Глава седьмая

Именно тогда начался самый насыщенный этап моей творческой жизни. В будние дни я посещал лекции, читал книги, на много лет опережавшие те знания, которые входили в официальную программу, вечером отправлялся домой на паровом трамвае и занимался собственными исследованиями. Затем, около восьми-девяти вечера, несмотря на то что мадам Зиновьева качала головой и поджимала губы, я присоединялся к Коле у него на квартире или в одном из наших любимых кабаре. Он читал бесконечные стихи на французском, английском, русском и отвратительном немецком. Я рассказывал ему, как строятся цеппелины, работают танки и создается электричество. Полагаю, что он уделял моим лекциям столько же внимания, сколько я уделял его стихам. Я стал для него своеобразным талисманом нового века. Мой друг был всегда вежлив, никогда не допускал грубостей и никому не позволял оскорблять меня. В «Алом танго» и «Бродячей собаке» собирались богемные художники, иностранцы, преступники и революционные crème de la crème[86], позднее ставшие служить Керенскому или Ленину; они встречались, беседовали, слушали музыку, искали сексуальных партнеров и иногда дрались. Этот опыт стал для меня бесценным. Я наконец смог встречаться с женщинами и позабыть о Марье Варворовне. Эти дамы относились к любви так же легко и радостно, как моя Катя. У меня были и поклонники-мужчины, я флиртовал с ними, но не уступал их домогательствам. Многие девушки, да и зрелые дамы, возбуждались от чтения вслух порнографического бреда Мандельштама и Бодлера и увлекали меня в свои восхитительные постели. Иногда я спал на дорогих шелках, умывался по утрам теплой, ароматной водой. Я вновь обретал уверенность в себе. Решил, что могу меньше читать. Теперь я мог поддержать беседу практически на любую тему.

Тем временем начались летние каникулы, и я решил позволить себе отдохнуть. С Колей, Ипполитом, девушкой, которая называла себя на английский манер Глорией (хотя была полячкой), и несколькими так называемыми поэтами мы гуляли по Летнему саду и широким набережным Невы, арендовали речные пароходики, наслаждались пикниками на берегу реки и обедали в тех великолепных деревянных многоэтажных заведениях, которые мало чем отличались от швейцарских лыжных домиков; раньше там обслуживали клиентов с пароходов, а теперь радовались любым посетителям.

Когда из города исчезли представители высшего света, Санкт-Петербург заполонили раненые солдаты и матросы, медсестры с фронта, искавшие утешения в объятиях здоровых гражданских мужчин, которых осталось немного. Это обилие женщин отвлекало даже агитаторов вроде Луначарского, который стал наркомом просвещения при Ленине, или Онипко[87], печально известного анархиста, участника короткой революции 1905 года. По очевидным причинам люди вроде них для воинской службы не подходили. К счастью, у Коли было мало подобных дружков, хотя владелец «Бродячей собаки», некий Борис Пронин, считавший себя местным Родольфом Салисом из прославленного «Черного кота»[88], с удивительным радушием приветствовал всяческих подстрекателей, бомбистов и прочих.

Хотел бы заметить: я никогда не был лицемером. Я очень часто высказывал свои взгляды и столь же часто встречал единомышленников, особенно в панславянском кругу. Даже люди, которые со мной не соглашались, казалось, слушали меня вполне доброжелательно. Если бы не печальный урок отца, то, возможно, меня привлекло бы детское стремление к разрушению и переменам. Я пил абсент в компании красивых шлюх. Мои соратники были революционерами, бродягами, поэтами. Они называли меня «профессором» или «безумным ученым», угощали вином и слушали так внимательно, как мало кто слушал с тех пор. Такие люди могли пережить революцию только благодаря чувству юмора, иронии и складу характера. Они стали мрачными спутниками Ленина и его преемников. Некоторые умерли рано, например Блок и Грин, и не узнали, к каким разрушительным последствиям привели их глупые надежды. Большей частью они, подобно Мандельштаму, увидели, как их мечты разрушаются, все надежды гибнут, храбрость и великодушие оборачиваются против них, принося лишь оскорбления и унижения. В последний предреволюционный год, год 1916‑й, воодушевление этих людей было вызвано мечтой об Утопии, а не реальностью, которой следовало заманить меня в ловушку так же, как заманила в ловушку их. К счастью, мне удалось сбежать. Для некоторых, к примеру для Маяковского, единственным способом бегства стало самоубийство.

«Бродячую собаку» закрыла полиция, но богемная жизнь продолжалась. Война, казалось, шла своим чередом; нам все чаще сообщали о победах. Британские бронированные автомобили и русские казаки бросились в грязь болот Галиции и вынудили уланов и австрийскую пехоту отступить. Но доставать хлеб становилось все труднее. Ряды несчастных рабочих, закрывавших лица шапками и платками, как будто в трауре, стали привычным явлением: поэты скорбели, революционеры предрекали восстания, обычные представители среднего класса, по-русски прозванные «буржуями», все чаще становились жертвами воров, которые отнимали у них еду и деньги. Война истощала наши силы. Нужно было тратить все деньги на продовольствие и свободно раздавать его. Тогда мы, возможно, избежали бы хаоса. Но царские министры были слишком заняты войной, а революционеры фактически хотели, чтобы люди голодали, – так они скорее восстанут. Буржуи могли думать только о своих семействах; их призывали забыть обо всем, чтобы помочь выиграть войну и обеспечить всем необходимым солдат на фронте. Мне не следует в этих мемуарах рассуждать о причинах и предпосылках революции. Слишком много эмигрантов, слишком много историков, слишком много большевистских «корректоров прошлого» уже занималось этим. У нас есть тысячи версий «Десяти дней, которые потрясли мир». Возможно, пора составить десяток версий «Тысячи книг, которые утомили мир». Мне ко всему этому нечего добавить. Что было, то было. Мы в самом деле не могли подумать, что такое случится, хотя нас предостерегали. Поэзия редко кому-то нравится, становясь реальностью, и меньше всего – поэтам.

Пронин открыл новое заведение под названием «Prival Котепdiantoff»[89]. Мы сочли это очень уместным и поздравили Пронина, когда он появился, ведя за собой на веревке паршивую дворнягу – единственное, что осталось от «Собаки», и пообещал, что это заведение станет еще лучше прежнего. Здесь, конечно, было больше выдумки. Негритянских мальчиков, работавших официантами, одели так, будто они только что явились из дворца Гаруна аль-Рашида. Картины явно радикального содержания покрывали стены и потолок. Со стен на нас смотрели негритянские маски, лучи света лились из их глазниц. Тот же негритянский оркестр играл ту же надрывную музыку всякий раз, когда нам не приходилось слушать очередного нового поэта или миленькую певичку или следить за какой-нибудь пантомимой Пьеро, во время которой женщина с лошадиным лицом в длинном фиолетовом платье что-то бубнила о луне. Черные травести пели джазовые песни. Травести вошли в моду в клубном обществе. Несколько противоречили всему этому авангардизму девочки в крестьянских костюмах; яркие скатерти в народном стиле; народная керамика, напоминавшая нам, что мы, в конце концов, в России; что мы не французы и даже не немцы. Виолончели стонали, и мимы крутили свои бездушные тела, пародируя обычные человеческие движения. Ревел джазовый оркестр. Маленькие певички пели слабыми, невыразительными голосами о мертвых птицах и насекомых. Мы говорили, пили и предавались разврату. Иногда уже светало, когда я в бархатном жакете, красных украинских ботинках, брюках для верховой езды и казачьей рубахе появлялся, пошатываясь, на Марсовом поле. Здесь солдаты в ярких мундирах все еще маршировали над нашим зверинцем, который, как обычно, располагался в подвале. Гусары скакали, стрельцы шагали строем, их сапоги блистали полированной кожей, мундиры были тщательно вычищены, медные и золотые галуны сверкали на солнце. Мы брели мимо, некоторые из нас едва стояли на ногах; и мы в удивлении взирали на эти остатки старого мира. Мимо нас проходили полицейские, которые, казалось, все чаще разделяли наше отношение к происходящему. Футуристы прерывали свои бесконечные споры с акмеистами (художественных объединений было не меньше, чем политических). Эсеры на полуслове прекращали свои дискуссии с толстовцами и, раскрыв рты, замирали, глядя, как играющий оркестр или колонна солдат в синих мундирах и красных шапках проходит мимо, салютуя под звуки патриотических маршей. Я заразился всеобщим цинизмом. Думаю, что едва ли кто-то в Петрограде мог к тому времени противостоять этому настроению. Мне кажется, что если бы однажды утром мы вышли из «Привала» и увидели марширующие немецкие отряды, то едва ли обратили бы на них внимание. А если бы и обратили, то не стали бы особенно переживать. Художники объявили бы появление немцев первым признаком новой эры в искусстве. Революционеры сказали бы: это явный признак того, что люди восстанут в любой момент. Циники отметили бы, что немецкая эффективность лучше русской некомпетентности. На том бы все и кончилось. Мы почти поверили, что эта странная греза будет продолжаться, пока все мы не умрем юными романтиками; правда, мы предполагали, что это случится в достаточно отдаленном будущем. Никто ни к чему не относился серьезно, я думаю, кроме Коли, который вместе с Толстым верил в природную божественность человеческого духа. Я же склонялся к вере в торжество человеческого разума над всеми превратностями природы, включая и природу самого человека. Мы оба, я уверен, были виноваты не меньше и не больше прочих – мы склонялись к риторике отчаяния. Как легко было шиковать, пить шампанское и провозглашать тосты за торжество рабочего класса! Все забывали о медленных переменах, происходивших повсюду. Санкт-Петербург, неестественный город, который было легко блокировать, отрезать все коммуникации, воспользовавшись его географическим положением, – этот город не вспоминал о приближающихся врагах и убеждал себя в том, что до победы осталось не более двух месяцев. К осени, когда казалось, что мы окончательно разбиты, как были разбиты японцами у Порт-Артура, изысканных экипажей на Невском стало совсем мало. Торговцы и землевладельцы считали Москву более безопасным местом, чем Питер. И Коля с немалым удовольствием цитировал Киплинга, которого очень любил: «Вожди уходят и князья!»[90]

Рим, по его словам, эвакуируется, потому что гунны снова угрожают ему.

– Византия! Византия! – напевал он, провожая меня домой в своем экипаже однажды утром в конце августа. – Все бегут на Восток. Подожди, пока царь не уедет в Москву, Дима. Тогда ты поймешь, что нам настал конец.

– Царь никогда не покинет столицу.

– Он редко здесь бывает. Как часто ты видишь царский штандарт над Зимним дворцом?

– Царское Село не слишком далеко от города, – напомнил я.

– Нет никаких доказательств, что он там. Ходят слухи, что он, его семейство и Распутин уже собирают вещи, чтобы уехать к кайзеру. Они же родственники.

Наш экипаж остановился на перекрестке, когда мимо промаршировала колонна кадетов. Гремели барабаны, ревели трубы, свистели флейты; кадеты двигались единым строем. Коля печально улыбнулся. Он, как обычно, был одет во все черное. Единственным белым пятном выбивалась прядь волос, свисавшая из-под шляпы. На бледном лице выделялись красноватые глаза. Он коснулся рукой подбородка и пожал плечами.

– Ты знаешь, что я когда-то был кадетом, Дима?

– Предполагал. – Для аристократа было вполне естественно поступить в военную школу.

– Я сбежал, когда мне было пятнадцать. Сбежал в Париж, потому что хотел увидеть поэтов. Мне встретилось множество шарлатанов, некоторые из них совращали меня – как мужчины, так и женщины. Но я не думаю, что видел хотя бы одного поэта, пока не возвратился в Питер! Теперь все русские поэты, художники, импресарио едут в Париж! Какая ирония! И нам нужно последовать за ними, Дима?

– Немцы скоро будут разбиты, – произнес я. – Газеты единодушны. Такой уверенности не было никогда.

– Явный признак близкого поражения! – рассмеялся он.

– Наши союзники не допустят этого. Англия, Франция, Италия – даже Япония – придут на помощь.

– Они в таком же положении, что и мы. Немцы разве что Париж еще не взяли.

– Тогда нам следует остаться здесь, – сказал я.

– Пока война не закончится, по крайней мере. Тебе нужно заниматься только немецкой наукой и философией, а я буду изучать Гёте. Я поеду… куда же?., в Мюнхен? Или к моравским братьям, как Джордж Мередит[91]. Там я стану настоящим мистиком, немецким интеллектуалом. В новой немецкой империи – Священной Римской империи – мы станем добрыми готами, позабудем о Париже. Париж и Петербург станут провинциальными городами, а Берлин – столицей мира. Искусство будет процветать там, питаемое нашим русским гением, как оно процветало в Берлине перед войной. Мы станем действовать как китайцы, Дима, – позволим завоевать нас, но тайно одержим победу, благодаря великой культуре, нашему славянскому наследию. Мы больше не станем подражать французам, англичанам и итальянцам. Мы будем архитекторами новой империи – представим новые кремлевские планы в Берлине, и наша энергия и оригинальность произведут такое впечатление на немецкого Цезаря, что все вокруг примет русский оттенок. К чему нам переживать о военных победах, когда наше величайшее оружие – славянский гений! И ты, Дима, покажешь миру, чего может достичь русская наука, потому что ты – русский в душе. Такой же русский, как я!

Я подумал, что таким образом он намекал на мое украинское происхождение. Иногда он высказывал загадочные соображения, которые сбивали меня с толку. Но я никогда не прерывал монологи графа Николая Петрова, даже пытаться остановить его было бессмысленно. Они звучали, словно вдохновляющая мелодия, и прервать ее – как будто заглушить пение русского гимна, как будто закричать в соборе Александра Невского посреди «Господи, помилуй» или «Помышляю день страшный». Ибо при всем его увлечении иностранными поэтами и восхищении иностранными художниками, которых выставляли чудаки-коллекционеры Щукин и Морозов, мой друг был настоящим русским. Он воплощал невероятное возрождение славянской души, которое началось в девятнадцатом столетии. Этот процесс продолжался бы и в двадцатом, если бы его не прервали людишки с мелкими западными идеями, принесенными из Германии, Америки и Англии; переносчиками этих политических болезней стали вездесущие евреи. Не удивительно, что прежняя черта оседлости стала самой опасной областью империи в годы Гражданской войны.

К сентябрю мы с Колей сблизились сильнее, чем когда-либо. Я возвратился к занятиям, чтобы по-прежнему казаться прилежным студентом. Санкт-Петербург теперь источал не апатию, а страх, который чувствовался даже тогда, когда я отправлялся в предместья на трамвае. Соседи перестали доверять друг другу. Группы изможденных мужчин в черных пальто и шляпах перемещались между фабриками и рабочими пригородами молча, выражая скорее угрозу, чем недовольство. Мадам Зиновьева все резче осуждала меня, дочерей и их женихов, да и весь город целиком. Во время ежемесячного визита к мистеру Грину меня предупредили, что следует ходить осторожно, и посоветовали купить пояс для денег, чтобы прятать там мое пособие. Дядя Сеня написал мистеру Грину и попросил узнать, как идут мои занятия. Я ответил, что все очень хорошо. Я должен был перейти на другой курс, сэкономив целый год обучения. Мистер Грин сказал, что мне скоро понадобятся способности к языкам и знание механизмов – придется отправиться за границу по делам дяди Сени, который собирался импортировать машины для фермерских хозяйств. Я захотел узнать подробности, но мистер Грин больше мне ничего не сказал, за исключением того, что мое образование наконец принесет пользу. Значит, дядя Сеня уже придумал, чем я займусь после окончания политехнического? Я обрадовался тому, что смогу отправиться за границу.

Как будто в надежде преодолеть охвативший город страх, военные парады стали еще более роскошными. Золотые флаги, портреты царя, грохочущие барабаны, пронзительные трубы ежедневно заполняли столицу. Государственный гимн исполняли по каждому поводу. Именно тогда, чтобы скрыться от нелепой показухи, я начал бродить по докам, держа под мышкой книгу, осматривая корабли и механизмы, которые начали исчезать подо льдом Невы. Я размышлял о том, куда меня направит дядя Сеня, смотрел, как лебедки вытаскивают рыбу с небольших парусных лодок, восхищался паровыми баркасами с короткими трубами, их странными, суетливыми перемещениями. За баркасами стояли на якорях огромные броненосцы и маленькие пассажирские суда «Балтийского пароходства», являя собой картину безмятежности или застоя. Иногда дикий вопль, похожий на крик банши, доносился то с одного, то с другого корабля. Изредка можно было увидеть старомодный бриг или парусную шхуну – возможно, они отплывали в Финляндию или Норвегию или даже брали курс на Англию, которая, я был уверен, станет моим новым местом назначения, ведь она находилась не более чем в двух-трех днях пути отсюда.

Окруженный суматохой, среди скрипа буксировочных тросов, гудения двигателей, криков докеров, я обрел покой. Доки простирались на многие мили вдоль берегов Невы. Это был один из немногих районов, не источающих той особой атмосферы ужаса, которая проникала всюду, даже в богемные кафе.

Женщины, к которым я наведывался, больше не давали мне ни отдыха, ни облегчения, как прежде. Они уже не казались теплыми, беззаботными, нежными. Их квартиры производили впечатление очень удобных, отрезанных от внешнего мира; они все так же были пропитаны ароматом «Quelques Fleurs»[92] и задрапированы японскими шелками и белыми тканями. Дамы нарушали наш молчаливый договор и становились все более нервозными. Женщины лучше чувствуют дух времени. Они первыми начинают задумываться об эмиграции в трудные времена, и почти всегда правы. Они первыми замечают предательство и трусость. Женщины наделены такой чувствительностью, уверен, потому, что могут потерять гораздо больше, чем мужчины. Увы, я был слишком молод, чтобы обратить внимание на пророчества наших Кассандр. Вместо этого я стал нетерпеливым. Я перестал спать с интеллигентными девушками хорошего происхождения и искал общества обычных шлюх, работа которых – успокаивать, утешать, прогонять страхи. Думаю, многие из нас бросали красавиц, за которыми когда-то ухаживали, и удовлетворялись глупыми, добродушными существами, крашеные волосы, дешевые меха и еще более дешевые платья которых становились все более привлекательными по мере того, как мы уставали от размышлений. Мыслить означало размышлять об окружающем мире и его ужасах. Мир был переполнен страхом и уже не казался приятным местом. Из-за подобных настроений, подозреваю, моя вторая встреча с госпожой Корнелиус не увенчалась любовной интрижкой.

До меня доходили слухи о великолепной английской красотке, фаворитке Луначарского, Савинкова и других радикалов, но я никак не мог связать их с девушкой, которой помог в Одессе. У революционеров были собственные излюбленные места. Те, кто претендовал на литературный или артистический вкус, изредка появлялись в «Привале».

5 сентября 1916 года я увидел ее снова. Она была единственной женщиной за столом, за которым очкастые мужчины с безумными глазами в плохо сидевших европейских костюмах обсуждали реорганизацию поэтической отрасли. Девушка, казалось, находилась в изрядном подпитии. Она носила красивое и в то же время простое синее платье. Ее светлые волосы скрывала маленькая шляпка нового фасона, который только входил в моду. Шляпка превосходно сочеталась с платьем. Длинное страусиное перо нежного кремового оттенка изгибалось книзу, его кончик раскачивался под подбородком девушки. Она пила грузинское шампанское, которое заменяло нам настоящий французский напиток, но делала вид, что наслаждается им. Турецкая сигарета дымилась в мундштуке, объединявшем цвета шляпы и пера. Ее юбки слегка задрались, так, что виднелись шелковые чулки над синими замшевыми ботинками. Она была единственной женщиной в кафе, которая явно наслаждалась происходящим. Все остальные скрывали свои чувства яркими улыбками проституток или возбужденными усмешками интеллектуалок. Я не сомневался, что она не узнала меня, когда я взмахнул рукой. Моя знакомая нахмурилась, обернулась, спросила о чем-то своего отчаянно спорившего спутника, возможно, Луначарского, – у него была козлиная бородка, модная среди этих товарищей. Он отвел взгляд, посмотрел в мою сторону, покачал головой и вернулся к спору. Я приподнял бровь и улыбнулся. Она усмехнулась, салютуя мне стаканом шампанского. Я услышал знакомый голос, донесшийся сквозь общий шум:

– Д’вай сюда, Иван!

Это, разумеется, была мадемуазель Корнелиус. Я собрался присоединиться к ней, но она кивнула, указав на пустой столик. Он находился у самой сцены, на которой негритянский скрипач извлекал из инструмента звуки, способные напугать создателя скрипки. Моя знакомая присоединилась ко мне. От нее по-прежнему пахло розами. Она опустила свою нежную ладонь на мою руку без малейшей двусмысленности, которую я привык ожидать от русских женщин.

– Ты тот парень с Одессы, так? – Она говорила на своем обычном английском языке.

Я поклонился и сказал:

– Именно.

Она заметила, что это была удача, а не ошибка. Мир оказался гораздо меньше, чем все говорили. Она чудесно проводила время в Питере и неплохо изучила «русски». Девушка продемонстрировала мне, вероятно, худший образец грамматики и самый романтичный акцент, который я когда-либо слышал. Мне стало понятно, почему у нее так много поклонников. Я спросил, как она оказалась в столице и что у нее общего с Луначарским. Разве она не знает, что всех этих людей разыскивает полиция?

Госпожа Корнелиус сказала, что эти жулики гораздо приличней тех, которых ей приходилось встречать раньше. Она чувствовала, что им известно, что происходит. Девушка неодобрительно добавила: об остальных идиотах в этой проклятой стране такого сказать нельзя. Она покинула Одессу с одним из пациентов доктора Корнелиуса, аристократом-либералом, который проводил там отпуск. Когда их роман подошел к концу, она присоединилась к радикалам, которых считала забавными «чудесный бездельники». Она также, уверен, задумывалась о будущем, но ее интерес к мужчинам, вместе с ее чувством юмора, часто сбивал меня с толку. Я первый признаю, однако, что часто не понимал ее шуток и что ее вкус не раз выручал нас обоих в последующие годы.

Моя знакомая сказала, что я выгляжу «тощеньким», и если мне что-нибудь нужно по части продовольствия, она попробует помочь. У нее есть кое-какие связи. Я ответил, что питаюсь гораздо лучше большинства, просто очень много занимаюсь перед экзаменами. Она пожелала мне удачи; по ее словам, она очень жалела, что не закончила школу, но в Дейле было слишком мало мест. Как я выяснил, госпожа Корнелиус говорила о Ноттинг-Дейле[93], своей родине. Она позже переехала в Уайтчэпел, где встретила много русских, которые на самом деле были евреями-эмигрантами, спасавшимися от погромов. Когда госпожа Корнелиус предложила отправиться «куда-нибудь в тихий местечко», чтобы поговорить о моих успехах, я отказался. У меня тогда было полно женщин. Я пресытился и стал осторожным, даже если речь шла о ней. Шлюхи просто спрашивали, какая часть тела требуется клиенту; желает ли он остаться на всю ночь за пару рублей сверху. Кроме того, мне не всегда приходилось платить шлюхам. Несколько дней я совершенно бесплатно жил в публичном доме возле одного из каналов. Я, возможно, остался бы там подольше, если б мне не нужно было возвращаться в институт.

Я ответил, что поздно вечером буду занят. Она рассмеялась.

– Как и все мы, да? Еще свидимся, Иван. – Она погладила меня по руке и встала, чтобы вернуться к своей компании.

Я тотчас пожалел, что отказался от ее предложения. Не думаю, что речь шла о сексе. Она хотела именно того, о чем говорила, – спокойно побеседовать.

Мои друзья поздравили меня с победой, а одна из благовоспитанных красоток наклонилась ко мне и громко поинтересовалась, на что похожа английская шлюха в постели. Оскорбленный, я покинул «Привал комедиантов».


Осенний семестр был примечателен только тем, что нам разрешили сидеть на занятиях в шапках, шарфах и пальто. Топлива для политехнического никто не выделил. Лекции стали еще скучнее. Чем холоднее становилось, тем сильнее было ощущение энтропии. Общественная жизнь как бы сжималась. В первую неделю после моего возвращения в институт вместо паровых трамваев появились конки. Ими управляли измученные, бледные существа, обмотанные темным войлоком; над головами возниц поднимались тонкие клубы белого пара. Этим мужчинам уже давно следовало уйти на покой, они походили на кучеров, везущих повозки с мертвецами. Их лошади, тощие, болезненные животные, в конечном счете, возможно, попали в желудки сирот – на улицах появились первые bezhprizhorni, они вертелись вокруг железнодорожных станций и в парках. Продолжали проводить великолепные и помпезные парады. Нас призывали стойко выносить все неудобства – война почти выиграна. На улицах появлялось все больше раненых. Театры процветали, но для ресторанов не хватало продовольствия, поэтому никакого резона работать у них не было. Даже «Донон» на набережной Мойки, излюбленное место золотой молодежи и редакции «Аполлона», располагавшейся в том же здании, вынужден был закрываться на время обеда; он стал скорее баром, чем рестораном. Осетр в грибном соусе, белые куропатки с клюквенным джемом и черникой, другие восхитительные лакомства от «Донон» уступили место конине под соусами, которые не могли скрыть горький привкус того, что Коля называл «длинной коровой». Мы продолжали шутить: заказывали «фаршированного воробья» или «Chat Meunier»[94], не всегда догадываясь, что нам принесут. Вместе с сиротами и ранеными на улицах появились чумные крысы. Газетчики сообщили о «скандальном происшествии», предположив, что грызунов завезли иностранные корабли; однако бездомные собаки и кошки, выброшенные на улицу хозяевами, которые больше не могли их кормить, бесспорно, были нашими, местными. Меньше чем через год люди, прогнавшие своих животных, начали на них охотиться ради пропитания. Это напоминало времена Парижской коммуны.

Запасы продовольствия неуклонно уменьшались, а контрабандного алкоголя становилось все больше. Нам было некогда спать. В воздухе витало ужасное напряжение, болезненное предчувствие гибели. Все длиннее становились очереди за хлебом, все больше – ряды раненых, ожидающих транспорта или койки в больнице, все плотнее – толпы нищих, торгашей и проституток на причалах и бульварах. Множество аристократов отправилось в Москву, давнюю соперницу Петрограда. Газеты все чаще упоминали об Отечественной войне с Наполеоном, словно подготавливая нас к участию в партизанском движении. Многим казалось, что мы уже потерпели поражение. Даже в «Алом танго» царила меланхолия. Негритянский оркестр играл «Остановись, дивная колесница» и «Никто не знает моих бед»[95], в то время как тощие молодые особы с накрашенными щеками читали мрачные стишки о смерти и погибели любви.

Я сочинял все более длинные и оптимистичные письма матери, Эсме, капитану Брауну: жизнь в столице легка и весела; царь с семейством появляются на публике ежедневно; немцы должны вскоре отступить; этой зимой им настанет конец. Из-за трудностей с транспортом маловероятно, что я приеду к Рождеству. Их нисколько не удивляли мои успехи в политехническом. Я писал в кафе и ресторанах, писал в аудиториях. Иногда отправлял письма дважды в день. Я тосковал по дому, по привычным неудобствам киевской жизни. Грязные, неровные тротуары Петрограда, толпы озлобленных, пугающих нищих казались гораздо страшнее, так как я к такому не привык.

Письма, которые я получал, были не менее оптимистичными. Матушка сообщала, что ее здоровье улучшилось. Благодаря Божьей помощи и теплой зиме она с нетерпением ждала, когда сможет вернуться к работе в прачечной. Эсме собиралась вскоре уволиться из бакалейной лавки и устроиться на военный поезд сестрой милосердия. Капитан Браун писал странные, длинные письма на английский манер, в которых русские буквы казались слегка измененными латинскими. Он настаивал, что младотурки вот-вот отступят, – им удается только защитная тактика. Фрицы были совершенно безопасны без своих офицеров, которых осталось совсем мало. Британская броня скоро выманит гуннов из их крысиных нор. Это поднимет боевой дух лягушатников, которые не умеют воевать, что уже неоднократно демонстрировали. Он присылал карты, на которых обозначал военные позиции. Он показывал, как мы пробьемся сквозь немецкие отряды, как румыны зажмут фрицев в клещи. Ни одного из этих сражений так и не случилось. В самом деле, окопная война оказалась бесконечно скучной. Множество людей было убито и ранено. Казалось, лето никогда больше не наступит. Фимбулвинтер и Рагнарёк[96] были совсем рядом.

Немногочисленные рысаки все еще тянули по Невскому прекрасные экипажи. Когда выпал снег, реки замерзли и мостовые покрылись ледяной коркой, на улицах появились тройки. По городу слонялось великое множество калек. Некоторые из них, одетые в военную форму, были без рук или ног, с перевязанными лицами, странно хромали. Калеки часто замирали на месте, как будто ожидая друга, который должен подойти и помочь. Они выстраивались рядами около газетных киосков. Стояли, тихо бормоча, у оград парков и частных садов. «Петербургские ведомости», специальный номер которых ежедневно печатался на особом пергаменте для царя, называли этих негодяев героями и размещали картинки, на которых они улыбались, салютовали, принимали торжественные позы, выражающие отвагу и надежду. Благотворительные учреждения не могли вместить такого количества калек. Тысячи дезертиров возвращались с фронта вместе с ранеными. Некоторых ловили и расстреливали.

Слухи о Распутине становились все более пугающими. Однажды Коля пригласил меня в большой особняк, располагавшийся на живописном берегу реки. Члены семейства Михишевских собрались здесь к чаю. Ясно, что и мне, и самому графу они не слишком обрадовались. В роскошно обставленном доме старинные, тяжеловесные диваны и столы соседствовали с самой модной современной мебелью из Франции и Англии. Здесь я впервые встретился с аристократами в домашней обстановке. Они оказались вполне обычными людьми. Все были роскошно одеты, отличались идеальными манерами, пили чай из тончайшего фарфора, но разговор оказался совсем не таким выдающимся, как я надеялся.

Когда старшие удалились, две девушки и молодой человек, двоюродные сестры и брат Коли, который, казалось, был их героем, окружили моего друга и начали обсуждать придворные сплетни. Влияние Распутина на царицу усилилось. В результате царь, который любил жену до безумия, утратил интерес к войне. Только его честь и Румынская кампания мешали начать переговоры с Германией о мире.

Я уделял беседе очень мало внимания, так что не смогу воспроизвести ее во всех подробностях. Меня интересовали изделия Фаберже: лягушка, вырезанная из сибирского жадеита, несколько пасхальных яиц, маленькая статуэтка полицейского, также вырезанная из камня и раскрашенная в яркие цвета. Тонкая работа привлекла меня. В огромной комнате стояли голые нимфы, поддерживающие светильники, зеркала, подносы с конфетами и цветочные вазы – вся эта обстановка, возможно, гораздо больше подошла бы публичному дому. Думаю, это было показателем упадка русской аристократии. Поменьше либерализма – и у нас до сих пор на троне сидел бы царь.

Меня отвлек звук голоса симпатичной молодой девушки, очень деятельной, настоящей Наташи. Каштановые волосы тяжелыми локонами спадали на плечи, на ней было желтое шелковое платье, отделанное собольим мехом.

– Анна Вырубова говорит, что мы должны последовать примеру Распутина и найти спасение в разврате.

Коля был удивлен:

– Знаешь, Лолли, я что-то пока не чувствую себя спасенным!

– О Коля! – Она взмахнула сигаретой, которую зажег ее брат, носивший форму лейтенанта инженерного полка. – Она говорит, что это был восхитительный опыт. Он освободил ее дух.

– Я слышал. Я знал одного политического, убийцу, который утверждал, что убийство также освободило его дух. Вы бывали на сеансах Распутина?

– Да, однажды. Мать не позволила мне пойти снова.

– И вы почувствовали, что спасены?

Лолли вздохнула:

– Конечно, нет. Это салон, наполненный замечательными ароматами и тканями. Вы сидите за обычным чайным столиком и пьете обычный чай. Но старец все время говорит с вами. Какие у него глаза!

– А как он пахнет? – спросил Коля. – Я слышал, он никогда не моется.

– Он пахнет как… – Лолли покраснела.

– Как грязный крестьянин, – сказал молодой человек.

Девушки рассмеялись:

– Это правда! Пахнет от него ужасно. Пахнет потом!

– Это пот мошенника, его цена слишком высока.

Коля посмотрел на меня, требуя одобрения, но я не понял шутки. Молодой инженер, однако, засмеялся.

Лолли продолжала:

– Он говорит о Боге и мире. О наших душах, наших телах, нашей потребности в опыте, который не всегда связан с той жизнью, которую мы ведем, даже… даже с нашими мужьями… – Она вздохнула. – Распутин умеет убеждать! Он близок простым людям.

– Распутин вылечил царевича, – сказала другая девушка, одетая в красное платье.

– Бедный мальчик по-прежнему умирает, – заметил Коля.

– Находясь рядом с Распутиным, – продолжала Лолли, – вы чувствуете, что освобождаетесь от всех забот. Нам разрешили задавать ему вопросы. Он напоминал чудесного, искреннего родителя. Затем вызвал одну из дам – я не буду называть ее имя, – и они удалились в другую комнату. Вскоре он вернулся один. Дама вышла через другую дверь. Или осталась на некоторое время. Сделала так, как он велел.

Коля нахмурился:

– Вас это не смутило?

– Это духовное единение, Коля. Он показывает нам свет во тьме. Божественный свет.

– И вы на все готовы ради него?

– На все. Он святой, Коля, но притворяется шарлатаном. Он иногда так и говорит. У Распутина превосходное чувство юмора. В нем что-то сокрыто. Я, конечно, изучала труды мадам Блаватской и теософов, но его учение гораздо более реально и значительно.

– Он загипнотизировал их, – сказал лейтенант. Его звали Алексей Леонович Петров, и он, казалось, хотел произвести впечатление на старшего кузена. Петров игнорировал меня; из-за этого мне было немного неловко. – Как ты думаешь, Коля? Анна Вырубова говорит, что они полностью повинуются ему. Наверное, он дает им наркотики. Чем дольше женщины находятся рядом с ним, тем больше соперничают, демонстрируя свое повиновение. Вспомните о самоубийствах… – Он потер усы, а затем подхватил некстати упавший монокль.

Лолли опустила голову.

– Так говорит Анна Вырубова.

– Они убивают себя, чтобы доказать преданность? – Алексей засмеялся в надежде получить Колино одобрение, посмотрел на меня – и тут же отвел взгляд в сторону.

– Я не думаю, что причина в этом. Это спиритуализм, – сказала девушка в красном.

– На дне каналов полно молодых женщин, которые прямо сейчас постигают все спиритические истины Распутина. Разве это не грех? Разве они не отправились в ад? – донимал девушку Алексей Леонович. Мне его глумливый тон показался неприятным. Он был всего лишь на пару лет старше, но, похоже, одновременно считал меня и ребенком, и вмешавшимся в чужие дела взрослым.

Коля прервал его:

– Григорий Ефимович отменил ад в загробной жизни, Алексей. Он теперь на земле. Разве вы не слышали?

– Ты ужасный циник, Коля. – Монокль наконец вернулся на место.

– Я реалист. Почему люди должны верить в обычного Бога? Нет никаких доказательств, что Он еще существует. Идеи Распутина могут быть верны.

– Вы чудовище, Коля, – произнесла Лолли.

– Я замолчу, если пожелаете. Но только вчера я разговаривал с одним солдатом. Не с бедным mouzhik, который не знал, почему его забрали в армию, а с обычным молодым человеком. Он был кадетом и стал лейтенантом. Как и вы, Алексей. У него лишь одна рука, один глаз, одна нога; часть его правого уха…

– Коля!

– Я учусь летать, – сказал лейтенант, – так что это ко мне не относится.

– Я умолкаю, – снова предложил Коля.

– Продолжайте, – попросила Лолли голосом, полным сочувствия и сострадания, до сих пор свойственных русским женщинам.

– Он был счастлив, что оказался в тылу, потому что уже собирался сбежать с фронта.

– Это недостойно джентльмена, – сказал Алексей Леонович.

– Возможно, теперь он не джентльмен, – Коля спокойно посмотрел на своего кузена, – а всего лишь раненый солдат. Он сказал, что эта война похожа на самый страшный сон. Случаются ужасные вещи, но вы не можете даже пошевелиться, не можете сделать ничего, чтобы помочь себе или кому-либо еще.

Алексей снова прервал его:

– Воздушная война не такова. Рыцарство все еще существует – и его законы действуют.

Коля терпеливо продолжал:

– Это нисколько не похоже на старые кавалерийские атаки и маневры, на сражения вроде Бородинского, где подобное еще было возможно. Это странная война. Сначала вы боитесь ее; потом подчиняетесь ее гипнозу; потом устаете настолько, что можете наблюдать, как у вас на глазах умирает ваш товарищ, и при этом не осознаете, что это происходит на самом деле.

– Говорят, что люди, которых разрывают на части львы, чувствуют лишь восхитительную эйфорию, – сказала Лолли.

– Но какое отношение этот разговор о фронте имеет к Григорию Ефимовичу Распутину? – спросил Алексей. Он казался обеспокоенным.

– О, самое прямое, разве вам так не кажется? – Коля отдал свою чашку слуге, который подошел, чтобы убрать со стола, и встал. – Смотрите, как бы паршивый старый лев не разорвал вас, – предупредил он Лолли. – Как вам известно, я никогда и ни в чем не соглашаюсь с вашей матерью. Но сейчас я с ней согласен. Starets наживается на горе, на скорби, которую мы не можем осознать и не осознаем, пока не закончится война.

Никто из нас не понял моего друга. Когда мы покинули большой дом, взяли экипаж и поехали к нему на квартиру, он пребывал в странном настроении, словно ушел в себя. Я не мешал ему. Первый выход в высшее общество разочаровал меня. Возможно, за столом отсутствовали лучшие представители семейства. Однако я ощутил эротическое волнение, увидев Наташу и услышав ее голос; я понял, как мне не хватает общества неиспорченных, нециничных девиц и решил, что настало время навестить Марью Варворовну. Я направился к зданию неподалеку от Крюкова канала. На канале вместо барж появились сани, которые тянули изнуренные кобылы. На берегу было так много полицейских, что мне показалось, будто вот-вот должны схватить важного преступника. Консьержка, старая благородная дама польского происхождения, очень злобная, как и большинство поляков (они так и не оправились от потрясения, когда их завоевали сначала мы, а потом немцы) оскорбила меня, сделав такой знак, словно оберегалась от дурного глаза.

– Никаких евреев! – завопила она.

Когда я громко заявил, что я украинец, по происхождению казак, она начала сетовать, какие украинцы ужасные люди и что натворили казаки в ее бедной стране. Все состояние польки было конфисковано. А ведь она родственница самого Шопена. Давно знакомое унылое нытье! Я слушал очень терпеливо, сдерживаясь, чтобы не выйти из себя.

– Все, что я хочу знать, пани, – дома ли Марья Варворовна Воротынская. – Я уже заметил имя девушки рядом с именем какой-то другой дамы на двери здания.

– Конечно, нет. Она учится. Ее не будет дома до шести. Кто вы такой?

Я поклонился:

– Дмитрий Митрофанович Хрущев. Я остановился у моего друга, графа Николая Федоровича Петрова. – Я оставил адрес Коли и сказал, что меня можно найти у него.

Она успокоилась и извинилась. Точнее, дала некоторые сомнительные объяснения касательно своих дурных манер. Сказала, что передаст Марье Воротынской мое послание; если я смогу зайти снова, то почти наверняка застану ее дома. В тот день я был занят, потому что договорился поужинать с госпожой Корнелиус и ее друзьями, и ответил, что надеюсь вернуться завтра вечером.

Я обедал в заведении, которое называлось «У Агнии»; им управляла суровая вдова, кажется вообще не умевшая улыбаться. Это было одно из тех кафе, в которых на столах лежали американские клеенки; буржуа считали, что в подобных заведениях царит атмосфера рабочего класса. Конечно, весь зал занимали буржуа-революционеры, совершенно серьезно планировавшие уничтожение своего класса. Мне очень не хотелось оставаться в этом месте. Существовала вероятность, что полиция вот-вот устроит здесь облаву. Еда мне показалась несъедобной. Общество Луначарского и его друзей было скучным и грубым, и госпоже Корнелиус отчаянно хотелось поговорить, но я, как ни старался, не мог сыграть роль идеального собеседника. Все мои интересы ограничивались наукой. Я не часто вступал в разговоры со случайными людьми. Колины друзья иногда просили у меня разъяснений каких-то научных вопросов; я всегда охотно отвечал, но сохранял молчание в тех случаях, когда сказать было нечего. Госпожа Корнелиус была, конечно, прелестна, и я наслаждался ее обществом, но та ерунда, которую несли ее спутники, вызывала у меня ярость; только природная вежливость не позволяла мне вмешиваться. Я рано ушел, но надеялся увидеть ее снова. Она понимала мое состояние, думаю, и чувствовала себя слегка виноватой. Когда я уходил, девушка поцеловала меня в щеку, благоухая розами, и мягко проговорила:

– Да-да, Иван. Не делай то’о, чо не сделала б я.

Охваченный беспокойством, я шел назад по унылым улицам нашей осажденной столицы. Я остановился на Сампсониевском мосту, чтобы посмотреть на мужчин, которые пробивали отверстия во льду, еще слишком тонком, чтобы по нему ездить. Они походили на бродяг. Единственное, что отличало их от всех прочих, – мундиры. Зачем они пробивали лед железными и деревянными палками, я до сих пор не знаю. Возможно, собирались ловить рыбу.

На следующий день в институте на меня набросился профессор Меркулов. Он ужасно замерз, и его нос был ярко-красным, глаза сверкали из-под смешной шерстяной шляпы, поля которой касались очков. Лекция была совсем простой, об устройстве динамо. Он с сарказмом поинтересовался, известно ли мне, что такое динамо. Я спокойно ответил:

– Прекрасно известно.

Меркулов попросил меня дать определение обычной динамо-машины и принципов, которыми регулируется ее действие. Я дал обычное определение. Он, кажется, был разочарован, спросил, что мне еще известно. Я описал различные виды динамо, которые тогда использовались, и назвал производителей. Потом заговорил об экспериментах с новыми типами машин, об энергии, которую можно производить, о ее источниках и возможностях усовершенствования машин и так далее. Он явно разозлился и закричал на меня:

– Это все, Хрущев!

– Нет, есть еще много чего, ваша честь.

– Я задал простой вопрос. Мне был нужен простой ответ.

– Вы попросили меня уточнить.

– Садитесь, Хрущев!

– Возможно, вы желаете, чтобы я подготовил письменную работу о разработке динамо? – спросил я.

– Я желаю, чтобы вы сели. Вы или высокомерны, или просто скучаете, Хрущев. Может быть, вы просто педантичный идиот. И, несомненно, вы дурак!

Как раз это и хотели услышать мои завистливые однокурсники. Сарказм профессора вызвал смешки. Я хотел осадить Меркулова; показать недостаток знаний и воображения профессора. Он был приспособленцем и получил эту работу только благодаря войне. Но конфликт неминуемо привел бы к отчислению из института, а я не мог позволить себе этого. Тем самым я бы плюнул в глаза дяде Сене и разбил сердце матери. Так что я сел.

Именно тогда я и решил наконец продемонстрировать глубину и многогранность своих познаний и показать всему институту, что знаю больше всех преподавателей и учеников вместе взятых. Я дождусь наилучшей возможности, и когда она представится, я разоблачу Меркулова, покажу всем, какой он самоуверенный идиот. Наши экзамены, как я рассказывал, были в основном устными. Итоговый выпускной экзамен проводился в присутствии всех преподавателей. Во время него я и собирался отомстить.

Я забыл о презрении и насмешках моих однокашников в тот момент, когда сел в конку и отправился домой. Я читал статью о работах Фрейкине с железобетоном (он строил знаменитые ангары для воздушных кораблей в Орли), а также нашел упоминание об Эйнштейне – тогда я не сумел до конца понять его идеи. Но теперь я знаю, что мы оба работали в одном направлении. Он создавал общую теорию относительности, в то время как я собирался поразить профессоров своими онтологическими идеями. Такие совпадения в науке вполне обычны.

Позднее тем же вечером, надев костюм, я снова подошел к дому неподалеку от Крюкова канала. На сей раз консьержка, жеманно улыбаясь, поприветствовала меня и сообщила, что мадемуазель Воротынская с нетерпением ждет встречи со мной. Если я пройду через внутренний двор, молодая леди сама встретит меня на первом этаже. Старуха ядовито-ласковым голосом добавила, что, к сожалению, обязанности вынуждают ее остаться здесь, в противном случае она почла бы за честь указать мне дорогу. Я пересек внутренний двор, заваленный грязным снегом. Тощий далматинец, сидевший на цепи, залаял на меня. Здание было старинным, довольно уютным. Я немедленно почувствовал себя здесь в полной безопасности и пожалел, что подобной атмосферы нет в доме мадам Зиновьевой.

Я нашел нужную лестничную площадку и дверь, на которой Марья Воротынская и ее подруга Елена Андреевна Власенкова повесили аккуратно надписанные от руки таблички с фамилиями. Я нажал на кнопку, и по другую сторону двери зазвенел звонок. Я подождал. Потом юная девушка, очень милая, с огромными синими глазами и каштановыми волнистыми волосами, одетая в простое бархатное платье, которое называли «женским монастырем», одарила меня одной из самых светлых, самых открытых улыбок, которые мне случалось видеть; она с поклоном пригласила меня войти.

– Вы, должно быть, мсье Хрущев? Меня зовут Елена Власенкова, и я очень рада с вами познакомиться.

Я поцеловал ей руку.

– Очарован, мадемуазель! – сказал я по-французски.

Она сказала с восхищением:

– Вы не русский!

– Я чистокровный русский.

– Ваш французский совершенен.

– У меня талант к языкам.

Я снял шляпу и пальто и передал ей. Мы вошли в светлую просторную комнату, очень теплую благодаря большой голландской печи, на каждом изразце которой были изображены разнообразные сцены из сельской жизни Нидерландов. Повсюду виднелись крестьянские ткани. На стенах висели прекрасные картины – обычные репродукции русских пейзажей. Я попал в замечательное, уютное место и немедленно подумал о том, чтобы остаться там навсегда. Затем из другой комнаты появилась, в темно-зеленом платье, отделанном французским кружевом, моя давняя знакомая из экспресса Киев-Петроград.

– Мой дорогой друг! Почему вы так долго не появлялись у нас?

Девушка шагнула вперед и крепко сжала мою руку. Мне показалось, она сделала это, чтобы произвести впечатление на Елену Андреевну, на лице которой по-прежнему сверкала все та же яркая, веселая улыбка.

– У меня есть причины не привлекать особого внимания. Было невозможно…

– Конечно. Мы все понимаем.

И она, и Елена Андреевна, казалось, знали о моей «тайной жизни» больше меня самого. Я старался вспомнить, что наговорил в поезде. Я стал очень осторожен.

– Но ничего, уже скоро… – прошептала Елена Андреевна, опускаясь на кушетку и расправляя юбку.

– Да, конечно, – ответил я.

– Хотите чая, мсье Хрущев? – спросила Марья Воротынская. – Очень жаль, но ничего другого у нас нет.

– С удовольствием выпью чая.

– Я принесу стаканы.

Елена Андреевна вскочила и вскоре вернулась с подносом, на котором стояли три стакана в плетеных подстаканниках. Большой медный самовар дымился у печи.

– Вы, кажется, устали, tovaritch, – сказала Марья. – Много работали? – Она использовала слово, которое было в то время популярно, особенно среди революционеров, социал-демократов и эсеров, но не имело никакого особого значения.

Сидя на кушетке и потягивая превосходный чай, я соглашался с хозяйками дома:

– Я был очень занят.

– Знайте, что можете во всем положиться на нас, – решительно заявила Марья. – Мы всегда к вашим услугам.

На меня произвело впечатление и ее великодушное предложение, и страсть, с которой оно было высказано.

– Я вам очень признателен.

Меня интересовало, общая ли у них спальня. Это было вполне возможно. Мне они обе показались привлекательными не столько из-за приятной внешности, сколько из-за детского энтузиазма и невинности, которых мне не хватало. Они сразу предложили помощь, хотя даже не представляли, в чем состоит моя работа.

– Не бойтесь прервать нас, если мы скажем что-то не то. – Елена была очень серьезна. – Мы уважаем то, чем вы занимаетесь.

– Я признателен вам за такую осмотрительность.

– Вы путешествовали за границей? – спросила Марья. Она сидела на коврике у моих ног, поставив стакан чая на пол. – Или оставались в России все это время?

– В России, – ответил я, – в основном.

– Вы можете остаться здесь, если понадобится, – сказала Елена. – Мы это обсудили. Думаем, стоит об этом сказать. Это может быть полезно.

– И еще раз – очень признателен.

Для меня действительно не имело значения, что девушки думали о моей работе. Они обещали дать мне все, о чем я мечтал. Я не мог поверить в свою удачу – думал, что они принимают меня или за военного курьера, или за инженера, работающего над созданием таинственного секретного оружия, или за доверенное лицо самого царя. Неважно. Если бы я пожелал, мог бы поселиться здесь и проводить в этом доме целые дни, а со временем, возможно, и ночи. Я задумался, какой из девушек следует уделять больше времени. Всегда необходимо позаботиться о том, чтобы не оставить без внимания девушку, которую на самом деле не хочешь. А здесь свои преимущества имелись у каждой. Я решил, что простая вежливость требует уделять больше внимания моей первой знакомой. Для меня будет гораздо безопаснее, если Елена уступит. Она знала обо мне даже меньше, чем ее подруга.

Я наслаждался их вниманием в течение нескольких часов. Затем вспомнил, что договорился встретиться с Колей в «Привале комедиантов», и мне пришлось откланяться, выслушав невинные и восторженные уверения. Я был на седьмом небе, когда появился в кабаре. Этой ночью, решил я, следует взять лучшую девочку в публичном доме и насладиться ею так, чтобы она к утру не могла шевельнуть ни единым мускулом. Я чувствовал себя настоящим царем, когда спускался по лестнице, обмениваясь приветствиями со старыми знакомыми.

В «Привале» я раздобыл дрянной абсент, но вполне пристойную шлюху. С новым запасом кокаина в кармане я вернулся к себе на квартиру, отперев дверь ключом, который выдала мне мадам Зиновьева после долгих убеждений. Я обнаружил четыре письма с разными датами; они лежали в небольшом черном оловянном ящике, украшенном разноцветными розами, – моя домовладелица повесила его на стене для корреспонденции гостей. Я был пресыщен – так хорошо я себя не чувствовал уже очень давно. В своей комнате проверил, остался ли еще керосин в лампе. Я решил подождать до утра, а потом прочесть письма. Спал гораздо лучше, чем обычно, рано проснулся, вскрыл письма и разложил их на стеганом одеяле. Первые два были от Эсме, третье – от матери. Четвертое, как ни странно, от дяди Сени.

Эсме работала в госпитале, ухаживала за ранеными – как за нашими, так и за пленными немцами в Дарнице, на другом берегу Днепра. Она писала, что все они выглядели жалкими и потерянными. Было трудно принять, что немцы – совсем не несчастные рабы, которых заставили сражаться жадные господа. Наши солдаты, по ее словам, были отважными и всегда веселыми, истинными русскими до кончиков пальцев.

Мать писала, что ее здоровье окончательно восстановилось. Мне не следовало волноваться; ее слегка знобило, но холодной зимой это вполне естественно. Река замерзла. Матушка надеялась, что с запасами продовольствия в Петрограде гораздо лучше, чем в Киеве. После Брусиловского прорыва она ожидала улучшения ситуации. Кроме того, в письме она просила меня питаться как можно лучше, ради нее.

Письмо от дяди Сени было загадочным. В Одессе дела обстояли прекрасно. Война осложнила жизнь, но решение Румынии перейти на другую сторону наилучшим образом повлияло на состояние людей. Случались мелкие погромы, но не настолько ужасные, как десять лет назад. К счастью, весь гнев был направлен на лиц немецкого происхождения. Это удивительно, добавил дядя Сеня с обычным суховатым юмором, насколько в Одессе теперь стало больше русских по сравнению с довоенными временами. Доктору Корнелиусу пришлось покинуть страну. Все, казалось, шло неплохо, но на случай непредвиденных обстоятельств имелись планы. Возможно, я понадоблюсь дяде, чтобы отправиться за границу по его поручениям. Он подготовит все необходимые бумаги. Он имел в виду, что может обратиться ко мне, если потребуется.

Я немедленно сочинил ответ. Я был всем обязан дяде. Я добился блестящих успехов в институте и, когда настанет время выпускных экзаменов, произведу впечатление на всех преподавателей, как Пушкин в Царскосельском лицее. Дядя Сеня мог надеяться, что и мой портрет вскоре появится на стенах учебных заведений! Естественно, я оставался в его распоряжении и ждал новостей о работе, которой следовало заняться. Мистер Грин уже намекал, что следует ожидать чего-то подобного. Мне не терпелось отправиться за границу. Мог ли дядя через мистера Грина хоть как-то намекнуть, куда мне предстоит поехать? А пока я просил его передать мои наилучшие пожелания тете Жене, Ванде, Шуре и всем остальным моим друзьям и родственникам в Одессе. Я с нетерпением ждал новой встречи с ними. Попросил непременно передать Шуре мои извинения. Было глупо не доверять ему. Мне хотелось, чтобы кузен понял, что я протягиваю ему руку дружбы.

Я написал короткое письмо Эсме. Дела в Петрограде шли очень хорошо. Мы, подобно жителям других регионов, кое-чем пожертвовали, но очень скоро отбросим варваров обратно в их логово – и уже навсегда. Тем временем она могла помочь пленным, обучая их русскому. Ведь именно на этом языке им придется разговаривать после войны! Я ответил матери. Стыдно сказать, но я ничего не спросил о приступах озноба. Вместо этого я написал: очень рад, что ее здоровье более-менее улучшилось. Я был уверен, что она скоро оправится от хрипов; кроме того, рядом с ней теперь находилась опытная санитарка. Матушка всегда отличалась отменным здоровьем. Она жаловалась на разные болячки, подобно многим из нас, когда ей требовалось немного сочувствия. Я предпочитал делиться с ней иным: любовью, уважением и пониманием. Это казалось мне более благородным. И мать это понимала. Она говорила, что, будучи интеллектуалом, я не всегда мог выражать примитивные эмоции, свойственные обычным людям. Этим она еще раз демонстрировала свою неизменную проницательность.

Если мне предстояло путешествовать за границей, то следовало учиться как можно лучше. Я стал реже посещать кабаре, перестал бывать с Колей в театрах и в кино, проводил меньше времени со шлюхами. Вместо этого я все чаще бывал в квартире, которую про себя называл «гнездом девственниц». Здесь мне разрешали читать, писать. Я мог, если хотел, находиться там сутки напролет, прилично питаться и получать столько чая и кофе, сколько мог выпить. Отец Марьи был зажиточным торговцем напитками, изначально работавшим в Ялте, а затем переехавшим в Молдавию. Отец Елены, как она сообщила с некоторым презрением, – фабрикант в Минске. Мой интерес к Елене возрос настолько, что я едва не сделал Марье предложения руки и сердца. Однако ни к одной из этих девственниц я не приближался. Хотя они часто мурлыкали вокруг меня, как кошки, просящие сливок, я не выказывал своего любовного интереса. Мне они были нужны ради безопасности и спокойствия. Их сексуальные потребности могли и подождать – я пока не был готов. Оставаясь у них ночевать, я спал на кушетке. Я редко позволял им посмотреть, что я читаю и что пишу. Они не только не смеялись надо мной, но и сильно смущались, если случайно трогали книгу или даже заглядывали на одну из страниц.

Лишь постепенно я начал понимать, что девушки считали меня безрассудным молодым Бакуниным, готовящим покушение на царя, – за это они иногда шепотом провозглашали тосты за чашкой чая. В каком-то смысле их заблуждение меня порадовало. Я стал еще меньше уважать их. Я не чувствовал никакой вины из-за того, что использую девушек. Зная столько, сколько я знал, я мог иногда назвать случайное имя какого-нибудь революционера. Это значило для них гораздо больше, чем для меня. Некоторых людей, так надоевших мне в кафе, девушки считали героями. Елена и Марья были типичными русскими барышнями из среднего класса, готовыми, подобно многим другим, пожертвовать работой, свободой, возможно, даже жизнью ради никчемного нарушителя спокойствия или ради того, кто хладнокровно обдумывал их уничтожение. Пусть лучше они посвятят свои жизни мне – человеку, у которого есть настоящее дело. Квартира была набита номерами «Искры» и «Голоса труда»[97] и возмутительными брошюрами. Уверен, что девушки хранили их, чтобы произвести на меня впечатление. В конце концов мне пришлось объяснить, что не стоит привлекать внимание к некоторым фактам и будет лучше, если они спрячут анархистскую литературу в другом месте. Они начали извиняться. Плохо напечатанные и бездарно написанные манифесты и декларации скоро исчезли.

Моя работа продолжалась. Я встречался с Колей, но чаще всего у него дома, где по-прежнему жил Ипполит, а не в старых привычных местах. Его все сильнее беспокоили военные события. Он утверждал, что мы близки к гибели. Я думаю, что петроградская зима, которая в этом году началась раньше обычного, вызывала меланхолию. Коля говорил, что царь обречен. Ненависть к Распутину усиливалась. Царь руководил армией (он стал главнокомандующим) так же бестолково, как и страной. Многие офицеры, включая значительную часть старой гвардии, чувствовали, что Николая следует заменить.

– Революция, – заметил Коля, – в этот раз начнется не с уличного восстания. Она начнется изнутри.

Я сказал, что газеты писали о наших победах над немцами и турками. Брусилов стал главным героем. Журналисты утверждали, что мы вскоре займем обе столицы Римской империи. Брусилов стал новым Кутузовым.

Услышав это, Коля улыбнулся. Как обычно, он был одет во все черное. Его лицо казалось бледнее, чем прежде, волосы стали почти незаметными при белом свете, лившемся из окна.

– Кто нам действительно нужен, – произнес он, – так это новый Наполеон. Французский или русский. У нас нет ни одного великого генерала. Они не могут понять условий игры. У них нет образцов для подражания, и это, мой дорогой друг Дима, уничтожает их. Они так привыкли действовать по образцу.

– Ты говоришь о традициях?

– Я говорю об образцах. Образец – примитивный способ навести в мире порядок. И все-таки он лишает всех, кто им пользуется, способности делать собственный нравственный выбор. Принимать решения, соответствующие ситуации.

– Коля, ты начитался Кропоткина.

– Даже Кропоткин обращается к истории как модели. История уничтожит нас всех, Дима. Скоро ее вообще не будет! Анализ – вот что могло нас спасти. Основание всей современной науки, а? Анализ, Дима, не план. Ты склонен планировать, когда волнуешься…

– Неужели! Ведь я – настоящий ученый. – Я решил, что он, вероятно, шутит.

– Маркс, Кропоткин, Энгельс, Прудон, Толстой – все пользовались готовыми образцами, и поэтому они совершенно ненаучны. Кропоткин мог бы подойти к науке ближе прочих. У него была надлежащая подготовка. Но молодой радикал уже считает его каким-то ветхозаветным пророком, цитирует его слова, не пользуясь его методами. Неужели это все, что у нас есть? Замена прежней веры? Язык науки заменит язык религии и станет бессмысленной литанией во славу авторитета?

– Встречаются такие ограниченные ученые, – согласился я. – Но есть – и всегда будут – другие, выступающие против них, которые постоянно, как я, создают новые теории и новые аналитические приемы.

– И их принимают?

– В конце концов – да. Готов поставить на это свою жизнь.

– В конце концов? Когда их слова включают в литанию.

– Наука в меньшей степени поддается общему упадку. Она процветает в эпоху перемен. Но стоит ли считать лучшим мир, в котором вещь кажется не заслуживающей внимания, если она хотя бы на пару дней устарела?

– Не может быть ничего скучнее этого мира.

Но я выжил и в итоге увидел именно такой мир – в эпоху свингующих шестидесятых на Портобелло-роуд, когда научные идеи стали простыми причудами, обсуждавшимися в течение нескольких дней в дрянных газетенках и затем исчезавшими. По крайней мере, в России люди все еще уважают прошлое. Сама наука не в состоянии излечить мировые недуги. Разве Аристотель смог остановить Александра Великого, опустошившего Персию? Разве Вольтер удержал Екатерину Великую от террора? Я сделал немало хорошего в жизни, но многие мои действия извратили, неправильно использовали или в лучшем случае не совсем верно истолковали. На то же мог бы пожаловаться и другой великий русский мыслитель, Георгий Иванович Гурджиев. Он был знаменитостью, когда я встретил его в Петрограде в сопровождении его группы. Он всю жизнь оставался ярым противником большевизма и потратил многие годы и все состояние, пытаясь остановить поток демократии, республиканства и социализма, затопивший весь мир. Он утверждал, что Распутин, при всех его ошибках, давал лучшие советы, чем царские министры. Распутин по крайней мере понимал, что существовали и высшие миры, превосходящие разрушающийся мир, который лишался своих главных ценностей. Я посетил дом на Троицкой улице, поблизости от Невского, однажды вечером. Коля хотел, чтобы я встретился с самым преданным последователем Гурджиева, журналистом Успенским, служившим тогда в армии. Гурджиев, конечно, гораздо больше интересовался миром духовным, нежели материальным, но некоторое время я был увлечен его идеями, как и многие другие интеллигенты. В итоге я вернулся к православию, которое предлагало почти то же, что и Гурджиев, и, если так можно сказать, требовало гораздо более скромной платы. Цена за лекции Гурджиева даже тогда составляла примерно тысячу рублей.

В годы между войнами философия Гурджиева привлекала многих замечательных людей, которые справедливо считали ее заменой текущих политических движений и фантазий. На какое-то время этим учением увлеклись и некоторые важные политические деятели. Мир, возможно, был бы сегодня совершенно иным, если б учение Гурджиева укоренилось в умах, скажем, Гитлера и Геринга. Гурджиеву следовало бы в 1917 году остаться в Петрограде, а не возвращаться в Тифлис. Он, возможно, изменил бы весь ход российской истории. Он был благородным противником анархизма и социализма, считал их ничтожной имитацией истинного мистического опыта. При этом я неоднократно видел, как он спокойно беседовал с решительными большевиками и, кажется, соглашался с ними. Но таков уж был его метод – обратить их собственную логику против них, чтобы одержать победу.

В последние месяцы перед отречением царя на улицах становилось все хуже. Широкие тротуары стали еще более грязными и мрачными. Питер превратился в город смерти и опустошения. Военные репортажи обещали решительные успехи до начала декабря, но непосредственно перед тем, как я приступил к сдаче экзаменов, пришли новости о взятии Бухареста. Румыния капитулировала[98]. Мы внезапно лишились союзника. Раненые солдаты заполонили город. Франция и Англия, по слухам, готовились объединиться с Германией против России. Даже я, поглощенный своей диссертацией, не мог пренебречь тем фактом, что мы оказались в большой опасности.

И тогда мне пришло в голову, что все мои экзаменаторы чувствовали то же самое. Я решил поведать им о некоторых изобретениях, которые могли бы помочь выиграть войну. Я решил не сообщать подробности, которые могут напугать этих бедных, лишенных воображения людей, а просто упомянуть о новых идеях. В психологическом отношении это был бы самый подходящий момент, чтобы продемонстрировать свои знания и получить высокие отметки.

Это не был цинично продуманный план, хотя, конечно, я собирался поразить и профессора Меркулова, и прочих ученых, и других студентов, но я знал, что это может оказаться полезным, если я хочу добиться места в правительстве.

Я репетировал свой доклад перед девушками. Они находились под впечатлением, хотя большая часть того, что я говорил, не задерживалась в их головах. Отдельные фрагменты выступления я проверял на Коле, который заметил, что я рассуждаю «блестяще», и радостно смеялся, слушая, как я разъясняю научные теории. Я писал письма домой, обещая, что вскоре будут хорошие новости. Написал дяде Сене о том, что у него есть племянник, которым он вскоре сможет с полным основанием гордиться. Домовладелице и ее дочерям я казался, по их словам, невыносимым, потому что моя самоуверенность стала просто чрезмерной. Я думаю, что они предпочитали более застенчивого Дмитрия Митрофановича, только приехавшего в Санкт-Петербург. По мере того как приближался день итогового экзамена, я становился все более возбужденным. Окна в конках к тому времени покрылись изнутри льдом толщиной в полдюйма. Стало настолько холодно, что длинные сосульки свисали с крыши у меня над головой, но я едва замечал их. Я представлял, как обращусь к профессорам и экзаменационной комиссии, как однокашники будут удивленно слушать меня и вскакивать с мест, внезапно понимая смысл моих речей.

В первые дни экзаменующиеся просто встречались с профессорами и отвечали на простые вопросы. Я тщательно продумывал свои ответы, намекая на то, что мои знания выходят далеко за пределы программных требований. К середине испытаний я включал в свои ответы все больше информации, как бы случайно намекая на некоторые современные изобретения, на определенные материалы и фабрики, на результаты новейших исследований и продвинутые теории. В последний день, когда настала моя очередь защищать диссертацию перед всем институтом в большом зале, я решил отбросить все ограничения. Я научился, подобно многим в то время, вводить кокаин внутривенно. Я ввел себе большую дозу незадолго до того, как сел в трамвай. К тому времени, как я достиг политехнического, ни холод, ни беспокойные взгляды товарищей меня ничуть не волновали. Я был готов ко всему. Помню, что расстегнул пальто, пересекая скрытый туманом внутренний двор по пути к главному залу, демонстрируя презрение к погоде, да и ко всему остальному тоже.

Я проявлял нетерпение (это заметили даже некоторые экзаменаторы), пока четверо других студентов делали нелепые, неуверенные доклады по незначительным техническим вопросам. Потом наконец произнесли мое имя, и я шагнул на возвышение, на котором за овальным столом сидели все сотрудники и руководители политехнического. Над их головами висел большой портрет милосердного царя Николая; передо мной собрались студенты. Было заметно, что некоторые из них посмеиваются и перешептываются, глядя на меня. Я мог одним суровым взглядом легко успокоить их.

Насмешливый голос профессора Меркулова донесся со стороны стола:

– Что ж, Хрущев, о чем собираетесь поведать? Полагаю, вы что-то вынесли из долгих занятий?

Я обернулся и рассмеялся ему в лицо. То был вовсе не наглый смех, а смех человека, который наслаждался шуткой вместе с равным (или – на самом деле – с низшим):

– Я собираюсь говорить об онтологическом подходе к проблемам науки и техники, – сообщил я экзаменаторам, – уделив особое внимание тому, как техника может помочь нам одержать верх в военных действиях.

– Довольно обширная тема, – сказал Ворсин, один из старших профессоров, маленький старичок с желтой морщинистой кожей, – особенно для человека ваших лет.

– Это тема, ваше превосходительство, в которой я весьма легко ориентируюсь. Я посвящал свободное время дополнительным занятиям. Причина, по которой меня направили в ваш институт, в некотором смысле просто завершение некоей формальности. Мне требовался допуск к научным данным, которые не везде можно получить. Я также хотел изучить некоторые академические дисциплины. Полагаю, это произвело впечатление на профессора Мазнева и вызвало враждебность некоторых других профессоров. Я в любом случае очень благодарен вашему превосходительству и преподавателям за оказанную мне помощь.

Казалось, Ворсина это впечатлило. Он улыбнулся своим коллегам.

– Теперь, ваше превосходительство, могу ли я начать?.. – Я поклонился с чувством собственного достоинства.

– Начинайте, – сказал старик, взмахнув рукой. Этот жест выражал великодушие и доброту.

Ворсин наклонился, чтобы прошептать что-то на ухо Меркулову. Я знал, что он спрашивал обо мне и получил в ответ пристрастное суждение Меркулова. Но меня удивила глупость и самонадеянность недавнего лектора.

Я начал доклад почти мгновенно. Я отбросил свои записи и обратился к аудитории, иногда заговаривая с профессорами, которые почти тотчас же стали выказывать удивление. Все выглядело так, будто Иисус сел рядом со старейшинами в синагоге. Действительно, я чувствовал себя в чем-то подобным Богу. Отчасти это происходило, полагаю, из-за воздействия кокаина. Если я и не был мессией века науки, то чувствовал, по крайней мере, что мог бы стать его предтечей!

Бесспорно, мои слова немедленно оказали сильнейшее воздействие на слушателей. Я затронул проблемы ньютоновской науки в связи с современными познаниями, последние открытия в области сверхпрочных материалов, которые позволят нам построить совершенно новые типы машин – гигантские самолеты и воздушные корабли; привлек внимание к возможностям ракетных установок, позволяющих преодолеть ограничения, обычные для двигателей внутреннего сгорания; говорил об аэропланах на газовом топливе – в них следовало использовать нагревательную систему, которая позволила бы довести некоторые газы до необходимой температуры; рассказал о разновидности многоцилиндровой машины, которая могла использовать энергию сжатого воздуха, – она расстреливала бы врагов тысячами игл с полыми наконечниками, в которые несложно поместить смертоносный яд, убивающий мгновенно, независимо от того, куда попадет. Яд можно заменить наркотическими препаратами, и тогда у нас начнутся войны без смертей. Это будет гораздо эффективнее газовых атак, которым, так или иначе, можно противостоять. Я также описал чудовищные машины, в тысячу раз превосходившие размерами самые большие танки, способные пробиться сквозь вражеские позиции, хороня всех, кто оказывался у них на пути. Я коснулся нашего понимания всех современных технологических процессов и собирался перейти к более абстрактным вопросам, к электрическим атомам, когда Меркулов – этот завистливый недоумок! – вскочил и закричал:

– Я думаю, мы услышали все, что нам было нужно, Хрущев!

– Я только начал, – спокойно заметил я. – Можно еще многое сказать.

– Садитесь.

Я объяснил: они просто не поняли, что это мои вводные замечания.

– Мы поняли все, что хотели понять. – Очевидно, он страдал от угрызений совести, осознав, до какой степени недооценивал меня. Профессор говорил очень вежливо. Возможно, он хотел, чтобы я берег силы. Но в тот момент, однако, я решил, что Меркулов пытался помешать мне.

– Если вы хотите правильно оценить мой доклад, – ответил я, – то будет справедливо, если я представлю максимально полную картину. В наше время сама информация является оружием.

Старый профессор Ворсин прервал меня:

– Возможно, ваши идеи представляют интерес для врагов? Любой шпион… – Он указал в зал.

Я понимал скрытый смысл его слов, но уже давно ожидал чего-то подобного.

– Именно поэтому, ваше превосходительство, я не приводил в своей диссертации никаких точных расчетов. Если правительство пожелает ознакомиться с моими планами, я буду счастлив встретиться с соответствующим человеком в надлежащее время. Здесь я всего лишь скользил по поверхности.

– На нас это произвело впечатление, – сказал Ворсин.

Потом Меркулов сказал:

– Вы можете покинуть зал, Хрущев.

Неужели этого человека все еще могла мучить зависть? Неужто он решил уничтожить меня? Это было невероятно. Но думаю, что недооценивал его. Я не вполне понимал причины его замешательства. Председатель комиссии вынудил профессора вернуться на место. Ворсина явно расстроило отношение, проявленное Меркуловым. Он обратился ко мне весьма уважительно:

– Мой дорогой Дмитрий Митрофанович, я уверен, что вы проделали огромную работу, но затронули столько новых идей, что нам трудно осмыслить все сразу.

Я кивнул, внимательно вслушиваясь в его слова, тонувшие в шуме огромного зала. Студенты признали мой гений. Это был великий момент. Я мог видеть, что других профессоров также ошеломила моя диссертация, и решил немедля обеспечить свое будущее.

– Значит, я могу рассчитывать на получение диплома в этом году?

– Несомненно, – сказал Ворсин. – Мы подготовим для вас специальный диплом.

Это превосходило все мои ожидания.

– Специальный диплом не так уж необходим, ваше превосходительство. – Думаю, я продемонстрировал подобающую скромность и самодисциплину.

– Нет, он должен быть именно специальным, – сказал Меркулов, который начал сдаваться.

Никогда мне не доводилось испытывать такого дивного восторга. Я и впрямь не ожидал быстрого успеха. Все складывалось просто превосходно.

– Очень хорошо, ваши превосходительства. Я согласен. – Я поклонился экзаменаторам и кричащей, топающей ногами толпе в зале и поднял руку, призывая их к тишине. – Но я продолжу работу в политехническом, по крайней мере до тех пор, пока мне не предложат правительственный пост. – Ликовать было бессмысленно – мои противники достойно приняли поражение. Мне следовало так же достойно принять победу.

– Конечно, – сказал Меркулов неестественным тоном. – В следующем семестре мы все решим.

– А диплом? Я смогу получить его до Рождества?

Я предполагал, что последуют обычные бюрократические проволочки, поэтому не удивился, когда профессор Ворсин покачал головой:

– Требуется время, чтобы его подготовить. Мы все сделаем, когда вы вернетесь.

Меня это удовлетворило. И Меркулов, судя по тому, как он сидел, закрыв голову руками, был наконец окончательно повержен. Я отомстил за профессора Мазнева. Как счастлив будет мой наставник, когда, томясь в изгнании, узнает эту новость.

Триумф продолжался. Ворсин лично проводил меня со сцены. Студенты окружили меня, хлопали, свистели, выкрикивали приветствия, даже хохотали от восторга. Старший профессор приподнял руку, призывая их к тишине, но шум продолжался. Позади меня, подобно побежденному тирану, крался Меркулов. Профессор Ворсин собственноручно надел мне на голову шапку и приказал, чтобы Меркулов подозвал тройку. Я спросил, не следует ли пояснить какой-нибудь из моих тезисов.

– Позже, – сказал добрый старик, – когда у нас будет больше времени и когда вы отдохнете.

Я уверил его, что не нуждаюсь в отдыхе. Так хорошо я не чувствовал себя в течение многих месяцев. Полагаю, профессор просто не мог подумать, что подобный расход умственных сил не сопровождался физическим истощением. Само собой разумеется, меня поддерживала инъекция кокаина; мне в конечном счете понадобилось выспаться, но гораздо позднее.

Меня вывели во внутренний двор. Личная лошадь Ворсина и тройка стояли наготове. Студенты все еще приветствовали меня. Я слышал обрывки их фраз:

– Это великий Хрущев!

– Он как Галилео и Леонардо вместе взятые!

Я поклонился, махнул им рукой. Они вновь приветствовали меня. И снова доброжелательный Ворсин призвал их к тишине. Мне льстила его забота. Он извинился, что не может сопровождать меня лично, но мой профессор проследит, чтобы я благополучно добрался домой. Было очевидно, что Меркулов собрался возразить: он нахмурился, начал протестовать. Он не настолько «квалифицирован», чтобы поехать со мной. Как изменился его тон! Теперь настала моя очередь выразить великодушие. Я сказал, что для меня было бы удовольствием проехаться в его обществе. Трепеща, он сел рядом со мной. Дружески простившись со старшим профессором и шумными студентами, я сделал знак извозчику. И мы помчались по старому Санкт-Петербургу; щелкнул кнут, зазвенел колокольчик – тройка понеслась почти так же стремительно, как мои мысли, а я продолжал развивать свои идеи, обращаясь к разинувшему рот Меркулову. Он по-прежнему не мог подыскать слова, чтобы выразить, насколько он меня недооценивал.

– Специальный диплом, конечно, для меня очень важен, – уверял я Меркулова. – Но прежде всего меня интересует работа на правительство.

Он сказал, что абсолютно уверен: правительство предоставит мне все необходимое. Меня обрадовала его проницательность.

– Нужны, прежде всего, материалы и средства. Тогда я смогу начать работу.

Меркулов посоветовал мне следить за собой. Я был перевозбужден.

– Это едва ли возможно в настоящее время, – заверил я. – Мне нужно решить, следует ли остаться в политехническом, помочь в преподавании, или посвятить все мои таланты военному делу?

Профессор сказал, этот вопрос следовало тщательно рассмотреть. Вероятно, его придется обсудить уже в следующем семестре, после того, как я отдохну. Я вновь повторил, что нахожусь на пике возможностей, однако было бы неплохо, если бы у меня оставалось больше времени для личных дел. Он согласился и предложил взять творческий отпуск, пока будут проводиться необходимые встречи на высоком уровне. В этом семестре просто не оставалось времени обсудить все детали. Преподавателям нужно встретиться с представителями правительства в следующем семестре. Меркулов предложил мне подождать, пока не поступят известия из политехнического. Это совпадало с моими планами. Я согласился, что это также позволит подготовить мой специальный диплом.

Наши мнения совпадали. Мы мчались сквозь сверкающий туман белой ночи. Когда мы приблизились к центру Петербурга, Меркулов спросил, где я живу. Я решил не давать ему адрес своей бедной квартиры и приказал извозчику ехать к дому на Крюковом канале, где обитали мои девственницы.

У входа меня приветствовала старуха-полячка; теперь она явно заискивала, даже стала обращаться ко мне «ваша честь». Очевидно, она удивила Меркулова, который по-прежнему держался неприветливо и тяжело дышал. Он объяснил, что я переутомился, и попросил удостовериться, что я отдохну. Профессор сказал, кто-то, возможно, и он сам, приедет удостовериться, что со мной все в порядке. Я ответил ему, что в этом нет необходимости. Полячка несколько удивилась, пообещала заботиться обо мне как о родном сыне. Отношение профессора Меркулова ко мне наконец переменилось. Он сказал привратнице, что она хорошая, добрая женщина, что я очень чувствителен и нуждаюсь в покое, что мой мозг и тело нуждаются в отдыхе. Если потребуется доктор, его пришлют из института. Я положил ему руку на плечо, показывая, что ценю деликатность потерпевшего поражение противника.

– Девочки ему как сестры, – сказала старая карга. – Они сделают все что нужно.

Полячка проводила меня до квартиры. Елена открыла дверь, ее лицо засияло, когда она увидела меня; пани объяснила, что я приехал на тройке, профессор попросил позаботиться обо мне. Девушка отвела меня в свое уютное гнездышко, уверив консьержку, что сделает все, что нужно. Я по-прежнему пребывал на вершине мира. Мы вошли в гостиную.

– Вы скрываетесь?

Она была возбуждена. Я обнял ее и крепко прижал к себе.

– Это был лучший день в моей жизни.

Я понял, что теперь она моя. Можно было праздновать победу. Я нежно поцеловал ее в губы. Елена прошептала, что Марья еще не вернулась домой, попыталась вырваться, но я крепко сжал ее маленькое запястье и сказал, что люблю ее. И я не обманывал. Я всех любил в то мгновение. Я поразил весь институт своими блестящими познаниями, вернулся домой в личном экипаже профессора. Весь политехнический был охвачен волнением. Девушка спросила, сделал ли я что-то «политически опасное». Я рассмеялся.

– Зависит от того, что вы имеете в виду, Леночка. Я показал им будущее! Я показал им век науки! Я показал им всем, как можно изменить наш старый мир!

– И вы убедили их?

– Они аплодировали мне.

– Все?

– Все.

Она не совсем поняла меня. Я снова ее обнял и поцеловал еще более страстно. Мне нужна была эта кульминация. Эта награда. Маленькая Лена была идеалом. Девственницей. Ее груди начали вздыматься, руки сомкнулись у меня за спиной в объятии. Потом она отступила, покраснев, сказала, что приготовит чай. Я бросился на кушетку, покрытую стеганым одеялом крестьянской отделки с замысловатым узором, от которого исходил слабый, волнующий аромат. Я следил за девушкой, когда она, шелестя шелковым платьем, шла по комнате. Через некоторое время Елена принесла мне стакан чая. Я взял его, жестом указав, чтобы она присела рядом. Двигаясь томно, неуверенно, она оказалась на кушетке, свернувшись клубком в моих объятиях. Мы вместе пили чай. А потом я – очень медленно – начал заниматься с ней любовью: гладил руки, лицо, бедра, затем подхватил ее, плачущую, и отнес в спальню. Она пыталась сопротивляться, но ни одна женщина не могла бы противостоять мне в тот день. Мои руки скользнули ей под одежду и коснулись плоти, потом опустились ниже – и она застонала. Но, несмотря на ее трепет, подобный трепету птичьих крылышек, она была моей. Я раздел ее, потом разделся сам. Лицо Елены выражало умиротворение и покой, но глаза напоминали глаза газели, влюбленной в леопарда. Она охотно умерла бы за одно прикосновение моих лап, за одно прикосновение моего рта к ее плоти. Мое тело переполнялось сдерживаемой агонией восхитительных страстей и обостренных чувств.

И тогда я оказался сверху и резко овладел ею. Девушка плакала, стонала, кричала. Я впился в нее так, что на коже выступила кровь. Я укусил ее. Я вошел в нее, и вновь пролилась кровь. И тем не менее мне еще не хотелось останавливаться. Я откатился в сторону. Ее глаза цветом стали подобны раскаленной меди, волосы обратились в пламенный ореол, тело покрылось сетью царапин, мелких укусов и небольших ран. Потом она зарыдала – от удовольствия, от желания выплакаться; и тогда я снова овладел ею.

Когда я закончил, в комнату вошла Марья.

– Лена! Дмитрий?

Она была напугана, дрожала, стоя посреди комнаты в меховой шапочке, все еще не сняв с руки муфту. Девушка онемела от изумления. Я улыбнулся и жестом пригласил присоединиться к нам. Думаю, я без труда удовлетворил бы их обеих. Марья закрыла дверь и ушла прежде, чем я успел предложить. Я засмеялся. Лена лежала неподвижно, рассеянно глядя на закрытую дверь. Я овладел ею в третий раз. Моя сперма заполнила ее зад, как расплавленная сталь. Она вновь отдалась страсти. Марья больше ее не интересовала. Пусть осуждает! Лена согласилась со мной. Она стала по-настоящему дикой, как восхитительное животное. Мы целовались, кусались, наслаждались теплом и молодостью друг друга. Мы собирались заняться любовью в четвертый раз, когда Марья вновь отворила дверь. Позади нее светилась газовая лампа – начинало темнеть. Она сняла верхнюю одежду. Она была в отчаянии.

– Я думала, ты любишь меня, – сказала она.

– Я люблю вас обеих. Иди к нам, – предложил я.

– Это неправильно. Разве ты не видишь?

– Нет ничего неправильного – мы живые люди.

– Мы скоро выйдем, – сказала ей Лена, – и все объясним.

– Твое тело! Что он с тобой сделал?

Лена не замечала следов любви, но теперь посмотрела на свои груди и бедра, улыбнулась, трогая их, но потом сникла. Глупая Марья вошла в Рай. Она сделала то, что Люцифер сделал с Адамом и Евой: внезапно пробудила в нас стыдливость. Маленькая дурочка оказалась змеей, принесшей грех в Сад. Я был в ярости. Я вскочил, бросился к ней, ухватил ее за волосы.

– Избавься от этих предрассудков!

– Это – не свобода… это… – Она разрыдалась, попыталась вырваться.

Но я крепко держал ее.

– Присоединяйся к нам, ты, сучка! Будь женщиной!

А потом как будто завертелось колесо. Гигантское маховое колесо, на котором мы все раскачивались. Лена кричала, танцевала нагишом между нами. Я впился в Марью, в ее одежду, волосы, тело. Мы кружились и кружились, неспособные управлять движением. Мы были уничтожены в механизме, казавшемся белым, горячим и податливым, но давившем нас, как будто мы – высокопрочный сплав. Его зубцы разрывали нас на куски. Сверкали капли крови. Постепенно визг и вопли становились все громче. Это было невыносимо. Я посмотрел на девушек. Елена была совершенно голой, одежда Марьи изодрана в клочья, одна грудь торчала наружу. Обе плакали и истекали кровью. Они умоляли меня о том, что отказывались принять. Они умоляли меня о прощении и смерти. Они умоляли о любви и неведении, которого лишились. Они просили у меня веры, которую я даровал и которую теперь они считали утраченной. Они просили Бога, кроткого, карающего Христа, который явился к ним в час откровения. Внезапно я почувствовал усталость. Я испытывал к ним только презрение. Они сопротивлялись тому, чего сильнее всего желали. Они сопротивлялись просвещению, отказались довериться мне. И, отказавшись, раскрыли свою истинную сущность – глупые, ничтожные, мастурбирующие существа. Они были готовы развлекаться невнятными романтическими фантазиями о свободной любви и революции, даже об убийстве, но не смогли отказаться от своих убогих, нелепых представлений. Они не хотели рисковать. Я взял свою одежду и посмеялся над ними. Они плакали и истекали кровью в объятиях друг друга. Умоляли меня вновь стать иллюзией, которую я позволил им создать. Я застегнул пиджак. Я не был ничем им обязан. А они были обязаны мне всем. Моя одежда стала моей броней. Рыцарь предложил спасти их разум: восславить их женственность, их первобытную сексуальность, но они отвергли мой дар. Я покинул их квартиру. Я уверен, что в годы революции они стали большевистскими шлюхами, наркоманками-морфинистками. Сталин, несомненно, уничтожил все, что от них осталось. Лишь глупцы и жертвы гипноза погибали в этих лагерях. Никого не заставляли умирать.

Я шагал в темноте вдоль замерзшего канала, отталкивая голодных и убогих, попадавшихся мне по пути. Я надеялся встретиться с Колей у «Комедиантов», но там мне сказали, что он ушел домой. Я отправился к нему и отворил дверь своим ключом. Ипполит лежал с ним в постели, среди меховых покрывал. Сам Коля спал. Ипполит разозлился:

– Убирайся!

Я направился в кабинет, чтобы выпить и отыскать еще кокаина. Я нашел какую-то польскую темную водку и залпом выпил, открыл банку с Пьеро, взял щепотку белого порошка, попробовал его и втянул в нос, наслаждаясь восхитительным оцепенением. Ипполит встал и прошептал:

– Что ты делаешь?

– Я пришел повидать Колю.

– Что с тобой такое?

– Ничего.

– Ты с ума сошел!

– Возможно, я воодушевлен. Мне не хотелось вам мешать. – Я протянул руку, попытавшись погладить его. – Тебя я тоже люблю. – Я любил весь мир.

Тогда Ипполит усмехнулся тонкой, бессмысленной усмешкой проститутки:

– О, я понимаю.

Обнаженное тело Коли сверкало золотом и серебром, когда он вошел в комнату.

– Добрый вечер, Дима. Уже поздно? – Он взял бутылку водки у меня из рук и плеснул немного себе в стакан. – Как твоя диссертация?

Я успокоился и не имел ни малейшего желания хвастаться своими достижениями.

– Думаю, защита прошла весьма успешно.

– Хорошо. Я ожидал увидеть тебя в кабаре.

– Мне надо было повидаться с женщинами.

– Отпраздновать? – спросил Ипполит. Он явно смутился.

– Попытаться.

– Женщины пришлись не по вкусу?

– Слишком молоды. Я предложил им изведать благодать моего тела, утолить мою жажду, разделить мой триумф. А они отказались.

– О, я знаю, о чем ты говоришь! – Коля рассмеялся вместе с Ипполитом. – Они – робкие маленькие создания, совсем еще девочки. – Он наклонился ко мне, как будто пьяный, и начал расстегивать мое пальто. – Они ранили твои чувства, Дима?

– Нисколько. Я просто раздражен.

– Им не хватает выносливости.

Ипполит развязал мой шарф и расстегнул мундир. Я ощутил некое томление, зевнул, почувствовав заботу, наслаждаясь пассивностью. Коля и Ипполит отвели меня в спальню, заваленную шкурами волков и пантер, лис и тигров. Я был готов позволить им поклоняться мне. Именно этого я пытался добиться от девушек, но Марья и Елена меня не поняли. Коля и Ипполит инстинктивно знали, что следует делать. И снова возникла водка. Появился кокаин. Я был великолепен – об этом свидетельствовало каждое их прикосновение. Я был языческим богом. Я не могу объяснить случившегося. Нет, это не было извращением. Я был Паном. Я был Прометеем. Прометеем в мире, который не боялся меня так, как боялись те маленькие дурочки. Глупые мыши! Я был бронзовым Титаном, владыкой Фив, этрусским правителем, египетским божеством. Я был императором Карфагена!

Больше я ничего не помню. Я очень долго спал. Коля принес вещи из моей квартиры. Он обращался со мной очень нежно. Кажется, Ипполита поблизости не было. Я устал. Доброта Коли казалась безграничной, поистине христианской. Некоторое время я пытался подражать ему, но подобное совершенство возможно лишь в среде благородных и избранных, для меня это было недостижимо.

И еще было письмо. Я распечатал его лишь утром, когда вновь проснулся среди волков и лис; Коля сидел рядом, подобно ангелу-хранителю. Он не сделал ничего неестественного, просто помог мне. Прекрасно отдохнув, я вновь пережил мгновения своего триумфа. Я почувствовал, что, раскрывшись перед девушками, совершил глупость. Я не смогу вернуться к ним еще некоторое время; надо подождать, когда они успокоятся. Я знал, что Марья и Елена не предадут меня, потому что этим они предали бы свои идеалы. Конверт был запечатан красным воском. Я сломал печать и обнаружил еще одно доказательство победы над собственным прошлым. Оправдание всего, через что мне пришлось пройти. Паспорт. И письмо от мистера Грина. После Рождества мне предстояло отправиться в Англию, в Ливерпуль, и заняться там важным делом. Мне следовало как можно скорее встретиться с мистером Грином, чтобы узнать основные детали поездки.

У меня был паспорт. У меня был специальный диплом. У меня было признание. И все почти одновременно. Конечно, подобные вещи часто происходят. Также случается, что все плохие новости обрушиваются разом. Но я не стану портить это воспоминание какими-то печальными рассуждениями. Я не из тех людей, которые зацикливаются на том, что не свершилось. Моя судьба – в руках Божьих. Небеса – моя награда. Я грешил, признаю это. Но я даровал свое знание и свою невинность миру, и если мир не вознаградил меня так, как я надеялся, – всему виной то, что временно он был завоеван моими врагами. Почти все согласятся, что мои враги были и врагами Божьими. Мир находится во власти Антихриста. Именно поэтому я знаю, что припаду к благословляющей длани Христа, буду прощен и признан; буду стоять рядом со святыми, беседовать с Богом, преклонять колени пред алтарем Его великой любви, пред Его сиянием и милостью.

Коля сказал, что до отъезда в Англию я могу оставаться в его квартире. Это меня вполне устраивало. После той ночи Коля не оказывал мне знаков внимания, а Ипполит делал это очень редко.

Распутина убили. Застреленный, избитый, отравленный и сброшенный под лед, он все-таки по-прежнему жил и кричал. Он был Россией. О запятнанная Русь, мистическая, трепещущая и отвергающая смерть! Но за отказ от очищения наукой и современным знанием Россия заплатила ужасную цену. Она не должна была отдавать свою душу. Следовало сохранять равновесие. Ни спасение через грех, ни огромная российская всесокрушающая сила не могли помочь нам. К тому времени надежды не осталось. Нас не могла спасти предсказуемая безответственность самодержавия, поразительная славянская цельность наших чувств, безудержная храбрость казаков, вера в побежденного Христа, у которого украли Россию, пока Он спал.


Не было никакого смысла возвращаться в Киев на Рождество. Поезда ходили не по расписанию. Вражеские войска могли в любой день захватить Белоруссию и часть Украины. Мои письма и телеграммы вовремя попали к адресатам. Матери я написал: «ДИССЕРТАЦИЯ БОЛЬШОЙ УСПЕХ. ПОЛУЧИЛ СПЕЦИАЛЬНЫЙ ДИПЛОМ. ВЕСЬ ИНСТИТУТ ЛИКУЕТ. ВАШ ЛЮБЯЩИЙ СЫН». Благодаря связям капитана Брауна вскоре пришел ответ: «ПОЗДРАВЛЕНИЯ. ЛЮБИМ. ГОРДИМСЯ. НАИЛУЧШИЕ ПРАЗДНИЧНЫЕ ПОЖЕЛАНИЯ». Дяде Сене я послал почти такое же сообщение, но добавил еще несколько слов: «БЛАГОДАРЮ ЗА ДОВЕРИЕ. РАД СЛУЖИТЬ ЧЕМ СМОГУ. БОЖЕ БЛАГОСЛОВИ ЦАРЯ И БОЖЕ СПАСИ РОССИЮ».

Это означало, что все члены моей семьи могли встретить Рождество в самом лучшем настроении. Я спокойно провел праздники вместе с Колей. К счастью, мы сумели отыскать кое-какую приличную еду в нашем городе бедствий. Призрак Распутина, угроза гражданской войны и революции висели, как туман, над улицами и каналами. Еда стала ужасно дорогой. Ипполит не присоединился к нам, он давно съехал с квартиры. Коля уверял, что это событие не имело ко мне никакого отношения.

Мы по-прежнему оставались близки, но не в сексуальном смысле. Ночное происшествие, случившееся после защиты диплома, было не плотским соитием, а, скорее, актом любви и торжества. Я искал религиозного совета. Уверен, что не совершил никакого греха пред Богом. Нигде Господа не постигли так глубоко и не возлюбили так страстно, как в России. Нигде Ему так не повиновались и не почитали Его. Россия была самым благородным созданием Божьим. Но Он уснул, устав от войны. Христа предал Люцифер. Россию похитили. И нигде в мире, за исключением греческих церквей, я не мог отыскать Его. Великодушный Сын Божий остался в Константиновой Византии, в городе, который мы называем Царьградом, городом императора. Он спас Римскую империю. Кроткий Сын, замученный восставшими евреями, явился в России и обрел здесь пристанище. Христос – грек. Христос – Бог. Они едины. Еврейский Бог – ложный бог. Евреи предали Бога и предали Россию.

Они принесли нам безумие, отчаяние и погибель. Царь провел на карте линию. Он сказал: «Евреи, вы не должны заходить за эту черту». Но они пробрались вперед, и они столкнули царя с трона. Они убили его. Они продали Россию Дьяволу. Христа отвлекло великое множество душ умерших. Христос спал, Он уснул вместе с миллионами убитых на войне. А когда пробудился, Россию у Него похитили. Разве евреи могут утверждать нечто подобное? Я отвергаю еврейского бога. Я принимаю Христа. Ни один еврей не может так поступить. Карфаген восстал на Востоке и угрожал Риму. Карфаген вышел за границы Африки. Древняя, доисторическая, дикая кровь. Карфаген был призраком, который скакал вместе с татарскими ханами, разрушившими Киев и унизившими Москву. Ханы явятся снова, иначе с какой стати честные русские все еще опасаются своих «китайских товарищей»? Им свойственны одни и те же заблуждения? Возможно. Но их разделяют происхождение и культура. Пусть китайцы зовут нас «чужеземными дьяволами», если им это нравится. Мыто знаем, кто дьявол и кто его слуги. Россия не дремлет. Она отвернулась от Христа, но Он не забыл своих славян. Пусть евреи пускают в ход свои мерзостные идеи, как в течение многих лет пускали в ход свои мерзостные деньги. Все это сгинет. Мы уже видим знаки грядущего. Уже при Сталине евреи начали осознавать, что к их идеям проявляют все больший интерес. Сталин узнал. Он начал бы чистку России, если бы его не отравили. Не думайте, что я прощаю Сталина, этого священника-ренегата. Но к старости он осознал свои ошибки, собрал силы для войны против призрачных семитских империй, против Вавилона и Тира, Финикии и Карфагена, против Израиля, против восточных орд, которые мечтают о славе Чингисхана…

Распутин заслужил смерть. Он проповедовал невежество, а не знание. Истинную веру можно обрести лишь посредством мудрости. Он развратил царя. Бог наказал их всех – возможно, они это заслужили. Царя обманули. Когда он возвратился к Христу, Сын Божий спал. Уже было слишком поздно. В отчаянии царь отрекся. Его молитвы исказились и стали слишком земными из-за советов распутного шарлатана, который, возможно, был на содержании у международного сионизма. Царь отвечал за свои поступки лишь перед Христом, но Он не мог наставить его на путь истинный. В итоге Николай отрекся – он приблизил ужас, он уничтожил будущее, он отнял у меня все.

Но тогда я ничего подобного предположить не мог – меня очень возбуждало предстоящее путешествие. Я уже полюбил Англию. Мне казалось, что она населена очаровательными дамами и благородными, надменными господами. Все мои впечатления основывались на популярных рассказах русских писателей и статьях из «Пирсона». Прочитав Уэллса, я узнал, что там существовала бедность, но она не походила на нашу русскую нищету, была уютной. Никто в Великобритании или в Америке никогда не знал подлинной бедности, так хорошо знакомой нам. Я не вижу в бедности ничего дурного. Дайте ребенку слишком много молока, и ему не к чему будет стремиться, как говорят в Сибири.

Я начал читать на английском все, что только мог отыскать; беседовал на английском с Колей, который не слишком хорошо освоил устную речь, зато разбирался в литературе; пополнял словарный запас и оттачивал грамматику. Я каждый день доставал свой новый паспорт, рассматривал фотографию, которую туда вклеил дядя Сеня, одну из тех, что он сделал в Одессе, и наслаждался.

Паспорт был на имя Максима Артуровича Пятницкого. Жизнь становилась все сложнее, но я пребывал в таком хорошем настроении, что меня совсем ничего не беспокоило. Я поспешил к мистеру Грину. Он сказал, что мне следует отправиться в Ливерпуль через Хельсинки – взять билет на поезд в Финляндию, там сесть на корабль и, вероятно, вернуться тем же маршрутом. Мне, возможно, придется проехать через Гетеборг или даже через Данию. Торговые корабли все чаще подвергались атакам немецких подлодок.

Риск меня не тревожил. Перспектива увидеть мою дивную Англию была важнее всего остального. Но вышло так, что я попал в эту страну лишь тогда, когда большевизм и сионизм (какая ирония!) пустили корни на духовной почве, привнесенной туда из моей собственной страны.

Я отдыхал до конца января, но потом забеспокоился, поскольку из политехнического не поступало никаких новостей о моем дипломе. Затем мистер Грин сказал, что международная ситуация значительно ухудшилась. Тот груз, который он первоначально планировал передать с моей помощью, был безвозвратно потерян. Пройдет некоторое время прежде, чем появится другой. Бездействие мучило меня. Мои попытки увидеть Елену и Марью завершились неудачей. Глупые распутницы стали меня бояться. Елена расшибла лицо. Она обвиняла меня, но я, разумеется, не помнил, что бил ее.

Мистер Грин наконец сообщил мне, что готов новый пакет. Уехать сразу не получалось – начались морские сражения между английским и немецким флотами; это могло ослабить блокаду. Мистер Грин сказал, что лучше подождать несколько недель. В пакете находились секретные письма из фирмы дяди Сени, конторы мистера Грина и фирмы Роулинсона и Голда, у которой было отделение в Ливерпуле. Их главные конторы, как я узнал, располагались в Уайтчэпеле, в Лондоне. Я очень сожалел, что не смогу поехать в Уайтчэпел. Мистер Грин сказал, что очень важно добраться до Ливерпуля и вернуться обратно как можно скорее. Я должен был стать его тайным курьером, путешествующим под видом студента, разыскивающего родственников-эмигрантов. Я надеялся, конечно, что вскоре секретные курьеры начнут развозить мои собственные проекты по правительствам наших союзников. Я написал профессору Ворсину о своем дипломе и получил учтивый ответ, из которого становилось ясно, что диплом готовится. Они даже написали моему отцу, сообщив об успехе. Моим отцом, конечно, считали священника, сын которого в настоявшее время лечился от туберкулеза в Швейцарии. Оставалось надеяться, что он сможет им ответить. Теперь у меня было письмо, которое, по крайней мере, подтверждало мое право на диплом. Я начал снова выходить на прогулки с Колей. Но революционеров становилось все больше, и они занимали наши любимые кабаре. Я пару раз виделся с госпожой Корнелиус, которая сообщила, что ей все надоело и она собирается уехать из Питера. Я ответил, что скоро побываю в Ливерпуле. Она предложила отправиться в путешествие вместе. По ее словам, Ливерпуль ей был знаком превосходно. Это и впрямь показалось хорошей идеей. Я описал маршрут моей поездки и пообещал уточнить расписание поездов и кораблей.

Забастовки повторялись все чаще, особенно на рабочих окраинах. Теперь их поддерживали очень многие. Я слышал, что у моей домовладелицы начались неприятности – ее дом находился на Выборгской стороне, где вооруженные дезертиры не брезговали задерживать и грабить «буржуек». Раненые солдаты с мрачными лицами совершенно открыто рассуждали о ходе войны, роптали на Бога и царя, и никто не арестовывал их.

14 февраля 1917 года я получил еще одно письмо от профессора Ворсина. Диплом был готов и отправлен мне. Профессор сомневался, что в политехническом меня могли еще чему-то научить. Он с радостью встретился бы со мной в институте или у меня на квартире, чтобы обсудить дела. Я ответил, что хочу побеседовать. Было бы лучше всего, если бы он сразу рекомендовал меня на правительственный пост. Я получил довольно краткий ответ, подписанный его секретарем. Мое письмо получено. Профессор с самым пристальным вниманием отнесся к нему. Это меня очень ободрило. К тому времени, как царь выехал в Могилев, чтобы следить за ходом войны, я был готов занять место командующего Петроградским фортом.

Нет нужды описывать все случившееся в феврале 1917‑го. Несмотря ни на что, нас все-таки застали врасплох. Забастовки, мятежи, отречение царя, создание Временного правительства князя Львова, дикие слухи, хаос на улицах. Наши враги, красные и евреи, праздновали свою замечательную победу, в то время как люди голодали, солдаты бунтовали, преступления совершались и оставались безнаказанными. Профессор Ворсин сбежал из Петрограда вместе с половиной сотрудников политехнического. Мистер Грин закрывал свою контору. Он сообщил мне, что теперь собирается сам отвезти пакет в Англию:

– Это уже не так важно.

Коля вступил в партию эсеров. Я остался один и пребывал в растерянности.

Петроград стал чужим, безумным городом. Каждый день проходили демонстрации и митинги. Люди открыто оскорбляли своих начальников. Приличные мужчины и женщины не могли беспрепятственно выехать за границу. Вот каковы оказались демократия и социализм в действии. Все было уничтожено. Царь жил в изгнании со своим семейством. Люди, у которых оставалось хоть немного здравого смысла, уже вывозили свои деньги за границу. И тем не менее Временное правительство утверждало, что в состоянии продолжать войну. Они, разумеется, беспокоились о том, как бы не лишиться дружбы и финансовой поддержки таких стран, как Англия и Франция: знали, что без этого Россия развалится.

Я посетил политехнический и обнаружил, что профессор Мазнев вновь приступил к работе. Это, по крайней мере, было уже кое-что. Я рассказал ему о своих делах. Он уверил, что в курсе моего дела и проследит, чтобы обо мне должным образом позаботились. Множество документов пропало. Он подозревал, что кто-то из преподавателей их просто уничтожил. Вероятно, мне лучше отправиться домой на некоторое время, пока все не успокоится. В конце концов институт вернется к обычной работе. Я смогу приехать, и профессор поможет мне все уладить.

– Мне обещали специальный диплом, – объяснил я. – Следует ли по-прежнему ожидать его?

– Конечно. Но сейчас непростые времена. Не хватает бумаги – у нас трудности с печатью.

– Это важно для меня. Я получил письмо от профессора Ворсина. Он уверял, что диплом готов. Я надеялся показать его матери.

– Ну, письмо подойдет… э-э-э… по крайней мере, пока?

Я согласился, что письмо было вполне удовлетворительным подтверждением, оставил свой адрес (профессору я сообщил свое настоящее имя) и решил ждать известий. Я собирался специально приехать Петроград, чтобы забрать диплом. Было опасно доверять почте во время беспорядков. Я, к примеру, слышал о почтальонах, которые выбрасывали свои мешки в снег или в мусорные кучи, услышав об отречении царя. Полагаю, что мой старый друг Мазнев также задумывался о трудностях, ожидающих нас впереди, и пытался уберечь меня от худшего. Через несколько месяцев к власти пришли большевики. Гражданская война опустошила нашу огромную страну; она причинила гораздо больше ущерба, чем все действия немцев.

Я пожал Мазневу руку, пожелал удачи, надеясь, что он сумеет сохранить политехнический во время так называемых беспорядков. Я повторил свое прежнее предложение, поскольку чувствовал, что должен помочь в преподавании, если необходимо. Он сказал, что очень это ценит, но сейчас гораздо нужнее самые обычные преподаватели. Он пытался вернуть обратно Ворсина и некоторых других. Они отчасти побороли свои страхи и теперь могли вернуться.

Я очень рад, что последовал тогда совету профессора. Не сделай я этого – почти наверняка, подобно Ворсину, стал бы жертвой ЧК. Я дружески простился с профессором Мазневым и вернулся на квартиру, чтобы попрощаться с Колей. Он обещал послать за мной, как только все успокоится. Мой друг внезапно приобрел политическое влияние. Он обещал, что как только станет премьер-министром, тут же назначит меня министром науки. Это утешало. Даже если революционеры победят, будет неплохо, если у власти окажутся расположенные ко мне люди. В перспективе все казалось не таким уж страшным.

Я отправился в «Привал» и спросил о госпоже Корнелиус. Зал был переполнен. Здесь происходило нечто вроде поэтического вечера и политической сходки разом. Всюду виднелись красные банты. Это был сумасшедший дом. Я пробился сквозь толпу (я уже научился называть всех подряд «товарищами»), искал свою знакомую, но ее там не оказалось. Я попросил одного приятеля передать ей сообщение о том, что моя поездка в Англию откладывалась. Я надеялся вскоре связаться с госпожой Корнелиус. На улицах повсюду были группы студентов, размахивавших огромными красными флагами. «Марсельеза» исполнялась на всех инструментах, звучала из граммофонов, ее играли военные оркестры. Трамваи и омнибусы заполнили громко кричавшие студенты и пьяные солдаты. Это напоминало Парижскую коммуну. Я помнил, чем закончился давний социальный эксперимент, и надеялся, что Николай достаточно умен и будет проводить более умеренную политику.

Я остался на ночь у Коли. Его квартиру заполонили политические газеты и плакаты – барахло, которое принесла с собой революция. Мой друг отправился на встречу в Думе и не возвращался. Утром я собрал свои сумки, позаимствовал у Коли кокаин, две бутылки польской водки и несколько серебряных рублей, а потом пошел к мистеру Грину. В офисе царил беспорядок. Все уезжали. Только мистеру Парроту пришлось остаться. Он казался очень несчастным. Я сказал мистеру Грину, что мне нужно немного денег. Он, очевидно, не хотел делиться оставшимся имуществом, но выдал сколько-то бумажных рублей. Сказал, что этого должно хватить на дорогу до Киева. Если понадобятся еще деньги, мне следует писать напрямую дяде Сене. Я поблагодарил его за помощь. Паспорт у меня оставался, я был бы рад стать его курьером, если это понадобится в будущем. Он кивнул и сказал, что запомнит мое предложение.

Пробиваясь сквозь снег и туман, я направился на станцию. Там царил настоящий хаос. Дезертиры, освобожденные заключенные, калеки, жучки, сутенеры, честные ремесленники, аристократы, деловые люди, студенты – все пытались сбежать из города. Рассчитывать на путешествие с удобствами не приходилось. Заплатив втридорога, я сумел раздобыть билет третьего класса и оказался в переполненном вагоне, одно окно в котором уже разбили: «Будет легче дышать», – сказал мне небритый солдат. От спальных мест исходила страшная вонь. В вагоне находилось множество цыган, евреев, татар, армян, поляков и просто пьяниц – все пропахло мерзким табаком, дешевой водкой и рвотой. Я вцепился в свои сумки, вынужденный прижаться к старому еврею в черном пальто и молодому однорукому солдату, который также пытался добраться до Киева.

И вот наконец поезд медленно отошел от станции. Санкт-Петербург стал скорбной тенью, захваченной все-таки силами хаоса. Мы оставили его позади. Затем вихри снега полетели через разбитое стекло, лишая меня возможности что-то разглядеть. Я утешался тем, что, в конце концов, за короткое время достиг в столице гораздо большего – того, на что даже не рассчитывал. Я возвращался домой с победой!

Загрузка...