В начале третьей четверти на большой перемене Мария Семеновна вызвала меня к себе. В ее кабинете стояли два высоченных парня.
— Вот. Новенькие. К тебе в класс. Орлы!
«Орлы» вежливо наклонили головы. Смуглый парень улыбнулся ярким, словно накрашенным ртом, а белобрысый изучающе посмотрел на меня.
— Они тебе живо дисциплину поднимут, — сказала Мария Семеновна.
— Она у меня и так неплохая, — обиделась я.
Парни сохраняли серьезность.
— Ты знаешь, кто они? Перворазрядники!..
— У нас много спортсменов, — сказала я.
— Твои спортсмены! Да кто их всерьез принимает… — засмеялась она. — А вот эти — волейболисты из областной команды!
Я вздохнула. Сколько раз давала себе слово с ней не спорить!
— Да, чтоб не забыть, — ласково обратилась она к парням, — вы там всюду исправьте в документах… Вы теперь сорок пятая школа.
Мария Семеновна тряхнула седыми, стриженными скобочкой волосами и гордо посмотрела поверх очков.
— Веди в класс! Знакомь!
Мы вышли из кабинета.
— Как вас зовут? — спросила я, задирая голову.
— Сапогов Саша! Политыко Гена! — прозвучало хором.
У смуглого Политыко были странные длинные ресницы. Они загибались не вверх, а вниз, прикрывая глаза, и зрачки блестели сквозь них лукаво, настороженно, точно через решетку.
Глаза Сапогова, маленькие, внимательные, казались ему не по росту. Над ними нависал широкий бугристый лоб, и они всегда оставались в тени, редко мигающие, голубоватые, холодные.
На парнях были коричневые спортивные куртки с «молниями», лыжные шаровары и ботинки на рифленой подметке.
— Сколько вам лет? — спросила я.
— Шестнадцать.
Опять хором.
— Почему вы перешли к нам в середине года?
— Ближе к стадиону. — Сапогов отвечал медлительно и увесисто.
— Нас Марь Семенна уговорила, на зимней спартакиаде, — зачастил Политыко звонко и жизнерадостно, — у вас спортсменов настоящих нет. Она обещала все условия создать…
Мы шли по кипящему шумному коридору, и я невольно улыбалась: ребята раздвигались перед моими новыми учениками, как рыбачьи лодки перед мощными транспортами.
— Какие у вас отметки? — спросила я.
— Средние. — Политыко слегка изогнулся надо мной. — Кому теперь надо отлично учиться?
— Трезвый подход! — Я усмехнулась.
— Без этого не прожить. Кстати, одна просьба! Посадите нас вместе.
— Это обязательно?
— Мы с первого класса вместе.
Сапогов угрюмо кивнул, не разжимая тяжелых губ.
В нашем классе многие ребята оказались их болельщиками. Рыбкин, комсорг, шепотом сказал:
— Здорово, что вы их взяли! Теперь мы «ашкам» носы утрем.
Я подмигнула ему. У нашего соперника — девятого «А» — было больше мальчиков. И только поэтому, считали мы, он занимает первое место по сбору металлолома и успеваемости.
Посадила я Сапогова и Политыко на последнюю парту. Иначе за ними никто бы не увидел доски.
Парта угрожающе затрещала…
Прошла неделя. Новых учеников хвалили все учителя, даже Светлана Сергеевна, самый строгий и придирчивый человек в школе.
Наконец и я вызвала Политыко. Отвечал он правильно, только слово в слово по учебнику. Но это не раздражало меня вначале, так как Политыко выручала великолепная дикция и глубокий пафос, который он вкладывал в каждую фразу, драматически откидывая голову.
Я поставила пятерку и сказала:
— Мало самостоятельности.
— А я не читал «Войну и мир», — бросил он, вразвалочку идя к последней парте. — Все же есть в учебнике!
— Придется прочитать, — сказала я. — Без этого второй пятерки у вас не будет.
Он презрительно дернул ртом:
— От нас не требовали…
Через два дня я вызвала Сапогова.
Он отвечал своими словами, но роман тоже не читал. Андрей Болконский в его изложении выглядел на редкость примитивно.
Я поставила тройку.
В слоновьих глазках Сапогова мелькнуло сначала удивление, потом обида. Политыко немедленно вмешался:
— А за что?
— Не читал Льва Толстого.
— У нас раньше этого не требовали! — Политыко заводился. Лицо его вспыхнуло.
— А я требую, — сказала я холодно.
Сапогов тяжело прошел на место, толкнул Политыко, и тот замолчал так же стремительно, как и вскипел.
В классе стояла настороженная тишина…
Первые дни на переменах двух «гигантов» окружали почти все мои мальчики. Из толпы доносились звонкие реплики Политыко, хохот их поклонников и низкий бас Сапогова.
Потом наступил отлив. Все реже задерживались с ними ребята, все реже мальчишеские головы поворачивались к последней парте. И на переменах «гиганты» стояли у окна в коридоре одиноко, иронически разглядывая снующих девочек.
Но каждую свободную минуту оказывалась около них Люба Афанасьева, староста. Она высокомерно поглядывала на носившихся по коридору мальчишек, а на уроке постоянно оборачивалась к «гигантам», подолгу не отрывая от Политыко золотистых растерянных глаз. Изредка я замечала, как она томилась у подъезда школы и, только когда выходили Сапогов и Политыко, медленно уходила вперед по переулку. Они быстро нагоняли ее и дальше шли вместе.
Но через неделю она поскучнела и не отзывалась, когда Политыко ее окликал. И после школы опять стала ходить с девочками.
Последней начала дружить с Политыко Маша Поляруш. Она тихонько, бочком присаживалась к ним за парту и с вдохновением объясняла алгебру, краснея, когда ловила нахальный взгляд Политыко. Маша была очень высока, с узкими плечами и длинной шеей. Она вытягивала ее по-гусиному вперед и носила круглые старинные очки. Но и она выдержала это общество недолго.
Лишь Лайкин оставался связующим звеном между «гигантами» и классом. Лайкин — наказанье учителей, любимец ребят, на редкость болтливое и непоседливое существо. Учился он плохо, был мал и тощ, и самыми заметными в его наружности были огромные краснеющие уши, похожие на веера.
И вот этот крохотный Лайкин подружился с Политыко. Когда рядом бывал Сапогов, он грустнел и усиленно вертелся в компании наших мальчишек. Но стоило Политыко на секунду остаться одному, как Лайкин, точно магнитом притянутый, садился за его парту, болтал ногами и хихикал от каждой шутки. Я всегда улыбалась, видя их рядом. Лайкин доходил Политыко до плеча.
Как-то утром Мария Семеновна, пылая от гордости, сказала в учительской:
— А знаете, наши-то, Сапогов и Политыко, выиграли межзональное первенство. В марте поедут на республиканские соревнования.
В классе я поздравила их.
Они приняли это скучающе, а остальные ребята странно молчали.
— Почему вы такие кислые? — спросила я. — Из нашего класса победители…
Рыбкин наморщил лоб.
— Ну и что?
— Патриот!
— А нас звали? — зазвенел негодованием Юрка Дробот, страстный болельщик.
— Да, что ж вы никому не сказали об игре? — миролюбиво спросила я Политыко. — Вон сколько болельщиков потеряли!
— Всех не позовешь. — Политыко иронически улыбнулся.
— Мы не думали, что наши дела кого-то интересуют, — добавил Сапогов.
— Ну, если вам не интересна поддержка товарищей… — Я обиделась. — Я с удовольствием пошла бы на соревнования. Очень приятно, когда победители — твои ученики!
— У нас есть настоящие болельщики, — засмеялся Политыко.
— Более взрослые, опытные, — поправил Сапогов.
Рыбкин вытянул вперед нижнюю губу. Вид его говорил: вот так, чего их поздравлять?
Через несколько дней был назначен сбор металлолома. Светлана Сергеевна язвительно сказала:
— Посмотрим! У тебя теперь таких два «гиганта»! А мы все-таки победим!
Я промолчала. Я была абсолютно уверена в победе. Да и весь класс. Нам надоело постоянно видеть самодовольные лица девятого «А».
А на воскресник Политыко и Сапогов не пришли. И мы оказались на втором месте. Ну что могли сделать, творя даже подлинные чудеса доблести и геройства, мои восемь мальчиков против пятнадцати Светланы Сергеевны?
Мое разочарование в новых учениках укрепил наш физик Николай Ильич, единственный мужчина в школе. Но ребята совершенно его не слушались. Никто не знал сколько ему лет: розовая лысина, резиновая, чисто промытая кожа, хитрые глазки в мешочках. Ходил он медленно, расставя руки, чтоб его не задели, точно был шкафом со стеклянной посудой, и любил повторять одни и те же фразы, как испорченная пластинка: «О господи! Не цените!», или: «Приторно смотреть», или: «Создал бог чудо и сам заплакал». И он всегда говорил о себе: «Я кудрявый».
Мне кажется, что Мария Семеновна терпела его только за безобидность и балагурство. Как-то я сказала ему, что не могу понять, что он за человек. Он угрюмо ответил:
— А чего меня понимать? Ученый — не вышел, учитель — так себе — серединка на половинке…
Но людей он знал и умел с ними ладить. На мой вопрос о Политыко и Сапогове заявил с редкой для него безоговорочностью:
— Один хитрый та блудливый, как козел в огороде, другой — телок!
Светлана Сергеевна, проверявшая журнал в учительской, возмутилась:
— Как не стыдно! Серьезные, вдумчивые ребята. А что они ваши шуточки не любят — честь и хвала! Достоинство есть, значит.
Николай Ильич покраснел лысиной и очень быстро ушел.
Она сказала:
— Нашла у кого спрашивать! Холодный, равнодушный человек. Жалко ребят — на всю жизнь физику возненавидят…
Я смотрела на ее безупречно аккуратную прическу, на холодные, точно никелированные глаза и завистливо думала: «Хорошо тебе, Светлана Сергеевна, никогда не ошибаться!»
Вечером, после того как я раздала домашние сочинения и Политыко получил тройку, меня вызвала Мария Семеновна.
В кабинете ее было накурено и холодно, но она не разрешала замазывать окна. Увидев меня, она спустила очки на нос и заявила со свойственной ей точностью формулировок:
— Где твоя голова? Кому ты тройки ставишь, горе мое?
— Кто заслужил.
Она закинула голову, и очки опять въехали на переносицу ее мужского мясистого носа.
— И когда ты за честь школы болеть начнешь? У нас спортсменов раз, два — и обчелся. Их любой директор переманит. Соображаешь?
Она смотрела на меня своими наивными серыми глазами.
На следующий день после уроков я попросила Сапогова и Политыко задержаться.
— Мне не нравится ваше поведение, — сказала я холодно.
— Да? — пропел Политыко, опуская ресницы.
— Вы обособлены от класса, от ребят.
— Мы не можем разорваться! — Он вскинул голову.
— Марина Владимировна! Поймите раз и навсегда, — терпеливо сказал Сапогов, — мы пришли в вашу школу, чтобы больше времени уделять спорту. От этого и школе почет.
— А в игрушки играть у нас нет времени, — перебил Политыко.
— Значит, комсомольская работа — игрушки?!
— А разве комсомолу не почет, если спортивное первенство держат комсомольцы? — Сапогов говорил с тяжеловесной убежденностью.
— Да и Марь Семенна нам что угодно разрешила… — снова влез Политыко.
Лица их были чуточку снисходительны. Они явно надеялись, что я не буду им докучать.
Вначале они ушли с одного урока, потом с двух, потом их не было целый день. Они отпрашивались и у меня и у Марии Семеновны, часто приносили справки из дому или от врача.
Пропускали они по-разному. Политыко всегда искал лазейку. Глаза его становились ультрачестными, он соглашался с каждым моим словом, кивал головой…
Сапогов подходил к делу прямо:
— Мне надо уйти с третьего урока.
— Зачем?
— Дело есть.
— Какое, можно полюбопытствовать?
— Вы хотите, чтоб я соврал? Раз не говорю, значит, не могу.
Я не сразу поняла, чем грозят их прогулы.
Сначала мои ребята возмущались, а со временем стали завидовать, дальше — подражать. На все упреки резонно отвечали:
— А чего, им можно?
Я пошла к Марии Семеновне.
— Почему можно пропускать Политыко и Сапогову?
— У них уважительные причины.
— Врут!
— А доказательства?.. — Она зевнула.
— Ребята говорят.
— Завидуют! Мы гордиться должны такими спортсменами! Меня вчера познакомили с немецкой спортивной делегацией и представили: директор школы Сапогова и Политыко.
— Подумаешь, честь!
— Честь не честь, а приятно. И полезно, между нами говоря. Теперь нам обязательно скоро ремонт сделают. Вдруг еще иностранцы заявятся…
И по-прежнему на мой стол регулярно ложились справки и прогулы продолжались.
Чаще всего в справке Политыко было написано крупным почерком: «Мой сын Гена пролежал три дня дома по причине болезни живота (или головы, или горла). Родительница Политыко».
И наконец я потребовала, чтобы ко мне пришла его мать.
На другой день в школе ко мне подошла высокая полная женщина в черном пальто, отделанном белым песцом.
— Я родительница Политыко. — Она откинула белую пуховую шаль с головы.
Политыко был похож на мать, только лицо его казалось ярче, отчетливей. Она не привлекала сразу внимания, но миловидное лицо ее было умело подкрашено, а усталые глаза с фарфоровыми белками блестели. Она все время покусывала губы и дышала с одышкой, как сердечница.
— Мне Гена передал. Я сочла долгом не заставлять вас ждать. Что он натворил?
Улыбнулась. Улыбка у нее была умная, открытая.
— Простите, Марина Владимировна, что мы раньше не познакомились, но я так замоталась. Муж в отпуску, никуда не уехал, целые дни морочит голову. Да, что с Геной?
— Он бы мог учиться отлично. — Обычно это вызывало интерес в матерях, но здесь я ошиблась. — А он много пропускает уроков.
— Марина Владимировна, милая! Какое теперь значение имеют отметки? Уверяю вас, с первым разрядом по волейболу он всюду пройдет раньше любого отличника. Разве лучше было бы, если б он девочками увлекался?
— Гена и так высокомерен, а если он не будет подчиняться школьному режиму, у него испортятся отношения с классом…
— Знаете, дорогая, — она виновато улыбнулась, — я очень спешу! Вы наладьте там, в классе… а мы вас от благодарим… Умные люди всегда найдут общий язык. Вы меня понимаете?
Я отчаянно покраснела, даже волосам стало жарко.
— Ну, извините. Я не думала, что вы такой ребенок.
Я долго провожала глазами ее уверенную неторопливую фигуру. И мне впервые стало жалко Политыко.
Политыко теперь меньше прогуливал, но зато начал чаще уходить Сапогов; они точно сговорились играть у меня на нервах по очереди.
Пришлось идти к нему домой.
Крошечная круглая женщина встретила меня очень словоохотливо.
— Садитесь, садитесь, барышня дорогая! Извиняюсь, что в школу не ходила, — сил нет. Руки после работы отваливаются — уборщица я в клубе здесь… — Она прямо лучилась материнской гордостью. — Да и сынок у меня такой — грех жаловаться. Сам директор клуба сказал мне: честь тебе, Никоновна, что одна такого сына подняла. Муж-то как ушел в войну, так и не вернулся. Двух сынов отправила — тоже похоронки…
Я огляделась.
Маленькая полуподвальная комнатка казалась светлой из-за свежей побелки. Белая кровать с подзором, четырехугольный стол, на нем белая вышитая скатерть. В углу громоздилась этажерка, заваленная какими-то книгами.
— Ну, а как в школе — не балует Сашок?
— Он хорошо себя ведет и учится неплохо: он же серьезный, — невольно сказала я, загипнотизированная ее пламенным желанием похвалы сыну.
— Ох и серьезный, правда, и сам себя одевает.
— Да?
— Им в секции все дают: и костюмы, и обувку, и белье. Зарплата-то моя — только вынь да посмотри.
— Значит, вы довольны, что он спортсмен?
— А как же! Слава богу, при деле теперь. Я сначала боялась: может, дурака с Генкой валяют, ан нет. Нынче такой костюм дали ему после игры, чистошерстяной. Больших денег стоит, люди сказывают.
Она все говорила, говорила, а я смотрела на ее руки, темные, сморщенные. Они хоть и спокойно лежали на белой скатерти, но мелко, часто дрожали.
— А что, Саша последнее время много болеет? — спросила я.
— Болеет? Грех сказать, он у меня здоровенький. Только ныне горлом мается, ангины пристали. Ему уже велели после соревнований, в марте, идти на операцию, а то, слышь, сердце загонит.
Значит, все-таки хоть этот не врал и не прогуливал по пустякам.
Так все и тянулось в моем классе до ЧП.
Я вела урок в восьмом. Вдруг вбежала Светлана Сергеевна и оборвала объяснение на полуслове.
— Иди в свой класс, — сквозь зубы сказала она. — Там драка…
Я не помню, как влетела к своим ребятам. Учителя не было. Все толпились около Лайкина. Рыбкин загораживал его и монотонно повторял:
— А ну отойди, я кому говорю? А ну отойди, а то засвечу…
Лишь Политыко в одиночестве — Сапогова два дня не было — читал книгу.
Слезы стояли, не выливаясь, в круглых выпуклых глазах Любы.
— Ой, Марина Владимировна, что тут было!..
— В морду дать! — кричал обычно вялый и мягкий Валерка Пузиков. — Хватит нянчиться.
Я подошла к столу и постучала рукой:
— Долго будет этот концерт?
Через секунду у доски остался лишь красный взъерошенный Лайкин и такой же красный, но гладко причесанный Рыбкин.
Запыхавшись, ребята усаживались за парты. И хотя глаза их блестели, чувствовалось, что они уже выкипели.
— Что здесь произошло? — спросила я.
— Лайка стойку сделал, — сказал Рыбкин так безучастно, точно стойка самая естественная поза во время урока.
— Где стойку? Какую стойку?
— У доски. На физике сделал.
Губы Лайкина дрожали, но он горделиво вскинул голову.
— В общем, так, — вскочила Валя Барышенская, чуть задыхаясь от волнения. — Николай Ильич вызвал Лайку и стал в журнал смотреть. Лайка сделал стойку. Николай Ильич не заметил и велел отвечать. Тут Политыко и крикнул: «Так держать, Лайкин!» И Лайка ответил: «Есть так держать!» Николай Ильич схватился за сердце, и Люба побежала за врачом. И его увели.
Она рывком села.
— И Лайку бить хотели, — добавила Зайка Лезгина, накручивая лихорадочно косу на палец.
Ребята смотрели выжидательно, у Дробота ехидно поблескивали глазки.
— Иди на место, — сказала я Лайкину. И вышла.
Потом меня нашел Рыбкин.
— Марина Владимировна, останьтесь после уроков.
Он был очень угрюм и то расстегивал, то застегивал «молнию» на куртке.
— Мне в класс прийти?
— Нет, мы в учительской соберемся, как уйдут все…
В семь учительская опустела. Конечно, если бы Мария Семеновна была в школе, она бы не ушла до девяти. Она всегда приходила раньше всех, чтобы проверять уборщиц, и уходила последней, лично следя, не остается ли где-нибудь зажженная лампочка.
До прихода ребят я пыталась читать, но буквы сливались в волнистую грязную линию, и я механически переворачивала страницы.
С кем посоветоваться?
Хорошо бы с Марией Семеновной! Но у нас создались в последнее время неровные отношения. Вначале я к ней очень привязалась. Меня восхищала ее биография (еще девчонкой участвовала в гражданской войне, потом была медсестрой, в эту войну работала в госпитале, а после войны закончила заочно пединститут и пошла на старости лет работать в школу). Пленяла даже ее грубоватость.
А какой она была работягой! С восьми утра до двенадцати ночи скрипел ее громкий голос. Ходила она в мальчиковых полуботинках и стучала ими, как сапогами, и в школе все вздрагивали, слыша ее тяжелые шаги. Жизнь она видела без прикрас и немного напоминала мне Рыбкина. Если в классе была драка, он разбирал дело так:
— Драка честная?
— Да.
— Тогда расходись.
А потом моя дружба с ней лопнула. На очередном педсовете я открыто выступила против нее, когда она хотела исключить из школы моего рыжего Мишку Полякова, спекулировавшего билетами в кино.
Сидевший рядом со мной Николай Ильич шепнул:
— Теперь вас сживут со свету по всем правилам военного искусства.
— За что?
Он усмехнулся:
— Мария Семеновна живет по принципу: во-первых, я твоего горшка не видела; во-вторых, он был разбитый; в-третьих, на́ его и подавись.
И с этих пор все действительно изменилось. Оказалось, что я плохой организатор, что у меня огромный процент двоек, что я гнилая либералка и лодырь.
Она ни слова не выдумывала. Я и правда была очень неопытна и неумела: работала рывками, запускала отчетность, иногда покрывала ребят, помня о своей юности, нерасчетливо ставила двойки.
Но раньше мои грехи объяснялись молодостью, горячностью, а теперь скидка кончилась.
Наконец в учительской собрались ребята: Рыбкин, Юрка Дробот, Валя Барышенская и Валерка Пузиков.
Очень деловито составили они стулья кружочком перед диваном и уселись чинно, точно в президиуме.
И замолчали.
Несколько секунд мы прислушивались к далеким позвякиваньям трамвая. Лица всех казались серыми, усталыми.
— Марина Владимировна! — вдруг выпалил Рыбкин с непривычной для него скоростью. — Лайка не виноват.
— Политыко заставил…
— Давайте по очереди! — взмолилась я. — Кто скажет толком?
— Политыко натравливает Лайку на учителей. — Валерка Пузиков провел рукой по торчащим волосам, но они встали еще решительней.
Секунду стояла тишина, вязкая, тупая.
— Зачем? — спросила я растерянно.
— Для форсу, — пояснил Рыбкин. — Себя показать. Обидно ему, что мы на него — ноль внимания.
— Ох и любит он куражиться, сил нет! — Голос Дробота звучал восторженно.
Я ошарашенно смотрела в их лица, и они то увеличивались, то раздвигались вширь, как в кривом зеркале.
— Чего же вы молчали?
Они переглянулись.
— С ним связываться!..
— С кем связываться? В чем дело? Что вы меня морочите? — вспылила я.
— Он же здоровила! — возмутился Дробот. — Да и шпана у него вся знакомая, болельщики. Свистнет — всыплют кому надо по первое число.
— Вы не знаете, какой этот Политыко дрянной! — сказала Валя. — Он все исподтишка делает: натравит Лайку, а сам любуется. — Лицо ее выражало высшую степень брезгливости. — А с девочками какой он!.. Ругается, как учителей нет, щиплет! Всякие гадости говорит! Мне Люба рассказывала.
— Эх вы, комсомольцы!
В голосе моем звучало отчаяние. Я им так доверяла, особенно Рыбкину…
— Политыко смеялся: вам никто не поверит…
— А Сапогов? — спросила я. — Он тоже куражится?
— Когда он в школе, Лайка не подходит.
Валя потерла лоб, сказала раздумчиво:
— Странно, ведь Сапог умней Политыко, а ему в рот смотрит. Ему одному верит, а нас за пустое место считает. Странно!
Валя никогда не пускалась со мной в откровенности, была сдержанна и холодна, но честно отвечала на все вопросы, роняя слова скупо и дельно. При этом ее шоколадные глаза смотрели прямо, твердо, и как-то невольно забывалось, что перед тобой худенькая белобрысая девчонка с огромными черными бантами в косах.
— Надо поставить вопрос о Политыко на классном собрании, — сказала я.
— Не выйдет, — уныло качнул головой Рыбкин.
— Почему?
— Никто не выступит.
— Понимаете, — вздохнула Валя, — самое страшное, что Политыко все время чувствует свою полную безнаказанность.
За окнами притаилась шелестящая тишина. Изредка тяжело проезжали грузовики, и школа вздрагивала.
— Итак, значит, Политыко сильнее целого комсомольского класса? — усмехнулась я.
— Так Марь Семенна все равно его будет защищать! — протянул Валерка.
— Она ему скорей поверит, чем нам, вот увидите! — Дробот часто имел с ней дело и знал, что она, когда отчитывает, не вслушивается в оправдания обвиняемого.
— Надо Машку уговорить, — сказал вдруг Дробот.
— Лайка по ней сохнет.
Все засмеялись. Лайка был намного ниже Маши.
— Она и не смотрит ни на кого из нас, — возмутился Валерка, — после Политыко!
— И правильно делает. — Валя стала последнее время отчаянной мальчишененавистницей.
— Вы плохо знаете женщин! — многозначительно сказал Дробот. Его рожица заискрилась лукавством.
На следующий день шел нудный мелкий дождь. Мне не хотелось ехать на работу. Я представляла ироническое лицо Политыко, замкнуто-настороженное Лайкина. Я заранее слышала нотации Марии Семеновны, скрипучие, как ее кресло. И мне вдруг страстно захотелось побросать вещи в чемодан, сесть в поезд и сбежать к черту на рога.
Вместо этого я поехала в школу. Оказалось, что Мария Семеновна два дня будет на совещании в гороно. Все в школе держались свободнее и жизнерадостнее. На секунду мелькнуло желание, чтобы радость продолжалась и чтобы в классе сегодня отсутствовали заодно и оба моих «гиганта». Но судьбе это показалось чрезмерным. Сапогов и Политыко возвышались на своей парте, как памятники спортивной мощи.
К Лайкину я относилась неровно. Иногда с жалостью. Родители его погибли во время войны, и воспитывала его суматошная и болтливая бабушка. Иногда со злостью. Он меня раздражал своим легкомыслием, наивным и одновременно — нахальным.
Иногда же Лайкин и меня смешил. Он всех великолепно передразнивал. Особенно удавался ему Рыбкин, хотя из одного Рыбкина можно было бы выкроить трех Лайкиных. Я вызвала его из класса в коридор.
— Что с тобой творится, Сима? — спросила я.
Он шмыгнул молча веснушчатым носом, глядя на свое колено.
— Ну, в чем дело?
Он молчал и водил ногой по полу, чинно сложив руки с обгрызенными ногтями. Сейчас он не егозил, не хихикал, не огрызался, и вид его был довольно жалок. Потом поднял на меня глаза, затравленные темные глаза с синеватыми белками.
— Я ничем не могу тебе помочь?
Он сжал в твердую черточку кривящиеся губы.
— Ты боишься Политыко?
Он молчал.
— Это он натравливает тебя на учителей?
Он молчал.
— Ну иди!
И он ушел, опустив голову, прижимая локти к телу.
Через веранду, на которой деловито попыхивал керогаз, я попала в маленькую комнату с маленькими слеповатыми окошками.
Спиной ко мне сидела за ножной швейной машиной бабушка Лайкина.
Она энергично раскачивала ногой педаль, подкладывала под иголку что-то красное и заунывно пела: «Ох эти маленькие детки, совсем оставили меня». Это она повторяла снова и снова мужским густым голосом.
— Добрый день!
Она обернулась. Я увидела орлиный нос и очки в роговой оправе с выпуклыми стеклами. Одной рукой она пригладила пышные белые волосы, сколотые круглой гребенкой на затылке, другой стала отряхивать бумазейный халат.
— Марина Владимировна! Я была уверена, что к нам-таки да забредете.
Она сбросила на пол какие-то тряпки и подставила мне стул, обмахнув его полой халата.
— Я хочу поговорить о Симе. Он очень изменился.
— Изменился? Хорошенькое дело! Ребенок совсем истаял… Вы же знаете, что я учила его музыке, хотя нам некому помочь. У него такой дивный слух, что соседи плачут, когда мальчик играет. А теперь? К пианино не подходит, уроки не делает. И денег требует. А какие у меня деньги? Я с утра до вечера машинкой стучу. Ну, я дала ему раз пятерку, два пятерку — сирота же он, кто и пожалеет, как не бабка…
Она рукавом халата утерла глаза.
— А потом и говорю: «Зачем тебе такая куча денег?» А он: «У нас в школе требуют, взносы всякие». А хорошее ли это дело с сироты требовать? Пусть те платят, у кого полный гарнитур семьи.
Я начала вспоминать.
— Никаких денег мы не собирали, — сказала я.
— Так мой Сима говорит уже неправду?!
Она закачалась на стуле.
— А он занимается русским языком с той учительницей, что я рекомендовала?
— А как же! Дай вам бог здоровья.
— Дело в том, что она спрашивала, почему вы ей не заплатили за последний месяц?
Бабушка Лайкина выпрямилась, вынула гребешок из волос, поглядела на него и снова воткнула в прическу.
— Как это — не уплатили? Что мы — нелюди? Двенадцать рублей, как одну копеечку, я на прошлой неделе ему передала. По рублю пятьдесят в час, так?
— Денег она не получила.
Бабушка Лайкина сняла очки, положила их на стол и схватилась за голову.
…Прошел еще день. Лайкин сидел пришибленный. Ребята шептались. Я вызвала Политыко к доске и пристально всматривалась в его загорелое, здоровое лицо.
Политыко отвечал плавно, продуманно; он зачитывал цитаты из Толстого и торжествующе поглядывал на меня.
Я поставила ему пятерку, хотя не слышала и половины ответа.
— Лайка, неси дневник! — скомандовал Политыко, точно щелкнул кнутом.
Лайкин вскочил и принес мне дневник Политыко.
После урока я позвала Рыбкина, Валю и Дробота.
— Надо провести такое собрание, — сказала я, — чтоб все высказались. Весь класс. Всем же Политыко не сможет мстить.
Валя закусила палец. Приоткрыв рот, Рыбкин провел внимательным взглядом по моему лицу.
— Все? И девчонки и мальчишки?
— Ох и здорово! — Дробот залился смехом. — Всех они не смогут избить. Ох и здорово!
— Да, все могут сказать правду, даже если Лайка промолчит, — задумчиво подтвердила Валя.
А потом я долго ехала в холодном полупустом трамвае домой, вспоминала сегодняшний день, и впервые за последнюю неделю меня не мучило чувство беспомощности.
После уроков я вошла в класс и сказала:
— Не расходитесь. Будет собрание.
Политыко привычно поднял руку:
— Можно уйти? У нас тренировка.
И, не дожидаясь разрешения, стал собирать портфель.
— Нет, нельзя, — сказала я. — Собрание вам посвящено.
На лице его мелькнула настороженность. Он покосился на ребят. Никто не шевельнулся.
Рыбкин набрал воздуха.
— Надо, ребята, о Лайке поговорить и о Политыко, ясно? Чего Лайкин уже вниз головой стоит. И как Политыко с ним обращается. И с классом. С нашим классом. Всё! Кто будет говорить?
Лицо Сапогова отвердело, а руки тяжело сжались в кулаки. А Политыко, оправившись от мгновенной растерянности, начал на высоких тонах:
— Опять Политыко! Счеты сводишь, Рыбак? Ой, смотри, Рыбак, не продешеви!
— Насмотрелся, сыт по горло, — огрызнулся Рыбкин, не глядя в сторону Политыко. — Ну, ребята, давайте! Кто будет говорить?
И тут я замерла, как и Политыко.
На партах молниеносно встал лес рук — двадцать семь рук, весь класс, кроме трех на последней парте. Двадцать семь рук стояли в тишине на партах, как на параде.
Политыко залился краской и опустил ресницы. Сапогов в упор, ненавидяще смотрел на меня, тяжело и мрачно.
— Порядок прежде всего, — откашлялся Рыбак, довольный эффектом. — Сначала пусть говорит первый ряд, потом середина, потом левый. Ну, начали!
И ребята заговорили.
Вначале Политыко ерзал, вертелся, пытался прерывать их классическими репликами: «Врешь!», «Ты видел?», «Ну погоди!»
Потом стал тише, потом опустил голову на руки и замер. А Сапогов оставался спокойным, только поглаживал ладонью щеку, точно она чесалась.
Ребята все говорили, говорили.
Рыбкин посмотрел на меня: я незаметно положила ладонь на ладонь, точно аплодируя. Он торжествующе втянул воздух носом, словно говоря: «Эх, а вы сомневались!»
Резче всех выступила Валя.
— Я тоже занимаюсь спортом, — неторопливо начала она, — хотя, конечно, я не имею еще первого разряда. Но я люблю это дело, люблю чувствовать себя ловкой, сильной — понимаете, когда каждая клеточка тела тебе подчиняется! Но разве я из этого делаю бизнес? А Политыко настоящий спекулянт, он позор спорта, он только и думает, как в вуз пролезть.
— Ясновидящая! — зло буркнул Политыко, не поднимая головы.
— Да на тебе это написано, герой! — непередаваемо презрительно протянула Валя. — Учителям хамишь? Хамишь. Но только таким, кто сдачи не дает. Вроде Николая Ильича. На класс чихаешь? Чихаешь. А сам за спину Марии Семеновны прячешься. Из Лайки сделал собачонку? Сделал. Никого посильней выбрать не мог. Эх, ты!
Она сейчас даже казалась крупнее и выше ростом.
— В общем, надо Политыко исключить из комсомола и запретить заниматься спортом.
Наступила тишина. Сапогов задышал чаще.
— Может, выступите? — предложил им Рыбкин.
Сапогов молча покачал головой, а Политыко лениво стал выпрямляться из-за парты. Несколько секунд он подождал, требуя тишины. Потом уронил:
— Вранье все. С Лайкой мы просто дружили. Понятно? А кому неясно, после уроков объясню… — и гордо заложил руки в карманы куртки. — А насчет спорта — в марте соревнования. Интересно, кто вас послушает! Интересно!
Его начинало раздражать ледяное молчание. Он, видно, ждал споров, колкостей, насмешек, чтоб вовсю проявить гонор. А его просто спокойно и внимательно слушали…
— А класс у вас ерундовый. Только и умеете на задних лапках перед учителями плясать…
Даже эти прямые оскорбления никого не задевали. У него загорелись уши.
— А если я что с Лайкой делал, пусть сам скажет, пусть!
Лайкин еще больше сжался и опустил голову.
— Эй, Лайка, я кому говорю!
Лайкин побагровел и кусал губы, прищуривая глаза, чтобы не зареветь. Но молчал.
Политыко засмеялся:
— Ага! Видите?
И тогда неожиданно, рывком вскочила Маша. Она еще не выступала сегодня. Все собрание она о чем-то переговаривалась с Дроботом, время от времени отмахиваясь от него, как от мухи.
Маша так выпрямилась, что исчезла ее сутулость и голос потерял обычную глухоту.
— Думаешь, струшу? — Лицо ее пошло красными пятнами. — Мы с Лайкой дружим…
Тишина загустела.
— Он хороший, Лайка, только доверчивый, как ребенок, все за чистую монету принимает. И боли боится. Хлопнет его Политыко хоть в шутку, а у него слезы…
— Так, значит, с ним теперь любовь крутишь, Машуха? — издевательски протянул Политыко.
Кровь стала отливать от ее лица, даже глаза посветлели.
— Пусть любовь! Иного ты и понять не можешь.
Она глотнула воздух. Помолчала. И вдруг начала просто, тихо, точно они наедине были:
— Я тебя любила, Гена. Когда я приходила в класс и видела тебя за партой, мне становилось тепло и спокойно. Когда я слышала твой голос, даже если ты с другими девочками шутил, я радовалась, что ты живешь на свете — самый умный и сильный для меня человек.
Политыко хихикнул:
— Вот это комплименты!
— Не смей смеяться! — Голос Маши зазвенел. — Я ведь с первой минуты понимала, что ты меня не полюбишь, но я надеялась, что мы будем хоть друзьями.
— Точно, Машка, мы друзья!
Но наглый тон плохо удавался сегодня Политыко.
— Нет, Генка, нет! Ты для меня теперь хуже жабы. Лучше бы ты умер, Генка, чем оказался таким!
— Короче, герой нового романа — Лайкин?
Мы все почувствовали, что Политыко задет. И задет больно.
— Нет. Но он мне доверял. Я никогда над ним не смеялась.
Политыко еще раз хохотнул, но голос его странно отдался в молчаливом, точно пустом классе.
— Не смей! — Голос Маши стал жестче, грубее. — Лучше скажи, зачем Лайкина на учителей «на слабо» науськивал? Зачем деньги у него брал? Зачем в свои компании водил и представлять заставлял?
Сапогов вскочил:
— Неправда! Не брал он у него денег!
Его волосы, всегда гладко причесанные назад, растрепались.
— Не перебивай! — остановила я его и повернулась к Маше.
— Что же ты столько молчала?
— Та врет она, — лениво откинулся на парте Политыко, — аж в ушах звенит. Сама лезла, лезла ко мне, а как отшил, стала сплетни собирать, цапля очкатая!
— Замолчи! — вдруг вскочил Лайкин, схватив его за плечо.
Политыко поперхнулся и замер.
— Ты, ты!.. — Лайкин заикался, искал слова; его уже ничто не могло остановить. — Все правда, что здесь говорили. Только, только я сам виноват. Думал — дружим мы, вот и старался: в кино водил, даже пивом поил. Он меня не просил. Но я из кожи лез, чтоб уважал…
Лайкин так и не снимал руки с плеча Политыко, и тот все время смотрел не ему в лицо, а на эту крошечную и вздрагивающую руку.
— Нет, не бил он меня, шутки шутил, а у меня от его шуток синяки. Вот! — Лайкин закатал рукав. — У него же пальцы железные… Я все думал — друзья мы. А вот когда с Николай Ильичом то дело вышло, понял — трус он! Сам-то в кусты полез, одного меня подставил. Или скажешь — вру?
— Вот, ребята, — сказала я потом, — что бывает, когда человек привыкает к полной безнаказанности. Именно из таких «героев» во время войны и формировались предатели, любители дешевого успеха, легкой жизни…
Я говорила торопливо, сбивчиво; одна мысль обгоняла другую, мне не хватало слов. Я видела, что Политыко смотрит в парту, презрительно изогнув губы, а Сапогов — на меня детски-растерянно. С него сползла взрослость, солидность, он казался сейчас беспомощным, потерянным мальчишкой.
Рыбкин предложил исключить из комсомола Политыко и запретить заниматься спортом.
Класс проголосовал единодушно, даже Лайкин. Против был один Сапогов.
На другой день Политыко в школу не пришел. Не являлся он еще три дня. Сапогов же ни с кем не разговаривал.
Рыбкин сказал мне, что готовит выступление к ближайшему общешкольному собранию, чтобы «создать общественное мнение, а то нашу резолюцию ни за что не дадут провести».
Светлана Сергеевна спросила меня:
— Чего твои ходят именинниками?
— Свергли самодержавие.
У меня у самой было праздничное настроение.
— Восстание? Против «гигантов»?
— Ага. Народ — сила!
Она усмехнулась, не разжимая губ.
Я не поняла, хвалила она меня или осуждала.
И меня не покидало чувство приподнятости, хотя я понимала — борьба не кончилась.
Наконец меня вызвала Мария Семеновна. У нее в кабинете сидел высокий полный мужчина в пушистом светло-желтом пальто.
— Вот она! — бросила Мария Семеновна, и он любопытно оглядел меня. Взгляд его был ощутим, как прикосновение горячей влажной ладони.
— Это отец Политыко. — Она не предлагала мне сесть, но он вскочил.
— Нам давно надо было познакомиться, так сказать. Я не знал, что у моего оболтуса такая очаровательная учительница.
Мария Семеновна неодобрительно поджала губы.
Отец Политыко гостеприимно подвинул мне кресло, точно это был его кабинет.
— Ну-ка расскажи, что ты натворила в классе? — сказала Мария Семеновна. — Что за травлю устроила? И без разрешения директора!
— А с вашего разрешения травить можно? — спросила я.
Он усмехнулся, а Мария Семеновна постучала пальцами по плотному листу бумаги:
— Вот заявление на тебя…
— Еще не поздно, так сказать, взять его обратно, уважаемая Мария Семеновна, — вмешался отец Политыко. — Вы так молоды, Марина Владимировна, что я смею думать, вы просто ошиблись, так сказать, поверили клевете.
— Слушай, что ты натворила! — И Мария Семеновна без пауз начала читать заявление Политыко.
Какой-то холод пополз у меня от ног к горлу.
Я услышала, что я натравила на Гену Политыко ребят и сфабриковала классное собрание, науськивая развратную девочку, которая всячески его соблазняла и была им отвергнута. И в конце сообщалось, что мальчик так всем травмирован, что слег с тягчайшим нервным расстройством, и врачи не знают, хватит ли у него сил в этом году нормально продолжать учебу. Кончалось это заявление вопросом: может ли такой учитель, как я, продолжать педагогическую деятельность, если я проявила себя уже как низкий, мстительный и злобный человек?
— Вот видишь! Лучше добром расскажи всю правду, — донесся до меня хриплый голос Марии Семеновны.
— Правду?! А этому вы верите?
— Разве неправда, что ты не терпела Политыко? Сама вечно бегала ко мне с жалобами. А перед собранием разве ты ребят не натаскивала?
Отец Политыко начал ерзать.
— Мне кажется, так сказать, не надо вдаваться в подробности. Мой сын все равно перейдет в другую школу.
Мария Семеновна вскинулась:
— Как это — в другую школу? А разве здесь у него плохие условия?
— Вы должны понять, уважаемая Мария Семеновна, — сказал отец Политыко, — что такие собрания не будут, так сказать, способствовать повышению его спортивного мастерства…
— Так что же вы хотите? — уже устало произнесла Мария Семеновна.
— Не передавать его дело на школьное собрание.
— Но как же так… — Мария Семеновна запнулась, растерянная.
— Марина Владимировна скажет в классе, что, так сказать, вышло недоразумение, и они отменят свое решение. А я тогда не дам ходу нашему заявлению. Вы, кажется, второй год работаете? — Он улыбнулся мне, но глаза оставались холодными и колючими. — Стоит ли портить себе биографию?
Мария Семеновна повернулась ко мне:
— Ладно! Пойдешь в класс, выругаешь их за глупость и скажешь, чтоб никуда не лезли со своим решением.
— Я ничего делать не буду, — сказала я.
Она точно не слышала.
— Жалко мне с вашим сыном расставаться. Такой парень славный! Ну хоть Сапогов останется у нас?
— Вряд ли. Они с первого класса вместе.
Он поклонился персонально ей и, обходя меня, ушел.
— Доигралась! — фыркнула Мария Семеновна. — Ты соображаешь, что делаешь? Господи, и почему мне такое золото досталось! Ладно, иди. На той неделе будет педсовет…
В коридоре было пустынно. За окном шел снег пополам с дождем, и большие снежинки брезгливо приземлялись на раскисшую темную улицу.
…В этот день, когда закончился последний урок, Сапогов медленно подошел ко мне.
— Хотел я спросить… — Он все перекладывал портфель из одной руки в другую.
— Спрашивай!
— Марина Владимировна! — вдруг начал он, как будто разбежавшись. — Зря вы так с Генкой. Он хороший парень.
— Хороший?
У меня в ушах зазвучали фразы из заявления его отца.
— Вы его не знаете… Он меня спас. От тюрьмы.
Я рассмеялась:
— Так. Значит, Политыко герой?!
Он болезненно поморщился.
— Я однажды деньги украл. В пятом классе. Всю зарплату у завуча. Мать болела тогда. Хотели меня в детский приемник сдать, а он сказал, что сам взял, на фотоаппарат. Его отец вмешался, нас только в другую школу перевели…
Сапогов вытер пот со лба. Разговор давался ему с огромным напряжением.
— Он все смеялся, что хочет воспитать Лайку, закалить…
— А его грубость? Ругань? Запугивание ребят?
— Они спорт всерьез не принимают, дразнятся. Мне-то наплевать — буду я связываться, а он горячий. И отец его все говорит: мужчина без ругани — что свеча без фитиля…
Весь разговор я крепилась: сказать о заявлении или смолчать. Но тут не выдержала:
— Ты знаешь о заявлении Политыко?
Он широко распахнул свои глазки.
— О заявлении против меня?
— Какое заявление?
Я усмехнулась:
— В школу пришло заявление его отца. Кажется, с его слов… Ты тоже считаешь, что я его затравила?
Он упрямо двинул подбородком.
— Генка не знает об этом. Он на подлость не пойдет, хоть убейте.
— А ты у него спроси…
Сапогов вскочил, бросился к двери. Откуда-то из коридора крикнул:
— Не верю! Слышите?
После его ухода я долго не шевелилась. Стоило ли рассказывать ему о заявлении?..
В конце года Мария Семеновна зазвала меня в кабинет. Села на диван и посадила меня рядом.
Я внутренне вся сжалась, ожидая привычных стычек. Мне кажется, что за этот год я даже во сне с ней спорила. За каждым моим поступком, словом, жестом стояло ее укоряющее лицо…
Мария Семеновна куталась в большой платок. Сутулилась. И казалось, только ее неукротимость не позволяла ей стать окончательно старухой — беспомощной и жалкой.
— Устала я воевать с твоим характером… — каким-то очень мирным, доверительным тоном продолжала она. — И поэтому я рекомендовала тебя… в инспекторы.
— Что?
Лицо мое, вероятно, приняло очень глупое выражение, и она усмехнулась:
— В гороно. Там и поэкспериментируешь и поучишься.
— А мой класс? Мне ведь один год осталось их довести…
— Обойдутся они без тебя.
Я хотела спорить, хотела протестовать, но она положила мне руку на плечо. Тяжело, уверенно.
— Их возьмет Татьяна Николаевна.
Я вздохнула. Конечно, как воспитатель Татьяна Николаевна в сто раз была лучше, полезней для моей «вольницы». Конечно, от такой замены они только выигрывали. Но я!.. Как я обойдусь без них?
Мария Семеновна все не снимала руки с моего плеча. И я не позволила слезам навернуться на глаза. Она и так считала меня девчонкой…
— Через год я выйду на пенсию, — сказала тихо Мария Семеновна. — Директором будет Светлана Сергеевна. Захочет — возьмет тебя обратно. А пока пожалей мои нервы…
Странно, очень странно было слышать от нее такую просьбу. Точно она увольняемая учительница, а не я.
Я вздохнула и встала. Больше говорить было не о чем. Она меня обезоружила своей прямотой. Я пошла к двери и вдруг услышала ее тихий голос:
— Я ведь тебя любила. Но нам нельзя в одной школе…
И после этого разговора моя неприязнь к ней исчезла. Осталась только благодарность за помощь в первые месяцы работа и… жалость. Между нами было почти тридцать лет разницы.
И я вдруг поняла, что она не могла бы их перешагнуть, даже если захотела. Такие не меняются и не меняют своих воззрений.
Четыре года спустя я ехала в дождливую ночь автобусом из Ленинграда в Таллин.
— Добрый вечер, Марина Владимировна! — через полчаса после отъезда вдруг поздоровался мой сосед. — Я вас сразу не узнал. Вы похудели.
Он щелкнул зажигалкой, и я увидела растущие вниз темные ресницы, яркий рот.
— Здравствуйте, Гена, — сказала я.
— Сколько лет, сколько зим… — Тон его был мечтателен. — Уж и не думал вас увидеть когда-нибудь.
— Конечно, вы об этом все время мечтали! — сказала я, невольно «выкая», таким он выглядел солидным. — Ну, что вы поделываете? В каком институте?
— А ни в каком. — Он нервно затягивался. — Я тренером в Таллине.
— Доволен?
— Все-таки Таллин европейский город, не то что наше пошехонье…
— А где Сапогов? — спросила я. Мне было трудно представить одного без другого.
— Не знаю… — Он посмеивался. — Мы ведь, как из вашей школы ушли, разошлись как в море корабли. Он мне того заявления не простил.
При свете наплывающих фонарей его лицо казалось взрослым, строгим и очень интересным. Только ему не шли гладко зачесанные волосы. Мальчишкой он носил лохматый чуб…
— Ты, должно быть, меня тогда крепко ненавидел? — сказала я.
Он хмыкнул. Голос его был теперь более низок.
— Было такое дело, Марина Владимировна. Вы мне много крови попортили, да и я вам. Так что — в расчете.
Он снова щелкнул зажигалкой.
— И знаете, что я вам скажу? Очень мне хотелось тогда подбить кое-кого вас отлупить, только струсил.
Мимо беззвучной молнией проносились машины, и глаза слепило от вспышек фар.
— А знаете, чего я вам больше всего простить не могу? — Он понизил голос.
— Да?!
— Что вы потом от меня отступились.
Я удивленно подняла брови.
— Да-да, что дали мне перейти, плюнули, лишь бы от хлопот подальше. А зря… Я тогда крепко переживал, и собрание меня встряхнуло, и по Сашке скучал…
Он вздохнул.
— Ты же доволен жизнью, — сказала я.
Он ухарски тряхнул головой, точно у него вился еще чуб.
— Да, на все сто! Правда, пени-пенсов маловато, так машина выручает.
— Машина?
— Отец подарил, как школу кончил. Ничего особенного, всего лишь «Москвичок», но и на нем работать можно.
— Так ты шофер?
— При случае.
Тон его был хвастлив, но я не могла забыть прозвучавшей в нем горечи.
— И ты ничего не знаешь о Сапогове? — повторила я.
— Он тогда пошел в вечернюю школу, начал работать…
Политыко говорил беззаботно, но с какой-то чуть уловимой нервностью.
— Что же ты не учишься?
— Я учился в механическом, да надоело. Тут и отец умер, то, се… В общем, начались дела семейные, мамаша выскочила замуж… Ну и бросил!
— И не жалеешь?
— А, не знаю… — Он поиграл горящей зажигалкой и снова хмыкнул: — Чудной был парень Сашка, такой чудной! Не соври я ему тогда, может, и сейчас бы дружили. Да отец выдал, что вместе заявление писали…
— И он не простил лжи?
— Не простил. Разом все оборвал. А чего писать было?! Только себе навредил…
Начинало сереть, и лицо его вырисовалось более отчетливо, постаревшее, усталое.
Потом он весело рассказывал о своей работе, «не пыльной и не кусачей», расспрашивал о наших ребятах, предложил проводить в гостиницу. Мы вышли вместе из автобуса.
Странные, непривычные контуры этого остроконечного города поразили меня. И я немного постояла, оглядываясь.
Он взялся за мой чемоданчик.
— Не надо, — сказала я. — Попрощаемся здесь, Гена!
— Как хотите, Марина Владимировна!
Он непринужденно протянул мне руку.
Рука была большая, крепкая, с длинными гибкими пальцами.
Я пожала ее.
— Знаешь, Гена, — сказала я, — не думала, что наша встреча будет такой, что мне станет стыдно и тяжело…
Он засмеялся.
— Лучше поздно, чем никогда! — Он тряхнул мою руку. — Я смеюсь, смеюсь! Бросьте, Марина Владимировна, все равно я бы тогда уже не изменился. От судьбы не уйдешь…
Но я знала, что он лгал, и он знал это.
Потом я пошла к гостинице по кривой улочке и через несколько шагов оглянулась. Он все еще стоял у автобуса, большой, сильный, и курил. Заметив, что я смотрю на него, он затоптал сигарету и пошел в другую сторону.