ПРЫЖОК В ОКНО НАЛЕВО

Я лежу на чахлой травке узкого газона между крайним бараком и колючей проволокой. Лежу на спине, удобно положив голову на скрещенные кисти рук. Позади меня на дорожке, проложенной между колючей оградой и лагерной стеной, маячит часовой, украинец из СС-дивизии «Галиция». А впереди — перспектива поперечной лагерной улицы, которая упирается в проволоку, в стену, а затем — в отвесный обрыв каменоломни. Дальше — еще один ряд проволочных заграждений, обозначающих рабочую зону, а за ним до самого гребня горы простирается поле, засеянное клевером. С одной стороны это поле упирается в хвойный лес, а с другой — в крестьянскую усадьбу, черепичные крыши которой торчат из-за плоской, срезанной вершины Обербруха.

В поле, почти на опушке леса, сидит девушка в ярком цветастом платье. И тут же удобно устроился солдат. Положив голову на колени девушки, он играет на губной гармошке какую-то незатейливую альпийскую песенку. Простенькая мелодия отчетливо слышна здесь, внизу…

Я блаженствую. Сегодня воскресенье, и после обеда мы не работаем. Это единственные часы в неделе, когда узники предоставлены самим себе. Капо, старосты и представители лагерной элиты собрались на плацу, где проходит традиционный футбольный матч «Испания Польша», а остальные заключенные либо спят в бараках, либо болтаются по улицам, либо, подобно мне, валяются на газоне.

Рядом, в двух-трех метрах от меня, стоят на коленях Лешка и Жан. Они изображают воздушный бой. Ладонями с плотно прижатыми большими пальцами они чертят в воздухе кривые и спирали. Когда ладонь- «самолет» выходит из штопора или пике, участники воздушного боя натужно гудят, изображая рев перегруженного двигателя. А в тех случаях, когда одному из противников удается зайти сзади или сбоку, раздается:

— Та-та-та!

Это пошли в ход «пулеметы»…

За игрой моих друзей тупо наблюдает автоматчик- украинец. Какое-никакое, а все же развлечение…

И Лешка, и Жан в прошлом летчики-истребители, причем высокого класса. Только Жан летал на двухместном остроносом и дюралевом «мустанге», а Лешка — на одноместном тупорылом и фанерном «И-16». Однако счет сбитых немецких самолетов явно в пользу Лешки. Жан, который сопровождал американские бомбардировщики «Б-17», сбил всего два немецких истребителя, а на счету Лешки было несколько транспортных «Юнкерсов-45», два «штукаса» и даже один «мессершмитт».

— Жаль, что самолетик мой был хреновый, — говорит Лешка, — а то бы я их, собак, щелкал как орешки…

Как-то я посоветовал ему помалкивать и не рекламировать своих боевых заслуг. А то, не ровен час, дойдет до эсэсовцев.

Лешка беспечно махнул рукой:

— Ерунда! У нас тут как в сумасшедшем доме… Можешь болтать что хочешь. Ведь немцы уверены, что все мы рано или поздно вылетим через трубу крематория…

Лешка был в какой-то степени прав. Лагерное начальство не придавало особого значения разговорам узников и громогласно изрекаемым политическим лозунгам. Другое дело, когда узники начинали сбиваться в группки и шептаться. Тут уж и старосты, и капо навострили уши: не готовится ли побег?

А вообще Лешка был бесшабашным и разудалым парнем. Он дважды бежал из шталага, где содержались советские летчики. Его дважды возвращали назад, избивали до полусмерти и сажали в карцер на голодный паек. Но это его не остановило: он бежал третий раз, был схвачен где-то на территории Польши и передан в гестапо. А из гестапо только один путь — в концлагерь.

Никогда не унывающий, бесхитростный и добродушный Лешка очень быстро сходился с людьми. За два месяца пребывания в Гузене он завел массу друзей среди русских и немцев, поляков и испанцев, чехов и французов. После двенадцатичасовой смены, отработанной в команде «Санкт-Георгиен», он, как правило, не заваливался спать, а ускользал из барака и шел к кому-нибудь из новых знакомых. Его маленькую, крепко сколоченную фигуру можно было встретить в самых разных местах жилого лагеря. Иногда ему перепадало что-ни будь из еды от поляков и французов, получавших посылки из дому.

Особенно тесно сошелся Лешка с Жаном. Как-никак, а это был коллега по профессии, понимавший его с полуслова, а точнее — с полужеста…

Позади еще неделя бешеной работы в каменоломне. И вот снова пришло долгожданное воскресенье. Опять после обеда можно будет поваляться на газоне и по греться в лучах нежаркого сентябрьского солнца. Ко мне присоединятся Жан, Лешка и два-три парня из других бараков. И снова, наслаждаясь короткой передышкой, мы будем явственно ощущать, как в наших уставших до предела молодых телах восстанавливается сила…

А если на свидание с девушкой опять придет солдат, то мы послушаем его простенькую игру на губной гармошке. Издалека не видно нашивок на солдатском мундире, и мы вот уже два воскресенья подряд гадаем кто он, этот счастливчик? Эсэсовец из лагерной охраны? Зенитчик из расположенной неподалеку батареи? Или фронтовик, получивший отпуск после тяжелого ранения?

Мы твердо убеждены, что солдату крупно повезло. На расстоянии 350–400 метров лица не разглядишь, но красота девушки не вызывает у нас сомнений. Откуда здесь, рядом с адом каменоломни, рядом с вечно чадящим крематорием, взялось это светловолосое чудо в ярком платье, туго облегающем стройную фигуру? Девушка кажется нам пришелицей из сказочного мира, где ничего не знают о том, что творится здесь…

Неожиданно мои воскресные планы рушатся. Не успеваю я доесть баланду, как в нашем бараке появляется Лешка-летчик. И уже который раз я не могу не залюбоваться его удалью, его бьющей через край энергией.

Если многих других лагерная форма сразу же съеживает, прижимает к земле, сутулит и горбатит, то про Лешку этого не скажешь. Из-под его полосатой куртки, расстегнутой на две верхние пуговицы, смело выпирает широкая и загорелая грудь, а рукава, закатанные до локтя, обнажают смуглые и сильные руки да и весь он — подтянутый, устремленный вперед, готовый к немедленному действию — ни капельки не похож на жертву, на обреченного человека. Прежде чем ударить такого, подумаешь…

Впрочем, концлагерь третьей категории — это не шталаг для военнопленных летчиков. И режим, разработанный умниками из института гигиены СС, дает о себе знать. За последний месяц Лешка сильно сдал: у него заметно ввалились щеки, резче обозначились глубокие морщинки на лбу и у рта.

— Сегодня на травке не поваляемся, — объявляет мне Лешка. — Поляки говорят, что после обеда будет селекция…

— А ты знаешь, что это такое?

— Не знаю и знать не хочу! Чепуха какая-нибудь! — отвечает Лешка и, подталкиваемый своей неуемной энергией, мчится куда-то дальше.

— Стой! — кричу я и пытаюсь догнать его, но в дверях барака вырастает штубовой Польди — самый старый по возрасту и стажу уголовник Гузена.

— Всем раздеться! — обнажая щербатый рот, орет он. — Снять одежду, белье, обувь и построиться перед бараком! Живо! Живо!

И дубинка — полутораметровый отрезок компрессорного шланга, которым вооружен Польди, — начинает хлестко опускаться на плечи, спины и головы тех, кто, по мнению штубового, медлит с выполнением его команды. Я снимаю бескозырку, куртку, штаны, нательную рубаху, кальсоны и аккуратно укладываю на свою постель. Теперь весь мой наряд составляют грубые башмаки, выдолбленные из одного куска дерева. С ними я расставаться пока не хочу: не дай бог кто-нибудь обменяет. А тогда — потертости, флегмона, общее заражение крови — и конец!

Но Польди зорко следит за нами.

— И обувь тоже! — орет он и бьет меня шлангом по плечу.

Делать нечего, я засовываю башмаки под нары и бегу в строй.

Пятьсот с лишним нагих и босых мужчин с приросшими к позвоночнику животами и лишенными всякой мускулатуры руками и ногами стоят на небольшой площадке перед блоком. Со всех сторон их окружили капо и лагерполицаи с дубинками в руках. А перед строем расхаживают староста блока и писарь. Староста дает последний инструктаж:

— Сейчас вас поведут к четвертому блоку. Там вы будете цепочкой, по одному, вбегать в штубу «А» и выскакивать в окно, которое вам укажут. Это — обычный медосмотр. Ясно? Повторяю: сейчас вы…

Колонна нашего блока начинает движение. И я тут же ощущаю непонятное, необъяснимое, глухое беспокойство. Чего-то не хватает. Отсутствует что-то привычное, въевшееся в кровь. Потом догадываюсь: меня беспокоит необычная тишина. Пятьсот пар босых ног не издают никакого шума, а мое ухо уже привыкло к тому, что движение колонны всегда сопровождается оглушительным грохотом сотен деревянных башмаков по мостовой…

Мы останавливаемся на узкой улице между четвертым и пятым бараками. Впереди нас шевелится и мед ленно движется куда-то река из человеческих голов обезображенных пробритыми от лба до затылка поло сами. Это уходит на селекцию очередной блок.

А мимо нас группами и в одиночку пробегают те, кто уже прошел эту процедуру. Они бегут одеваться в свои бараки. В теплом воздухе висит густой кислый запах давно не мытых человеческих тел.

Наконец подходит очередь и нашего блока. Мои соседи по бараку один за другим проскальзывают в узкую дверь штубы, а спустя 15–20 секунд выпрыгивают из окна барака и пробегают мимо ждущих своей очереди Лица одних искажает жалкое подобие улыбки, на глазах у других — слезы.

Наступает мой черед. Я проскакиваю в дверь и сразу же попадаю в лапы эсэсовского санитара, облаченного в белый халат. Он придерживает меня за плечо и кисточкой, смазанной обычной аптекарской зеленкой ставит на моей спине крестик — знак того, что я прошел селекцию. Одновременно санитар объясняет:

— Добежишь до круга, постоишь в нем три-четыре секунды и выпрыгнешь в окно, которое тебе укажут…

Только зря старается санитар: мне объяснять ничего не надо. Это уже третья селекция на моем лагерном веку, и я отлично знаю, что к чему.

На время селекции из штубы «А» вынесена вся мебель, и помещение, если бы сверху не давил низкий потолок, можно было бы принять за спортивный или танцевальный зал. В глубине барака, почти прикасаясь спинкой к торцовой стене, стоит единственное мягкое кресло, принесенное, видимо, из журхауза. В нем, заложив ногу за ногу, уютно устроился лагерный врач гауптштурмфюрер СС Веттер. В левой руке доктор Веттер держит дымящуюся ароматную сигарету, а правой «работает»…

Справа и слева от врача настежь распахнуты крайние окна барака. А в пяти метрах от кресла на грязном полу нарисован мелом идеально точный круг. В этот круг один за другим становятся узники, подбегающие со стороны двери.

Странно, если подходить по общепринятым человеческим нормам, ведет медосмотр доктор Веттер, имеющий ученую степень. Он не просит стоящего в кругу заключенного показать язык, не щупает у него пульс, не заглядывает ему в глаза и не задает никаких вопросов. Ему достаточно всего нескольких секунд, мимолетного взгляда с расстояния пяти метров и небрежного, ленивого жеста большим пальцем.

Впереди меня бежит в круг старый поляк. Точнее — не бежит, а пытается бежать на худых, похожих на трубочки ногах. На его сухой спине, подпрыгивающей передо мной, я мог бы пересчитать все ребра и позвонки.

Еще задолго до того, как поляк подбегает к кругу, доктор Веттер дважды энергично тычет большим пальцем в направлении левого окна. Поляк бежит к окну, но поднять ногу на подоконник у него уже не хватает сил. Поэтому он пытается перевалиться через преграду на животе, однако не успевает осуществить свое намерение. Рослый мужчина в белом халате, стоящий по ту сторону окна, хватает ерзающего по подоконнику поля ка за ногу и мощным рывком выбрасывает наружу…

Я становлюсь в круг, выпячиваю грудь, по-борцовски колесом раздвигаю руки. Эта наивная уловка не ускользает от внимания лагерного врача. Он нарочито медленно подносит сигарету ко рту, медленно затягивается и долго шарит льдинками голубых глаз по моему обнаженному и беззащитному телу. Я чувствую, как покрывается холодной испариной мой лоб, как мел ко-мелко начинает дергаться какая-то жилка под коленом.

Насладившись моим страхом, Веттер резко поворачивает большой палец в сторону правого окна. Я пулей перелетаю через подоконник и бегу в свой барак.

Я знаю, что мне снова повезло, что я третий раз избежал встречи с крематорием, но меня еще долго била нервная дрожь. Одеваясь, я никак не могу попасть ногой в штанину. Однако молодость — не та пора, когда человек неделями переживает случившееся. Спустя пять минут я окончательно успокаиваюсь и бреду проведать друзей. Все ли вернулись после селекции? Все ли уцелели?

В девятом бараке Лешки нет. На том месте, где он спит, в беспорядке разбросана его одежда, а из-под нар выглядывают башмаки. Рядом медленно одевается черный как уголь, небритый грек — Лешкин сосед.

— Где русский? — спрашиваю я его.

Грек дрожащими пальцами застегивает брюки и оторопело смотрит на меня. Неужели не Ясно? Не вернулся, значит, уже не вернется…

С понуро опущенной головой бреду я к выходу. Жаль Лешку! Хороший был парень, отличный товарищ! Он мог бы еще долго продержаться, если бы не эта селекция!..

Однако я тороплюсь с выводами: рано еще устраивать поминки по Лешке. Он сам, собственной персоной, вылетает из-за угла и чуть не сшибает меня с ног.

— Где ты пропадал? — спрашиваю я.

— Бегал проведать Жана…

— В таком виде?

— А что тут особенного? Сейчас пол-лагеря бегают туда-сюда нагишом…

— Ну, и что ты скажешь о селекции?

— Ерунда какая-то! — сплевывает Лешка. — Заставили пробежать по бараку и выпрыгнуть в окно… Делать им нечего! Вот и забавляются!

— Дурак! — говорю я. — Ты даже не представляешь, какой опасности избежал!

До вечерней поверки еще полтора часа. И мы используем это время для того, чтобы снова понежиться на чахлой травке газона. Я рассказываю Лешке о том, что такое селекция:

— Те, кто выпрыгивает в правое окно, бегут в свои барак. А вот те, кто выпрыгнул в окно, что слева от врача, в барак уже никогда не вернутся. За окном их встречают эсэсовские санитары. Они спокойно и терпеливо объясняют узнику, что врач решил направить его в лагерь санаторного типа. Там заключенные быстро восстанавливают здоровье. Там и рацион лучше, и на работу не гоняют… После этого узнику предлагают пройти в стоящий рядом автобус. Некоторые заключенные в таких случаях просят отпустить их в барак за одеждой. Но их успокаивают: «Доедешь и так! Тут недалеко. А в санаторном лагере тебе выдадут все новое…»

Тех, кто начинает упираться и возражать, санитары запихивают в автобус силой. Находится способ и против тех, кто вырывается и кричит. Таких успокаивают дубинкой. Один удар сзади, по затылку, — и узника, оказавшегося в глубоком нокауте, забрасывают в салон автобуса.

Проходит десять — двенадцать минут, и автобус до отказа забит нагими человеческими телами. Санитары захлопывают единственную, расположенную сзади дверцу и завинчивают барашки, плотно прижимающие ее к дверному проему.

«Можно ехать!» — командует старший санитар. Шофер автобуса, он же лагерный аптекарь Васицки, садится в кабину, отделенную от салона прочной стальной стенкой, и включает двигатель.

«Только сильно не газуй, — говорит старший санитар. — Так они быстрее уснут. И шуму будет меньше…»

«Сам знаю», — улыбается шофер-аптекарь. Он включает скорость, наклоняется вниз и открывает заслонку. Теперь углекислый газ, исторгаемый двигателем, пойдет не в выхлопную трубу, не через глушитель, а в салон автобуса. Там, где в тесноте и духоте и без того задыхаются люди, он сделает свое дело…

Автобус медленно трогается с места, проезжает главные ворота лагеря и катится мимо работающих в полях крестьян, мимо пешеходов, велосипедистов и детских колясок. Он едет в замок Хартхейм, расположенный в десяти — двенадцати километрах от Гузена. Там Устроен запасной крематорий…

Можно только догадываться, что происходит в салопе автобуса в то время, пока душегубка еле-еле ползет по извилистой дороге, ведущей к замку. Конечно, те из Узников, в ком еще остались какие-то силы, попытаются разбить окна автобуса, густо закрашенные изнутри фиолетовой краской. Но их отчаянные усилия будут тщетны: окна такого мирного на вид автобуса изготовлены из пуленепробиваемого стекла. Их не разобьешь даже кувалдой. И даже самые сильные, самые твердые духом будут один за другим ложиться на заблеванный и обгаженный пол…

В Хартхейме еще теплые трупы выгрузят на бетонированную площадку перед крематорием. А в Гузене у левого окна четвертого блока эсэсовские санитары будут тем временем сколачивать новую команду для отправки в санаторий…

В прошлый раз, три месяца назад, — заканчиваю я свой рассказ, — селекцию прошли свыше четырех тысяч заключенных, работавших в каменоломне, на строительстве и осушении болот в пойме реки Гузен. Точно, восемьсот из них — почти каждый пятый — оказались в Хартхейме…

— Ну, мне все это пока не грозит, — перебивает меня Лешка. — Я еще смотрюсь. Я еще парень во!

— А доктор Веттер разглядывать тебя не будет, — отвечаю я. — Его не очень интересует наш внешний вид. Ему приказано отправить восемьсот. И будь уверен — он отправит! Точно восемьсот!

— Ну ты даешь! — говорит заметно побледневший Лешка. — И откуда ты все это знаешь?

— Поживешь с мое в лагере — тоже многое узнаешь, — говорю я.

Загрузка...