Счастливая жизнь

Октябрь 2010


— Ты разве не собиралась бросить курить? — интересуется Майкен.

Я кладу блок «Мальборо лайт» в пакет вместе с кремом от солнца, двумя бутылками «Шабли», большой упаковкой «M&M’s» и подводкой для глаз, которую выбрала себе Майкен.

Мама медленно бредет к гейту, Майкен идет следом, она только что причесалась, собрав волосы в длинный хвост, на ней свитер с широким горлом, с одной стороны выглядывает бретелька бюстгальтера. Майкен оборачивается, смотрит на меня и спрашивает: «Может, купим что-нибудь попить?»

Кругом полно людей с сумками, бумажными стаканчиками с кофе, мобильными телефонами. Какая-то пара стоит обнявшись, а поодаль двое, наоборот, отстранились друг от друга. Здесь высокие потолки, ощущение простора. Вот стоит ребенок, кажется, что он ничей, сам по себе. Я отвечаю за саму себя, и за свою дочь, и за маму, у меня в руках три паспорта и три посадочных талона, это дает мне приятное чувство уверенности.


Однажды мы с Трондом Хенриком отправились в Париж и в аэропорту встретили Гейра, прямо на пункте личного досмотра. Первое, что я почувствовала, была радость и ощущение полноты жизни: у нас с Гейром внезапно наладились отношения, влюбленность в Тронда Хенрика цвела пышным цветом, и тогда под высокими сводами аэропорта Гардемуэн казалось, счастье лежит у меня на ладони. Я что-то быстро и весело говорила. Когда я проходила через рамку, запищал мой браслет, его мне на сорокалетие подарил Гейр, и в этом браслете было столько очевидного смысла. Я любима! Я обхватила браслет, сжала его, сняла с руки и положила в один из пластмассовых боксов.

— Этот браслет всегда пищит, — пояснила я, — и тем не менее я вечно забываю его снять.

Я стояла перед моим бывшим и нынешним возлюбленными, широко расставив ноги и вытянув руки в стороны, настроение игривое, на щеках румянец, а каждый сантиметр моего тела тщательно ощупывал человек в униформе службы безопасности. Не могу сказать, что мне было так уж неприятно, я чувствовала себя вполне комфортно. Поодаль стоял Тронд Хенрик с отросшей за десять дней бородкой и новой стрижкой, он непринужденно беседовал с Гейром о цели нашего путешествия — о Париже, словно в жизни и в мире не существует ничего, кроме влюбленности и романтических путешествий, и мы никогда не столкнемся с какой-либо другой реальностью. Вдруг я вспомнила о Майкен, где она? Гейр взглянул на меня несколько удрученно, сам-то он полностью контролировал ситуацию, он же мне уже говорил: Майкен осталась с его сестрой, с ней все в порядке. И я последовала за Трондом Хенриком в зал международных вылетов, будто выбрала одного из двух мужчин, хотя могла бы с таким же успехом выбрать и другого. А куда летел Гейр? Он не сказал. Да никто из нас его и не спросил.


Мама возится с ремнем безопасности, я помогаю ей защелкнуть пряжку, и она замирает, уставившись перед собой. Я рассказываю о том, что купила новую квартиру. Рядом со стадионом «Бислетт».

— Дорого? — спрашивает мама.

— Два миллиона четыреста тысяч, — говорю я.

Мама отворачивается от меня. Майкен листает самолетное меню.

— Там есть и ванна, и балкон, — замечаю я, но мама не проявляет никакого интереса.

— А у меня будет чердак-кровать? — спрашивает Майкен. Я киваю.

— Если хочешь, — отвечаю я. — Но на письменном столе под такой кроватью будет много пыли. Да и комната довольно просторная, там вполне можно разместить и обычную кровать, и письменный стол.

Мама нервно потирает руки, на лице озабоченность. Она сильно похудела. В мамином характере есть не слишком привлекательные черты, которым я не могу подобрать точное название: растерянность и беспомощность, но в то же время какая-то уверенность, что-то волевое, холодный контроль, некое презрение. Словно ее настигло сожаление о принятых решениях и упущенных возможностях. Словно она вдруг увидела своих дочерей как бы со стороны и не уверена, что они ей нравятся. Перед уходом из жизни отца мама заботилась о нем меньше, чем можно было ожидать. Ее жизнь будто усохла, и она говорит о вещах, исчезнувших из ее жизни, с рассудительностью, к которой примешивается жалость к себе: «Я не часто готовлю себе горячее на обед», «Я уже больше не могу ездить к Элизе и Яну Улаву на Канары, я уже слишком стара для этого, да и путешествовать одной мне уже тяжеловато», «Мой желудок теперь отказывается от вина».

Она раздала скатерти и сервизы: «Мне теперь не по силам принимать гостей. Да и приглашать особо некого, почти никого не осталось».


Я вернулась в дом за городом, чтобы забрать оставшиеся вещи: огромную зеленую чашу для замешивания теста, резиновые сапоги Майкен, кое-какие книги, всякую одежду, которую Тронд Хенрик сложил в пакет. Фрёйя показала на меня, когда я вошла, произнесла: «Моника» — и повернулась к Тронду Хенрику, словно ища у него подтверждения. Он ответил ледяным тоном: «Да, вот и Моника». Волосы у обоих отросли, свисают неопрятными клочьями. Я поняла, что лето прошло в атмосфере глубокой скорби Тронда Хенрика, оставалось только надеяться, что Фрёйя бо́льшую часть времени проводила с матерью. Мне хорошо знакомы его депрессии, его беспомощность, не думаю, что он когда-либо пытался взять себя в руки. Фрёйя вернулась к тому, чем она занималась до моего прихода. Бесконечная игра на приставке — консоль лежала на зеленом диване. Сердце сжалось при мысли о книге, которую я читала ей бессчетное количество раз, — про червячка, пытающегося найти дорогу домой. Мы вместе лепили забавные фигурки животных из пластилина. Но Фрёйя никогда не подавала виду, что скучает по мне или по чему-то из того, что мы делали вместе. Я хотела было обнять Тронда Хенрика, когда уезжала уже навсегда, забрав последние вещи, но он не двинулся с места. Я держала в руке сапоги, взглянула на размер на подошве и сказала:

— Думаю, что Майкен они уже малы; хочешь, оставлю их для Фрёйи на вырост?

Тронд Хенрик покачал головой.

— Нет, спасибо, — только и ответил он. — Забирай их.

Вспомнилось, как пару раз он со слезами говорил: «У меня есть только ты. Ты — это все, что у меня есть». Я знала, что его заработков на переезд в Осло не хватит.

Прежде чем сесть в машину, я еще долго стояла на дворе перед домом и гладила по спине Уллу, мои ладони пропитались запахом овец, пастбища, сыра с голубой плесенью, а кончики пальцев словно натерли воском.

Яблоки вот-вот должны были созреть, и их я тоже лишалась, отказывалась от всего. Я привыкла определять смену времен года по полям. Вот сквозь черноту земли пробивается светлая зелень, поначалу мелкими штрихами, а потом зеленый цвет становится более плотным и насыщенным, к концу лета зелень переходит в желтизну, осенью на полях остается щетина соломы и, наконец, лишь вспаханные черные складки влажной земли.

«Бе-хе-хе-хе», — проблеяла Улла, и, даже не успев завести двигатель, я ощутила глубокую печаль и расплакалась, не стесняясь своих громких всхлипов, ведь в машине их никто не услышит. Я уезжала прочь из этих мест и всю дорогу плакала по овечке, но даже не столько по ней, сколько по тому, что Майкен не чувствовала утраты; ее нисколько не беспокоило, что она что-то теряет, что-то исчезнет из ее жизни навсегда. Ведь она водила Уллу на поводке, вычесывала до изнеможения, пока та не превращалась в пушистую овечку из мультика, хлопковое облачко на четырех ножках.

— Ты не хочешь попрощаться с Уллой? — спросила я, когда в мае мы с Майкен уезжали. Тогда в доме еще оставались кое-какие мои вещи, я собиралась забрать их позже.

— А что, я разве никогда сюда не вернусь? — спросила Майкен — рот полуоткрыт, так что видна зажатая между зубов жвачка. — Ой, я и не поняла, что это навсегда.


В аэропорту, уже выходя из самолета, мы окунаемся во влажный и теплый воздух Лас-Пальмаса. В зале прилета нас ждут Элиза и Ян Улав.

— Майкен! — радостно кричит Элиза. — Я тебя почти не узнала. Ты так выросла, стала такой красавицей!

Ян Улав кивает, соглашаясь с Элизой. Майкен сдержанно улыбается, на губах переливается блеск.

Я очень хочу курить, и поскольку Ян Улав забрал у нас с мамой чемоданы, я закуриваю. Мы медленно идем к машине, подстраиваясь под мамин темп, я замечаю, что Майкен уже переросла Элизу и постройнела, почти вся детская полнота исчезла. Я разглядываю ее бедра, и щеки, и руки, тело ее совершенно изменилось.

До жилого комплекса в Мелонерасе езды минут сорок. Ян Улав ведет машину, в глаза бросается массивное обручальное кольцо на безымянном пальце руки, уверенно лежащей на руле, на лице смесь самодовольства и смущения. Все, чего он хотел от жизни, все, что он получил и чего не получил. Как мало значения он придает тому, что ему не удалось, и как много — тому, в чем он добился успеха. Купил эту машину. И эту квартиру — рай в их глазах. Майкен сидит рядом, ее голая нога прижимается к моей, моя дочь полна приятных ожиданий и в то же время боится выдать свои чувства, что так характерно для нее. Где-то в глубине души она радовалась предстоящему путешествию, хотя и не думала признаваться в этом; она не видела Сондре больше года.

Элиза показывает на шеренгу домов с левой стороны дороги и говорит что-то Яну Улаву. Он оборачивается и смотрит, не произнося ни слова.

— У нас тут образовалась своего рода соседская община, — говорит Элиза. — И меня, конечно, выбрали председателем.

Она произносит это сдавленно, с сухим смешком.

— Элиза умеет общаться с людьми, и еще она хороший организатор, — вставляет Ян Улав, и я вижу, как Элиза вздрагивает.

— Никто из тех, кто живет здесь постоянно, не выразил желания присоединиться, — поясняет она.

Элизе больше не требуется одобрение Яна Улава, уже слишком поздно. Его комплименты, немного беспомощные и нелепые, повисают в воздухе. Уже совершенно неважно, считает ли он ее прекрасной в этом летнем платье, хвалит ли ее выпечку, превозносит ли ее умение ладить с людьми. Как ей должно быть одиноко, она ведь одна справляется со всем, остальные воспринимают эту ее способность как данность. Помню, когда Юнас был совсем маленьким, у Элизы подгузники высились аккуратными стопками, невероятное количество марли было сложено в ванной, и еще новый пылесос, и тушеная баранина с капустой на плите в кухне, так что мама хвасталась Элизой и говорила, что у нее колоссальный потенциал.

— Вот уж не знаю, Майкен, — произносит Элиза, — ничего, если ты поспишь в комнате с Сондре, или вы уже слишком большие, чтобы ночевать в одной комнате? Ты можешь жить с мамой и бабушкой, но тогда вам будет слишком тесно.

Майкен задумывается и потом отвечает:

— Да, конечно, нормально.


Как только мы заходим в квартиру, мама сразу отправляется отдыхать. Элиза на сверкающей белизной кухне режет салат. Ян Улав, Сондре и Майкен отправляются в бассейн. Мне вручают разделочную доску и нож, и я принимаюсь за нарезку помидоров. Я жду, когда Элиза спросит: «Как у тебя дела, Моника?», но она не спрашивает.

— Какой красавицей стала Майкен! — восклицает Элиза. — Она очень изменилась.

Я чувствую и радость и волнение. Словно задание, которое мне поручили, уже почти выполнено, но я не уверена, все ли я сделала правильно. Однажды, примерно год назад, я спросила Элизу напрямую, что она думает обо мне как о матери, и заметила, как она задумалась на мгновение — ответить честно или достаточно просто поддержать меня в моих материнских чувствах. «Майкен просто чудо, — сказала Элиза тогда, — ты потрудилась на славу».

— Ян Улав скоро выйдет на пенсию, — говорит Элиза. — Когда Сондре от нас уедет, возможно, мы будем проводить здесь большую часть зимы.

Я представляю себе резервацию для норвежских пенсионеров, которые едят коричневый сыр, ходят в норвежские пабы и голосуют за Партию прогресса. Но ведь Элиза не такая, тем более уж Ян Улав.

— Но нам, наверное, придется брать с собой маму, — говорит Элиза. — Если ей позволит здоровье, если она вообще проживет столько времени; она сильно сдала после смерти папы. Потому что ты ведь не намерена переезжать во Фредрикстад? Хотя рекламные бюро есть и во Фредрикстаде, и ты бы могла там работать.

— О, — качаю я головой. — Только не это.

— Вот и Кристин с Иваром тоже вряд ли соберутся жить во Фредрикстаде, — говорит Элиза. — Но Кристин, по крайней мере, удобнее ездить к маме теперь, когда ее мальчики разъехались кто куда.

Элиза не говорит в открытую, что я тоже остаюсь без Майкен каждую вторую неделю и так продолжается уже пять лет. Она ставит салат в холодильник.

— Теперь здесь врачи и больницы работают практически по норвежским стандартам, — говорит Элиза.

— Я подумываю о том, чтобы сменить работу, — признаюсь я. — Мне уже поднадоело работать в рекламе. Пытаюсь найти что-то другое. Возможно, если мне ничего не удастся подобрать, попробую поработать некоторое время фрилансером, и тогда у меня будет больше возможностей навещать маму.

Элиза смотрит на меня, раздумывает над моими словами и над тем, что ей со всем с этим делать.

— Это кажется не вполне надежным вариантом, — говорит она. — Разве не лучше все-таки найти что-то с постоянным доходом?

— Я хочу писать, — настаиваю я.

— Ну а что это за варианты работы, которые ты нашла?

— Например, должность представителя по связям с общественностью в Музее Мунка.

— Это так интересно! Надеюсь, тебе удастся ее заполучить!

Она вытирает кухонный стол.

— Мы накроем на террасе, — говорит она. — Может быть, ты тоже хочешь искупаться?


Майкен прыгает в воду, и Сондре ныряет за ней с бортика. Кажется, им весело вместе, они смеются, что-то кричат друг другу, подростки всегда чересчур громкие, это совершенно естественно. Открывается стеклянная дверь, и Ян Улав выходит на террасу с подносом, на котором стоят три изящных высоких бокала для белого вина; он расставляет их на столе, рассуждая об особенностях здешней погоды.

— Здесь гораздо больше солнечных дней, чем, например, в Плая-дель-Инглесе. — Он смотрит на Элизу. — У Марианны и Рогера — это наши друзья из Фредрикстада — там квартира, и они очень часто приезжают сюда.

Он разливает вино по бокалам.

— Знаешь, сколько это вино стоит в Норвегии? — спрашивает он. — В два раза дороже.

Элиза интересуется, какие у нас планы на ближайшие дни, собираемся ли мы поехать осматривать окрестности или просто хотим отдохнуть здесь у бассейна.

— Можем отправиться в горы, — предлагает она. — Там очень красиво. Ян Улав много ездит на велосипеде, но это занятие на любителя. Можем пойти в море на рыбалку, наловить рыбы на ужин. А еще каждый вторник и четверг работает рынок в Аргинегине.

Мама зовет из комнаты, и наш разговор прерывается. Я иду к ней помочь. У мамы хрупкое телосложение, кожа да кости, я легко обхватываю все ее предплечье ладонью, помогаю подняться с кровати и выйти на террасу.

— Ох, как же здесь жарко, — произносит она.

Элиза поправляет зонтик, так, чтобы мама сидела в тени. Я рассказываю о квартире, говорю, что закончу оформление документов в конце ноября.

— Тогда у меня будет больше места, — поясняю я.

— Это прекрасно, — говорит Элиза.

Сондре подбегает к бортику бассейна, где стоит Майкен, сталкивает ее в воду, Майкен визжит. Ян Улав окликает Сондре и знаками показывает, чтобы тот успокоился.

— У нас бассейн на четыре квартиры, — поясняет Ян Улав, — но сейчас две квартиры пустуют, и бассейном пользуется только еще одна семья, кроме нас.

На лбу у Яна Улава выступила испарина, он несколько взбудоражен и в то же время сдержан в своих объяснениях того, как это все замечательно; градус его восторга никогда не поднимается выше отметки «что ни говори, а мы очень довольны!». И энергичное движение головой в подтверждение. Впервые в жизни мне приходит в голову: несмотря ни на что, именно на меня ему хочется произвести впечатление. И тогда я оказываюсь перед дилеммой: следует ли мне реагировать так, как этого ждет от меня Ян Улав?

Пожалуй, на сей раз я так и поступлю.

— Здесь есть специальный сотрудник, который приходит и моет бассейн, — продолжает Ян Улав. — Такой мастер на все руки, он еще стрижет газон и поливает растения вокруг бассейна. Очень способный малый. Тони зовут. У меня к нему только одна претензия — он поет. Постоянно. Наверное, вообразил себя Хулио Иглесиасом.

— А по-моему, это мило, — замечает Элиза. — Кроме того, он еще и умный. Он в молодости на самом деле был похож на Иглесиаса. Меня, например, совершенно не смущает, что он поет. И, кроме того, он делает мне комплименты, вот.

— Он неравнодушен к дамам в бикини, — замечает Ян Улав.

— Как же здесь все-таки прекрасно, — говорю я. — Разве здесь не замечательно, мама?

Мама кивает, но ее лицо искажает гримаса страдания.

— Только здесь убийственная жара, — произносит она.

— Мама, — голос Элизы звучит спокойно, — тебе нужно просто немного привыкнуть, и все будет в порядке.

Мама вздыхает и выдавливает слабую улыбку.

— Не так уж много вещей радует меня теперь, но я бы с удовольствием взглянула на те корзинки, которые мы видели здесь на рынке в прошлом году.

В этом она вся. Самоотверженная и требовательная одновременно, потерявшая какой-либо смысл в жизни, кроме самого тривиального.


После того как мама уходит спать, мы остаемся допить вино, Ян Улав пьет коньяк.

— А коньяк совсем неплох, — задумчиво говорит он, делая глоток.

Мы съели приготовленное на гриле филе индейки с печеным картофелем и зеленым салатом. Майкен и Сондре захотели прогуляться одни, Элиза не стала запрещать.

— А завтра я хочу на пляж, — заявляет Майкен.

— Вода уже становится прохладной, — говорит Ян Улав. — То есть такой, как в Норвежском море летом. А в бассейне температура воды двадцать шесть градусов круглый год.

— Пожалуйста, будьте все время вместе, — просит сына Элиза. Ян Улав смотрит на Майкен.

— А ты знала, что тот песок, который у нас на пляже, на самом деле принесен сюда ветром из Сахары? — спрашивает он.

— Нет, — улыбается Майкен. — Прямо через море?

Она качает головой и издает протестующий звук.

— Именно, — уверяет ее Ян Улав. — Во время песчаной бури песок поднимается высоко в воздух и вот так переносится на расстояния.

Майкен качает головой еще энергичнее. Я помню, как она сказала о своем учителе: «Он почти ничего не знает про Вторую мировую войну!»

— В это я не могу поверить, — говорит она. Майкен сидит поджав под себя ногу, так что внутреннюю часть бедра видно до самых трусиков, она уже почти выросла из своей невинности и блаженного неведения, но пока притворяется невинной. Тело растет из головы. Или наоборот? У меня не получается взглянуть на нее другими глазами, я вообще ее не понимаю, не знаю, гротескно ли ее поведение, а она сама — несносна или прелестна и очаровательна, я даже не могу представить, какой ее видит Ян Улав.

— Но это факт, — заявляет Ян Улав.

Он смотрит на меня, словно ожидая, что я смогу убедить свою дочь. У нее оформившаяся грудь, макияж и короткая юбка, она хочет быть женщиной, а он видит в ней только взбалмошного ребенка.

— Ну что, мы идем? — спрашивает Сондре.

— Здесь абсолютно безопасно, будьте уверены, — произносит Элиза.

Майкен поднимается, почесывает руку, заправляет прядь волос за ухо и идет за Сондре. У меня и в мыслях нет беспокоиться, когда Элиза считает, что повода для беспокойства нет. Ян Улав дает им деньги на газировку.

Элиза подливает еще вина в бокалы, бросает взгляд на дверь террасы.

— Разве это не странно, — говорит она, — что, когда у мамы с папой возникали конфликты, мы все втроем автоматически вставали на мамину сторону?

Она накинула на плечи шерстяную кофту с рисунком на груди.

— С мамой ведь было ужасно тяжело жить, — продолжает она. — Она сводила его с ума. Ты помнишь, как папа от нее ушел? Мне было тогда пятнадцать, и я не сомневалась, что он поступил правильно.

— Правильно? — переспрашиваю я. Элиза снова украдкой смотрит на дверь террасы и понижает голос:

— Да, но подумай, каково это — жить с ней, а? Сколько он давал и как мало получал взамен.

Небо совсем черное. Ян Улав покашливает, вдыхает аромат коньяка из бокала.

— Но я была сердита и на него тоже, — Элиза вздыхает. — За то, как он поступил с нами. Мне было пятнадцать, и я себя чувствовала совершенно взрослой и верила, что понимаю, как устроен мир. Так обычно и бывает в пятнадцать лет.

В Элизиной манере говорить есть что-то раздражающее — она все растолковывает, разжевывает, даже то, что и так понятно, и она ждет отклика на все эти свои бесконечные объяснения.

— Но я не понимала причин, по которым он нас бросил — всех вместе, — продолжает рассуждать она, — или насколько трудно это было для него. И абсолютно необходимо. А я совершенно уверена в том, что это было трудно, но необходимо.

Последние слова она произносит многозначительно, резким тоном, который появляется у нее после выпитого вина.

Наружная лампа освещает лицо Элизы со стороны, и кожа ее кажется совершенно белой.

— Здесь есть и нудистский пляж, — вклинивается Ян Улав. Он смотрит на меня и подмигивает: — Тебе, наверное, такие пляжи по вкусу?

Я улыбаюсь, пожимаю плечами и качаю головой. Я думаю о Майкен и поглядываю на экран телефона. Ее ноги, кажется, за одну ночь выросли и постройнели, юбка едва прикрывает трусики. Элиза наклоняется ко мне, прямо к уху.

— Вот скажи начистоту, ты когда-нибудь видела маму по-настоящему счастливой? — спрашивает она.

— Я никогда не понимал этой потребности — щеголять голышом на виду у всех, — не унимается Ян Улав. — Голым принято быть в ванной или в спальне.

— Ведь нельзя же иметь трех детей и вечно быть такой удрученной, — гнет свое Элиза с удивительной горячностью.


Я долго лежу без сна, прислушиваюсь к шелесту маминого дыхания. Я снова попыталась начать писать статьи. Мне пятьдесят лет, а я не в состоянии придумать ничего связного и оригинального, что может быть интересно другим. Очевидно, мне не хватает мотивации или вдохновения, но осознание этого мало помогает, я сижу перед монитором, и во мне растет презрение к себе. Ничем хорошим это не кончится. У меня есть постоянная работа, славные коллеги, люди увлеченные, ведь они могут говорить о работе даже за бокалом пива в пятницу вечером. Я не чувствую себя одной из них.

Я ушла от Тронда Хенрика спустя два месяца после того, как мне исполнилось сорок девять лет, мне было не по себе от мысли, что мне придется праздновать пятидесятилетний юбилей в статусе одинокой женщины. Одинокой и униженной. Когда мне исполнялось сорок, мы с Гейром пригласили тридцать человек гостей, и он сварил буйабес. Они с Ниной заготовили торжественные речи. Он так хорошо знал меня, что же произошло, когда мы расстались? Всего через каких-то несколько месяцев мне показалось, что он вообще со мной не знаком, хотя с момента расставания во мне, казалось бы, не произошло никаких радикальных изменений. Но во время нашей совместной жизни мои черты и свойства характера как будто испытывали влияние Гейра, вернее, влияние наших отношений, пусть и незначительное. Когда же я отвернулась от него, все же изменилась и я.

В своем тосте Гейр сказал: «Прошло уже пять с половиной лет с тех пор, как я встретил тебя, но я не могу вспомнить, как жил до тебя. Жизнь без тебя немыслима».

Я был растрогана, выпила вина, меня окружали друзья и коллеги, и даже мои сестры приехали. В конце вечера мы с Толлефом сыграли своего рода кукольное представление по мотивам «Дикой утки» Ибсена. Мы надели на пальцы ракушки мидий и озвучивали роли.

— Мой лучший, единственный друг, — пищала я.

— Тут такой спертый воздух! — театрально стенал Толлеф.

На моем пятидесятилетии Гейра не было. Отношения между нами тогда были натянутыми, даже теперь они несколько лучше. Толлеф с Ниной приготовили ужин, пришли Кайса и Трулс, и еще коллега Толлефа, похоже, нас с ним решили свести. Он был высокий, по-моему выше ста девяноста, лысый и носил модные очки. Он вел себя доброжелательно, внимательно, смотрел заинтересованно, но мне было так трудно рассказывать о самой себе, и меня он не привлекал. Его же впечатлил мой рассказ — про куриц и молочных ягнят, которые быстро вырастали, про работу и мое двойственное отношение к рекламе.

У него были большие сильные руки, он работал биоинженером, много читал и обожал ходить в театр. Я представила себе, как мы вместе ходили бы в театр, и почувствовала горечь: похоже, я не способна больше на отношения с мужчинами. Но я ведь не хочу остаться в одиночестве. Толлеф сидел во главе стола, раскладывал приготовленные им стейки из ягненка, так и не сняв полосатый передник, и казалось, будто он сидит в брюках с подтяжками.

— Ты лучший, — сказала я Толлефу тем вечером.

— Да что ты! — отозвался он, — я слишком много пью и смотрю порнофильмы.

Услышав слова Толлефа, Кайса прервала разговор, которым была увлечена, с нежностью улыбнулась, протянула через стол руку и погладила его по волосам. На следующий день я проснулась от страха, от ощущения ужасного одиночества.


Я еще только просыпаюсь, а Элиза, Ян Улав и мама уже встали. Они сидят на террасе и пьют кофе, небо над ними просторное и нежно-голубое. В бассейне неспешно плавает соседка. Ян Улав намерен пойти поиграть в гольф, а мы — все остальные — собираемся поехать на автобусе на рынок в Аргинегин. Элиза просит меня взять полотенце у них в спальне.

Майкен и Сондре все еще спят.

У Элизы и Яна Улава та же самая кофе-машина, что и у меня на работе, — в нее надо класть маленькие капсулы. В шкафу в их спальне лежит стопка белых и серых полотенец, а на одной из полок — журнал для взрослых «Купидо».

«Как мило», — думаю я.

На обложке заглавными буквами написано «ДАВАЙ!» чуть ли не на всю страницу.

Складывается такое впечатление, что все те маленькие изменения, которые произошли в отношениях Элизы и Яна Улава, — их увлечение спиртным, то, насколько отстраненно Элиза воспринимает поведение Яна Улава, то, что Ян Улав со своей стороны стал относиться к Элизе с большим уважением и интересом, — все выглядит наигранно, неестественно, принужденно и ничего не меняет. Есть в этом что-то тревожное, и я не могу сказать, что именно, — крах, провал, соотношение сил просто так не может измениться через столько лет, не думаю, что из этого выйдет что-то хорошее.

Ян Улав поднимается и берет с собой чашку с кофе. На нем светло-голубая рубашка и бейсболка, через плечо — сумка с клюшками для гольфа.


В автобусе, идущем к рынку, прохладно. Я думаю о переезде, о новой квартире, о том, что нужно сделать. Открытый грузовик, запах влажного картона, надо освободить холодильник и морозилку. Мама и Элиза сидят передо мной, я наклоняюсь вперед к Элизе.

— А ты тоже играешь в гольф? — спрашиваю я.

Она качает головой. Майкен и Сондре сидят за мной, отпускают шуточки, фыркают и приближаются к той черте, за которой их ждет выговор от взрослых, хотя им уже четырнадцать и шестнадцать. Я поворачиваюсь и бросаю на Майкен удивленный взгляд.

— Я никогда не играла в гольф, даже не пробовала ни разу, — говорит Элиза со странной резкостью, — мне бы это и в голову не пришло.

Всего за два месяца до объявления о разрыве с Гейром я сказала Элизе, что мы с ним срослись друг с другом. Думаю, я видела только то, что хотела видеть, и не желала расставаться с этими шорами. Мы сидели на кухне в Ульсруде и пили кофе, пока Майкен с Сондре строили снежную крепость в саду, Гейр натащил снега в сад с парковки. Мы с Элизой обсуждали, как Майкен и Сондре сдружились, говорили о том, что они охотнее играют и проводят время друг с другом, нежели со своими сверстниками. И вот тогда-то я и сказала: «Мы с Гейром словно срослись друг с другом». На тот момент мы с ним были вместе уже девять лет.

— Да, — задумчиво произнесла Элиза и, выдержав паузу, добавила: — У нас с Яном Улавом этого не получилось.

— Разве? — спросила я.

— Нет. У нас у каждого есть какие-то свои интересы и все такое, у каждого свои хобби и свои друзья.

Она сказала «хобби» — я давно не слышала, чтобы кто-то употреблял это слово. И я задумалась, какие хобби были у Элизы, но не решилась спросить: получилось бы, как будто я насмехаюсь над ней.

То, что мы срослись друг с другом, было правдой и в то же время нет. Когда я произнесла это, я верила, что это правда. Мы, конечно, ссорились, но почти каждая ссора заканчивалась интимной близостью. Нас будто связывала невидимая нить, которая ни за что не порвется, но все чаще мы ощущали нежелание идти на компромисс, отсутствие согласия, единодушия. Схожесть между нами становилась причиной для скандалов, потому что нам всегда нужно было одно и то же, что невозможно поделить, мы ждали друг от друга утешения, а сами не готовы были его дать. Каждому хотелось оставить Майкен под присмотром другого в один и тот же вечер, мы сталкивались у двери в душ по утрам, оба хотели допить остатки апельсинового сока или доесть последний кусочек суши. Наши суждения друг о друге складывались на основании множества бытовых мелочей, но возводились в абсолют, отчего оказались роковыми. Словно у нас было принципиально разное мировоззрение, разное отношение к морали. Если ты действительно так считаешь, говорили мы друг другу, в то время как речь шла о простых бытовых вещах: надо ли немедленно собрать пылесосом просыпавшийся утром кофе или можно подождать до вечера, разрешать ли Майкен есть на ужин воздушный рис. Ты думаешь, это нормально? Тебе правда нравится этот ковер, ты шутишь? Разногласия о том, в каком темпе идти или какой хлеб покупать в магазине, надо ли открывать еще бутылку вина или нет, обнаруживали все большую пропасть между нами; разногласия не были постоянными, не возникали изо дня в день в определенные часы, хотя в какой-то момент именно так могло показаться.

Наши мнения и расстановка сил менялись в зависимости от ситуации. Один внезапно оказывался в роли самого ответственного, объективного и указывал другому на его несостоятельность, и наоборот. Нас отдаляло друг от друга не различие, а сходство, и это сходство между нами все усиливалось. В конце концов видеть в другом свое собственное отражение стало невыносимо. Даже меняя свою точку зрения на противоположную, ты снова и снова отражался в другом, как в зеркале. Нас будто поразила неизлечимая болезнь, ввергавшая нас во все большее отчаяние.


Однажды на обратном пути с дачи нам пришлось притормозить у обочины. Майкен в шерстяном свитере и шапочке стояла с голой попой и дрожала от холода, пока я вытирала ее влажными салфетками, она только перестала носить подгузники.

— Я же тебе говорила, Майкен, — отчитывала я ее, — как только захочешь писать или какать, сразу скажи. Я же спрашивала, не хочешь ли ты в туалет!

Майкен плакала, но вовсе не потому, что обкакалась, она просто замерзла. В машине спустя какое-то время она вдруг начала петь детскую песенку, словно ничего не произошло, и я не выдержала:

— Майкен, если ты не можешь сказать вовремя, что хочешь в туалет, нам придется снова носить подгузники, — и, сделав паузу, добавила: — А трусики с «Хеллоу, Китти!» придется выбросить, Майкен.

Гейр повернулся и посмотрел на меня.

— Хватит уже! — рявкнул он.

Его тон меня ранил, его слова обнаружили, как все во мне его раздражает, все: мой характер, моя личность.

Но ведь все могло быть наоборот. Точно так же в роли злого родителя мог оказаться он, а я в роли доброго, и в отличие от него я бы попыталась вразумить его по-дружески.

Майкен уснула на заднем сиденье, а мы все переругивались, тихо и неторопливо, устало и равнодушно, делая паузы после каждой реплики, будто мы сдались за уже много лет до этого и теперь спешить было некуда.


Когда мы выходим у рынка, солнце нещадно палит, мама вздрагивает, беспокойно оглядывается на прохладный автобус. Элиза договаривается с Сондре и Майкен, что мы встретимся с ними позже.

— Они пойдут одни? — спрашиваю я.

— Ну что, теперь ты у нас наседка? — смеясь, спрашивает Элиза, и мне в голову приходит мысль: у тебя-то детей трое, а у меня дочь только одна.

Мы передвигаемся вдоль торговых рядов, поделенных на палатки полотнами плотной ткани. Маму никто не торопит, она рассматривает корзинки, вертит их со всех сторон, раздумывает и наконец останавливает свой выбор на двух. Для перчаток и шарфов в прихожей.

Грязно-белый тротуар залит солнцем, тени нигде нет, мы бредем к ресторану, где договорились встретиться с Майкен и Сондре. Мама рассказывает, что однажды имена, которые она дала своим детям, внезапно стали чужими для ее слуха. Моника? Элиза? Кристин? Она вспоминает, как стояла в магазине и раздумывала над тем, почему она нас так назвала. Она ли родила этих детей, дала им эти имена, вырастила их? Да. Она по-птичьи кивает головой.

— Ты прожила долгую жизнь, — замечает Элиза. Мы идем мимо пабов с вывесками на норвежском и шведском и картинками гамбургеров, пиццы и рожков с мороженым.

— Разве не замечательно, что мы здесь? — говорю я.

— Конечно, не только замечательно, еще и чудовищно жарко, — вздыхает мама, вытягивает шею и смотрит на тротуар. — А когда обратный автобус? Я бы хотела отдохнуть перед ужином.

Еще со времен моего детства я помню, как летом мама поднималась к себе и посреди дня укладывалась в постель с мигренью. С каждым годом мама пользовалась этой привилегией все чаще; с одной стороны, она чувствовала себя все хуже и хуже, а с другой — как будто становилась все крепче духом. Чем хуже мама себя чувствовала, тем была веселее. «Я полежу немного, — говорила она, — голова болит просто адски». Тогда, как правило, рядом оказывалась тетя Лив и брала все в свои руки. Прежде чем лечь, мама могла быть угрюмой или строгой, но после решения удалиться в спальню страдальческое и суровое выражение исчезали с ее лица. Перед тем как нас покинуть, она становилась доброжелательной и улыбчивой, почти блаженной. Словно ее желание прилечь сулило нам добро, и мы все должны были порадоваться за нее, словно эта радость нас с ней сближала. А может, она была рада наконец отделаться от всего, от всех нас, и потому, прежде чем исчезнуть, была готова дать нам немного больше, не стеснялась испытываемых облегчения и радости?


Мы уже наелись, а почти на всех тарелках еще осталась еда. Мы сидим в кафе с видом на пристань и рыбацкие лодки.

— О, вот теперь я бы искупалась, — говорит Майкен. — Мама, а ты заметила, что я научилась нырять? Это меня Сондре научил!

— Элиза, — произносит мама.

— Правда? — спрашиваю я. — Он тебя научил?

— Вот здорово! — восклицает Элиза.

— Мне надо было купить себе новый купальник, — продолжает мама. — А то мой нынешний такой унылой расцветки.

— Да, мы поищем; может, что-то найдем, — обещает Элиза.

Мама почти не притронулась к целиком зажаренной рыбе, на висках у нее выступила испарина. Майкен говорит, что есть одно место, куда нам с ней надо сходить, что она там кое-что нашла для себя. Мы договариваемся встретиться с остальными у автобуса, у нас почти час в запасе.

Майкен тянет меня к торговому комплексу с магазинами одежды, она хочет новые кроссовки «Адидас» и красную толстовку с капюшоном. Внутри прохладно и просторно, светлый кафель, вообще нет окон, но слишком много искусственного света. Майкен скользит взглядом по вешалкам с одеждой, оглядывает полки с обувью.

За неделю до того, как отправиться сюда, мы ругались с ней напропалую, мы почти привыкли к тому, что скандалы — наша привычная форма общения; они вспыхивали мгновенно, что бы мы ни обсуждали: время, когда Майкен должна быть дома, карманные деньги, беспорядок, домашние обязанности. Ссоры начинались каждое утро, когда Майкен входила на кухню или уже когда я ее будила. Вид разбросанных по полу вещей — грязных, смешанных с чистыми, сваленных в кучу.

— Это мои деньги, разве нет? — вопрошала Майкен. — Что, по-твоему, случится, если я приду домой на час позже того времени, которое ты по своему усмотрению назначила? Я что, стану жертвой группового изнасилования в парке?

Она взяла у меня джинсовую куртку без спросу и забыла ее у подруги.

— Ты эту куртку сто лет уже не носишь, а вот теперь она тебе раз — и понадобилась, — заявила Майкен без тени угрызений совести или раскаяния.

Я вскипела, пригрозила лишить ее еженедельных карманных денег, запретить ей и нос из дома высунуть.

— Окей, ладно, ты сажаешь меня под домашний арест и крадешь мои карманные деньги просто потому, что я одолжила твою куртку, которую ты вообще никогда не надеваешь. Это что — нормально? Может, тебе пора к психиатру?

Мне следовало рассказать о наших с Майкен скандалах Гейру. Он мог бы помочь нам или мне стало бы легче, если бы я могла хоть с кем-то об этом поговорить. Я часто задумывалась о том, какое будущее у наших с Майкен отношений, сможем ли мы когда-то общаться как нормальные люди — по-дружески, станут ли вкусы и взгляды Майкен похожими на мои, тогда я смогла бы лучше понимать ее. Но в последнее время стало так трудно, и кажется, что это несбыточные мечты, что мне следует отложить все эти мысли в самый дальний угол души, а когда придет время, вернуться к ним. Ближайшие годы надо просто пережить.

«Самое главное — что ты интересуешься ее жизнью, тем, чем она занимается», — сказал Гейр однажды.

Эти слова сделали дальнейшее обсуждение невозможным, после них я не могла признаться, что школьные занятия Майкен, подруги, футбол и прочие вещи, которыми на протяжении многих лет заполнена ее жизнь, меня не особо интересуют. Да и она не стремилась делиться со мной. Чем была наполнена моя жизнь, чем занималась я — ее это нисколечко не интересовало, зато как только я проявляла к чему-то повышенный интерес, тут же разгорался скандал. Майкен говорила: «Ты больная, что ли? Почему ты не в состоянии быть нормальной матерью? Ну пожалуйста!» Недоверие, попытки заставить меня почувствовать себя сумасшедшей, вышедшей за границы разумного, потерявшей контроль.

«Пожалуйста, мама, плиз! Это неправильно!» — и характерное покачивание головой. Завидное самообладание, прямо как у взрослой.

«Ты же это не всерьез, мама, я отказываюсь верить, что ты именно это имеешь в виду!» Будто я сводила ее с ума, доводила до болезни: «Мама… мама… нет! Мама». И когда она в конце концов выходила из себя, наступала разрядка: «Ты отвратительная мать, жуткая тварь, исчадие ада, чертова сучка! Как же я счастлива, когда наконец могу возвращаться к папе!»

Я купила Майкен беговые кроссовки, толстовку и майку с глубоким вырезом.

Мы вместе смеемся над одним и тем же: маленький мальчик — может быть, ему года два — тащит за собой огромный чемодан на колесах.

— Ты рада, что мы переезжаем в новую квартиру? — спрашиваю я.

— Ну, наверное, — отвечает она.

Лучшие часы нашего с Майкен общения пришлись, пожалуй, на тот период, когда мы возились с домашними животными на маленькой ферме Тронда Хенрика. Однажды мы сидели на корточках рядом и наблюдали за тем, как цыпленок вылупляется из яйца — медленно, осторожно, с опаской. Мокрый и холодный, он лежал на спинке и копошился в кусочках скорлупы, задрав вверх тонюсенькие лапки-вилочки, потом он неуклюже кувырнулся, поднялся и принялся осторожно поднимать и опускать маленькие влажные крылышки, приоткрыв крошечный клювик, к телу прилипли соломинки.

— О, боже мой, какой кроха, бедняжка! — воскликнула Майкен.

— Да, — ответила я. — Надеюсь, Сигри примет его под свое крыло.

Я ждала с замиранием сердца, опасаясь, что Сигри не захочет принимать этого, в сущности, чужого ей птенца, однако та подняла крыло и накрыла им цыпленка, и у Майкен вырвался радостный вздох облегчения.

Да, с Майкен непросто. Я могу сделать ей комплимент относительно новых брюк, которые ей купил Гейр, или похвалить прическу, которую она сделала, но она всем своим видом дает мне понять, что все, что я говорю, не имеет для нее никакого значения.

Майкен отставляет в сторону пакет с покупками и роется в сумочке в поисках блеска для губ.

— Мне, кстати, нужна еще новая сумка, — говорит она.

— А ты скучаешь по дому за городом и Тронду Хенрику? — спрашиваю я. Она водит мизинцем, распределяя блеск по губам.

— Нет, — решительно говорит она. — Ни одной секундочки!

У нее жемчужные сережки в ушах, яркий макияж, румяна, тушь, на лбу вскочили два прыщика, и еще один под носом.

Мы идем к автобусной остановке, где должны встретиться с остальными. Легко одетые скандинавы с толстыми бедрами и животами тяжело двигаются по каменным плиткам и асфальту. Маленькие мальчики в форме футболистов с коротко стриженными волосами, местные кошки.

— Если бы это от меня зависело, я бы не позволила тебе закрутить еще один роман, — заявляет Майкен.

— У меня вообще нет таких планов, — отвечаю я.

— Вот и отлично. Тогда постановляем, что мы заключили обязывающее соглашение.

Сейчас самое пекло, я вижу Элизу, Сондре и маму. Мама сидит на скамейке, широкополая шляпа скрывает ее лицо. Но скоро все закончится. Мы полетим домой, и я перееду в новую квартиру на Бислетт, я жду этого с нетерпением.


Майкен и Сондре ныряют с бортика бассейна. Элиза выставила на террасу вазу с нарезанными фруктами — ананасы, яблоки, оранжевая дыня. Мама жалуется. Она чувствует, что доставляет нам много хлопот, у нее проблемы с пищеварением — она так и не смогла по-нормальному сходить в туалет, жалуется на ветер и солнце. Элиза смазывает ее спину кремом от солнца, ослабляет лямки бюстгальтера, чтобы крем лег ровнее. Элиза надела под летнее платье бикини, она сильно загорела, хотя ей всегда приходилось прикладывать усилия, чтобы загар получился ровным. Мама миниатюрная и тоненькая, Элиза возвышается над ней.

— Поешь фруктов, мама, — говорит она, — в ананасе много клетчатки.

Появляется Тони и действительно поет практически без передышки и прерывается только для того, чтобы подбодрить подростков на бортике бассейна. Язык не поворачивается назвать его молодым Хулио Иглесиасом, но уж старым, пожалуй, можно.

— Asombroso![5] Очень хорошо! — Он вышагивает в белых брюках.

Элиза возвращает бретельки маминого бюстгальтера на место и закручивает пробку на флаконе с кремом от солнца.

— Мне тут нечем заняться, надо было прихватить мое рукоделие, — говорит мама.

У меня нет сил ей отвечать.

— Не люблю сидеть без дела, — продолжает мама, но она немного лукавит: трудно найти человека, который бы проводил праздно столько времени в своей жизни, как наша мама. И я внезапно раздражаюсь и не выдерживаю:

— Неужели же ничего тебя не радует, мама?

Она сидит неподвижно, кончиками пальцев едва заметно теребит уголок журнала у себя на коленях. Проходит какое-то время. Два всплеска один за другим: Майкен и Сондре с головой ныряют в бассейн. На Майкен купальник в голубую и белую полоску, она действительно научилась нырять. Тони стоит с длинной шваброй и ждет, когда голова Майкен покажется над бортиком бассейна.

— Я так одинока, — заводит мама.

Она выглядит худой и бледной. Как птенец.

— Но ведь у тебя столько подруг, — возражает Элиза.

— Да, но они умерли, — отвечает мама даже с некоторым оживлением. — А те, что еще живы, превратились в жалкое подобие самих себя. Их не интересует ничего, кроме них самих и их болячек.

— Мне не нравится, как Тони пялится на Майкен, — говорит Ян Улав.

— Но почему ты не проводишь больше времени с тетей Лив? — спрашивает Элиза.

— Мы с ней как-то отдалились друг от друга после папиной смерти, — говорит мама. — В сущности, только папа нас и объединял.

— Вы что, не видите, как он на нее пялится? — снова ворчит Ян Улав.

— Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что вы отдалились? — спрашивает Элиза немного странным тоном, будто хочет приструнить маму. — Это что еще за вздор? Вы же сестры. Вы всегда были важными людьми друг для друга. Вы нужны друг другу.


С детства и юности у меня в голове застряли несколько внешне безобидных суждений: хотя старшей сестрой была мама и это у нее был муж, три дочери, большой дом, дача и катер, именно тетя Лив обсуждала с папой важные и серьезные новости и события.

Это невольно задевало и унижало маму, она чувствовала себя лишней. Она переживала и всем своим существом давала понять: извините, что я тут, я порчу любую беседу, лучше бы мне помолчать, — это проявлялось в каждом движении, даже в том, как она ставила на стол кофейные чашки, пока папа и тетя Лив были увлечены беседой. Они обсуждали войну во Вьетнаме, а она просто сидела на стуле с прямой спиной и закрытыми глазами, проводила рукой по лбу — такая боль.


— Ну, хватит, — не выдерживает Ян Улав, поднимается и широким шагом направляется к Тони.

Только не это. Я не в силах вынести то, что сейчас произойдет. Я хочу предотвратить катастрофу, но это не в моей власти. Ян Улав привлекает внимание Тони и что-то говорит ему, показывая на Майкен, как раз в тот момент, когда та выныривает из воды и приглаживает свои длинные влажные волосы.

Ян Улав возвращается на свое место, он напряжен, дыхание сбилось, его слегка трясет.

— Просто он смотрит на нее чуть дольше позволительного, — объясняет он.

Со стоящей у края бассейна рядом с Сондре Майкен капает вода. Сондре пожимает плечами, а Майкен разводит руками. Вчера вечером она сказала со счастливым блеском в глазах: «Самое замечательное — что бассейн не закрывается в шесть часов, как в отелях, и можно купаться хоть до ночи».


Трудно описать настроение, которое охватывает всех после того, как Ян Улав делает выговор Тони, — все немного подавлены, словно понимают, что это было чересчур, но я не знаю, признается ли в этом себе Ян Улав, понимает ли, что мы сейчас чувствуем. Он встает и направляется в дом, чтобы заняться мясом. Никто из нас не считает, что Тони перешел границы, и все видят, что Майкен льстит, когда ее подростковую фигуру одаривают долгими взглядами, но никогда в жизни она в этом не признается. Мне вдруг хочется защитить свою дочь, хотя поводов для того, чтобы защищать Майкен, нет, разве что от нее самой или от идиотского героизма Яна Улава. Элиза откидывает голову назад и говорит:

— Прямо и не знаю, как бы я жила без этого места. Дома и дня не проходило, чтобы я не мечтала о том, когда мы сюда поедем.

Она оборачивается ко мне:

— В этом острове нет ничего изысканного, но он так невероятно расслабляет. Я обожаю его, несмотря на то что все здесь безвкусно и банально. Понимаешь или это трудно понять?

Ян Улав появляется с блюдом мяса и ставит его на стол рядом с грилем.

— Я прекрасно осознаю, мою привязанность к этому месту понять трудно, — продолжает Элиза свою мысль. Ее слова вызывают у меня улыбку, но я вдруг проникаюсь к ней нежностью.

— Ну почему же, я тебя понимаю, — отвечаю я. — Хотя Гран-Канария — совершенно не мое место.

— Почему же? — спрашивает Элиза.

— Раз он сам не понимает, что его поведение переходит все границы, приходится ему об этом сказать, — не унимается Ян Улав.

Тони уже собрал свои вещи и ушел.

Элиза смотрит на Яна Улава, но не произносит ни слова. Возможно, они ждут, как отреагирую я — одобрю или стану возражать, но я никоим образом не выдаю своего отношения. Меня разморило от вина и солнца.

— И все же мне здесь хорошо, — говорю я.


Темнеет, во всех гостиницах и домах зажигается свет, за широким поясом огней начинаются чернильные горы. Сондре и Майкен сидят с другой стороны бассейна каждый в своем шезлонге и играют на мобильных телефонах, экраны светятся.

Ян Улав поднимается, забирает опустевшую бутылку от вина и пустую миску из-под арахиса и выходит с новой бутылкой.

Мама уже легла, последнее, что она сказала, — что ни разу за день не сходила в туалет.

Элиза допивает оставшееся в бокале вино и оглядывается на дверь террасы. И тогда она рассказывает мне, что у папы и тети Лив когда-то были отношения. Рассказывает как нечто обыденное, лишенное драматизма, мне это просто следует знать — что однажды было «кое-что» между папой и тетей Лив и что мама так и не смогла им этого простить.

— Но это было еще до того, как они поженились, — объясняет Элиза. — Тетя Лив рассказала, что он не мог выбрать между ними.

Он был так влюблен в них обеих, несмотря на то что они были совершенно разными. Тетя Лив поведала об этом Элизе «при случае».

— Думаю, у нее была потребность поделиться этим, — сказала Элиза. — И раз уж она вытащила этот скелет из шкафа, ей хотелось постоянно возвращаться к нему.

Когда папа лежал при смерти, тетя Лив проводила дома у родителей почти все время, помогая маме ухаживать за ним. Был период, когда я питала затаенную злость по отношению к маме, потому что чувствовала, что она никогда не одобряла то, как я живу. Теперь мне вообще трудно понять, что это могло так много значить для меня. У меня сложилось впечатление, что тетя Лив сделала больше, чем мама, чтобы порадовать папу. И я призналась в этом тете Лив. Она стояла на верхней ступеньке лестницы, держа в руке стакан сока, на ободке которого был заметен отпечаток губ. На ее лице отразились смешанные чувства: словно она дружески хотела пожурить меня за эти слова, но все равно испытывала гордость. Я смотрела на нее и понимала, как важно для нее мое признание, что она была счастлива. Раньше в тот же день тетя Лив сказала мне, что я выгляжу такой юной, и душой, и телом.

— Сегодня я купила целого цыпленка и подумывала сварить куриный бульон, — заметила тетя Лив, спускаясь по лестнице. — Надеюсь, это придаст твоему отцу сил.

Но в тот день я возвращалась обратно в Осло, и супа тети Лив мне попробовать не пришлось.

Как давно я вспоминала про тетю Лив в последний раз? Интересно, что они теперь делают, тетя Лив и Бент? Вот в этот октябрьский вечер. Смотрят телевизор? Интересно, у них есть секс? Они уже такие пожилые, тела неуклюжие, тяжелые, и все равно они стараются доставить друг другу удовольствие, это желание никогда не иссякает.

Эти мысли словно возвращают меня к тете Лив после долгого забвения. Я практически забыла о том, что она существует и проживает свою жизнь — день за днем. У нее есть Бент, и она по-прежнему живет в квартире на площади Карла Бернера. После того как я на собственном опыте поняла, что значит иметь грудного ребенка, заботиться о нем сутки напролет, неделя за неделей, когда он цепляется за тебя и высасывает из тебя все соки, а твоя главная задача — поддерживать жизнь в этом крохотном теле, я испытываю к тете Лив бесконечное сострадание, запоздалое и совершенно теперь бесполезное. Эта женщина стоически прошла через все испытания в одиночестве.


На следующее утро мама просыпается ни свет ни заря.

— О, нет, — говорит она, — ох, какие ужасные мысли пришли мне в голову.

— Какие такие ужасные мысли? — спрашиваю я.

— Это невозможно вынести, — говорит она и опускает обе ноги на пол.

Я стараюсь сохранять терпение. Мы одеваемся и после маминой попытки сходить в туалет и сообщения, что получилось «только совсем чуть-чуть», выходим через кухню с кофе-машиной и белым обеденным столом на улицу. Я стараюсь ей угодить, подстраиваюсь под ее темп. Мы идем вдоль береговой линии по набережной, утренние сумерки еще не растворились, свет пробивается постепенно, небо переливается. Словно кто-то медленно поворачивает ручку светорегулятора по часовой стрелке. Навстречу нам попадется пара бегунов, бродячая собака, молодой мужчина с коляской. Мама надела шорты-бермуды и зябко ежится; воздух еще прохладный, но на наших глазах встает солнце. Мама говорит, что хочет купить к завтраку свежих булочек, но немного переживает, что Элиза будет недовольна.

— Да нет, конечно, — уверяю я.

Мама идет медленно, и мне приходится подстраиваться. Потом она вдруг останавливается.

— Ты уж потерпи меня, — произносит она.

Я не понимаю, что она имеет в виду, чего она хочет. На белках ее глаз желтоватые вкрапления.

— Моя дорогая Моника, — просит она. — Ты уж потерпи свою ужасную старую мать.

Я растерянно улыбаюсь, мы обмениваемся взглядами и в одно мгновение понимаем, что я тоже когда-то стану старой. Теперь мама безупречна, ее ни в чем нельзя обвинить, и мое раздражение, все мои претензии беспочвенны. Все, что я чувствовала, о чем сожалела, осталось в прошлом.

— Ну конечно, я потерплю, — говорю я.

Когда мы заходим в магазин, она произносит:

— Несмотря ни на что, жизнь подарила мне много хорошего.

Мы стоим перед полкой с напитками, цены здесь для туристов. Она берет коробку яблочного сока и возвращает ее обратно. Она переходит к булочкам разных размеров, форм и сортов; есть и хлеб из муки грубого помола, хотя она считает, что так называемый грубый помол есть не что иное, как добавленные в хлеб красители.

Как-то пару недель назад после обеда я вышла на пробежку в наушниках. Я пересекла холм Санктхансхауген, миновала новую квартиру и стадион «Бислетт» и мимо Майорстюен отправилась в парк скульптур Фрогнер. Поздние розы на клумбах. Два садовника в желтых жилетах сделали перерыв и забавлялись тем, что без конца бросали палку собаке — доберману. Прямо перед лестницами, ведущими к Монолиту Вигеланна, я увидела группу людей, человек пять-шесть, они окружили лежащего на спине человека в мягком шлеме, явно инвалида, у него, видимо, случился припадок; один мужчина снял с него обувь, носки и растирал его ступни, не выпуская изо рта сигарету. Никакого драматизма — женщина налила кофе из термоса в пластиковые стаканчики, улыбнулась, сказала что-то остальным. Чуть левее от них молодая пара пыталась подоткнуть одеяло под спину ребенка в коляске, чтобы он мог принять сидячее положение.

В ушах звучала музыка, и, наблюдая за этой сценой, я ощутила прилив огромного счастья и глубокого горя, неотделимых друг от друга, из всех существующих на свете чувств оно оказалось самым сильным — ощущение жизни, в которой я не участвовала, но за которой мне довелось наблюдать. Жажда, непреодолимое стремление все изменить, желание освободиться от всего, но я не чувствовала в себе сил применить это к своей жизни, потому что все, что выводило меня из себя, было банально и бессмысленно. Ничего из этого я на самом деле не хотела. Потом возник вопрос: а чего, собственно говоря, я хочу? Я не представляла себе, как стать счастливой, как выстроить жизнь своей мечты, я чувствовала, что упустила в своей жизни что-то очень важное, что у меня были возможности испытать более сильные чувства, чем те, что мне выпали.

Загрузка...