Бессмертие

Сентябрь, 1980


Когда Элизе было двадцать пять, она вышла замуж за зубного врача на шесть лет старше нее. Они сфотографировались на мосту Виндебру, и Элиза бросила вниз розу на счастье и удачу. Два года спустя у них родился ребенок — мальчик. Пока они снимают квартиру, но совсем недавно купили дом недалеко от родителей. Почти все комнаты в нем застелены искусственным ковровым покрытием коричневого цвета.

На берегу реки под плакучей ивой Франк объясняет мне, почему он не может сейчас вступить со мной в серьезные отношения. Для этого у него есть ряд причин. Деревья уже облетают, но нависающие над нами ветви еще покрыты желто-зеленой листвой, сухая утоптанная земля усыпана листьями и ветками, утки нарезают круги на поверхности реки.

— Мне всего двадцать четыре, — говорит он и выдыхает облачко дыма. — А тебе всего двадцать. Я не создан для семьи. Я из тех, кто ценит свободу.

Я убеждаю его, что мы подходим друг другу. Я тоже не создана для семьи. Мне тоже нужна свобода. Я злюсь, и это даже хорошо, что боль и отчаяние сменяются гневом. Я спала с Франком много раз. Я бы не стала этого делать, если бы знала, чем все закончится. Не спала бы с ним и не спрашивала бы у Элизы разрешения прийти на крестины Юнаса вместе с Франком. Порой мне казалось, что инициатором наших отношений была я, а не он. Франк замолчал и смотрит на меня с улыбкой, в которой читается вопрос — с тобой все в порядке? Ты, вообще-то, в себе? Откажи я ему хоть раз, натолкнулась бы на ту же вопросительную улыбку — с тобой все в порядке? Мы ложились в постель, его дыхание обжигало кожу и обволакивало меня, я растворялась в нем без остатка, а когда приходила в себя, по лицу Франка скользила улыбка или, скорее, насмешка — эй, ты здесь? А, вот ты где!

Скажи, ради бога, это нормально, — отбросив условности, ходить голой по комнате, или этого делать не стоило? Потому что я не знаю, не понимаю ничего.

Вот что я бы хотела сказать Франку, но у меня не получается, это нельзя выразить словами.

У Франка редкая бородка, анорак с карманами на груди. Он щелчком отправляет окурок в реку, потом берет мой и выбрасывает следом. Франк тянется вверх, отламывает тонкую веточку плакучей ивы, гибкую, словно леска, крутит ее в руках и легонько проводит ею по моему лицу, потом запускает руку мне под свитер. Я уже не злюсь. Просто ужасно расстроена.

— Я буду скучать по тебе, — произносит он, глядя мне прямо в глаза, полные слез. Он нежно проводит большим пальцем по соску. Чувство стыда, смешавшись с горечью, накатывает волнами — зачем я спросила Элизу: «Можно я приду на крестины с моим парнем? — Выражение ее лица тогда придало мне уверенности. — Я чувствую, что так будет правильно. Я еще так никогда не влюблялась».

Я выложила все — что мы обсуждали, как будем жить вместе, и что он признался, что хочет от меня детей.

«Думаю, тебе стоит притормозить, — сказала Элиза тогда. — Мы с радостью познакомимся с Франком, но, может быть, немного неуместно совмещать это с крестинами Юнаса?»

Ну уж нет, с этим согласиться я не могла. Вообще-то, можно организовать знакомство и до крестин, мы с Франком готовы приехать во Фредрикстад когда угодно.

«И на крестины Франк готов с тобой ехать?» — спросила Элиза.

Не далее как позавчера поступки Франка приводили меня в восторг. Лежа в кровати, он зажигалкой открывал бутылки с пивом, дул мне в пупок, рассказывал о ванильном печенье, которое обожал в детстве. Его поведение укрепляло мою уверенность в том, что он — именно тот, кто мне нужен, что он прочно вошел в мою жизнь.

— Я буду скучать по тебе, — вздохнув, повторяет Франк.

Однако потом, когда мы идем к дороге, в его теле появляется легкость, в голосе — оживление, словно он освободился от тяжкого груза.

— Надеюсь, наши дороги пересекутся когда-нибудь в необозримом будущем! — восклицает Франк. Я не понимаю, о чем это он, пытаюсь расспрашивать, но из его ответов становится ясно: эти слова ничего не значат.

— Жизнь так непредсказуема, — говорит он.

Мы идем по асфальту мимо припаркованных автомобилей, он обнимает меня на прощанье и многозначительно произносит, словно напутствие:

— Удачи тебе, Моника!

Небо нахмурилось, тяжелые капли дождя оставляют темные кляксы на дороге. Франк уходит, избавившись от всего, что его тяготило. В воздухе висит запах свежего асфальта. Трамвай, свернувший на улицу Турвалда Мейера, скрывает Франка, а когда трамвай проезжает, Франка уже нет, словно он растворился в пространстве, и все, что от него осталось, — это тоска по Франку.

Дождь поливает медленно движущиеся автомобили, деревья в парке, магазины, барабанит по зеленому мусорному контейнеру, омывает вывески «Фрукты и табак», «БИНГО», «Обувь». Двое мужчин пытаются укрыться под навесом, женщина у входа в химчистку натягивает дождевик на детскую коляску, на асфальте мечутся голуби.

Когда Элиза и Ян Улав приготовились фотографироваться в день свадьбы, внезапно начался ливень. Он быстро закончился, и снова выглянуло солнце. На одной из фотографий отчетливо видно, как Элиза с опаской смотрит в небо — не пойдет ли снова дождь?

Кристин работает в магазине одежды на улице Карла Юхана, недалеко от юридического факультета. У нее новый парень, Ивар. Мы с ней никогда не видимся. У нее двадцатипроцентная скидка на все товары в магазине, но это не слишком большое подспорье при таких высоких ценах. Мне кажется, она тоже собирается взять Ивара на крестины.

Я не хочу ей звонить. И маме не хочу.

Я ни разу не была у тети Лив с тех пор, как переехала в Осло, хотя она все уши маме прожужжала, что я должна к ней заглянуть. Теперь дом тети Лив представляется мне убежищем, дающим надежду на спасение. Это как постучаться в ворота, и если они откроются — то я спасена, только бы успеть заскочить в них. Сладости и кислый лимонад, игра в дурака в кровати.

Я закрываю за собой дверь телефонной будки и ищу в справочнике имя Лив Мауритцен. Она живет на улице Хаслевейен, я нахожу ее на карте центра Осло, на последней странице телефонного справочника. Стекло в телефонной будке исцарапанное и мутное, на грязном неровном полу валяются фантики. До тетиного дома совсем недалеко. Кажется, я вот-вот покину собственную жизнь, хорошо знакомый мне мир, где я должна нести ответственность за свои поступки и чувства, и мне за этот побег ничего не будет.

Я иду под дождем, забегаю под навесы, мимо снуют люди под зонтами, а на мне только ветровка, которая от дождя не спасает. Я чувствую смутную тревогу: вдруг я войду в этот другой мир и больше не смогу выйти обратно. Но я не в силах пойти к себе, в комнату, которую я снимаю у одной семьи в Тосене. Туда, где целый день задернуты лиловые занавески и свет едва пробивается через плотную ткань. Глава семейства почти всегда ходит в тренировочных штанах, а мать — в длинных халатах. Дочь-подросток вечно кричит и ругается, квартира пропахла сырым луком или по́том, и я опасаюсь, что этот запах пропитает всю мою одежду и вещи. Мне разрешили пользоваться телефоном, но я стараюсь этого не делать. Их дочь обычно сидит на кухне и подслушивает, у нее челка уже закрывает глаза. У меня есть своя полка в кухонном шкафу, там хранятся желтые чайные пакетики, хрустящие хлебцы и банка консервированных макарон с мясом и томатным соусом, а в пластиковом контейнере в холодильнике — упаковка копченых сосисок.

Когда я гостила дома впервые после переезда, мама сказала: «Папа думал, что, когда из прихожей исчезнут все ваши рюкзаки, спортивные сумки и туфли, а вы сами больше не будете бегать туда-сюда, звать друг друга, ругаться и болтать по телефону, время будет тянуться медленно. Но все оказалось наоборот. Время бежит значительно быстрее с тех пор, как дом опустел». Папа посмотрел на нас и произнес: «Я едва успеваю решить субботний кроссворд, как наступает следующая суббота».

Они говорили так, словно это объективная данность и время действительно ускорилось. Что они получили в итоге от жизни? Я сидела в гостиной, мы собирались есть тушеную баранину с капустой. Стоял сентябрь, и пахло морскими водорослями и соленой водой, свежевыстиранным постельным бельем, только что сваренным кофе, тушеной капустой и кремом для рук в большой семейной упаковке. В мой последний год во Фредрикстаде, когда я приходила домой, у нас часто звучала фортепианная музыка. Одни и те же пьесы по кругу. Тогда мне это не нравилось, и я просила маму перестать играть, когда я дома, потому что у меня болит голова. Она закрывала крышку фортепиано и вставала, чтобы идти готовить обед, но на ее лице не было ни намека на боль или жалость к себе. Она не обижалась. Она наконец-то ушла с работы. В последний год из тех трех, когда я была единственным ребенком в семье, мама освоила блюда, которые никогда не готовила раньше: гратен из цветной капусты с карри, ракушки из теста с рыбным пудингом и креветками. Мы садились за стол, и она смотрела на нас с отцом с ожиданием. «Ну что ж. Вкусно, очень даже», — говорил папа, словно не ожидал, будто мама в состоянии приготовить что-то вкусное. Но она не обижалась, продолжала улыбаться, и так продолжалось весь мой последний год дома.


Дождь льет как из ведра, ветровка промокла насквозь, волосы прилипли к лицу, потоки воды бегут по тротуару, в туфлях хлюпает. На перекрестке у площади Карла Бернера мне приходит мысль, что еще не поздно отправиться к себе и попытаться справиться самой. Вода пропитала одежду и течет по спине, с волос капает, лицо мокрое. Прежде чем загорается зеленый, мимо успевают проехать одиннадцать машин с работающими дворниками и один трамвай.

Я узнаю кирпичную стену и пожелтевшую пластмассовую панель домофона на Хаслевейен. Звоню, тетя Лив впускает меня, и я начинаю плакать еще поднимаясь по лестнице посреди всей этой подъездной серости и желтизны, я миную двери с латунными дверными табличками и без, пока не добираюсь до четвертого этажа.

Слезы, смешавшись с дождевой водой, капают на шерстяную кофту тети. Она выглядит моложе той тети Лив, которую я помню, и веселее. Загорелая, на шее — золотая цепочка с сердечком, на лице — радость от встречи и озабоченность.

— Ну и дождь, — говорит она. — Снимай куртку и вешай на спинку стула. И теперь ты должна рассказать, что произошло.

Запах кофе и тети Лив. Кот Монс лежит, свернувшись, на диване рядом с клубком светло-голубых ниток для вязания. Пачка табака «Петтерёес» на журнальном столике рядом с сигаретами тети.

— Табак Коре, — говорит она. — Это мой приятель.

Я громко всхлипываю и рассказываю о том, что мой приятель меня бросил.

— Ах ты мой дружочек, — произносит тетя Лив.

Я рассказываю, как была влюблена — так, что даже забыла о подготовке к экзаменам и провалила весеннюю сессию на первом курсе юридического, и до Рождества сдать уже ничего не получится. Временами из-за судорожных всхлипов я не могу говорить.

— Знаешь что, — говорит тетя Лив, — тебе нужно выпить.

Она наливает в бокалы портвейн и протягивает один мне.

Потом тетя прикуривает сигарету, и я тоже достаю свою пачку. Тетя Лив хмурит брови, но все же улыбается и спрашивает, неужели я курю. Непонятно, чего в ее голосе больше — напускной строгости или понимания: я взрослею, становлюсь собой, у меня появляются хорошие и плохие привычки, которые в чем-то схожи с ее собственными. Она дает мне прикурить, мы выдыхаем струйки дыма, которые соединяются в одно облако.

— Уж не знаю, стоит ли тебе учиться на юриста, Моника, — говорит тетя Лив. — Разве в нашей семье недостаточно юристов? Я уверена, что ты могла бы стать кем-нибудь поинтересней.

Но кем? Как мне стать кем-нибудь поинтересней? Мне хочется прижаться к ней и умолять ее помочь мне, подсказать, кем мне стать.

Разговор о выборе профессии я завела с Элизой на ее свадьбе. Фату она уже сняла, но в прическе осталось несколько роз. Как Элизу называли «восхитительной невестой», «невероятно красивой невестой» и все такое, я слышала за вечер по крайней мере раз пять. На столах остались пустые бокалы, кофейные чашки и переполненные пепельницы. Столик с подарками был уставлен таким количеством необходимых в домашнем хозяйстве вещей, которое мне было трудно даже представить: кухонный комбайн и бокалы для вина, пуховые одеяла и обеденный сервиз, набор кастрюль, энциклопедия, стенные часы, полотенца, картины, приборы для раскладывания салата.

Я сказала Элизе, что хотела бы заниматься чем-то, что связано с людьми.

— Связано с людьми — это как? — спросила Элиза.

— Чем-то, что имеет смысл, — ответила я, — что производит впечатление и дает результат.

У нее белоснежные зубы, белее моих. В детстве я отлынивала от всего, от чего только можно было, в отличие от Элизы, ей это и в голову не приходило и, думаю, никогда не придет.

— Имеет смысл, — проговорила Элиза. — Например, что?

— Ну, может, то, что сделает жизнь людей лучше, — попыталась объяснить я.

— Сделает жизнь людей лучше, — повторила Элиза, и я поняла, что для нее я просто импульсивная и эгоцентричная младшая сестренка, ни черта не знающая о жизни.

Подошел Ян Улав, положил руки ей на плечи, наклонился и прошептал что-то на ухо. Элиза улыбнулась, накрыла ладонью его руку, повернула голову и что-то прошептала в ответ. Я огляделась по сторонам, праздник еще продолжался, и меня раздражало, что Ян Улав уже хотел уезжать. Была только половина первого. Никогда Элиза не казалась такой красивой. Она с нежностью гладила руку Яна Улава и смотрела на меня открытым и понимающим взглядом старшей сестры. Когда я впервые встретилась с Яном Улавом, на нем была спортивная одежда: они с Элизой ездили на машине на дачу. Я уже знала, что ему двадцать девять, и что он на шесть лет старше Элизы, и что он зубной врач. Машина темно-зеленого цвета сверкала чистотой, но под дворником застряли два желтых березовых листочка. Элиза стояла рядом с ним, в руках — мамин серый анорак, щеки горят. Сестра смотрела на Яна Улава влюбленными глазами, а я видела человека, который уже тогда почти облысел, и недоумевала.

— А как насчет медсестры или учительницы? — спросила Элиза. Я покачала головой. Я не годилась для этого: слишком однообразно для меня.

— Я хочу заниматься чем-то особенным, — объясняла я. — Чем-то, что будет иметь значение для многих, очень многих людей. Чем-то, что оставит след.

— М-м-м, — протянула Элиза, — ты жаждешь бессмертия.

Я набрала воздуха, чтобы что-то сказать, но тут Элиза произнесла:

— Только нужно помнить, что заем, который ты взяла в банке на учебу, придется возвращать.

Ян Улав взял Элизу за руку, большой палец на внутренней стороне запястья — там, где белое кружево плотно прилегало к коже и сквозь него просвечивали вены. Он мог просто забрать ее с собой. Первая брачная ночь, грезы юной девушки — я никогда ни о чем таком не мечтала. Я подумала обо всех Элизиных детских и юношеских мечтах и фантазиях, которые теперь предстояло воплотить Яну Улаву. А что, собственно, он мог предложить ей? Было ли ему вообще под силу их исполнить? Не окажутся ли мечты Элизы разбитыми, а ожидания обманутыми? Но мне ничего другого не оставалось, как верить в то, что они проживут вместе всю жизнь, пока смерть не разлучит их. Теперь они женаты уже два с половиной года, у них родился первенец, а мне трудно даже представить, что в них по-прежнему горит огонь страсти. А что же будет через десять, пятнадцать, двадцать лет?


Над дверью между гостиной и кухней висит большое блюдо с надписью: «Любовь все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит». Тетя Лив как-то заметила: «Я не религиозна, но именно эта цитата из Библии — одна из самых всеобъемлющих». Тетя Лив — человек искренний и открытый. Я не знаю, была ли мама христианкой, не знаю, за кого она голосовала на выборах, если вообще голосовала. Что она любила и любит, помимо сваренного особым образом кофе, покоя в семье, Баха, Бетховена, Эверта Таубе. Папа голосовал за рабочую партию, и тетя Лив тоже. Все, что папа делал для мамы, и все, что он говорил ей, он делал по обязанности, из чувства долга. Он старался добиться лучших результатов, что ему не всегда удавалось. Мама принимала все как данность и никогда не была полностью довольна. Каждый раз, когда папа разговаривал с тетей Лив, он будто возвращался домой, где можно расслабиться и выложить все, что накопилось на душе.

Мне запомнилось одно высказывание из речи пастора, когда Элиза и Ян Улав предстали перед алтарем. «Мы собрались здесь сегодня, чтобы чествовать любовь». Я помню огромное пространство церкви, открытые плечи Элизы, ее тонкую талию, подчеркнутую подвенечным платьем. «Отныне вы вручаете свои жизни Господу Богу с молитвой о благословении, и да услышит Господь вашу молитву». С платьем и фатой Элизе помогала тетя Лив. Она, конечно, из тех, что сыплют насмешками над всей этой свадебной суетой и флердоранжами, но если от нее ждут помощи, тетя Лив берет все в свои руки и отдается делу всей душой. Она вплела розы в прическу Элизы и прикрепила фату с помощью тонкой проволочки.

— Взгляни на свою дочь, — сказала тетя Лив папе перед тем, как ехать в церковь.

Папа покачал головой и воскликнул, что Элиза — самая прекрасная невеста из всех, что ему доводилось видеть. Элиза залилась смехом и отмахнулась от него, сделав вид, что не поверила. Поверил ли в эти слова кто-нибудь из присутствовавших, подумал ли кто-нибудь в этот момент о маме? Мамы там не было. Только запах зеленого жидкого мыла витал по всему дому. «Посмотри на мои руки», — сказала накануне вечером тетя Лив и показала мне свои руки — красные и потрескавшиеся после старательного мытья пола и чистки ковров, мытья ванной и туалета в подвале.


Тетя Лив подливает мне еще портвейна. Рыдания снова сотрясают мое тело, но теперь это скорее слезы облегчения, чем горечи.

— Никто не может ручаться, что он — самая большая любовь твоей жизни, — говорит тетя Лив. — И я не поручусь. Но даже если так и есть, можно прекрасно прожить без большой любви, уж поверь мне. Сейчас тебе это трудно понять, да и в ближайшем будущем ты едва ли поймешь. Но все проходит. Ведь большая любовь может быть не одна. У тебя впереди прекрасная жизнь, вот в этом я абсолютно уверена.

Я очень о многом не спрашивала тетю Лив, я боялась, что мои вопросы покажутся ей бестактными, она решит, что я задаю их из праздного любопытства, но теперь я остро почувствовала, что мне следовало расспросить ее намного раньше. Когда я была подростком, я доверяла ей личное, но говорили мы в основном обо мне, и в том возрасте мне было неловко расспрашивать тетку о ее собственной жизни, а теперь я забыла, о чем хотела выведать у нее в детстве.

Папа обычно говорил, что тетя Лив сильная, как лошадь. «Она вынесет все», — говорил он. Ничто не может ее сломать: ни предательство отцов двух ее маленьких детей, ни тоска по грудной дочери, умершей столь внезапно. У Бенедикте не было отца, никто понятия не имел, где он.

— Если бы я это знала, я бы сказала, — однажды призналась тетя Лив, когда еще была беременна. И папа сказал, что с удовольствием бы потолковал с ним, чтобы объяснить, что такое ответственность. Ну а потом уже необходимость кому-то брать ответственность отпала. Если не считать похорон, которые обошлись недешево и которые, по словам мамы, оплатил отец. Казалось, на маму перипетии в судьбе сестры не производили сильного впечатления; возможно, она считала, что тетя Лив просто не обращает внимания на все поражения и потери в своей жизни.


На следующий день после смерти Бенедикте папа поехал в Осло помочь тете Лив, а два дня спустя он привез ее и Халвора к нам домой во Фредрикстад. Пока мы их ждали, мама то включала, то выключала конфорку под кастрюлей с бараниной и овощами, которые уже давно приготовились. Стол был накрыт, мама еще раз протерла и без того чистую поверхность.

Стрекот сорок заглушал все остальные звуки. Шел дождь, лужайка была усыпана золотыми и бордовыми листьями. Шуршание гравия под колесами — и машина остановилась. Тетя Лив, Халвор и папа вышли одновременно, каждый со своей стороны. Они выглядели как обычно. На Халворе коричневая куртка и зеленые резиновые сапоги, на подбородке — ссадина, в руках — глянцевая картинка, которую он немедленно захотел мне вручить, а еще пакет, доверху набитый карточками с портретами футболистов. Ему было семь, мне — на год меньше. Две сороки, сидевшие то ли на крыше, то ли на дереве, взмахнули крыльями и улетели. Мама, невзирая на дождь, неуверенными шагами спустилась с лестницы на гравийную дорожку и пошла навстречу тете Лив, протянув к ней руки, словно только сейчас получила страшное известие о смерти Бенедикте. Элиза стояла на лестнице с лицом мокрым от слез, Кристин ждала в доме. Она спросила маму, собирается ли тетя Лив родить еще одного ребенка, и мама ответила, что вряд ли, и предупредила, чтобы Кристин не вздумала спрашивать об этом саму тетю Лив.

Тетя Лив, как обычно, привезла с собой домашний шоколадный кекс, они с мамой решили вместе навести порядок в прачечной в подвальном этаже. «Хорошо, когда есть чем себя занять, чтобы отключить голову», — сказала тетя Лив. Мы с Халвором, как всегда, были предоставлены сами себе. Мама много плакала, так что тете Лив приходилось еще и утешать ее, и только три раза я видела, как плакала сама тетя Лив. Один раз это было, когда у нее случился прилив молока, в другой раз ей пришло в голову, что она напрасно ночью надевала чепчик на Бенедикте. Но мама отрезала: «Я своим всегда надевала чепчик, нельзя грудным детям спать с голой головкой». А о боли в груди она сказала: «Прими теплый душ и попробуй сцедить немного, но совсем чуть-чуть, чтобы больше не прибывало». Мама плакала тихо, часто беззвучно и подолгу, а у тети Лив все начиналось неожиданно и бурно — с внезапных рыданий, иногда просто во время разговора, словно слезы застигали ее врасплох. А в третий раз я видела тетю Лив плачущей, когда они с папой стояли на застекленной веранде, где осенью холодно и мы обычно храним там пиво и лимонад. Папа обнял ее, и со стороны казалось, что тетя Лив сдерживается из последних сил, чтобы не расплакаться. Шел дождь, ветер срывал с деревьев и швырял в окна веранды желтые листья, которые плавно скользили вниз по мокрому стеклу. Я пыталась разрезать кусочек мраморного кекса так, чтобы отделить шоколадную часть от ванильной, и в итоге отделила шоколадную. «Дружочек», — произнесла мама, и пока я пыталась понять, кого она имела в виду — меня или Бенедикте, или вообще тетю Лив, — мама снова заплакала, а мне стало грустно. Я ведь мечтала о том, как буду помогать менять пеленки малышке. Когда они приезжали к нам в августе, мне разрешали катать коляску с Бенедикте туда-сюда по дорожке, солнечные пятна растекались по откидному верху коляски и москитной сетке.


Тоска по Франку нестерпима, будто тело режут на части. Дождь все еще хлещет по стеклу. Голос у тети Лив низкий, с хрипотцой. Франк как-то сказал, что купит нам абонемент Interrail и мы отправимся в путешествие по Европе, назвал ресторан, где мы непременно должны были пообедать. При отеле, там подают жареные картофельные шарики. Что, если бы я сняла трубку раньше? Ведь вчера телефон все звонил и звонил, но дома никого не было. Потом хозяева пришли домой, взяли трубку и постучали ко мне в комнату. Я открыла дверь и вышла в коридор, на зеркале над столиком с телефоном кто-то оставил жирные отпечатки, а их дочь стояла в прихожей и делала вид, что пытается дотянуться до крючка, чтобы повесить куртку.

Однажды Франк в шутку погнался за мной в парке скульптур Вигеланна, а схватив, повалил на траву и поцеловал. Потом он захотел, чтобы мы принимали разные позы, подражая статуям в парке: то я должна была лечь спиной ему на спину, то свернуться калачиком у него на коленях, как ребенок. Мне все никак не удавалось расслабиться, вести себя естественно, как он, и от души смеяться.

— Это Франк, мне надо поговорить с тобой.

Я перебирала в уме разные варианты, чтобы предотвратить то, что вот-вот произойдет, потому что уже все поняла. А если бы я не взяла трубку и теперь?

— Моника? — спросила трубка голосом Франка.

— Да, я слушаю, — весело ответила я. Почему я ответила таким задорным тоном?

Тетя Лив говорит обо всем подряд. О дожде, который размывает дорогу. О мытье полов, вязании свитера, передачах по телевизору, о любимом сыре Коре. О бутылке вина, которую Коре подарил ей на день рождения.

— Как насчет чего-нибудь, связанного с книгами? Ты ведь так любишь читать. Может, станешь библиотекарем?

— Я знаю, это звучит нелепо, — плачу я, — но думаю, что больше никого и никогда так сильно не полюблю.

— Понимаю, — кивает тетя Лив. — Возможно, ты будешь помнить Франка и все, что у вас было, всю оставшуюся жизнь, а может быть, наоборот, забудешь о нем напрочь через пару недель. Это не значит, что чувства не были настоящими. Влюбленность — странная штука.

Тетя Лив стоит у окна, уперев руки в крутые бедра. Дождь заканчивается; по крайней мере, затихает шум падающих капель.

— Скоро придет Коре, — говорит тетя Лив. — Будет здорово, если вы с ним пересечетесь.

Когда я была дома в последний раз, мама, которая только узнала о том, что у тети Лив новый приятель, сказала папе: «Ну что же, посмотрим, как будет на этот раз».

Я хочу расспросить тетю Лив, что они с Коре любят смотреть по телевизору, что они едят на завтрак, но все вопросы словно застревают у меня в горле. Мне действительно важно это знать: как у них проходит завтрак, что они делают по вечерам, смеются ли они над одними и теми же передачами, бывает ли так, что они выключают телевизор и просто болтают, и если да, то о чем.

Кот спрыгивает на пол, и тетя Лив замечает:

— Монс стареет.

Я хочу, чтобы у тети Лив все было хорошо.

Я надеюсь, что у нее все хорошо.

У Монса полосатый окрас — серые, коричневые и черные полоски переплетаются, образуя причудливый змеиный узор. Тетя Лив спрашивает меня об Элизе и ее малыше, все ли с ним в порядке.

Я киваю.

— Он очень красивый, — говорю я.

Я вспоминаю о том самом чемодане, я не знаю, хочу ли увидеть то, что в нем лежит. Тетя Лив оставила кое-что из одежды Бенедикте — детские кофточки с кружевными воротниками и завязочками, непромокаемые трусики под подгузник, вязаное одеяло, малюсенькие вязаные носочки. Она хранит все это в небольшом чемодане из искусственной кожи. Халвор иногда демонстрировал мне все это, когда я приезжала сюда ребенком. Он открывал чемодан, и я представляла себе бледную фарфоровую куклу с широко распахнутыми глазами. Они не стали фотографировать Бенедикте в гробу. Кто-то настаивал, но тетя Лив не захотела, она повторяла это много раз — «Мы решили не делать этого». А однажды она сказала: «К тому же красавицей она не была», потом улыбнулась и добавила: «Немного черного юмора еще никому не помешало. Хочешь выжить — шути о самом больном».

Она налила на сковороду тесто для трех американских блинчиков, они поднялись и набухли бессчетным количеством маленьких пузырьков. «Я имею в виду, что она была гораздо красивее в жизни, такой мы и хотим ее запомнить».

— Малыш совершенно чудесный, и уже начал улыбаться, — рассказываю я тете Лив. — Элиза и Ян Улав купили дом прямо рядом с мамой и папой.

При мысли о живом маленьком племяннике с пухлыми щечками и ножками в перетяжках из меня будто выкатился крошечный шарик счастья. Я вспомнила ощущение, когда он прикусывал мою щеку беззубыми деснами.

— Да, я слышала, что они решились — подумать только! — поселиться так близко к родителям. Как его зовут, напомни еще раз?

— Его назвали Юнасом, — отзываюсь я.

— Юнасом, — повторяет тетя Лив. — Придется мне съездить во Фредрикстад и взглянуть на него еще. А то я видела его только на крестинах, да и то там было слишком много желающих потискать его. Я свяжу ему маленькую кофточку. Они переехали в новый дом еще до крестин?

— Я не знаю, — говорю я.

И снова во мне словно что-то гаснет. О чем бы ни шла речь, я мысленно возвращаюсь к Франку. Тетя Лив смотрит на меня спокойно и заботливо и подливает еще немного портвейна в мой бокал.


Праздник продолжался и после того, как Элиза с Яном Улавом уехали. Младшего брата Яна Улава трудно было назвать симпатичным, но все же я немного с ним пофлиртовала. Папа стоял в дверях и с беспокойством наблюдал, как я, приседая и откидывая голову назад, хохочу над шутками Тура Арне. Я говорила себе: это не из-за вина, мне просто весело. Родители собрались уезжать, многие гости оставались ночевать у нас. Тетя Лив, Халвор и Кристин, переживавшая любовную драму из-за того, что Амунд порвал с ней, уже уехали.

— Пойдем, уже пора домой, — сказал папа, но я так мотнула головой, вложив в это движение все раздражение, чувство превосходства и радости жизни, что потеряла равновесие, и мне пришлось опереться рукой о стену, чтобы не упасть. Папа не видел, он смотрел в мамину сторону. Они направились к выходу, на улице ждало такси, и в дверях он обернулся ко мне и махнул, показывая, чтобы я их догоняла. Кто-то отрезал большой кусок с верхнего яруса свадебного торта, так что фигурки жениха и невесты скособочились в сторону невесты, и стало казаться, будто она поддерживает, практически взвалила на себя жениха. Так странно и глупо — разглядывать маленькую изящную фигурку и мечтать о том, чтобы самой оказаться в этой ситуации, — типично, заурядно и абсолютно тупо. Фигурка была точной копией Элизы, чего не скажешь о Яне Улаве. Белоснежное платье, бледная кожа. К Элизе и Кристин загар не пристает, а к моей коже прилипает чуть ли не в одно мгновение — это у меня от папы. Я стояла и смотрела на пластмассовые фигурки с чувством бесконечной любви и уважения к моей старшей сестре, к тому, как много она значила для меня все мое детство. Она была сказочной принцессой, безупречно прекрасной и доброй, а теперь эта принцесса исчезла. Я вглядывалась в крошечное личико кукольной невесты и желала Элизе долгой и благополучной жизни, жизни с Яном Улавом, хотя и сомневалась, будет ли это добрым пожеланием.

Я вышла к родителям, ждавшим меня в такси.

Когда мы приехали домой, там стояла тишина, все лампы были выключены, и только свет от горевших у соседей фонарей проникал через окна гостиной между стоявшими на подоконнике цветочными горшками. Мама постелила Кристин в моей комнате на матрасе, сестра спала на животе, открыв рот. На письменном столе лежал желтый маркер и конверт для фотографий, явно не мои. Прежде чем лечь в постель, я открыла окно и выкурила сигарету. Настроение у меня было грустное или, скорее, сентиментальное. Элиза могла заполучить кого угодно, я была не в силах понять, зачем ей понадобился Ян Улав. Я тихонечко плакала. На книжной полке я увидела книги, которые читала, еще будучи подростком: «Карин выбирает дорогу», «Принц и полкоролевства», «Тайна Лив», «Грете сама по себе», «Грете сопутствует удача». Я задумалась о жизни, богатой на события и переживания, жизни, где я могла бы развиваться и реализовать себя, жизни, в которой можно делать только то, что нравится, и быть успешной. Я представляла, как я на сцене произношу речь перед большой аудиторией. Я путешествую по миру, работаю и отдыхаю. В моей квартире паркет и высокие окна. Я буду звать гостей к обеду и закатывать вечеринки. Вот я открываю бутылку вина и разливаю его по двум бокалам, ногти накрашены. Дети — мальчик и девочка — бегают по полу в лакированных туфельках. А вот мы с мужем наряжаем рождественскую елку — блестящие шарики, гирлянды, мишура. Высоченные ели, сверкающая водная гладь, тропинка бежит по влажной земле, ослепительно-белое постельное белье. В тот момент я ощущала уверенность в будущем. Я знала, что у меня будут дети, что я буду стоять на сцене и произносить речь или читать лекцию, что я создам свой дом таким, каким захочу, и финансовая составляющая нисколько не будет меня ограничивать.


Пока я одеваюсь в прихожей, тетя Лив говорит, что я могу приходить когда угодно.

— Так жаль, что вы с Коре разминулись, — говорит она. — Тебе придется снова прийти.

Я киваю. Воротник ветровки все еще влажный.

— Вот и осень скоро закончится, — произносит она. — Приходи выпить бокал вина со своей теткой, когда тебе захочется.

На комоде я замечаю лампу, которая стояла когда-то у нас дома. Я помню, что мама хотела ее выбросить уже много лет назад, однако вмешался папа, который сказал, что надо спросить тетю Лив, не хочет ли она ее забрать. Мама сказала: «Да кому вообще может понадобиться эта рухлядь».

Я выхожу на улицу и бреду по площади Карла Бернера. После дождя свежо. Овощи на прилавке перед магазинчиком на углу переливаются сочными красками.

Две женщины с коляской, мужчина с собакой, белый автомобиль, желтый «фольксваген». Жизнь так разнообразна, она предлагает бесконечное количество возможностей. Падать и подниматься, ошибки не страшны. У меня впереди — целая жизнь. Налетевший порыв ветра стряхивает на меня тысячу тяжелых дождевых капель с высокого дерева.

Однако то ощущение, которое появилось у меня в квартире тети Лив, — состояние детства — постепенно исчезает. Сколько всего я могла позволить себе, когда была ребенком — не чувствуя стыда или вины. Я взрослая, я не благодарю и не прошу прощения. Я взрослая и беспомощная, с неясным будущим и даже не в состоянии позаботиться о себе.

Загрузка...