Труде Марстейн ВСЁ, ЧТО У МЕНЯ ЕСТЬ

Земля и ваниль

Август 1973


Как же тепло, и каким долгим кажется лето. В гостиной все сияет. Солнечный свет падает на спинку дивана яркими прямоугольниками, внутри которых подрагивают тени кленовых листьев. В оконное стекло бьется муха. Тетя Лив красными от малинового сока пальцами перебирает страницы фотоальбома. Она присела на самый краешек стула, готовая, если понадобится, в любой момент вернуться к домашним хлопотам. Ее вещи повсюду: лак для ногтей — на телефонном столике, вязаная зеленая кофта — на стуле. А на журнальном столике — папина газета, граница света и тени косой чертой делит первую страницу пополам.

Папа рассказывает тете Лив о том, что в розах завелись жуки, и о том, что мама слегла с мигренью. Тетя слушает все это, наверное, около получаса — внимательно, озабоченно, уперев руку в бедро. В детстве я думала, что тетя Лив всегда воспринимает все близко к сердцу, но вот утешать у нее привычки нет. Только потом я поняла, что в этом и состоит своеобразное утешение. В моей комнате висит постер с изображением двух девочек, они сидят рядом на качелях, а внизу — надпись: «Радость, разделенная на двоих, — двойная радость. Горе, разделенное на двоих, — половина горя».

Тетя Лив смотрит на фотографию, сделанную тем летом, когда Бенедикте еще была жива. Тетя Лив и Халвор на станции, в большой детской коляске — Бенедикте. Один уголок фотографии порыжел от времени. Халвор выглядит не очень-то счастливым в роли старшего брата — он стоит чуть позади, в паре шагов от тети Лив, а та широко улыбается, крепко держа коляску обеими руками. На другой фотографии Бенедикте лежит на пеленальном столике, а над ней склонилась Элиза.

— Осторожно! Головку придерживай, — постоянно твердила мама, когда мы брали на руки Бенедикте, особенно это касалось меня.

— Да все в порядке, ничего ей не будет, — отзывалась тетя Лив.

А вот еще фотография со всеми нами, детьми. Элиза прижимает к себе Бенедикте, поддерживая головку как надо, рядом с ней Кристин, а на переднем плане — мы с Халвором. Теперь уже я не могу представить себе, как мы играли вместе в то время: хотели всегда одного и того же, думали одинаково. «О, вот и Ганс с Фрицем», — любил повторять папа, намекая на героев знаменитого комикса Рудольфа Диркса. На фотографии мы примерно одного роста, хотя Халвор старше меня на целый год. Теперь-то ему уже четырнадцать, а мне тринадцать, и он гораздо выше меня, да и покрепче. Мы делаем вид, что не знакомы друг с другом. Фотографий с похорон Бенедикте в альбоме нет, только на одной — маленький гроб в доме тети Лив.

Вчера тетя Лив обещала заплести мне французские косички, но оказалось, что уже поздно, и мама велела мне отправляться в постель.

— Ну, тогда завтра, — заверила тетя Лив.


Мама встала с постели, она разбивает яйца в чашу кухонного комбайна, но тут на кухне появляется тетя Лив и берет все в свои руки.

— Отдохни, Элси, — говорит она. — Это и я могу сделать. — Мама слабо возражает, но тетя Лив не сдается, это вообще не про нее. — Смотри, ты вся мокрая, Элси, — уговаривает она, — пойди и приляг, милая.

Летний сарафан на бретельках открывает загорелые плечи тети Лив, она собрала копну золотистых волос в хвост и стянула его одной из моих старых резинок с красными пластмассовыми бусинами. Во мне сидит какая-то досада на тетю Лив — из-за того, что она так красива, как будто эта красота ей досталась по ошибке, невзначай — словно она получила ее вместо мамы. Но ведь тогда я чувствую досаду и на маму, потому что ее красота словно вышла из моды, и какой смысл — обладать такой спокойной несовременной красотой.

Однажды, когда я была маленькой, я сказала: «Ты самая плохая мама на свете! Я бы очень хотела, чтобы нашей мамой была тетя Лив». Мама тогда плакала навзрыд, стоя у зашторенного окна в гостиной и спрятав лицо в ладони, а я мучилась от раскаяния.

Тетя Лив и Халвор гостят у нас вот уже второй раз за лето. Между их приездами мы успели побывать на даче, а еще в кемпинге и парке аттракционов в Швеции. На даче и в кемпинге у мамы случались приступы мигрени, и вот вчера снова она провела почти весь день в постели. От банок с малиновым вареньем на кухонном столе разбегаются розовые блики. Рядом с плитой лежат две упаковки томатного супа. Мама терпеть не может готовые смеси, а тетя Лив восхищается простотой приготовления и разнообразием вкусов. Она насыпает порошок из пакета, задумывается, подсыпает еще немного. И еще чуть-чуть.


Мне пора в конюшню, и я иду переодеваться в ванную. Снимаю одежду — одна грудь чуть больше другой. Ну и ладно, они скоро сравняются. Но когда я езжу верхом, сосок одной груди натирает, приходится приклеивать пластырь, так что пора мне уже носить лифчик. На полочке стоит косметичка тети Лив. У нее красная зубная щетка и дорогой увлажняющий крем. Я слышала, как мама однажды сказала папе, что тетя Лив тратит слишком много денег на одежду и косметику. «Это ведь все для того, чтобы мужчины обращали внимание», — добавила она.

Брюки для верховой езды жмут в талии. По дороге в свою комнату я открываю дверь в спальню Халвора и тети Лив.

Халвор лежит на кровати, запустив руку в шорты. Он делает резкое движение, и фотография, которую он держит в другой руке, падает на матрас, но я успеваю заметить, что там. Элиза и ее подруга Ранди в униформе медсестер — этот полароидный снимок сделал один из двух парней, которые учатся с ними в медицинском колледже. Я тяну дверь за ручку, взгляд падает на пол, где стоит открытый чемодан тети Лив, из его недр выглядывают цветастое платье и почти прозрачная блузка. Я иду в свою комнату и хохочу, прикрывая рот рукой, подмышки становятся мокрыми от пота. В комнате я изо всех сил прижимаюсь лицом к подушке, потом встаю и через окно вижу папу, он тянет садовый шланг по траве и переставляет поливалку на несколько метров в сторону. Я чувствую, как капельки пота сбегают вниз по рукам. Папа подходит к Элизе, стоящей у малинника, они о чем-то говорят, и Элиза улыбается. Упругие струи воды, изгибаясь, почти дотягиваются до забора, и мне очень хочется, как в детстве, пронестись сквозь эти потоки, дающие передышку от бесконечной жары. Мы с Халвором практически выросли вместе. Раньше мне удавалось упросить его двигать по полу маленьких куколок и говорить за них тоненькими голосами. Или быть моим слугой, когда мы строили хижину на мусорной свалке. Но все когда-то заканчивается, уступая место новому.

Секрет этой фотографии в том, что почти невозможно понять, что на ней именно Элиза. На снимке Ранди сидит на стуле Элизы, которая расположилась справа и чуть за спиной у Ранди на подоконнике. Элиза поставила одну ногу на батарею, форменная юбка собралась в складки и соблазнительно обнажила стройное и гладкое бедро. Сама она отвернулась, так что, когда я первый раз увидела фотографию, мне показалось, что на ней две Элизины подружки-медсестры, а догадалась я, только заметив часы со светящимся циферблатом, подаренные Элизе на восемнадцатилетие.


Сад переливается яркими красками: блестят ягоды красной, белой и черной смородины, сплетенные ветки малины образуют длинную изгородь. И так невыносимо долго тянется время, когда нужно собирать ягоды. Сегодня у меня на это нет сил, но вчера я нарвала целое ведерко малины. Правда, папа сказал: «Оно еще не полное, Моника». За каждое полное ведерко мне полагается крона, и теперь я не знаю, получу я ее или нет. Кнертен проворно подбегает ко мне и жмется к ногам. Я вхожу на веранду. В коробке на столе остались крошки от шоколадного печенья тети Лив, я собираю их пальцами и отправляю в рот. Рубиновые блики пляшут в кувшине с соком, термос издает ровный булькающий звук. Элиза всегда копит заработанные деньги. На одну крону можно купить десять больших карамелек, или плитку шоколада, или двадцать малиновых леденцов. Элиза терпеливо собирает ягоды в малиннике, а Кристин нашла предлог увильнуть, заявив, что договорилась встретиться с Андре. Когда тетя Лив и Халвор приехали к нам, мама первым делом заявила, что не станет возражать, если кто-нибудь поможет ей варить варенье и делать сок.

— Помощь пришла, — отозвалась тетя Лив, — мне кажется, как раз вовремя.

Через закрытую дверь веранды доносится гул кухонного комбайна, выходит тетя Лив.

— Ты что, в конюшню собираешься, Моника? — спрашивает она. — Мы будем есть суп и блины в четыре часа, я и Кристин сказала, она гулять ушла. Мы с Халвором уезжаем в восемь, Элиза поедет тем же поездом.

— Хозяин конюшни хочет, чтобы я всегда брала Небожителя, — говорю я, — это рысак.

— Он большой? — спрашивает тетя Лив.

— Очень, — отвечаю я, — и с норовом.

Теперь мне хорошо видны лицо, шея, грудь, руки и плечи тети Лив. В линиях ее лица мне видятся мамины черты — они проступают в улыбке и широких бровях, угадываются в тенях на крыльях носа и подбородке. Мамины черты в то же время более мягкие и четкие, ноги стройнее, кожа тоньше. Прическа тети Лив в вечном беспорядке, у мамы же волосы гладко зачесаны и уложены. Когда тетя Лив говорит и смеется, она кажется красивее мамы, но если обе сядут рядом со спокойным и серьезным видом, все наоборот.

— Ну а что же с косичками-то? Осталась ты без них, — вздыхает тетя Лив.

Она научилась этому в юности, когда жила в Америке, — плести французские косички и печь американские блины, а вот мама жарит только тоненькие норвежские блинчики.

Теперь тетя Лив смотрит на меня так, словно позабыла сделать что-то очень важное, без чего мне никак. Она приглаживает мне волосы, заправляет прядки за уши и улыбается. Нужно было бы помыть голову, но я даже ни разу не причесалась.

— Выглядишь как профессиональная наездница в этих брюках, — произносит она. — А они не слишком теплые?

— Есть немного, но если я надену шорты, ремни подпруги будут натирать ноги.

— Ну и ну, — вздыхает тетя Лив. — Крошка Моника и здоровенные лошади. Что-то мне уже страшновато. Будь осторожна, лошади — животные своенравные. Твоя тетя беспокоится за тебя. Неужели ты ничего на свете не боишься?


Когда мама и тетя Лив были еще маленькими, их мама — моя бабушка — постоянно обижалась, как ребенок, и уходила из дома. Она запускала домашние дела, переставала стирать, готовить, заботиться о дочерях. Каждый раз дедушка был вынужден отправляться на ее поиски, оставив маму и тетю Лив дома одних. Летом они обычно сидели на ступенях каменной лестницы во дворе, а зимой устраивались на столе в кухне и выглядывали на улицу из-за занавески. Мама слюнила палец, опускала его в сахарницу, и они с сестрой по очереди его облизывали. По крайней мере, так рассказывала тетя Лив.

А однажды они с мамой остались дома одни на всю ночь, пока их отец колесил на велосипеде по округе в поисках жены. Он вернулся только под утро, когда нашел ее и привез домой на багажнике. Это было в день маминого рождения, в тот день ей исполнилось двенадцать. Сестры тогда так и не легли в кровати, а уснули прямо на диване в гостиной. Проснулись они от шуршания гравия под колесами велосипеда и услышали бабушкин голос — она всхлипывала, как маленькая, и они стрелой взбежали по лестнице. Дедушке пришлось утешать и вымаливать прощение у бабушки целый день, и ни о каком празднике в честь дня рождения мамы не было и речи.

— Никто не мог понять, на что же ваша бабушка так обиделась, — сказала тетя Лив, — и думаю, даже дедушка этого не знал.

Однако когда я спросила маму об этой истории, она начисто отрицала, что такое вообще случалось.

— Но тетя Лив об этом рассказывала, — возразила я.

— Моника, когда мне было двенадцать лет, твоей тетке исполнилось четыре. Как она могла запомнить все так подробно? — ответила мама.

— Ну а вообще это было или нет? — спросила я.

— У тети Лив всегда было богатое воображение, — отрезала мама.


Воздух в конюшне теплый и влажный, пахнет свежим навозом. Небожитель, полный сил, стоит в угловом стойле, качает головой и прядает ушами, пока я вычищаю пустые загоны. Потом я открываю стойло Небожителя, чтобы вывести его и убрать навоз. Конь прижимает уши и скалит зубы, белки глаз сверкают. Он перебирает задними ногами, пытаясь повернуться ко мне задом, задевает поилку. Я хватаюсь за уздечку. Когда я веду коня по проходу, сердце мое колотится так, что я слышу каждый удар. Я знаю, что от страха мой пот приобретает особый запах, распознать который способны только лошади. Я вонзаю вилы в навозную кучу.

На бегу думать трудно. Мне надо было бы как следует все обдумать, прежде чем начать бегать через школьный двор по команде Осе. Хотелось бы, чтобы мой голос не звучал так фальшиво, когда я отвечала Ингеборг, которая сообщила, что намерена устроить летний праздник в саду и пригласить на него почти всех девочек из класса. Прошло уже два месяца с тех пор, как наша с Анной Луизой дружба сошла на нет. Все началось, когда Ингеборг и Осе придумали секретный клуб, члены которого собирались на переменках в девчачьем туалете. Тесное пространство кабинки вмещало не всех, так что Анне Луизе и Вибеке места не оставалось. «Бежим!» — кричала Осе, и мы мчались как испуганные лошади. Но Анна Луиза не могла с этим смириться и пыталась пробиться в члены секретного клуба. Каждый раз, когда раздавался звонок на перемену, она резко срывалась с места и неслась через школьный двор, стараясь успеть забежать внутрь прежде, чем мы захлопнем дверь, словно она хотела в который раз испытать поражение. Я надеялась и не надеялась, что она успеет. А мы стояли там ввосьмером, запыхавшиеся, тесно прижавшись друг к другу, хихикали, толкались возле унитаза, краснолицые и потные. Восемь минут, семь, шесть, пять. Кто сможет попасть в секретный клуб, доступ в который закрыт? Учительница ничего не замечала: в последние дни учебы перед летними каникулами она поблагодарила нас за шесть прекрасных лет, проведенных вместе, и сказала, что редко встречала такую сплоченность, как в нашем классе. Она пожелала нам успехов в старшей школе и удачи на жизненном пути. Анна Луиза стояла передо мной, никто не решался приблизиться к ней ни на шаг, она так и стояла одна — в своей голубой юбке, с позолоченной тонкой цепочкой на шее. Она боится Вибеке как огня, для нее нет никого страшнее Вибеке.


Я застилаю соломой стойло Небожителя и замечаю Като, идущего через двор к конюшне. Я хватаю тачку и подкатываю ее к навозной куче. Шаги у Като медленные, размеренные, он уже рядом. Не останавливаясь, я опрокидываю тачку и слышу стук его ботинок по бетонному полу. Я откатываю тачку и повыше натягиваю брюки, так что швы впиваются в кожу при каждом шаге.

Повсюду разбросана солома, Като указывает на шнур и пустую коробку из-под сока, которые кто-то бросил в углу, и этого достаточно, чтобы я пошла и все убрала.

— Ты надела брюки для верховой езды, — замечает он.

Я отвязываю Небожителя и направляю его к стойлу, беру три охапки спрессованного сена и разбрасываю по полу. Конь захватывает небольшие пучки сена губами, мотает головой, чтобы сбросить лишнее, и начинает медленно жевать. Като треплет по холке Фиону.

— Девочка моя, какая же ты красавица, — говорит он с нежностью в голосе. Потом он включает кассетный магнитофон.

Небожитель размеренно пережевывает, моргает, подхватывая пучки сена. На доске объявлений прикреплена записка про котят. Като пригрозил Ирене: «Я разделаюсь с ними, если ты от них не избавишься».

Я чувствую, как напрягаются мышцы по всему телу, обтянутому узкой майкой и брюками для верховой езды, когда прохожусь с тяжелой метлой вдоль стойл. Широкий сильный взмах — и воздушный вихрь подхватывает и кружит в медленном танце пыль, сено и соломенную труху.

Движения Като уверенные и четкие, у него сильные руки, которые заставляют лошадей подчиняться. Я становлюсь все более и более смелой, но и страшусь тоже все больше и больше. Когда я поворачиваюсь с метлой, то вдруг оказываюсь в объятиях Като, его руки скользят по моим бедрам, словно узловатые ветви дерева, я чувствую колкую щетину и теплое дыхание на шее. Едва коснувшись губами моей щеки, он тут же отстраняется, бормоча торопливое и чуть насмешливое «извини». Сильное желание поцеловать меня — я даже не успела этого понять — уступает место раскаянию, и поцелуя уже не будет. Като убирает руки и смотрит через открытую половину двери на небо, словно пытается угадать, какой будет погода. С трудом сдерживая зевок, он приоткрывает рот, обнажая огромные кривые зубы. Появляется Рагнхильд в брюках для верховой езды, она ведет под узду Табриса. Глядя на нее, точно не скажешь, сколько ей лет — она выглядит и на пятнадцать, и на шестьдесят, хотя на самом деле ей сорок два. Коротко стриженные каштановые волосы, румянец на щеках, талия перетянута узким поясом, словно разрезающим ее пополам. Из магнитофона льется музыка, я застыла с метлой в руке. Рагнхильд заводит Табриса в стойло, он разворачивается и пытается захватить пучок сена, она снимает узду, конь встряхивает головой. Рагнхильд поворачивается к Като и спрашивает, все ли в порядке.

Она ослабляет ремешки на подпруге, та скользит и повисает под животом у Табриса. Я чувствую, как занемело во рту, как будто после настоящего поцелуя. Все тело пытается понять, что произошло. Или не произошло.

— Хочешь прокатиться на Небожителе? — обращается ко мне Като.

— Не думаю, что успею, — отвечаю я, — у нас в гостях тетя.

Он наблюдает за тем, как я ставлю метлу рядом с поддоном для воды, широко улыбается, и я вижу ряд желтых кривых зубов. Рагнхильд выходит из стойла, через руку перекинуто седло.

— Я могу немного погонять его, — говорит она.

Кошка по кличке Мирамис выпрыгивает из коробки и бежит прочь, котята отзываются дружным жалобным писком. Вчера Анна Луиза захотела посмотреть, сможет ли котенок сам найти дорогу к матери, и вытащила одного на бетонный пол. Малыш жалобно пищал, медленно переставлял лапки, прижимаясь животом к полу, и поднимал хвост, обнажая нежную розовую плоть. Почти сразу рядом с котенком, громко мяукая, появилась Мирамис и, схватив серый комочек прямо за голову, потащила обратно в коробку. Я сказала Анне Луизе: «Ты что, совсем дурочка?» Кажется, что чем больше людей чувствуют неприязнь к Анне Луизе, тем она становится несносней, а она ходит как ни в чем не бывало и делает вид, что ей наплевать. Но ей, конечно, не наплевать.


На веранде вкусно пахнет блинчиками. Халвор лежит в гамаке с журналом комиксов, Кнертен скулит на привязи где-то в зарослях рододендрона. Тетя Лив со стопкой тарелок направляется к столу. Муравьиная дорожка тянется с травы через две ступеньки веранды до липкого пятна пролитого сока — вокруг темной кляксы копошатся муравьи.

Тетя Лив подходит к Халвору, выхватывает комиксы у него из рук и легонько шлепает его по лбу, Халвор пытается отвоевать журнал. Тетя постоянно твердит, что он должен читать книги — «бери пример со своей двоюродной сестры, вот, смотри, как Моника много читает». Ну да, я читаю все книги Кристин, вот сейчас принялась за очередной девчачий роман. Кнертен смотрит в мою сторону и скулит, привязь натянута как струна. Я подхожу и треплю его по холке. Ему нравится запах лошадей, он лижет мои руки.

Мама все еще лежит и не заметит, что я не приняла душ после конюшни. Я переодеваюсь в футболку и джинсовую юбку и тщательно мою руки. Мама знает, когда я опаздываю в школу, когда таскаю из шкафа шоколад, когда покупаю сладости по пути на каток, но она не знает ничего из того, что действительно имеет значение. О том, что у меня происходит в школе, как долго тянутся уроки. Что мне ужасно страшно переходить в старшую школу. Что в огромном мире так мало добра, но, в сущности, он не такое уж плохое место для жизни, и что я знаю, он — один, единственный, и другого нет и не будет. И ничего с этим не поделаешь.


Мы сидим в тени дома, ветер стих, в воздухе разливается тишина. Мама поднялась с постели, надела блузку с воротничком и короткими рукавами и голубую юбку. Тетя Лив наливает себе добавку томатного супа. У Элизы французские косички — тетя постаралась. Кнертен лежит без движения под папиным стулом.

— Где Кристин? — спрашивает папа.

— Она придет домой к четырем, — отвечает тетя Лив.

Папа смотрит на часы. Тетя Лив собирает суповые тарелки и несет их в дом.

— Ну что, Халвор, готов к школе? — спрашивает папа, и Халвор пожимает плечами.

— Более-менее, — отвечает он.

— Здорово, что у нас в этом году уже будут отметки, — говорю я. — Интересно, что у меня выйдет по норвежскому.

— Тебе нужно подтянуть математику, — папа поворачивается к Халвору.

Очевидно, что у Халвора так себе с оценками, но его это совершенно не волнует. Папа помогал ему летом с математикой, но Халвор занимался без особого желания.

Тетя Лив появляется снова с тарелкой, полной блинчиков.

— Сядь, Моника, успокойся, — говорит Элиза. Я беру блин двумя пальцами и кладу его на тарелку.

Мама берет стакан и пьет воду. От клумбы с розами доносится пчелиный гул. Стройные длинные ноги Элизы скрыты под платьем — ряд мелких кнопок спускается от маленького воротника до линии бедер. Халвор надел короткие джинсовые шорты со светло-голубой бахромой по краю, на ногах заметны длинные темные волосы. Мама поливает блин малиновым вареньем.

— Тебе лучше? — спрашивает папа и касается маминой руки. Мама кивает.

— Хорошо, что у тебя появился аппетит, — говорит папа.

— Супа поела совсем чуть-чуть, — отвечает мама. — Не люблю супы из пакета.

Я беру очередной блин, мама переводит взгляд на меня, потому что я тянусь за малиновым вареньем через весь стол. Элиза спрашивает папу, решили ли они насчет дачи на осенние каникулы. Голова Кнертена выныривает у меня между колен, я отрываю кусочек блина и даю ему, папа смотрит на меня укоризненно.

— Потому что, если нет, мы могли бы поехать туда с Ранди.

— Одни? Там же печь, которую надо топить, и газовая плита.

— Ну, с этим-то мы справимся, — отвечает Элиза.

Халвор, когда ест, в тарелку не смотрит. Однажды на зимних каникулах, когда тетя Лив отправилась в Берген с подругой, он приехал к нам в гости, и мы с Анной Луизой взяли его с собой покататься на коньках. Халвор тогда упал и ударился головой, у него было сотрясение мозга. Потом он сидел на кухне в зимних штанах, и его рвало в ведро. Мама позвонила отцу на работу, чтобы он пришел домой и отвез Халвора в больницу. Пока мы ждали папу, мама начала чистить картошку, а Халвор сидел, привалившись к спинке стула.

— Как ты, Халвор? — спрашивала мама то и дело, счищая кожуру с картофелин. Накануне вечером я слышала, как мама сказала папе: «Он скучает по маме, он немного маменькин сынок».

Тетя Лиза расспрашивает Элизу о медицинском колледже. Позади у нее первый год учебы, осталось еще два.

— Ты уже делала уколы?

— Нет еще, — отвечает Элиза. — Но мы скоро будем.

Она рассказывает о студенческой жизни, о том, что в группе всего двое парней, которые, конечно же, в центре внимания.

— Они классные, да? — допытывается тетя Лив. Элиза прищуривается, улыбается и качает головой. Кончики пальцев у меня блестят от жира. Я замечаю, как по ногам Халвора пробегает дрожь.

— В любом случае, они не в моем вкусе, — отвечает Элиза. Я встаю и тянусь через стол, чтобы взять еще блин.

— Моника, неужели нельзя попросить кого-то передать тебе блюдо с блинами? — не выдерживает папа.

Но я уже подцепила блин двумя пальцами, кладу его на тарелку и сажусь на место.

— Ездить на лошади, которую мне дает Като, довольно рискованно, — говорю я, щедро поливая блин вареньем.

— О господи, сил моих больше нет об этом слушать, — говорит тетя Лив. Не глядя на меня, папа берет очередной блин, стараясь уложить его так, чтобы он полностью покрывал тарелку. Я касаюсь руки Элизы.

— Как думаешь, где фотография? — начинаю я. — Ну та, где вы с Ранди.

— Какая еще фотография? — спрашивает Элиза.

Халвор опускает взгляд в тарелку, вымазанную малиновым вареньем.

— Та самая фотография, — говорю я, — вы на ней еще в форме медсестер.

Во взгляде Халвора читается угроза, во всем теле нарастает напряжение, а вместе с ним еще ненависть, которую я прежде не замечала.

— А, эта? Ну, и куда она подевалась? — спрашивает Элиза.

Однажды в детстве, когда мы с ним играли на мусорной свалке, Халвор расстегнул молнию на брюках и показал мне то самое. Вот это было потрясение, я была готова смотреть на это снова и снова: цвет, размер, форма, к тому же оно могло еще расти и раздуваться, божежтымой.

— Ну, если тебе так уж интересно… — тяну я, обращаясь к Элизе, и улыбаюсь во весь рот, словно в моих словах есть что-то невероятно смешное, что заставит всех присутствующих изрядно повеселиться. Я сейчас как будто клоун, я могла бы еще прыгать на одной ноге, крутиться волчком. Свернутый трубочкой блин на папиной тарелке порезан, он похож на спираль, улиточную раковину, в которой переливается малиновое варенье. Папа спокойно держит в руке вилку. Никто не реагирует, кроме Халвора.

— Я не знал, что на ней Элиза, — говорит он.

Папа не притрагивается к блину, а Элиза тянется к стакану с водой. Выпив воды, она отодвигает стакан.

— Вот как? — я обращаюсь к Халвору. — Думаешь, хорошая фотография, да? Я думаю — да. Не, я на самом деле считаю, что она очень хорошая. Понимаю, почему тебе нравится смотреть на нее. На них такая красивая форма, очень красивая, белая такая.

Какая-то странная тревога поднимается во мне, страх, что я делаю что-то, чего сама не понимаю, а все думают, будто я понимаю больше, чем на самом деле. Солнечный свет пробивается к самому стволу сосны и окрашивает его чуть ли не в оранжевый.

— Может, уже заткнешься, — не выдерживает Халвор. — Черт тебя побери.

Папа, отложив вилку, поднимает на меня глаза. Он не смотрит на Халвора, который орет «черт побери», его взгляд устремлен прямо на меня.

— Моника, почему ты такая зануда? — вздыхает Элиза.

— Что? — восклицаю я. — А что не так?

Элиза поворачивается к отцу.

— Ну, так что насчет дачи? — спрашивает она. — Если вы не поедете. Мы же будем предельно осторожны. Само собой. Так хочется горным воздухом подышать! Всего на несколько дней!

Густые волосы у папы на затылке и по бокам обрамляют почти лысую макушку, все, что там осталось, — несколько волосков, правда толстых, как конский волос, они зачесаны наискосок. На Элизу папа не обращает никакого внимания, он смотрит на меня, наклоняется ко мне. Я даже моргнуть не могу, так у меня все глаза высохнут. Он набирает воздуха, чтобы что-то сказать, но тут встревает Элиза:

— Мы будем перекрывать газ в баллоне каждый раз после готовки.

И папа отводит от меня взгляд.

— Мы обсудим это потом, — говорит он Элизе.


Пятна солнечного света и тени танцуют по стене гостиной. Они то скользят, то дрожат, то слегка подпрыгивают — вверх и вниз. Резкий порыв ветра ударяет в крону деревьев перед окном, и причудливый узор из света и тени рассыпается, все вокруг сначала заливает яркий свет, потом — темнота, снова вспыхивает свет, и узор из света и тени возвращается. Но он уже другой. Так и жизнь, она может измениться в один миг, и может меняться множество раз в течение дня. Меняюсь и я, и больше уже никогда не стану прежней. Я сижу, не двигаясь, в зеленом кресле и дышу ровно и спокойно, а листья за окном трепещут и колышутся без остановки. Моя единственная надежда в том, что я буду меняться бесконечно. Я сижу босая, с грязными ногтями на ногах.

Папа похлопывает Кнертена у дверей и говорит: «Ах ты, какой же ты славный, и какая у тебя чудесная собачья жизнь». Я зову Кнертена, но он только поворачивает голову и, мельком взглянув на меня, бежит за папой. Теперь меня никто не любит, на меня нельзя положиться. Мама с папой проходят мимо, не глядя на меня. Словно надеются, что то чувство, которое они ко мне испытывают, исчезнет само по себе, а пока кто-нибудь другой возьмет на себя заботу обо мне или я сама справлюсь — вот на что они рассчитывают. Они даже не попросили меня убрать со стола или вымыть посуду. Тетя Лив любезна со мной, но в ее дружелюбии сквозит грусть. От моих рук, грязных и липких, пахнет лошадью, и этот запах неистребим. У Элизы вид занятой и отстраненный, она собирает вещи, пора возвращаться в Осло в медицинский колледж. А я не хочу, чтобы она уезжала.


Никто не обращает внимания, что Кристин возвращается домой со свидания с Андре слишком поздно. Губы ее как будто припухли. Суп она не ест, а сразу, склонившись над столом в кухне, приступает к блинам с сахаром. Как-то раз я слышала, как Кристин спросила у тети Лив:

— Как ты думаешь, грудь у меня больше не вырастет?

— Ты же такая худышка, — ответила тетя. — Если бы ты немного поправилась, и грудь бы выросла. Но она и так красивая.

Пять фотоальбомов выстроились в ряд на книжной полке. В альбоме под номером четыре — мои детские фотографии. Все уже было до моего появления на свет. Карточные игры — в дурака и покер. Я вспоминаю звук, с которым игральные карты бросали на стол или поверх других карт, — глухой стук, мягкое чавканье. Я хочу, чтобы никто не исчезал, но Элиза уехала, и скоро уедет Кристин.

И у Элизы, и у Кристин месячные пришли в тринадцать лет, у меня тоже скоро начнутся, думаю, в ближайшие месяцы.

Пока Кристин ест блины, я снимаю с полки альбом под номером пять, в нем хранятся четыре почти одинаковые фотографии, на которых бабушка держит Бенедикте. Бабушка живет в доме престарелых, она почти не встает с кровати и не узнает нас, когда мы приходим. Однажды ей взбрело в голову, будто Элиза — это мама. Когда маме было пятнадцать, умер ее отец, наш дедушка, и этой смертью было омрачен остаток ее юности. Тете Лив, которой тогда исполнилось семь лет, было легче пережить это горе, говорила мама. «Тетя Лив жизнерадостнее меня», — сказала она.

Бабушке было тридцать семь, когда не стало дедушки, и она больше ни разу не влюбилась — так рассказывала мама. Бабушка принадлежала к тому сорту людей, которые влюбляются лишь один раз в жизни, да и дедушке в ее душе не было равных. Так грустно, думала я, и все же ничего себе любовь, она ведь постоянно от него сбегала.

А вот фотография, сделанная в день, когда Кристин исполнилось десять, на ней мы все втроем — три сестры. Цвета на снимке теплые, много красного и желтого. Здесь мне шесть лет, я занимаю собой бо́льшую часть пространства на переднем плане, — со стаканом апельсинового сока в руке, подведенными глазами и в пиратской треуголке, я скорчила страшную гримасу. Мое лицо не в фокусе, фотография зернистая и словно покрыта легкой рябью. Элиза и Кристин на заднем плане получились четко. Элиза уже тогда была красавицей — волосы уложены, красное платье ей очень идет. Кристин в голубом платье, наклонив голову, разворачивает подарок и улыбается. Элизе столько же лет, сколько мне сейчас, но мне она тогда казалась вполне взрослой девушкой. Ваза с цветами, летящие занавески на заднем плане и горланящая девочка-пиратка.

— Когда ты была маленькой, нам приходилось быть тише воды ниже травы, — как-то рассказала мне Кристин. — Если тебя уложили, мы ходили на цыпочках: ты просыпалась от малейшего шороха, и тогда с тобой сладу не было. Помню, как мы открывали пакет с чипсами, — она показала как в немом кино. — Раздайся хоть едва слышное шуршание, ты тут как тут на лестнице, злая как фурия.

Интересно, почему это они открывали пакет с чипсами после того, как я ложилась спать?

Иногда от моих слов в папиных глазах вспыхивают веселые искорки, он отворачивается, но улыбки сдержать не в силах: я самая младшая, а говорю такие хитроумные вещи. Он называет меня «Принцессой, которую никто не мог переговорить».


Никого из сидевших за столом не жаль так, как Халвора, но еще больше мне жаль саму себя. Когда мне было восемь лет, я попала в больницу с аппендицитом; все входившие в палату один за другим говорили: «бедняжка», «бедная Моника». Но даже тогда я себя не жалела так сильно. В конце концов в палате появился папа. Он ушел от нас еще до наступления лета — исчез на пять недель. Но в тот день он вернулся и сказал: «Бедная моя маленькая девочка». Тогда мне было жаль Кристин, большую и здоровую.

— Моника, хватит ныть про свой живот, — процедила мама. — У меня нервы не выдержат, если не прекратишь нудить.

Из машины на пляж я несла большую подстилку, а в руках у Кристин была сумка-холодильник с морсом, хлебом, плавленым сыром в тюбике и печеньем. Я плакала, а мама, массируя лоб кончиками пальцев, сказала:

— Я ничего не могу поделать, Моника. Успокойся уже со своим животом. Все пройдет.

В то лето тетя Лив бывала у нас меньше обычного, Халвора отправили на три недели в детский летний лагерь, а мы и вовсе на каникулы никуда не ездили, и я скучала по тете Лив даже больше, чем по папе, потому что ее отсутствие отчетливо ощущалось в конкретных вещах: я скучала по эскимо в морозилке, по насаженным на шпажки мясным тефтелям, по лимонаду с сахаром и лимоном. Я много думала о Халворе, который проводил каникулы в лагере с какими-то чужими детьми, и я даже не могла себе представить, чтобы ему там нравилось. Я не могла взять в толк, как тетя Лив вообще могла его туда отправить. Когда тетя Лив гостила у нас, отношения с мамой у них накалились. Я слышала, как тетя Лив на веранде ругала маму из-за того, что та никому не хотела говорить о папином уходе.

— Подумай о детях, об Элизе, — увещевала ее тетя. — Как ты думаешь, что сейчас у них в голове? Как они смогут понять, что происходит? Ты что, не видишь, что творится с Моникой? Она же почти ничего не ест!

Мама ругалась и тихо плакала.

— Не вздумай рассказать об этом маме, я тебе не разрешаю! — кричала она. Потом тетя Лив уехала, а у меня разболелся живот, и боль становилась все сильнее.

Когда я очнулась в больнице после операции, комната была залита светом, а на ночном столике лежали виноград, шоколад, кукурузные палочки со вкусом сыра и журналы. Солнечные зайчики плясали на дверцах шкафа, и мама со слезами в голосе спросила: «Тебе хочется еще чего-нибудь?» Когда я проснулась в следующий раз, солнечные зайчики исчезли, а на стуле у окна сидел папа. И я поверила, что отныне все будет хорошо. Его не было больше месяца, и никто не знал, где он. Теперь он сидел на стуле с блестящими металлическими ножками, и я принялась рассказывать — о больнице и медсестрах, и о том, как это — проснуться после наркоза, о проколотой велосипедной шине и о том, что осенью я снова пойду в школу. Я говорила о том, что мой любимый предмет в школе — норвежский язык, но все же лучше летних каникул ничего быть не может. «Ой, как же болит шов», — проговорила я и заплакала, а папа встал и пошел за врачом или медсестрой.


Я стою на лестнице и смотрю, как папа вытаскивает из машины ящик с газировкой и ставит его в гараже, относит в кухню мешок с сахаром для варенья. Потом он кладет чемоданы тети Лив, Халвора и Элизы в багажник. Тетя Лив на прощанье обнимает меня и долго не отпускает, от нее пахнет топленым маслом и духами с ароматом из моего детства — английские конфеты и зеленый лимонад с парома в Данию. Она прижимает меня к себе так крепко, словно это наказание или воспитательная мера: мол, не отпущу, пока не попросишь о пощаде, пока не осознаешь, что наделала. И все же она разжимает объятия. У Элизы длинная шея и отсутствующий взгляд, она забывает меня обнять. Лоб кажется слишком высоким из-за тугих косичек, она не выглядит взрослой. Я пытаюсь угадать, как они поделят места в машине, кто с кем сядет рядом. Халвор наверняка уткнется в комиксы про Дональда на переднем сиденье, а тетя Лив и Элиза сядут вместе и проболтают всю дорогу — о новом приятеле тети, о медицинском колледже, о маминой мигрени, о том, каково папе, и обо мне. Я могла бы позвонить Анне Луизе и сказать: это было глупо. Или сказать: это просто глупо, давай уже покончим с этим. Но что же глупого, она ведь сказала те слова и ушла через школьный двор, расчерченный для игры в классики, а мы могли бы стать подругами, которые всегда поддерживают друг друга. Но я не звоню ей. Она сказала, что мама — жалкая училка музыки, что ей вовсе не надо было становиться учителем. Что Гуннар говорил, будто мама заплакала из-за того, что ученики разговаривали во время занятий.

Я могу спросить Кристин, хочет ли она поиграть в шахматы или вист, но она все равно откажется.


Никто не отправляет меня в постель, я укладываюсь сама. Я слышу, как родители разговаривают внизу. Я продолжаю читать.

В книжке отцу Стины не продлили договор аренды, он очень расстроен и пьет весь вечер до беспамятства, пока лицо не становится сизым, а ночью у него останавливается сердце. Мать на похоронах не плачет.

Если мы с Анной Луизой опять не подружимся, мне придется начать жизнь заново или же остаться наедине со всем тем, из чего моя жизнь состояла до сих пор, когда мне было шесть, девять, одиннадцать, двенадцать. Было все: голодное бедствие на мусорной свалке, мы чуть не утопии во время отлива, а еще шведская жвачка со вкусом ананаса и литр неразбавленного морса, нас потом рвало за деревом жижей кровавого цвета. Защищать все, если нужно, или отказаться от всего. От рододендрона в углу сада с тенистым укрытием на влажной земле. Мы становимся все старше и взрослее и понимаем все больше. Все, что было у нас общего, теряет смысл, смысл, который витает в комнате, где никого нет.

Без пятнадцати одиннадцать внизу звонит телефон. Я прочитала больше половины книги, лежу в кровати без сна и слышу, как папа снимает трубку:

— Привет, Лив, да, да, прекрасно, приятно слышать.

Однажды все это будет принадлежать другому времени, я уеду отсюда далеко-далеко, оставлю все позади и, возможно, даже не захочу приезжать в гости.

— Как поезд, нормально добрались? — говорит папа. — Всегда ждем вас в гости, приезжайте.

Я слышу, как за окном включается поливалка, звук водяных струй похож на стрекот кузнечика.

Загрузка...