Дочки-матери

Апрель 1997


Когда Майкен опускает взгляд на руки, ее длинные и густые ресницы закрывают полщеки. А когда она только родилась, реснички были такие коротенькие, что не разглядишь, а недель в восемь они вдруг стали длиннее и гуще, щечки округлились, и она начала улыбаться. Теперь она с интересом разглядывает свои ручки, обхватившие деревянную игрушку с колокольчиком внутри, пытается управлять своими движениями и, поднимая глаза на меня, подносит игрушку ко рту. Майкен открывает рот, улыбается и пускает слюни, подбородок блестит, от металлического колокольчика внутри деревянной игрушки отражается свет.

Мама уже много раз говорила, что тетя Лив все уши ей прожужжала о том, что я должна прийти к ней и показать Майкен.

— Она не видела Майкен с Рождества, ей не терпится посмотреть на нее. Тебе что, трудно прогуляться до тети Лив?

Конечно, мне не трудно, мысль о том, чтобы навестить тетю Лив с Майкен, мне даже нравится. Я подумала, что моя жизнь сейчас такая яркая и насыщенная, мне не составит труда взять коляску и дойти до тети Лив, а для нее это будет так много значить. Мы даже уже договорились, но поход в гости пришлось отменить, потому что Майкен простудилась; к тете я собралась только в апреле.

От нашей квартиры до дома тети Лив всего двадцать минут пешком. Я везу коляску с Майкен, которая лежит на спине, ловит мой взгляд и гулит: «агай, агай-агайа».

— Куда мы идем? — спрашиваю я за нее и отвечаю: — Мы идем к тете Лив.

На Майкен кофточка в голубую и сиреневую полоску, которую связала тетя Лив, и белая хлопчатобумажная шапочка. Кофточка вся в катышках, поэтому кажется поношенной. Солнечные лучи то проникают под капюшон коляски, заполняя пространство ярким светом, то растворяются в тени. Каждый раз, когда солнце забирается под капюшон, Майкен щурит глазки.

— Мы идем к тете Лив, — повторяю я. Майкен разглядывает меня, верхняя губка подрагивает, словно она хочет мне ответить. Глазки слипаются, но она старается держать их открытыми. По дороге она засыпает, веки ее бледнеют и становятся неподвижными, во сне она затихает, через кожу лба и век просвечивают ниточки сосудов.


В квартире тети Лив витает аромат шоколадного кекса. В последний раз я была здесь очень давно, с тех пор квартиру отремонтировали, стены оклеены обоями из стекловолокна и покрашены, так что острые углы кажутся сглаженными, что придает всей обстановке мягкие черты. Гостиная в желтых тонах, голубой диван.

— Почему же ты не взяла с собой Гейра? — спрашивает тетя Лив. — Ах, конечно, он же работает в это время.

— Когда у тебя свой ресторан, работы больше всего по вечерам, — поясняю я, — но сегодня он сам встал к плите и варит говяжий бульон.

— Говяжий бульон, — повторяет тетя Лив и меняет тему: — Подумать только, как девочка выросла.

Майкен проснулась, большая и пухленькая, она занимает собой почти все пространство переносной люльки. Пора уже переходить на сидячую коляску.

— Узнаешь кофточку? — спрашиваю я, но тетя Лив не слышит.

Я достаю Майкен из люльки и кладу малышку на пол. Она крутится и ползет в сторону, словно демонстрируя, чему успела научиться. Тетя Лив опускается на колени и что-то воркует.

В тетиной квартире теперь все по-другому, от прежнего шарма и ощущения дома почти ничего не осталось, но, наверное, так кажется просто потому, что я выросла. Все в этой квартире ни новое и ни старое, если не считать вышитой подушки на диване и фарфоровой статуэтки жеребенка на подоконнике, да еще висящей на стене над диваном картины с застигнутой штормом шхуной — их я прежде не видела.

Тетя Лив выставляет на стол чашки с блюдцами, кофеварка издает булькающие звуки.

— Ты же пьешь кофе? — спрашивает она.

— Да, — киваю я. — Когда была беременной, даже запаха не выносила, а теперь снова пью с удовольствием.

— Во время обеих беременностей меня тоже тошнило от кофе, — признается тетя Лив.

Она ставит кекс на стол и кладет рядом лопатку. Я беру себе кусочек. Потом она поднимает Майкен к себе на колени.

— Моника, это же просто невероятно, — говорит она, и лицо ее сияет. У нее на подбородке два прыщика, которые она замаскировала пудрой. — Твоя жизнь! Смотри, чего ты добилась!

Тетя Лив держит Майкен под мышки, рассматривает со всех сторон, словно приз, выигранный в лотерее. Кажется, тетя Лив уверена, что я благодарна судьбе. Как будто она считает, что я получила от жизни то, что мне не причиталось.

— Ну, а как дела у Халвора? — меняю я тему.

— О, Халвор, — говорит тетя Лив. — У него такая неразбериха сейчас. Я почти потеряла надежду на то, что в его жизни все образуется. Или, как говорит Бент, может, он не хочет, чтобы у него в жизни все устроилось.

На столе желтые керамические чашки с широкой зеленой каемкой по краю.

— Мы с тобой ведь тоже никогда не были такими, как все, но нам удалось наладить свою жизнь.

Она снова поднимает Майкен вверх.

Как же мне повезло — стучит в голове. Как повезло!

— Я бы очень хотела, чтобы Халвор стал более ответственным отцом, — продолжает тетя Лив. — Аманде уже тринадцать, она чудесная девочка, но ей очень нужно, чтобы отец проводил с ней больше времени. Мы с Шарлоттой в конце концов прекрасно поладили. У нее родился еще один малыш от нового мужчины, они живут в Аммеруде, а Аманда практически все время со мной.

После того как Халвор приходил к нам с новорожденной Амандой, я видела ее только один раз — тогда ей было лет пять-шесть, ее пригласили на рождественский праздник к Элизе и Яну Улаву. Ее привел Халвор. Аманда не особенно выделялась среди других детей, играла со своими троюродными братьями, периодически забиралась с какой-нибудь просьбой на колени тети Лив и долго смотрела на нее. В конце вечера мне понадобилось пойти в туалет наверху, и тогда я услышала, как Аманда кричит тонким и довольно пронзительным голосом: «Я хочу пить! Пи-и-ить хочу!» Когда я подошла к ней, она взглянула на меня и заявила: «Мне должны дать воды». Она сидела в кровати с прямой спиной в одних трусиках. Я пошла в ванную, вытащила зубные щетки из стакана и налила в него воду. Аманда обхватила стаканчик двумя руками и принялась пить большими глотками. На локте у нее была затянувшаяся царапина, а на шее золотая цепочка с сердечком — точно такое было у меня, Элизы и Кристин в детстве, на плоской груди оно смотрелось нелепо. Когда девочка молча вернула мне стакан, капелька воды стекала у нее по подбородку. Потом она снова легла.

В тот день общаться с Халвором было особенно трудно. Он разговаривал громко и уверенно, но все же в нем чувствовалась какая-то отстраненность. Он хотел обсуждать все возможные темы, какие только приходили в голову, — что-то про Ирак и атомное оружие, но было очевидно, он не слишком во всем этом разбирается. Папа сначала пытался вести серьезный разговор, но высказывания Халвора порой звучали бессмысленно, и в конце концов папа начал раздражаться.

В том, как тетя Лив говорит о Халворе, чувствуется некоторое пренебрежение, так не говорят о взрослых состоявшихся людях. Словно никто не воспринимает события жизни Халвора всерьез, его планы, его мечты, мелочи, из которых складывается жизнь: смену молочных зубов у Аманды, что она учится читать или что у Халвора дома настоящий персидский ковер, его отношение к музыке, что у него появилась очередная девушка или что он устроился на новую работу, что собирается поехать куда-нибудь отдохнуть или перестелить паркет. Все воспринимается как идея фикс, что-то дилетантское, бутафорское. Словно он делает что-либо только для того, чтобы привлечь внимание, чтобы было о чем рассказать, поставить галочку.

Тетя Лив рассказывает, что Халвор звонил ей перед Рождеством, потому что к нему должны были прийти несколько товарищей на бараньи ребрышки, а он забыл, что мясо надо предварительно вымочить.

— Он был в таком отчаянии, — рассказывает она, — ужасно расстроенный — и все из-за каких-то бараньих ребрышек! Можешь себе представить? Вещи, которые другие люди делают не раздумывая или с которыми они в любом случае так или иначе справляются, оказываются совершенно невыполнимыми для Халвора.

Она грустно качает головой.

— И звонит, только когда у него трудности, — поясняет она. — Когда все совсем плохо, тогда ему нужна мама.

Потом озабоченность исчезает с лица тети Лив.

— Ну, а у вас как дела? — спрашивает она. — У вас с Гейром все в порядке?

Я рассказываю о проектах Гейра, о ресторане.

— Он провел год на Сардинии, как раз перед тем, как мы встретились, — говорю я. — Эта поездка его очень вдохновила, он привез оттуда массу впечатлений.

Фигура Халвора в моем представлении никак не вяжется с образом отца тринадцатилетней девушки, и я никогда не задумывалась о том, что эта малышка вырастет, станет старше и взрослее. Когда-то давно я надеялась, что со временем у меня с Халвором появится душевная близость — когда он станет взрослым. Тогда я смогу рассказать ему, как презирала его в детстве, но в то же время и жалела, — смогу рассказать как историю из прошлого, ведь мы выросли, стали другими людьми и у нас много общего. Но оказалось, что теперь мы отдалились друг от друга еще больше, чем в детстве, разошлись разными дорогами. И в то же время я как будто все еще жду, что наши дороги еще пересекутся, что еще слишком рано, нужно немного подождать, ведь Халвор еще недостаточно взрослый. Но рано или поздно он повзрослеет. Кристин и Элизе в этом смысле проще, они старше и могут относиться к нему более снисходительно.

Майкен сидит на коленях у тети Лив. Они играют, как будто пекут пирог.

— Добавим сливок и воды, — напевает тетя Лив.

— Он увлечен зарубежной кухней, — говорю я про Гейра. — Особенно итальянской.

— А потом придет дедок и откусит кусок, — голос тети Лив звучит звонко, она поет с выражением. Майкен наблюдает за тетей Лив, на лице ни тени улыбки, но, кажется, она не боится. Иногда она бросает взгляд на меня, словно ища подтверждения, что все в порядке, и я сразу чувствую себя неуверенно, но тем не менее я делаю ей знак, что все хорошо.

— Правда, там еще безумная бюрократия и невероятное количество всяческих бумаг, — говорю я. — Тяжело идет. Но похоже, у них получается. Вот только мы с Майкен столько вечеров проводим вдвоем, без него.

— Да, ну что ж, такова жизнь, — вздыхает тетя Лив. — Ну а как дела у твоих сестер? Я о них не так часто слышу. У них вроде бы все хорошо? Элиза же уже вышла работать на полный день?

Да, когда зимой мы с Майкен навещали родителей, Элиза выглядела измотанной. Я забежала к ней, она наигранно улыбнулась Майкен и повернулась ко мне:

— Мы сейчас придем на ужин. Я обещала маме помочь, но у меня не получается. Может быть, ты поможешь? Здесь просто хаос какой-то.

Мы стояли в прачечной прямо у входной двери, Элиза показала на стиральную машину: Сондре в комбинезоне упал и испачкался, и я слышала, как стучат в барабане металлические части комбинезона, мелькает что-то синее с красным.

— Вот именно сейчас мне хочется сбежать от этой жуткой норвежской зимы, — сказала Элиза. — Ян Улав каждую чертову зиму уже много лет подряд раздумывает о квартире на Гран-Канарии, теперь мне уже кажется, что ему просто нравится об этом говорить, но ничем конкретным это не закончится.

Я думаю, это был единственный раз, когда я услышала от Элизы слово «чертов». «Поганый» — бывало, но «чертов» — никогда.

Лучи заходящего солнца пробегают по комнате и словно набрасывают оранжевую вуаль на мебель и посуду, очерчивают контуры тети Лив, сверкая рыжими бликами в волосах — как будто она недавно побывала у парикмахера, волосы пушистые, достают до плеч и словно только недавно уложенные. Майкен не сводит с меня взгляд.

— Ба-да-да? — вопросительно лепечет она и смотрит на меня так, словно ждет ответа.

— Да, — отзываюсь я, — смотри!

— Эге-гей, Майкен, дружочек! — заводит тетя Лив и хлопает в ладоши. Майкен переводит взгляд с меня на тетю Лив и снова на меня.

— Ну а ты все еще работаешь в «Телеверкет»? — спрашиваю я.

— Да, теперь компания называется «Теленор», — отвечает тетя Лив. — Но я занята только шестьдесят процентов времени, поэтому по вторникам и четвергам я свободна.

Майкен наклоняется вперед, глядя на меня.

— Ба-да-да? — снова гулит она и с нетерпением смотрит на меня, ей хочется, чтобы я ответила.

— Я нашла несколько старых снимков мамы, твоей бабушки, — говорит тетя Лив. — В молодости. Ты знаешь, они с Элизой — просто одно лицо. Я и раньше знала, что Элси с мамой похожи, а Элиза — копия Элси, но когда смотришь на мамину фотографию, кажется, что на ней Элиза.

Тетя Лив протягивает мне несколько черно-белых снимков. Да, действительно, Элиза очень похожа на бабушку.

— Какая она красавица! — говорю я.

— Да, она и правда была красивой, — кивает тетя Лив.

На снимке мог быть кто угодно, старые портреты такие безликие. У женщины на фотографии темные, аккуратно уложенные волосы, кожа белая и чистая, блузка с воротником. Однажды мы всей семьей отправились на каникулы в Данию, и мама с тетей Лив уговорили поехать с нами бабушку. Я слышала, как мама сказала по телефону: «Но ведь ты почти не видишь своих внуков, не проводишь с ними время». Мы доплыли до Орхуса на пароме. В то время Халвор вел себя как маменькин сынок, так что в гостинице он захотел спать в одном номере с тетей Лив, ну а мне пришлось разделить комнату с бабушкой. Мы ездили в парк развлечений «Тиволи Фрихеден», и на длинный пляж с белым песком, и в Музей естественной истории.

Днем бабушка одевалась нарядно — безупречно отглаженные блузки и прямые юбки, на шее — изящный платок. Но вечером в гостиничном номере она переодевалась в ночную рубашку из тонкого хлопка и, казалось, совершенно не обращала внимания на то, что рубашка была короткой, почти прозрачной, и на то, какое неизгладимое впечатление это производило на меня, семилетнюю. В ее теле, проглядывавшем под тонкой тканью, все части оказывались не на своем месте — обвисшие груди, складки кожи на животе, я даже могла разглядеть волосы внизу, когда на ней не было трусов. А бедра казались одновременно огромными и костлявыми. И еще, прежде чем лечь под одеяло, она засовывала пальцы в рот, вынимала вставную челюсть и опускала ее в стакан с водой. Я лежала ошеломленная и долго не могла поверить, что такое бывает, пока не засыпала.

— Мы получили приглашение на бесплатный обед в пакистанском ресторане — здесь, на нижнем этаже, — донесся до меня голос тети Лив. — Они хотят повесить световую рекламу на стену дома, так что приглашают нас обедать в знак благодарности. Но Бент не особо жалует пакистанскую кухню, если не сказать больше. Он консервативен в том, что касается еды. Не то чтобы у него были предрассудки, но он говорит, что в его жизни достаточно впечатлений и что его желудок требует привычной еды.

Тетя Лив склоняется над блюдцем и откусывает кусочек кекса.

— Но пакистанцы все равно отсюда никуда не денутся, — продолжает она с набитым ртом. — Даже владелец старого ресторана «Ренна» — пакистанец. У нас в округе почти не осталось норвежцев, только мы с Бентом да все наши старушки. Но для меня это ничего не значит, да и для Бента тоже.

И тут я замечаю подставку для салфеток, которую смастерила для нее, когда была маленькой, — она стоит на кухонном столе у стены, сделанная из фанеры, с выжженной надписью: «Тете Лив, Рождество 1971». Я собираюсь что-то сказать, потому что чувствую, что так надо, но потом понимаю, что слишком устала, не могу вымолвить ни слова, и я знаю, что она скажет и что я отвечу ей, так что я оставляю все как есть.

— Подумать только, что я потеряла такую же малышку, — задумчиво произносит тетя Лив, и я внезапно ощущаю жжение в груди, какой-то протест. Я представляю себе, как тетя Лив с Бентом сидят по вечерам перед телевизором, ходят за покупками, вижу пластиковые контейнеры с остатками еды под лампой на кухонном столе.

— Самый страшный сон всех матерей на свете, — продолжает она. — Можешь себе представить, что это произошло со мной?

Тетя Лив вздыхает и проводит рукой по волосам Майкен.

— В такой ситуации спасает работа, — громко заявляет она. — Что-нибудь, ради чего нужно вставать по утрам. Думать о чем-то другом. Я была просто счастлива, что смогла вернуться на свою работу, хотя меня там никто не ждал, все думали, что я вернусь нескоро. Я была им за это очень благодарна, — она поднимает руку и касается виска, — в такие моменты нужно чем-то заняться. Я же тогда работала на центральной станции, работа очень напряженная, можешь поверить.

Она понизила голос, в котором послышались нотки задушевности, и перевела взгляд с Майкен на меня.

— Ее крошечный гробик. Вязаная шапочка на головке. В моей жизни не было ничего важнее нее. Пережить смерть ребенка невозможно.

Она обвила руками Майкен. Голос у тети Лив возбужденный, бодрый, но звучит как будто издалека.

— Еще полгода я не находила в себе силы смотреть на детские коляски. Просто не могла. Я бродила по улицам почти как слепая, и каждый раз, когда мимо проезжала детская коляска, я закрывала глаза. Я представляла опасность для окружающих!

Лицо тети Лив потрясенное, рот приоткрыт, губы растянуты в подобии улыбки; она ошеломлена своим собственным поведением в тот момент или трагедией, произошедшей с ней, или и тем и другим одновременно. Много ли она рассказывала об этом за прошедшие годы? Какой реакции она ждет от меня, дочери своей сестры, которая только что родила собственного ребенка — и тоже дочь?

— Хорошо, что у меня был Халвор, — продолжает она. — Он заставил меня держаться. Ему нужно было готовить какао, делать бутерброды и петь колыбельные, несмотря на то что мир для меня рухнул.

Мне всегда хотелось узнать, как тетя Лив переживала свое горе, она никогда не заговаривала об этом в моем присутствии. И вот теперь я слышу ее рассказ, но он звучит как-то искусственно, словно она повторяет заученный текст. И я уже не испытываю прежнего любопытства. Мне уже не хочется знать подробности, вслушиваться в ее голос, она наклоняется ко мне так близко, что я могу разглядеть крошечные морщинки у ее глаз, трещинки на зубах, когда она говорит, и просвечивающие через тональный крем прыщики на подбородке.

Я радуюсь при мысли, что скоро вернусь домой, сяду обедать с Гейром, уложу Майкен. Большие окна, керамическая плитка в ванной, жалюзи на кухне, тарелки. Майкен будет лежать в своей детской кроватке и разглядывать меня, пока я тихонько напеваю колыбельную про тролля, который укладывал спать своих одиннадцать деток, а она в этом ритме будет размеренно посасывать соску, иногда перебирая ножками под одеялом — оно всегда сползает; и мне обязательно нужно вернуться к ней, когда она уснет, чтобы подоткнуть его со всех сторон. И нет ничего ужасного в том, что я больше не хочу здесь оставаться, я переполнена жалостью к самой себе и не стыжусь этого. Я делаю, что могу, и никто не смеет осуждать меня за то, что я хочу, чтобы этот разговор поскорее закончился. Сама мысль о том, что я сейчас пойду домой, повезу Майкен в коляске, приносит облегчение, избавление от неимоверной тяжести на душе. Находиться здесь для меня мучительно. Я вспоминаю, как вчера Гейр гладил мои бедра, целовал в шею и спрашивал игриво, нет ли у меня предложений относительно того, чем бы нам заняться, потому что он заскучал. Рождение ребенка не разрушило нашу интимную жизнь, как это часто бывает.

Тетя Лив продолжает что-то говорить и оглядывает меня беспомощно и внимательно, но теперь она уже переключилась на другие темы — акупунктура, лечение психомоторных заболеваний. И еще ревматизм.

— Я никогда не увлекалась альтернативной медициной, — рассуждает она. — Но когда боль невозможно снять, надо ведь попробовать все варианты, как думаешь?

В ее глазах отражается какой-то особый вид одиночества, она пытается поймать мой взгляд, но я стараюсь отвести глаза. Она ищет поддержки, одобрения ее собственных мыслей, отклика, согласия, но я никогда в жизни не смогу этого дать ей. Можно подумать, я ей чем-то обязана.

Я мысленно возвращаюсь в тот день, когда приехала к ней много-много лет назад, — тогда мне было двадцать, и я билась в истерике из-за того, что Франк с третьего курса юридического бросил меня после четырех месяцев отношений. Какой же я тогда была беспомощной, совершенно другой, нежели теперь, я была почти ребенком.

Я поднимаю свитер и пытаюсь покормить Майкен, хотя она совершенно не проявляет признаков голодного беспокойства. Майкен есть не желает, отворачивается от груди и смотрит по сторонам, хватается за бюстгальтер, тянет руки к моему лицу. Задиристое выражение ее глаз, мой обнаженный влажный сосок, нежелательная душевная близость с тетей Лив, за которую я виню себя. Зачем я сижу здесь с ребенком на руках и обнаженной грудью? За время беременности я набрала одиннадцать килограмм и шестьсот грамм, через три недели после родов я сбросила десять.

Я застегиваю бюстгальтер.

— Если тебе понадобится оставить с кем-то малышку на время, я с удовольствием посижу с ней, — говорит тетя Лив. Она смотрит на Майкен с нежностью во взгляде, мы — одна семья.

Но у меня есть мама, есть свекровь, у меня нет необходимости в ком-то еще. У меня также нет никого, кому я что-то должна — просто из чувства благодарности, нет обязательств, я не хочу, чтобы она что-то делала для меня. Я здесь просто для того, чтобы показать ей мою дочь, ее внучатую племянницу. Майкен вцепилась в указательные пальцы тети Лив и теперь тянет ее руки то вверх, то вниз.

— Ох, — вздыхает тетя Лив, — понимаешь ли ты, как мне сейчас больно?

Она завязывает тесемки шапочки у Майкен под подбородком. Все слова, которые я произношу в эти последние минуты в квартире тети Лив, нужны только для того, чтобы снять напряжение. Я говорю, что было безумно приятно повидаться с ней, и что она непременно должна прийти к нам в гости, и чтобы она передала привет Бенту. Но тетя Лив хочет проводить меня до выхода на улицу, спускается за мной по мрачной лестнице, от которой веет холодом, доходит до тяжелой входной двери, за которой начинается апрель, асфальт, деревья, выхлопные газы, площадь Карла Бернера.

Тетя Лив держит Майкен на руках и смотрит на меня, пока я устанавливаю люльку на коляску. Когда я протягиваю руки, чтобы взять Майкен и положить в коляску, чувствуется, что тете Лив хочется еще хоть на мгновение задержать ребенка в своих объятиях, и это раздражает меня. Потом она еще долго стоит и машет нам вслед.

В канаве у футбольного поля желтеет мать-и-мачеха, теплый солнечный свет проникает под капюшон коляски. Майкен немедленно засыпает. Я иду наискосок через парк, на скамейке на солнышке развалились двое пьянчуг, кое-где уже начала пробиваться зеленая трава. Я бросаю взгляд на кафе на улице Турвальда Мейера и вижу, как девушка, видимо студентка, сидит, склонившись над книгой, какой-то мужчина подходит к ее столику и ставит перед ней чашку, а она поднимает глаза на него. И снова душу царапает чувство потери, чего-то неслучившегося, привычное сожаление, хотя я до сих пор не знаю, что именно составляет мою потерю, в каком моменте своей жизни я бы хотела задержаться: когда в моей судьбе появлялись Толлеф, Эйстейн, Руар или в периоды между ними — когда я оставалась одна, совершенно свободная. Порой я скучаю по нашей студенческой квартире. Я вспоминаю о тех шести месяцах, когда Руар работал в университете Гётеборга. Он тогда жил в комнате в старом каменном доме, позади которого был цветущий сад с уличной мебелью из кованого железа, и я провела там немало времени. Я сидела на заднем дворике, пока не становилось слишком холодно, курила и готовилась к занятиям. Уже тогда я задумывалась о дипломной работе, читала «Анну Каренину», «Госпожу Бовари», «Грозовой Перевал», делала пометки на полях. Я и теперь, когда вспоминаю об этом, чувствую на себе взгляд Руара: в такие моменты он стоял и долго разглядывал меня с грустной улыбкой: «Ты настолько погружена в чтение, на это удивительно смотреть, — говорил он. — Жду с нетерпением, когда ты закончишь свою работу и я смогу ее прочитать». Но до защиты диплома дело так и не дошло. За завтраком мы наслаждались круассанами, а по вечерам пили вино. Исчезало ощущение возраста, биологических часов и разницы в годах, ход времени не ощущался, у меня не было обязательств, существовала только уверенность в том, что я именно так смогу прожить всю оставшуюся жизнь.

На площади резвятся две собаки; кажется, их владельцы не знакомы друг с другом. Одна собака — легавая, другая совсем маленькая с коричневым окрасом, я не знаю, как называется эта порода. Гейр как-то спросил, не завести ли нам собаку, когда Майкен станет постарше. Я ничего не имею против. А еще он хочет переехать в другое место, найти что-нибудь получше, где будет больше пространства для детей и чтобы не беспокоили соседи.

Майкен во сне повернула голову, шапочка сбилась набок и открыла ухо, я тихонько поправляю ее. Майкен накрепко и очень быстро привязала меня к себе, к Гейру, к квартире, к нашей общей жизни, и если я чувствую, что жизнь идет неправильным курсом и появляется желание изменить ее, ничего сделать я уже не могу. Теперь уже слишком поздно, думала я, когда была беременна Майкен. Теперь уже жизнь моя устоялась, и я размышляла обо всем, что могла бы делать, если бы не забеременела, обо всем, что я тогда уже делать не могла. Даже просто взять и выкурить сигарету. Но как только родилась Майкен, все эти мысли мгновенно забылись, я забыла о них уже на следующий день после того, как они пришли мне в голову, и о своих ощущениях тоже. Но иногда во мне появляется желание, чтобы время ускорило свой бег, чтобы дети рождались и росли побыстрее.


Я втаскиваю коляску в подъезд, отстегиваю люльку и закатываю оставшуюся часть под лестницу, покрытую толстым слоем серо-зеленой краски, несу люльку наверх. Как хорошо вернуться домой, ощутить его запах, увидеть на кухне Гейра в переднике, как обычно, склонившегося над разделочным столом. «Боже мой, как же мне повезло познакомиться с поваром», — часто повторяю я. Кроме того, он — лучший любовник из тех, что у меня были, а хороший секс как ничто другое объединяет двух людей. Я помню, как мы с Гуннаром впервые оказались вместе в кровати его родителей, комнату, застеленную ковром от стены до стены, тренажер в углу. Его родители уехали тогда в Тронхейм на все выходные. Мне было шестнадцать. В то время меня переполняли сильные чувства, которые невозможно было передать, и у меня даже не было надежды на то, что я смогу ими однажды поделиться, и вдруг мне это удалось. Мы почувствовали одно и то же, совпали во всем. Все оказалось так просто и так хорошо: все, из чего в тот момент состоял мир: растерянность, волнение, тревога, сошлось воедино, и на какое-то мгновение стало очень хорошо. Не было ничего такого, чего нельзя исправить, никаких потерь и нерешенных проблем. Так вот какова жизнь, такой она может быть, думала я. Мы встали, выпили лимонада, съели бутерброды с сыром, а потом снова отправились в постель и сделали это еще раз. Гуннар проводил меня домой, было уже очень поздно, срок, к которому я должна была вернуться, давно вышел. Он проводил меня до самой изгороди в саду, и мы все никак не могли нацеловаться. Помню янтарно-багряные блики на разбитой бутылке из-под пива в траве, темные окна будто вымершего дома. Будущее тогда казалось прекрасным.

Гейр приготовил пасту карбонару, я на самом деле никогда раньше ее не пробовала, и ему трудно в это поверить. Майкен сидит в детском стульчике, перед ней баночка с детским питанием, лицо в кляксах оранжевого пюре. Не понимаю, почему Гейр не готовит и детскую еду тоже, он же повар. Я рассказываю Гейру о том, как мы сходили к тете Лив. У меня практически нет сил пересказывать это, да и не хочется слишком погружать его во все. Я думала, что почувствую удовлетворение оттого, что сходила к ней, но теперь, когда дело сделано, я чувствую обратное — муки совести. Словно есть что-то такое, о чем я забыла или сделала не так, как надо, но я не знаю, что именно.

— Это что-то от яйца или как это называется? — спрашиваю я, глядя в тарелку. Гейр кивает.

— Это яичный желток, — отвечает он.

Я тычу в еду вилкой. Гейр улыбается.

— Он сворачивается, когда соприкасается с горячими макаронами, — поясняет он.

Я киваю, и Гейр смеется.

— Тебе понравилось? — спрашивает он.

Я отвечаю, что да. Думаю, ужин мне понравился.

— Тетя Лив совершенно затискала Майкен, чуть не задушила в объятиях, — говорю я.


— Не надо класть ее на живот, — заметила я как-то тете Лив, когда Майкен было только три недели и мы гостили дома у родителей во Фредрикстаде.

— Что? — спросила тетя Лив и продолжила попытки уложить Майкен в коляске на животик, поднимая ее ручки к голове.

Мне захотелось броситься вперед, оттолкнуть тетю Лив и спасти Майкен, словно уже после тридцати секунд лежания на животе она могла внезапно умереть. Я перевернула Майкен обратно на спину.

— Новорожденных нельзя класть на животик, — пояснила я.

У тети Лив появилось выражение отчаяния и изумления на лице.

— Ну почему же? — спросила она, и это было еще хуже, это было намного хуже, чем если бы я просто взяла и высказала все как есть. Элиза и Кристин слышали наш разговор, и тетя Лив переводила взгляд с одной опытной матери на другую.

— Вы ведь выкладывали ваших мальчиков на живот, разве нет? — спросила она.

Элиза взяла Сондре на руки и прижалась носом к подгузнику, проверяя, не пора ли его сменить.

— Это что-то новое, — сказала Кристин. — Ученые вечно говорят то одно, то другое, все постоянно меняется.


Гейр лежит на полу и качает Майкен вверх-вниз, подбрасывая к потолку резкими движениями, и Майкен икает и хохочет, один носочек вот-вот свалится. У нее пухлые складочки на бедрах, под ручками и на шее. Мы кладем ее на одеяло на стиральной машине, и я споласкиваю ее под краном, меняя подгузник. Когда Элиза однажды это увидела, она сказала: «А что, если Майкен случайно откроет кран с горячей водой?» Когда мы переедем в квартиру побольше, у Майкен будет своя комната. У меня ведь могут родиться еще дети. То, что я считала головокружительным поворотом в жизни, оказалось просто незаметным естественным переходом, — кажется, что Майкен у меня была всегда, я уже не помню, каково это — без нее: спать, когда вздумается, выходить из дома, когда хочется.

Когда должна была родиться Майкен, я полностью доверилась персоналу роддома — акушеркам, медсестрам, анестезиологам. Словно они были моей семьей, и я привыкла во всем на них полагаться, но все произошло так быстро — уже вскоре меня выписали и отправили с новорожденным ребенком домой. И я никогда никого из них больше не видела, и все же я к ним привязалась. Пока меня обследовали, я чувствовала себя совершенно беспомощной, лежала на спине, а они хвалили и подбадривали меня, потому что раскрытие было уже большим. Потом мне выдали больничную рубашку и повязку на запястье с именем. Мне подсказывали, как нужно дышать между схватками. Я бы хотела, чтобы они знали обо мне все, все в моей жизни понимали и одобряли. Акушерка оказалась моложе меня, стройная и привлекательная, она говорила то, что обычно говорят в таких случаях, но это ничего не значило. С ней я чувствовала себя в полной безопасности, она была просто частью этого места, и она продолжит делать все то же самое после того, как меня здесь уже не будет. И вдруг в душе возникло чувство, которое мне трудно было понять и осознать, о чем не смела и подумать: я осталась наедине с этим событием, которое запомню на всю оставшуюся жизнь. Облаченные в белые халаты люди с добрыми, понимающими лицами и успокаивающими голосами находились словно за пределами того, что происходило в моей жизни. Они выполняли привычные обязанности, ежедневную работу. Они могли думать о чем угодно — про ланч и о том, когда закончится их смена, о том, что они будут делать вечером. О ягодах в заморозке, новой мебели к Рождеству. Я слышала, как акушерка сказала детской медсестре, что она перестала класть сахар в чай. А потом одна из них сказала другой так, словно меня тут вообще не было: «Она такая спокойная и уверенная», — и я надулась от гордости и захотела вести себя еще лучше, показать, что я способнее остальных. А где-то там стоял и Гейр в одноразовой голубой шапочке-берете. Я была на грани смерти и ближе к жизни, чем когда-либо, но к своей собственной жизни, абсолютно одна — даже Майкен не имела к этому ощущению никакого отношения. С первой минуты она была словно сама по себе, отдельной от меня личностью. Она не знала ничего о том, что происходит, и о том, что будет дальше. На нее надели белую распашонку и подгузник, закрепленный спереди на липучках. Взгляд темных, почти черных глаз, длинные загнутые ноготки, кожа словно прозрачная, налитые губы. Я положила ее в пластиковую детскую кроватку. Личико было заостренным, сосредоточенным. Одновременно с самой Майкен во мне родилась материнская любовь. Возможно, я немного опасалась, что не почувствую ее, но она появилась с первых же секунд. Я вытянулась в постели, почувствовала легкую пульсирующую боль внизу живота, услышала детское хныканье с кровати моей соседки по палате и тут же — голос другой мамы, нежный и убаюкивающий.

Загрузка...