Через дверную щель можно было слышать разнобой ораторов на деликатные темы. Вот М. В. Родзянко оперирует аргументом от народного невежества и рабского подчинения масс начальству - против всеобщего избирательного права. М. А. Стахович тоже не верит в политическую подготовленность масс. Но срывается с места пламенный Н. Н. Львов и занимает позицию, столь ему впоследствии несродную. Горячо и убежденно он ставит принципиальный вопрос. Да или нет? Верите ли вы в народ или нет? От ответа зависит вся политическая позиция демократии!

Оглушительные аплодисменты сопровождают его речь: большинство вырисовывается. Но прения не кончены: голосование предстоит завтра. Сохранится ли произведенное впечатление? Надежду подает изменившееся положение Д. Н. Шипова. Мы видели его моральный вес на ноябрьском съезде. В апреле он как-то стушевался, притаился в задних рядах кресел и только на прямой вызов ответил бессильной речью, выслушанной в молчании.

Влияние освобожденцев победило. Всеобщее право было принято; двухстепенные выборы - отвергнуты.

{276} Правда, принята верхняя палата - из представителей земств, после их преобразования. Но для Учредительно. го Собрания, прикрытого здесь под выражением: "первое представительное собрание", принята одна нижняя палата, и ее задачей поставлено "не столько законодательство по частным вопросам, сколько установление государственного правопорядка". Потом эта формула станет еще определеннее: "не органическое законодательство, а выработка основных законов и конституции". Так взят в апреле новый политический рекорд. Мы все радовались - и я в том числе. Но в этом первом крупном политическом оказательстве со времени моего приезда я был только в роли стороннего наблюдателя. Мои личные ответственные выступления были впереди.

3. МОИ ПЕРВЫЕ ШАГИ С ПРИМИРИТЕЛЬНОЙ МИССИЕЙ

По современному свидетельству мне предшествовала - по крайней мере в данной среде, репутация "отпетого революционера". Это увеличивало риск моего первого публичного выступления для тех, кто решился бы его устроить не в легальном, а в "явочном" порядке. Но интерес - или любопытство выслушать приезжего политического гастролера взяло верх. Я был обязан этим, прежде всего, молодому прапорщику, жениху дочери Новосильцева и своему человеку в доме - Игорю Платоновичу Демидову, который сам только что приехал с Дальнего Востока. Отсюда началось наше знакомство, перешедшее потом в дружное сотрудничество и закончившееся только с последней военной катастрофой, разметавшей нас в разные стороны. Как оказалось, риск полицейского вмешательства только обострял интерес к политическим докладам. Они входили в моду в лучших домах.

На лекцию собралась, как тогда говорили, "вся Москва". Были тут тогдашние "крайние левые", как доктор Жбанков, Вихляев, Блеклов; была титулованная аристократия: кн. В. М. Голицын, московский городской голова, семья московского губернского предводителя дворянства, кн. Петра Ник. Трубецкого. Был даже кто-то из {277} "самаринского" консервативного кружка. Были и представители московского купечества. Центр собрания составляли члены земского съезда разных оттенков, только что принимавшие решения в этой самой зале. Была Московская интеллигенция, представленная профессорами редакторами и журналистами из "Русских ведомостей" и "Русской мысли", адвокатурой. В других случаях сошедшиеся здесь фланги общественного мнения обыкновенно избегали встречаться друг с другом. Отсутствовала студенческая молодежь. Она тщетно рвалась в залу, но встретила отпор распорядителя, того же Демидова, который стоически выносил упреки за "презренное" выполнение полицейских обязанностей и "непонимание свободы публичного слова".

Но иначе было нельзя: зал вмещал только 300-350 человек и был полон до отказа. Невольно вспоминался мне нарядный зал нижегородского дворянского собрания с губернатором и архиереем, перед которыми я возвещал в 1894 г. зарю нового "конституционного" царствования Николая II - и открыл себе прямой путь в ссылку и заграницу. Теперь, десять лет спустя, приходилось делать дальнейший шаг: мирить "конституцию" с "революцией", и это оказывалось приемлемым и более вероятным! Темп истории ускорялся, и будущий "историк падения самодержавия" открывал своим повествованием новую главу.

Успех, конечно, был обеспечен демонстративным характером выступления, торжественной обстановкой и избранным составом слушателей. Но я льстил себя уверенностью, что тут сыграло роль и самое содержание доклада. Весть о возможности примирения, очевидно, была приемлема и желательна для разнообразных политических оттенков, здесь собравшихся. Едва ли она казалась всем настолько осуществимой, как мне, с моим неполным знанием всего происходившего за десятилетний промежуток в России. Во всяком случае, выслушать примирительную речь от "отпетого революционера", приводившего притом "революционные" доказательства этого настроения у самых крайних, было пикантно и меняло сложившееся мнение о самом докладчике. Мой милый прапорщик сказал приличное случаю приветственное слово и преподнес мне огромнейший букет мимоз. Момент моего, так сказать, официального {278} принятия в ряды московской избранной общественности прошел удачно.

Конечно, это выступление не осталось единственным. Ближайшее право на меня предъявила московская молодежь, не нашедшая доступа в Новосильцевский особняк, - и я с особым удовольствием принял предложение из среды, за дружбу с которой был из Москвы изгнан. При содействии моей рязанской знакомой, а теперь московской курсистки Н. В. Шиповской была устроена "чашка чаю" в демократическом квартале Москвы. Помещение походило на мансарду - и уже к началу лекции наполнилось густым табачным дымом. Эстрады тут не было; ее отсутствие было заполнено простым деревянным столом, на который вознесли оратора. Кругом стола тесным кольцом сгрудились слушатели. Было очень жарко; к концу стало трудно дышать, яблоку было упасть некуда. Прием был простой и дружественный: принимали, как своего: как будто мы и не расставались. Моя тема была та же, что и в особняке Новосильцевых, но я говорил свободнее и, вероятно, распределял иначе оттенки изложения. Обыкновенно, в таких случаях завязывается, по окончании лекции, спор. Но тут я не чувствовал никакого психологического сопротивления аудитории. Мои факты и выводы принимались без критики: на докладчика смотрели, очевидно, как на авторитетного учителя. Позднее, всё это сложилось бы иначе: но мы были еще в конце апреля или в начале мая: политической дифференциации еще не произошло; речь удовлетворяла настроению того момента.

Еще одно, третье, выступление в Москве запечатлелось от этих дней в моей памяти. После дворянского особняка и студенческой мансарды я получил приглашение сделать доклад в купеческом дворце на Зубовском бульваре для гостей хозяйки, вдовы Мих. Морозова, рано умершего дилетанта истории, Маргариты Кирилловны. Это было уже подтверждением достигнутого в Москве успеха. Обстановка здесь была совсем иная, нежели в особняке Новосильцевых.

Великолепный зал, отделанный в классическом стиле, эффектная эстрада, нарядные костюмы дам на раззолоченных креслах, краски, линии - все это просилось на "историческую" картину. Картина и была задумана, не знаю, хозяйкой или {279} художником. Пастернак принялся зарисовывать эскизы и порядочно измучил меня для фигуры говорящего оратора на эстраде. Ниже эстрады, на первом плане, должны были разместиться портретные фигуры гостей хозяйки вместе с нею самой. Однако, картина не была написана: вероятно, большое для тех дней событие сократилось в размерах перед другими историческими картинами и новизна моды прошла.

Очаровательная хозяйка дома сама представляла интерес для знакомства, тем более, что с своей стороны проявила некоторый интерес к личности оратора. Несколько дней спустя я получил визит ее компаньонки, которая принесла пожертвование в несколько тысяч на организацию политической партии. Именно этому вопросу я посвятил свою лекцию в ее дворце: эта тема была обновлена новым материалом после наших программных апрельских работ и "освобожденческих" влияний. Меня просили также руководить ориентацией хозяйки в чуждом ей лабиринте политических споров. От времени до времени я начал замечать присутствие Маргариты Кирилловны на наших политических собраниях. Наконец, она пригласила меня побеседовать с ней лично. Беседы начались - и вышли далеко за пределы политики, в неожиданном для меня направлении. Я был тут поставлен лицом к лицу с новыми веяниями в литературе и искусстве, с Москвой купеческих меценатов. Это был своего рода экзамен на современность в духе последнего поколения.

Маргарита Кирилловна представляла собой полную противоположность Варваре Алексеевне Морозовой, о которой я упоминал выше. Молодая, по купеческому выражению, "взятая за красоту", скоро овдовевшая, жаждущая впечатлений и увлекающаяся последними криками моды, она очень верно отражала настроения молодежи, выросшей без меня и мне чуждой. В наших беседах, очень для меня поучительных, мы постепенно затронули все области новых веяний, - и везде мне приходилось не только пасовать, но и становиться к ним в оппозицию. Началось, конечно, с общего философского "мировоззрения". Немецкое слово "Weltanschauung" давно сделалось традиционным в наших интеллигентских салонах. Но оно принимало разный смысл, смотря по {280} господствующей философской системе. Мой "позитивизм" и даже мой "критицизм" остались теперь далеко позади. Молодые последователи Владимира Соловьева развивали его этические и религиозные взгляды. Я еще пытался оградиться от метафизики при помощи Фр. Ланге. А моя собеседница прямо начинала со ссылок на Шопенгауэра. Ее интересовал особенно мистический элемент в метафизике, который меня особенно отталкивал.

На философии, впрочем, мы недолго задержались, перейдя отсюда в область новейших литературных веяний. В центре восторженного поклонения М. К. находился Андрей Белый. В нем особенно интересовал мою собеседницу элемент нарочитого священнодействия. Белый не просто ходил, а порхал в воздухе неземным созданием, едва прикасаясь к полу, производя руками какие-то волнообразные движения, вроде крыльев, которые умиленно воспроизводила М. К. Он не просто говорил; он вещал, и слова его были загадочны, как изречения Сивиллы. В них крылась тайна, недоступная профанам.

Я видел Белого только ребенком в его семье, и всё это фальшивое ломанье, наблюдавшееся и другими - только без поклонения, - вызывало во мне крайне неприятное чувство.

От литературы наши беседы переходили к музыке. Я было обрадовался, узнав, что М. К. - пианистка, и в простоте душевной предложил ей свои услуги скрипача, знакомого с камерной литературой. Я понял свою наивность, узнав, что интерес М. К. сосредоточивается на уроках музыки, которые она берет у Скрябина. Я не имел тогда понятия о женском окружении Скрябина, так вредно повлиявшем на последнее направление его творчества и выразившемся в бессильных попытках выразить в музыке какую-то мистически-эротическую космогонию. Тут тоже привлекал М. К., очевидно, мистический элемент и очарование недоступной профанам тайны.

Об изобразительных искусствах мы не говорили. Широкий коридор Морозовского дворца представлял целую картинную галерею, и я с завистью на ней задерживался. Но не помню, чтобы модернизм преобладал в выборе картин. Кажется, увлечение московских {281} меценатов новейшими течениями в живописи началось несколькими годами позже.

Был один предмет, которого мы не затрагивали вовсе: это была политика, к которой новые течения относились или нейтрально, или отрицательно. И у меня отнюдь не было повода почувствовать себя в роли ментора. Скорее я был в роли испытуемого - и притом провалившегося на испытании. Вероятно, поэтому, и интерес к беседам ослабевал у моей собеседницы по мере выяснения противоположности наших идейных интересов. В результате, увлекательные tete-a-tete'ы в египетской зале дворца прекратились так же внезапно, как и начались.

Мне предстояло теперь перенести свою пропагандистскую миссию из столицы в провинцию. Провинциальные отделы Союза Освобождения, насколько помню, помогли мне организовать объезд провинции с той же моей единственной темой сближения "либералов" с "революционерами". Я чрезвычайно жалею, что от этого объезда у меня осталось очень мало воспоминаний. В моей памяти сохранился лишь контраст впечатлений между севером и югом. На севере ни мои исторические справки, ни мои политические выводы и программные разъяснения, в общем, не встречали сопротивления и принимались сочувственно. На юге, в центрах старых левых организаций, напротив, уже разыгрывались политические страсти. Так было, например, в Курске. А в Харькове у меня завязался настоящий бой с моими слушателями. Гармония моего исторического построения была здесь дотла разрушена противоположными утверждениями. Температура споров доходила до белого каления. Мы проспорили с моими натасканными оппонентами буквально целую ночь, без перерыва, и разошлись при лучах взошедшего солнца, утомленные, но не примиренные. Это мое первое политическое турне, во всяком случае, принесло мне самому большую пользу. Это было уже не то, что говорить перед собраниями американских клубов или читать лекции перед более или менее подготовленной аудиторией. Тут приходилось обращаться к толпе, уровень которой и ее политические симпатии оставались неизвестными - и, вероятно, очень пестрыми. Сами собой вырабатывались правила {282} публичных выступлений перед массами, которых и приходилось впредь держаться. Правила, конечно, очень элементарные; но им можно научиться только на опыте, и я часто замечал, что очень немногие с ними сообразуются.

Первое из этих правил - говорить так, чтобы слышала вся аудитория. Я убедился, что обладаю соответственной силой голоса и могу говорить с толпой, не повышая голоса до крика. Иначе слушатели становятся невнимательны, нетерпеливы, начинается покашливание и шум в аудитории, и часть слушателей просто уходит. Затем, второе правило: надо говорить понятно и доступно для всех, считаясь с наиболее неподготовленными. Дальше следует уже раздвоение требований, которые трудно соединить в лице одного оратора. Одни выступления действуют на чувство, другие - на рассудок слушателей. Чем численнее аудитория, тем легче вызвать в ней нужные оратору эмоции; но это достигается особыми свойствами оратора: наглядной демонстрацией личных страстей и переживаний, драматизацией жестов, повышениями и понижениями голоса; содержание отходит на второй план и заменяется полетом ораторского вдохновения в поэтическом беспорядке. На этом пути создаются демагоги, способные овладевать большими массами, призывать их к действию и руководить ими. Мне нетрудно было убедиться, что на этот путь я вступить не могу, если бы даже хотел. Мне был открыт другой путь - спокойного рассуждения, не с целью увлечь, а с целью убедить слушателей. Для этого нужны были иные приемы. Прежде всего, возможное упрощение аргументации, ее общедоступность. Этим педагогическим приемом я обладал уже по своей школьной практике. Но затем, привлекши внимание слушателя, надо было его удержать, а для этого нужно было, чтобы нить рассуждения была постоянно перед сознанием аудитории. Всякое усложнение, отступление в сторону, излишние подробности сразу отвлекали внимание; нить терялась и неподготовленный слушатель уже не мог ее подхватить. Отсюда необходимость связи в изложении: определенного плана, за которым могла бы следить аудитория, чтобы понимать, в каком месте аргументации она находится, и не терять связи с целым. Это условие очень важно, чтобы сохранить внимание аудитории до конца.

{283} Приходить неподготовленным, предоставляя течение мыcли вдохновению минуты, было бы так же ошибочно, как и приносить с собой готовый текст и читать по бумажке. Речь должна быть живая, и необходимо постоянно проверять ее действие на внимании аудитории, соответственно изменяя и направляя характер рассуждения. Иначе, потеря внимания невознаградима. Наконец, последнее правило: не следует пренебрегать возражениями противника. Напротив, нужно оказывать им полнейшее внимание и для этого обеспечить себе последнее слово, посвященное их анализу - для сговора или для полемики. Иначе, собрание кончается впустую, оппоненты считают себя неудовлетворенными и обиженными, и это чувство разделяется аудиторией, которая видит себя брошенной на полдороги. Напротив, подробный разбор возражений помогает установить среди слушателей если не полное единство мысли, то некоторый доступный каждому компромисс с оратором; уходя с доклада, слушатель чувствует, что уносит с собой что-то, для себя новое. Это - лучше, нежели кончать собрание голосованием заранее заготовленной резолюции и тем делить его на большинство и меньшинство. Последнее может быть необходимым лишь в строго партийной борьбе. Иначе, лучше оставить сомнение, нежели вынудить выбор.

Я не хочу утверждать, что все эти правила были вынесены мной в окончательной форме после первого же тура. Но, во всяком случае, сознательно или нет, они вошли с первого же раза в практику моих выступлений перед большими аудиториями. К этому результату была направлена - и по самому содержанию - моя компромиссная миссия примирительного характера.

С точки зрения политической я извлек из своего объезда также полезный и новый для себя вывод. Я начал понимать после него, что в моих конструкциях не хватает хронологически последнего звена. Я уже говорил выше, в чем тут было дело. Люди нашего типа не могли с этой крайне левой точки зрения представляться ни сотрудниками, ни даже "попутчиками". Мы были, скорее, конкуренты и потенциальные враги. В союзе с нами можно было, пожалуй, победить, но отнюдь не задерживаться вместе на одержанной победе. Наш {284} предполагаемый "классовый" интерес противоречил интересу единственного в их понимании истинно революционного класса - рабочего пролетариата. И только его законные представители, с. - д., могли быть истинными революционерами. Наша "либеральная демократия", и даже "революционная демократия" социалистов-народников одинаково отчислялись в категорию "мелкобуржуазных" партий. И как бы мы далеко ни шли влево, мы всё равно не выходили за эти пределы, по классификации с. - д..

Как раз в эти самые годы, 1904-1905, доктрина и тактика с.-д.-ской непримиримости выяснялись в статьях сотрудников "Искры". Но пока - от доктрины до ее осуществления на практике дело еще не доходило. Даже и самая доктрина еще находилась в процессе оформления. Ее непогрешимость должна была еще быть доказана на практике, а это могло быть достигнуто лишь путем дальнейшего развертывания революции и исходом борьбы (с нами же и с народниками) за влияние на массы. Май, июнь и даже часть июля еще давали мне возможность держаться за мои примиренческие взгляды. Но мои надежды на соглашение - а вместе и на успех всего революционного движения - постепенно всё более блекли.

Связующим звеном между "либералами" и "революционерами" оставались, однако, те профессиональные союзы, которым было положено начало резолюцией Союза Освобождения в конце 1904 года. Они, как и сам Союз, должны были служить, в ближайшую очередь, ареной идейной и организационной борьбы. Сюда направлялось теперь и мое внимание.

4. ОТ СЛОВ К ДЕЛУ

Эта моя работа в Москве по подготовке программы для будущей партии, как и мои "примирительные" доклады и лекции в Москве и в провинции, конечно, еще не представляли настоящей политической деятельности. Но такой деятельностью, даже и в период "симуляции революции", несомненно, было выполнение директив, шедших от левой части Союза Освобождения. Сюда надо отнести агитационную деятельность, развитую по решению Союза, кампанией банкетов - и своей цели эта {285} кампания достигла. Второй директивой Союза, выполненной сочувствующими, была организация, при прямом участии Союза, ряда профессиональных объединений, предпринятая одновременно с банкетами. Она особенно развернулась - и также достигла цели в марте и апреле 1905, то есть перед самым моим приездом в Россию. До этого момента русская прогрессивная общественность не была никак организована, и этот первый организационный шаг имел очень важное политическое значение. С моими планами он совпадал всецело. Провозглашая основной политической задачей введение конституционного строя, надо было готовить общество к выполнению конституционных функций, то есть, прежде всего, в самом спешном порядке создать группы, объединенные общими политическими целями. Подготовка для создания "конституционно-демократической" партии была только частью этой общей задачи. В целом она могла быть выполнена только тогда, когда организовались бы в партии также и другие политические течения. Режим политических партий был другой стороной конституционализма, - и к этому надо было приучить русскую общественность.

Но это требовало времени. И для тактики левой части Союза Освобождения это не подходило. В порядке своей централизации (или для "симуляции" революции) они решили ускорить темп подготовки. В самый день "Красного Воскресенья" (9 января), предупреждая ход событий, несколько союзов, радикально настроенных, собрались в помещении Вольного Экономического Общества и образовали сразу центральное бюро Союза Союзов, то есть осуществили вторую половину директивы 20 октября 1904 г. Явная цель этого поспешного шага была - удержать в своих руках руководство политической организацией общественности. Этим фиктивным Бюро Союза Союзов был тотчас принят активный шаг: отправлена известная делегация к Витте, (Делегация литераторов и общественных деятелей, посетившая Святополк-Мирского и Витте вечером 8-го января с целью попытаться предотвратить столкновение демонстрантов с войсками. (Прим. ред.).) не возымевшая успеха. Лишь потом самочинное Бюро Союза Союзов несколько оформилось путем кооптации по два {286} представителя (конечно, однородно настроенных) от каждого союза. В таком виде оно просуществовало до 8-9 мая, когда состоялся в Москве первый съезд Союза Союзов, в составе 60 делегатов от 14 организаций.

Я смотрел на организационную задачу, начатую Союзом Освобождения, более серьезно. Я понимал, конечно, что организация политических партий нелегкое дело, и что Союзы могут сыграть лишь временную роль - их суррогата. Уже в апреле мне пришлось выступить в печати именно в этом смысле на защиту идеи союзов от резких нападок справа и слева. Особенно социал-демократы, стремившиеся перехватить монополию общественной организации, обличали Союзы как раз за то, в чем я видел их главное назначение: за то, что из строго-профессиональных по форме они явно становились политическими. С. - д. предпочитали видеть в союзах нейтральную почву для насаждения собственной культуры.

Я отвечал им, что в союзах достаточно места для всех и что именно их отсутствие в союзах поведет к созданию среднего настроения, которое в этом виде и проникнет в массы. Этого-то они и боялись. Вместе с ростом союзного движения росла и их подозрительность. Меня лично они сделали козлом отпущения за то, что я хочу подтянуть союзы к уровню самого умеренного из политических течений, конституционно-демократического.

Троцкий распространял эти обвинения с меня на весь Союз Союзов. По его мнению, эта организация "представляла собою организационный аппарат для приведения разношерстной оппозиционной интеллигенции в политическое подданство земскому либерализму - самому отсталому и косному из объединяющихся течений".

Для Троцкого это была "земская узда, накинутая освобожденцами на демократическую интеллигенцию". Особенную ревность проявили с. - д., когда они заметили, что некоторые союзы, по самому характеру своей профессии, связаны с массами (например, Крестьянский союз, бывший тогда в зародыше и примкнувший к Союзу Союзов). В "Искре" 21 июня появилась статья, утверждавшая, что "половинчатая демократия не только организует, без нашего благосклонного содействия, свой интеллигентский авангард, но собирается еще оспаривать у нас нашу исконную {287} политическую вотчину - народные массы - ив частности пролетариат".

С своей точки зрения, с. - д. были бы совершенно правы, если бы в действительности происходило то, чего они так боялись, а не прямо противоположное. Я, действительно, ожидал - и предсказывал им, - что скоро в массах "начнут звучать рядом с крайними и принципиальными более умеренные и практические голоса". Я считал не только возможным, но и желательным добиваться этого - уже в виду того, что вопрос о политическом направлении и о роли союзов действительно оставался непредрешенным. В общем в них преобладали радикальные настроения; но степень радикализма и содержание платформ были самые различные. Полномочия центрального органа, слишком поспешно монополизированные петербургским Бюро, фактически очень широкие, оставались формально неопределенными. Более правильная организация Союза Союзов была совершенно необходима, чтобы вернуть самим Союзам полную самостоятельность в выборе политического направления. Я не вполне отчетливо понимал только, можно ли было этого достигнуть, отмежевываясь не только от претензий социалистических партий на руководство, но и от намерений ближайших единомышленников из Союза Освобождения.

Моя политическая задача, - на этот раз она была, действительно, моей личной, - рисовалась мне, во всяком случае, совершенно определенно. Едва ли петербургский центр это предвидел. Как бы то ни было, когда подготовка к созыву "Булыгинской" думы стала неизбежной и когда для этого созван был на 24-26 мая второй съезд Союза Союзов, принявший характер учредительного, я был без возражений выбран его председателем. Прежде чем говорить, как я выполнил свою роль, надо остановиться на настроениях тех дней, когда съезд собрался в Москве. Это были - "дни Цусимы".

14-15 (27-28) мая вторая русская эскадра, составленная из старых и разномастных судов, посланная на явную гибель в японские воды, была уничтожена японцами в проливе Цусимы. Сама по себе, эта война, в которую втянули Россию из-за материальных выгод авантюристы, покровительствуемые свыше, была крайне {288} непопулярна среди русского общества. Постоянные поражения и отступления Куропаткина, капитуляция Порт-Артура, уничтожение первой эскадры - всё это больно било по национальному самолюбию; Цусима показала полную неспособность этого правительства не только управлять, но и вести войну в защиту интересов России. Революция, которую Плеве хотел потушить при помощи "маленькой победоносной войны", приобретала новую силу.

Я был в эти дни в Петербурге - и получил от имени Союза Освобождения предложение участвовать в первом общественном протесте по поводу поражения при Цусиме. Не согласиться было нельзя, хотя дело шло об одной из "симуляций" революции, для меня мало симпатичных. Было условленно собраться в ближайшие дни "на музыке" в Павловске и там, в антракте, выставить оратора, который бы объяснил публике значение народного протеста. Оратором согласился быть милейший В. В. Водовозов, всегда готовый к бою. Но демонстрация плачевно провалилась. Часть публики, не успевшая уйти из зала, разбежалась, как только поняла, что ее втягивают в политику. Подоспевшая полиция принялась за работу, и нам едва удалось скрыть в нашей маленькой кучке оратора, слишком выдававшегося своим костюмом, взъерошенной шевелюрой и громадной папахой. На меня эта несерьезная попытка в серьезную минуту произвела самое тяжелое впечатление и навсегда отучила от подобных "симуляций".

Приехав после этого в Москву, я очутился перед подготовкой патриотической демонстрации иного рода, способной действительно выразить, если не "народное", то национальное негодование. В Москве заседала как раз тогда небольшая группа земского меньшинства для выяснения своего отношения к предстоявшим выборам в "Булыгинскую" Думу. Представитель большинства земских съездов, Ф. А. Головин от имени бюро съездов предложил Д. Н. Шипову, отложив на этот раз, в виду серьезности момента, разделявшие "земцев" разногласия, собраться вместе на общий ("коалиционный") съезд 24 мая. Не без колебаний, это предложение было принято, хотя тотчас же обнаружились глубокие разногласия относительно цели объединения. Меньшинство шло {289} на съезд с целью "поддержать власть" в трудную минуту. Большинство хотело добиться от власти "изменения государственного строя". В этом духе был составлен и проект "адреса-петиции" для представления царю. Резкий тон проекта был смягчен в угоду меньшинству; но Шипов все же отказался войти в состав делегации. Большинство тогда еще более смягчило обращение к царю - и выбрало для вступительного слова оратором депутации человека, угодного меньшинству, но пользовавшегося непререкаемым моральным авторитетом у всех, - кн. С. Н. Трубецкого.

Надо признать, что Сергей Николаевич вполне оправдал этот выбор. Если вообще нужно и можно было обращаться в эту минуту к царю от имени съезда, то только в тоне, избранном этим оратором-патриотом: в проникновенном тоне искреннего страдания за родину. Я был в числе небольшой группы друзей, собравшихся перед отъездом делегации в Петергоф в гостинице "Франция" на Морской, чтобы, так сказать, прорепетировать выступление Трубецкого. Мы выслушали затем и впечатления участников делегации после их возвращения в гостиницу. Я могу засвидетельствовать испытанное всеми нами чувство удовлетворения обращением Трубецкого к царю в духе "отеческого" внушения. Ближайшую цель так поставленной задачи можно было считать достигнутой. Впервые царь был действительно тронут голосом из другого мира; впервые из его уст послышались слова, похожие на искреннее обещание реформы и как бы понимания ее необходимости.

Само собою разумеется, что слева этот политический прием мог возбудить только выражение недовольства. "Коалиционный съезд" подвергся жестокому осуждению - и за самую идею объединить большинство с меньшинством в одном политическом жесте, и за форму обращения к царю, и за отдельные выражения речи Трубецкого, как употребленное им слово "крамола". Не так надо было говорить и действовать после Цусимы. Даже брат Трубецкого, Евгений, писал тогда в "Праве":

"Издевательство над общественным мнением должно же когда-нибудь кончиться. Дальнейшее стремление наших опекунов опекать нас не нашло бы на человеческом {290} языке достойного названия... Посторонитесь, господа, и дайте дорогу народным представителям..."

При таком повышенном настроении разнообразных политических групп собрался в Москве на 24-26 мая второй съезд Союза Союзов. Общей целью с другими съездами было у него, обсуждение, как отнестись к "Булыгинской" Думе. Но у него было также и свое собственное дело. Постановления первого съезда 8-9 мая не были окончательными; они должны были быть еще доложены отдельным союзам. Теперь союзы: приносили на съезд свои ответы. До сих пор Союз Союзов был, формально, лишь органом взаимной информации, а фактически - "автономным на федеральных началах", как значилось в странной формуле, покрывавшей его самостоятельность. Решения Союза могли выполняться опять-таки формально - лишь по уполномочию на это отдельными союзами через их делегатов. Фактически Союз Союзов, конечно, действовал, не дожидаясь полномочий и не стесняясь их отсутствием. Теперь эти двусмысленные отношения предстояло урегулировать; и тут мне, в качестве председателя, открывалась возможность выбрать тот или другой путь. Петербургское Бюро, конечно, хотело добиться от съезда легализации своей самостоятельности.

Я также считал правильным не стеснять центральный орган требованием на каждый случай особых полномочий. Но, с другой стороны, я предложил ограничить его свободу решений раз навсегда определенными политическими рамками. Рамки эти предуказывались самым содержанием платформ отдельных союзов: тем, что было в них общего. Это общее я и предлагал вывести за скобки, как предел законных полномочий центрального органа. Возражать против такого предложения было, конечно, трудно. Но когда было произведено тут же выведение за скобки, то получилась единственная общая для каждого союза, а следовательно и для Союза Союзов обязательная формула: "Борьба за политическое освобождение России на началах демократизма". Левые справедливо находили эту формулу слишком неопределенной. Но она развертывалась далее в конкретную предпосылку: "Необходимость немедленного созыва Учредительного Собрания народных представителей, избираемых всеобщим, прямым и тайным {291} голосованием". Эта же самая сакраментальная формула была, между прочим, предложена и для включения в проект петиции к царю, вырабатываемый "коалиционным съездом". Тогда еще предполагалось (по воспоминаниям Д. Н. Шипова) идти к царю всем скопом съезда, то есть в количестве более 200 человек. Но меньшинство настояло на замене 200 человек делегацией и на изменении в нашей формуле слов "избираемых" и так далее словами "избранных для сего равно и без различия всеми подданными вашими". Эта "измена", с точки зрения левых, определила отношение съезда Союза Союзов к "коалиционному". Он отверг предложение выразить сочувствие "коалиционному" съезду. Правда, с другой стороны, он отверг и обратное предложение: заявить "протест" против делегации к царю. Это был своего рода доброжелательный нейтралитет. Думаю, что тут сыграло роль и мое председательствование. Но сам Союз Союзов пошел всё-таки собственным путем. Для своих членов он признал обязательным "явочный" порядок действий, то есть фактическое осуществление свободы слова, печати, союзов и собраний, устройство демонстраций по разным поводам, открытое заявление каждого члена, в случае преследований, о своей принадлежности к Союзу - и соответственную организацию их юридической защиты. Вместо обращения к царю, съезд решил обратиться к обществу и народу - и принял воззвание, написанное мною. Я составил его в очень резких выражениях; но это соответствовало и моему собственному настроению, и настроению собравшихся. То, что в других случаях могло показаться демагогией и риторикой, было искренним выражением общего чувства. "Надежда, что нас услышат, теперь отнята", говорилось в воззвании - в прямую противоположность такой надежде, выраженной в заявлении "коалиционного" съезда. "Мы должны действовать, как кто умеет и может по своим политическим убеждениям... Все средства теперь законны против страшной угрозы (Е. Трубецкой говорил: "катастрофы"), заключающейся в самом факте дальнейшего существования настоящего правительства... Мы обращаемся... ко всему, что есть в народе живого и способного отозваться на грубый удар - и мы говорим: всеми силами, всеми мерами добивайтесь {292} немедленного устранения захватившей власть разбойничьей шайки и поставьте на ее место Учредительное Собрание"... и т. д., "чтобы оно могло как можно скорее покончить с войной и с господствующим до сих пор политическим режимом".

Мое воззвание, как видно, было проникнуто откликами на события момента. Закулисная сторона японской войны была мне хорошо известна, с ее высочайше одобренными рыцарями наживы, всеми этими Безобразовыми и Алексеевыми, по отношению к которым выражение "разбойничья шайка" не было риторикой. "Удар" Цусимы слишком жестоко пришелся по телу России. Но в процессе расхождения политических течений эта "разбойничья шайка" свою роль сыграла. В известных кругах меня стали было принимать за "примирителя" вправо. Эта репутация была теперь подорвана. Моя грань "вправо" стала яснее: она проходила между мною и А. И. Гучковым. Земцы-конституционалисты конституировались влево от этой границы. Как далеко влево по отношению к Союзу Освобождения и Союзу Союзов? Это зависело от дальнейшего выяснения политики самих этих петербургских органов. Моим председательствованием в Союзе Союзов Петербург едва ли мог остаться доволен. Мне, вероятно, предназначалась почетная роль, а я перешел в активную и попытался ввести их политическую самостоятельность в определенные рамки. Конечно, они с этим продолжали не считаться, - как и с моим званием председателя (см. ниже).

На третьем съезде Союза Союзов в Петербурге-Териоках (1-3 июля) меня, по случайной причине, не было. Отсутствовал и союз земцев-конституционалистов. Коренной вопрос - об участии в выборах в "Булыгинскую Думу" - был решен здесь девятью союзами в смысле отказа выборщиков от участия - против моей точки зрения.

Однако, три союза (писателей, профессоров и учителей средней школы) высказались за участие, а четыре воздержались (крестьянский, еврейского равноправия, ветеринаров и учителей низшей школы). Это последнее меньшинство признало "разрешение вопроса в отрицательном или положительном смысле в настоящее время невозможным" и предложило отложить решение до следующего съезда, "по осуществлении и смотря по результатам {293} предположенного протеста" (против Думы совещательного характера, с многостепенными выборами на основании куриальной системы и при отсутствии свободы выборов). Итак, к началу июля, полевение союзов пошло еще недалеко: часть союзов продолжала колебаться.

Между тем, революционное движение, долженствовавшее изменить всю эту картину, уже переходило в массы, при несомненном участии социалистических партий. Наше политическое течение было от этого процесса как бы отрезано; до нас очень мало и поздно доходило известий о том, какая внутренняя эволюция совершалась в эти месяцы в недрах социалистических партий, особенно партии с. - д. С результатами этой секретной работы нам пришлось встретиться лишь тогда, когда результаты эти начали сказываться уже на ходе нашей собственной политической борьбы. Тогда я к ним и вернусь.

А пока каждое утро мы прочитывали в газетах о рабочих стачках в разных городах России; к рабочим начинали примыкать и союзы всевозможных профессий, и железнодорожные служащие, и мелкие ремесленные группы. Все чаще приклеивался к забастовкам и ярлык "всеобщих". Наряду с рабочим движением разгоралось и крестьянское - особенно в черноземных губерниях. То там, то сям "боевые дружины"

с. - р. совершали террористические акты, направляя свои удары на чинов администрации от губернаторов до околоточных и урядников, на чинов полиции и на жандармов.

Глаз привыкал к ежедневному повторению одних и тех же рубрик; но динамику революции трудно было воспринять и почувствовать по отрывочным газетным данным: только впоследствии, когда те же факты были подобраны и расклассифицированы в печати, можно было понять всю силу напора революционной волны. Общий смысл революционных вспышек маскировался отсутствием и ярко выраженного политического характера, и единой цели отдельных революционных проявлений: они мотивировались классовыми требованиями рабочих, местными нуждами крестьян и т.д. Социалистические партии скорее пропагандировали общие лозунги, чем ставили конкретные задачи. Не было еще заметно и систематического руководства из центров: по определению самих {294} революционных партий, революция развивалась "стихийно". С. - д. еще ставили задачу широкого "развязывания" революции впереди задачи ее "организации". При таком положении традиционное влияние народников еще не было вытеснено агитацией с. - д., а среди крестьянства оно безусловно преобладало. Сохранялась и возможность внесения в массы более умеренных, "буржуазных" политических тенденций.

Это подтверждалось и ревнивым отношением с. - д. к возможной конкуренции со стороны "земцев", как они огульно титуловали тогда своих противников. Настоящие земцы-конституционалисты прямо вводили эту возможность пропаганды в массах в свои политические расчеты.

Для меня, по мере дифференциации политических течений, именно эта последняя группа все более становилась "своей". При всех отпадениях вправо, ее намечавшийся состав все еще оставался довольно неопределенным влево. Это надо было ценить в виду общего сдвига политической борьбы в эту сторону. Но нельзя было терять из виду, что речь идет о создании не революционной, а конституционной партии, задачей которой должна была стать борьба парламентскими средствами. В спектре возникавших партий это было то пустое место, которое предстояло заполнить именно нам, и без его заполнения невозможно было и думать об установлении в России конституционного режима. Поставить эту специальную задачу перед будущей партией становилось всё более моей личной задачей. К этой цели и направлялась всё более моя деятельность внутри элементов, проявивших склонность войти в наш будущий партийный состав.

Как раз вопрос об участии или неучастии в выборах в "Булыгинскую" Думу, ставший на ближайшую очередь, должен был послужить оселком для выбора того или другого направления, - революционного или конституционного. Мы видели, что в этом вопросе даже и в левых группах еще продолжались колебания. Даже "Искра" писала тогда по поводу решения Териокского съезда Союза Союзов: "Союз Союзов решил бойкот (выборов), но правильно ли?" Ответ на этот вопрос принадлежал в первую очередь конституционалистам.

Для этой цели созыв нового земского съезда становился {295} совершенно неотложным. Именно поэтому созыв, вместо него, "коалиционного" съезда был воспринят в "нашей" среде, не только как досадное отвлечение, но и как опасная отсрочка, а путешествие к царю было оценено как ошибочный шаг назад. Новый съезд должен был, прежде всего, отмежеваться от этого неправильного хода и вернуть контингент будущей партии на путь, уже намеченный сплотившимся большинством земских съездов. Проверить единство взглядов этого большинства, исправить и дополнить соответственно отделы будущей программы и приступить, наконец, к строительству партии - таковы были задачи земского съезда, собравшегося вместе с представителями городов 6-8 июля. В следующие же дни, 9-10 июля, земско-конституционная группа должна была сделать выводы из решений этого съезда. В заседаниях этой последней группы я на этот раз принял непосредственное участие и к работам съезда стоял очень близко. Приоткрытая дверь, через которую я наблюдал земцев в особняке Ю. Н. Новосильцева, на этот раз открылась для меня шире, хотя формально я и не мог еще переступить через ее порог.

Насколько изменилась в промежутке между маем и июлем политическая обстановка, можно было сразу заметить по внешней картине съезда - и по исходу его столкновения с полицией, исполнявшей прямую волю министра. Мы заседали теперь в громадном доме кн. Павла Дмитриевича Долгорукова, среди запущенного сада в Знаменском переулке, - в том самом доме, где когда-то мы с покойным старшим братом хозяина Николаем готовились к гимназическим экзаменам. Кое-кто еще помнит, вероятно, фотографию многочисленных (235) членов съезда на фоне этого княжеского дворца. Товарищ министра Трепов заранее объявил решения этого съезда незаконными. А президиум съезда ответил полиции, пришедшей распустить съезд, простой ссылкой на "царскую волю" - передать обещания царя "всем близким, живущим на земле и в городах". Бюро съездов тщательно подготовило работу съезда и, вместо отвергнутого съездом проекта Булыгина, предложило собственный проект "основного закона", заранее напечатанный в день открытия съезда в "Русских ведомостях". Проект был принят "в первом чтении". {296} В. Д. Набоков предложил при этом "отстаивать естественные права", заявленные в резолюциях ноябрьского съезда

1904 г., "всеми мирными средствами, не исключая и неподчинения распоряжениям власти, нарушающим эти права". По предложению братьев Павла и Петра Долгоруковых было решено "войти в ближайшее общение с широкими массами", чтобы "совместно с народом обсудить предстоящую политическую реформу", "завоевать необходимые для ее проведения свободы" и "разработать на местах вопрос о проведении в жизнь выборной системы, выработанной общеземским съездом". Весьма смелые формулировки этих слабо замаскированных постановлений предстанут в надлежащем свете, если вспомнить, что под ними просто разумелось введение Учредительного Собрания и осуществление всеобщих выборов чем-то вроде "явочного" порядка. Съезд принял и подготовленный Бюро текст обращения к народу. Но он отнесся очень осторожно к вопросу, как же распространить в народе это воззвание. Некоторые ораторы признавали вообще обращение к народу "чересчур революционным средством". А когда речь зашла о главной конкретной задаче - выборах в Булыгинскую Думу, - съезд, после бурных прений, обнаружил еще большую осторожность, оставив вопрос открытым. Так определился диапазон съезда - от принятых им принципиальных формул полуреволюционного характера к политическому шагу в реальной обстановке.

Для единой партии это было - слишком широко. Зато выяснились - если не степень подготовки, то характер настроения ее будущих членов. Надо признать, что работа над политическим объединением партии здесь только начиналась.

Неясность положения, занятого съездом между правыми и левыми, еще ярче выступила в совещаниях земско-конституционной группы после закрытия съезда, 10-11 июля. С одной стороны, эта группа резко отмежевалась от посылки депутации к царю, которая "не представляется актом земских конституционалистов, а актом коалиционного съезда, и результат ее ни в чем не связывает нас". Окончательный сговор с Союзом Освобождения, который продолжал считаться необходимой составной частью партии, было решено обеспечить включением в программу партии "положений по {297} экономическим, финансовым, областным и национальным вопросам", то есть как раз по тем, по которым могли возникнуть разногласия даже в пределах "широкого круга единомышленников". С другой стороны, вопрос об отношении партии к Союзу Союзов, от имени которого я выступал, вызвал бурные прения и мою раздраженную реплику, кем-то тщательно записанную. Сообщаю ее здесь почти целиком. "Если члены нашей группы настолько щекотливо относятся к физическим средствам борьбы, то я боюсь, что наши планы об организации партии... окажутся бесплодными. Ведь трудно рассчитывать на мирное разрешение назревших вопросов государственного переустройства в то время, когда уже кругом происходит революция. Или, может быть, вы при этом рассчитываете на чужую физическую силу, надеясь в душе на известный исход, но не желая лично участвовать в актах физического воздействия? Но ведь это было бы лицемерием, и подобная лицемерная постановка вопроса была бы граждански недобросовестна.

Несомненно, вы все в душе радуетесь известным актам физического насилия, которые всеми заранее ожидаются и историческое значение которых громадно... Вообще, после всего того, что мне пришлось выслушать здесь, у меня является сомнение не в том, вступать или не вступать нам в Союз Союзов, а не откажется ли сам Союз Союзов от чести состоять с нами в товарищеских отношениях". Собрание было задето моим укором и постановило принять участие в Союзе Союзов. Но я не предвидел, что скоро мне самому придется отойти от этого учреждения... в порядке дальнейшей дифференциации. Не определилось не только политическое настроение партии, но и мое собственное. Вход в партию, накануне ее образования, оставался открытым в обе стороны - больше влево, чем вправо.

Несмотря на такую неопределенность, июльский съезд считал все элементы для создания партии настолько подготовленными, что решил уже принять первую исполнительную меру. Были выбраны 20 членов, уполномоченные, по своему усмотрению, вступать в соглашение с близкими по направлению группами (имелся в виду, конечно, прежде всего Союз Освобождения, но также и Союз Союзов). С лицами, которые будут уполномочены от этих групп, они должны были {298} составить временный комитет партии и приступить к необходимым действиям по ее организации. Бюро, вместе с этими 20-ю уполномоченными, должно было продол. жать работу по незаконченным отделам программы. Следующий съезд группы земцев-конституционалистов должен был собраться "немедленно" по обнародовании закона о Булыгинской Думе. Обстоятельства изменили все эти решения и создали совершенно новую обстановку, в которой совершилось ее политическое самоопределение.

5. БУЛЫГИНСКАЯ ДУМА И ТЮРЬМА

После напечатания воспоминаний С. Е. Крыжановского теперь уже не секрет, кто является составителем всех "конституционных" и "избирательных" актов этого времени. Крыжановский не был "сановником", но среди верных старцев, окружавших царя, он был единственным молодым человеком, помнившим университетский курс конституционного права. На университетской скамье он был приятелем нашего Д. И. Шаховского; теперь они пошли по противоположным дорогам. Знание права пригодилось Крыжановскому, чтобы помочь правительству изготовить очень хитро составленные акты бесправия. По собственному выражению автора, втайне обиженного своей малостью перед заслуженными невеждами, "расслабленные старцы" целые месяцы беспомощно жевали непосильную для них тему. Наконец, проект вышел из этих тайников, почти без изменений, то есть - не улучшенным в политическом смысле. Но оставалось неизвестным, когда же эта "царская воля" будет исполнена - и будет ли она исполнена вообще. Случай помог мне лично познакомиться с дальнейшей историей Булыгинской Думы.

Во второй половине июля царь собрал в Петергофе, под своим председательством, совещание в составе пяти великих князей, всех министров и высоких сановников. В этот состав был включен, по близости к царской семье, профессор Ключевский. Здесь должна была, в глубочайшем секрете, решиться судьба булыгинского проекта. Приехав в Петербург, В. О. Ключевский послал ко мне своего сына Бориса с полученными им {299} материалами и с просьбой - помочь ему ориентироваться в политической обстановке северной столицы.

Я был крайне обрадован этим приглашением: оно поднимало нить наших отношений, оборвавшихся после защиты моей диссертации. Я продолжал ценить и любить моего старого университетского учителя, а его обращение показывало, что и у него сохранились кое-какие добрые чувства ко мне, несмотря на мою "измену" науке. У нас завязались ежедневные сношения в его гостинице на Пушкинской улице. В течение всей недели, пока продолжались совещания, я проводил у Ключевского все вечера, выслушивая его подробные рассказы о том, что происходило в Петергофском дворце, и обсуждая вместе с ним программу следующего дня. (Позднее я узнал, что В. О. настолько сблизился с нашим политическим направлением, что вошел в партию к. д. и баллотировался по ее списку в выборщики в Сергиевском Посаде. (Примеч. автора).)

В. О. был приглашен по почину правой клики, рассчитывавшей найти в нем надежного союзника. В первые дни они открыли перед ним все свои потаенные планы. Не без лукавства, ему свойственного, В. О. Ключевский оставил их на время в этом заблуждении. Таким образом, я узнал закулисную сторону борьбы политических течений на совещании. Предметом борьбы было не столько самое учреждение Думы, сколько ключ к господству над Думой - избирательный закон, - chef d'oeuvre Крыжановского. Проект сохранял, конечно, весьма относительно, начало бессословности в выборах. Заговорщики хотели откровенных прямых выборов по сословиям. "Иначе, в Думу попадут люди земского типа, которым не дороги исконные русские начала", рассуждал один из вождей Стишинский, защищавший проект организации "Отечественного Союза". Оппозиция правительственному проекту была упорная и до самого конца заседаний не хотела сдаваться. Царь, обработанный правыми, видимо, колебался. Ключевский был в выгодном положении, выступив на защиту проекта правительства. Он дважды высказался против сословности выборов. Сильное впечатление произвело его заявление, долженствовавшее напомнить царю увещания С. Н. Трубецкого. Сословность выборов, говорил он, "может быть {300} истолкована в смысле защиты интересов дворянства. Тогда восстанет в народном воображении мрачный призрак сословного царя. Да избавит нас Бог от таких последствий". Дворянство было в Петергофе - вообще не в авантаже. Великий князь Владимир Александрович прямо напал на разных там Петрункевичей и Долгоруковых, возглавивших крамолу. А на "серенького" мужичка возлагались большие надежды. В известной степени с этим отношением к дворянству и крестьянству совпадали и тенденции лекций Ключевского: он был только верен себе.

Когда проект Думы стал, наконец, законом (6 августа), я имел возможность написать в "Праве" осведомленную статью о месте этого акта в ряду предыдущих попыток политической реформы. Материалами послужили сообщенные мне Ключевским секретные документы Крыжановского. Сами собою вырисовывались основные недостатки закона, - а также и его преимущества перед прежними не осуществившимися предположениями. На следующий день в "Сыне Отечества" появилась другая моя статья, в которой я категорически высказывался против бойкота Булыгинской Думы. Здесь, как ни как, говорил я, перейден тот Рубикон, перед которым на полвека остановилась русская политическая борьба. Из акта б августа, во всяком случае, вытекает признание существования политических партий, а стало быть и тех "свобод", которые необходимо связаны с самым фактом выборов народных представителей. Как бы ни была несовершенна Дума, она является новой ареной, куда должна быть перенесена открытая парламентская борьба, свойственная нашему направлению. Эти мои заявления, между прочим, дали возможность Троцкому перенести со Струве на меня свой политический прицел.

А в тот же день 7 августа, когда появилась моя статья, правительство позаботилось подкрепить аргументацию Троцкого. Оно решило, что с опубликованием акта о Думе автоматически прекращается единственная "свобода", допущенная указом 18 февраля: свобода публичного обсуждения преобразований старого строя. А, следовательно, задним числом, преследование может быть обращено на тех, кто этой свободой воспользовался. Выбор мишени для нападения был направлен, по иронии судьбы, как раз на меня.

{301} В это утро у меня на станции Удельной, где я продолжал жить, собрались делегаты Союза Союзов, чтобы обдумать отношение Союза к Булыгинской Думе. Это было, конечно, не публичное, а частное собрание. Тем не менее Союз Союзов должен был пострадать первый, как наиболее, по тогдашней оценке плохо осведомленного правительства, опасный. Мой флигель был окружен полицией, которая арестовала всех собравшихся у меня посетителей.

На нескольких извозчиках нас отвезли в тюрьму. Правда, тюрьму пришлось искать, так как налет был внезапный, и места для нас не были заранее заготовлены. С подушками и спальными принадлежностями под мышками, среди недоумевающей встречной публики, мы переходили через Неву из "Крестов" на Шпалерную - и обратно, со Шпалерной в "Кресты", где, наконец, нас приютили. Прием был весьма почтительный, так как в нашей кучке оказалось двое статских советников, делегаты союза инженеров, профессора А. А. Брандт и Я. И. Гордеенко. Так началось мое третье (и последнее) тюремное сидение.

По-видимому, правительство поняло свою глупость. По крайней мере, в течение проведенного в тюрьме месяца нас ни разу не беспокоили допросами. И вообще, на тюремном режиме уже отразились новые веяния. Начальник тюрьмы проявлял все признаки либерализма. Меня он познакомил с тюремными порядками и обсуждал со мной, как организовать труд тюремных сидельцев, их развлечения и библиотечное дело. На свиданиях с женой нас уже не разделяла двойная решетка; нам отводилась особая комната, и жена свободно передавала мне последние листки нелегальной литературы. Раз в неделю приезжал навестить меня из Удельной мой приятель, директор больницы св. Николая, А. В. Тимофеев. Начальник отводил нас в свой кабинет, и мы погружались в шахматную партию, которая не ограничивалась точным сроком; попутно я узнавал тут о важнейших общественных событиях за неделю. Свой досуг я на этот раз решил употребить на чтение и перечитывание народнической литературы.

В тюрьме имелась неплохая библиотека, составленная из пожертвований прежних интеллигентных сидельцев. За месяц я прочел довольно много. Перечитал в хронологическом порядке всего Глеба Успенского - и был поражен силой таланта и {302} точностью социологических наблюдений этого замечательного писателя над перерождением русского города, а затем и русской деревни в пореформенные годы. Это - истинный клад для историка эпохи "великих реформ" Александра II, и он несправедливо забыт широкой публикой. Вновь перечитал Левитова, еще более забытого, - и нашел в нем, к своему изумлению, законного предшественника Горького. С трудом одолел стиль Решетникова, но он открыл мне яркую картину заброшенного проходного этапа русской колонизации. Златовратского одолеть не мог: мне и прежде претил слащавый энтузиазм нового Гомера. С лихвой вознаградил меня Салтыков: я тоже впервые перечитал его всего в хронологическом порядке. Краски великих сатириков по необходимости блекнут от времени, и читать их приходится чуть не с ученым комментарием. Но какая сила сосредоточенного сарказма у Салтыкова, какое знание старого быта и эфемерных героев, точно вытащенных из коллекции Гоголя; какая тонкая наблюдательность над этой серией очередных прохвостов и "государственных младенцев", сменяющих друг друга чуть не каждый месяц на поверхности общественной пены! Для параллели с Успенским я прочел серию Ругонов-Макаров Золя. Но тут - застоявшееся болото сравнительно с русским широким речным разливом, несущим на себе щепки нашего прошлого.

Да, я мог быть доволен этой тихой заводью тюрьмы, укрывшей меня на месяц от другого разлива - русского нараставшего девятого вала. Было время и отдохнуть, и подумать. Я опаздывал к намеченному земскими конституционалистами съезду, долженствовавшему "немедленно" отозваться на обнародование Булыгинского закона о Думе. Но добрые друзья решили отложить съезд до моего освобождения. Длить наше сидение не было никакого смысла; нас освободили, так же, как и арестовали, без допроса и без всяких видимых причин. Общеземский и городской съезд, последний перед образованием партии, состоялся 12-15 сентября, когда я был уже на свободе.

{303}

6. ОТ БУЛЫГИНА ДО ВИТТЕ (Образование партии)

Как сказано, уже июльский земско-городской съезд, вообще радикально настроенный, признал образование политической партии делом неотложным. Августовский съезд Союза Освобождения определил, в согласии освобожденцев с земцами (составлявшими около трети его состава), эту задачу, как "переход Союза Освобождения от тактики тайного общества к тактике открытой политической партии в европейском смысле слова". Как увидим, это определение больше подходило к нам, нежели к освобожденцам. Я мог бы считать такую формулу наилучшим определением задачи, которую я лично себе поставил. Но именно поэтому она уже включала в себе зерно будущих серьезных расхождений, при которых образование единой политической партии из освобожденцев и земцев с горожанами должно было оказаться невозможным.

Существенные разногласия не касались программы. Недостававшие в нашей программе отделы об аграрной и рабочей программе были у нас почти всецело взяты из мартовской программы Союза Освобождения. Программа по национальному вопросу (автономия Польши и децентрализация России) была специально подготовлена Ф. Ф. Кокошкиным. Спор должен был свестись к вопросу о тактике, а в данный момент, прежде всего, о тактике по отношению к выборам в Булыгинскую Думу.

Наш съезд, запоздавший сравнительно с августовским освобожденским, был назначен, после моего выхода из тюрьмы, на 12-15 сентября. Моя личная роль на этих съездах, как видно из сказанного, вообще росла, а теперь она стала и формально-ответственной. Одновременно с проф. M. M. Ковалевским я был избран в члены организационного бюро съезда. Настроение съезда, именно вследствие его позднего созыва, значительно изменилось в промежутке. Я где-то высказался, что сентябрьский съезд "собирался при мрачных предзнаменованиях, при зареве аграрных пожаров, при первых проявлениях черносотенной реакции в провинциальных городах". Мы не без основания боялись, что обывательский испуг отразится на части приезжих делегатов {304} съезда, - и не совсем ошиблись.

Правда, наше обычное большинство оставалось сплоченным. Но при общем составе съезда в 193 представителя (130 земцев и 63 представителя городов) появилось, после ухода Шиповской группы, новое правое меньшинство в составе 31-39 человек. На съезде оно молчало; но за стенами съезда уже раздавались обвинения по адресу бюро съездов в "самовластии", а по адресу большинства съезда - в "самозванстве" и в "радикализме". Особенному нападению подверглись на съезде даже не социальные отделы программы, а национальный отдел, тщательно и осторожно разработанный Кокошкиным. На съезде присутствовали представители "неземских", то есть западных губерний, и, после жарких споров между А. И. Гучковым и адвокатом Врублевским, польская автономия прошла всеми голосами против одного (при условии сохранения единства России и в этнографических границах). Напротив, "децентрализации" России не повезло, хотя Кокошкин и обставил ее всевозможными оговорками. Ее осуществление отодвигалось, по проекту бюро, до времени "после установления прав гражданской свободы и правильного народного представительства для всей империи", и притом еще не сразу повсюду, а "по мере выяснения потребности местного населения и естественных границ автономных областей". И даже при этих условиях предполагалось "открытие законного пути для установления местной автономии". Об отношении автономных территорий к национальностям намеренно ничего не говорилось. Эта часть проекта прошла большинством в 78 голосов, но 37 делегатов голосовали против. Это, очевидно, и было наметившееся зерно конкурирующей партии, которая потом выбрала название "партии 17 октября". Первый председатель съездов, гр. П. А. Гейден, первый подписался под ее "воззванием", а А. И. Гучков выдвинулся в ее руководители именно своими возражениями против польской автономии.

Соответственно сдвигу общего настроения к середине сентября, изменилось и отношение к главному вопросу тактики, - к выборам в Булыгинскую Думу. Уже не чувствовалось того боевого, наступательного настроения, которое преобладало в июле. Булыгинская Дума, со {305} всеми ее отрицательными сторонами, была совершившимся фактом. Отношение к ней, как было, так и осталось безусловно отрицательным. Но не было больше речей о соглашении с "народом" против этой Думы: надо было определить отношение к выборам, хотя бы и по неприемлемому избирательному закону. В сентябре была повторена принятая в июле двусторонняя формула: с одной стороны, "сплоченная группа" единомышленников, проникнув в Думу, должна была оттуда "служить средоточием и точкой опоры для общественного движения"; с другой, ставилось целью "добиться через его посредство (то есть через посредство думского органа) гарантий личной и общественной свободы и правильного народного представительства". Здесь уже заключался зародыш конфликта между двумя противоположными тактиками: борьбой извне и борьбой внутри Думы. Соединить их можно бы было только в одних сильных руках. Попавши в разные руки, обе тактики мешали одна другой и взаимно обессиливали друг друга.

Меня выбрали в члены "центрального избирательного комитета" в Петербурге. Но самый "вопрос об активном участии комитета в выборной кампании" был "оставлен открытым". И на самом деле, события так быстро шли вперед в смысле радикализации общественного движения, что все наши приготовления рисковали остаться без применения.

Забастовочное движение уже в сентябре стало принимать "всеобщий" характер, втягивая в себя элементы, обычно далекие от политики. После объявления высших учебных заведений автономными (это была уступка правительства настояниям С. Н. Трубецкого) помещения их стали неприступными для полиции, и аудитории стали служить для ежедневных, отнюдь не студенческих только, митингов, на которых настойчиво повторялись и становились всеобщими радикальные лозунги дня. Старые уступки правительства при таком положении явно становились недостаточными. Булыгинская Дума перестала стоять в центре интереса, отодвинувшись куда-то в туман. Как далеко пойдет правительство в новых уступках, что можно сделать вопреки его воле, - все это оставалось неясным. Пределы возможностей расширялись до {306} бесконечности. Самое название "конституционно-демократической" партии уже являлось помехой: теперь требовалась "демократическая республика", как продукт "вооруженного восстания" и захвата власти "временным правительством" по рецепту третьего (большевистского) социалистического съезда. В свете этих настроений и событий задача партийного съезда чрезвычайно осложнялась. Среди большинства партии левые настроения должны были усилиться как раз тогда, когда и бюро съездов и сплотившаяся около него группа собирались выдержать на съезде линию июльского и сентябрьского съездов, не поддаваясь назад, вслед за сентябрьским меньшинством, но и не идя навстречу повышенным требованиям момента. Вопрос шел о сохранении или об изменении только что начавшего выясняться лица партии. Положение осложнялось тем, что, по мере этого выяснения, партия всё более дифференцировалась от своего "освобожденского" происхождения.

Учредительный съезд был назначен на 12-е октября. Но по мере приближения этой даты, положение становилось всё более тревожным. Забастовка железнодорожных узлов наложила последний штрих; прервав саму возможность передвижения, она остановила деятельность всех отраслей государственной и общественной жизни. Правительство совершенно растерялось. Портсмутский мир был только что заключен; но войска еще не вернулись с театра войны. "Герой" мира Витте вернулся в Петербург: на него были обращены все взоры, как на единственно возможного восстановителя внутреннего мира.

Остановка сообщений грозила и самому существованию съезда. Путь в Москву был отрезан почти для трех четвертей членов съезда. Поднимался вопрос, в какой степени собравшийся при таких условиях съезд может считаться законным. Но темп событий становился таким лихорадочным, что реагировать на них становилось политически необходимым и неотложным; а сделать это можно было только от имени уже образовавшейся партии. Так как для этого формального открытия всё было подготовлено, то бюро решило не считаться с этими препятствиями.

Мне было поручено сделать вступительное {307} обращение к съезду в смысле только что указанных решений. Мою задачу несколько облегчал факт отсутствия многих петербургских членов Союза Освобождения, которые внесли бы элемент непримиримости. Но это же и делало мою задачу особенно ответственной. То, что я назвал "лицом" партии, слишком очевидно совпадало с моим собственным политическим лицом; а я уже знал, как к нему относились в Петербурге (см. также ниже). Предопределяя, в своем вступительном слове, характер складывавшейся партии, я окончательно предрешал и мое собственное дальнейшее поведение. Я, конечно, предвидел, что предстоит бой и что мне, помимо состоявшихся партийных решений, придется внести в борьбу и мой личный элемент - за своей собственной ответственностью. Это был, своего рода, вступительный экзамен на "лидерство".

Единство взглядов и обязательность партийной дисциплины - таковы были два основные условия перехода от "Союза" к "партии". Но в действительности, съезжались два непримиренные течения; пределы разногласий приходилось установить достаточно широко, и не было ясно, насколько они еще увеличатся под влиянием прилива революционных настроений, с одной стороны, и решимости руководителей сохранить "лицо" партии, с другой. Я старался исходить из того, что у нас считалось общепризнанным. Это было, прежде всего, уже вошедшее в употребление название партии.

Партия "конституционная" не должна была быть "республиканской": это первое ограничение. Партия "демократическая" не должна была быть "социалистической" - это второе. За эти грани мы должны были сражаться. Направо от нас оставались промышленники ,и аграрии, уже проявлявшие тогда свои классовые стремления. Тут граница была ясна. Она была менее ясна налево, где были "не противники, а союзники". Я должен был здесь допустить максимум разногласий, возможных в пределах одной партии. К лозунгам демократической республики и обобществления средств производства, говорил я, "одни из нас не присоединяются, потому что считают их вообще неприемлемыми. Другие - потому, что считают их стоящими вне пределов практической политики". "Этого рода препятствия {308} - не неустранимы, если не смотреть на партию, как на соединение вечное". Но "до тех пор, пока возможно будет идти к общей цели вместе, несмотря на это различие мотивов, обе группы партии будут выступать как одно целое.

Всякая же попытка подчеркнуть только что указанные стремления и ввести их в программу будет иметь последствием немедленный раскол". Предвидя эту возможность (которая и осуществилась), я призывал членов съезда проявить "политическую дальновидность и благоразумие", указывая на то, что и так "наша программа - наиболее левая из всех, какие предъявляются аналогичными нам политическими группами западной Европы". Для России, говорил я, это есть "первая попытка претворить интеллигентские идеалы в осуществимые практические требования, взяв из литературных деклараций всё, что может быть введено в политическую программу". Я даже, с сожалением, конечно, предусматривал, что "этот характер программы может быть не оценен по достоинству в момент такого высокого напряжения общественных сил, какой мы сейчас переживаем; но он, без сомнения, будет оценен впоследствии". Это обращение к суду потомства делалось не без риска: суждение могло оказаться не столь одобрительным, как мы ожидали.

Всё же, бюро сделало всё, что могло. По современным воспоминаниям, "прения на съезде были бурные". Я лично не помню, чтобы они имели такой характер. Почти полное отсутствие освобожденцев на съезде понижало тон прений. Важные для них пункты социального законодательства были приняты в нашу программу, как сказано, очень близко к тексту мартовского освобожденческого съезда; они только были точнее формулированы и детальнее развиты. Неожиданная "буря" разыгралась только по поводу пререканий между мной и моей женой по поводу расширения избирательных прав на женщин. Тщетно я убеждал съезд, что программа и без того перегружена, что груз может пойти ко дну, а вопрос не имеет характера актуальности (я потом сам защищал этот тезис в Четвертой Думе). Несмотря на поддержку бюро, я остался в меньшинстве. Меньшинству было предоставлено лишь считать "необязательным" для себя, как этот тезис, так и "различие мнений" {309} об "одной или двух палатах". Вопросы гораздо более принципиальные, как республика или монархия, образование из "национализуемых" земель общего земельного фонда и его употребление и т. п. - были обойдены уди затушеваны в программных формулировках. Их решение предоставлялось будущему. С таким сравнительным успехом мы вышли из программных разногласий.

Гораздо существеннее для данного момента был вопрос тактический: всё тот же вопрос об отношении партии к выборам в (Булыгинскую) Думу и о плане деятельности членов партии в самой Думе. На меня был возложен доклад и по этой части работы съезда. Но здесь препятствия оказались непреодолимыми. Мой доклад был готов, когда развернулись события, создававшие каждый день совершенно новое положение. На первую очередь стал в эти дни вопрос об отношении партии к всеобщей забастовке. За три дня до появления манифеста 17 октября ходили лишь темные слухи, что на верхах готовится что-то важное. Съезду приходилось дважды отложить доклад о тактике - в ожидании разъяснений, а мне пришлось два раза его переделать. В ожидании пришлось ограничиться самыми общими фразами. Но вот, в последний день, уже к концу затянувшегося съезда, в зал вбежал запыхавшийся сотрудник дружественной газеты. Он потрясал смятым корректурным листком, на котором непросохшей типографской краской был напечатан текст манифеста 17 октября.

Этой беспримерной сенсации не ожидал никто из нас, - никто к ней не готовился. Само бюро впервые ознакомилось с содержанием манифеста при его прочтении на съезде. При нашем общем настроении этот текст производил смутное и неудовлетворительное впечатление.

В нем, с одной стороны, слышались слишком привычные выражения о "смутах и волнениях..., преисполнивших сердце царево тяжкой скорбью" и вызывающих, во имя "великого обета царского служения", "принятие мер к скорейшему прекращению опасной смуты". С другой стороны, этими "мерами" оказывались обещания, "для успешнейшего умиротворения", "даровать незыблемые основы действительной неприкосновенности личности" и "гражданской свободы". А {310} главное, мы услышали заветные слова: "никакой закон без одобрения Думы", "действительное участие в надзоре" за властями и даже - привлечение к выборам в Думу классов населения, "совсем лишенных избирательных прав" и, наконец, - правда, в перспективе, "дальнейшее развитие общего избирательного права вновь установленным (то есть через Думу?) законодательным порядком"! Что это такое? Новая хитрость и оттяжка, или, в самом деле, серьезные намерения? Верить или не верить?..

Во всяком случае, теперь в особенности медлить было нельзя. Оставалось - уже перед самым закрытием съезда - объявить новую партию существующей и от ее имени выразить приветствие главным, уже бесспорным, героям дня участникам всеобщей забастовки! В ней, согласно нашим взглядам, мы усматривали "мирный" и "организованный" метод борьбы.

Прямо с закрытого съезда его члены отправились на заранее заготовленный банкет - в Литературный Кружок на Большую Дмитровку. Устраивался этот банкет для прощального чествования участников съезда, а теперь главной темой стал обмен мнений по поводу неизданного еще документа. Сговориться и вывести за скобки общее мнение о нем было уже некогда.

Странное было учреждение, чисто московское, этот "Литературный Кружок", устроенный сестрой М. К. Морозовой. На эстраде главной залы царил Брюсов и то поколение новой молодежи декадентского типа, о котором мы говорили с Маргаритой Кирилловной. Здесь читались литературные доклады на самоновейшие темы. А сама зрительная зала представляла игорный клуб, доходы от которого и служили для поддержания учреждения. Через этот нижний игорный зал и приходилось пройти в верхнюю столовую, где был накрыт длинный стол для членов съезда и для почетных московских гостей. Внизу публика была смешанная. О главном событии вечера она уже слышала и тоже готовилась чествовать его по-своему.

Обычные посетители залы при нашем приходе покинули игорные столы и столпились около нас; кроме них, зал был вообще переполнен публикой, сбежавшейся на огонек. Настроение в этой толпе было восторженное: нас и манифест они {311} готовились чествовать вместе. А героем этого чествования оказался я. Меня подняли на руки, притащили к столу, поставленному среди залы, водворили на стол, всунули в руки бокал шампанского, а некоторые, особенно разгоряченные, полезли на стол целоваться со мной по-московски и, не очень твердые в движениях, облили меня основательно шипучим напитком. Когда всё немножко успокоилось и около стола плотно сгрудилась толпа, от меня потребовали речи на волновавшую всех тему. Речь, очевидно, должна была выразить общее праздничное настроение.

Я попал в трудное положение. Мое собственное настроение, после более внимательного ознакомления с текстом манифеста, вовсе не было праздничным. И, не справляясь с настроением окружавшей меня публики, успевшей повеселеть, я вылил на их головы ушат холодной воды. Я, разумеется, не помню текста своей взволнованной импровизации; но содержание ее мне очень памятно. Да, говорил я им, победа одержана - и победа не малая. Но - ведь эта победа не первая: она - лишь новое звено в цепи наших побед, - и сколько их позади! И будет ли она последней и окончательной? Даже чтобы удержаться на том, что достигнуто, нельзя покидать боевого поста. Надо каждый день продолжать борьбу за свободу, чтобы оказаться достойными ее. Одних "героев" тут мало. Тут нужна поддержка обывателя. И я призывал обывателя настроиться на поддержку "геройских" поступков. Едва ли такая речь могла очень понравиться. Проводили меня очень шумно; но мне показалось, что эти проводы были не столь горячие, как момент моего водворения на стол. По крайней мере, слезть с него и перебраться в верхнюю залу оказалось легче, чем попасть на эту импровизированную трибуну.

В верхнем зале оживление было тоже очень значительным, но настроение было серьезнее. Мне и тут пришлось говорить первым. Но среди своих и близких тема моей речи была более интимной. Я занялся подробным анализом того, что произошло, чтобы, хотя приблизительно, наметить контуры нашего к нему отношения. Скептическая нота здесь преобладала. Не думаю, чтобы к этому моменту уже был у меня в руках и текст доклада Витте, сопровождавшего манифест. В {312} нем все-таки содержались кое-какие оговорки, которые свидетельствовали о лучшем понимании общественного настроения, которое сделало уступки необходимыми. Уклончивость выражений самого манифеста, в свете прежних высочайших выступлений такого же рода представлялась совершенно очевидной. Правда, Победоносцева за нею уже больше не чувствовалось. Но это была материя из той же фабрики. Я и занялся разбором того, что было обещано и что было не договорено в манифесте.

Почему манифест говорит о "скорби" и "обете" "к скорейшему прекращению смуты" мерами власти, когда собираются прекратить эту "смуту" мирным порядком? Почему даются в настоящем одни обещания, а исполнение их предоставляется в будущем "объединенному" кабинету? Что это будет за кабинет и в чем будет состоять "объединение"? Почему понадобилось подкрепить обещания "незыблемых основ" словом "действительное"? Почему, в особенности, "не останавливаются" выборы в Думу по старому закону, а новые элементы населения привлекаются к выборам лишь "по возможности", в порядке спешности, искусственно создаваемой? Почему "развитие начала общего избирательного права" отлагается до введения "вновь установленного законодательного порядка"?

Зачем эти три слова: "развитие", "начало" и "общее" вместо прямого провозглашения "всеобщего" избирательного права? Прекрасно, что Дума, наконец, привлекается к изданию законов; но почему говорится лишь о ее "одобрении"? Почему в новом законодательном порядке скромно умолчано о другом факторе законодательства, Государственном Совете? Каковы гарантии "действительного участия выборных от народа" в надзоре над "властями", и почему это слово "надзор" предпочтено "контролю", да еще ограничено "закономерностью" действий власти, не говоря об их "целесообразности"? Почему подчеркнуто, что власти "поставлены от нас", т. е. как бы несменяемы? Почему депутаты по-старинному названы "выборными"?

Все эти возражения напрашивались сами собой при внимательном чтении текста, бывшего у меня в руках. Все они подчеркивали явную двусмысленность обещаний, данных манифестом, и опять создавали, вместо {313} достигнутого этапа, какое-то переходное положение. Партии предстояло к нему приспособиться; но для этого нужны были новые данные, которых налицо не было. Кроме того, и самая спешность объявления партии существующей, и неполнота состава съезда, с преобладанием, так сказать, московских настроений над петербургскими, - всё это делало необходимым назначение нового съезда, дополнительного к данному, "учредительному". Однако, своевременность появления первой политической партии как раз в тот момент, когда существование политических партий становилось необходимым для открытой и легальной борьбы в представительном органе, облеченном правами законодательства, - эта своевременность представлялась бесспорной. Этим, в сущности, предрешался и коренной вопрос, остававшийся "открытым" и спорным - об участии партии в выборах. Но, все же, "закрыть" вопрос нельзя было без постановления нового съезда.

Мне не пришлось долго ждать наглядного подтверждения моего пессимизма. После нескольких дней напряженной и нервной работы, после прений и неожиданной развязки, я чувствовал себя утомленным и не выходил из дома всё следующее утро и часть дня. Друзья приходили и рассказывали об уличных проявлениях радости по поводу манифеста. Милейший В. В. Водовозов, взобравшись на бочку, говорил оттуда одушевленную речь к "народу". Но тот же "народ" на следующий день, когда я вышел прогуляться, проявил себя иным образом. Утром на Малой Никитской я встретил толпу, которая от Охотного ряда поднималась к Никитским воротам. Это была толпа в картузах и в "чуйках", которую мы в те времена так и называли "охотнорядцами", разумея под этим очень серого обывателя черносотенного типа. В руках у знаменосцев, шедших впереди толпы, был большой портрет государя и еще какие-то изображения - или иконы, - которые я не успел рассмотреть. Толпа что-то выкрикивала и пела - но, кажется, не гимн - и попутно сбивала шапки с прохожих, не успевших обнажить голову. Признаться, я испугался за судьбу своего интеллигентского котелка и свернул в ближайший переулок. Толпа, оказавшаяся довольно жидкой, проследовала мимо. Это было одно {314} из первых, сравнительно невинных проявлений знамени того Треповского "рукоприкладства" к высочайшему манифесту.

7. ВИТТЕ И КАДЕТЫ

Появление Витте на общественной арене создавало совершенно новое политическое положение. Наивные или недоброжелательные противники кадетов упрекали их - и в особенности меня лично, - что мы не сумели воспользоваться этим положением и тем повели Россию к революционному исходу. С точки зрения возражателей борьба была кончена опубликованием октябрьского манифеста - и дальше должно было начаться сотрудничество с властью. Кадеты это сотрудничество отвергли - и продолжали борьбу, чем сорвали добрые намерения власти и вызвали ее сопротивление и реакцию.

Вся история событий, как предыдущих, так и последующих, служит ярким опровержением этого взгляда. Не случайно он исходил из настроений того кружка умеренно-либеральных московских старожилов, который носил название "Беседы".

Дружественная характеристика этого кружка была дана его молодым участником В. А. Маклаковым в целой книге воспоминаний, посвященных именно этому центральному вопросу о кадетской и специально о "милюковской" ответственности за пропущенный шанс мирной политической эволюции. Приписанная мне здесь роль очень для меня лестна, и я не могу и не хочу отказываться от позиции, в которую направлены стрелы моего оппонента. В процессе самоопределения кадетов именно в эту сторону мне принадлежит известная роль, - и если противники считают ее значительной, то это только доставляет мне нравственное удовлетворение. Что касается критики по существу - и притом критики детальной, следящей шаг за шагом за нашим ("моим") поведением, критики, растянувшейся на сотни страниц, - то, разумеется, я не могу отвечать на нее столь же подробной полемикой. Я посвятил ей целую статью в {315} "Современных записках" (В "Современных записках" появились две статьи П. Н. Милюкова на эту тему: "Суд над кадетским либерализмом" (№ 41) И "Либерализм, радикализм и революция" (№ 57). (Примеч. ред.).) и несколько фельетонов в "Последних новостях". Я могу лишь изложить здесь факты, как они представляются мне лично. Но несколько данных, доминирующих над положением, будет нелишне здесь напомнить. Во-первых, мириться с властью отнюдь не значило ею руководить или хотя бы изменить ее намерения.

Если бы даже на это пошел очередной фаворит, Витте, то ведь за ним стоял царь, а его "непреклонная воля" по отношению к режиму и его обращение с очередными "маврами" слишком известны. Во-вторых, ведь опыт, которого от нас требовали (если требовали тогда) и за пренебрежение которым нас теперь осуждают, был сделан самими нашими критиками в борьбе с нами. Я считаю особенной нашей заслугой, что русская общественность, следуя нашему примеру, поспешила организоваться в политические партии. Ближайшая к нам в то время партия справа была партией "октябрьского манифеста". Она поставила именно ту задачу - сговориться с властью и оказать ей "поддержку" (Я тогда же печатно приветствовал ее появление на том основании, что она оттягивала от нас те элементы, которые нам не подходили. (Примеч. автора).), выполнения которой требовали от нас. Что же, смогла ли выполнить сама эта партия эту задачу? И если нет, то каковы были препятствия? Не те же ли самые, которые стояли - или встали бы - перед нами? Нам отвечают: но ведь именно вы имели авторитет в общественном мнении и должны были повлиять на него в требуемом смысле. Наш ответ ясен: наш авторитет был производным фактором от нашей политической позиции; он упал бы тотчас до уровня "октябристов", если бы мы согласились делать их политику. Я готов признать, что политический запрос многих моих единомышленников был чересчур высок. Но воздействовать на него в смысле большей умеренности можно было только путем политического воспитания и опыта. Это я и ставил, как будет видно, своей личной задачей. Но такое воспитание требовало времени и в особенности опыта, который накопляла события.

До каких пределов можно было {316} идти в направлении компромисса, можно было решат. лишь в каждую данную минуту. В конце 1905 года эти "минуты", как они ни быстро следовали одна за другой только начинали наступать в политической тактике. И они требовали соответственного движения навстречу с другой стороны. Этого не было, и в данную минуту надо было идти тем же путем, каким Россия только что пришла к октябрьскому манифесту, - т. е. соединением либеральной тактики с революционной угрозой. А Витте был назначен как раз для усмирения "крамолы" и нам предлагалось использовать себя для этой цели. После ее достижения должно было произойти... то, что и произошло, когда, по собственной вине, "крамола" левых была раздавлена без нашего посредства.

Из сказанного видно, почему - не только по настроению, но и по разумному расчету, мы должны были оказаться в 1905 г. левее Витте. В следующем отделе мы увидим, почему мы оказались правее левых. Между этими двумя пределами мы достигли наконец собственного самоопределения: мы стали той группой, за которой установилась не нами выбранная, но характерная кличка "кадетов": нас стали узнавать по нашему собственному паспорту. Дальше увидим, что и эта степень политического созревания была достигнута не сразу, Во всяком случае, мы в этом процессе руководились реальностью. Наши теперешние критики цеплялись за призрак, и история их оставила позади.

Но прежде всего, мы должны познакомиться с фигурой Витте, господствующей фигурой момента. Я буду говорить о ней, как я сам понимаю этого крупного деятеля. Это был редкий русский самородок - со всеми достоинствами этого типа и с большими его недостатками. Конечно, он стоял головой выше всей той правящей верхушки, сквозь которую ему приходилось пробивать свой собственный путь к действию. А действовать - это была главная потребность его натуры. Как всякий самородок, Витте был энциклопедистом. Он мог браться за всё, учась попутно на деле и, презирая книжную выправку. С своим большим здравым смыслом он сразу отделял главное от второстепенного и шел прямо к цели, которую поставил.

Он умел брать с собой всё нужное, что попадалось по дороге, {317} отбрасывать всё ему ненужное: людей, знания, чужие советы, закулисные интриги, коварство друзей, завистников и противников. Он прекрасно умел распознавать людей нужных для данной минуты, организовать их труд, заставлять их работать для себя, для своей цели в данную минуту. Большое уменье во всем этом было необходимо, потому что и дела, за которые он брался, были большого масштаба.

По мере удачи росла и его самоуверенность, поднимался командующий тон, крепла сопротивляемости всему постороннему и враждебному. При неудаче он становился страстен и несправедлив, никогда не винил себя, чернил людей, ненавидел противников. Наткнувшись на препятствие, которого одолеть не мог, он сразу падал духом, терял под ногами почву, бросался на окольные пути, готов был на недостойные поступки - и, наконец, отходил в сторону, обиженный, накопляя обвинительный материал для потомства, - потому что в самооправдании он никогда не чувствовал нужды.

Придворная среда, в которой Витте приходилось не столько действовать, сколько искать опоры для действия, была всегда для него неблагоприятна. На Витте там смотрели - да и он сам смотрел на себя, - как на чужака, пришельца из другой, более демократической среды, а потому, как на человека подозрительного - и даже опасного. Витте с своей стороны дарил эту сановную среду плохо скрытым презрением, а она отвечала ему вынужденной вежливостью в дни его фавора и скрытой враждой. При Александре III этот фавор закреплялся самыми этими особенностями Витте. Грубоватый тон и угловатая речь импонировали императору и отвечали его собственной несложной психике. Упрощенные объяснения Витте были ему доступны, настойчивость - убедительна, а оригинальность и смелость финансово-экономической политики оправдывалась явным успехом.

При Николае II - особенно благодаря его жене - все это переменилось. Безволие царя и злая воля царицы сталкивались с волевым характером и с решимостью к действию Витте. Определенность целей и готовность к их выполнению тяготили и стесняли вечно неготовую, робкую мысль императора. Давление начинало чувствоваться, как насилие, {318} вызывало растущее сопротивление; нетерпение росло, лицо и глаза монарха превращались в непроницаемую маску и, наконец, под влиянием случайного наития со стороны какого-нибудь действительно "тайного" советника всё разрешалось внезапным заочным отказом от сотрудничества вчерашнего фаворита.

В своих обвинительных актах для потомства Витте тщательно и документально расследовал все подпольные ходы, приводившие в действие царскую пассивность; он не прочь был и сам прибегнуть к тем же путям. А в своих "Воспоминаниях", когда было уже не на что надеяться, он, не стесняясь и отбросив всякую осторожность, честил отборной бранью главного виновника своих непрочных взлетов и падений.

Сентябрь и октябрь 1905 г. в третий раз были моментом очередного взлета Витте, - притом в самых нетерпящих отсрочки обстоятельствах. Его позвали опять - потому что не позвать не могли. Он только что закончил приличным миром "ребяческую" и "преступную", по его выражениям, войну с "макаками", предпринятую вопреки его решительному сопротивлению.

Теперь он призывался в укротители революции. В глазах "камарильи" его "левая" репутация делала его своего рода экспертом по части революционных тайн. Недоброжелатели даже поговаривали, как бы он не спихнул царя, чтобы самому стать президентом русской республики. В роли монополиста Витте мог ставить свои условия: прежние опыты взлетов научили его быть осторожным и, идя на самые решительные меры, обеспечить свой тыл.

Он мог смело предлагать: или я, или диктатура, - потому что кандидата в диктаторы не было налицо. Великий князь Николай Николаевич, как известно, с револьвером в руке вынудил у царя подписание манифеста 17 октября (?!) (По слухам, вел. кн. Николай Николаевич угрожал царю самоубийством. (Прим. ред.).). Витте, в том же порядке спешности и неотложности открыто козырял перед царем в эти дни термином "конституция", в обычное время неприемлемым. Он готов был взять на себя почин выполнения царских обещаний - на случай, если царь, по обычаю, от них отречется. Он огласит эти {319} обещания в форме собственного всеподданнейшего доклада и, с одобрения царя, его напечатает. В докладе поручение исполнить обещания царя будет передоверено "объединенному кабинету", который поставит премьера выше соперничества коллег. Если царь потом раздумает, то вину примет на себя слуга. Однако же, вопреки ожиданиям Витте, царь усмотрел в министерском смирении хитрый подвох. Витте хочет себе приписать заслугу царских уступок; пусть лучше тогда уж заслуга прямо принадлежит царю. Царь сам и немедленно превратит обещания в факты, сразу дав народу обещанное: "доклад" слуги будет заменен "манифестом" императора.

Этот совет, несомненно, был дан Николаю II Д. Ф. Треповым. Я догадываюсь об этом, потому что впоследствии Трепов дал тот же совет и мне. Целых пять дней длилось это курьезное соревнование между "осторожностью" министра и царским "великодушием". Воля царя, конечно, победила. Но победители хотели при этом перехитрить Витте: из манифеста, им заготовленного, выкинута была ссылка на "законодательную власть" Государственной Думы. А в ней и была спрятана "конституция". Тут Витте уперся. Правда, самое это обещание было вставлено в его проект манифеста не им, а кн. Оболенским, легко загоравшимся и знавшим лучше Витте основное требование общественности. В собственном докладе Витте "конституция" была завуалирована фразой: "выяснившаяся политическая идея большинства русского общества".

Поставив ультиматум, Витте победил. Сверху препятствий его целям больше не было. Но его дилетантство в политике сказалось в том, что он совершенно не предвидел препятствий снизу, со стороны самой общественности. Он привык, что его прошлые взлеты, сорванные сверху, получали снизу полнейшее содействие тех общественных деятелей, к которым он обращался за помощью. Стоило кивнуть халифу на час, - и они проявляли полнейшую готовность служить его целям. Правда, их помощь оказалась бесполезна при осуществлении преобразований, намеченных манифестом 12 декабря 1904 г.

А работа сельскохозяйственных комитетов по исследованию нужд сельскохозяйственной {320} промышленности, созданных Витте, так развернулась в руках его сотрудников, что получила политическое значение и оказалась для него самого опасной. Земские конституционалисты даже использовали собранные материалы для одного из своих серьезных изданий. Но на этот раз такой опасности не предстояло. "Политика" всё равно стояла на очереди дня, и содействие общественных деятелей осуществлению "политической идеи большинства" казалось Витте само собой разумеющимся. Конечно, пределы сотрудничества определялись пределами "доклада", указанным тем порядком и в размерах, определенных царским манифестом. Но тут Витте наткнулся на ряд неожиданностей, показавших, что с настроением общественности данного момента он незнаком. Она была не та, что в те времена, когда он широко использовал профессиональные знания профессоров и экспертов.

В своих "Воспоминаниях" Витте подробно рассказал, как он собирал справки о политических настроениях и требованиях перед 17 октября. Пестрый состав его случайных информаторов сам по себе свидетельствует о том, как он был тогда далек от центров русской политической жизни. Первыми в этом ряду оказались, во-первых, военный профессор Кузьмин-Караваев, честолюбец, проявивший себя интригами в Тверском земстве; во-вторых, ново-временский журналист из типа Иудушек, но одаренный большим нюхом, М. О. Меньшиков, и, в-третьих, реакционер кн. Мещерский, влиятельный советник

Александра III и издатель субсидированного "Гражданина", настольной газеты царей. Характерно, что столь разнообразно подобранные осведомители сошлись на одном заключении: Россия требует конституции. В первое время Витте не пошел по указанному следу. Он, напротив, вызвал к себе Д. Н. Шипова, про которого не мог не знать, что с ноябрьского съезда 1904 г. Шипов объявил себя противником конституции, и А. И. Гучкова, только что разошедшихся с большинством земско-городского съезда. В лице Шипова он наткнулся на честного человека, который объяснил ему, что не представляет большинства съезда, что вместе с Гучковым они готовят партию меньшинства (будущих "октябристов") и что он войдет лишь в такое министерство, {321} которое будет действительно представлять все общественное мнение, причем тогда уже получит более ответственное положение, нежели предложенный ему пост государственного контролера. Гучкова оттолкнули не столько эти идеологические соображения, сколько возможный скандал, в случае назначения полицейским членом кабинета такой дискредитированной личности, как П. Н. Дурново. Шипов указал Витте адрес, куда надо было обратиться: в бюро земских съездов. При этом он назвал и кандидатов на ответственные посты: С. А. Муромцева в министры юстиции, И. И. Петрункевича и кн. Г. Е. Львова в министры внутренних дел и земледелия. О первом и третьем - старом друге Шипова - справки были хорошие, и Витте послал им телеграфный вызов в Москву, где как раз в эти дни было назначено собрание бюро съезда.

Бюро еще не собралось, когда пришла телеграмма. Но наличные члены бюро поспешили воспользоваться приглашением и послать делегацию немедленно. Петрункевич отсутствовал; вместо него в делегацию попал кн. Львов авторитетный в земстве и молчаливый в трудных положениях, - человек себе на уме. Такой же молчаливый, но непреклонный в политических убеждениях, Ф. А. Головин, будущий председатель Второй Думы, был вторым членом делегации. Третьим состоял при них идеолог партии, Ф. Ф. Кокошкин, которому предназначалась декларативная роль. С. А. Муромцева обошли намеренно, не без основания боясь его податливости. При таком составе делегация представляла не кандидатов в министры, которых ожидал Витте, а предварительных осведомителей для доклада земскому "бюро" о намерениях и предложениях Витте. Ни на что другое, кроме осведомления Витте о политической программе земских конституционалистов, они и не были уполномочены. Кокошкин твердо отчеканил условия, которые тогда можно было считать общепринятыми: Учредительное Собрание, избранное по "четырехвостке" и уполномоченное выработать "основной закон" государства. Двусмысленность положения заключалась в том, что два делегата были, в сущности, уже членами партии, но партия, как таковая, таких постановлений не выносила, Хотя декларация Кокошкина вполне {322} соответствовала духу партии, как он определился редакционной статьей первого номера "Освобождения" с поправкой № 13 на всеобщее избирательное право, 17-е октября создало новое положение, на которое партия реагировать еще не успела. Чтобы снять с себя ответственность, делегаты поставили условие, что отчет об их заявлении Витте будет напечатан в "Русских ведомостях". Это и было исполнено, и тем закончилась их миссия.

Я был в Москве и присутствовал в квартире Ф. А. Головина, где спешно намечался состав делегации. Могу засвидетельствовать, что хотя и эта поспешность, и самый выбор делегатов выходили за пределы компетенции собравшихся, в их малом составе вопрос о полномочиях просто не возбуждался. До такой степени всем было понятно, что делегация не везет какого-либо "ультиматума" и не считает свой вызов началом каких-либо переговоров о министерских постах, а просто имеет целью осведомление сторон для доклада бюро съезда. Если угодно, эти спешные выборы определенного состава делегации преследовали одну заднюю мысль: не допустить выдачи каких-либо преждевременных обязательств и не давать обещаний, ввиду полной невыясненности положения и вероятности задних мыслей у самого Витте, временного хозяина положения.

Не зная хорошенько, к кому обращался, не имея понятия о партийной принадлежности участников делегации и вообще о партийных течениях и программах, Витте, конечно, понял заявления Кокошкина, как только и мог понять: как нечто новое, чего не было ни в "манифесте", ни в его "всеподданнейшем докладе", - и что, следовательно, для него совсем не подходило. Эти заявления развязывали ему руки: одна возможность была во всяком случае исключена, и Витте вернулся к тому, с чего начал: к новому вызову Шипова и Гучкова. И тут, однако, последовало новое разочарование. Шипов письменно повторил свои прежние аргументы против принятия поста в министерстве, хотя Витте уже устроил у царя утверждение его в должности контролера. Мало того, он добился, помимо Витте, личного приема у Николая II и объяснил ему сам мотивы своего отказа. Царь признал, что он "прав"; а вместе с тем падала и вся комбинация Витте. Запас допустимых для {323} Витте министров был исчерпан; надо было искать членов "объединенного кабинета" в другом месте.

Дальнейшие справки Витте произвел у представителей прессы, к которой он обращался уже по поводу своей миссии в Америку.

Но и тут его ожидала неожиданность. Только во время аудиенции, данной петербургской печати, ему сообщили, что существуют "союзы", что вся пресса объединена в одном из них и что она уже выполняет постановление "союза" о тактике "явочного" порядка - без цензуры. Все явившиеся подтвердили молчанием эти заявления хозяина "Биржевки" Проппера. Вместо того, чтобы выслушать Витте, Проппер "в развязном тоне", сразу возмутившем Витте, преподнес ему "нахальные не то требования, не то заявления". Кто помнит Проппера, легко представит себе возмущение премьера. "Мы вообще правительству не верим", - так начал с места в карьер издатель "Биржевки". А затем следовали "требования", отнюдь не входившие в специальную компетенцию прессы и суммировавшие общую программу левых течений:, вывести войска из столицы и заменить их милицией, отставить Трепова ("мне пришлось, чтобы не проявить слабости, на две недели его оставить", вспоминает Витте), дать всеобщую амнистию и т. д. Витте решил, что пресса сошла с ума и "деморализована" - и что "опереться на нее невозможно". Это было, конечно, хуже делегации земского бюро. Отныне и этот источник закрылся; вся печать была записана в лагерь противников.

Оставался еще ресурс: либеральные профессора, с которыми Витте вообще дружил. Случайно мы знаем эпизод встречи Витте в эти первые дни с проф. Петражицким и редактором "Права" И. В. Гессеном, которые после полуночи на 24 октября явились к нему на дом добиваться, чтобы у Технологического Института, где затевалась демонстрация, не повторилось кровопролития 9 января. Витте вышел к поздним посетителям в ночной рубашке, прочел им нотацию за неурочный визит, - а затем сказал, что уже добился у Трепова уступки; но, взяв ответственность на себя, он перелагает эту ответственность на пришедших. Он пришел в крайнее смущение, узнав, что сами крайние партии уже {324} отменили демонстрацию; выходило, следовательно, что их авторитет надежнее посредничества диктатора.

Затем последовали разговоры на политические темы. Посетители заключили из них, что Витте "поглощен злобами дня", но "совершенно не отдает себе отчета, что теперь центром борьбы станет вопрос о компетенции Государственной Думы". На наивный ответ Витте, что это - дело самой Думы, ему объяснили, что ведь "в таком случае Дума превратится в Учредительное Собрание". Тут Витте встрепенулся, "сразу как будто опомнился" (это было уже после приема делегации "бюро" съезда) и... последовало нечто совершенно неожиданное. Пришли к нему законоведы; этого было достаточно, чтобы он стал просить их "составить для него проект основных законов". Неожидан был, однако, только повод; цель Витте была ясна - и очень характерна. Предложение было согласно с "докладом" Витте. 24 октября 1905 г. он уже провидел февраль и апрель 1906 года. Он только не ожидал, что "основные законы" (не случайный парафраз термина "конституция") будут составляться без его участия и иного рода специалистами... Петражицкий и Гессен с своей стороны почувствовали "деликатное положение", в которое ставило их предложение Витте, отказались и поспешили откланяться.

Вернувшись в Петербург, я еще успел принять участие в одном из эпизодов поисков общественных деятелей для кабинета Витте. Речь шла о приглашении Е. Н. Трубецкого на пост министра народного просвещения. Приехав в Петербург, Трубецкой обратился к кружку "Права" для обсуждения своей кандидатуры.

Видимо, ему хотелось принять предложение, и он искал нашей санкции. Я резко высказался против. И не только потому, что считал Трубецкого неподходящим для этой роли, но - признаюсь в этом - также и потому, что его согласие было бы нарушением принятой нами общей политической линии. Впрочем, сам Витте, поговорив с Трубецким, пришел к тому же выводу из-за личности кандидата. "Мне нужен министр, - говорил он, - а мне прислали какого-то Гамлета".

К концу октября и началу ноября 1905 г. общее, а не только наше партийное, отрицательное отношение {325} к сотрудничеству с Виттевским "конституционализмом" можно было считать выяснившимся вполне. В эти дни дошла и до меня очередь беседовать с Витте. Он пригласил меня не в качестве кандидата в министры, а для некоторого рода экспертизы общего политического положения и возможных выходов из него. Я считал себя обязанным принять предложение и высказаться с полной откровенностью. К Витте, независимо от рамок партийной борьбы, у меня сложилось смешанное отношение. При всей его неопытности и самомнении, это всё же был самый крупный из русских государственных деятелей. Мне казалось, что это был единственный, способный отнестись объективно к трудностям собственного положения. И мне было его жалко, так как я чувствовал, что с этими трудностями ему не совладать и что он окажется таким же халифом на час, каким оказались другие.

Мой рассказ о нашей беседе появился в печати еще в 1921 году и вызвал придирчивую критику В. А. Маклакова. Я не могу не вернуться к нему теперь не только потому, что считаю его важным для моей общей политической концепции, но и потому, что при писании этих воспоминаний мне попался на глаза мой же собственный рассказ, составленный по просьбе иностранного агентства (Correspondance Russe) не через 15 лет, а всего через полтора месяца после беседы. Он, естественно, менее интимен, чем мой позднейший рассказ для "своих"; но он полнее и отчетливее передает ход и содержание беседы. Восстановляя ее теперь, я буду пользоваться обоими источниками, хорошо дополняющими друг друга.

Витте принял меня в нижнем этаже Зимнего Дворца, с окнами, выходящими на Неву, в комнате, носившей какой-то проходной характер. Разговор наш начался с того же, с чего начал Проппер свою "нахальную" беседу. "Почему к Витте не идут общественные деятели"? Ответ, по необходимости, был тот же: "Не идут, потому что не верят". Что же делать, чтобы поверили? - Надо не ограничиваться обещаниями, а немедленно приступить к их выполнению. Первые шаги можно сделать, не дожидаясь общественного сотрудничества. Выберите серьезных и не дискредитированных в {326} общественном мнении товарищей министров или иных членов администрации, составьте из них временный кабинет типа "делового" - и приступите тотчас к работе Я здесь высказывал мысль, уже высказывавшуюся при спешном обсуждении тактики на нашем учредительном съезде; она была не нова и не требовала особенной мудрости. Собственно, Витте уже вступил на этот путь пригласив H. H. Кутлера, будущего члена нашей партии в товарищи министра земледелия для составления "кадетского" аграрного проекта. К последствиям этого приглашения вернусь позже.

При моих словах о "деловом кабинете", как временной замене "общественного", Витте как-то сразу преобразился: вскочил с места, протянул мне свою неуклюжую руку и, потрясая мою, ему протянутую с некоторым недоумением, громко воскликнул: "Вот, наконец, я слышу первое здравое слово. Я так и решил сделать".

Из продолжения беседы выяснилось, что мы разумели под одними и теми же словами разные вещи. Оставалось выяснить, что же должен делать "деловой кабинет", чтобы заслужить общественное доверие. Я хотел и тут возможно ближе подойти к реальным возможностям. На вопрос, что делать, я ответил: если бы я говорил с вами, как член партии, я должен бы был повторить то, что сказал вам Кокошкин от имени делегации бюро съездов. Но я этого не сделаю, так как понимаю, что рекомендованный партией путь для вас слишком сложен и длителен. "При современном состоянии кризиса было бы чересчур рискованно вести Россию к нормальному положению путем троекратных выборов:

1) в неправильно (в нашем смысле) избранную Думу, которая составит правильный (в смысле всеобщего права) избирательный закон,

2) в Учредительное Собрание, собранное на основании этого закона и, наконец,

3) в нормальное Законодательное собрание, избранное на основании хартии, какую даст Учредительное Собрание".

Конечно, ни одного из этих трех моментов, которыми партия хотела вести Россию к конституционализму, Витте и вообще не имел в виду. И я соглашался, что такой путь "чреват боковыми толчками и катастрофами", признавая, таким образом, что {327} для правительства он неприемлем (да и для нас опасен). раз, однако же, оно решило дать России конституцию, то оно "лучше всего поступило бы, если бы прямо и открыто сказало это - и немедленно октроировало бы хартию, достаточно либеральную, чтобы удовлетворить широкие круги общества". Как на образец такой хартии, я указывал гр. Витте на болгарскую конституцию, явно доступную для русского народа, или на какую-нибудь другую разновидность бельгийской, - во всяком случае, с всеобщим избирательным правом. Впрочем, ссылался я, "проект такой конституции уже разработан земским съездом". Драматизируя и упрощая свою речь, я выразился образно: "позовите кого-нибудь сегодня и велите перевести на русский язык бельгийскую или, еще лучше, болгарскую конституцию, завтра поднесите ее царю для подписи, а послезавтра опубликуйте". За такое "упрощение" мне досталось от моего критика. Но, конечно, Витте понимал смысл моего "сегодня", "завтра" и послезавтра".

Уклоняясь от прямого ответа по существу, он начал возражать мне очень извилистой и внутренне-противоречивой аргументацией. Во-первых, "общество уже не удовлетворится конституцией, данной сверху". Я не знал тогда, что именно такие "основные законы" Витте и хотел заказать проф. Петражицкому и И. Гессену. Выходило, что Витте радикальнее меня самого. И я его успокаивал: "общество не удовлетворится потому, что прежде всего не верит в возможность получить от бюрократии такую либеральную конституцию. Если получит, то - пошумит и успокоится".

Тогда следовало прямо противоположное возражение: "народ не хочет конституции"! Это было откровеннее: я уже говорил о намерении власти создать большинство представительства - из послушных крестьян. Такова была, действительно, упорная задняя мысль при составлении выборных законов в Думу: мы теперь это знаем и из воспоминаний Крыжановского, их составителя. Хотя и пораженный этим вывертом Витте, я (эти строки писаны в 1905 году) (Автор ссылается на запись, сделанную им через полтора месяца после беседы (см. выше). (Прим. ред.).) не отвечал ему, что этим аргументом он зачеркивает все, им сделанное, и заставляет {328} сомневаться в его намерениях. Я только возразил ему, что дело не меняется от того, что в своем "докладе" царю он назвал конституцию "правовым порядком". Если он, действительно, разумел тут конституцию - и если народ так, в самом деле, привык к власти царя, то, очевидно, он гораздо скорее примирится с конституцией, данной властью царя, чем с хартией, какую издаст Дума - да при этом еще Дума цензового состава, неправильно выбранная. На это возражать было нечего, --в предположении, что Витте действительно хотел подарить России конституцию. Но это-то и предстояло выяснить. Старый мой приятель, проф. Поль Буайе, только что перед тем посетивший Витте, рассказал мне о причине уклончивости Витте: он заявил Буайе уже совсем откровенно, что царь не хочет конституции. Это он заявлял и Петрункевичу; но с тех пор положение изменилось изданием манифеста. Я хотел добиться от Витте прямого ответа и спросил его в упор: "Если ваши полномочия достаточны, то отчего вам не произнести этого решающего слова: конституция?" Витте, уже охлажденный моими предложениями, ответил каким-то упавшим голосом, лаконически и сухо, но так же прямо: "Не могу, потому что царь этого не хочет". Это было то, чего я ожидал: краткий смысл длинных речей. И я закончил нашу беседу словами, которые хорошо помню. "Тогда нам бесполезно разговаривать. Я не могу подать вам никакого дельного совета".

Загрузка...