Меня очень упрекали мои критики, что я так цеплялся за "слово", когда "содержание" его было уже уступлено. Но в том-то и дело, что уступлено оно не было, и что самое сокрытие "слова" это доказывало, а все последующие события это подтвердили. Упорное нежелание произнести неотменимое "слово" показывало, что за мнимой уступкой кроется надежда - и даже не надежда, а уверенность, что, когда пройдет революционный шквал, можно будет убрать, вместе с уступками, и их автора, и произнести уже громко - другое "слово", - которое даже было, под тем или другим предлогом, сохранено в "основных законах": слово "самодержец". И в этом случае речь шла, как и в том, не просто в звуке, в потрясении воздуха.

Бывают слова, которые звучат {329} заклинаньем и останавливают кровь; и бывают другие, такие же слова-символы, из-за которых кровь льется, ведутся внешние и гражданские войны, сокрушаются и возникают режимы. Когда появились у наших врагов - уже общих врагов - слова-шибболеты, зачаровавшие массы, и слова всё простые: мир, земля, право труда, классовая борьба, то нам нечего было им противопоставить. У нас отобрали наши слова: конституция, право, закон, для всех равный. Не было "конституции", пришла "революция"; "революция" была фактом, а "конституция" - только неосуществленным желанием ненавистного "класса". "Заговорить" кровь нам было нечем и переход от одной формы насилия к другой оказался естественным. Вот почему я так настаивал, чтобы "слово" было произнесено; я его содержание сделал целью своей политической борьбы. Без него она теряла смысл, превращалась в какую-то игру. И я ответил Витте, убедившись в отсутствии "слова", в сущности, то самое, что за три года перед тем ответил Плеве. Hic Rhodus, hic salta ("Здесь Родос, здесь и прыгай")! Если не можешь, если нет, - то нет! Борьба продолжается, но, увы, с выбитым из рук оружием.

В. А. Маклаков, свидетель моего "разноса" манифеста 17 октября на банкете в Литературном Кружке, с укором вспоминает, что я так и закончил свою речь: "Ничто не изменилось; война продолжается".

Не помню слов, но я мог их сказать, выражая не свое только, а очень распространенное настроение. Да, война продолжалась; но на кого было опереться? Те, кто не верили, что борьба кончилась, обращались, естественно, к той силе, благодаря проявлению которой был получен самый манифест 17 октября. В обиход даже вошло выражение латинского поэта: flectere si nequeo superos Acheronta movebo, если не смогу склонить высших (богов), двину Ахеронт (адскую реку). Этот Ахеронт, под которым разумелись революционизированные народные массы, был тогда в большом употреблении, чтобы не вызывать излишнего внимания цензуры. Но присяжные пловцы по Ахеронту преследовали собственные цели, и вопрос о сотрудничестве с ними, хотя я и продолжал считать это сотрудничество залогом нашего общего {330} успеxa, - оставался для меня открытым. Как видно уже из беседы моей с Витте, я считал, что и с нашей стороны тактика должна быть менее непримиримой, если мы хотели продолжать борьбу мирными способами, единственно нам доступными. С этой задачей я и подошел к деятельности очередного земско-городского съезда, собравшегося 7 ноября 1905 г., - в годовщину ноябрьского съезда 1904 года.

Я уже охарактеризовал двойственное настроение предыдущего (сентябрьского) съезда, вынесшего совершенно революционные решения, но оказавшегося очень осторожным в вопросе об их осуществлении. Тот съезд занял, в конце концов, выжидательную позицию; теперь положение можно было считать выясненным. Надо было окончательно определить позицию съезда по отношению к политике Витте. И сам Витте дал для этого повод, обратившись к съезду как бы с аппеляцией на заявления делегации его "бюро". В этом обращении как бы сказалось, что Витте продолжает нуждаться в общественной поддержке, а от Шипова он знал, что среди членов съезда создается партия, более правая, нежели кадеты. Он не знал только, что партия кадетов сохраняет свое большинство на съезде и что смешанный по политическому составу ноябрьский съезд - последний перед окончательной заменой этих съездов дифференцированными политическими партиями. Он надеялся, что земцы на этот раз пришлют на съезд более консервативное представительство, предлагал даже созвать съезд в Петербурге (как когда-то Святополк-Мирский) и ожидал получить от земского съезда вотум доверия политике правительства. Очевидно, этого рода обещания ему делались из среды членов съезда, и на самом съезде предполагалось их осуществить. Газета "Русь" высказала даже пожелание, чтобы самый съезд превратился в нечто вроде временного правительства при Витте. С другой стороны, и с. - д. требовали от "либералов" съезда, чтобы они объявили себя временным правительством "коалиционного" состава. Так велика еще была путаница политических понятий за несколько месяцев до созыва Первой Государственной Думы.

Вопреки ожиданиям Витте и намерениям своего меньшинства, ноябрьский съезд выдержал свою {331} установившуюся традицию. Прежде всего, он собрался в Москве, а не в Петербурге, и этим уже подчеркнул свою политическую независимость. Новые участники, очень не многочисленные, в том числе и петербуржцы, не могли майоризировать прежний состав съезда. Они лишь несколько усилили настроения правого меньшинства; большинство осталось партийно-сплоченным. Съезд мог иметь сомнения по поводу самочинной делегации своего "бюро"; но он ее не дезавуировал, а лишь подчеркнул, как и следовало, ее чисто-информационную роль.

С своей стороны, съезд принял несколько решений, шедших навстречу сложившемуся положению, как бы облегчая тем возможность сговора с властью, если бы переговоры с Витте продолжались. В этом, собственно, и заключалось политическое значение этого съезда.

Я принимал на этот раз активное участие в подготовке только что упомянутых решений. Мне удалось провести в них мою точку зрения и я мог смотреть на эти решения, как на мой личный успех по пути перевода партийной тактики на более реалистическое направление. Правда, этот успех был далеко неполным, да и мое собственное настроение еще недостаточно сдвинулось в эту сторону. Поэтому, решениям съезда не суждено было получить практическое значение. Во всяком случае, они впервые выявили политическое лицо партии и содействовали ее самоопределению.

Съезд предлагал, именно, несколько решений, клонившихся к смягчению наиболее острых и чисто-теоретических углов партийной тактики. В этом отношении он как бы являлся продолжением моей беседы с Витте. Прежде всего, решено было связать "правильное и последовательное проведение конституционных начал манифеста c

l) немедленным изданием акта о применении к созыву (первого) народного представительства всеобщей, прямой, равной и закрытой подачи голосов и 2) с формальной передачей первому собранию народных представителей учредительных функций для выработки, с утверждения государя, конституции Российской Империи".

В этой, несколько завуалированной формулировке уже делалось несколько важных уступок из заявлений Кокошкина. Из тройных выборов, о которых я говорил Витте в неодобрительном смысле, оставались только одни. Исчезал {332} предварительный созыв представительства по избирательному закону Крыжановского, но исчезало, с другой стороны, и отдельное Учредительное Собрание. А республиканский характер решений этого органа заранее отрицался требованием "утверждения государя" для выработанного им конституционного акта. Затем, чисто учредительный характер созванного на основе всеобщего избирательного права собрания устранялся решением поручить ему же и "установление основных начал земельной реформы и принятие необходимых мер в области рабочего законодательства". Другими словами, этому собранию поручалось и то, что тогда называлось "органической работой". Этим оно сводилось к значению обычной нормальной сессии законодательного собрания. Изменения, как видим, были достаточно радикальные. После всех них, в сущности, ближайшим предметом разногласия с правительством оставалось лишь применение к первым и единственным выборам всеобщего избирательного права. Но это предложение разделялось даже и правыми соперниками к. д.

Дальнейшие предложения съезда избирали путь, не противоречивший собственному взгляду правительства на пределы его компетенции. Ему рекомендовалось, "в целях успокоения страны, немедленно, не дожидаясь народного представительства" (то есть хотя бы это был и "деловой" кабинет Витте) заняться "осуществлением, в законодательных нормах (этим признавалось, что законодательная власть вовсе не была упразднена в ожидании созыва Думы) всех основных начал политической свободы", возвещенных манифестом 17 октября. Вводились, далее, в программу немедленных осуществлений этого правительства отмена всех исключительных положений и смертной казни, амнистия, смена старой администрации, не проникнутой новыми началами, и, в частности, расследование погромов, запятнавших дни народной радости, и привлечение к ответственности (как и всех должностных лиц, в общем порядке) также чинов администрации и полиции, виновных в погромах. Мотивировать все эти предложения перед Витте должна была особая делегация, в состав которой как раз были выбраны лица, намеченные 18 октября Шиповым: Муромцев и Петрункевич; Кокошкин - только в качестве третьего {333} члена. Казалось, препятствий для возобновления переговоров с такой делегацией и на основе таких предложений больше не оставалось, если бы было на то доброе желание власти.

Правда, правое меньшинство этим не удовлетворилось. Оно внесло прямое предложение о выражении съездом доверия Витте, и М. А. Стахович защищал это предложение. Даже и такое предложение не было отвергнуто съездом, но после всех прений и решений съезда приняло условный смысл. "Правительство может рассчитывать на поддержку земских деятелей", заявлял съезд, "только постольку, поскольку оно будет проводить конституционные начала манифеста правильно и последовательно. Всякое же отступление от этих начал встретит в земских и городских сферах решительное противодействие". Не помогла тут ни частная телеграмма Витте Петрункевичу с призывом к "патриотизму" общественных деятелей, ни поддержка кн. Павла Дм. Долгорукова, считавшего, что "надо подать руку помощи Витте". Это был голос из "Беседы" - голос вчерашнего дня. Так далеко большинство съезда идти не могло, не теряя лица.

Примирительный характер решений съезда был подчеркнут и, конечно, осужден, и с другой стороны - со стороны социал-демократов. Делегация их комитета передала съезду постановление, в котором "единственным выходом из положения" признавалось "низвержение правительства посредством вооруженного восстания и созыва Учредительного Собрания для установления демократической республики". Попытка же съезда вступить в переговоры с правительством признавалась комитетом с. - д. за "постыдный шаг и сделку буржуазии с правительством за счет прав народа". Здесь прозвучал по нашему адресу голос "Ахеронта", помогший нашему самоопределению. Здесь, действительно, в первый раз была определенно прочерчена политическая граница между нами.

Но как была встречена эта попытка нашего самоопределения со стороны Витте? Его тактика уже далеко отошла от начальных октябрьских дней. И у меня почти не было сомнения, что наша попытка запоздала и что, при всей нашей сдержанности, наши предложения окажутся теперь недостаточно умеренными. Соперничать с {334} нашим меньшинством мы, во всяком случае, не могли; а неудача предположений этого меньшинства на съезде могла только раздражить Витте. Я поэтому решительно восставал против посылки депутации, опасаясь, что она наткнется на прямой отказ и будет поставлена в унизительное положение. Вышло еще хуже.

Витте просто не принял депутатов, а через Совет министров прочел нам строгую нотацию. Правительство отказывается "сойти с пути", указанного манифестом. Издание "законов" теперь невозможно, а можно издавать лишь "временные правила". Что касается "условий поддержки той или другой партией правительственной политики", то правительство "в данном случае озабочено лишь тем", чтобы само общество "давало себе отчет о тех последствиях, к которым приводит его нежелание содействовать власти в осуществлении начал манифеста и охране порядка". Так были истолкованы миролюбивые намерения съезда, грубо отброшена протянутая Витте рука, и отмерено пространство, пройденное в месяц от попытки "осуществления начал" при содействии общественности до истинного смысла назначения Витте - "охраны порядка". Яснее было нельзя сказать: мы больше в вас не нуждаемся.

В частности, в нас Витте очевидно не только не нуждался: мы стали ему опасны. Он попробовал было найти поддержку в другом месте. Было затеяно нечто вроде "контрсъезда", который бы, наконец, выразил "истинное" настроение земства и городов и дал Витте то "доверие" в кредит, которое бы спасло его от растущего "недоверия" сверху. Органы самоуправления получили от Витте циркулярное приглашение, равносильное приказу: выбрать по четыре представителя и держать их наготове, на случай вызова. Газета "Русь" уже начала агитацию за созыв такого съезда при Витте. Только отказ нескольких земств от выборов и приближение срока выборов в Думу, а также и состоявшаяся организация правительственной партии 17 октября побудили Витте отказаться от этого, слишком очевидного маскарада.

После нашей беседы с Витте я только еще раз с ним встретился как-то вечером на одном общественном собрании. Он был тогда уже давно в отставке и в немилости. Заметив меня, он пробрался через толпу, чтобы {335} подойти ко мне, поздоровался, вспомнил про нашу первую встречу и сказал мне несколько слов, которые не могли не запомниться. "Жаль, что я мало знал вас тогда. События могли бы пойти иначе". Я был бы очень польщен этим поздним признанием, - если бы не знал эгоцентризма Витте.

Весь остаток жизни он прожил в страстной мечте вернуться к власти, чтобы переделать во втором издании тот исторический момент, когда, по его выражению, его взяли "на затычку" и выбросили "хуже прислуги". Ему так хотелось доделать то, что ему помешали совершить, как думал он сам, или чего он не сумел сделать, как думали другие. На склоне лет прожитое должно было ему представляться в виде варианта пословицы: "Si jeunesse savait, si vieillesse pouvait" ("Если бы молодость знала, если бы старость могла".)). Ему, правда, не хватило знания. Но ему не хватило и власти.

8. КАДЕТЫ И ЛЕВЫЕ

Последние месяцы 1905 года, если не представляют развязку драмы первой русской революции, то вводят в преддверие этой развязки. Кривая революционного движения, доведенная искусственно до своей высшей точки, с декабря этого года спускается вниз - сперва незаметно для невнимательного глаза, а потом всё более круто. По внешности, как будто, революционное движение даже торжествует свои первые осязательные успехи. В новом органе народного представительства сторонники Ахеронта думают приобрести новую арену борьбы, сперва открытой, потом, после провала опыта Первой Думы, законспирированной, но на базисе Второй Думы. По внешности, продолжается и наш флирт с "друзьями слева", лишь постепенно охлаждаясь по мере того, как "друзья" всё более очевидно превращаются в "друго-врагов". Моя надежда на сотрудничество конституционного и революционного движения, как на условие общего успеха, оказывается, таким образом, неосуществившейся мечтой, а вместе с тем гибнет и дело общей борьбы. Мне приписывали, по поводу полемики на предвыборных митингах, такое предложение левым конкурентам: "Вы {336} делайте громы и молнии за кулисами, а мы на сцене будем вести борьбу за обоих". Это, конечно, была карикатура на нашу тактику. Скорее уже положение было обратное: громы и молнии делались на сцене; правда, они оказались игрушечные. А борьба за реальные достижения была этим сорвана.

Рассказать подробно о том, как это произошло, дело истории. Но черты моей автобиографии настолько тесно переплетаются с событиями, что местами мне придется касаться не только общих черт их, но и деталей. Всё же, мы подходим здесь к одному из важнейших моментов новейшей русской истории, и свидетельство одного из участников не будет лишним.

Я рассказал об отношении нас, кадетов, к правительству 17 октября. Выбор политической позиции по отношению к власти в тот момент принадлежал нам. По причинам, изложенным выше, мы этот момент сознательно пропустили. Можно утверждать, вместе с нашими политическими противниками справа, что мы тут сделали ошибку. Но, помимо того, что они сами, не сделавшие этой "ошибки", сыграли в ничью и лишь поплатились своей политической репутацией, мы закончили год предложением честного компромисса. Витте его грубо оттолкнул, предпочтя неверной перспективе добросовестного сотрудничества с настоящей русской общественностью - борьбу за сохранение своего личного положения "наверху", - борьбу, оказавшуюся в итоге не менее неверной. По отношению к левым, выбор позиции принадлежал не нам, а им. В итоге их выбора год закончился их резким отказом от параллельных действий с нами - и полным разгромом их собственной тактики. В создании образовавшейся пропасти между нами и ими немалую роль сыграли наши недавние союзники из Союза Освобождения и его филиалов. Но главной причиной были всё же идеологические изменения в среде самих социалистов.

Я ранее говорил о полемике с нами монополистов пролетариата - типа новой антиленинской "Искры". Но до меня не доходили тогда сведения о появлении другого, более непримиримого течения - ленинских "якобинцев", стремившихся перехватить руководство у "жирондистов-новоискровцев". Я ничего не знал о {337} майском "третьем съезде" в Лондоне (первом чисто большевистском); а на нем, после принятия общим фронтом "освобожденческого" движения лозунгов всеобщего избирательного права и Учредительного Собрания, был уже намечен, в отсутствии меньшевиков, дальнейший шаг: полная победа "демократической рабоче-крестьянской диктатуры". Эта диктатура должна явиться результатом успешного вооруженного восстания, которое низвергнет самодержавие с его дворянством и чиновничеством и заменит его демократической республикой с революционным "Временным Правительством" во главе. В это правительство смогут войти и с. - д., чтобы "давить" на него не только "снизу", но и "сверху". Это будет все же - только буржуазно-демократическая власть; но она облегчит дальнейший переход, при обязательном содействии всемирной революции, к осуществлению социализма в России.

Тут была, в зародыше, вся ленинская программа 1917 года. Она резко противопоставлялась буржуазному "предательству", срыву революции и ограничению ее "куцей конституцией", при полном нежелании упрямой власти считаться даже и с нею. Конечно, при этом "буржуазная демократия" не только не приглашалась к дальнейшему сотрудничеству, но, напротив, принципиально устранялась от него, чтобы "не связывать рук" крайней левой тактике.

Надо признать, что вся эта упрощенная проекция ленинских геометрических линий в политическую пустоту должна была самой своей общедоступностью и абсолютной формой утверждений и требований гораздо сильнее подействовать на массы, нежели извилистые, полные благоразумных оговорок формулы резолюций, которые собравшиеся в Женеве меньшевики противопоставили решениям лондонского третьего съезда. До нашей среды все эти тонкости внутренней междоусобной борьбы в среде с. - д. просто не доходили вовремя.

Только в конце июля Ленин напечатал свой сравнительный комментарий большевистских и меньшевистских резолюций в нашумевшей брошюре "Две тактики". Притом же, к октябрю разногласия "двух тактик" успели уже несколько сгладиться. Главное различие между ними было, в сущности, не столько в лозунгах, сколько в способах их осуществления. То, что Ленин уже в мае смело поставил {338} на первую очередь, для меньшевиков оставалось тогда за горизонтом практической политики. Лишь в октябре и ноябре эти лозунги не только показались осуществимыми, но и были превзойдены при содействии Троцкого. Он себе приписывал поправку, по которой "временное правительство" с преобладанием с. - р. должно было образоваться не после победы вооруженного восстания, а в самом процессе этого восстания, как руководящая восстанием власть. Эта поправка и была положена в основу тактики Совета рабочих депутатов, как ее представлял себе Троцкий.

Каким образом наши "освобожденцы" могли оказаться проводниками этой новой тактики, формально противопоставленной нашей парламентской тактике на нашем ноябрьском съезде?

Союз Освобождения состоял из очень разнообразных политически элементов; это и помешало ему не только стать партией, как мы знаем, но и допустить образование партии в своей среде. Наши шестеро делегатов от земцев-конституционалистов, выбранные в Совет Союза (см. выше), все оказались, в конце концов, самыми заправскими кадетами. В деятельности другой половины делегатов-"интеллигентов" они фактически почти не принимали участия. Свою деятельность группа "интеллигентов" сосредоточила в петербургской т. наз. "Большой Группе" Союза Освобождения. "Большая Группа" и включала в себе посредников между Союзом и социалистическими партиями, передававших туда очередные партийные лозунги. Оттуда шел захват социалистами таких петербургских учреждений, как Императорское Техническое Общество ("Соляной Городок") или такое же "Императорское" Вольное Экономическое Общество - впоследствии ставшее ареной с. - д. "Большая Группа" также распространяла свое влияние и на профессиональные союзы, в которых председательствовали ее члены; они монополизировали и влияние на Союз Союзов, создавши при нем отдельный петербургский Союз Союзов, слившийся в решительные октябрьские дни с Центральным Бюро всероссийского Союза Союзов. Словом, это почкование Союза Освобождения, при содействии еще группы "сочувствующих", распространило его влияние очень широко - и в то же время содействовало {339} его быстрому полевению.

Коренные "освобожденцы" сами разделились на "благоразумных" и "буйных". "Благоразумные" пытались удержать старый курс, борясь с усилением левого крена, за предварительную "организацию" революции и против внесения ее, в острых формах, путем агитации социалистических партий, в рабочую среду. К "благоразумным" принадлежала группа Прокоповича-Кусковой, Анненский, Богучарский, Хижняков. Переходную роль к "буйным" сыграл талантливый, богато-одаренный природой оратор - "вульгарист" и организатор многолюдных митингов, горный инженер Л. И. Лутугин, У себя "дома", в Союзе Освобождения он вел себя "умницей" и проницательным политиком; но, очутившись перед толпой, которую цинически называл "лопоухими", моментально зажигался и перевоплощался в народного трибуна, призывая собрание к немедленной атаке "твердынь". Вышучивая перед единомышленниками самого себя и своих слушателей, он, однако, понимал значение "лопоухих", а своим интеллигентам предсказывал горькую участь: "Стукнут вас по головке, товарищи, тут вам и конец: только слюнка потечет". Здесь и секрет его двойной роли, умно и талантливо разыгранной.

Иную роль играли такие фанатики, как бездарный, ограниченный и узко-партийный адвокат Н. Д. Соколов, верный передатчик в Союз и в Союзы с. - д. партийных велений. Нужно ли упоминать о "сочувствующих", среди которых были и молчаливый, с видом вечного заговорщика, Чарнолусский, и его неразлучный друг, невыносимый болтун и враль Фальборк, - оба затянувшие меня на демонстрацию в Павловске. Было много всякого народа.

Когда образовалась, неожиданно для самой себя, в октябре партия конституционалистов-демократов, все это разнородное объединение было чрезвычайно взволновано. Сами к. д. считали, что учредительный съезд в Москве, в октябрьские дни, из-за забастовки вышел неполный по составу и что его решения должны быть еще пересмотрены последующим съездом. Но это не удовлетворило противников образования партии. Уже в конце октября в "Русских ведомостях" появилось сообщение о выходе из новообразованной партии целой группы московских "освобожденцев". Не менее решительно {340} действовали петербуржцы. "Большая Группа" собралась после московского съезда в расширенном составе и хотела было ограничиться аннулированием принятых нами решений. Но после бурных дебатов она отвергла простую отсрочку и решила вовсе не входить в партию. После этого решения земцы-члены Союза имели две беседы с тремя "делегатами" от освобожденцев-сецессионистов. На одной из них, в квартире В. Д. Набокова, участвовал и я - и даже, по воспоминаниям И. В. Гессена, исполнял роль докладчика. Очень характерно то, что пишет обо мне лично, с петербургской точки зрения, автор воспоминаний. Отметив, что он не видал "более сумбурного, более ожесточенного и предубежденного настроения среди вчерашних соратников" и что ему, как председателю, "нелегко было сдерживать бушующие страсти", он замечает, что "подоплекой" этой бури было, быть может, то, "что докладчиком был Милюков и что тогда обозначилась уже его руководящая роль, гувернерство, сделавшее из него средостение между партией и общественным мнением".

Под "общественным мнением" здесь, очевидно, разумеется петербургское мнение левых кругов, от которого партия хотела отгородиться. Но утверждение, что именно я стоял тут "средостением", благодаря моему "гувернерству", предполагает, что мне приписывали личную вину за то, что можно было считать "поправением" партии. В Петербурге, в интересах "полевения", не хотели "ломать перегородок" с нами, будучи "пронизаны током высокого напряжения". Я не хочу отрицать, что я был против этого "тока" и играл известную роль в сооружении "перегородок". С противоположной стороны Витте не случайно же жалел, что был "мало со мной знаком" в это время. Обе характеристики идут в одном направлении. Я действительно хотел создания самостоятельной, ни от кого независимой конституционной партии, которая могла бы играть достойную роль в русском парламенте - и без которой не мог бы осуществиться "парламент". Если мои противники преувеличивали мои успехи, это уже их дело.

Но чего же хотели они сами, обрушиваясь на меня за мою "руководящую роль"? На том же бурном собрании высказывались возражения, прямо противоположные одно другому. Одни требовали, чтобы к. д. {341} подогнали к своей "парламентской тактике" также и свою "революционную программу". Другие, напротив, предпочитали, чтобы партия отодвинулась вправо, предоставив занятое ею место левым. Третьи обвиняли нас в стремлении занять министерские посты. И. И. Петрункевич возражал: "плох солдат, который не хочет быть генералом". А я, смягчая, прибавлял только: "ну, до этого еще далеко". Генеральские посты в вооруженном восстании оставляли за собой с. - д., как и "захват власти".

Более серьезное возражение против партии к. д. состояло в том, что ее тело - "земское", "буржуазное", тогда как из Союза Освобождения должна выйти "народная партия". Но сами возражавшие понимали, что образование такой партии было невозможно, пока все мы представляли одни штабы без армий и когда для нее в особенности нужна была предварительная подготовка рабочих и крестьянских кадров. К. д. к такой подготовке и стремились; но сами же эти "благоразумные" отрезали для нее возможность проникнуть к народным низам, считая эти низы - своей монополией. А создание тотчас же "чисто-народной партии", притом "без социализма", но с конституционно-демократической окраской - прямо противоречило той роли, которую принуждены были играть наши левые противники. "Не ходите к кадетам", убеждал Лутугин в своей роли трибуна-"вульгаризатора". Они "шелестят (избирательными) бюллетенями, а ящиков-то и нет", острил Лутугин. Жестоко доставалось мне за это, ставшее "крылатым", выражение в одной из моих статей, где шелест "бюллетеней" я противополагал силе оружия. "Стоит ли тратить душу на занятие бесплодным парламентаризмом? Давайте, лучше запишемся в комитет грамотности". Для комитета политической грамотности это было бы еще более далеким окольным путем...

Так покончилась наша связь с Союзом Освобождения. Он пошел после того еще решительнее по линии петербургского Союза Союзов и даже, по недоразумению, как я решаюсь думать, и по пути Совета Рабочих Депутатов. Там и здесь, его прямое участие в самом создании этих организаций было несомненно, а формального разрыва - не происходило.

Моя связь с Союзом Союзов, собственно, оборвалась на том заседании, с которого нас повезли из моей {342} квартиры на Удельной - в Кресты. Самое мое звание председателя было неудобно - и было поставлено под сомнение. Не то я был выбран только для председательствования на московском съезде; не то - председательствовал только "фактически". Я, конечно, против этих толкований не возражал. После моего выхода из тюрьмы положение настолько уже изменилось, что вообще о моем сотрудничестве с (петербургским) Союзом Союзов не могло быть и речи. Там окончательно возобладали с. - д., а с 21 октября по 15 ноября шли совместные заседания Центрального Комитета с новоявленным Центральным Бюро, решения которых были обязательны только для Петербурга. Туда привлечены были некоторые освобожденцы, но членов партии к. д. там не было. Передо мной лежит сейчас пачка "Бюллетеней" этой объединенной организации от конца года, где имеются все плоды ее бумажной деятельности: "Постановления", "Воззвания", "Прокламации", - по большей части для нас уже совершенно неприемлемые. Едва ли они и расходились широко. Содержание их свидетельствовало о печальном факте потери всякого влияния. Как ни старалась организация подладиться под тон и содержание революционных лозунгов, как щедро ни обещала с. - д. свое сочувствие и содействие, ее действительная роль запаздывала и быстро отходила на задний план по мере развития деятельности другой - и самой крайней - из организаций, руководивших революционным движением 1905 в его полном разгаре: Советом Рабочих Депутатов. На Союз Союзов, в этом его последнем виде, на его приветствия, поздравления и присоединения просто перестали обращать внимание.

Собственно говоря, это была - черная неблагодарность. Немногим известно, что самым своим происхождением Совет Рабочих Депутатов обязан все тому же Союзу Освобождения в его петербургской группе, а вовсе не Троцкому, и не меньшевикам, претендовавшим на роль его творцов. Тогда же, как и идею "банкетов", и идею Союза Союзов, освобожденцы выдвинули и осуществили после "Красного Воскресенья" идею Совета Рабочих Депутатов. Они воспользовались для этого правительственной комиссией Шидловского, назначенной для разбора нужд и требований рабочих. Один из рабочих {343} депутатов, попавших в эту комиссию, Хрусталев, передал свой мандат интеллигенту Носарю. В комиссии раздались "интеллигентские" речи; чиновники тотчас заметили, что "депутатами овладели революционеры", - и комиссия была распущена, а Носарь выслан из Петербурга. Но освобожденцы его вернули и припрятали; часть уцелевших депутатов Комиссии образовала "Совет" и к весне 1905 пополнила свой состав до 50-60 членов. В этом виде Совет Рабочих Депутатов просуществовал до октября, собираясь в нелегальной типографии Союза Освобождения или на частной квартире членов "Большой Группы". В этой типографии был отпечатан и первый призыв к фабричным и заводским рабочим о новом созыве Совета. Тогда же вышел из своего сокрытия Носарь, прятавшийся в пустом вагоне и ночевавший у освобожденцев, - и возглавил Совет в помещении Вольного Экономического Общества, где освобожденцы давно устроились хозяевами.

"Либеральная буржуазия" продолжала, вместе с меньшевиками, считать Совет "органом революционного самоуправления". А. С. Суворин знал больше, когда принялся в своем "Новом времени" дразнить Витте, что около него стоит "второе правительство". Мы видели, что так и было в планах Троцкого.

Троцкий же и нашел объяснение, почему эта затея провалилась. Оказывается, Ленин "запоздал приехать из-за границы", и без него большевики были "беспомощны". Но у Троцкого было и другое объяснение: "Все элементы победоносной революции были налицо, но эти элементы еще не созрели".

Это было вернее; но когда из этого признания делался вывод, что, стало быть, "несозревшая" революция не могла быть "победоносной", то Троцкий отступал на свою последнюю позицию; пусть так; но революция "перманентна", и если она еще не побеждает, то создает рекорды, производит "генеральные репетиции" и когда-нибудь победит.

Вернувшийся, наконец, в Петербург Ленин сразу заметил, побывав анонимно на хорах Вольной экономии, что "здесь - говорильня", "рабочий парламент", а нужен орган власти, орган партийного руководства большевиков надвинувшейся революционной развязкой. И {344} "боевая организация" партии приступила к подготовке вооруженного восстания.

Как же ко всему этому относились кадеты? Я уже говорил, что мы много не знали - в частности, не заметили и перехода руководства Советом Рабочих Депутатов к большевикам. Требование Совета на другой день после манифеста 17 октября об "удалении из города войск" и о "выдаче оружия пролетариату" нам показалось просто наивным. Провал ближайшей, ноябрьской стачки за введение восьмичасового рабочего дня вызвал наше неодобрение продолжению стачек, а меньшевики еще могли тогда осуждать своих левых за "разрыв с буржуазией". Неудача второй "политической" забастовки - против суда над восставшими кронштадтскими матросами и против введения военного положения в Польше - вызвала даже телеграмму И. И. Петрункевича к Витте с просьбой о снятии военного положения - и Витте уступил.

Но надо было где-то положить, наконец, предел нашему "сотрудничеству", которое, при настойчивой подготовке вооруженного восстания большевиками, представлялось всё более двусмысленным. Лозунг вооруженного восстания становился среди молодежи таким же непререкаемым и сам собою разумеющимся, как прежде лозунг Учредительного Собрания и всеобщего избирательного права. Припоминаю маленький эпизод на одном из деловых заседаний Вольного Экономического Общества. Председательствует корректный гр. Гейден. Помещение переполнено молодежью. По рядам публики ходит интеллигентский котелок - и передается, ничтоже сумняшеся, на эстраду президиума. Гр. Гейден берет шляпу, принимает непроницаемый вид и передает ее Н. Ф. Анненскому. Лицо Анненского расплывается в самую радостную из его улыбок: он передает котелок мне. Я усматриваю на дне смятую бумажку с лаконической надписью карандашом: "на в. в.". Анненский нагибается ко мне и поясняет шепотом: "это - на вооруженное восстание"! Я передаю пустой котелок дальше. Президиум из октябриста, кадета и социал-революционера выразили свое отношение к лозунгу по-разному, но, в общем, чем-то вроде дружественного нейтралитета. На фабриках эти головные уборы делали полный сбор... Итак, что же? Мы за или против? Я на этот раз {345} получил возможность высказаться лично и путем печати. Я благодарен судьбе за эту данную мне возможность. Дело в том, что как раз к декабрю и к началу московского вооруженного восстания я сделался журналистом и редактором печатного органа. Это были месяцы, когда органы печати возникали "явочным порядком", без всякого разрешения, и вмешательство цензуры было минимальное. Читатель вспомнит "нахальный тон" Проппера и обращенные к Витте его требования о выводе войск и об образовании народной милиции (это -требования Совета Рабочих Депутатов). Хозяин трех газет, называвшихся в просторечии "Биржевками", - утренней, вечерней и провинциальной, - гордившийся раньше тем, что ходит "к Витте", был предпринимателем с нюхом. Он как-то почувствовал, что ветер дует в сторону к. д. и он решил поставить ставку на кадетов, передав нам в полное распоряжение наименее доходную из трех "Биржевок" - утреннюю. Руководство газетой должно было принадлежать мне, И. В. Гессену и М. И. Ганфману. Только этот последний был тогда настоящим газетчиком; нам предстояло еще учиться. Но я смело взялся за работу. Всех старых работников и сотрудников мы удалили, по соглашению с Проппером.

В опустевшем помещении мне пришлось в первые дни - или, точнее, ночи простаивать у наборной кассы, работать за метранпажа, просматривать кучи принесенного репортажа, проверять гранки, а в промежутках засаживаться где-нибудь на углу стола за передовицу или заполнять оказавшиеся пробелы статейками и заметками на всевозможные темы. Это была тяжелая школа, но она послужила для меня посвящением в журналисты: это третье звание прибавилось к прошлым двум, историка и политика. Главным моим учителем был М. И. Ганфман, человек огромных знаний в журнальном мире - и неподкупной честности, - не партийный и более левый, чем мы, но в профессиональной работе отлагавший в сторону собственные взгляды.

Существовали мы очень недолго. Сперва газета называлась, по имени партии, "Народной свободой". Потом, закрытая за напечатание финансово-экономического "манифеста" Совета Рабочих Депутатов, вышла на свет под названием "Свободного народа". И, наконец, была закрыта 20 декабря вторично, причем Проппер уже {346} решил признать свой эксперимент с нами неудавшимся и вернулся к своей утренней "Биржевке". А за эти короткие недели Витте успел, наконец, под впечатлением восстания севастопольских матросов, сперва арестовать Хрусталева-Носаря (26 ноября), а потом (3 декабря) и весь Совет Рабочих Депутатов в составе 267 членов, в помещении Вольного Экономического Общества. Руководители Совета ответили вооруженным восстанием в Москве (9-20 декабря); но оно было быстро подавлено правительственными войсками в день окончательного закрытия нашей газеты.

Предупредить вооруженное восстание мы, конечно, в такие сроки и при таком настроении левых, никоим образом не могли. Но нашу политическую позицию мы проявили с полной ясностью. Я уже чувствовал себя достаточно в седле, чтобы не бояться в этот решающий момент разойтись в мнениях с партией, и мог откликнуться на трагедию московских дней от имени целого политического течения.

В самых настойчивых выражениях, за несколько дней до начала восстания, я предупреждал о неизбежности его поражения. Я напоминал и о той общей опасности, которою провал левых грозил общему ходу революционного движения. От этого общего дела мы еще себя не отделяли формально.

Позволю себе привести подлинные выдержки из этих немногих номеров нашего органа. В самом первом номере "Народной свободы" я писал: "Мы хорошо понимаем и вполне признаем верховное право революции, как фактора, создающего грядущее право в открытой борьбе с историческим правом отжившего уже ныне политического строя. Но мы не обоготворяем революции, не делаем из нее фетиша и так же хорошо помним, что революция есть только метод, способ борьбы, а не цель сама по себе. Этот метод... плох, если он вредит тому делу, которому хочет служить. И цели, и приемы русского революционного движения должны быть предметом серьезной и независимой общественной критики... Заниматься такой критикой - вовсе не значит ослаблять то революционное настроение, которому мы все обязаны столькими важными завоеваниями".

Далее, я указывал (увы, ошибочно по отношению к большевикам, которых еще не замечал как особой группы), {347} что сами революционные организации "постепенно отказываются от переоценки собственных сил". Я лишь выражал опасение, что "официальный революционный жаргон гораздо труднее переделать, чем изменить убеждение отдельных лиц". Всё же я выражал надежду, что "рано или поздно они признают, ...что в их надежде одолеть технические силы государства путем прямого вооруженного восстания, - ив другой их надежде сделать Россию немедленно демократической республикой - заключалась - или заключается - очень большая доза переоценки собственных сил". Я напоминал, что "есть известный предел, за которым созидательная и творческая сила революционной пропаганды становится разрушительной, и вчерашний друг и союзник может завтра стать ожесточенным врагом. Мы близко подходим к этому пределу, если слишком часто и легко прибегаем к таким сильно действующим тактическим средствам, как, например, политическая забастовка: средствам, рассчитанным на революционный энтузиазм и нарушающим, более или менее глубоко, нормальный ход жизни в стране". А "от настроения нейтральных элементов в значительной степени зависит судьба русской революции". "Оттуда, из этих низов, выходят погромы и аграрные пожары... Туда надо идти, чтобы иметь право пророчествовать о будущем русской революции".

Когда, после ареста Совета Р. Д., попытка ответить всеобщей забастовкой и обратить ее в вооруженное восстание в Петербурге не удалась, большевистские агитаторы обратили внимание на Москву, которая только что организовала свой Совет Р. Д. и не испытала еще неудач, - и вообще на провинциальные отделения Совета. Тут настроение было более повышенное. Я тогда перешел от общих рассуждений к "мольбам" по адресу "всех тех, от кого зависит решение, подумать еще раз, пока не поздно". "Главный штаб должен быть убежден, что ведет своих солдат на победу, а не на бойню. Если этого убеждения нет, то решение начать политическую забастовку, которое было великим гражданским подвигом в октябре, - которое, несомненно, было политической ошибкой при объявлении второй забастовки (ноябрьской), - это решение теперь может оказаться {348} преступлением - преступлением перед революцией". Еще 9 декабря я повторял свои аргументы и спорил против оптимизма "Северного голоса", продолжавшего утверждать, что забастовка приведет к капитуляции правительства перед революцией; что революция создаст тогда свое "временное правительство", которое и созовет Учредительное Собрание. Я сопоставил эту нелепую уверенность с холодным интервью Витте, данным Диллону, корреспонденту "Дэйли Ньюс". "Русскому обществу, недостаточно проникнутому инстинктом самосохранения, - утверждал тут Витте, - нужно дать хороший урок. Пусть обожжется; тогда оно само запросит помощи у правительства". Это уже отзывало сознательной провокацией, что и подтвердилось, месяца через два, корреспонденцией Пьера Леру в "Matin". "Вы не были предупреждены?" (о предстоявшем восстании), спрашивал он адмирала Дубасова. "Полиция и правительство знали", - ответил Дубасов.

"Что же тогда остается предположить?" - удивлялся француз. - Его превосходительство, в затруднении, после некоторого колебания произносит четыре слова: "on a laisse faire" ("Предоставили дело ходу событий" (то есть позволили восстанию начаться).).

Конечно, и мои предупреждения оказались напрасными. В тот самый день, когда я в Петербурге печатал о провокации Витте, в Москве забастовка была уже в полном разгаре. Исполнительный Комитет спешно готовил восстание. Уже днем появились на улицах "боевые дружины" и начались стычки с войсками. К вечеру забастовка перешла в открытое восстание; началась постройка баррикад. Небольшая горсть рабочих сражалась за этими игрушечными сооружениями в течение целых пяти дней против войск, находившихся налицо в Москве. На шестой день приехал гвардейский Семеновский полк, вызванный из Петербурга. Против него засевшие на Пресне смельчаки - всего две-три сотни - продолжали вести бой еще в течение пяти дней, пока, наконец, восстание не было подавлено окончательно. Это стоило разрушения целого квартала и гибели сотен случайных прохожих, попадавших под такой же {349} случайный обстрел.

Произведенное этими приемами усмирение волнения было гораздо сильнее, чем впечатление от самого восстания, которого давно ждали и которым (как потом стало известно) руководили несколько членов с. - д. партии большевиков. 14 декабря я начал свою передовицу в повышенном тоне. "В древней столице России происходят невероятные события. Москву расстреливают из пушек. Расстреливают с такой яростью, с таким упорством, с такой меткостью, каких ни разу не удостаивались японские позиции. Что случилось? Где неприятель?"

Описав далее стрельбу по стенам домов и по железным вывескам баррикад, сооружаемых днем и вновь покидаемых ночью, я спрашивал: "Что же это такое? Москва переживает дни, перед которыми меркнут наполеоновские дни 12-го года, а официально - в Москве все спокойно!.. В чем загадка полного бессилия государства перед этим бурным взрывом?" Я отвечал:

"Если восстановить порядок можно, только приставив к каждому обывателю солдата с ружьем и поставив у каждого дома пушку, то, значит, солдаты и пушки охраняют не тех, кого следует. Если все против власти, это значит, что власть против всех... Вот почему эта власть принуждена напрягать всю свою силу, чтобы произвести самое маленькое действие. Вот почему она ставит свои пушки на пустой площади и стреляет целыми часами вдоль пустых улиц. Вот почему она не может овладеть человеком, не разрушив пушечными гранатами дома, в котором он находится". Еще Монтескье выразил в притче, что это значит: "Человек хочет достать яблоко. Для этого он рубит дерево. Вот вам определение деспотии".

Не скоро изгладилось это впечатление московского разгрома. Если Витте хотел дать этим обществу "урок", то урок подействовал обратно. Привожу свое собственное тогдашнее наблюдение: "Ошибки наших революционеров разъединили общество, отбросив умеренную часть его вправо. Безразборчивая правительственная реакция может снова восстановить единство революционного настроения и отбросить средние элементы влево. Кровавое усмирение московского восстания - первая из этих ошибок правительства, возможных и в будущем".

{350} На ближайшее время я был прав и в этом диагнозе - и в прогнозе. Ошибками правительственной реакции было восстановлено - до известной степени, конечно, - единство антиправительственного фронта. От этого восстановления, в первую очередь, выиграли мы кадеты. Но, увы, не выиграло общее дело борьбы за политическую свободу. Как я уже заметил, кривая успеха в борьбе с властью с этого момента пошла вниз. И основной причиной этого перелома было окончательное расхождение между тактикой нашей и тактикой левых. Московское восстание, легкомысленно затеянное и заранее проигранное, положило между нами непроходимую грань.

9. НАША СОМНИТЕЛЬНАЯ ПОБЕДА (ПЕРВАЯ ДУМА)

Общей чертой, отличающей 1906-ой год от 1905-го, является выступление на политической арене открытых политических партий и соответственное появление, в более или менее "явочном" порядке, политической литературы, журнальной, брошюрной и особенно - газетной. Нет больше "симуляции" революции, прикрывавшей собою единый фронт общественных настроений: революция действует от своего собственного имени, и от нее тянется длинный спектр политических партий, ей дружных, нейтральных и враждебных. "Партия" вытеснила "союзы", разбившиеся на партийные группы и сохранившие лишь свое профессиональное ядро. Я мог в этом отношении считать свою цель - или свой прогноз - достигнутым. На очереди стояла та задача, которая для "парламентской" политической партии была центральной: выборы в орган народного представительства. К этой задаче по необходимости было привлечено теперь всё общественное внимание. "Шелест избирательных бюллетеней" становился реальностью. Появились "ящики", отсутствием которых оперировал Лутугин. Как же использовали эти избирательные ящики - правительство, избиратели, либералы, оппозиция, революция?

Витте, еще державший в руках решение, потерял {351} шанс использовать выборы для всенародного плебисцита в пользу самодержавия. По словам Крыжановского, он "долго и мучительно колебался в этом вопросе". Всеобщее избирательное право, в сущности, вовсе не было требованием одних "левых". Тот же Крыжановский рассказал в своих "Воспоминаниях", как ему приходилось присутствовать на совещании у Витте при попытках даже таких умеренных деятелей, как М. А. Стахович, Е. Н. Трубецкой и Д. Н. Шипов, убедить всесильного премьера согласиться на введение всеобщего избирательного права. С. А. Муромцев даже представил свой проект избирательного закона: к сожалению, при его конспиративности в этих "экстра турах", мы не знаем, был ли это проект, выработанный, при его участии, партией к. д. Витте поручил, во всяком случае, Крыжановскому "обезвредить" проект Муромцева. В Совете министров Гучков и Шипов этот проект защищали. Но, в конце концов, восторжествовал маг и волшебник конституционногого права Крыжановский; его куриальный проект с многостепенными выборами, предназначенный для Булыгинской Думы, прошел с некоторыми поправками на либерализм, в положении о выборах, опубликованном 11 декабря. Избиратель получал время оправиться от испуга реакции, собраться, столковаться - два, три, четыре раза перед последним "ящиком". Выборы растянулись...

При таком положении - и при приподнятом общественном настроении, пережившем декабрьскую московскую катастрофу и даже окрепшем после нее, можно было быть уверенным, что никакие недостатки избирательного положения 11 декабря не помешают этому настроению отразиться на выборах. Самый процесс выборной компании должен был послужить могущественным средством для политического воздействия на массы. И, тем не менее, левые партии вновь проявили тут свое доктринерство, объявив бойкот выборов.

Для меня это было большим разочарованием в политической прозорливости моих ближайших друзей, с.-ров-народников типа "Русского богатства". Я просто не понимал таких людей, как Анненский, как Мякотин. Народническая идеология через аграрный вопрос вливалась широкой струей в наши партийные ряды, и {352} обвинение нас нашими противниками в "социализме" было в этом отношении не совсем безосновательным. При содействии народников мы могли рассчитывать на пони. мание и сочувствие к нам крестьянства. Тут лежал путь к расширению и углублению избирательной борьбы. И в этот самый момент мои друзья проявляли полное непонимание положения, уходя в сторону от предстоявшего боя во имя неизжитых иллюзий.

Сравнительно с народниками с. - д., - особенно меньшевики, - всё же, вели себя умнее, некоторые аргументы меньшевиков были довольно серьезны, шли параллельно с нашими собственными, - и мне, в эти самые месяцы, случалось хвалить Плеханова за его статьи в "Дневнике социал-демократа". Отношение их к бойкоту Думы было далеко не безусловным. Они готовы были сознать свои ошибки, переменить тактику, хотя и сохраняя единство цели. Понять это было можно, хотя ошибку промедления поправить было нельзя.

Во всяком случае, мы на этот раз оказывались "счастливы в товарищах своих". Их уход с арены избирательной борьбы оставлял для нас место свободным. Мы оставались единственной, самой "левой" партией в той единственно-доступной обывателю борьбе, которую представляли выборы. Только через нас он мог выразить свое оппозиционное настроение. Появившиеся уже на свете, наскоро сколоченные, правительственные и "министерские" партии в счет не шли: их правизна и их истинные антинародные цели были слишком прозрачны, а их избирательные приемы - слишком насильственны.

Что представляла из себя наша собственная партия, оказавшаяся, благодаря взятой на себя роли, в столь благоприятном положении? В нее вошли, несомненно, наиболее сознательные политические элементы русской интеллигенции. Недаром ее называли иногда "профессорской партией". Ее наиболее активными в стране элементами были прогрессивные земские и городские деятели: единственная группа людей, испытанных в общественной борьбе и далеко не ограничивавшихся узкими рамками технической работы в тогдашних земствах. Они были, с другой стороны, связаны и с народными низами, особенно через посредство так называемого {353} "третьего элемента": профессиональных служащих в земских учреждениях, - врачей, агрономов, учителей и т. д. в пользу партии говорило и то, что все ее предсказания относительно провала крайней революционной тактики оправдались на деле. Провинциальные отделы партии, организованные еще в 1904 г. по решению Харьковского съезда, работали энергично, распространяя идеи партии. Сочувствие к ней сказалось в быстром росте ее сторонников. Перед выборами, в январе 1906 г., партия насчитывала около 100.000 зарегистрированных членов. Таким образом, партия народной свободы могла считаться тогда наиболее широко-организованной, наиболее политически-подготовленной, совмещавшей принципиальность демократического направления с деловитостью подхода к политической борьбе. Ее шансы на победу в чисто парламентской борьбе были очень велики. Но - была ли борьба "чисто парламентской"? Помимо опасных конкурентов слева и неопасных справа, - что происходило в ее собственной среде?

Несмотря на отход от партии, в самый момент ее образования, "левых" освобожденцев, партия еще не стала единой и цельной. Она должна была сделаться такой в процессе реальной борьбы; но этот результат был еще впереди. В партию не вошли некоторые идейные вожди русской интеллигенции, как К. К. Арсеньев, M. M. Ковалевский и др., много поработавшие над подготовкой ее же идеологии. Непривычка ли к коллективному действию и взаимным идейным уступкам, индивидуальность ли личностей, жизненных привычек и взглядов, - как бы то ни было, эти общественные деятели, даже пытаясь объединиться, разбились по кучкам и образовали ряд замкнутых политических клубов, которые не могли иметь влияния на ход политической жизни в стране. Одним из них "кадеты" казались слишком умеренными, другим слишком радикальными. Они и остались наблюдателями событий и критиками - со стороны.

Те, кто вошли в партию, тоже принесли с собой не столько разные взгляды, сколько разные настроения. Сказалось, конечно, прежде всего, и отсутствие политического опыта: в России его было неоткуда взять. Отразилось и повышенное настроение в стране. Для меня {354} лично провал революционного движения в декабре 1905 г. был, как сказано, сигналом общего понижения кривой общественной борьбы. Печальный исход первого открытого политического конфликта общественности с властью я уже склонен был считать предрешенным. Большинство политических единомышленников судило иначе. Новый подъем настроения созданный выборами, представлял, в самом деле, источник новой силы. Нужно было только суметь ею распорядиться. О, если бы я был на самом деле таким "гувернером", каким меня считали петербуржцы, или если бы Витте оказался таким союзником, каким изображал себя в словах нашей последней встречи! Но ни того, ни другого не было налицо.

Самое образование партии не было еще закончено, ввиду неполноты октябрьского съезда. Окончательные решения по вопросам тактики, идеологии и организации партии должны были быть приняты на втором партийном съезде 5-11 января 1906 г. Мне было поручено, в согласии с Центральным комитетом, составить для съезда тактический доклад. Моей целью было, конечно, притянуть оба крайние фланга партии к центру, чтобы партия могла получить собственное лицо. Без этого невозможно было установить и отношение партии к предстоявшим выборам. Идя навстречу левым настроениям в партии, я решил, прежде всего, отделить вопрос о выборах, как тему существенную саму по себе, от вопроса о поведении партии в Думе. Эта вторая задача была, конечно, гораздо сложнее первой - уже потому, что мы не знали, как пройдут выборы и в каком количестве и качестве мы будем заседать в Думе. Даже в случае поражения на выборах, говорил я, нам предстоит "благоприятная роль политической оппозиции". Но шансы на успех, доказывал я, вовсе не безотрадны. Каково бы ни было давление правительства, самая отсрочка выборов, неумение власти использовать свою декабрьскую победу и дискредитация правых партий облегчают наш успех.

Мне, наконец, предстояло, помимо всех этих аргументов против бойкота и именно в виду возможного успеха - приблизить нашу программу к реальным условиям легальной борьбы в парламенте. Другими словами, нужно было продолжить то, {355} чего уже достиг отчасти ноябрьский съезд 1905 года, вопреки громам и молниям левых друзей и противников. Эта часть моей задачи была, пожалуй, самая трудная.

В ноябре мы постановили, что "учредительная" работа нуждается в "утверждении государя". Теперь мы развернули формулу дальше: "Россия должна быть конституционной и парламентарной монархией". Борьба за "демократическую республику" этим окончательно вычеркивалась из задач партии. "Учредительное Собрание" уже было в ноябре заменено "Думой с учредительными функциями". Я пояснил, что "вводя (факультативно) термин Учредительного Собрания, мы, во всяком случае, не думали о собрании, обеспеченном полнотой суверенной власти". Этим толкованием устранялась внесенная на январском съезде поправка - вернуться, вместо думы, к требованию созыва Учредительного Собрания. Эта поправка была отвергнута 137 голосами против 80, что обнаружило компактное большинство съезда. Чтобы удовлетворить меньшинство, была, однако, предоставлена "местным группам свобода в употреблении терминологии" (но не смысла) Учредительного Собрания.

Далее шло определение того, что входило в "учредительную" деятельность Думы. Сюда относилось обязательное изменение избирательного закона и закрепление законом гражданских свобод, обещанных в манифесте 17 октября (Витте соглашался заменить их лишь "временными правилами" в ожидании думского "законодательствования"!). Но должна ли Дума, ограничившись проведением этого "учредительного" материала, затем потребовать своего роспуска, - как толковали тогда очень многие? Мы уже на ноябрьском съезде пошли по другому пути, желая расширить компетенцию Думы до того, что тогда обозначалось вызывавшим подозрения термином "органической работы". Но тогда Дума превращалась "в нормальное (законодательное) учреждение". И съезд "органическую работу" отверг. Но он принужден был тотчас же (91 голосом против 4, при 7 воздержавшихся) расширить программу думских занятий, "кроме избирательного закона, также на законодательные мероприятия безусловно неотложного характера, необходимые для успокоения страны".

{356} Тут разумелся прежде всего, конечно, аграрный вопрос, для которого единственно и шли в Думу крестьяне. Но могло разуметься и многое другое. Поставлен был вопрос: нужно ли перечислять эти "неотложные" задачи - и отвергнут съездом большинством 73 голосов. Тогда последовало обходное предложение Струве и Родичева: "партия не может не поставить (при осуществлении главной задачи) в своей платформе тех реформ, настоятельная необходимость которых указывается самой жизнью, в том числе реформы земельной, рабочей и удовлетворения справедливых национальных требований". Такое предложение съезду пришлось принять; но наш блюститель принципов Кокошкин провел свою поправку, которая различала между обязательствами перед избирателями осуществить главную задачу, после чего должен был стать на очередь роспуск Думы и новые выборы, - и планами дальнейшей деятельности.

Тут сказалась попытка вернуть съезд к доктринерской декларации перед Витте. Так проходила, в порядке голосований, борьба между разными настроениями внутри партии. Это же сказалось и в заявлении моего содокладчика M. M. Винавера: "всю свою силу партия полагает в возможно широкой организации общественного сознания всеми возможными средствами пропаганды и агитации"; цель последней должна состоять в "восстановлении веры в ту силу, при помощи которой с ноября 1904 г. двинулась вся волна освободительного движения, - веры в то, что будить умы и укреплять волю в широких общественных кругах есть дело, а не слова, - веры, которая, под влиянием настроения момента, как будто начинает умирать". Это красноречие было словесной уступкой левым настроениям. Все знали, конечно, какая "сила" подняла "волну": она и называлась "Ахеронтом". А с другой стороны, Струве в это же время всё еще призывал к "соглашению монархии с нацией" путем создания "общественного министерства"! Ни то, ни другое, - ни идиллия Струве, ни утопия Винавера к данному моменту не подходили. Но Струве развивал свою идиллию в своем личном органе "Полярная Звезда", а поклон Винавера в сторону левых вызвал только иронию гр. Ландау и непримиримый окрик гр. Павла Толстого в органе освобожденских {357} сецессионистов "Без заглавия".

Я предпочел, не оглядываясь ни в ту, ни в другую сторону, подчеркнуть в своем заключительном слове, что, вопреки опасениям Центрального комитета, партия оказалась на своем втором съезде однородной по взглядам своего большинства, настроенной уверенно и деловито в своих основных решениях. "Партия нашла сама себя, говорил я, почувствовала в себе наличность коллективной мысли и воли... Это чувство солидарности и сознание каждым ценности самого факта принадлежности к большому целому явилось на съезде чувством новым, которого мы давно и нетерпеливо ждали и с восторгом приветствуем". Я даже решился сравнить это чувство с "крещением корабля" Киплинга, в уверенности, что и у нас треск в пазах скрепит все наше сооружение, и кадетский "корабль" сможет смело двинуться в экспедицию, усеянную многими подводными скалами.

Уже не могу отдать себе отчета, сам ли я верил в сказанное, или хотел внушить эту веру другим. Вероятно, тут было и то, и другое. Я во всяком случае рассчитывал, что опыт научит тому, чего не хватает в голой вере.

Началась избирательная кампания - в обстановке отнюдь не благоприятной для партии. Слева ее травили, справа преследовали. С мест приходили все чаще известия о насильственных мерах правительства. Наши сочлены, один за другим, становились их жертвами. Мы открыли, что воздействие на провинциальных властей идет из центра, протестовали, получали уклончивые разъяснения. Витте заявлял печатно, что приписываемый ему "взгляд на необходимость парализовать деятельность к. д. партии лишен всякого основания". Тем не менее, преследования продолжались. В лучшем случае, это означало, что Витте сам устранен от влияния на выборы. Но если не он, то кто же, спрашивали мы: Дурново? Трепов?

С февраля 1906 г. у нас явилась возможность ставить эти вопросы печатно. Появился, наконец, на свет орган партии и ее политических единомышленников - газета "Речь". Солидно финансировал газету инженер Бак. Это был уже не Проппер с его "Биржевкой". Бак преследовал не спекуляцию на к. д., а чисто идейные {358} соображения, верил в нас и не вмешивался в денежные а тем более в редакционные дела газеты. Нашим казначеем стал И. И. Петрункевич; редакторами были мы двое с И. В. Гессеном; нашим помощником остался незаменимый М. И. Ганфман. Я сделался почти бессменным передовиком. Мои политические статьи тех месяцев собраны в книге "Год борьбы". Кто хочет ощутить лихорадочное биение пульса этого года, может перечитать их теперь: это не история, а ежедневная запись, заменяющая дневник.

Здесь я не могу описывать подробно, как, день за днем, неожиданно для нас самих, менялась политическая декорация выборов. Мы шли на худшее, и преследования правительства не могли внушить нам оптимизма. Мы только могли с тяжелым чувством заносить в нашу хронику боевые подвиги генералов, как Ренненкампф или Риман, адмирала Чухнина, Абрамова и Жданова, цензора Соколова и т. д. Но, вот... с марта департамент полиции стал получать из провинции "тревожные вести". Сбывалось то, о чем мне приходилось говорить неоднократно после декабря 1905 г. "Страх перед революцией проходил" у обывателя. Правда, первичные собрания, на которых выбирались уполномоченные от крестьян и рабочих, проходили вяло, с большим абсентеизмом. До этих народных низов еще не дошли ни правительственные меры воздействия, ни партийная пропаганда левых. Именно к этой стадии могло больше всего относиться обвинение против Витте, что он "не сумел" устроить выборов. Рабочие мало сообразовались с приказаниями с. - д. о бойкоте выборов. Но крестьяне уже знали, чего они хотели. Слабо реагировала и курия мелких землевладельцев. Она предпочитала выбирать "своих", - особенно священников. К середине марта эта картина стала меняться. Политическая окраска выборов определилась - раньше даже всяких влияний партий - с одной стороны, общим оппозиционным настроением масс, с другой - чересчур прозрачным нажимом правительства. На следующей ступени - на собраниях выборщиков, где началась борьба партийных списков, стало выясняться и настроение в пользу к. д.

Официоз Витте, "Русское государство", тогда попробовал переменить курс и начал обсуждать в {359} благоприятном смысле возможный результат победы к. д. Рассуждения о создании "министерской партии" были отложены в сторону. Когда во вторую половину марта к. д. получили блестящие триумфы на столичных выборах в Москве и Петербурге, то официоз прибег даже к лести. "Русское государство" поздравляло нас с "наступающей весной"; сыпались лирические призывы к "любви" и к "забвению", нас приветствовали, как "желанных гостей" в Думе, - "если гости придут не с революционными намерениями". Продолжали только игнорировать наши действительные намерения...

Когда все эти излияния встретили у нас холодный прием, то - примерно с начала апреля - со столбцов официоза послышались иные тона, прямо угрожавшие. Нам ставили на выбор: или представители к. д. "поправеют" и изменят своей программе, или же... тут следовали злорадные предсказания о том, что будет, если Дума "дискредитирует себя" радикализмом. А левые партии уже грозили нам, если Дума дискредитирует себя - умеренностью! Мы только повторяли: "борьба не может кончиться. Но от правительства зависит ввести ее в культурные рамки". Мы напоминали правительству, что сам манифест 17 октября предоставлял суждению Думы дальнейшее развитие избирательного права. Сам Витте, писали мы, признавал, что только Дума может издать "законы" о свободах вместо "временных правил". Это и была уже наша "учредительная" работа...

А в это самое время в тайниках правительства уже готовился не простой "закон", а "конституционный акт" сверху, чтобы предупредить попытку Думы провести его парламентским путем. Редакция "Речи" имела возможность достать этот проект "основных законов" прямо из типографии, напечатала его и раскритиковала, Кое-какие поправки, в результате нашей критики, правительство всё-таки сделало. Но в эти дни, за неделю до созыва Думы, пало само правительство Витте. Он был больше не нужен, - после того как, благодаря ему, (благодаря Коковцову! - ldn-knigi) правительство успело получить заем в Париже, а войска вернулись из Маньчжурии. Военные и материальные силы правительства были теперь достаточны, чтобы не бояться Государственной Думы. Место Витте занял И. Л. Горемыкин, в числе заданий которого, как {360} мы узнали позднее, было - распустить Думу, если она захочет проводить свой аграрный законопроект. Вместе с этим рухнули и все приготовления к сколько-нибудь приличной встрече с Думой. Думу, видимо, решено было взять измором.

Таким образом, над Думой, еще не собравшейся, уже нависла угроза конфликта с властью. Он тогда еще не представлялся неизбежным, особенно для наших провинциальных членов; но руководители партии достаточно ясно представляли себе всю его серьезность. Под этой нависшей угрозой собрался третий съезд партии, оказавшийся в странном положении: она располагала большинством, но правительство не хотело сдаваться. Хотя и не будучи членом Думы, я должен был опять выступить на съезде докладчиком от Центрального комитета по труднейшему из вопросов момента - вопросу о тактике партии.

Основным вопросом, который должен был бы стоять первым, но который я отложил до конца доклада, был: "должны ли народные представители при таком положении рассчитывать на революционный или на парламентский образ действий?" То есть, по существу, - продолжается ли в России революция или она закончилась? Я предложил не решать этого вопроса - не потому, чтобы для меня лично он был неразрешим, а потому что, "при возможной наличности двух различных ответов в нашей собственной среде, можно было бы ни к чему общему не прийти". Это значило, что уже заранее я чувствовал, что под впечатлением избирательного успеха, партия приходит в Думу далеко не такой монолитной, какой представлялась три месяца назад, идя на выборы. Члены съезда приехали с мест, прежде всего, под впечатлением, что выборы обязывают, что они представляют теперь не одну только свою партию, но и то, выдвинувшее их, настроение страны, которое было перенесено на них вследствие самоустранения левых партий. Это настроение было вполне естественно; но оно совсем не отвечало более трезвой оценке положения в нашем центре.

Понимая это, Центральный комитет партии пытался удержать парламентскую фракцию от неравной борьбы путем введения ее настроений в русло решений {361} январского съезда. Пусть конфликт грозит; пусть даже од неизбежен. Но нужно создать для него наиболее благоприятную почву. Нужно успеть дать материал стране для суждения о смысле конфликта. Для этого нужно не только "быть в Думе", но и остаться там на более или менее продолжительное время. На это время нужно избегать самим острых столкновений, предоставив инициативу конфликта правительству. Следовательно, надо начать с наиболее для нас безопасных вопросов, какими я продолжал считать наши законодательные предположения о всеобщем избирательном праве и о "свободах". По резолюции Струве - Родичева - Кокошкина в этом состояла и наша партийная обязанность, за выполнением которой (следовали дополнительные задачи, в сущности, самые трудные. Нельзя было, однако же, скрыть ни от себя, ни от собрания, что совсем не тут лежали невралгические пункты. Предстояли в ближайшую очередь острые расчеты с правительством и столкновения из-за формальностей закона, ограничивавших права народных представителей. Для Думы были обязательны ограничения, введенные Учреждением 20 февраля. Мы предлагали ввести нашу законодательную работу в рамки этого Учреждения, так же как и те "проявления общественного негодования", которые накопились в изобилии против старой администрации. Наш аргумент был тот, что старые деятели уже ушли, а новое министерство ничем еще себя не проявило. Это значило, конечно, игнорировать политический смысл отставки Витте и замены его Горемыкиным. Не меньшей ошибкой было с нашей стороны утверждать, что первые шаги к проведению нашего аграрного проекта сами по себе не вызовут конфликта. При своем новом настроении фракция таких наших "рамок" признать не могла. Наши предложения просто не соответствовали положению, создавшемуся перед самым открытием Думы.

Прения и обнаружили полностью расхождение съезда с осторожным тоном моего доклада и с его "холодным расчетом" плана действий Думы. Раз на выборах победила "не партийная программа, а повышенное настроение народа", отвечали мне, то мы обязаны "идти до конца, без компромиссов", "спокойно и уверенно"; {362} тогда "народ нас поддержит". Конфликта нечего бояться: он "уже существует"; он начнется "с первых же дней", а потому следует просто игнорировать правительство, игнорировать и законы, изданные после 17 октября, игнорировать Государственный Совет, провести всю нашу законодательную программу в форме "ультиматума" или "декларации". Если правительство не уйдет, то мы обратимся к народу с "воззванием" о поддержке. Если понадобится, мы "умрем за свободу". Говорили же крестьяне своим избранникам: "иди и умри там со славой; иначе умрешь здесь со стыдом". Но, ободрял нас Родичев своей пламенной речью, "Дума разогнана быть не может; с нами голос народа". Сила Думы - в "дерзании", и "сталкивающийся с народом будет столкнут силою народа в бездну". Родичеву, тоже при "бурных аплодисментах" съезда, вторил А. А. Кизеветтер:

"Если Думу разгонят, то это будет последний акт правительства, после которого оно перестанет существовать".

Очевидно, при таком настроении никакого конкретного плана действий для Думы составить было невозможно. Оставалось предоставить ход событий случаю - и решениям парламентской фракции. На съезде еще можно было кое-как справиться с ораторскими страстями, и мой доклад, с небольшими поправками, был принят. Но было ясно, что те же настроения перейдут и в Думу. Предзнаменования были самые плохие. А тут, в последнюю минуту, под занавес съезда, мы были оглушены "событием чрезвычайной важности".

Упомянутый проект "октроированной" конституции, намеченный еще Витте и опубликованный "Речью" в порядке lex ferenda (Законопроект, внесенный на обсуждение.), был издан в виде "основного закона", наложившего на народное законодательство новые путы. Этим правительство "поставило всю политику своей власти под чрезвычайную охрану неприкосновенных для Думы" законодательных норм и тем "покрыло всё, что ставит преграды выражению воли народных избранников". Говоря это, я должен был признаться съезду, что, с согласия Центрального комитета, я выкинул из своего доклада отдел о возможности подобного покушения на {363} права народа. "Теперь мы приобрели право быть резкими", говорил я, сам чрезвычайно взволнованный... "На этот обман народа мы должны отвечать немедленно". Ц. К. составил спешно проект резолюции, которая заканчивалась заявлением, что "никакие преграды, создаваемые правительством, не удержат народных избранников от выполнения задач, возложенных на них народом". Это был уже стиль Первой Думы. Но из рядов съезда раздались восклицания, "слабо; надо резче; это не выражает нашего настроения". Только по настоянию Родичева съезд принял нашу резолюцию единогласно...

10. КОНФЛИКТЫ МЕЖДУ ДЕПУТАТАМИ В ДУМЕ

Если даже в нашей собственной среде трудно было свести разногласия к единству, то среди собравшихся в Государственной Думе депутатов разных течений это оказалось просто невозможно. Наша победа на выборах оказалась вовсе не такой полной, как нам казалось сгоряча.

Кадетов было в Думе только треть всего ее состава - 34% (153 члена в начале; потом это число поднялось до 179, т. е. 37,4%). Слева от нас - не сразу - сложилась группа, называвшая себя "трудовой". Мы могли бы составить с нею большинство (57%), если бы она не была очень пестра, и ее вожди не тянули бы в разные стороны. Но "ближе к к. д." стояли только 20 членов (из 107), а такое же число тянуло к с. - р. и к

с. - д. Таким образом думское большинство вышло случайным и колеблющимся. Вопрос решался всякий раз тем, на чью сторону склонится центр 48 "трудовиков", отметивших себя "беспартийными" или вовсе уклонившихся от отметки. Это была прогрессивная часть крестьянских депутатов. За них и шла между нашими двумя фракциями постоянная борьба. Были в Думе другие крестьяне, особенно боявшиеся начальства и не самоопределившиеся до конца. Правительство даже пыталось залучить их в особый пансион, которым заведывал некий Ерогин - и который получил насмешливую кличку "живопырни". Но эти крестьяне вели себя особенно таинственно и держались замкнуто, скрывая свои {364} действительные взгляды. Расчет правительства - и Витте - получить в Думе "сереньких" и составить из них "министерскую партию" явно не удался. Но и никакой другой "министерской" партии в Думе не было.

Направо от нас сидела небольшая кучка "октябристов", также обманувших ожидания Витте. Там было несколько культурных людей, которые были сконфужены своим названием и переименовались в партию "мирного обновления"; к ним присоединилось и несколько человек из группы "демократических реформ". Большей частью обе группы голосовали с нами; но иногда они нас удивляли своими политическими сюрпризами - и, обыкновенно, очень некстати.

Дальше направо шла чернота - худосочная и бессильная. Наиболее влиятельные лидеры черносотенцев в эту Думу не попали; только извне они слали правительству заказанные им телеграммы о разгоне Думы, которые гостеприимно печатались в "Правительственном вестнике".

Гораздо серьезнее и опаснее были наши так называемые "друзья слева". Из-за неудавшейся тактики бойкота и они были слабо и безлично представлены. Только в конце приехали кавказские социал-демократы, взяли палку и начали проводить свою тактику. Но внутри Думы тесные рамки этого учреждения и строгости наказа связывали руки. Их директивы приходили извне, развивались на митингах и в газетах - и были направлены, главным образом, против нашей думской фракции. Их влияние в Думе ослаблялось их внутренними распрями. Провал революционной тактики конца 1905 г. заставил их устроить примирительный съезд в Стокгольме, в апреле 1906 г.; но, вместо "объединения", тут опять произошло расхождение между побежденными большевиками и их меньшевистскими критиками. Такие вожди, как Аксельрод, Плеханов, доказывали основательно и серьезно невозможность тактики захвата власти пролетариатом при помощи победоносной революции. Они продолжали утверждать, что только "буржуазно-демократическая" революция возможна в России и что с "либералами" и "капиталистами" не следует бороться, а надо их поддерживать, Всё это настолько бесспорно доказывалось декабрьским провалом, что меньшевики одержали верх на съезде.

Но... на практике продолжала {365} применяться большевистская тактика. На сложные рассуждения меньшевиков большевики по-прежнему отвечали демагогическими призывами к примитивным инстинктам масс.

Этой пропагандой меньшевики были оттеснены почти до позиции кадетов. В их газетах мы встречали даже некоторую поддержку. Это отразилось и на отношении к Думе. Меньшевики из Ц. К. предлагали на митингах требовать замены правительства министерством из думского большинства, считая при этом к. д. и трудовиков за одно целое и ожидая от Думы подготовки "дальнейшего шага к борьбе". Напротив, большевики петербургской группы с. - д. считали Думу "бессильной", предлагали отколоть трудовиков от "либеральных партий", "обострив конфликты внутри Думы", на почве "требования от Думы открытого обращения к народу". Напрасно Плеханов объяснял им, что, дискредитируя Думу, они тем самым поддерживают правительство, которое не будет дожидаться, пока народ придет на выручку, а просто разгонит Думу. Большевики твердили свое: "народу придется всё взять самому; дело идет о решительной борьбе вне Думы".

Это означало - возвращение к декабрьской тактике 1905 года, и, конечно, перенесение этого рода идей в Думу больше всего ответственно за ее катастрофу. Большевикам удалось подсунуть трудовикам предложение: "организовать на местах комитеты, избранные всеобщим избирательным правом, для обсуждения аграрного вопроса". "Нам нужно создать в стране ту силу, которая даст нам возможность победить... Мы хотим привести русский народ в то движение, которое остановить невозможно". Так откровенно аргументировал трудовицкий лидер Аладьин, защищая предложение, конфузливо внесенное трудовиками уже 26 мая...

Таково было положение, сложившееся после выборов в Первую Думу. Мое отношение к нему определялось, прежде всего, тем, что я лично не попал в члены этой Думы. Правительство кассировало мой квартирный ценз, который я пытался себе устроить.

В памятный день 27 апреля я встретил у ворот Таврического Дворца депутатов, возвращавшихся по Неве из Зимнего Дворца - в старый дворец Потемкина. Крыжановский выражал сожаление по поводу моего (второго) разъяснения; по {366} его мнению я "был вреднее вне Думы, чем в Думе". Он, как и другие, был уверен, что я "дирижирую Думой из буфета". Я не могу отрицать, что я имел в Думе известное влияние. Как член Ц. К. партии, я мог участвовать ближайшим образом в деятельности парламентской фракции. В "буфете" у нас был общий стол, за которым, во время завтрака, спешно обсуждались текущие вопросы дня, ввиду перегруженности думской работы. Во время самых заседаний я мог следить за ходом прений не только сверху, с хор, но и снизу, из ложи журналистов, налево от ораторской трибуны. Общение с депутатами отсюда было постоянное. И всё же "дирижировать" не только всей Думой, но и нашей фракцией я никоим образом не мог. Не мог бы, даже если бы был депутатом. Я говорил о настроениях фракции (и партии) тотчас после выборов - и о трудности руководства ею при господствующем настроении тех месяцев. И я, конечно, тем менее мог бы нести ответственность за поведение всей Думы.

Моя роль, прежде всего, определялась личной близостью к руководящим членам партии, попавшим в Думу, - моим коллегам по Ц. К.: Петрункевичу, Винаверу, Кокошкину, Родичеву. Петрункевич стоял над всеми нами, как "патриарх" направления и как живая совесть партии. Но ни он, ни вся фракция не могли следить за калейдоскопом ежедневных, обыкновенно бурных, событий в зале заседаний. Тут нужно было быть всегда начеку и принимать решения моментально. На эту роль как-то сами собою выдвинулись трое: Винавер, Кокошкин и я. Но Кокошкин часто бывал болен, и его внимание сосредоточивалось на общих и принципиальных вопросах. Оставалось нас двое люди с разными подходами, но как-то дополнявшие друг друга. Я отметил в биографическом очерке Винавера, что он подходил к думской работе, как юрист; я - как историк.

Гибкий и сильный ум Винавера сразу схватывал особенность положения и запечатлевал его в яркой, чеканной формуле, где стушевывались острые углы и сглаживались противоречия. Формула могла не решать вопроса, но она обыкновенно была для всех приемлема. Ее обычно приподнятый, несколько риторический тон, отличавший литературный талант Винавера, очень хорошо соответствовал {367} торжественному стилю резолюций первой Думы. Блестящая брошюра Винавера о "Конфликтах в Первой Думе" наглядно объясняет, как удавалось его дипломатическому воздействию улаживать столкновения между группами, возникавшие чуть не каждый день, и протаскивать скрипучую телегу Думы до ближайшего вязкого ухаба. Это помогало "тянуть" работу Думы, как требовал наш преддумский доклад; по отнюдь не содействовало изменению ее общего политического направления. Этот способ разрешения конфликтов был, своего рода, тканью Пенелопы или работой Сизифа.

Меня больше интересовала связь между отдельными эпизодами дня - и их общее отношение к тому, что происходило вне Думы. К этого рода "конфликтам", сгущавшимся вне Думы, но вызываемым думскими поведением, я вернусь в следующем отделе. В параллелизме тех и других конфликтов, внутри и вне, и крылись причины думской трагедии. Если бы была возможность моего "дирижерства", то она заключалась бы в устранении общего источника тех и других конфликтов - путем умерения политического темперамента Думы и усиления политической прозорливости власти. Но ни то, ни другое, - ни, в особенности, сочетание того и другого не оказались возможными, ни для меня, ни для кого-либо другого.

Нам троим - Винаверу, Кокошкину и мне, противостояли трое "лидеров" трудовиков: Аладьин, Жилкин и Аникин. Я знал лично только первого - по встречам в Лондоне, где он играл довольно жалкую роль в составе тамошней эмиграции. Помню, на собраниях у жены И. В. Шкловского, 3. Д. Шкловской мы вместе с хозяйкой вышучивали надутую серьезность Аладьина при его внутренней незначительности, а он неуклюже отбивался, как-то по-медвежьи. Это был совсем маленький человек, честно зарабатывавший хлеб сведением бухгалтерских счетов у мелких лавочников в Вайтчапеле. И я никак не мог предполагать, что встречу его в Петербурге в роли лидера трудовиков и в позе самого развязного из трибунов Первой Думы. Его речи были гладки, но они были донельзя грубы, нахальны и вызывающи. После одного из первых своих выступлений он пришел ко мне и, развалясь на диване, спросил тоном, не допускающим возражений:

{368} "Ну, что, каково"? Я ему ответил, в том же тоне: "Очень скверно"! Аладьин не смутился: "Вы не понимаете. Теперь так надо. Вы еще увидите, что будет". И он, действительно, скоро прославился на всю Россию. Двое других были люди совестливые и скромные; с ними можно было разговаривать серьезно. Но они как-то стушевывались. Руководить они не могли.

С трудовой группой в целом у нас, - особенно в начале, когда она еще не попала под внешние влияния, - отношения были самые дружественные. Меня лично, в самые ответственные моменты совещаний о первых шагах в Думе, выбирали председателем совместных заседаний с ними. Предварительное обсуждение ответа Думы на "тронную речь" происходило сообща между двумя нашими "тройками". По вопросу о выражении недоверия министерству я опять председательствовал в соединенном заседании - и намеренно склонил собрание к формуле трудовиков. Другой раз, при совместном обсуждении, как поступить, когда царь не принял думской депутации с адресом, трудовая группа согласилась со мной на более умеренной формуле к. д. Однажды, к моей большой гордости, наша фракция послала меня к крестьянам - защищать кадетский аграрный проект.

Не могу скрыть удовольствия, с которым впоследствии я прочел в "Конфликтах" Винавера крестьянский отзыв. По его словам, я "тогда был популярен в трудовой группе и крестьяне даже выражали сожаление, что у нас де нет такого, чтобы так ясно и умно излагал". Крестьяне имелись и в нашей фракции; они составляли у нас 6%: всё солидные, дельные люди, из северных губерний.

Вся эта первая стадия дружественного общения, однако, быстро прошла, когда началось влияние на трудовиков партийных интеллигентов. На митингах началась систематическая травля к. д. Но этот тон, видимо, крестьянам не нравился. Тяга к нам еще усилилась, когда приехали с. - д. с Кавказа и стали пропагандировать революционную борьбу вне Думы. Крестьяне, наконец, не выдержали такого руководства и решили выйти из трудовой группы. Они образовали, в составе 40 членов, особую "крестьянскую фракцию". Это обещало изменить всю физиономию Думы и, может быть, даже дать нам большинство. Но как раз - это было накануне роспуска Думы {369} - из-за "воззвания к народу" произошло наглядное распадение кадетского большинства. Правительство предпочло объявить всю Думу, по выражению министра Шванебаха, "новым советом рабочих депутатов или союзом союзов". Винавер записывает, что в самый день роспуска Жилкин обратился к нему со словами: "теперь уже пойдем за вами", на что Винавер ответил коротким: "поздно".

Были, конечно, демагогические заскоки, исходившие и из нашей кадетской среды. Проф. Герье, учивший нас отношению к французской революции по Тэну, издал в те годы ученый памфлет, где собран был целый букет подобных кадетских выступлений. Я с раздражением прочел эту тенденциозную книжку. Неужели и мы это говорили? Но цитаты были по-профессорски точны и аккуратно выужены из стенографических отчетов Думы. Пришлось признаться самому себе: да, действительно говорили. В самом деле - грешны. Если бы говорили чаще такие речи, нас меньше бы бранили слева...

Упомяну еще о своем отношении к внефракционному национальному объединению "автономистов" в парламентскую группу. Основное ядро группы было очень компактное. Из 63 членов 43 принадлежали к польскому Коло и к представителям северо-западных и юго-западных губерний. Это были очень состоятельные, частью крупные землевладельцы. Литовцы, латыши и украинцы составили еще 16 членов ядра. Путем присоединения членов других фракций оно удвоилось в числе.

Я в эту группу не вошел - и относился к ней о осторожностью. В печати я объяснил причины этого. Вопросы национальные, сами по себе, грозили осложнить вопросы социальные и конституционные, составлявшие нашу главную задачу. Разница желаний и требований различных национальностей слилась бы при этом в общие формулы: я уже понимал, что это есть способ к повышению требований наименее готовых к "автономии" народностей. Наиболее готовые, поляки, в лице А. Р. Ледницкого, и обратились ко мне печатно с своим отдельным вопросом, почему мы умолчали о польской автономии в ответе Думы на тронную речь. Я отвечал, также печатно, что в отношении партии к польскому вопросу ничего не изменилось. Я не упоминал уже, что, {370} с своей стороны, Коло внесло законопроект, не согласный с нашими общими предположениями. Тот же А. Р. Ледницкий отметил, однако, что "лишь в партии" к. д. все нерусские народности могут "найти действительную опору и поддержку". Он упомянул также и о многочисленных выступлениях членов фракции к. д. по национальному вопросу.

Основным вопросом, отделявшим нас от наших главных противников, большевиков, оставался всё тот же вопрос: через Думу или мимо Думы? В противоположность меньшевикам, они сразу утверждали две крайности. То "Дума бессильна"; то, напротив, она так сильна, что может прогнать министров и декретировать все нужные законы. То "мобилизация всенародного мнения и воли" есть лишь средство, чтобы оказать "внепарламентское давление" на Думу; то, наоборот, сама Дума есть средство для организации внепарламентской воли народа. В самой Думе трудовая группа трактовалась то, как "мелкая буржуазия", то как "элемент революционный".

Я на этот раз занял уже решительную позицию. "Здесь наши дороги расходятся", - повторял я вчерашним "друзьям слева". "Мы не верим в возможность организованного выступления масс в настоящий момент и потому нисколько не хотим ни "поднимать ада", ни помогать нашим друзьям совершать те подготовительные меры, которые, по их мнению, могут им пригодиться для достижения этой цели... Как ни непрочна на первых порах ткань конституционного правосознания, - эту ткань мы хотим укреплять, а не возвращаться вспять к стихийной силе Ахеронта".

Казалось, эта позиция была ясна. Была ли она принята во внимание властью? Здесь мы подходим к вопросу, который разделил министров и сановников на две противоположные группы: за и против дальнейшего существования Думы. Должен признать, что теперь, когда я знаю подробности этого внутреннего конфликта в правительстве и в высших сферах, я склонен приписывать более серьезное значение усилиям сторонников сохранения Думы, чем думал тогда, судя по ходу внешних событий. Конечно, вопрос был слишком серьезен сам по себе - ив особенности серьезен именно для сторонников сохранения старой монархии. Нет, поэтому, {371} ничего удивительного, что именно сторонники сохранения монархии, более вдумчивые и дальновидные, высказывались и действовали в пользу сохранения Думы, тогда как сторонниками ее роспуска оказались бюрократы, руководимые, кроме пассивной верности традиции, также и соображениями личного самолюбия и честолюбия.

Решающими факторами в этом конфликте между министрами и сановниками оказались, с одной стороны, неподвижная царская воля, а с другой, утопизм левых течений Государственной Думы.

11. КОНФЛИКТ МЕЖДУ МИНИСТРАМИ ВНЕ ДУМЫ

("Министерство доверия" или роспуск?).

Основной конфликт между Думой и правительством -тот конфликт, на который мы заранее шли ("конфликт уже существует" нашего преддумского съезда) и к которому левые стремились, открылся не сразу. Ему предшествовал короткий промежуток нашей "идиллии", когда мы еще не потеряли надежду провести в Думе свой план в строго-"парламентском" порядке. Но этот наш "парламентаризм" и ускорил конфликт с министерством Горемыкина. Наш председатель, С. А. Муромцев, по своему положению, считал себя вторым лицом в государстве после монарха и потому не хотел, как потом Родзянко в Третьей Думе, вступать с царем в личные отношения без "призыва" и иметь у царя "всеподданнейший доклад". Мы поэтому были отрезаны от всяких сношений с властью, кроме "парламентарных". В Думе, на председательском месте Муромцев тоже "священнодействовал", не вмешиваясь в ход занятий и ожидая, в своем пассивно-замкнутом величии, первых шагов и формальных обращений со стороны самих депутатов. Надо сказать, что и по самому характеру своих отношений к фракции, формально-отдаленных, он не мог следить за фактической работой Думы. Последний раз, как член фракции, он присутствовал на открытии нашего кадетского клуба, недалеко от Таврического дворца, и тут же предупредил нас, что после своего избрания в председатели он должен будет выйти из состава фракции, {372} чтобы быть вне партийных группировок. Величественная поза нашего председателя, надо признать, была принята всеми, как олицетворение величия самого учреждения, - и создала Муромцеву огромную популярность. Но Дума была предоставлена себе, и мы лишились естественного посредника в неизбежных столкновениях с властью.

В самой Думе тоже "священнодействовал" М. М. Винавер, придавая парламентарный стиль думским выступлениям. С этой точки зрения мы истолковали приветствие царя депутатам в Зимнем Дворце, как "тронную речь". Ответом на нее должен был быть "адрес", который должна была представить царю избранная Думой специальная депутация в личной аудиенции. Это должно было быть, как при парламентарном режиме, единственным случаем прямого обращения народного представительства к монарху. И мы занялись составлением "адреса", имея в виду, при этом единственном поводе, включить в него все наши намерения и пожелания. Мы при этом строго различили то, что считали правами Думы, от того, что входило в прерогативы монарха. "Намерения" наши входили в первый отдел - наших собственных действий, "пожелания" от монарха - во второй отдел адреса. В эту последнюю категорию вошла просьба царю о полной амнистии, указание на невозможность для Думы работать с Государственным Советом и на необходимость отменить пределы законодательной деятельности Думы, только что ограничившие ее законодательную компетенцию "основными законами". Особо была подчеркнута в этой второй части адреса и необходимость создания "министерства, пользующегося доверием большинства Думы" - для того, чтобы ответственность перед народом была "перенесена" с монарха на его министров.

Составляли этот адрес мы трое: Кокошкин дал основной материал, уже давно проведенный через партию и через фракцию. Винаверу принадлежала стилистическая обработка. От моего проекта остались в адресе лишь несколько отдельных выражений. Мы очень гордились этим документом; в случае провала Думы, которого мы ожидали, адрес Думы, в нашем представлении, должен был служить ее завещанием для осуществления в {373} будущем всего в нем намеченного. Но мы имели дело с настоящим, а не с будущим.

Министерство, прежде всего, решило игнорировать все наши парламентские приемы. Наша делегация не была принята царем; на "адрес" мы получили ответ не от имени царя, а от того министерства, которое мы не считали заслуживающим доверия. При этом две части нашего "адреса" были смешаны в одно целое, и из этого смешения выведена криминальная сторона "адреса": наше якобы вмешательство в царскую прерогативу. Получалось нечто вроде "оскорбления величества".

В Совете министров, по воспоминаниям В. Н. Коковцова, "не было разноречий". "Уступка натиску Думы недопустима". Коковцов формулировал три положения, особенно "недопустимые": "отмена права собственности в порядке принудительного отчуждения" (это - наш аграрный проект), "отмена основных законов и переход к ответственному министерству", и "захват всей власти управления народным представительством". Конечно, ни "отменять собственность", ни "захватывать всю власть" Дума вовсе не собиралась, а, напротив, утверждала собственность и отдельность власти, охраняя прерогативу императора. Но эти поспешные утверждения испуганного бюрократа свидетельствовали о возбужденной думскими заявлениями тревоге. Тревога эта еще поддерживалась извне. По сообщению того же В. Н. Коковцова, донесения губернаторов министру внутр. дел П. А. Столыпину единогласно говорили о "нарастании революционного подъема и об отсутствии способов бороться с ним". "Власть совершенно дискредитирована", докладывали они, "и общее внимание обращено только на Думу".

Эти донесения с мест Горемыкин и Столыпин регулярно докладывали царю. Казалось бы, те же голоса с мест и указывали на Думу, как на способ борьбы против "революционного подъема". Но этого-то как раз и боялась бюрократия, - кажется, даже больше, нежели самого "революционного подъема", с которым только что справились своими средствами. Словом, поход на Думу был решен в Совете министров. В боевом духе и была составлена В. И. Гурко - этим enfant terrible (Бедовый ребенок.) реакции - министерская декларация в ответ {374} на думский "адрес". Министры предпочли этот текст более мягкому проекту Щегловитова. Сам царь тогда еще, видимо, колебался. Он говорил даже, что идея министерского выступления ему не нравится. Не следовало ли бы ему, как "настаивают" некоторые окружающие, обратиться к Думе лично? По сообщению Гурко, "настаивал" А. П. Извольский, предлагавший форму речи царя с "трона". Это было бы, - правда, несколько своеобразное - продолжение думского "парламентарного стиля". Но, очевидно, по этой же причине Столыпин и Коковцов решительно возражали против личного вмешательство царя. Здесь уже проявился признак внутреннего разногласия между министрами - и здесь же воля царя склонилась в сторону сопротивления Думе. Он не только отказался от выступления перед Думой, но даже сожалел, что министерская декларация недостаточно решительна.

13 мая Горемыкин "едва слышным" голосом прочел эту декларацию - не царя к Думе, а министерства, без упоминания о полномочии царя. Декларация была груба по форме и слабо мотивирована по содержанию. Совершенно незаконное заявление о том, что аграрное предположение Думы "недопустимо", вызвало среди депутатов целую бурю. Не только к. д. и трудовики, но и M. M. Ковалевский и гр. Гейден доказывали с трибуны неконституционность декларации и в один голос кончали свои речи требованием отставки правительства и замены его ответственным министерством. Горемыкину удалось только объединить Думу на основном требовании к. д. формула "недоверия" к правительству была единогласно принята Думой. Брошенная сверху перчатка была поднята и думская "идиллия" кончилась. 13 мая стало датой, которая знаменовала начало открытой борьбы.

Однако же, борьба последовала не сразу и причиной этого надо считать усилившийся конфликт между министрами. Правда, Совет министров уже через день решил, что Думу необходимо распустить. Но мнения разошлись на том, следует ли сделать это немедленно, или подождать и "посмотреть, какой оборот примут заседания" и, в частности, "какую тактику примет руководящая партия" (к. д.). Только Извольский {375} возражал вообще против роспуска. Решено было "зорко следить за действиями Думы", во-первых, и, "получить заблаговременно полномочия государя" (на роспуск), во-вторых. Первая часть фразы отразила компромисс с возражавшими; вторая - противопоставляла ему готовое решение Горемыкина, Коковцова и Столыпина, которые ничего от Думы не ожидали. Тактика Горемыкина и выразилась в полном игнорировании или, как тогда говорили, в "бойкоте" Думы. Дума была предоставлена самой себе, что, при недостаточности ее прав и при отсутствии сотрудничества с властью, должно было свестись к "гниению на корню". Когда, тем не менее, Дума кое-как наладила доступную ей часть "подготовительно-законопредположительной" работы, это произвело впечатление и укрепило позицию сторонников сохранения Думы среди министров и сановников, окружавших царя.

Так прошел еще месяц после Горемыкинской декларации 13 мая. До середины июня продолжалось "зоркое слежение" за Думой. Был даже особый чиновник, Куманин, который ежедневно докладывал начальству о поведении Думы. Горемыкин погрузился в молчание и, очевидно, хитрил, выжидая подходящей конъюнктуры. Гурко толковал это молчание так: "болтайте, сколько хотите, а я буду действовать, когда найду нужным". Столыпин еще чувствовал себя новичком в Петербурге - и упорно молчал в заседаниях министров, выжидая своего часа. Царь продолжал оставаться в нерешительности, скрывая, по обычаю, свое настоящее мнение или, быть может, его еще не имея. На одном очередном докладе Коковцов был удивлен словами царя, что "с разных сторон он слышит, что дело не так плохо" в Думе и что она "постепенно втянется в работу". Царь ссылался при этом на "отголоски думских разговоров"; но эти отголоски распространились довольно широко. В английском клубе высказывался в этом духе великий князь Николай Михайлович. В непосредственной близости к царю, любимый и уважаемый им бар. Фредерикс, министр двора, передавал царю мнение Д. Ф. Трепова, назначенного дворцовым комендантом.

Коковцов уже встревожился и посоветовал Столыпину "поближе присмотреться к обоим". Уже в начале мая у него был с {376} Треповым любопытный разговор во дворце. Трепов спросил его: "Как он относится к идее министерства, ответственного перед Думой и составленного из людей, пользующихся общественным доверием?" На возражения Коковцова Трепов, смотря на него в упор, спросил:

"Вы полагаете, что ответственное министерство равносильно полному захвату власти и изъятию ее из рук монарха, претворением его в простую декорацию"? Это и было, конечно, как видно из приведенных цитат, мнение сторонников роспуска. Но Коковцов, вероятно рассерженный, пошел дальше в своем ответе. Он "допускает и большее: замену монархии совершенно иною формою государственного устройства", т. е., очевидно, республикой. К сожалению, этот интересный обмен мнений оборвался, так как кругом стояла публика.

Коковцов и Столыпин чуяли недоброе. Трепов, действительно, уже за свой страх, начал предварительные разведки. Его поддерживал зять, ген. А. А. Мосолов, человек умный и наблюдательный, хорошо видевший слабые стороны режима и впоследствии поведавший публике о своих мрачных прогнозах.

В сущности, и сам В. Н. Коковцов, в эмиграции, издал два тома воспоминаний ("Из моего прошлого", Париж, 1933, примеч. ред., у нас на стр., ldn-knigi).), которые, по отношению к царю и его ближайшему окружению, могли бы служить настоящим обвинительным актом. Но когда я в восьми фельетонах "Последних новостей" извлек оттуда документальные данные для этого обвинительного акта, аккуратный и добросовестный бюрократ, верный служитель неограниченной монархии, был как будто удивлен и недоволен: он вовсе не хотел этого! Он только добросовестно свидетельствовал.

Это был странный человек, этот министр финансов, попавший потом в премьеры за то же свое качество: аккуратность и добросовестность в рамках принятого на себя служения. Там он охранял казенный сундук от посторонних покушений; - в том числе и царских. И все мы соглашались с его репутацией "честного бухгалтера". Здесь он охранял от покушений вверенные ему интересы патрона, - не считая и сам себя ни в коей мере "политиком", а только верным слугой престола.

{377} Трепов был человеком иного типа. Он был тоже верным слугой царя, но службу свою понимал несколько шире, видел дальше - и не скрывал того, что видел. Он тоже ни в коей мере не был "политиком". Но, как человек военный, он понимал, что иной раз надо быть решительным и выходить за пределы своих полномочий - и даже собственных познаний. В этом своем качестве он и начал разведки о возможных кандидатах в "ответственное министерство". Мосолов знал о его обращении к Муромцеву, ко мне и к "другим выдающимся кадетам". Я знал тогда только о себе; позднее узнал, что было обращение и к И. И. Петрункевичу, что встреча с Треповым была совсем устроена, даже навязана; но наш "патриарх" отказался от нее, ссылаясь на то, что не имеет права входить в переговоры с правительством без разрешения партии. Петрункевич мне никогда не говорил об этом отвергнутом предложении. Потом Трепов обратился с тем же предложением и ко мне - через того же посредника, мелкого английского корреспондента, "безносого" Ламарка, исполнявшего, по-видимому, закулисные поручения влиятельных сфер.

Я не поколебался согласиться. Спрашивать разрешения фракции было явно безнадежно. Уклониться от встречи я считал невозможным, когда речь шла о нашем главном требовании - и когда другой альтернативы, кроме роспуска Думы, не было. Я не знал тогда ни о "всемогуществе" дворцового коменданта, ни о его близости к царю, ни о каких-либо практических предложениях, которые он мог царю сделать. Я считал, что свидание может ограничиться взаимной информацией и, во всяком случае, ни к чему не обязывает. Об этой встрече я и не рассказывал никому до времени Третьей Думы. В 1909 г. я дал подробный рассказ о свидании с Треповым в "Речи", и очень жалею, что этого номера (17 февраля) у меня не имеется перед глазами, а всех подробностей беседы память моя не сохранила. Но я считаю эту встречу самой серьезной из всех, которые затем последовали, - и постараюсь припомнить, что могу.

Наше свидание состоялось в ресторане Кюба, - и этим рестораном меня потом долго травили всеведущие газетчики. Свидание протекало в очень любезных тонах. Я из нас двоих был гораздо больше {378} настороже. Трепов прямо приступил к теме, предложив мне участвовать в составлении "министерства доверия". Я прежде всего ответил ему тем, что мне приходилось часто повторять в эти месяцы - и устно, и печатно. Я сказал ему, что теперь нельзя выбирать лиц; надо выбирать направления. "Нельзя входить в приватные переговоры и выбирать из готовой программы то, что нравится, отбрасывая то, что не подходит". "Надо брать живое, как оно есть - или не брать его вовсе...

Обмануть тут нельзя; кто попытался бы это сделать, обманул бы только самого себя... Дело не во внешней реабилитации власти, при сохранении ее внутренней сущности; дело в решительной и бесповоротной перемене всего курса". Эти фразы в кавычках я беру из моего печатного ответа на позднейшее интервью Трепова. С этих вступительных объяснений и начался наш разговор; было удивительно уже то, что на них он не прекратился. Не помню, ставил ли Трепов формально вопрос о так называемом "коалиционном" министерстве; но он понял, что приведенные мною соображения его исключают. Он потом и хлопотал именно о министерстве "кадетском". Наша дальнейшая беседа и пошла, поэтому, не о "лицах", а о "программе".

Не долго думая, Трепов вынул из кармана записную книжку и деловым тоном спросил меня, какие условия ставят к. д. для вступления в министерство. Он не ограничился, при этом, простою записью пунктов программы, уже известных ему из "адреса" Государственной Думы. По поводу каждого из предъявленных мною пунктов он вдался в специальные обсуждения. Я особенно жалею, что не могу точно воспроизвести эту, наиболее интересную часть нашей беседы.

Кажется, пунктов было семь, включая тут и основное условие образование ответственного министерства из думского большинства. По вопросу о "принудительном отчуждении" нашей аграрной программы, которое так возмутило Горемыкина, Коковцова и Столыпина, - Трепов, к моему изумлению, сразу ответил полным согласием. Очевидно, этот вопрос им заранее был обдуман и решение составлено. Но - очевидно, тоже обдуманно - он сопроводил свое согласие по существу чрезвычайно характерной оговоркой. Пусть это сделает {379} царь, а не Дума! Пусть крестьяне из рук царя получат свой дополнительный надел - путем царского манифеста. Я не мог не вспомнить о царском манифесте 17 октября, данном помимо обещаний Витте в его "докладе". Не было у меня охоты и возражать против такой постановки. На вопросе об амнистии генерал, напротив, споткнулся.

"Царь никогда не помилует цареубийц!" Напрасно я старался его убедить, что это - дело прошлое, отошедшее в историю; что амнистия именно в целом необходима, чтобы вызвать соответствующий перелом в общественном настроении; что "цареубийцы" - редкий тип людей, исчезающий с переменой условий, их создающих; что, наконец, именно в данном случае нужно личное проявление царской воли, которая единственно вправе дать такую амнистию; а следовательно и благодарность будет всецело направлена к личности царя. Все было напрасно. Трепов, очевидно, лучше знал психологию царя и царицы, преобладание в ней личного и династического над общеполитическим. Решение его тут было тоже заранее составлено.

Но в книжку всё же он записал и этот пункт. Всеобщее избирательное право, как и следовало ожидать, никакого сопротивления не встретило. Оно ведь было полуобещано, а виттевское избирательное положение 11 декабря, с его "серенькими" крестьянами и священниками, обманувшее ожидания, проклиналось на всех соборах. Пересмотр "основных законов", новая конституция, созданная учредительной властью Думы, но "с одобрения государя"", отмена Государственного Совета - вся эта государственная юристика вовсе не приводила в священный ужас генерала, чуждого законоведению. Всё это просто принималось к сведению и записывалось в книжку без возражений. Общее впечатление, произведенное на Трепова нашей беседой, во всяком случае не исключало дальнейших переговоров. Как признак возникшего между нами взаимного доверия, Трепов дал мне, на прощанье, номер своего телефона в Петергофе и предложил сноситься с ним непосредственно. Правда, этой его любезностью мне не понадобилось воспользоваться. Что разведки Трепова не оставались, однако, неизвестными государю, явствовало из одной фразы, сказанной потом царем Коковцову.

Царь {380} намекал на людей, которые "несколько наивны в понимании государственных дел, но добросовестно ищут выхода из трудного положения". И, с легкой руки Трепова, беседы об ответственном министерстве, уже по прямому поручению государя, были переданы в менее "дилетантские" руки. Я, правда, лишь позднее понял связь между первой попыткой Трепова и этими дальнейшими беседами.

Первая из них состоялась по приглашению С. А. Муромцева - встретиться в его квартире с министром земледелия Ермоловым. Я не знал тогда, что у Муромцева тоже было свидание с Треповым. Но Муромцев мне сказал, что Ермолов хочет со мною познакомиться, как с одним из возможных кандидатов. Сам Ермолов начал разговор с заявления, что говорит со мною "по поручению государя". В очень благодушном тоне беседа шла на общие политические темы. На подробностях Ермолов не останавливался, а потому и содержание беседы не сохранилось в моей памяти. Очевидно, нужно было получить скорее общее впечатление о лице, нежели о политической программе. Муромцев, всё время молчавший, сообщил мне потом, что впечатление было благоприятное. Это было видно и из того, что затем, тоже "по поручению государя", я получил приглашение побеседовать с самим Столыпиным, в его летнем помещении на Аптекарском острове. Но когда состоялась эта встреча - по хронологии Коковцова, это должно было быть в один из четырех дней между 19 или 24 июня - то и цель, и тон беседы с одним из главных сторонников роспуска Думы были уже совсем другие.

Дело в том, что, независимо от бесед со мной и другими к. д., и Д. Ф. Трепов не дремал, и противники Думы занимались своим "зорким наблюдением" не только над Думой, но и над сторонниками ее сохранения. Столыпин попробовал поговорить со стариком Фредериксом. Но "у него такой сумбур в голове, что просто его понять нельзя", сообщил он Коковцову. Он обещал Коковцову "непременно говорить" и с Треповым, "ввиду влияния Трепова на государя". Но из этого, кажется, ничего не вышло. Трепов вел свою линию. В результате своих разведок он уже успел составить примерный список членов министерства доверия, куда {381} включил и меня (без моего ведома, конечно). Он довел этот список до сведения царя, а Николай II сообщил этот "любопытный документ" Коковцову, не называя автора. Вот этот документ, напечатанный Коковцовым в его воспоминаниях:

Председатель Совета министров - Муромцев, министр внутренних дел Милюков или Петрункевич министр юстиции - Набоков или Кузьмин-Караваев министр иностранных дел - Милюков или А. П. Извольский, министр финансов Герценштейн министр земледелия - H. H. Львов государственный контролер - Д. H. Шипов министры военный, морской, двора - "по усмотрению Его Величества".

Характерным образом, имен обоих главных заговорщиков против Думы, Коковцова и Столыпина, в этом списке не было, - и это, конечно, должно было укрепить их отрицательное отношение к предприятию Трепова. Список был почти "кадетский". H. H. Львов был членом партии - и вышел из нее из-за нашей аграрной программы. По Саратову, где он был земцем, он был знаком со Столыпиным и пользовался его симпатиями. Крестьянские волнения и поджоги дворянских усадьб произвели на него глубокое впечатление. Страстный по темпераменту, горячий, нервный оратор, красноречивый, когда зажигался, он заражал своей убежденностью - до фанатизма. На трех министров, "по усмотрению" царя, я соглашался уже в разговоре с Треневым, так как это была неприкосновенная и для к. д. территория царской прерогативы.

Загрузка...