Сентябрь 1995
Я выхожу из торгового центра с упаковкой угольных карандашей для Торунн и пакетом из винного магазина и перехожу площадь Стурторвет, чтобы выйти на солнечную сторону: сентябрьское солнце еще греет, а в тени деревьев уже чувствуется осенний холод, разница между теплом и прохладой ощущается очень остро. Я перебираюсь через трамвайные рельсы и вижу Эйстейна — он стоит прямо перед раздвигающимися дверьми универмага, без бороды, в зеленой куртке с капюшоном. Небо голубое, листья на деревьях начали желтеть.
Увидев меня, Эйстейн поначалу напрягается и словно собирается пройти мимо, не заговаривая со мной, взгляд его блуждает далеко — там, где кто-то кормит голубей или продает цветы. Трамвай грохочет по рельсам, а мы стоим на пятачке между магазином и трамваем, и Эйстейн решается, склоняется ко мне и обнимает, прижимаясь гладко выбритой щекой. В нем не чувствуется обиды или горечи, все уже прошло, он изменил в своей жизни все, что так или иначе было связано со мной, теперь у него другая жизнь. Или нет, это я вышла из его жизни, потому что все, что у него было до встречи со мной, осталось на прежних местах. Изменилось все для меня, когда я пришла в его жизнь, а потом ушла из нее. Для Эйстейна же все осталось по-прежнему. Он стоит передо мной нерушимый как скала, со сросшимися над переносицей бровями, только исчезла борода, словно скрывавшая все эти годы его истинную привлекательность.
— Кофе выпьем? — говорю я. — У тебя есть время выпить кофе со мной? Если хочешь, конечно.
Деревья перед собором почти совсем пожелтели. Он говорит, что с удовольствием выпил бы чашечку кофе со мной, но они договорились встретиться с Ульриком и пойти за новыми горными лыжами. И что же? Ничего.
— Приятно было увидеться, Моника. — Это все.
— Ульрик сам ездит на трамвае! — удивляюсь я. — Привет, огромный привет Ульрику!
— Передам, — отвечает Эйстейн.
Все мое тело, мое сознание словно устремляются навстречу ему, я хочу показать, что я здесь, с ним. Он смотрит на меня, как на ребенка, который ищет утешения после того, как сам испортил свой день рождения, но поправить все уже невозможно, к сожалению, ничего нельзя вернуть, и ребенка невозможно утешить. Он поворачивается и идет по улице Гренсен вверх от площади; я чувствую, как на меня обрушивается поток отчаяния — волны накатывают одна за другой.
Когда Ким объявил в июне, что они с Хеленой собираются широко отметить пятнадцатую годовщину свадьбы, я в первую очередь подумала о том, что хотела бы пойти с Руаром. «Мы поженились в августе тысяча девятьсот восьмидесятого, но отмечать будем в сентябре, когда все вернутся из отпусков. Гостей будет человек пятьдесят», — пояснил Ким.
Нам с Руаром нужно было куда-то выбираться вместе, мы вообще не встречались с другими людьми. Ким сообщил об их планах за бокалом пятничного пива еще перед летом, Руар тогда пошел в кино с младшей дочерью, так что мне нечего было делать. Все отметили, что меня теперь редко видно: почти все свое время я проводила с Руаром — уже год, с тех самых пор, как ушла к нему от Эйстейна.
— Должен признаться, что это были прекрасные пятнадцать лет, — сказал Ким. — Я с радостью жду следующих пятнадцати. Приглашение пришлю после выходных.
Ким прикуривал от спичек, он уже выкурил две сигареты подряд, и в коробке осталось три спички. Я открыла и закрыла коробок.
— Мой вам совет — пожениться, — продолжал Ким.
— Ну не знаю, самое ли это разумное решение для нас, — отозвалась я и добавила: — Но пятнадцать лет — это долгий срок, впечатляет. Поздравляю!
И потом я отправилась домой к Руару с идиотской мыслью, засевшей в голове, — выйти за него замуж, словно в словах Кима было что-то пророческое. Что, если я сама сделаю ему предложение? Я думала об этом, пересекая парк у королевского дворца и направляясь в небольшую квартиру Руара. Он стоял в ванной и полоскал рот, потом сплюнул в раковину и обернулся ко мне.
— Нам с Тирой действительно надо было вместе куда-то сходить, — сказал он.
Руар рассказал о фильме, который они посмотрели, — Тира выбрала «Мосты округа Мэдисон».
— Странно, — Руар накрутил на пальцы зубную нить. — Тира рассказывает, что Анн ужасно расстроена и часто плачет. — Он пропустил нить между зубов, потом убрал ее и покачал головой: — Меня действительно удивляет, что она так расстроена.
В следующий понедельник на рабочем столе меня ждало приглашение от Кима на празднование годовщины свадьбы. «В субботу 16 сентября в доме семьи Колстад состоится грандиозный праздник. Мы вместе пятнадцать незабываемых лет и с радостью ждем следующих пятнадцати!» Мне представились фейерверки и пробки, вылетающие из бутылок шампанского. Это было девятнадцатого июня днем, а вечером Руар пришел домой и объявил о том, что хочет вернуться к Анн.
Я сажусь в автобус и еду последний отрезок пути до дома Торунн. Она сидит на крытой веранде перед домом, цветы в кашпо все еще буйно цветут. Я рассказываю ей о встрече с Эйстейном.
— Я разрушила собственную жизнь, — говорю я, — когда все было таким многообещающим.
Торунн кивает, но потом отрицательно качает головой.
— Твоя жизнь не разрушена, — произносит она.
Когда я переступила порог этого дома, то дрожала как осиновый лист, весь мир вокруг себя я воспринимала как чужой и враждебный — товары на полках в магазине, перила моста, моя собственная, такая привычная когда-то мебель, мои вещи: секретер, босоножки, запах увлажняющего крема. Все было наполнено каким-то собственным смыслом, вырывавшимся наружу и заглушавшим все остальные. Торунн спустила меня на землю.
— Посмотри на вещи здраво, — сказала она, — жизнь и так непростая штука, не обязательно ее усложнять.
Я протягиваю ей угольные карандаши.
— А ты бы хотела вернуть его? — спрашивает она. — Если бы могла?
Я киваю, потом мотаю головой и снова киваю.
— Ну, понятно, — произносит Торунн. Она запускает руку в пакет, достает карандаши и говорит «спасибо».
— Раньше я много рисовала красным мелком, — говорит она. — Это примерно то же, что рисовать угольным карандашом, только он жирнее и тверже.
Рядом с Торунн я стыдилась того, что работаю в рекламе. Но стыд — не совсем правильное слово; скорее, я хотела стать лучше, показать ей, что могу делать что-то другое, способна на большее.
— Я забыла купить колготки, — говорю я. — Можно у тебя одолжить?
— Я посмотрю, — отзывается она. — Но вообще я не понимаю, зачем тебе колготки, у тебя такие стройные и загорелые ноги, к тому же сегодня прекрасная погода, тепло — бабье лето на дворе.
Я объясняю, что часть праздника будет проходить на улице. В палатке, но все же. Торунн кивает и обещает поискать. Она спрашивает, в силах ли я идти на праздник.
— Да, вполне, — отвечаю я.
— Вот этот ответ мне нравится, — говорит она.
Когда я съезжала от Эйстейна, он стоял и смотрел, как я собираю вещи — складываю их в сумку и чемодан, потом спросил, не нужна ли помощь. Он взъерошил волосы и поднял с пола губную помаду, протянул мне и, когда я ее не взяла, в конце концов положил тюбик на кухонный стол. Он ничего не сделал для того, чтобы остановить меня. Не злился. Не предложил в последний раз заняться любовью. Я в замешательстве стояла посреди комнаты в полосатом джемпере с обнажающей плечо широкой горловиной. Я была в отчаянии, но все же понимала, что люблю его несмотря ни на что и что буду сожалеть. Но так распорядилась судьба. Я была уверена, что повлиять на нее было выше моих сил. Эйстейн подобрал один шлепанец у телевизора, другой — у дивана, надел и отправился в кухню. Ничего не требовал, ничего не предлагал, и тогда я подумала: ты поступаешь так, чтобы мне было легче, делаешь все, чтобы не усложнять. Со своей сумкой я поехала прямо к Руару, в съемную квартиру. Он чистил креветки — множество мелких бахромчатых креветок, каждому — по большой тарелке. И никакого гарнира, не считая батона с семечками, нарезанного ломтями, и упаковки майонеза. Еще он открыл бутылку белого вина, которая к моему приходу опустела наполовину.
Каждое утро Руар пил чай с лимоном и сахаром. Я и раньше об этом знала, я вообще многое знала о нем: сколько времени он обычно проводит под душем, что он не обращает внимания на щетину, оставшуюся в раковине после бритья, что у него всегда мерзнут руки, и вот теперь мне предстояло научиться жить с этим. Я подшучивала над Руаром из-за сахара в чае, а он только щурился и улыбался. В первые недели он постоянно обнимал меня, допытывался, хочу ли я чего-нибудь. Вина, или, может, оливок, или арбуз? Хочешь шоколада или чтобы я целовал тебя всюду? Он разговаривал со своей дочерью по телефону и в то же время гладил мне руки. Мы ходили по ресторанам, и его совершенно не беспокоило, что назавтра нам обоим надо рано на работу, «отоспимся в другой жизни», приговаривал он. Он любил повторять что-то вроде «хочу знать о тебе все до мелочей», «я чувствую, что у нас мало времени», «мы и так много лет потеряли». А я при этом думала: нет, неправа была Элиза. И еще: а что, если Элиза окажется права? Я разрывалась между этими двумя мыслями.
Вечером того дня, когда я получила приглашение на хрустальную свадьбу Кима и Хелены, Руар лежал на спине в постели рядом со мной. Окно мансарды было открыто, и можно было разглядеть голубое небо — стоял один из самых солнечных июньских дней, и мы говорили о лете, о том, что мы будем делать, куда поедем, но во мне нарастала тревога. Как будто мы чертили каждый свой график — мои фразы складывались во все более длинные линии, его — в короткие. И чем короче были его ответы и чем дольше длились паузы, тем настойчивее и изобретательнее была я в своих фантазиях относительно того, как нам провести лето. Мы могли взять его машину, поехать на юг через всю Европу — останавливаться, когда захочется, спать, где вздумается, есть, что хочется, и непрестанно заниматься сексом — любить друг друга повсюду. Германия, Франция, Италия. Я все говорила и говорила без остановки. Пересказывала советы коллег с работы. И подумала, что поняла все задолго до того, как он произнес это вслух, хотя его слова придавили меня, словно ледяная плита.
Мимика Руара напоминала замедленную киносъемку. И движения — когда он поднял руку и повернулся вполоборота ко мне.
— В последнее время мне не очень хорошо. Я много размышлял.
— О чем же?
— Я думаю, что, наверное, мне лучше вернуться к Анн. — Он закрыл лицо руками и пробормотал: — Это слишком для меня. Прости, пожалуйста.
Все слова, которые я бросала ему в лицо, — так мог говорить только бунтующий подросток, я не понимала, что именно говорю, и слышала себя только со стороны — совершенно в ином тоне, чем собиралась — сдержанно, аргументированно, удивленно.
У меня в голове не укладывается.
И давно ты решил?
Я что-то сделала не так?
Ты понимаешь, что ты сейчас со мной делаешь?
Ты что, просто хочешь порвать со мной?
Хочешь порвать со мной?
Ответы были очевидны или ничего не значили.
Руар смотрел на меня, в глазах стояли слезы. Словно он умолял меня. Словно я ничего не понимала, да я и правда не понимала. Как будто я не желала ему добра. Ради него я отказалась от рождения ребенка, от того, чтобы продолжить свою жизнь в ком-то другом, обрести смысл.
— Я не очень хорошо с тобой поступил, — произнес Руар, — не нужно мне было снова находить тебя. Я сожалею о том, что произошло. Прости меня.
Как будто он и правда сожалел, словно говорил: «Я не это имею в виду. Прости за все хорошее, прости за страсть». И за тот пузырь, в котором мы прожили год. Бах! — и все. А что мы, собственно, делали все это время? — подумала я. У меня было столько планов, мы же столько времени потеряли. Теперь осталось чувство, что мы, по большому счету, весь год спали в этой постели или сидели и пили пиво, обедали в ресторанах и дома почти не готовили.
— Мы с Анн должны предпринять последнюю попытку. Мы обязаны сделать это ради девочек.
— Но ведь они уже, можно сказать, выросли, — возразила я.
Его голос впервые за все время стал резким, он сказал что-то о ранимом возрасте.
— Такого я от тебя не ожидала, — произнесла я слишком быстро, не успев даже подумать.
— Я знаю и понимаю, — ответил он тоже быстро, так же уверенно.
И слово «девочки» застряло у меня в голове, все, что оно в себе заключало — с того момента, как родилась первая, или Анн еще только была беременна ею, до сегодняшнего дня, самого важного в жизни, по определению. И я подумала о том, как многие мужчины держат ребенка — на своих больших руках, не прижимая близко к себе, как нечто чужеродное, как что-то, о чем они хотели бы заботиться, но не знают, как именно. София и Тира представлялись мне маленькими девочками, которые подбегали к Руару, чтобы он взял их на руки. Я вижу перед собой Тиру, которая сидит на кухонном столе в маленькой квартире на Грённегата, засаленные волосы спадают на шею, она склонила голову вперед и совершенно не чувствует себя здесь как дома, — домашние задания она забыла у мамы в Тосене.
Руар сказал, дело не в том, что чувства ко мне остыли, я не должна так думать. Когда он произнес это, во мне вспыхнула дурацкая надежда, словно какое-то маленькое неконтролируемое существо, живущее внутри, заставило его произносить все эти слова о том, что нам необходимо расстаться, но оно могло вырасти и убедить его в обратном. Надежды нет никакой, сказала я самой себе. Все кончено бесповоротно.
— Ты всегда будешь много значить для меня, Моника, — проговорил он.
Надежды нет. Мне пришлось повторить это про себя трижды. Он сухо поцеловал меня в губы. Еще один проблеск надежды промелькнул в голове. И все, ничего больше. Облака плыли по небу за окном мансарды. Шел тринадцатый месяц с того дня, как он сказал, что не может жить без меня. Я сожалела о каких-то абсурдных вещах, — например, о том, что так долго не покупала его любимый сок. Я оглядывалась по сторонам в его маленькой квартирке, и мне пришло в голову, что чувство, будто я делила с ним все — абсолютно все, — касалось только духовной стороны жизни. Чисто практически расстаться было очень просто — у нас не было общего, совместно нажитого имущества, и моих вещей в квартире было не так уж много. Туалетные принадлежности и одежда, кое-какие книги, старое бабушкино кресло. Я лежала и думала о том, что мне нужно встать, одеться и выйти на улицу, о том, что он, очевидно, никогда не любил меня, но эта мысль была нестерпимо болезненной, ведь могло быть и так, что он любил меня слишком сильно.
На такси я добралась до Нины. От нее позвонила Элизе, а потом раздался звонок от мамы. Кристин приехала за мной на машине вместе со своими сыновьями и забрала во Фредрикстад. Я сидела на переднем сиденье, слушала детскую аудиокнигу, разглядывала через окно зеленеющие поля и листву деревьев, думала о том, что лето скоро закончится и наступит осень, потом будет Рождество и Новый год, за ними февраль и Пасха, и весна. И все комнаты, в которых я бывала, все улицы, по которым гуляла, все разговоры, в которых участвовала, всё-всё — будет вместо Руара, будет без него, я постоянно буду чувствовать его отсутствие. Без-Руарная жизнь, мир-без-Руара. Когда мы приехали, мама уже приготовила мою прежнюю комнату с окном на север, которое наполовину закрывал куст рододендрона. Тусклый свет лампы, остатки наклеек с Дональдом Даком на кровати и мама, сидящая на краешке моей постели, как в детстве — только морщинки между бровями, две вдоль и одна поперек. Я опустилась на самое дно отчаяния, но она отнеслась к этому как к приступу лихорадки, ангине или просто моей склонности все слишком драматизировать и излишне себя жалеть. Ей казалось, я не нуждаюсь в утешении, и если она будет утешать меня, то окажет медвежью услугу — ведь мне было тридцать пять, я должна была выкарабкаться сама. И снова крошечный сполох сомнения — не слишком ли поздно? Научилась ли я справляться сама?
— Тебе привет от тети Лив, — сказала мама. — Она не понимает, почему ты ей не позвонила, и говорит, что ты могла позвонить ей хоть посреди ночи, когда угодно… Дружочек мой. Поешь немного? Только, пожалуйста, не кури здесь. Если захочешь курить, выходи на веранду.
А Элиза подошла и сказала:
— Это черт знает что такое. Вот говнюк!
Я спустилась вниз с пачкой сигарет, Гард выскочил в маске — он играл в «Звездные войны». Мама накрывала на стол к обеду. Сондре ползал по полу, быстро и механически, словно заводная игрушка, и смех его тоже звучал механически. Потом через гостиную прошел какой-то незнакомый молодой человек в тренировочных штанах — это оказался Юнас, который как-то невероятно вырос с тех пор, как я видела его в последний раз, ему уже исполнилось пятнадцать. Гард сказал:
— Если сделешь с меня маску, я не смогу дышать и умлу, потому что под ней у меня лицо из слизи.
Он еще не научился как следует выговаривать «р». Я протянула руку и потянула маску Гарда, он захрипел, схватился за горло, будто задыхаясь. Глаза широко раскрыты, зрачки вращаются. Я отпустила маску, и Гард задышал как обычно. Тогда я снова попыталась приподнять маску, Гард захрипел, я отпустила, и он успокоился. Мне вспомнился фильм «Сердце тьмы», рефрен на английском «Ужас! Ужас!» в самом конце и Руар, сетовавший, что на норвежский это плохо перевели — «Кошмар! Кошмар!».
Когда мы отмечали папин семидесятилетний юбилей в феврале, Руар не смог прийти, потому что у Софии был день рождения, и тогда моя семья решила, что этому не стоит верить. Казалось, они сомневались в том, что у нее действительно был день рождения, что у Руара на самом деле две дочери. Кристин и Элиза пришли на праздник со своими мужьями и в общей сложности с пятью детьми, а я сидела в одиночестве, выглядела вполне юной в платье без рукавов, и все, что у меня было, — все еще женатый и в возрасте любовник, или кем там он мне приходился, который остался в Осло, и, по их мнению, это было даже хуже, чем ничего.
Тетя Лив и Халвор тоже были там, оба без своих спутников и без Аманды, и мне хотелось и в то же время не хотелось, чтобы тетя Лив задавала мне вопросы о моей жизни, но она ни о чем и не спрашивала, если не считать дежурного «Все в порядке?». А вот Кристин задавала вопросы. «Но он же разведен? Что, еще не развелся?» и все такое.
После того как я вернулась из Фредрикстада, Толлеф помог мне перевезти вещи, он сложил в машине заднее сиденье, так что влезло даже бабушкино кресло. На детском сиденье Сигурда я заметила сморщенные кусочки яблока. Я все время плакала. В кухне на холодильнике все еще висело приглашение на праздник Кима, на который я собиралась пойти с Руаром. Сам он со скорбным лицом едва слышно пробормотал, что собирался уехать, что ему нужно прийти в себя. Он закрыл лицо руками и опустил голову.
— Я в таком ужасном состоянии, — сказал он, не отнимая рук от лица.
Толлеф остановился с креслом в руках и бросил на меня недоверчивый и сердитый взгляд — он все правильно расслышал? Костяшки пальцев, держащих кресло за ручки, побелели. Мне захотелось как-то защитить Руара, потому что я верила, что ему действительно очень плохо сейчас.
Мы поехали прямо к Торунн, приятельнице Кайсы по художественной галерее, у нее была свободная комната, которую она сдавала, и в тот момент комната как раз пустовала. Торунн рисует углем, и все предметы в комнате покрыты тонким слоем угольной пыли. Мы вместе пользуемся кухней и ванной. В моей комнате прежде жила ее дочь, но Торунн сказала: «Ребенку не следует оставаться жить дома, когда он вырастает, так что правильно, что она съехала».
Душевные страдания отняли у меня практически все силы. Две недели я ходила на работу словно в полусне, а потом наступил летний отпуск, и стало еще хуже. Все вокруг меня казалось каким-то бессмысленным, однообразным, нарочито банальным, в то же время я понимала, что это все, что у меня есть на сегодняшний день. Но хуже всего было то, что все это стало мне необходимо — люди и то, что меня окружало, и теперь даже больше, чем раньше. И стряпня Толлефа, и невнятное бормотание Нины, и свежая выпечка, и холодное белое вино, и плакат с рекламой нового фильма. Торунн заваривала мне чай разных сортов, была предупредительна и ненавязчива в своей заботе. Она варила овсяный суп и утверждала, что он очень легкий и незаменимый, когда есть совершенно не хочется, а силы нужны. По ночам я ворочалась в постели без сна, потому что все в моей жизни потеряло смысл и казалось, что уже ничего и никогда не сможет доставить мне радость.
— Я так понимаю, что это была самая большая любовь в твоей жизни. — Слова Торунн прозвучали как утверждение, и когда она сказала это, я пришла в отчаяние, но в то же время эту мысль необходимо было произнести вслух, чтобы я могла продолжать жить.
Иногда к нам ненадолго забегала Кайса с плиткой шоколада, виноградом или бутылкой вина, словно приходила навестить больного, и сидела с нами на веранде у входа. Однажды она привела с собой Сигурда, ему исполнилось полтора года, и он только и делал, что карабкался по лестницам.
Кайса объявила, что снова беременна. Мне было тридцать пять, и я ощущала себя уже пожилой дамой, эдакой старой девой, которая смирилась с тем, что в ее жизни ничего не происходит, амбиции так и остались нереализованными, и это чувство не казалось таким уж отвратительным. Никаких требований или ожиданий, я оказалась неинтересна самой себе. Я считала, что заслужила это, что все было логично и закономерно. Я принимала это безропотно, но без надрыва и считала что у меня достаточно сил, чтобы радоваться счастью Кайсы и Толлефа.
Вскоре я уже спокойно спала по ночам. Мысли о Руаре причиняли все меньше и меньше боли. Я делала короткие вылазки в город, смотрела, как молодые люди устраивают пикники и пьют пиво в парках. Я сидела на кухне и наблюдала за Торунн, когда она стояла перед большими окнами в комнате, которая одновременно служила гостиной и мастерской, и рисовала короткими штрихами угольным карандашом — шух-шух-шух — и так все летние дни напролет.
В августе я уже пила с Ниной вино на веранде, чувствовала себя слабой, но выздоравливающей, мне казалось, что я выбралась из тоннеля на другую сторону, туда, где лучше. На лице Нины иногда появлялось выражение стыда за то, кем она стала, словно она меня подвела, и облегчение оттого, что у нее не такая нестабильная, бесцельная жизнь, как у меня. Она говорила о том, как утомительна ее жизнь, что она с ума сходит от обилия дел, и все это с такой энергией и уверенностью в себе и своем месте в жизни, которые позволяли ей не только смотреть на меня свысока, но еще и восхищаться и немного завидовать:
— Как здесь уютно! Торунн действительно замечательная. Господи, вот бы мне такую свободу! Иногда меня гнетет мысль о том, что у меня за всю жизнь больше не будет интимных отношений ни с кем, кроме Трулса… Мне так хочется выходить с тобой куда-нибудь почаще и пить вино сколько влезет. Моя жизнь — это только дети и домашнее хозяйство.
Это может показаться странным, но меня тоже переполняла энергия, — не такая, как у Нины, но у меня было все в порядке. Все хорошо. Я могла бы завидовать Нине, но на самом деле не делаю этого, я хочу спокойствия, хочу быть одна.
Или мы с Ниной просто хотим быть похожими, мы не выносим различий между нами. Мы дружим уже пятнадцать лет, мы беспокоимся друг о друге, нуждаемся друг в друге и привыкли хотеть одного и того же.
Торунн рассказала мне, что ее дочь практически не желает иметь с ней ничего общего. Это началось, когда она была подростком, теперь ей двадцать восемь, и она отстранилась от матери, не объяснив, от чего именно она отстраняется. Единственное, что сказала Торунн, — что дочь прожила дома слишком долго. Однажды я виделась с ней, она пришла забрать почту. Торунн сказала мне: «Она попросила меня пересылать ей все, но я считаю, пусть приходит и забирает сама».
Я видела конверты — они лежали на столике неделями, и еще несколько пришло недавно: письмо о погашении образовательного кредита, счет за электроэнергию и еще одно с напечатанным адресом — из шведского посольства. Когда пришла дочь Торунн Юни, я была поражена, насколько она похожа на мать. Широкая юбка ниже колена, длинные волосы, прямой пробор. Она стояла у входной двери и не хотела проходить в квартиру. Через открытую дверь я слышала, как она сказала, что у нее встреча и нет времени. И потом дверь за ней захлопнулась, вошла Торунн, поставила чайник и спросила, не хочу ли я чаю.
Я предвкушаю праздник в честь годовщины свадьбы Кима и Хелены. Я иду вдоль парка Софиенберг с пакетом, в котором звякают две бутылки вина, и с букетом цветов, собранным у входа в дом Торунн. Я сажусь в трамвай, и впервые за долгое время у меня легко на душе. Я выхожу из трамвая и думаю: асфальт. Пересекаю зеленую лужайку и думаю: трава. Мусорные баки. Дерево. Изгородь, конфетные обертки. Считаю плитки мостовой — без горечи, без жуткого отвращения. Сегодня я накрасила ногти красным лаком.
Однажды я обедала с Кимом, Хеленой и их старшей дочерью в кафе. Они были сторонниками свободного воспитания, так что их дети не признавали никаких ограничений, и в какой-то момент Хелена набрала воздуху, чтобы кого-то отругать, или извиниться, или обратить что-то в шутку, искоса глядя на дочь, но потом она выдохнула, и я увидела вспышку отчаяния, которую, казалось, она не думала скрывать. И я поняла, что они загнали себя в угол, из которого не было выхода, они не выносили своего ребенка и из-за этого испытывали чувство огромного стыда. У них еще был сын, который остался дома: очевидно, они не могли взять в кафе сразу двоих. Хелена была беременна третьим ребенком.
Празднично одетые люди прохаживаются в сентябрьских сумерках по лужайке с бокалами в руках. В саду Кима и Хелены среди яблонь рядом с качелями и песочницей установлен большой белый шатер. Дверь в дом открыта. Вечерний свет золотит все вокруг. В прихожей стоит подставка с единственным зонтиком, розовый дождевик выделяется на фоне темных пальто и курток. Хелена встречает меня радушно, берет под руку и увлекает внутрь.
На кухне режет лимон какой-то мужчина. Кухня просторная с огромной люстрой на потолке. На столе стоит блюдо с канапе, пухленькая девочка-подросток пытается привлечь внимание Хелены. Я слышу, как кто-то произносит «двухэтажный». Потом слышу, как из другого угла кто-то восторженно кричит: «Нет! Это неправда!» А потом раздаются громкие раскаты смеха. У мужчины, который режет лимон, рукава рубашки закатаны, я вижу сильные загорелые руки, пальцы — на правой руке кольца нет, потом он поднимает левую, и на ней тоже нет кольца, а также отсутствует один палец, вернее, две фаланги на среднем пальце. Хелена ходит на высоких каблуках по кухне и наполняет водой вазу для цветов Торунн.
— Это Гейр, — кивает она на мужчину с лимоном, — он, так сказать, прямиком с Сардинии. Руку тебе он явно пожать не сможет.
Хелена смеется. Гейр поднимает обе руки, мокрые от лимонного сока, — никакого смущения из-за отсутствия пальца. Реплика Хелены повисает в воздухе:
— Мы поручили ему порезать лимоны. Он повар, вот мы и решили использовать его навыки, нам ведь нужна высокопрофессиональная нарезка лимонов. Гейр, это Моника. Она работает вместе с Кимом. Моника, тебе чего-нибудь налить?
Похоже, мы с Гейром ровесники, он высокий и нависает всем телом над кухонным столом. Лицо живое, симпатичное. Мне в голову приходит странная мысль: кажется, он рад меня видеть. Наконец-то я пришла.
— Многие еще не пришли, — говорит Хелена, — думаю, будет тесно, и так уже народу полно.
Гейр задерживает взгляд на мне, коротко кивает, уверенно, ободряюще.
Значит, повар, думаю я. Наверное, повар мне бы подошел.
Люстра сверкает и едва заметно покачивается, пустая упаковка от арахиса падает со стола на пол. Хелена выкладывает лимонные дольки на большое блюдо. Со смехом в голосе она останавливает Гейра, взявшего еще один лимон и приготовившегося его резать:
— Думаю, этого пока достаточно.