ДОЛГАЯ ИСТОРИЯ

Где-то в начале 1943 года в жилом лагере, рядом с главными воротами, несколько десятков заключенных начали копать котлован. Потом заложили фундамент и приступили к возведению стен. В официальных документах эта стройка носила название Особой (Зондербау), и предназначение будущего здания эсэсовцы хранили в строгой тайне.

Лагерь заволновался. Из барака в барак поползли тревожные слухи. Неужели в Гузене строят газовую камеру? Или, может быть, тир для стрельбы по живым мишеням?

Но вскоре опасения рассеялись. В условиях Гузена ни одна тайна не жила более двух-трех месяцев. Объяснялось это очень просто: десятки заключенных работали в строительных бюро и чертежных мастерских, в лагерной канцелярии и политическом отделе местного гестапо, в казарменном городке и СС-фюрерхайме. Через их руки проходили самые разные документы, схемы и чертежи, они зачастую присутствовали при разговорах, которые вели между собой фюреры различных рангов, и поэтому спустя месяц весь лагерь знал, что в новом здании разместится «Пуфф», а иными словами — лагерный бордель. Оказывается, рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер проявил трогательную заботу о нравственности заключенных. До него дошли слухи о небывалом разгуле гомосексуализма во владениях Зайдлера, и он решил объявить войну «противоестественному разврату». Для решения этой задачи были мобилизованы… проститутки.

Само собой разумеется, что рейхсфюрер меньше всего думал о доходягах, умиравших от голода, побоев и непосильной работы в каменоломнях, на строительстве железнодорожной ветки и прокладке нового русла реки Гузен. Его забота распространялась только на «зеленую гвардию» — на немецких и австрийских уголовников, занимавших ключевые посты в лагерном самоуправлении. Тем более что среди представителей других национальностей активных педерастов не было.

Впрочем, Гиммлер действовал с дальним прицелом. Он собирался призвать всех капо и старост арийского происхождения под знамена Особой бригады СС, возглавляемой неким доктором Дирлевангером, и побаивался, что новое пополнение подорвет моральные устои его доблестных войск.

И вот на плацу, неподалеку от главных ворот, вырос нарядный домик. Он выгодно отличался от прочих строений лагеря и добротной кладкой стен, и особым обрамлением оконных проемов, и затейливым крылечком. Единственное, что портило веселенький вид этого заведения, — это стальные прутья на окнах да тяжелая, как у сейфа, дверь.

А через несколько дней в «Пуффе» появились его первые обитательницы — десять молодых и довольно привлекательных внешне женщин, откомандированных из концлагеря Равенсбрюк. Первая партия целиком состояла из немок, осужденных за расовые преступления, а в последующих было несколько полек и француженок. Перед отправкой узниц из Равенсбрюка комендант лагеря объявлял им, что после шести месяцев «честной» работы всех их с миром отпустят по домам. И здесь — вопреки своим правилам и принципам — эсэсовцы держали слово: через «Пуфф» прошли три смены его обитательниц…

На первый взгляд это покажется странным, но идея Гиммлера об открытии борделя в Гузене пришлась по душе не только капо и старостам. Ее приветствовали и те, кто еле волочил ноги и мечтал прежде всего о лишней миске лагерной баланды. Бедные женщины, которые, по замыслу рейхсфюрера, должны были отвести беду от славных войск СС, нежданно-негаданно сыграли роль громоотвода в судьбе многих узников. Еще месяц назад старосты и капо, не знавшие, как убить время от ужина до отбоя, соревновались в изобретательности и устраивали всякого рода строевые учения, обыски и проверки. При этом они зверски избивали и правых, и виноватых. Били за плохую выправку и нечеткое выполнение команд, за утерянную пуговицу и косо пришитый номер, за носовой платок, обнаруженный в кармане, и за горбушку хлеба, припрятанную про запас…

А теперь сразу после ужина многие из «зеленых» чистились, гладились, прихорашивались и, прихватив подарок, бегом мчались к «Пуффу». Если это заведение по каким-либо причинам не «работало», то клиентура не расходилась. Откормленные бандюги терпеливо ждали, когда в домике распахнутся ставни и на подоконниках усядутся их пассии. А потом к каждому окну устремлялся добрый десяток воздыхателей. Некоторым из них удавалось завладеть женской ручкой, милостиво просунутой сквозь решетку, и лицо счастливчика изображало неописуемый восторг.

Меня, как и многих русских, такая любовь, мягко говоря, удивляла. Я при всем желании не мог понять, как можно любить женщину, которая ежедневно дарит свои ласки десятку других мужчин. Видимо, мне явно не хватало западной культуры…

В те дни я работал в одном из мелких подразделений вещевого склада — в команде, занимавшейся дезинсекцией одежды узников. Моим рабочим местом была небольшая каморка, примыкавшая к умывальнику шестого блока. Сюда изо всех бараков несли и привозили на ручных тележках полосатые лохмотья, как правило, пережившие своих владельцев. Иногда в кучах этого тряпья попадались вполне приличные вещи. Это значило, что кто-то из лагерной элиты раздобыл себе новый комплект лагерной униформы, а старый сдал на вещевой склад.

Моя задача заключалась в том, чтобы отделить куртки от брюк, уложить их в отдельные кучи, а затем увязать в пачки по двадцати штук в каждой. Работа была не бей лежачего, но…

Каждый раз, перед тем как переступить порог каморки, я тщательно обматывал полосками из рваной ткани воротник, рукава и штанины своего одеяния, облачался в резиновые сапоги и монтерские перчатки и надвигал на самые уши бескозырку. Однако эти предосторожности почти не помогали. Стоило приступить к работе, как меня дружно атаковали тысячи блох. Они нещадно жалили лицо, норовили найти и находили малейшие щели, для того чтобы проникнуть под куртку и штаны, под рубаху и кальсоны. Временами я дергался как ошпаренный: укусы самых крупных блох были подобны неожиданному удару бича.

Насекомых было бесчисленное множество. Когда тряпье увозили в газовую камеру и я принимался за уборку помещения, на бетонированном полу шевелился черный блестящий слой из живых блох. Иногда в нем встречались серые грязные пятнышки — это были жирные, откормленные вши. Мощной струей воды из резинового шланга я смывал слой насекомых в канализационный люк.

Окончив работу, я раздевался донага, старательно вытряхивал на мокрый пол блох из своей одежды и белья, а затем до посинения обливался водой из шланга, благо что на дворе стоял август и было тепло. Не знаю, что бы я делал зимой… Кстати, Янек любил повторять, что все мои предшественники на этом посту погибали от простуды…

Моим непосредственным начальником был помощник капо — молодой и по-офицерски подтянутый Янек, в прошлом поручик польской армии. Однако у бравого пана поручика была странная слабость: он кровно ненавидел и смертельно боялся блох, особенно вшей. Объяснялось это не только повышенным чувством брезгливости. Янек пережил страшнейшую эпидемию тифа, вспыхнувшую в Гузене в 1941 году. Погибли тысячи поляков, в том числе отец и брат Янека…

Во время работы наш гильфскапо никогда — даже в самую жаркую погоду — не снимал резиновых сапог и перчаток. В моей каморке он ненадолго задержался всего один раз — в то утро, когда показывал мне, что и как делать.

Обычно всю работу по погрузке и перевозке тряпья выполняли я и хмурый, неразговорчивый голландец Иоганн, обслуживавший инсекционную камеру — небольшой кирпичный домик рядом с кухней. А Янек стоял в трех метрах от нас и бдительно следил за тем, чтобы ни одна блоха не перескочила на его брюки. В общем-то он был неплохим парнем: никогда не применял силы, не повышал голоса и не подгонял нас, а иногда даже подбрасывал две-три галеты, полученные им в посылке из дому.

В четвертом часу дня Янек отпустил меня с работы. Тряпья в этот день было мало — всего около ста комплектов, и я быстренько рассортировал и упаковал его, а потом по собственной инициативе помог Иоганну погрузить барахло на тележку.

Я собирался навестить Бориса Абрамова, лежавшего в хирургическом отделении ревира. И это надо было сделать днем. После вечерней поверки в санчасть не пробьешься: туда сбегутся десятки, если не сотни, узников, получивших травмы в течение минувшего рабочего дня. И я прямо сказал об этом Янеку. Он подумал, щелчком сбил со своих брюк очередную блоху и согласился:

— Добже!

Однако в «хирургию» я не пробился. Там повсюду торчали эсэсовцы. Пожаловал даже начальник местного гестапо оберштурмфюрер Ганс Хабенихт — единственный представитель комендатуры, щеголявший в форме СД.

Накануне в ревир доставили обгоревшего английского летчика. Он выпрыгнул из подбитого самолета, приземлился рядом с лагерем и попал в лапы эсэсовцев Остальных членов экипажа охрана перестреляла еще в воздухе. Они висели на парашютных стропах и отчаянна махали руками, показывая, что сдаются, но это m помогло. Озверевшие эсэсманы буквально прошил! каждого из них десятками пуль. А обгоревший мешком висел на стропах и не подавал признаков жизни. Поэтому отважные стрелки выбирали себе другие мишени.

И вот теперь гестапо проявляло явно запоздавшее рвение. Врачи пытались привести английского пилота в чувство, а Хабенихт — допросить пленного. Обо всем этом мне рассказал лагерполицай из цыган, скучавший у ворот ревира.

Я медленно побрел по лагерной улочке. Солнце уже клонилось к западу, но жара не убывала. Я подумывал о том, чтобы спрятаться где-нибудь в тени и дождаться конца рабочего дня. Вдруг я услышал заливистый женский смех. Несколько женщин громко смеялись на разные голоса, а порой даже взвизгивали от удовольствия.

Я, прибавив шагу, пошел на эти звуки и вскоре увидел необычную картину. На полоске газона, отделявшей ограду из колючей проволоки от лагерной улицы, обитательницы «Пуффа» принимали душ. Они стояли в ярких цветных купальных костюмах посреди газона, а двое штубовых услужливо поливали их из шлангов, протянутых к ближайшему умывальнику. Две мощные струи воды подобно фонтанам устремлялись вверх и рассыпались на тысячи брызг. Видимо, женщинам надоело париться в каменном мешке «Пуффа», и они упросили лагерное начальство устроить им купание…

Скажу честно, что меня, который в течение двух с лишним лет не видел ни одной женщины так близко, эта картина ошеломила, если не сказать — парализовала. Как заколдованный, я не мог оторвать глаз от изящных и плавных округлостей молодого женского тела, от пестрых купальных костюмов, от сияющих радостью лиц. А тут еще одна из купальщиц, молоденькая, почти девочка, махнула мне рукой и звонко крикнула:

— Эй, мальчик! Иди сюда! Покупаемся вместе!

Мои губы невольно расползлись в улыбке, но уже через несколько секунд я скорчился от страшной боли. Сильный пинок чуть не опрокинул меня навзничь. Держась рукой за онемевшую от боли ягодицу, я повернулся и увидел перед собой рапортфюрера. Рядом валялся велосипед, на котором Киллерманн обычно объезжал свои владения. Вот почему я не слышал шагов сзади: рапортфюрер бесшумно подъехал ко мне на велосипеде.

Пухлая грудь Киллерманна ходила ходуном, а его рачьи глаза сверкали праведным гневом. Брызжа мне в лицо слюной, он завопил:

— Ах ты, юный пес! Ах ты, молодой развратник! — И размахнулся.

Но толстяк был слишком неуклюж. Я нырнул под занесенную для удара руку и побежал.

В другой обстановке я, наверное, стоял бы навытяжку и покорно переносил удары. А тут рядом были какие- никакие, но все же женщины, и во мне взыграло мужское достоинство. Я не хотел выглядеть пассивной жертвой.

Дальше произошло чудо. Киллерманн не сел на велосипед и не стал догонять меня. Надо полагать, что возможность полюбоваться обнаженным женским телом прельщала его больше, чем погоня за дохлым юнцом. Поэтому он быстро наклонился к груде лопат, лежавших на кромке газона, выхватил одну из них и небрежно метнул мне вслед.

Может быть, рапортфюрер был в молодости чемпионом по метанию копья или диска, а может быть, ему просто повезло. Острый заступ просвистел в воздухе и вонзился в мою спину, между правой лопаткой и позвоночником. Несколько шагов я пробежал с лопатой, торчавшей в спине. А потом она со звоном упала на мостовую, и я почувствовал, как по моему телу вниз, к пояснице, побежала струйка крови…

Стиснув зубы от боли, я кое-как добрался до ревира. К тому времени там уже не было ни эсэсовских врачей, ни гестаповца: английский летчик умер, не приходя в сознание. Покинул свой пост и лагерполицай.

Польские студенты-медики Феликс и Зигмунд промыли мою рану и наложили на нее швы. Затем дали мне горсть каких-то таблеток и посоветовали вернуться на работу.

А там меня удивил Янек, тот самый Янек, который смертельно боялся насекомых. Он несколько дней подменял меня на сортировке тряпья. Он же подобрал мне новый комплект униформы взамен пропитавшихся кровью куртки и брюк. Так я стал счастливым обладателем почти новенького французского офицерского мундира, в спину которого был вшит квадратный лоскут полосатой ткани. В таких мундирах щеголяла лагерная элита.

Мы лежим на пляже. Мой друг-журналист спрашивает меня:

- Откуда у тебя этот шрам на спине? С войны?

— О, это долгая история, — отвечаю я. И в самом деле, разве расскажешь в двух-трех словах о жарком лете 1943 года и прекрасных дамах из «Пуффа», о свирепых лагерных блохах и бравом поручике Войска Польского, о скором на расправу Киллерманне и английском летчике?

Загрузка...