже закончил постирушку и собирался спуститься в пост.

— Вот, — сказал Ловцов, — письмо получил от матери. Будто от живой...

— Отец рассказывал, что такие письма часто с фронта приходили, — будто бы к слову, вспомнил Суханов. — Солдата нет, а письма все идут. Дедушка мой тогда погиб, а бабушка все еще треугольнички получала. А теперь вот и с матерями стало так случаться. — Он помолчал. — Я сейчас в душ смотаюсь, а потом в пост пойду. А ты располагайся у меня. Хочешь — полежи, хочешь — почитай. Книги найдешь на полке.

— А вы получили что-нибудь? — спросил Ловцов, как бы в благодарность за приглашение располагаться в каюте.

Суханов покачал головой:

— Нет. Впрочем, получил из дома. И те, как говорится, и не те.

— Может, еще напишут, — предположил Ловцов: ему опять захотелось, чтобы Суханов получил именно те письма, которые ждал.

— Те письма, Ловцов, наверное, будут писать всю жизнь. — Суханов собрался уходить. — А может, расстараешься кипяточком? — спросил он. — После душа мы с тобой знатный соорудили бы чаек.

— Сделаем, товарищ лейтенант.

Пока Суханов мылся в душе, а потом ходил в пост сказать мичману, что подменит немного позже, его в каюте поджидали уже и Рогов с Силаковым, на столе в глубоких тарелках лежали ломти хлеба свежей выпечки и брусок янтарного масла, который уже слезился после холодильника со всех боков. Сахар тоже лежал в такой же тарелке, только каемочка у нее была не голубенькая, а розовая.

— О! — сказал Суханов. — Да у нас тут целое чаепитие в Мытищах.

Рогов — видимо, он был создателем этого необычного натюрморта — сказал, обращаясь прежде всего к Суханову:

— Помянем чайком, товарищ лейтенант. Старики велели поминать. И друга проводим, чтоб вспоминал нас почаще и возвращался поскорее.

— Мужики, — сказал Суханов, садясь на свое лейтенантское место. — Давайте пообещаем Ловцову, что мы обязательно законтачим лодку. Пусть он правит тризну, не обращая на нас внимания, и пусть поскорее возвращается на «Гангут».

— Спасибо, товарищ лейтенант, — промолвил Ловцов, вставая, как это и полагалось бы сделать в настоящем застолье. — И вам, ребята, спасибо. Может, я чего и не так скажу, только я ведь тех слов не знаю, какие принято говорить в таких случаях. Когда отец утонул, так я тогда мал был. Даже не плакал, не знал, что надо плакать.

— А ты теперь поплачь, — сказал Рогов. — Поплачь, мы не осудим.

Ловцов вздохнул:

— Нет, мужики, не могу. На корабле не буду. Поплачу на могилке, если, конечно, слезы останутся, а то, может, все в себя уйдут, как тогда у мамы. Она ведь тоже не плакала на отцовской могиле, хотя и жалела его сильно. — И, обращаясь уже только к Суханову, попросил: — Назначьте временно на мое место Рогова, товарищ лейтенант. Он хоть и поворчит иногда на Силакова чего такое, так это не со зла. Я его знаю.

Не посоветовавшись с Ветошкиным, Суханову не хотелось ничего обещать Ловцову — Ветошкин все еще тяготел над ним, как дядька Савельич, и был явно обижен, что Суханов на свой страх и риск отпустил Ловцова на похороны матери, — но он понял, что моряки были хорошо осведомлены и Ловцов не зря завел разговор об этом в отсутствие Ветошкина, как бы предложив Суханову обрести наконец-то все права и обязанности командира группы. Суханов только минуту поколебался, впрочем, эти колебания со стороны можно было принять и за раздумья.

— Ну-к что ж, я не против Рогова. Только ты, Рогов, смотри, ребят обижать не смей. Так и порешим: если обидишь кого, считай, что обидел меня.

— Да нешто я... — сказал польщенный Рогов.

Суханов глянул на часы.

— Все, братцы-товарищи, пора и на вахту. Ловцов может быть сегодня свободен.

— Позвольте мне тоже заступить. На танкере за все отосплюсь, а тут вдруг мне повезет.

Они грустно задумались — рассчитывать в их деле на удачу было бы все равно что гадать на кофейной гуще: себя обмануть можно, супостата не проведешь, но чем черт не шутит, говаривали, бывало.

Суханов не сказал Ветошкину, что решил назначить командиром отделения на время отсутствия Ловцова старшего матроса Рогова — он все еще, даже не признаваясь себе, словно бы побаивался своего делового и хозяйственного мичмана, через руки которого за долгие годы прошел добрый десяток желторотых лейтенантов.

— А ты что? — встретил Ветошкин в посту Ловцова наигранно-веселым голосом. — Иди отдыхай, ты уже в отпуске числишься.

— Мне теперь не уснуть.

— Тогда вообще оставайся с нами, — уже серьезно сказал Ветошкин. — А вернемся в базу — съездишь на могилку.

Ловцов молча сел на свое место за «пианино» и надел наушники.

— Мичман, не мутите воду.

— Я никого не мучию, товарищ лейтенант, — словно бы даже обиделся Ветошкин, хотя глаза его затаенно-озорно поблескивали. — Нам трудно будет без него, ему трудно без нас, а останется — и сразу все придет в норму. А командир, — Ветошкин неопределенно махнул рукой, — поймет нас.

— Командир, может, поймет, — глухо сказал Суханов. — Я не понимаю вас. Идите мойтесь, пока вода есть в магистралях. На танкере, говорят, для нас сауну нагрели. Попытайте счастья у старпома — может, отпустит.

— Попытаемся, — опять неопределенно сказал Ветошкин.

Суханов не сомневался, что старпом отпустит Ветошкина не то что на танкер в сауну, а и к самому черту на кулички — как-никак, а старая дружба не ржавеет. Суханов даже словно бы обрадовался, что Ветошкин может надолго застрять на танкере и не станет висеть над душой. Сказать, что Ветошкин уже мешал ему, Суханов не мог, но чувство соперничества, как будто они были не командир с подчиненным, а партнеры, мало-помалу уже начинало тяготить Суханова. Такое примерно чувство появлялось раньше у подростков, когда они уже вырастали из одних штанов, а другие приобретались им на вырост и в результате получалось, что все вроде бы есть, а вроде бы ничего уже и нет.

Вахта шла спокойно, время покатилось к рассвету, и на палубу, наверное, уже пала последняя ночная мгла, самая тревожная и томительная, когда ночь начинала ощущаться плечами, словно бы тяжесть.

Суханов отошел к столу — под веками катались горошины, и клонило ко сну, — глянул на часы: до смены оставалось еще минут сорок; раскрыл журнал, приготовясь писать, но ручки на месте не оказалось. Он поискал ее глазами, чертыхнулся по адресу Ветошкина, который, кажется, прихватил ее с собой, машинально сунув в карман, и, почувствовав неладное, быстро обернулся.

— Товарищ лейтенант! — доложил Ловцов. — Цель номер один — надводный корабль. Пеленг... Дистанция...

— Классифицируйте цель.

— Цель номер один — фрегат. Цель номер два — крейсер. Цель номер...

— Приволоклись, — сказал Суханов. — БИП, акустики. Цель номер...

— Понятно, Суханов. Ваша классификация совпадает с классификацией радиометристов. Продолжайте наблюдать цель. Сейчас командир утвердит порядок, и мы вам его сообщим... — В БИПе недолго помолчали. — Суханов, целью номер один командир утвердил авианосец, целью номер два — крейсер, целью номер три...

— Шлепнуть бы их хорошенько, чтоб знали своих да почитали и наших, — подумал вслух Силаков. — Они сильных уважают.

— Силаков, не возникай, — заметил Рогов, деликатно покашляв — для солидности, — явно входя в роль старшины отделения. — Жди, пока старшие чего не скажут.

— Нет, я ничего, — смиренно сказал Силаков.

Ловцов в разговор не вмешивался, вслушивался в разноголосицу шумов, которыми наполнился океан, пытаясь думать о том, что он еще не убыл, а его словно бы уже забыли, хотя он и сидел за «пианино», классифицируя цели, словом, делал все, что должен делать старшина, а Рогов не сидел за «пианино», не классифицировал цели и тем не менее уже чувствовал себя хозяином положения.

Неожиданно в посту появился разгневанный Блинов, накинулся было на Суханова, а потом, прислушавшись к шорохам, посвистам и просто стонущим звукам, наполнявшим пост, присмирев, спросил:

— Послушайте, Суханов, что за игрушки? Куда вы подевали Ловцова? Танкер отваливает через полчаса, а никто не видел, куда он задевался.

— Он никуда не девался. Он стоит вахту.

— Какая вахта? Нам велено уже переходить на танкер.

— Спокойнее, медицина, — сказал Суханов. — Ловцов, у вас все собрано? В кубрик за вещами — и к трапу. — Он тотчас же позвонил Ветошкину: — Пришлите техника на вахту.

Только-только забрезжило, звезды на востоке уже побелели и одна за другой стали пропадать, а там появилась золотая полоска. Шланги отключили, навернули на них заглушки, чтобы остатки мазута не пролились в воду, заработали лебедки, и шланги, легонько змеясь, потянулись на борт танкера.

Санитары вынесли из лазарета больного, поставили носилки возле трапа, не зная, что делать дальше. Как всегда, в последние минуты случилась легкая суматоха: советы подавали многие, но никто не распоряжался, и возле трапа создалась небольшая толпа. Больной печально улыбался мучнисто-белым лицом и покорно ждал своей участи. Появился Блинов с белым железным сундучком, на крышке которого был намалеван красный крест, поднялись из кубрика Ловцов с Сухановым, сопровождаемые Петром Федоровичем, который все еще опасливо поглядывал на Суханова.

— Вы уж его, товарищ лейтенант, не обижайте, — попросил Ловцов, имея в виду Петра Федоровича. — Я его щенком подобрал. Махонький был, с рукавицу.

— Не его я хотел обидеть, а вас, — сердясь, сказал Суханов. — Допекли вы меня тогда.

— Вы нас тоже не сильно баловали, — кротко заметил Ловцов.

Суханов дернул бровью, не приняв ни кротости Ловцова, ни его замечания, впрочем, смешно было бы сердиться возле трапа, когда Ловцов убывал на похороны матери, и Суханов, делая вид, что еще не отошел, сказал тем не менее вполне миролюбиво:

— Ладно, чего там делить: кто кого допекал, кто кого не допекал. Главное — возвращайтесь поскорее.

Подошли прощаться Ветошкин, Рогов с Силаковым; Петр Федорович начал подпрыгивать, пытаясь лизнуть Ловцова в лицо, и, неожиданно заскулив, отскочил в сторону.

— Что это с ним?

— Разлуку чувствует. У собак — нюх особый, — заметил Ветошкин со значением.

Суханов хотел было сказать, что у них сейчас у всех нюх обострился, но спустился с мостика Бруснецов, и лишние сразу посторонились, Петр Федорович, мягко шлепая по росистой палубе, забежал за надстройку.

— Иди, Петр Федорович, прощайся, — сказал Бруснецов, позевывая: после теплого помещения всегда сладко зевается. — Тебя списывать никто не собирается.

«Помнит», — подумал Суханов и, подойдя к старпому, приложил руку к пилотке.

— Лейтенант Суханов.

— Вижу, что лейтенант, вижу, что Суханов, вижу, что пришли проводить своего старшину.

— И своего неизменного и, можно сказать, единственного надежного друга в этой юдоли, — подсказал Блинов, — можно сказать, корабельной.

— Ладно, ладно, — остановил его Бруснецов. — Известное дело — радикулитчики. По одному делу проходили — так, что ли?

— Обижаете, товарищ капитан третьего ранга.

— Вас-то вряд ли обидишь. Разве что Суханова. Так и того теперь вряд ли... — Бруснецов подошел к больному, поправил у него на груди простыню. — Поправляйтесь скорее и — на корабль. Командир также желает набираться силенок. Помните: «Гангут» — ваш дом. И вы, Ловцов, помните это. Надо бы какие-то слова сказать, да уж какие теперь слова: поклонитесь матери. Хорошего она моряка флоту подарила.

— А ты что мне пожелаешь? — спросил Блинов Суханова.

— Желать мне тебе нечего. А завидовать не хочу. Но попросить — попрошу. Зайди на раскоп, если, конечно, будет время, и скажи: так-то и так-то, здесь, в крутых широтах, кое-кто кое о ком помнит. А писем я, Блинов, больше не пишу. Письма, говорят, документ, а наша эпоха нуждается совсем в других свидетельствах.

Блинов заинтересовался:

— Каких же?

— Не прими за громкие слова: эпохе нужны не документы, а деяния во славу Отечества. Это от сердца.

Блинов изумленно поднял брови, которые у него сломались в самой серединке, как у Галочки из студии звукозаписи.

— Ого, — только и сказал он, ступая вслед за Ловцовым на трап, по которому уже снесли на борт танкера больного.

Трап убрали, отдали швартовы, танкер выбрал краном кранцы и, пожелав «Гангуту» счастливого плаванья, взял курс на ближайший порт, а «Гангут» сделал полукруг, вышел в точку, указанную Голайбой, и отдал якорь. Эхолот показал тут глубину восемьдесят семь метров. Оказывается, в океанах существуют не нанесенные на карты острова. Их надо только отыскать.


Глава пятая


1

— Боцман, — сказал Ковалев, рассматривая хитроумное человеческое создание, которое называлось главным боцманом большого противолодочного корабля «Гангут». — У меня сложилось мнение, что вы практически все можете.

— Вам виднее, товарищ командир, — скромно потупясь, сказал Козлюк.

— Мне, боцман, очень бы не хотелось составлять о вас другое мнение, но в то же время мне просто необходимо знать, есть ли на этой банке акулы или их нет?

— Это очень просто, товарищ командир, — сказал Козлюк, не задумываясь. — Прикажите интенданту выдать мне два килограмма мяса, которое похуже, и через час я вам все в точности доложу.

— Как же это ты умудришься? — спросил Ковалев, и все присутствующие на мостике невольно посмотрели с уважением в сторону Козлюка: «Все-таки боцманюга — большой оригинал».

— Вообще-то, это секрет фирмы, товарищ командир, но только не для вас. Делается это даже очень просто, — начал объяснять Козлюк, польщенный всеобщим вниманием. — Я это мясо сейчас положу на верхнюю палубу, где оно за полчаса хорошенько провоняет. А сам тем временем сооружу в мастерской острый гак, вроде рыболовного крючка, привяжу к нему капроновый конец со стальным поводком, наколю на гак мясо и опущу это сооружение за борт. Если акулы есть, они в один момент налетят на вонючее мясо. Они тухлятинку обожают, а нюх у них как у гончих.

— Скажите-ка вы, — не шибко поверил Ковалев, но мясо распорядился выдать, и Козлюк, в свою очередь раздав старшинам команд ветошь, соду и мыло для большой приборки, которую объявили по кораблю, сам отправился в слесарную мастерскую ладить рыбацкую снасть. Козлюк конечно же не все мог, хотя и сказал скромнехонько командиру: «Вам виднее», но тем не менее был он мастером на все руки: в полчаса сотворил здоровенный гак, заострил и даже сделал насечку, чтобы акула, если она позарится на мясо, освободиться от гака уже не могла.

Боцманенок, получавший мясо, справедливо решил, что такой кусище — было в нем килограмма два с лишком — скармливать акулам за здорово живешь было бы уж слишком расточительно, поэтому, прежде чем подвялить его на солнышке, он зашел на камбуз, отхватил от него лучшую часть, мелко изрубил и скормил это крошево Петру Федоровичу, который крутился возле камбуза.

— Ешь, бродяга, — сказал боцманенок. — Хозяина своего теперь не скоро дождешься.

— Тебя только за смертью посылать, — проворчал Козлюк, когда боцманенок принес мясо на корму. — Подержи-ка его еще маленько на солнышке.

— А чего его держать — и так воняет.

— Чего нос воротишь? Из благородных, что ли? Знаем мы таких благородных. Ах, ах — и платочек к носу, а самих мамка на соломе рожала.

— На соломе здоровее будет, — сказал боцманенок.

— А раз здоровее, то и подвяль еще. Акула, ежели она хищница, душок обожает. С душком для нее, видно, вкуснее.

Петр Федорович уже объелся, пузо у него раздулось и побелело, словно кожа на старом барабане. Он приволокся за боцманенком и, высунув язык, прилег в тени.

Козлюк не догадывался, что боцманенок скормил Петру Федоровичу половину того, что предназначалось акулам, и сказал с сожалением:

— Животина... А по хозяину скучает.

— Кошка дом любит, а собака хозяина, — сказал боцманенок.

Козлюк с удивлением взглянул на боцманенка.

— А ты, оказывается, у меня философ... Философствуй, философствуй, я разрешаю, только нос не забывай вытирать.

— Тут акул нет, — немедленно сказал боцманенок.

— Это почему же?

— Океан вокруг. Им тут и жрать нечего.

— Я думал, что ты поумнел... Какой же тут океан, ежели мы при одном якоре стоим. Тут банка, философ сопливый. Тут-то самая рыбка и водится.

Козлюк разобрал снасти, боцманенок наживил мясо, обвязав его капроновой леской, чтобы мелкота не распотрошила его, и выбросил гак с наживкой за корму, принайтовав свободный конец.

— Ловись рыбка большая, — вздохнув, сказал Козлюк, видимо вспомнив настоящую рыбалку. — Ловись и маленькая.

Вокруг них собрались моряки, среди которых сразу же выделились заядлые рыбаки, которые не преминули подать советы:

— Товарищ мичман, надо бы поводок потолще привязать, а то она этот в один момент перекусит.

— А ничего, — сказал Козлюк. — Нам принципиально только выяснить, есть ли тут акулы, а ловить их ни к чему. Эту тварь все равно есть нельзя.

— Вы же едите летучих рыб.

— Сравнил Европу с Азией... — насмешливо сказал Козлюк. — Акулы мертвечину жрут и человеческое мясо тоже. А летучая рыбка — тварь нежная, вроде горлицы. Дикий голубь такой есть — горлица, понятно, килька? — Он подергал за леску. Она подалась свободно, и стало ясно, что на наживку еще никто не клюнул. — Ну что собрались? — спросил он грозно обступивших его моряков. — А ну марш по объектам приборки! — Козлюк опять потянулся к леске, но по тому, как она обвисла, и не искушенному в рыбацких делах — а главный боцман считал себя великим знатоком этих дел — было бы ясно, что на крючке никого нет, и он ловко изменил направление руки и поскреб в затылке. — Эт-то мы еще посмотрим, — пробормотал он.

С надстройки на ют спустился старпом Бруснецов, недовольно взглянул на Козлюка.

— Я понимаю, — сказал он брезгливо, — что паршивые акулы, которыми, кажется, к тому же здесь и не пахло, достойнее того, что сейчас происходит на корабле. А на корабле, главный боцман, между прочим, сейчас идет большая приборка. А на корабле, между прочим, главный боцман, тыщу лет уже не прогонялся бегучий такелаж, к тому же и не смазывался. А на вьюшках, главный боцман, к слову говоря, целую вечность не стирались чехлы. Кто, по-вашему, за всем этим должен следить — вы, главный боцман, или я, старший помощник командира?

Козлюк уставился в палубу и угрюмо сказал:

— Я должен следить.

— Приятные слова, — сказал Бруснецов, — приятно и слышать. Оставьте при деле боцманенка, а сами обойдите... Что — обходили уже? Ну так обойдите в сотый раз верхнюю палубу. Второй такой царской стоянки до базы у нас может и не быть.

Получив напрягай от старпома, Козлюк округлил глаза, которые у него словно бы осоловели, и пошел пушить правых и виноватых.

«Командир — одно, старпом — другое, а мне что — разорваться? — подумал в сердцах Козлюк. — Их много, чтоб приказывать, а я один». Козлюк, конечно, понимал, что он оказался неправым по всем статьям — и командир ему ничего не приказывал, а только попросил, и старпом сделал втык не по причине дурного настроения, а по всем правилам флотского искусства, которое не допускает напраслины, — но ведь надо же было как-то излить благородный гнев, и он его изливал уже по всем правилам боцманского искусства: одного заставил перемыть краску, хотя вымыта она была хорошо, другому весьма популярно объяснил, что тот ни хрена не понимает в том, что должен знать как дважды два, словом, было бы желание, а повод всегда найдется, по крайней мере, его можно придумать. Среди этого всеобщего напрягая Козлюка осенила здравая, как ему показалось, мысль: «Собственно, а зачем командиру сдались акулы? Есть они тут, нет их здесь — нам-то от этого ни жарко ни холодно. А может, он считает, что раз есть акулы, то и лодка супостата должна быть. А если их нет, то и лодку искать тут нечего. Не, товарищ командир, тут что-то не то. Тут вы куда-то не туда загнули».

Как бы там ни было, но Козлюк обошел всю верхнюю палубу — приборка шла своим чередом, белье, постиранное ночью, уже хорошо проветрилось на леерах и высохло, и он распорядился снять бельевые леера, чтобы не портили общий вид. Он вернулся на корму: боцманенок с Петром Федоровичем дремали в тенечке, леска свисала отвесно в воду, солнце жарило в полную мощь, и моряки хлестали друг друга из брандспойтов океанской водицей. «Понятное дело, — тускло подумал Козлюк, — откуда им тут взяться», — и подергал своего боцманенка за плечо.

— Ты что, не выспался, что ли? — спросил Козлюк лукаво-грозным голосом.

Боцманенок вскочил, вытаращил глаза на свое непосредственное начальство и затараторил, сваливая все слова в общую кучу:

— Так не спал, товарищ мичман. Леска-то вон как висела, так и висит. А ночью я шмутье стирал, потом в баню ходил. Сами же велели. А так я ничего...

— Ты покрутись тут еще с полчасика. Только смотри мне. А потом меня найдешь. Я, в случае чего, обязан командиру доложить.

— А зачем ему акулы понадобились? — спросил боцманенок.

— Ты насчет вопросов особо не мельтеши. Понял? — сказал Козлюк, а сам тем временем подумал: «А все-таки зачем ему эти твари понадобились? — Он сбил пилотку на затылок и вытер пот со лба тыльной стороной ладони. — Значит, зачем-то понадобились». — Ты вот что — смотри мне тут.

На шкафуте он нос к носу столкнулся с Бруснецовым, который тоже обходил верхнюю палубу; постояли возле шлюпок.

— Чехлы все-таки надо бы простирнуть, — сказал Бруснецов.

— Надо бы, — охотно согласился Козлюк, чертыхнувшись про себя, что не сделал этого ночью, когда пресной воды было навалом, а теперь у Ведерникова не то что лагуна, лишней кружки не выпросишь, но Бруснецов сказал:

— Воду я тебе найду. У машинистов в загашнике еще осталось. В пищу уже употреблять вряд ли следует, а на постирушку сойдет.

Козлюк просиял:

— Я мигом все организую.

— Не путайся в ногах у приборки. Машинисты будут ревизовать свою шарманку дня три-четыре. Вот тогда и организуешь. Собери их в одну кучу, подсчитай, сколько воды потребуется, тогда уж и назначай время.

— Может, и палубу заодно покрасим?

— Краски много натаскал? — строго спросил Бруснецов.

Козлюк ответил уклончиво:

— Есть запасец.

— Погода позволит, тогда и палубу подновим. Лодки лодками, а корабль должен иметь достойный вид.

Козлюк возликовал, но виду постарался не подавать.

— Эт-то, конечно, — степенно согласился он. — Достоинство в море начинается с внешнего вида. Взять хотя бы...

— Бери-бери, — быстро согласился Бруснецов, — а я поднимусь к командиру. Что-то он на мостик прошел...

«Ну и иди, — подумал Козлюк добродушно и начал подсчитывать, сколько предстояло простирнуть чехлов: — На шлюпках два и еще четыре на вьюшках, да на катерах, да...»

Примчался боцманенок и еще издали заавралил:

— Товарищ мичман, там леска натянулась. И Петр Федорович забрехал.

— Чего кричишь? — с опаской сказал Козлюк. Как все заядлые рыбаки, он был суеверен и хвастлив. — Такие дела, килька, молча делаются.

Забыв про степенность, которая приличествует главным боцманам, Козлюк бросился на ют вслед за боцманенком: капроновый линь уходил за корму, натянулся как струна и даже словно бы позванивал. У Козлюка даже екнуло сердце: «Вот оно...» Он сразу забыл обо всем на свете: и о чехлах, за которые его только что пробрал Бруснецов, и о приборке, и о такелаже, и о Бруснецове вкупе с командиром тоже забыл. «Вот она... Должно быть, здоровущая». Он потрогал линь — тот был тугой и жег ладонь, — сразу успокоился и закурил.

— Угостите, товарищ мичман, — попросил боцманенок сигарету, как приз за радостное известие, но Козлюк не понял, что боцманенок тоже был азартен, сказал равнодушно:

— Свои надо иметь.

Свои у боцманенка были. Ему хотелось, чтобы его угостил мичман, но тот обдумывал, каким макаром лучше всего выволочь акулу на борт — в том, что это была акула, у него сомнений не возникало, — и оказался глух к чужим сантиментам.

— Марсовый, — сказал Козлюк боцманенку (корабельная должность у боцманенка была — марсовый), — а ну-ка покличь еще человечка три-четыре. Нам с тобой вдвоем не управиться. Должно быть, здоровенная попалась. — И подумал, закуривая вторую сигарету: «Потом решу, куда ее пристроить. И вообще... Акул надлежит уничтожать. Они хищники. К тому же человечину жрут».

Слух о том, что боцманюга заарканил акулу, мигом разлетелся по всему «Гангуту», и хотя большую приборку никто не отменял, на юте накопилось довольно много народу: одни — этих было большинство — ждали едва ли не чуда; другие — скептики — посмеивались: знаем мы этих акул; третьи — самые активные — сразу принялись советовать:

— Мичман, а ты линь на шпиль набрось. Ей против шпиля ни за что не устоять. Сама пасть задерет, а как задерет, тут и воздуху хватит. Тогда ее можно будет голенькими руками вытаскивать.

«Дурак! — вразумительно подумал Козлюк. — Нашел кого голенькими руками вытаскивать. А вот шпиль — это хорошо. Это даже очень правильно».

— Мичман, ты чего ждешь-то? Да мы все навалимся…

«Дурачок, — ласково подумал Козлюк. — Да мне всех и не надо. Мне и тебя одного, пухлогубого, хватит».

— Принеси с катера отпорные крюки, — сказал он тихо боцманенку. — Тащи все, какие там есть. — Он опять потрогал линь, тот подался, Козлюк потянул его, и линь пошел. «Вот тебе раз», — растерянно подумал он, наматывая линь на руку. Неожиданно линь опять надраился, и Козлюк едва успел сбросить его с руки, которую все-таки успело обжечь. — Не, — сказал он, потирая руку. — Эту девочку просто так не возьмешь.

Принесли новую бухту линя, отпорные крюки, лини срастили, набросили на барабан шпиля, который заурчал и потянул акулу к борту. За кормой забурлила вода, и показалась осклизлая голова с широко расставленными глазами. Акула перевернулась, обнажив зеленовато-белое брюхо. И опять никто не подумал, за каким дьяволом далась командиру эта белобрюхая акула, которая, извиваясь, начала молотить хвостом по воде, разбрасывая вокруг себя крупные — с горошину — брызги.

Козлюк закурил третью сигарету, прищурясь, стал примеряться, как бы сподручнее подвести акулу к кормовому срезу, взял отпорный крюк, подкинул его на руках. Тот показался ему легким — «для барышень делают», — взял другой и весело и азартно крикнул:

— А ну отойди за надстройку! А то, не ровен час, оброним кого. Пошел помалу шпиль.

Линь натянулся, роняя капли, и выдернул акулу наполовину из воды, и самым любопытным, которые с комфортом устроились на вертолетной площадке, стала видна вся огромная пасть, унизанная белыми зубами.

— Стоп шпиль!

Козлюк ударил акулу отпорным крюком по голове и раз и другой, потом подцепил им плавник и отвел голову в сторону, чтобы она не ушла под корму, и, зверея, закричал:

— Пошел шпиль помалу... Легче... Легче...

И когда акулья голова показалась на юте, а веретенообразное, упругое и сильное ее тело, изгибаясь, словно пружина, еще свисало за борт, Козлюк благоразумно пробормотал: «Береженого и бог бережет» — и отступил к шпилю, а Петр Федорович, полеживавший до этого в тени и не обращавший ни малейшего внимания на возню на юте, неожиданно вскочил, шерсть у него на загривке поднялась дыбом, он захрипел и залаял, кидаясь на акулу. Она уже лежала на палубе, тяжело двигая жаберными щелями, и по ее телу пробегала немая дрожь. Петр Федорович совсем осмелел, подлетел к ней, скользя по мокрой палубе и стараясь упереться в нее передними лапами, и тут акула изогнулась, как бы подпрыгнула и небрежно смахнула Петра Федоровича за борт. Иа вертолетной площадке тихо ахнули и закричали:

— Катер на воду... Катер!

Но спускать катер было уже поздно. Возле Петра Федоровича, который еще отчаянно бултыхался, закипела вода, он завизжал, оставив после себя маленькое кровавое пятнышко. Козлюк отер пот со лба, поправил пилотку и поднялся к командиру.

— Акул тут, товарищ командир, гиблое дело, — доложил он.

— Жаль, — сказал Ковалев. — Очень жаль. А я, дело прошлое, хотел объявить купание с борта.

— Никак нельзя, — испуганно сказал Козлюк. — Собачку она смахнула за борт, так от той только пятнышко и осталось.

— Жаль, — повторил Ковалев. — Кому принадлежала собака?

— Акустикам, товарищ командир. А вообще-то — Ловцову.

— Как же это вы не уберегли?! У человека и так горе, а тут еще это... Нехорошо, боцман, некрасиво.

— Чего уж тут хорошего, — виновато пробормотал Козлюк, успев тем не менее подумать: «Гребешь, стараешься, а нет того, чтобы ласковое слово сказать».

— Акулу за борт! — распорядился Ковалев. — Палубу скатить. Никаких больше рыбалок не устраивать. Оповестить команду, чтобы соблюдали максимум осторожности: за бортом акулы.

Вахтенный офицер записал в своем журнале: «В 10 часов 45 минут (время местное) корабельный пес Петр Федорович («Удивительно странное имя», — подумал вахтенный офицер) выпал за борт и был растерзан акулами». Лет через сто, а может и через двести, какой-нибудь флотский исследователь поднимет вахтенный журнал «Гангута» — храниться-то они будут вечно, — наткнется на эту запись и узнает, что в таком-то веке жил-поживал корабельный пес Петр Федорович, царство ему небесное.

А на юте тем временем разгневанные моряки добивали акулу, вымещая на ней и гибель Петра Федоровича, и свое многодневное бесплодное блуждание в поисках супостата. Акула в их сознании ассоциировалась с лодкой, а обе, вместе взятые, представлялись хищниками, безнаказанными которых оставлять было никак нельзя.


2

На авианосце заметили возню на юте «Гангута» и подняли вертолет, за ним и другой, и, разлетясь веером, они заняли места с правого борта и с левого, видимо, старались понять, чем вызвано это столпотворение. С акулой уже было покончено. Козлюк обрубил линь, и моряки отпорными крюками столкнули осклизлую тушу за борт. Минуты две она еще плавала, выставив солнцу свое белое брюхо, потом в прозрачной воде мелькнула одна тень, другая, третья — целая стая, они шли кругами, сужая их и все ближе подбираясь к мертвой акуле, наконец одна не выдержала, перевернулась на спину, оттяпала кусок, а следом набросились и другие, и с борта было видно, как в воде полетели белые клочья.

— Как осенние волки, — сказал боцманенок.

— Хуже, — возразил Козлюк, хотя никогда и не видел волков, достал сигареты и протянул боцманенку. — Закуривай.

— Свои имеем, товарищ мичман, — скромно заметил боцманенок.

— Пять с плюсом, — сказал Козлюк и, пустив сиреневый дым, спрятал пачку в карман. — Отнеси на место отпорные крюки, смотай линь в бухту и прибери в кладовку. Все напоминать надо, все учить, — проворчал он, довольный, что все вышло так, как он хотел, вот только собачонка пропала не за понюшку табаку, вот жалость-то какая...

Ют опустел, и большая приборка продолжалась. Ветошкин прибирался с моряками в акустическом посту, позже других узнал, что Козлюк заарканил акулу — «два метра и весу центнер», — которая к тому же сбила хвостом за борт Петра Федоровича. «Нет больше Петра Федоровича», — сказал ему со слезой в голосе Силаков. Ветошкин укоризненно покрутил головой, но осуждать вслух главного боцмана не стал — главный все-таки и друг, так сказать, — пошел на ют покурить и нос к носу столкнулся с Козлюком.

— Говорят, супостатиху заарканил? — с напускной важностью спросил Ветошкин.

Но Козлюк никакой важности в голосе Ветошкина не услышал, подумал, что тот начал издеваться, и обиделся:

— Я-то хоть акулу, все одной поганью на свете стало меньше, а вы, дармоеды, который месяц с лодкой не можете вступить в контакт.

— А ты ее видел? — тоже обидясь, спросил Ветошкин. — Никто не видел, а каждый с советами лезет. Ее ведь тухлятинкой не приманешь. А ты и мясо ей скормил, и Петра Федоровича угробил. Как теперь морякам станешь в глаза смотреть?

— А не хрен ему было ушами хлопать, — озлился Козлюк. — У тебя что — все такие вроде этого Федоровича?

— Не трогал бы моих орлов, боцманюга. Вернется Ловцов, тогда и узнаешь — все такие или не все.

Ветошкин с Козлюком в корабельной иерархии занимали примерно равные положения, но если Ветошкин, по всем флотским канонам, относился к корабельной интеллигенции, то главный боцман, по той же классификации, считался трудягой из трудяг, на которого испокон веку и с боков дуло, и сверху капало, но главный боцман непосредственно подчинялся старпому, и с ним едва ли не каждое утро ручкался сам командир, а над Ветошкиным стояло столько начальства, начиная с лейтенанта Суханова, что, пересчитывая их, приходилось загибать все пальцы на одной руке. К тому же главный боцман был старшим в мичманской кают-компании, ведал шкиперской, в которой хранились все запасы корабельной краски, растворители, сода, ветошь, мыло, словом, все те вещи, без которых немыслимы представления о корабельной чистоте, а значит, и порядке. Ссориться с главным боцманом было накладно, поэтому Ветошкин миролюбиво сказал:

— Они хоть и орлы, а отходчивые.

— Знаем мы этих орлов, которые по заборам сидят мокрыми курицами, — сказал Козлюк, опять не усмотрев никакого миролюбия в словах Ветошкина.

Ветошкин тоже не остался в долгу:

— А это мы еще посмотрим, где сидят мокрые курицы.

— И смотреть нечего: ступай к себе в пост и любуйся хоть до посинения.

Ветошкин заглотнул побольше воздуха, но словопрения решил больше не продолжать, швырнул недокуренную сигарету в обрез, ушел в пост и там-то дал волю своим эмоциям.

— Дожили, — сказал он, присаживаясь на табурет и вытирая шею ладонью — в посту было душно и жарко. — Дожили, — прибавил он, подумав. — Весь «Гангут» теперь потешается над нами. Если вам на свою совесть наплевать, так хоть подумали бы о моих сединах.

Ветошкин даже слова «лодка» не произнес, они вообще в посту старались обходиться без этого слова, но все догадались, что он имел в виду, и Рогов, теперь уже на правах старшины отделения, то ли сказал, то ли спросил:

— А если ее тут нет?

Ветошкину не очень понравилось назначение Рогова старшиной отделения, он в этом даже усмотрел своеволие Суханова — нет, конечно же, субординацию он чтил свято, считая ее основой всей корабельной жизни, и лейтенант оставался лейтенантом, но все-таки и он, мичман, тоже не с боку припека, — но неудовольствия своего ничем не проявил, только всякий раз, когда Рогов начинал высказываться, напускал на себя важность, чуть заметно морщась и топорща усы.

— Про акул говорили, что их тут нет, а боцманюга взял да и выловил.

— И нашего Петра Федоровича угробил.

— Ты, Рогов, за Ловцова остался, тебе следовало бы и за псом следить.

— Как же я мог следить, если на корабле большая приборка, а я со своими прибираюсь в посту. Петра Федоровича в пост не поведешь.

— Языкастый ты стал, Рогов, не ко времени — вот что я тебе скажу. А только раз есть приказ, то его надлежит исполнять. Это ты понять должон. И второе ты должен понять: если есть приказ, то лоб расшиби, а сделай, как велено. Сказали, найти лодку, значит, мы обязаны ее найти, а есть тут она или нет ее — это уже нас не касается.

Рогов хотел опять возразить, уже и рот раскрыл, но неожиданно промолчал, и Ветошкин подумал, что этому наука впрок, впрочем, сам Рогов думал в эти минуты несколько иначе: «С нашим мичманом спорить все равно что малую нужду справлять против ветра». Ветошкин уже начал успокаиваться, а тут появился Суханов и подлил масла в огонь.

— Мичман, это что — правда, будто нашего Петра Федоровича акулы схарчили?

Ясное дело, что Петр Федорович не был моряком, хотя и оказался поименованным в вахтенном журнале, и взыскивать за него никто не собирался, но все-таки он был живой тварью, пригревшейся на корабле, поэтому имел все основания, чтобы и о нем заботились, а не бросали на произвол судьбы.

— Сам я, конечно, не видел... — неопределенно сказал Ветошкин.

— Я спрашиваю: схарчили или не схарчили?

— Вы же сами хотели оставить его в базе.

— Что хотел, то прекрасно помню, поэтому и на свой вопрос жду прямого ответа.

Ветошкин вздохнул:

— Говорят — схарчили.

— Эх, мичман, — сказал Суханов, — до чего ж мы погано живем.

Ветошкин дипломатично промолчал, только подумал: «Должно быть, командир крепко врезал... Ишь как руки ходуном заходили».

Но Ветошкин ошибался — командир никому ничего не врезал, только за обедом — впервые за долгое время за столом восседали командир и замполит со старпомом — он заметил Бруснецову:

— Я разрешил взять на борт собаку не для того, чтобы вы ею кормили акул даже в том случае, если бы этого требовало экологическое равновесие.

Бруснецову тоже хотелось разъяснить командиру, что он никого ничем не кормил и, вообще, его в эту минуту не было на юте, но благоразумно промолчал, и Ковалев больше не касался этой темы. Чтобы похерить ее совсем, Бруснецов сказал:

— Приборкой я сегодня доволен, товарищ командир. Мы с Грохольским обошли все низы — чистота стерильная. Жаль, нельзя после такой приборки устроить команде помывочку.

О помывочке старпом сказал для красного словца, потому что помыться все успели ночью, пока возле борта стоял танкер.

— Жалеть не надо, — строго сказал Ковалев. — Ночью воды было от пуза, а танкер теперь подойдет не скоро. Разрешите морякам после обеда окатываться забортной водой из пожарных магистралей. И вообще, пусть на палубе будет побольше праздного народу. — Он взглянул на Сокольникова. — Завтра весь экипаж, за исключением боевых частей пять и семь, живет по распорядку воскресного дня. Так что дело теперь за тобой, комиссар. Пусть завтра моряки поперетягивают канат, пусть на палубе будет побольше музыки. Если погода позволит, спустим шлюпки на воду и походим немного под парусами.

— Акулы же, товарищ командир.

— Ну так что — акулы, — равнодушно заметил Ковалев. — Не падай за борт, тогда и акулы не тронут.

Разговор об акулах Бруснецову не понравился — не надо командира лишний раз будоражить, а то еще опять Петр Федорович вспомнится, тогда-то уж командир точно разложит все по полочкам от «а» до «я», — и он поспешил вмешаться:

— Мы даже могли бы погоняться. Одну шестерку, скажем, взял бы я, другую можно уступить замполиту.

Ковалев хмыкнул:

— Нам только этого и не хватало, чтобы замполит со старпомом выясняли свои отношения на шлюпочном турнире. А впрочем, — неожиданно оживился он, — давайте-ка послушаем, что скажет сам комиссар.

— А знаешь, командир, я размялся бы. Такой фитиль вставил бы старпому.

— Ты прежде в шлюпку сядь, а уж потом и фитиляй.

— Интересно, — сказал Ковалев, — может, кто-то из командиров боевых частей тоже хочет погоняться?

Один сказал: «Не откажусь», и другой сказал: «Не откажусь», и третий...

— А лейтенанты? — обиженным голосом спросил Суханов, которому тоже захотелось походить под парусом.

— Лейтенанты с мичманами пойдут гребцами, — сказал Бруснецов.

Помолчав, Ковалев пожурил Бруснецова.

— Ах, старина, — сказал он отеческим тоном, — не лез бы ты в пекло наперед батьки. Я не могу позволить себе такую роскошь, чтобы отпустить сразу с борта столько офицеров. Команды наберете из моряков. Так будет надежнее. Завтра после подъема флага шлюпки и катера поставить под выстрел. Повторяю: если будет подходящая погода. Списки команд шлюпок, командиров и старшин представить мне сегодня же к вечернему чаю.

Офицеры начали радостно переглядываться, предвкушая завтрашнюю шлюпочную потеху — в конце концов, каждому из них хотелось размяться, — Ковалев маленько охладил их пыл:

— Боевая часть семь завтра, как, впрочем, и во все последующие рейдовые дни, будет находиться в готовности номер два. Так что, Суханов, погоняетесь, когда вернемся в базу.

— Это значит — когда рак свистнет.

— Примерно так, — сухо подтвердил Ковалев и вышел из-за стола.

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, — меланхолически заметил командир БЧ-5 Ведерников, которому предстояло не на шлюпках гоняться, а уродоваться в еще горячей машине, — словом, собака живет, и кошка живет, — и тоже отправился к себе. За ним потянулись и его офицеры. Ушли механики, и в кают-компании остались только те, кому завтра могло улыбнуться спортивное счастье.

Бруснецов почти случайно предложил замполиту погоняться на шлюпках — надо же было как-то отвлечь командира от этой печальной собачонки, — почти случайно замполит принял вызов, и уже без всяких случайностей командир облек это предложение в форму распоряжения, не выполнить которого они уже не могли, и, когда в кают-компании остались только заинтересованные лица, Бруснецов, как бы между прочим, спросил Сокольникова:

— Ты в какой боевой части собираешься набирать команду?

Сокольников подумал-подумал и важно изрек:

— Секрет фирмы «Фирма веники не вяжет, фирма делает гробы».

— Секрет — это понятно, но если ты начнешь перехватывать у меня загребных, а я у тебя — это уже будет выглядеть несолидно.

— Солидность в спорте, старпом, вещь весьма сомнительная. Солидности я предпочту азарт.

— А там посмотрим, сказал слепой глухому.

Совсем еще недавно — казалось, стоило только протянуть руку и можно потрогать — на кораблях властвовал шлюпочный век, когда надежность шлюпочного яла — шестерки, вельбота или барказа были настолько неоспоримы, что самые искусные мореходы пускались на них в относительно дальние плаванья в открытом море, а регаты между Лиепаей и Балтийском или между Севастополем и Одессой были таким же обычным явлением, как передвижение в Московском метро, скажем, от станции Боровицкая до станции Полянка. Двадцатый век не только запустил человека в космос, погрузил подводные лодки на многие месяцы под воду, начинив их самоубийственным оружием, но и создал спасательные плотики, которые оказались более надежными на грозной волне и практически непотопляемыми при любом шторме. Шлюпки на кораблях кое-кто стал считать анахронизмом, как дедушкину бричку или бабушкин ночной чепчик.

На «Гангуте» две шестерки еще стояли, были они как новенькие, потому что на воду спускались редко, и с их планширей, рыбин и транцевых досок не сошел заводской лак. Козлюку они давно уже намозолили глаза, в дело их не пускали, а без дела за ними приходилось ухаживать, словно за малыми детьми, — там талреп поржавел, там чехол запачкался, а там... «Оставили бы их в базе, и дело с концом, — думал Козлюк, получая за них очередной втык от старпома. — Ходить — не ходим, а лизать — лижем». Козлюк был практиком и, как всякий практик, справедливо полагал, что молотком следует забивать гвозди, топором рубить то, что подлежит рубке, а на шлюпках, значит, надлежало ходить на веслах или под парусом и не превращать их в бабушкину бонбоньерку, в которой она с незапамятных времен прятала иголки, нитки, пуговицы, кнопки и прочую бижутерию.

— Вот что, боцман, — сказал ему Бруснецов. — Готовь шлюпки к спуску на воду. И катера тоже. Завтра мы с замполитом откроем регату.

— Это в честь чего же? — осторожно спросил Козлюк, чувствуя, как под солнечным сплетением у него от радостного напряжения похолодело, а губы непроизвольно дернулись и сложились в довольно умильную улыбочку: «Вот оно». — Конечно, если праздник какой приближается...

— Приближается, боцман, — строго сказал Бруснецов, тоже ощутив радостный холодок в груди. — Годовщина Гангутского сражения. Двести семьдесят какая-то... Правда, оно имело быть двадцать шестого августа, но это не имеет никакого значения. Погоняемся задним числом.

— Что же вы, и шлюпкой станете сами командовать? — спросил в сторону Козлюк.

— Сам, боцман... Или ты полагаешь, что на это место следует пригласить кого-нибудь из супостатов?

Старпомовское замечание о супостатах Козлюк благоразумно пропустил мимо ушей.

— И старшину шлюпки уже подобрали?

Бруснецов совершенно искренне заинтересовался:

— А у тебя есть подходящая кандидатура?

— Есть, — тихо и ненавязчиво — по крайней мере, ему так хотелось — сказал Козлюк. — Меня, к примеру, возьмите.

Козлюка частенько заедала гордыня — это-то Бруснецов хорошо знал, — и если уж униженно просился, то, видимо, чувствовал в себе нечто такое, что давало ему преимущество перед другими. Бруснецов еще в кают-компании решил, что возьмет к себе на шлюпку старшиной боцманюгу, но, как и должно быть в отношениях между солидными людьми, сделал паузу, потом как бы между прочим спросил:

— Ты что — все уже поприделал?

— Обижаете, товарищ капитан третьего ранга.

— Ну зачем так сразу — обижаете. Интересуюсь. Мне от командира за твою собачонку уже был втык, так почему бы и тебе от меня не получить? Это справедливо или несправедливо?

«Понятно, — подумал Козлюк, — моими же руками да меня же и по морде», — но сказал смиренно:

— Если не хотите брать, так и не берите, а обижать не надо. У меня тоже есть своя гордость.

— Своя — это хорошо. Хуже, когда она чужая. Вот так-то, боцман. А старшиной у меня, значит, пойдет... — Бруснецов сделал вид, что ужасно задумался, — главный боцман. (Козлюк не просиял, как того хотелось Бруснецову, а только словно бы приподнялся.) Так что подбери шлюпку — думаю, возьмем правого борта — и команду, — начал перечислять Бруснецов, старался, как видно, быть точным даже в мелочах, а Козлюк тем временем думал: «В этом деле мы сами грамотные...» — Особое внимание обрати на загребных. Ты все понял?

— Загребные у меня хорошие присмотрены. Я их вам через часок покажу. А шлюпки, может, лучше по жеребьевке пустить? А то потом будут говорить, будто мы себе лучшую взяли.

— Правого борта мне будто бы ближе, но раз ты считаешь, что нас могут обвинить в нечестности, то что ж — метай жребий.

Бруснецов с Козлюком зря беспокоились, будто их кто-то мог обвинить в недобросовестности, — в том, что придут первыми, они, кажется, не сомневались. Ковалев уже решил для себя, что командиром на шлюпке правого борта пойдет замполит, а шлюпка левого борта, значит, доставалась старпому. Никто на «Гангуте» не знал, какая из двух шлюпок более ходкая, и командир так решил только потому, что себе он непременно бы взял шлюпку правого борта. Как-никак замполит был одноклассником, а старпом заканчивал вообще другое училище, и был он помоложе их двумя годами. «Вот и пусть походит на левой», подумал Ковалев, он тоже почти не сомневался в том, что победить должна шлюпка правого борта.


3

Поздно вечером у командира «Гангута» по спутниковой связи состоялся разговор с командующим. Слышимость была чистая, устойчивая, и Ковалев по интонациям голоса пытался уловить настроение командующего, а вместе с тем и его отношение к тому, что «Гангут» плотно увяз среди кораблей супостата.

— Товарищ командующий, я прошу задержаться на якорной стоянке еще на пять суток. Машины требуют серьезной ревизии.

Машине требовался ППР, а «серьезная ревизия» была из того же порядка, что и «увязнуть», но командующий, видимо, был готов к этой просьбе, поэтому не стал раздумывать, ответил тотчас же:

— Добро. Примерно через месяц-полтора — в зависимости от обстановки — к вам подойдут «Полтава» с «Азовом». Как поняли? Прием.

— Вас понял. Прием, — сказал Ковалев, хотя он ровным счетом ничего не понял: приход «Полтавы» и «Азова» можно было рассматривать и как плановую смену кораблей в океане, и как неудовольствие ему, командиру «Гангута», за... Впрочем, это уже большого значения не имело: главным было «что», а не «за что».

Связь отключилась, а Ковалев все держал трубку возле уха и ждал, что еще прорежется голос командующего и все разъяснит, но и голос не прорезался, и разъяснений не последовало, и Ковалев наконец вложил трубку в зажимы, потом позвонил по другому телефону Сокольникову и попросил того зайти к нему в каюту.

— Давненько мы с тобой чаи ночью не гоняли, — сказал Ковалев, когда Сокольников появился в дверях.

— Давненько, — согласился Сокольников, присаживаясь на диван. — И поговорить все никак не удается. Ты на мостике пропадаешь, а я тут, в низах, зарылся, как крот: то собрание надо провести, то беседу моряки потребовали, то то, то сё...

— Собрание — это очень даже хорошо, — согласился Ковалев, побарабанив пальцами по столу. — Я сейчас с командующим разговаривал. Обещал через месяц-полтора «Полтаву» с «Азовом» прислать. Это как понимать прикажете?

— Так и понимай, что нам пришла пора отдохнуть.

— И я так раньше понимал, а теперь становлюсь мнительным, все ищу в словах тайный смысл. Человек одно скажет, а мне думается, что он другое имел в виду.

— Океан, случаем, тебя не закомплексовал?

— Я этой штукой не балуюсь, — сказал Ковалев. — Только радости от этого немного — другие все равно комплексуют. И нас же своими комплексами потом и бьют по башке.

— Не очень понятно, командир.

— А тут не надо понимать, — быстро промолвил Ковалев. — Тут не понимать надо, комиссар. Тут чувствовать полагается, знаешь, душой, каковую мы за ненадобностью отменили, к сожалению.

— Горячих голов в России-матушке всегда хватало с избытком.

— То там, — помолчав, словно бы обмолвился Ковалев. — А тут каждый на счету. А мы уже трех недосчитываемся.

Сокольников насторожился.

— Больной, — начал считать он, — Ловцов... Кто третий?

— Третьим, комиссар, была самая светлая личность на корабле. Никогда не унывал, всегда всем был доволен, радовался жизни, не лгал и не подличал. И вот этой личности не стало. А звали эту личность, комиссар, Петром Федоровичем.

У Сокольникова отлегло от сердца.

— Хозяин убыл, — сказал он ровным голосом, — а боцман — человек азартный. Увлекся акулой.

— Вот то-то и оно, что хозяин убыл... — Ковалев глянул на часы, наконец, вызвал звонком вестового, попросил чаю. — Ты все-таки решил завтра погоняться со старпомом? — спросил он.

— Надо размяться, — беспечно сказал Сокольников.

— Старпом у нас — человек честолюбивый. Для него гонки — вопрос чести.

— А я честолюбивых уважаю, — заметил Сокольников. — Они в поддавки играть не умеют. Они играют в открытую.

— Не всегда, комиссар, — возразил Ковалев. — К сожалению, не всегда.

— Ну и ладно... Позволь только взять мне старшиной шлюпки Ветошкина.

Ковалев поморщился:

— Я же объявил боевой части семь готовность номер два.

— У акустиков вряд ли будет много работы. Лодка, даже если она и бродит в этом районе, в чем я теперь все-таки сомневаюсь... — Сокольников выразительно помолчал, как бы желая сказать: я, конечно, своего мнения не навязываю, но все-таки. — На банку она не полезет. Тут для нее глубины не хватает. К тому же старпом взял к себе на шлюпку старшиной Козлюка, хотя когда-то, на заре туманной юности, ему приходилось гоняться в паре с Ветошкиным. А Ветошкин с Козлюком хотя и дружат, но это на берегу, а на корабле все чего-то не могут поделить.

— С ума сойти: тайны мадридского двора. А Суханов как там себя чувствует?

Стукнув в дверь, в каюту вошел вестовой с подносом, и они тотчас замолчали. Вестовой расставил на столе стаканы, закусочку, сходил в коридор за чайником, потом постоял в дверях, дожидаясь, не попросит ли командир еще чего-нибудь, но Ковалев молча кивнул ему, и вестовой тихо исчез.

— У меня до него все руки не доходят, — продолжал Ковалев свою мысль.

— Моряки его стали принимать.

— А что там у него за сердечная история приключилась? Ты не в курсе?

Сокольников подвинул к себе стакан, позвякал в нем ложечкой, забыв положить сахар.

— Ты только не падай. Суханов влюбился в нашу милую, прелестную Наташу Павловну Вожакову. Ни больше ни меньше. И та, кажется, тоже проявила к нему здоровый женский интерес.

Ковалев непроизвольно воззрился на Сокольникова.

— Наташа Павловна?! — удивленно спросил он. — Ты шутишь?

— Нет, командир, не шучу. Какие уж там шутки: один влюбился во вдову моего ближайшего друга и бывшего командира, а эту вдову — уж прости меня за откровенность — старики прочили мне в жены; другой вызывает на шлюпочный турнир. Сплошные «рытвины, ухабы».

— Со старпомом проще. Скажем ему, чтобы гонялся не с тобой, а с Романюком, который, не успев стать командиром БЧ, уже рвется в старпомы, он и утрется, а вот там дело посложнее.

— Команда уже знает о поединке и жаждет крови. Так что пусть все остается в силе.

Ковалев смилостивился:

— Добро. Бери себе Ветошкина. Но неужели наша Наташа Павловна, милая Натали...

— Да-да-да, представь себе.

— А я тогда подумал, что это ты за него заступился. Впрочем...

— Оставь меня в покое... К сожалению, чаще всего не мы кого-то находим, а нас кто-то высматривает... Тут ведь не сразу поймешь, где они, эти начала, а где концы... Так, значит, я могу взять Ветошкина?

— Бери Ветошкина. И пусть публика аплодирует тебе.

— Помнишь, когда-то нам аплодировали девчонки в Питере. Тогда мы брали первые места. Куда подевались те девчонки, скажи мне?

— Отчего же не сказать: те девчонки стали маманями, а наш Сокольников все еще холостяк. Хочешь, вернемся в базу, я тебя посватаю к Наташе Павловне, к нашей очаровательной Натали. Нет, право. Я чувствую в себе задатки свата.

— Не старайся. Не хочу. Наши женщины от нас не уходят. От нас уходят чужие женщины. Ты понимаешь, командир, что такое — чужие?

Ковалев отодвинул от себя стакан и сам вместе с креслом отодвинулся от стола, шумно вздохнув, помолчал.

— Славно мы с тобой чаек погоняли. Теперь уж долго так не гонять.

— Думаешь... — начал было Сокольников, но Ковалев не дал ему договорить, сказал сам:

— Нет, не думаю. Раз командующий определил наше пребывание тут месячным сроком, то, следовательно, он за нас и подумал. Нам осталось только действовать.

— Но чтобы действовать, надо знать...

— Золотые слова, комиссар. Золотом бы их и записать, да нету у меня золота. Ракеты есть, и бомбы глубинные, и еще кое-что, а вот золота командующий не дал. Поскупился командующий.

Зазвонил телефон, резко в полной тишине, как колокол громкого боя.

— Товарищ командир! — доложили с вахты. — На рейд прибыли легкий крейсер и транспортное судно.

— Хорошо. Сейчас я поднимусь на мостик. — Ковалев откинулся на спинку кресла, позволив себе на минуту расслабиться, и вяло улыбнулся. — Видишь, комиссар, какая сила собирается. Это не по нашу душу. Кажется, где-то запахло паленым, вот они и хотят пустить нам пыль в глаза, знают же, что мы сейчас же бросимся докладывать.

Ковалев рывком поднялся, пробежал пальцами по пуговицам рубашки — даже ночью он не позволял себе поблажки, — за ним поднялся и Сокольников.

— Иди, комиссар, отдыхай. Утром все-таки тебе гоняться, а не мне. Поверь, мне не хочется, чтобы фрунзак (выпускник училища имени Фрунзе) болтался на бакштове у балтийца (выпускник Первого Балтийского училища). Они, правда, иногда себя величают еще конногвардейцами. Но это уже их дело.

Сокольников пошел по коридору, направляясь в низы — он помнил, что вахту должен был стоять Ветошкин, — а Ковалев, пользуясь тем, что в ночное время поблизости никого не было, взбежал наверх и пристроился к визиру, за которым только что стоял вахтенный сигнальщик.

— Где? — отрывисто спросил Ковалев, и вахтенный сигнальщик догадался, о чем спросил командир, почтительно сказал:

— Я визир держал прямо на него.

— Понятно. — Ковалев дождался, когда глаза приспособились к ночной полумгле, и начал различать и надстройки у крейсера, слабо освещенные, но все-таки достаточно — для ночи — очерченные, и ют, по которому прохаживался вахтенный и, кажется, курил, по крайней мере, там изредка появлялся неясный светлячок. — Понятно, — повторил Ковалев и крикнул вниз: — Рассыльный!

— Рассыльный есть, — отозвались снизу.

— Пригласите на мостик дежурного офицера.

Пока рассыльный разыскивал дежурного офицера (дежурство нес Романюк), который в это время обходил корабль, пока Романюк, путаясь в лабиринте коридоров, переходов и трапов, спешил на зов командира, тот прихватил бинокль и, выйдя на открытое крыло, начал пристально оглядывать рейд, довольно-таки густо унизанный якорными огнями: теперь их было семь. Свой огонь в счет не шел. Между кораблями сновал вертолет — супостаты на открытом рейде пользовались катерами крайне редко. Ковалев хотел сегодня поспать по-человечески: принять перед сном душ, залезть под чистую простыню и потянуться до хруста в костях, но это оживление на рейде ему не понравилось, и он с грустью подумал, что и эту ночь ему придется скоротать на мостике. Наконец появился Романюк, немного запыхавшийся, видимо, спешил, и Ковалев не стал ему выговаривать, только спросил:

— Корабль обходили?

— Так точно, товарищ командир. Все в порядке.

— У нас-то в порядке, а вот у них намечается некий беспорядок. Дозорных проверили?

— Так точно. Выставлены на юте и на шкафуте.

— Усильте дозорную службу. Когда супостаты по ночам оживают, от них можно ждать чего угодно. Еще раз проинструктируйте людей. Потом доложите.

Отпустив Романюка, Ковалев опять оглядел рейд: вертолет все еще летал с корабля на корабль, как ночная бабочка. Может, развозил по кораблям почту, но тогда почему это нехитрое дело не отложили до светлого времени? Может, флагман собирал совещание командиров кораблей, но и тогда эту спешку трудно было объяснить. «Так-так, — подумал Ковалев, — тут, видимо, намечаются какие-то игрушки, которые нельзя откладывать даже до утра. Более того, флагман даже не решился прибегнуть к услугам открытой связи, чтобы — упаси боже! — мы их не подслушали. Не-ет, тут что-то не так. Если он на самом деле собирает командиров кораблей, то, значит, он скажет им такое, что нам знать никак не положено».

Вернулся Романюк и доложил, что дозорные посты усилены, боезапас проверен и приказано в случае проникновения диверсантов — слово «диверсантов» он произнес через паузу — применять огнестрельное оружие без предупреждения. Романюк еще раз выдержал паузу, и Ковалев почувствовал, как он улыбнулся в темноте.

— Только откуда здесь взяться диверсантам, если акулы кишат за бортом?

— А вы убеждены, что у них нет надежного средства против акул? — спросил Ковалев.

— Не убежден, — сказал Романюк и опять сделал паузу. (Он вообще, кажется, говорил через паузы.) — Но тогда почему у нас его нет?

— В наших морях и акулы не водятся. Слышали, как они разделались с Петром Федоровичем? Петр Федорович у нас дворняжкой был. А дворняжки хоть порода и беспородная, а смышленые. А тут не знал акульих повадок — откуда ему было знать-то, дворняжке, — и попался. А они знают, а значит, и не попадутся. Полагаю, дежурный офицер, что ваш приказ не был преждевременным.

Чувствовалось, что Романюк сконфузился и промолчал. Умение вовремя промолчать — это великое искусство не навлечь на себя уже, по сути дела, накипевший гнев. Ковалев усмехнулся. «Ну-ну, — подумал он. — Все мы теперь умные и грамотные».

На юте затрещал автомат. Это было так неожиданно, что Романюк даже вздрогнул и сразу ринулся вниз выяснять обстановку. Ковалев одной рукой придержал его, другой снял трубку прямой связи с рубкой вахтенного офицера.

— Рассыльный вахтенного офицера...

— Командир. А где вахтенный офицер?

— Выясняет, почему стрелял дозорный.

— Как только выяснит, пусть тотчас же доложит на мостик.

Ковалев положил трубку, и телефон сразу же затрезвонил.

— Товарищ командир, вахтенный офицер лейтенант Суханов. Дозорный принял в темноте электрического ската за диверсанта и дал по нему очередь.

— Почему вы решили, что это был скат?

— Сужу по описанию дозорного. К тому же я командир группы акустиков, поэтому изучаю звуковые и электрические сигналы крупных обитателей океана.

— Добро, Суханов. Фамилию дозорного передайте дежурной службе. Он заслуживает поощрения. — Ковалев повернулся к Романюку: — Прослушайте все кормовые помещения. Не появились ли там металлические или иные звуки. Хорошо, если Суханов не ошибся и это был скат. — Он включил связь с акустическим постом. — Командир. Доложите обстановку.

— Цель номер один... Цель номер два... — начал добросовестно перечислять Ветошкин все корабли, стоящие на рейде. — Цель номер...

Ковалев не мешал ему, дал договорить. — Какие еще наблюдали шумы?

— Больше шумов не наблюдалось, товарищ командир.

Ковалев еще не мог составить общую картину происходящего на рейде, только чувствовал, что тревога в нем самом все нарастала и нарастала. Еще не двигались корабли на рейде, и вертолет уже не летал, прикорнув на авианосце, но Ковалеву казалось, что движение должно было начаться с минуты на минуту. Он даже себе не мог объяснить, почему у него возникло это ощущение: может, потому, что прибавились одни огни и погасли другие, может, еще и потому, что вертолет уже не летал, а, судя по некоторым признакам, на кораблях еще не ложились спать, и, следовательно, бабочки снова могли загрохотать с одного корабля на другой, словом, причин, пусть самых незначительных, набиралось много, и они, соединясь воедино, мало-помалу начали нервировать Ковалева.

И в третий раз на мостике появился Романюк.

— Помещения прослушаны. Посторонних звуков не обнаружено.

Ковалев молчал.

— Прикажете отменить праздник?

— Почему? — удивился Ковалев.

— Так они же — супостаты, — невпопад сказал Романюк.

— Для нас они супостаты. Для них мы... — устало сказал Ковалев.

На свету вахтенный сигнальщик доложил:

— Товарищ командир, на рейде началось движение. Снялся с якоря авианосец «Эйзенхауэр». Погасил якорные огни крейсер «Уэнрайт», эсминец...

— Все корабли снимаются с якорей?

— Никак нет... Пока только эти три.

— Три снимаются, четыре остаются? — спросил Ковалев.

— Так точно.

«Ну что ж, — устало подумал Ковалев и почувствовал, как на него стала наваливаться новая тревога. — Произошла смена караула. И значит, мы в клещах. Пусть старпом гоняется с замполитом, пусть выясняют, кто из них лучше владеет парусами и чувствует ветер, ничто это уже не прибавит и не убавит. Мы — в клещах».


4

Утро пришло тихое и ровное, кое-где пал невысокий туман, но взошло солнце, прижало его своими лучами, и он растворился в воде. Дул легкий норд-вест, расстилая синюю рябь по округлой серебристо-серой океанской зыби. В такую благословенную погоду грешно было бы не погоняться, и Бруснецов, изнывая от нетерпения, крутился возле командирской каюты, ожидая от Ковалева распоряжений, но командир, как раньше говаривалось, изволил почивать, и распоряжениям, естественно, поступать было не от кого, а спускать катер и шлюпки на воду и вываливать трап с выстрелом за борт Бруснецов самочинно остерегался: одно дело было поговорить обо всем в застолье, и совсем другое, когда этот разговор облекался бы в форму командирского приказа. Но вот беда: суть никто не отменял, но и формы не было.

Досадуя на командира, который нынче заспался, — старпом не знал, что тот всю ночь провел на мостике, — и на себя, что за делами не испросил вчера подробных указаний, Бруснецов поднялся на мостик и там, к удивлению своему, застал командира, который был хмур и озабочен. Он не спеша прогуливался по мостику, и, судя по его сжатым губам, было ясно, что шутить сегодня он не собирался. Бруснецов тихо поздоровался и растерянно спросил:

— Вы сегодня еще не ложились?

Ковалев мотнул головой и промолчал. Он, видимо, не хотел, чтобы его расспрашивали, и Бруснецов счел за благо промолчать.

— Ты сегодня автоматную пальбу слышал? — наконец спросил Ковалев, останавливаясь в двух шагах от Бруснецова.

— Спал как убитый.

— Дозорный стрелял якобы по скату. Я понимаю, что нервы у людей напряжены до предела, но кто меня убедит в том, что это был скат, а не кто-то другой? Всю ночь между кораблями супостата шнырял вертолет. Мне думается, что они о чем-то совещались. О чем? На это время они перестали пользоваться УКВ. Почему? После полуночи на рейд вышли еще два корабля — крейсер и транспортное судно. Откуда они пришли и зачем? На свету «Эйзенхауэр» в сопровождении «Уэнрайта» и эсминца ушел. Куда и опять-таки зачем? От всех этих вопросов прямо-таки пухнет голова. На рейде они оставили четыре вымпела: два фрегата, подошедший ночью крейсер УРО и транспорт. Мы в клещах, и эти клещи размыкать они не собираются. Вот такие дела, старпом, а ты говоришь — спать. — Он опять начал вышагивать по мостику. — Но праздник тем не менее продолжается. После завтрака спускайте катер, шлюпки, вываливайте трап с выстрелом. Главным судьей назначаю старшего штурмана Голайбу. Шлюпки разыграете по жребию. (Сперва, правда, Ковалев хотел отдать шлюпку правого борта Сокольникову, но это могло кое-кому показаться игрой в поддавки, и он изменил свое первоначальное решение.) Это будет справедливо. Вы ведь любите, Бруснецов, справедливость?

— Так точно.

— Вот и прекрасно. До гонок вместе с Ведерниковым обойдите весь корабль. Вода сейчас угасла, отстоялась, видно глубоко. Осмотрите с палубы все борта. Водолаза спускать остерегайтесь. Акулы могут с ним обойтись как с Петром Федоровичем. Разумеется, я не собираюсь утверждать, что ночью подплывал к борту не скат, но береженого и бог бережет. Дозорную службу впредь прошу инструктировать самому. Неуравновешенных, если таковые окажутся, в дозор не ставить.

— Есть.

— После завтрака я на часок прилягу. Если разосплюсь, начинайте гонки в десять часов без меня. Потом расскажете, кто выиграл.

— А как же приз? — почти обиженно спросил Бруснецов.

— Ах да, приз. Я распорядился, чтобы коки испекли три пирога. Один — большой — для команды первой шлюпки, другой — для старшины этой шлюпки, третий — для ее командира. Увы... — Ковалев развел руками. — Больше мне порадовать вас нечем.

— Не в пироге счастье, — благоразумно заметил старпом.

— Пирог, конечно, счастье невеликое, — согласился Ковалев, — но ведь и это счастье не каждому пойдет в руки.

— Товарищ командир, позвольте от вашего имени попросить коков один пирог испечь с корочкой, — попросил Бруснецов. — Ужасно люблю пироги с корочкой.

— Ну, если замполит тебя угостит этой самой корочкой, то что ж... Просите.

— Замполита, товарищ командир, как, впрочем, и вас, буду угощать я.

— Тогда и проси от своего имени. Но прежде пирогов — борта. Осмотреть каждый сантиметр. Если заметите что-то, немедленно будите меня.

Завтракали они все вместе, и потому что командир в это утро был особенно неразговорчив, за столами тоже больше помалкивали, не желая нарываться на неприятность. Впрочем, командир, занятый своими мыслями, не обращал внимания на то, что делалось за столами. Он даже не совсем разбирался, что ел, как бы исполнял обязанность, предписанную корабельным этикетом, только попробовав и того и другого и выпив стакан воскресного кофе, словно бы спохватился и попросил принести ему чаю. Его о чем-то спрашивали, и он, естественно, отвечал, но что это были за вопросы и какой смысл он вкладывал в свои ответы, его мало занимало. Он слушал и говорил, а сам продолжал думать о том, что хотя клещи супостат и не разомкнул, но оставил на рейде ту самую мелочишку, которая постоянно нуждалась в дозаправке, не обладала достаточными мореходными и ходовыми качествами, и, следовательно, «Гангут» в случае необходимости мог спокойно уйти от них в отрыв. «А вот надо ли это делать? — спросил себя Ковалев. Ответ у него еще не сложился, и тогда он подумал: — А тут опять пекло и эти чертовы акулы. Откуда они взялись в открытом океане?» Голайба о чем-то спросил его, Ковалев не понял о чем и поднял на него глаза.

— Прикажете внести уточнения в регламент шлюпочных гонок?

— Регламент, насколько мне известно, сам себя регламентирует. Он и существует для того, чтобы мы не занимались самодеятельностью.

— Учитывая наши особые условия...

— А какие у нас особые условия? Тихо, как на Бильбекском рейде. Акулы за бортом? Так нечего туда соваться. Тут и без регламента все яснее ясного. Супостаты стоят? Так мы должны к ним уже привыкнуть. Нет, штурман, не вижу я особых условий.

Ковалев отложил салфетку в сторону, сказав негромко: «Приятного чаю», и прошел к себе в каюту. Какие бы сомнения его ни одолевали и сколько бы вопросов он себе ни задавал, главное для него было понятно — недельку надо еще выждать, тем более что командующий уже дал «добро» на пять суток: одни прошли, вторые наступили, значит, впереди была еще целая вечность. От себя он позвонил в ПЭЖ Ведерникову, попросил, чтобы дали в его душ воду, поплескался немного, растерся жестким полотенцем и, прежде чем лечь — он знал, что провалится сразу, лишь только доберется до койки, — опять спросил себя: «Так, может, все-таки уйти в отрыв?»

«Гангут» был хороший ходок, и после ревизии машин он легко мог развить скорость до тридцати узлов. Фрегаты таким ходом не обладали, даже крейсер УРО был не лучшим ходоком, супостаты это знали не хуже Ковалева и все-таки оставили на рейде эти корабли. «Значит, оставили этих, — засыпая, подумал Ковалев. — Значит, все-таки пошли на это? А может, их хорошие ходоки понадобились в другой точке? — Он рывком вскочил с койки, позвонил радистам. — А, ладно, успею еще выспаться, — успокоил он себя и запросил у радистов сводку событий в мире, которые передал в последние сутки «Маяк». — А что, если...» Он не докончил вопроса, потому что ответ на него еще не созрел, а раз не было ответа, то и спрашивать, видимо, не следовало.

Минут через десять эта сводка легла ему на стол: возле Никарагуа американцы начинали большие военно-морские маневры под кодовым названием «Стар», в Средиземном море через Гибралтар проследовал атомный авианосец «Кеннеди». «А не туда ли отправились и «Эйзенхауэр» с «Уэнрайтом»? — подумал Ковалев. — Они явно затевают что-то возле Ливии».

Он вызвал к себе экспедитора, и когда тот почти крадучись вошел в каюту и застыл у двери, Ковалев привычно — этот экспедитор тоже уже становился привычкой — спросил:

— Вы стучаться умеете?

— Умею, — сказал экспедитор. — Только у вас дверь открыта.

— Постучаться можно и в переборку.

— Можно, — охотно согласился экспедитор. — Только ведь переборка не дверь.

— Это понятно, но стучаться надо прежде всего потому, чтобы получить разрешение войти в помещение.

— Так дверь-то открыта...

Ковалев понял, что ему не продраться сквозь эти дремучие заросли, махнул рукой — да бог с ним и с этой дремучестью, — принял журнал и набросал короткое донесение командующему, в котором высказал предположение, что супостаты, по всей вероятности, со дня на день начнут, возможно сразу в двух точках, свои военные игрища: возле Никарагуа — об этом сообщало и радио — и возле Ливии. Ковалев подумал, что возможна еще и третья точка, самая основная, но строить догадки в донесении было бы слишком рискованно, и он поставил свою подпись. У командующего есть свои аналитики, пусть они и занимаются этими основными и неосновными точками. Он посмотрел на часы, проставил время и отпустил экспедитора, все же сказав ему:

— Стучаться в дверь полагается каждому культурному человеку. Мы же с вами культурные люди?

— Так точно, товарищ капитан второго ранга, культурные, — лихо согласился застенчивый и тихий, как тень, экспедитор.

— Ну и прекрасно, — весело сказал Ковалев и со скрипом потер ладонь о ладонь. — Вот и прекрасно.

Экспедитор не понял, к кому относилось командирское «прекрасно», на всякий случай улыбнулся, полагая, что «прекрасно» он может все-таки отнести на свой счет, и выскользнул из каюты.

«Не всякое действие — прекрасно, — подумал Ковалев. — И не всякое бездействие — плохо. Впрочем, никто в своем отечестве не пророк. Это тоже прекрасно».

А тем временем катер и шлюпки спустили на воду, выстрел с парадным трапом вывалили за борт, Бруснецов с Ведерниковым, сопровождаемые командирами дивизионов движения и живучести и главным боцманом, спустились в катер и начали медленно обходить корабль.

Ветра не было, зыбь заметно стала меньше и ленивее, и вода посветлела, хорошо виделось на глубину метров десяти — двенадцати. Бруснецов велел старшине катера держать самые малые обороты, и катер медленно, словно на ощупь, двигался вдоль борта. За кормой «Гангута» старшина совсем заглушил двигатель, корабельные шумы тоже как бы прекратились, и вдруг все присутствующие на катере почувствовали, какая на рейде установилась прозрачная и звонкая тишина. В средних российских пределах такая тишина случается только в пору бабьего лета. Но там это было привычно и понятно: и воздух к тому времени осязаемо редел и становился прохладным, и, роняя багряную листву, деревья обнажались и открывали просторы, и пажити, еще не озябшие под осенними дождями, пугливо хранили свою кроткую красу. А тут и солнце жарило по-летнему, и воздух был влажен и тяжел, а в поднебесье, казалось, звенела такая же одинокая струна, как и над российскими пределами. Ее звучание то совсем угасало, то чуть заметно усиливалось.

— Винты как винты, — пробурчал Козлюк. — На таких до полюса можно дойти.

— Хорошо бы водолаза спустить, — помечтал Ведерников. — Отсюда смотреть, так все кошки серы.

— Вот и доложим командиру, что все кошки серы, — сказал Бруснецов. — А он возьмет да и погладит нас за это по головкам.

Ведерников рассердился:

— Мне это глажение ни к чему, а только я сквозь метровые толщи воды разглядывать не умею. Нужен водолаз.

— Тут акулы кругом кишат. Спроси боцмана — он тебе скажет.

— Откуда только эта тварь берется! — возмутился Ведерников. — Ладно, понадеемся на глазок: с винтами все в порядке.

— Добро, так и порешим, — согласился старпом. — Старшина, подваливайте к трапу.

Сокольников уже усадил свою команду в шлюпку, и Ветошкин, оскорбленный в своих лучших чувствах, что Бруснецов — тот самый Бруснецов, который еще зеленым лейтенантом постигал у него, Ветошкина, мичмана флота, азы корабельной науки! — не взял его в свою команду, отдав предпочтение боцману, и в равной мере облагодетельствованный Сокольниковым, к которому Ветошкин хотя и испытывал почтение, как и подобает это делать по отношению к начальству, но особых симпатий к нему не питал, так вот именно этот Сокольников и выбрал его, Ветошкина, из десятка других мичманов, и благодарный Ветошкин озорно и весело покрикивал:

— Уключины вставить, весла разобрать! Живее, моряки, живее! Весла-а-а... на воду! Два-a, раз... Два-а, раз...

Козлюк при виде этой надуваловки набычился, угрюмо опустил усы и, хмурясь, спросил Бруснецова:

— Прикажете и нашим спускаться в шлюпку?

— Погоди, доложу командиру, что с винтами все в порядке.

— Так он же после ночи лег отдохнуть.

— Если отдыхает, так я мигом и вернусь. Ты команду возле выстрела держи, не отпускай.

Ковалев не отдыхал, молча кивнул на кресло, подождал, что скажет Бруснецов.

— Визуально винты осмотрели с катера, — сказал Бруснецов, присаживаясь. — Повреждений не замечено. Ведерников просил спустить за борт водолаза, но я сказал ему, что вы этого не разрешите сделать.

— Не разрешу. Хочет, пусть сам лезет. — В голосе Ковалева прозвучали горькие нотки. — Впрочем, и ему не разрешаю. Ведь он шутку еще, чего доброго, примет за приказание. Возьмет да и полезет.

— От него можно всего ожидать, — согласился Бруснецов. — Вчера сам в трубу заглядывал, сегодня в цилиндрах копошился, машину ревизует.

— За таким механиком, старпом, мы с тобой как за каменной стеной. — Ковалев легонько похлопал тяжелой ладонью по столешнице. — Значит, с винтами, считаете с механиком, все в порядке? И значит, дозорный ошибся, приняв ската за диверсанта.

— Акулы, товарищ командир, никакими диверсантами не побрезгуют.

В переборку сильно постучали. Бруснецов даже вздрогнул от неожиданности — к командиру так стучаться было не принято, — повернулся к двери.

— Войдите, — позвал Ковалев.

В каюту бочком вошел экспедитор, молча расстегнул свой огромный — для его роста — портфель, посопев, достал из него журнал и молча положил его перед Ковалевым на стол.

— Ты чего так стучишься? — недовольно спросил Бруснецов экспедитора, скосив тем временем глаз на журнал, в котором явно было что-то срочное.

— Культурные люди, — назидательно заметил экспедитор, поблескивая черными непроницаемыми глазами, — всегда стучатся.

— А... — только и сказал Бруснецов.

Радиограмма была от командующего, в которой тот подтвердил предположения Ковалева относительно горячих точек возле Никарагуа и Ливии. Последняя фраза звучала почти угрожающе: «Настоятельно подтверждаю необходимость выполнения задания в полном объеме». «Если зайца часто бить, — подумал Ковалев, — он научится зажигать спички и играть на барабане».

— Можете идти, — сказал он экспедитору, возвращая журнал. — И завяжите себе на носовом платке узелок — я глухотой еще не страдаю. Иди и ты, — сказал он Бруснецову, когда экспедитор вышел. — Готовь свою бравую команду к гонкам. Сегодня будем жить так, как хотим, а что будет завтра — не знаю. Могу только предположить, но это уже из области гаданий на кофейной гуще.


5

День обещал быть тихим.

Тянул ровный и слабый норд-вест, поэтому было решено, что кабельтовых восемь шлюпки пройдут на веслах, там развернутся, поставят рангоут и лихо вернутся к борту «Гангута» под парусами. Впереди шлюпок уходил катер со старшим штурманом Голайбой, который по пеленгу на свой корабль и на фрегат супостата — это он рассчитал заранее — определит точку поворота. Словом, голь на выдумку хитра, и супостаты тоже пошли в дело.

Старт дали в десять часов. На верхнюю палубу высыпали все, свободные от вахт и боевых дежурств, правда, моряков из боевых частей пять и семь — для одних был объявлен ППР, для других — готовность номер два — вахтенный офицер с вахтенным старшиной безжалостно отправляли в низы. На корабле был праздник — все так, — но антенны локаторов кружились, ощупывая небо и океан, стояли вахту акустики, и машинисты ремонтировали свои главные и вспомогательные механизмы, словом, на «Гангуте» все было как на Большой земле: одни праздновали, другие вкалывали до седьмого пота.

Радисты включили трансляцию верхней палубы, и загадочный голос Анны Герман, которую на «Гангуте» ласково величали Анютой, пел:


За стеной пиликает гармошка,

За окном кружится белый снег.

Мне осталось ждать совсем немножко —

Ты вернешься, милый, по весне...


Командир поднялся на открытое крыло: катер со шлюпками стояли на одной линии, волны были такие незначительные, что гребцы легонько удерживали шлюпки на месте. Голайба стоял в катере, смотрел на Ковалева и явно ждал от него знака, хотя ни о каких знаках они не договаривались. Ковалев на всякий случай махнул рукой, и там, на шлюпках, гребцы обсушили весла, Голайба стрельнул из ракетницы, и шлюпки рывками, как жуки-плавунцы, повели гонку. Катер пропустил их вперед, обогнул дугу, чтобы волна из-под его винта не мешала шлюпкам, вырвался вперед и помчался стороной к невидимой линии промежуточного финиша.

И на крейсере, и на фрегатах, и на крейсере УРО с транспортом тоже высыпались моряки, видимо, и там стали следить за гонками, может, даже ставили пари, впрочем, это уже было их дело. С крейсера даже подняли вертолет. Он облетел бочком «Гангут», катер со шлюпками и вернулся к себе, казалось, там, в общем-то, потеряли интерес к «Гангуту»: сперва он был непонятный и потому загадочный, теперь же к его непонятности привыкли, тем более что он не мешал им, занимаясь своими повседневными делами. Так или иначе, но супостаты, должно быть, пришли к выводу, что лодку за собой «Гангут» не привел, а сам по себе он для них интереса не представлял и особой тревоги не вызывал. По крайней мере, Ковалев пытался так объяснить себе их поведение, а объяснив одни их действия, стал ждать других. Правда, последняя фраза в радиограмме командующего не столько насторожила его, сколько обеспокоила: «...подтверждаю необходимость». Подтверждать необходимость вряд ли следовало, но если уж она подтверждалась, значит, где-то там, в потаенных верхах дипломатии, дело принимало скверный оборот.

С мостика хорошо было видно, что шлюпки шли почти вровень, может, правая шлюпка, которой командовал Бруснецов, на полкорпуса вырвалась вперед, но ведь шлюпка — не байдарка, на трети дистанции это было столь незначительное отставание, что левая шлюпка могла спокойно не только сократить это отставание, но и обойти на те же полкорпуса свою соперницу.

Ковалев вдруг почувствовал, что он, в общем-то, равнодушно следил за гонкой, которая не всколыхнула в нем азарта — его охотничий азарт лежал глубже, и чтобы добраться до него, нужны были иные, более сильные переживания, но он был рад, что моряки на палубе шумно обсуждали перипетии гонки, которые были не столь уж и волнующи.

— Жми, Ветошкин! — кричал Силаков, устроившийся на самом носу — ему удалось ускользнуть от вахтенного офицера, — но кто там жал и куда жал, он, естественно, не видел. Просто ему было радостно, как молодому петушку, попробовать свои голосовые связки. — Давай, Ветошкин!

«Ветошкин там жмет и дает — это ведь так логично и так объяснимо, — подумал Ковалев. — Ну а ты-то что разорался, петушок? Ведь тебя никто там не слышит».

Орали, правда, и другие, и тоже оглашенно и самозабвенно, благо никто их за это не шпынял, но Силаков был особенно голосистый.

— Давай, Ветошкин! Жми, Ветошкин!

То озорное настроение, которое покатилось по палубе, начавшись возле гюйсштока — «Давай, Ветошкин!», — невольно передалось и Ковалеву, и он вдруг почувствовал, что ему тоже захотелось закричать: «Давай, Ветошкин!», озорничая при этом до хрипоты, до поросячьего визга.

— Вахтенный офицер, прикажите вооружить шланги! — крикнул он на палубу. — Пусть моряки окатятся.

Шланги тут же раскатали, из брандспойтов вырвались тугие струи, сверкнувшие на солнце, и на палубе стало шумно, как в бане.

— Товарищ командир! — доложил второй штурман. — Барометр начинает падать.

Ковалев прошел в штурманскую рубку — человеку всегда было свойственно убеждаться во всем самому («русский словам не верит», «лучше увидеть, чем услышать»), — покачал головой: это «начинает» уже заметно отличалось от нормы. Изменение погоды можно было ожидать к вечеру, но с морем, тем более с океаном, надлежало обращаться вежливо и предупредительно, и Ковалев приказал вахтенным сигнальщикам набрать сигнал:

— «Шлюпкам немедленно вернуться к борту». Вахтенный офицер, приготовьте к спуску на воду второй катер.

— Прикажете разоружить шланги? — спросил снизу вахтенный офицер.

— Я приказываю только то, что приказываю, — внезапно раздражаясь, сказал Ковалев. Он не терпел этих встречных вопросов, когда вопрошающий как бы хотел казаться святее папы римского. — Застропить сразу, но стопора не снимайте.

Серебряные струи из рукавов хлестали по бронзовым телам моряков, сбивая зазевавшихся с ног, и гвалт, и смех, и радостный гогот стоял такой, что было похоже, будто из загона вырвался на волю молодой, необъезженный табун, и так Ковалеву опять захотелось спуститься на палубу, подставить спину под эту свистящую струю, что у него от томления даже зачесались лопатки.

На шлюпках приняли сигнал, который застал их врасплох, и гонка сразу остановилась, хотя Силаков у гюйсштока все еще радостным голосом призывал:

— Давай, Ветошкин! Жми, Ветошкин...

Ковалев навел на шлюпки визир: там уже развернулись, и гонка продолжалась на веслах, паруса, видимо, побоялись ставить, остерегаясь шквала, весьма обычного при смене погоды в этих широтах. «Береженого и бог бережет», — уже в который раз сегодня подумал Ковалев.

Наконец и с палубы обратили внимание на сигнал и, не зная, что произошло или что могло случиться — просто так шлюпки не стали бы отзывать с дистанции, — сразу присмирели, и Силаков, который так взывал к Ветошкину, ухитрился опять ускользнуть от вахтенного офицера и подобру-поздорову скатился в низы: все-таки его боевой части была объявлена готовность номер два.

На шлюпках гребцы уже приноровились один к другому, гребли размашисто, сильно и слаженно, весла но путались и не зарывались в воду, словом, гонки с этого и должны были бы начаться, а не заканчиваться этим. Бруснецов опять на полкорпуса вырвался вперед — дальше Сокольников его не отпустил, но так как гребки у них не совпадали, то получалось, будто бы они дергались: дерг — Бруснецов на полметра впереди, дерг — Сокольников малость догнал его, дерг, дерг...

В том же порядке шлюпки вышли на траверз «Гангута», и одна за другой послышались команды:

— Весла-а... на валек!

Весла зашевелились и застыли, взметнувшись частоколом, и шлюпки пересекли финишную линию, которой служил вываленный за борт выстрел — длинное рангоутное дерево; с него спускались шторм-трапы и бакштовы, к которым крепились шлюпки.

Шлюпки накатом прошли вдоль борта, гребцы опустили весла и начали подгребать под выстрел.

Ковалев спустился на палубу. Команды шлюпок уже взобрались на палубу и построились вдоль борта и только ждали его появления, которое на этот раз командой «Смирно!» приветствовал не старпом — он был командиром шлюпки и находился в строю, — а Голайба. Победителем объявили правую шлюпку, старпомовскую, хотя, если говорить откровенно, гонку скомкали и вряд ли в ней можно было назвать победителя и побежденного. Сокольников не стал оспаривать это решение, зато Ветошкин надулся, побагровел и начал выговаривать Сокольникову, что-де и это не так, а то, дескать, и совсем никак, на что Сокольников флегматично заметил ему:

— Если тебя боцман не угостит пирогом, то я отдам тебе свой кусок. Меня старпом явно угостит.

— Такую гонку испортили, — шутливо попенял Бруснецов командиру. — У меня загребные подобрались — звери!

— Не моя вина, — сказал Ковалев, — не моя, старпом. Товарищ барометр подвел, стал неожиданно падать. Остались без Петра Федоровича — ладно, уж как-нибудь переживем, потерять сразу две шлюпки с людьми — тут уже дело запахло бы паленым.

— А вообще-то, товарищ командир, наблюдается некий пробел в морской практике. Неважно моряки чувствуют шлюпку.

— Твоя епархия, старпом, твоя. Вернемся в базу — займись. Но до базы, как говорится, семь верст до небес и все лесом. Так что шлюпки и катер на борт. Трап и выстрел — завалить. Крепить все по-штормовому. Вахтенный офицер, посмотрите — что барометр?

Вахтенный офицер вернулся через минуту, почтительно склонив голову — был он высок, как пожарная каланча, сказали бы прежде, — доложил:

— Падает, товарищ командир.

Ковалев с Сокольниковым пошли к себе, а Бруснецов остался на палубе поднимать шлюпки и катер, заваливать трап с выстрелом, крепить все по-штормовому: праздники, к сожалению, длятся недолго — одно мгновение в многотрудной и пестрой жизни, будни же отнимают все время, но, видимо, тем и хороши праздники, что век у них короткий, как у поденки. Страсти улеглись быстро, только Ветошкин никак не хотел остывать, пытаясь втолковать Козлюку, что если бы то да если бы это, то бабушка еще бы надвое сказала, на что Козлюк совершенно резонно ему заметил:

— Если бы, да кабы, да во рту б росли грибы, то и вышел бы не рот, а целый огород. Иди-ка ты, Ветошкин, к себе, а я стану заниматься своими делами. А вернемся в базу, там я тебе и покажу, какой ты есть из себя старшина шлюпки. А если ты волнуешься насчет пирога, то дыши в две дырочки спокойно: побежденному — первый кусок. Самолично отрежу. Флотский закон есть закон.

— Не надо мне твоих кусков, — страдальческим голосом произнес Ветошкин. — Мне справедливость нужна.

— А на кой она тебе? — удивился Козлюк.

Ветошкин не сразу сообразил, что бы ему сказать в ответ такое посолонее, а когда нашел это солененькое, то Козлюк уже перевесился через борт и кричал старшине катера:

— Да крепи его, строп-то, крепи лучше! Да куда же ты его заводишь?

Когда строп завели правильно и Козлюк разогнулся, чтобы вытереть пот с распаренной лысины, Ветошкин сказал ему назидательно:

— Справедливость есть основа характера.

— Два куска отрежу, — пообещал Козлюк. — Но если еще станешь причитать, ни хрена не получишь.

Ближе к обеду ветер совсем убился, небо подернулось серовато-перламутровой пленкой, солнце сквозь которую едва просвечивало, казалось матовым, и было ужасно душно. Ковалев распорядился не разоружать пожарные шланги на палубе, чтобы желающие в любое время могли принять душ напряжением в три атмосферы.

За столом Бруснецов делил свой пирог. Первый кусок — самый большой и аппетитный — он положил на тарелку командиру, другой — поменьше — Сокольникову, чтобы подсластить поражение, третий отрезал судье, четвертый должен был бы оставить себе, а прочее уже делить на всех, но так как тарелки тянулись с разных сторон, то про себя Бруснецов забыл, а когда вспомнил, то от пирога уже остались одни крошки.

Тарелки еще тянулись, но Бруснецов уже шумно отодвинулся от стола и, вздохнув, сказал:

— Что и говорить — тяжела ты, шапка Мономаха.

Ковалев разрезал свою долю пополам, подвинул тарелку Бруснецову.

— Бери любую половину, Мономах.

— Будто бы неудобно, товарищ командир.

— Бери, старпом, не миндальничай. Может, когда-нибудь вот так же и шапку Мономаха разделим.

Пирог был съеден, и про незадачливые гонки тут же забыли, разойдясь по каютам править адмиральский час.

К Ковалеву поднялся командир БЧ-5 капитан третьего ранга Ведерников.

— Надолго ты развел свою музыку? — спросил его Ковалев.

— Завтра к вечеру закончу.

— Не завтра к вечеру, а сегодня после обеда собирай свои железки. А то начнется шторм, будешь потом до самой базы собирать.

— Прошлый раз барометр двое суток падал. Задуло только на третьи.

— Потому и задуло на третьи, что мы помаленьку отгребали от шторма. А сейчас мы ему в морду полезем. В шторм легче в отрыв уйти.

— Решаете? — осторожно спросил Ведерников.

— Бездействие — то же действие, — повторил Ковалев понравившуюся ему мысль. — Передай своим маслопупым, что по окончании боевой службы каждый отличившийся будет мною отмечен: одни получат звания, другие — отпуска домой, третьи — ценные подарки.

— Тогда, с вашего позволения, я пошел отменять адмиральский час.

— Отменяй, голубчик, и скажи еще своим маслопупым, что до сего дня я ими был доволен.

Отпустив Ведерникова, Ковалев позвонил на вахту справиться, как ведет себя барометр.

— Падает... Стремительно падает.

Ему не хотелось будить старпома — тот, видимо, уже правил адмиральский час, — но барометр-то падал, дьявол его побери, и Ковалев велел рассыльному разыскать старпома. Тот не спал, обходил с Козлюком верхнюю палубу, проверяя каждый талреп, каждый узел.

— Смотрите-ка, — неожиданно сказал Козлюк, открыв от удивления рот. — Супостаты куда-то намыливаются.

Бруснецов оглядел рейд: корабли супостата, обычно бездымные, густо запыхтели, видимо, экстренно прогревали машины, в отдалении загромыхала якорь-цепь. Бруснецов никогда не верил в чудеса, он даже не понимал, как это можно верить в то, что не существует, но сейчас ему ужасно захотелось чуда.

— Боцман, обойдите еще раз палубу без меня. Я — к командиру.

На трапе он нос к носу столкнулся с рассыльным. Тот посторонился и виновато сказал:

— Товарищ капитан третьего ранга, вас приглашает командир.

— Я знаю, — сказал Бруснецов глухим голосом, стараясь скрыть улыбку. Ему на самом деле показалось, что в эту минуту его должен вызвать командир.

— Разрешите, — попросил он еще из коридора в открытую дверь, прошел к столу и сел на краешек дивана, на который ему указал Ковалев. — Все закрепили по-штормовому, — начал перечислять Бруснецов. — На вьюшки и шлюпки наложили дополнительные крепления.

— У интендантов бочки принайтованы? А то опять придется огурцы по всей палубе собирать.

— Интендантам дал напрягай. Сейчас еще сам проверю.

— Проверь, голубчик, сам.

— Товарищ командир, — стараясь унять радостную дрожь в голосе, сказал Бруснецов, — супостаты уходят.

Ковалев быстро взглянул на него и тут же отвел глаза в сторону. Пальцы его правой руки непроизвольно заплясали по столешнице. Он заметил это и сжал их в кулак.

— Ну, так... — сказал он, помолчав. — Значит, так. Машинисты обещали собрать свою шарманку к ужину. Если они уберутся, мы в ночь тоже уйдем. — Он снял трубку. — БИП, командир. Что делается на рейде?

— Судя по всему, супостаты собрались уходить, но движение еще не начали.

— Добро. Как только начнется движение, доложите.

Через полчаса позвонили из БИПа:

— Товарищ командир, ОБК снялся с якорей и взял курс норд-ост.

Ковалев сжал на столешнице руки в замок, уткнулся в них лбом и улыбнулся: он еще не знал, что предпримет, только чувствовал, что руки у него развязались. О, этот сладкий миг свободы!

А в ночь разразилась гроза. Небо как будто обрушилось на «Гангут» потоками теплой воды, верхняя палуба и надстройки кряхтели и поскрипывали. Среди этой вселенской воды метались иссиня-зеленые и красные молнии и, грохоча, перекатывались громы. Ветер дул порывами, мотая «Гангут» на якорях из стороны в сторону, и якоря не выдержали и поползли. Выбирать их в такую круговерть было накладно, но и оставаться в точке было уже нецелесообразно.

Ковалев приказал играть аврал.


Загрузка...