Укрытие

На следующий день после приезда я смотрела из окна гостиной на идущую по Невскому процессию. Хоронили жертв революции. Церемония была гражданской. Впервые духовенство не принимало участие в государственном мероприятии. И этот парад скорби служил иной цели — это была демонстрация власти нового правительства.

Я с изумлением наблюдала за этим спектаклем. Старая Россия в весьма причудливых формах прощалась со своим прошлым — величественным и трагичным — и выражала надежду на лучшее будущее.

В своих мемуарах французский посол Палеолог с присущей ему проницательностью отмечает, что достоинство революционных торжеств можно объяснить только русской склонностью — и слабостью — к театральному проявлению всех своих чувств. Церемония, за которой я наблюдала из окна, хоть и была похоронной, проходила радостно и весело, словно люди праздновали великую перемену. Весь Петроград был охвачен подобным ликованием, которого я не могла понять и разделить. В Пскове, где преобладали военные, царили недоумение и тревога.

Но Петроград праздновал победу. Государственные деятели старого режима были заперты в подвалах государственных учреждений или в тюрьмах; газеты пели хвалебные гимны революции и свободе и с остервенением поносили прошлое. На улицах продавали памфлеты с карикатурами на царя, с низкими клеветническими намеками и обвинениями. Появились совершенно новые выражения; русский язык внезапно пополнился иностранными словами, якобы более точно передающими революционный восторг.

Но, несмотря на весь этот революционный подъем, жизнь города стала вялой и бесцветной. Улицы почти не убирали. Повсюду бесцельно слонялись толпы солдат и матросов, а хорошо одетые люди, у которых были кареты и автомобили, прятались по домам. Полиции не было видно. Кругом царил беспорядок.

Даже те слуги, которые служили у нас много лет, иногда целыми поколениями, попали под влияние новых веяний. Они стали предъявлять требования, создавать комитеты. Лишь немногие сохранили верность хозяевам, которые всегда заботились о них, выплачивали пособие в старости, ухаживали за ними, когда они были больны, и посылали их детей в школу.

Петроград вселял в меня ужас. Я переехала в Царское Село к отцу. Он, как всегда, оставался спокоен. Оборот, который приняли события, поразил его в самое сердце, но он не проявлял раздражения и не винил революционеров. Все это, говорил он, результат слепого безрассудства старого режима.

От других членов семьи я узнала, какую роль он сыграл в драме последних дней. Он пытался всеми средствами спасти положение. 13 марта решил любой ценой встретиться с императрицей. После смерти Распутина все отношения между нашим домом и Александровским дворцом были разорваны, и он не знал, как ему к ней подступиться. Но императрица сама решила проблему, неожиданно вызвав его к себе.

Он отправился во дворец. Императрица приняла его холодно и обвинила всю царскую семью в попытках направить императора по неверному пути и в недостаточной преданности престолу.

Она еще сильнее, чем прежде, была настроена против всяких уступок. Она была уверена — и сказала, что у нее есть доказательства, — что народ на стороне царя. Царская семья, аристократия и члены Думы имеют наглость думать иначе, но они ошибаются и вскоре поймут это. Отец счел необходимым напомнить ей, что все его поступки были продиктованы желанием развеять иллюзии. Она сообщила, что император приедет следующим утром.

Отец проснулся пораньше и отправился на станцию, но, к его изумлению, поезд не приехал. Прождав довольно долгое время, он в тревоге вернулся домой. Потом стало известно, что поезд не пропустили в Царское Село.

Дорога была каждая минута. Отец составил манифест в поддержку конституции и отправил его в Александровский дворец, умоляя императрицу подписать его. Она отказалась.

Тогда отец сам его подписал и отправил в Петроград на подпись старшим великим князьям, затем манифест передали в Думу, где он, в конечном итоге, попал в руки Милюкову. Отец также написал личное письмо председателю Думы Родзянко с просьбой приложить все силы для защиты императора.

В четыре часа утра 16 марта новый революционный командующий Царского Села пришел в дом отца и объявил об отречении императора за себя и за наследника в пользу своего брата великого князя Михаила.

Утром отец снова встретился с императрицей. Это покажется невероятным, но она ничего не знала об отречении. Никому не хватило смелости донести до нее это известие, и эта неприятная обязанность выпала на долю моего отца. Она стойко выдержала удар и с самообладанием говорила о детях, заболевших корью, и о возможности уехать с ними в Крым.

В тот же день великий князь Михаил тоже отрекся от престола, и вечером командиры резервных частей, расквартированных в Царском Селе, собрались на совещание в доме отца. Они решили, поскольку другого выхода не было, подчиниться воле императора Николая II, выраженной в манифесте об отречении, и признать Временное правительство.

Отрекаясь от престола, император настаивал, чтобы Россия выполнила свои обязательства перед Антантой и продолжала вести войну любой ценой до победного конца. В тот вечер императрица, наконец, получила от него известие вместе с личными сообщениями. Он находился в Могилеве и передавал командование генералу Алексееву, начальнику штаба; его мать, добавлял он, собиралась приехать туда к нему.

Выйдя от императрицы, отец обратился со ступеней дворца к толпе солдат, собравшихся во дворе. Он попросил их не устраивать шумных демонстраций и не беспокоить их бывшую царицу и ее больных детей. Солдаты доброжелательно отнеслись к его словам и пообещали вести себя тактично. Появление отца и его звучный голос произвели впечатление, которое, однако, быстро испарилось — на следующий день некоторые солдаты слонялись под окнами дворца и громко выкрикивали грубые оскорбления в адрес своих бывших монархов.

4 апреля появились слухи, что генерал Иванов и пятьсот кавалеров ордена Святого Георгия направляются в Царское Село. В результате было принято решение поместить императрицу с детьми под арест в Александровском дворце. Об этом ее известил генерал Корнилов, новый главнокомандующий Петроградским округом.

На следующий день поздно вечером императрица вновь вызвала отца в Александровский дворец. Военный министр Временного правительства Гучков и генерал Корнилов совершали обход по Царскосельскому гарнизону и попросили ее принять их. Отказываться было бы неблагоразумно, но императрица не хотела оставаться с ними наедине, поэтому попросила отца присутствовать тоже. Она держалась с внешним спокойствием в обществе этих посланцев от революции, рассказывал мне отец, и говорила с холодным достоинством.

Они спросили, что могут для нее сделать? Она попросила две вещи: во–первых, освободить ее арестованных слуг, виновных лишь в преданности ей, а во–вторых, доставлять все необходимое в госпитали, которые она организовала в Царском Селе. Для себя лично, добавила она, ей ничего не нужно.

После приема отец вышел в коридор с Гучковым и Корниловым и попросил их призвать к порядку солдат, охраняющих арестованную императрицу; те вели себя недостойно. И Гучков, и Корнилов пообещали сделать все, что в их власти, но сделать они могли немного. Никто не осмеливался командовать солдатами. Вместо приказов приходилось прибегать к лести и красноречию; слова больше ничего не стоили.

Отец с грустью говорил об изменившемся облике Александровского дворца. Он стал совершенно неузнаваемым. Придворных почти не осталось: одних арестовали, другие сбежали или ушли в тень, опасаясь вызвать подозрение новых правителей своей преданностью старым. В широких коридорах, покрытых мягкими пушистыми коврами, где раньше бесшумно скользили молчаливые слуги, теперь шатались толпы солдат в расстегнутых шинелях, грязных сапогах, в шапках набекрень, небритые, часто пьяные и всегда шумные.


2

В доме отца по–прежнему царила атмосфера тепла и уюта, там я нашла надежное укрытие от хаоса и неопределенности. Это было скорее состояние души, нежели отображение реальности. Отец, которому в то время было пятьдесят семь лет, с удивительным спокойствием переносил утрату привычного окружения и прежней морали; а к потере материальных ценностей относился с терпением и смиренностью, которые поражали меня до глубины души.

Наша повседневная жизнь мало изменилась. Мы придерживались давно заведенного порядка, но жизнь стала более тихой. Дружба с нами могла повредить людям. Все, кто заходил к нам в дом или в дома других членов царской семьи, впоследствии имели неприятности. Те, кто все же приходил, старались сделать это тайно; французский посол Палеолог, к примеру, тщательно скрывал свой прощальный визит к нам. Но отец не хотел ставить друзей в неловкое положение, поэтому мы почти ни с кем не встречались.

Я скучала по работе и томилась от безделья. Через две недели после отъезда из Пскова меня навестил доктор Тишин с ошеломляющим поручением от санитаров госпиталя. Они создали свой собственный Совет и приняли резолюцию просить меня вернуться и вновь встать во главе госпиталя. Я отказалась, но, несмотря ни на что, помню, была польщена их просьбой, хотя до сих пор не знаю, как это объяснить.

Тишин рассказывал, что госпиталь и персонал полностью изменились: работа больше никого не интересовала. Они постоянно ссорились; каждый день все больше сестер просили о переводе или просто увольнялись. Эти внутренние беспорядки лишь слабо отражали беспорядки внешние. Весь Псков, сказал Тишин, затягивается в пучину революционного хаоса.

Даже в Царском Селе все менялось с головокружительной скоростью. Мы с болезненным интересом отмечали каждую перемену и пытались предугадать будущее. Наш горизонт превратился в узенькую линию. Мы почти ничего не видели. Каждый новый день опровергал надежды и предположения дня предыдущего.

Однако мы продолжали жить и надеяться. Не взирая на революцию, не взирая на оскорбления, с которыми мы сталкивались на каждом шагу, мы по–прежнему верили в традиционные русские идеалы, в русскую душу. После небольшой порции действительности воодушевление народа поутихнет, доверие к самозваному правительству дилетантов иссякнет и все вернется на круги своя.

Тем временем голос правительства раздавался все реже и реже. С каждым днем Совет рабочих и солдатских депутатов протестовал все громче и все чаще. Интеллигенция, которая с такой радостью приветствовала революцию, теперь отчаянно пыталась с помощью лозунгов, речей и напыщенных манифестов скрыть свою полную несостоятельность в управлении государством.

Как и у нас, у них были свои идеалы, свои иллюзии, в которые они верили. Они ожидали от народных масс, внезапно получивших свободу, сознательного отклика, разумного сотрудничества. Выражением этой надежды были вдохновенные речи Керенского, радикального министра нового кабинета, и борьба правительства и генералов за продолжение войны и выполнение наших обязательств перед Антантой. Все было напрасно. Страна находилась во власти вооруженных солдат. Их было несколько миллионов, и они не хотели воевать.

Император вернулся к своей семье и жил вместе с ними под арестом в Александровском дворце, постоянно подвергаясь издевательствам и оскорблениям. Окружавшие царскую семью люди испытывали удовольствие, унижая их. Император, его жена и дети были оторваны от нас, к ним не допускали никого из внешнего мира. Их прежде добровольное уединение сменилось уединением вынужденным; и они терпеливо старались, как мы слышали, подчиняться всем приказам — часто противоречивым и, как правило, бессмысленным — нового правительства.

Иногда удавалось увидеть их издалека. Каждый день после завтрака император с детьми выходил в сад и под надзором охранников колол лед и расчищал снег. Это происходило обычно у забора парка, и жители Царского Села, особенно из низших слоев, собирались с другой стороны, глазели и глумились. Из за забора доносились грубые и иногда непристойные выкрики, но император продолжал смиренно работать, с самым спокойным видом, словно ничего не слышал.

Порой моя мачеха подходила к этой толпе и возвращалась домой в слезах от увиденного и услышанного. Больше всего ее ранила не враждебность толпы по отношению к некогда могущественному монарху, а холодное равнодушие и жестокость этих простых людей, которые собрались поглазеть на своего бывшего царя, как на редкое животное в клетке. Они говорили о нем так, словно он и в самом деле был диким зверем, неспособным услышать или понять их.

Ни отец, ни я не ходили смотреть это представление. Я объезжала парк Александровского дворца стороной. У главных и боковых ворот на лавках или ящиках, развалившись, сидели часовые, пытаясь подчеркнуть своим неопрятным видом принадлежность к революционной армии.

Я сочувствовала царской семье, но должна признаться, что мое сочувствие, особенно императрице, было совершенно бесстрастным. Мне было жаль их, как было бы жаль любых людей, оказавшихся в подобном положении, но не более того. В душе накопилось столько горечи, что даже наши прошлые хорошие отношения не вызывали тепла в моем сердце. Нам пришлось заплатить слишком высокую цену за их ограниченность и упрямство.

Такие чувства, даже если их разделяла вся моя семья, никогда открыто не обсуждались. Слишком болезненной была тема. Более того, несмотря на все удары революции, мы признавали, что в некотором роде сами были виновной и ответственной стороной.

Я всегда считала, что главная причина нашего падения заключается в недостаточном образовании и в непонимании реальной ситуации, и теперь видела, что это относится ко всем слоям русского общества, как к высшим, так и к низшим. То же отсутствие разумного отношения к жизни, та же легкомысленность и поверхностность, с которыми мы смотрели на разрушение прошлого, теперь проявлялись, причем еще более явно, в наших попытках приспособиться к новым условиям жизни. Мы, как дети, уделяли огромное внимание мелочам. К примеру, истеричное решение услужливого духовенства вычеркнуть из Псалмов Давида все строчки, в которых упоминается слово «царь», можно объяснить лишь свойственным детям отсутствием всякого чувства меры.

Все, чем мы дорожили, теперь надлежало разрушить. Ни история, ни отечество, ни честь, ни долг больше не существовали. Свобода была новой игрушкой, которая попала в руки неуклюжих и опасных детей, и неминуемо должна была сломаться от неумелого обращения. Революция разрешала и оправдывала все. Новые правители стремились придать этому слову особое, священное значение, значение, которое превратило его в Знак Свыше и оградило от рациональной критики. Высказывание моего отца точно характеризует настроение того времени: «России больше нет. Есть страна под названием Революция, и эту Революцию нужно защитить и спасти во что бы то ни стало».

Наступила Страстная неделя, потом Пасха. Мы праздновали дома. Безрадостная весна медленно вступала в свои права. В нашем доме по–прежнему царило внешнее спокойствие, но за его стенами каждый день приносил новые перемены к худшему. Царское Село имело теперь совершенно другой вид. Вместо хорошо одетых людей и опрятных солдат из прежнего гарнизона чистый мирный городок теперь наводнили неуправляемые, распущенные солдаты. Огромный старый парк, в котором обычно работала целая армия садовников, пришел в запустение. На улицах не счищали снег, и когда он начал таять, некому было убрать грязную жижу.

Поздней весной мы перестали гулять в парке. Им полностью завладели солдаты, от которых нигде не было спасения. Они крушили статуи, топтали траву и голыми купались в пруду на глазах у всех. В городской ратуше, которую отделял от нашего сада канал, постоянно проходили шумные совещания и собрания. Они часто длились до самого утра, доставляя нам много беспокойства и тревоги. По воде разносились пьяные крики вперемешку с пением «Марсельезы», смех и брань. Теперь «Марсельеза» всегда вызывает у меня воспоминания о тех страшных месяцах.

Мерзкая, отвратительная внешняя жизнь заставила меня еще больше ценить наш семейный уют. В этом мире нам осталась лишь нежная любовь друг к другу, которая с каждым днем становилась все крепче. Помню, как вечерами отец читал нам в своем кабинете, а я смотрела на его лицо, на его седеющие виски, следила за движением его губ, жестами его рук. Я впитывала каждую мелочь, запоминала все интонации его голоса, видела бьющуюся за ухом жилку, морщины на шее над воротником. В памяти всплывали далекие воспоминания детства, все они были связаны с ним, и мне казалось, что вся любовь, которую я знала в жизни, сосредоточилась вокруг него и моего брата. Он был мне так дорог! С какой радостью я встречала его каждое утро, какое умиротворение веяло от его голоса! В разговоре он был спокойным и остроумным, как раньше. Я ценила каждую минуту, проведенную с ним, и благодарила судьбу за каждый новый день.

3

Я много времени проводила в обществе Володи, моего единокровного брата, которого я близко узнала и полюбила за время своих приездов из госпиталя.

Володя Палей был удивительным человеком, живым инструментом редкой чувствительности, способным производить удивительные мелодии и создавать мир ярких образов. По возрасту и жизненному опыту он был еще ребенком, но его разум достиг высот, до которых добираются лишь немногие. Он был гением.

Будучи первым ребенком от второго брака моего отца, он подтверждал теорию, что одаренные дети рождаются от большой любви. Даже младенцем он отличался от других детей. Когда он был маленьким, я считала его назойливым, жеманным и самодовольным. Но позднее поняла, что по своему умственному развитию он опережает сверстников и чувствует себя неуютно в их обществе. Его родители видели, что он не такой, как все, и мудро решили не загонять его в обычные рамки. Они позволили ему в относительной свободе развивать свои необычные способности. Еще ребенком он писал хорошие стихи и дивные пьесы, в которых принимали участие его младшие сестры. Он играл на фортепиано, рисовал и с раннего возраста поражал людей своей начитанностью и необычайной памятью.

До шестнадцати лет он жил с отцом в изгнании во Франции. Потом с разрешения императора он приехал в Россию и поступил в Пажеский корпус. По семейной традиции он должен был стать офицером. Он не испытывал тяги к военному искусству, но годы, проведенные вдали от любящей семьи, общение с мальчиками своего возраста и дисциплина пошли ему на пользу. Он стал проще, естественнее. Прежде он плохо говорил по–русски, но быстро выучил родной язык и знал его лучше многих людей, живших в России с самого детства.

В Пажеском корпусе он изучал множество предметов, но даже там продолжал развивать свои способности. В восемнадцать лет он выпустил первую книгу стихов, которая вызвала всеобщий интерес. Он одинаково хорошо писал на трех языках, но свои первые работы предпочитал издавать на русском. Все годы учебы в корпусе он продолжал частным образом заниматься живописью и музыкой. Он был очень талантлив; казалось, он обладает какой то мистической силой, которая подталкивает его к идеям, недоступным простым смертным и далеким от всего земного. В его поздних стихах, написанных во время войны и революции, не было и намека на текущие события; наоборот, его работы были пропитаны глубоким чувством покоя и душевного равновесия.

Я с возрастающим интересом следила за его развитием, пытаясь понять работу разума, столь непохожего на мой. Мы говорили часами, обменивались впечатлениями, пытались выразить свои мысли и чувства. Порой наши беседы продолжались до рассвета. Помню, однажды чудесной белой ночью мы распахнули окно в моей спальне. Забравшись на подоконник, мы ждали восхода солнца и молча наблюдали, как меняются оттенки неба. Мачеха из своей спальни услышала наши голоса и велела нам отправляться спать.

Володя был горячо и нежно привязан к своей семье, особенно к матери, которую обожал. Она отвечала ему тем же и понимала его лучше, чем отец, который не во всем понимал Володю. Отец относился к его писательству как к развлечению и смотрел на него с оттенком снисходительности. Он явно воспринимал Володю как утенка, вылупившегося в орлином гнезде.

В 1915 году Володя закончил Пажеский корпус и стал офицером гвардейского гусарского полка. Несколько месяцев он провел на войне — и в своем полку, и в штабе отца, когда тот был командующим армии. Но у него не было склонности к военному делу; более того, у него были слабые легкие, и в военных условиях он плохо себя чувствовал. Несколько раз его отправляли с фронта домой с высокой температурой и кашлем, и, в конечном итоге, ему пришлось уехать лечиться в Крым. Ему не подходил климат севера России; он не смог к нему привыкнуть.

В глубине души он несомненно предчувствовал, что ему уготовано судьбой; но это предчувствие не вызывало в нем ни горечи, ни сожаления, а лишь жгучее желание совершенствоваться. В последнее лето он все время писал. Казалось, вдохновение никогда не оставляло его. Он садился за машинку и без перерывов писал стихи, которые почти не требовали исправлений. Однако, несмотря на такую продуктивность и такой чисто механический способ письма, его стихи становились все лучше. Тогда мне казалось, что он чересчур торопится. Помню, однажды я ему сказала, что, извергая такие потоки стихов, он не успевает доводить их до совершенства.

Он сидел за столом, подперев одной рукой голову, а другой писал заметки на полях только что законченных стихов. Выслушав мои слова, он повернулся ко мне, и на его всегда бледном лице появилась печальная и загадочная улыбка.

— Все мои нынешние стихи являются мне в законченном виде; исправления только повредят им, нарушат их чистоту. Я должен писать. Когда мне исполнится двадцать один, я больше не буду писать. Все, что есть во мне, я должен выразить сейчас; потом будет слишком поздно…

И он продолжал работать. К лежавшей на краю стола пачке добавлялись новые листы звучных рифм. В хорошем настроении он рисовал очень удачные карикатуры. У него был целый альбом, где он рисовал забавные сценки из нашей семейной жизни. Рисунки были такие меткие и смешные, что мы не могли смотреть на них без смеха.

В то время мои сводные сестры были еще маленькими девочками, которые вели свою собственную детскую жизнь. Они были разными как внешне, так и внутренне. Старшая, Ирина, худенькая, задумчивая и впечатлительная девочка с правильными чертами лица, была похожа на отца. Вторая, Наташа, была веселой непоседой с курносым носом, пухлыми розовыми щечками и дивными белокурыми кудряшками. К своим младшим детям отец относился с исключительной нежностью, а они его боготворили.

Я никогда не умела обращаться с детьми: я слишком хорошо помнила свое детство, и все то, что меня удивляло и обижало в поведении взрослых, странным образом перенеслось на мои отношения с детьми. Я пыталась сблизиться со своими маленькими сестрами, пыталась показать им, что понимаю их лучше, чем им кажется, но все мои усилия были напрасными. Они меня не боялись; нельзя сказать, что они мне не доверяли; но по их понятиям я относилась к категории взрослых. Нас объединяло только одно — общая детская любовь к отцу. Это чувство оказалось таким долговечным, что даже сейчас наши отношения строятся главным образом на воспоминаниях о нем.

Девочки преклонялись перед братом и восхищались им. Володя пользовался этим и заставлял их выполнять все его желания. Репетируя с ними свои пьесы, он безжалостно их эксплуатировал, и они трудились по нескольку часов без перерыва. Польщенные его вниманием, сестры терпеливо сносили его грубость, ворчание и даже шлепки. Нередко он доводил их до слез, однако они всегда с готовностью брались за новую пьесу и были недовольны, если я или кто то из взрослых пытался защитить их от Володиного деспотизма.

4

В начале лета я поехала в Москву. В то время все советовали друг другу, как лучше спрятать драгоценности и деньги. Наши деньги и облигации конфисковали в самом начале революции, и то немногое, что у нас осталось, хранилось в частных банках. У меня было много драгоценностей, которые сами по себе составляли крупный капитал, и я хотела спрятать их в надежное место. Мне порекомендовали московский ссудный банк. Я последовала этому совету и, взяв шкатулки с драгоценностями, отправилась в Москву. Остановилась я в монастыре тети Эллы. Я не видела тетю несколько месяцев. В ее окружении ничего не изменилось, атмосфера осталась прежней, но меня поразил ее больной и измученный вид. Эта женщина, которая никогда не сидела на месте, теперь большую часть времени проводила в плетеном кресле с вышивкой или вязанием.

Мы много говорили о последних событиях и их причинах. Однажды вечером, рассказывая ей о жизни арестованного императора и его семьи, я добавила, что, если она хочет написать им письмо, я могла бы найти способ передать его.

Ее глаза потемнели, губы сжались. Она довольно резко ответила, что не может послать письмо; ей нечего сказать; они с сестрой давно перестали понимать друг друга.

Я промолчала. В ее ответе слышался отзвук того, что произошло между ними за два месяца до революции, во время их последней встречи. Тетя долго пыталась показать сестре–императрице, куда заведут ее — и всю Россию — лицемерные советники и узколобое невежество, и теперь ее предсказания оправдались.

Время от времени раздавались тревожные звонки. Совет рабочих и солдатских депутатов набирал силу, и с начала лета, особенно после приезда Ленина, судьба слабого Временного правительства была предрешена. Его свержения ждали каждую минуту. День восстания назначали не один раз, у многих людей якобы имелась достоверная информация о передвижениях и намерениях большевиков. Мы жили на слухах и предупреждениях доброжелателей, как правило, анонимных, которые в пылу страстей преувеличивали и даже искажали факты.

Однажды в начале июля поздно ночью, когда мы давно уже спали, раздался стук в дверь. Я проснулась и увидела на пороге своей спальни Марианну Зарникау, одну из дочерей моей мачехи от первого брака. Она сказала, что мы должны немедленно собраться и ехать в Петроград. Она приехала за нами на машине. Она получила информацию о том, что восстание большевиков намечено на следующий день и, помимо всего прочего, они намереваются въехать на броневиках в Царское Село и вырвать императора вместе со всей его семьей у Временного правительства.

Марианна с мужем примчались в Царское Село, чтобы предупредить нас. Мы оделись и поехали в Петроград. Но ничего не произошло, и на следующий день мы вернулись в Царское Село. Планы большевиков сбросить правительство провалились. Ленин и Троцкий уехали в Кронштадт, где с начала революции собирались преступные элементы. Они уже совершили несколько зверских убийств в тех местах, но у нас еще оставалось несколько недель относительного спокойствия.

Загрузка...