Эти двое в метель…

С утра ему не давала покоя где-то слышанная фраза: «Я иду по земному шару…» Он повторял ее с удивлением и гордостью и пристукивал ногами, словно проверяя землю на прочность, ощущая ее округлость, покатость и шероховатость.

Теперь, когда можно запросто слетать «в гости к богу» и в небесах летают корабли, спутники, ракеты, как-то обыденно и неточно звучали бы слова: «Я иду по земле…» Нет, именно: «Я иду по земному шару…»

Он, Андрей Местечкин, заводской художник-оформитель, шел по земному шару, перешагивая через сугробы и голубые холодные трамвайные рельсы, усталый после заводской рабочей толчеи, шел к Елене, восторженный от любви к ней, и впервые боялся за сердце. Эх, жаль, что любимой «Примы» он так и не нашел в магазинах. Он-то к махорке привык очень давно, еще будучи студентом Академии художеств, из которой он ушел с третьего курса, поняв, что большого художника из него не получится. Особенно он пристрастился к махорочке в армии, служа на Северном флоте.

Досадно только, что сегодня придется курить махру в доме Елены: она терпеть не может густого и острого дыма. А ведь именно сегодня он скажет ей все, и разговор, наверное, получится нелегкий. И потому было бы неплохо покурить что-нибудь поароматнее, да и хорошее вино не помешало бы.

Все должно быть до предела ясным: и то, что он скажет ей, и то, о чем она будет говорить, и то, что последует потом. Короче, он ее любит и сегодня предложит ей стать его женой. Сегодня он станет «в полную меру человеком на земле», как говорит мастер Бочкарев. Его мастер по разливке стали намекал на это потому, что Андрей с его дочерью дружит уже два года…

А сватать идет все-таки другую…

Елена, конечно, в зеленом платье, с небрежно распущенными золотыми волосами. У нее красивые волосы, особенно в полутьме, когда она с ногами на диване слушает радио и ждет его. Да, ждет, он звонил ей из цеха. «Непременно приходи!» — вот как она ему сказала.

И ему думалось: на земле все хорошо, и падает пушистый снег, и уходят от остановок трамваи, и где-то в стороне от него, в милой жизни, какой-то чудак, городской архитектор, вознес над жилым домом башню с колоннами и шпилем, откуда можно наблюдать звезды, и мечтать, и говорить о чем-нибудь хорошем.

…Да, он вернулся в родной город с флота. Грипп и ангина его не брали. Закалился! Вот раскроет воротник снегу навстречу или метели какой — все нипочем!

Вернулся в мартеновский цех. Мастер Бочкарев сразу как-то отметил его. Бочкарев — хитрый мужик, солидный, степенный, быстро увидел моряка, его силу и любовь к стали, да, любовь… А когда в третьем мартеновском цехе старая печь, на которую кое-кто уже махнул рукой, вдруг выдала сверхплановую сталь, Бочкарев, любимый сталеварами мастер, ну прямо расчувствовался и сказал всем и Андрею: «Вы того, ребята, приходите ко мне домой в гости. Помидоры есть у старухи, вкусные…»

Вот там и с дочерью его, Оленькой, подружился.

Работал. Получал зарплату. Деньги честные, большие — можно жить. Думал: хорошо бы жениться на Оленьке. Нежная, умненькая, грамотная… Педагогический институт кончает. Учительницей будет.

И надо же — все к черту! Пришла такая напасть. Узнал Арнольд Гаврилович, председатель заводского комитета, от начальника отдела кадров, что он, Андрей Местечкин, учился в Академии художеств…

Пришел председатель завкома прямо в цех, посмотрел на Андрея в работе и сказал: «Это вы товарищ Местечкин?» И, отведя его от печи в сторону, доверительно добавил: «Приезжала комиссия — выговор всему заводу. Потому что у нас нет оформления, нет плакатов и лозунгов… Идем-ка к нам, в завком! Четыре ученика будут у тебя в команде…»

Андрей подумал тогда: ему и у печи хорошо.

В то же время он вдруг почувствовал, что слова председателя завкома вызвали острое желание снова вернуться к искусству, и понял тогда, что желание это никогда и не уходило, а только долгое время подавлялось им. И поэтому сказал честно, глядя в глаза товарищу Арнольду Гавриловичу:

— Да, конечно, я смогу. Я когда-то учился на художника. Попробую! Но ставлю условие: зарплату мне платить как сталевару.

Арнольд Гаврилович чуть подумал и радостно хлопнул Андрея по плечу:

— Да это мы сразу утрясем!

Андрей действительно старался украсить завод плакатами, портретами, и ему казалось, что рабочие, приходя на тяжелую работу, видят себя и им приятно, что кто-то о них заботится, думает…

Трудился над километровыми лозунгами. Тоже уставал. Правда, прибавилось много свободного времени. Можно подумать и о творческой работе, о своей картине, на которой виделись ему матросы, корабль — то, что успел полюбить во время службы на флоте. А тут…

А тут — встретил! Человека на земле! Женщину! Елену!

Вот как это было.

В городе впервые открылась персональная выставка скульптора — слепой женщины.

Андрей был приглашен старым художником Саловым, заслуженным деятелем искусств, седым и скромным старичком, у которого он когда-то учился в кружке. Да, он был приглашен на эту выставку. Женщина, слепой человек, скульптор, выставила на обозрение свои работы. Андрей, чувствуя холодную дрожь в ногах, смотрел эти работы.

…Бетховен, тяжелые волосы закрывают глаза, а в них — буйство… Коснулась сердца музыка…

…Птица, похожая на стрелу… В полете расправила крылья, а клюв готов попробовать зерно или готов заклевать врага… Человеческие лица. Вот Диоген, только что вылезший из бочки. Ему помешали мудрствовать, ему заслонили солнце…

Вот военный. Не тот, мухинский, а другой… Готовый к боям, с тремя шпалами в петлицах, кадровый советский командир. Он готов к войне, к защите Родины.

Вот мальчик. Курносый, зло прищуренные глаза. Чувствуется, подбородок дрожит. Наверное, его обидели или сказали: «Нельзя!»

Еще лица, еще образы, мысли, тревога…

Андрей все понимал и завидовал, и все гадал: как же она, слепая, видит лучше, чем тысяча зрячих, вместе взятых?!

Они, молодые художники, пришли вместе с заслуженным деятелем искусств к ней домой. Поздравили ее. Скульптор, маленькая, седенькая, слепая женщина, принялась всех угощать сдобой и замысловатыми домашними пирожками; кто-то поставил большой чайник на электроплитку, а Андрей все тянулся куда-то, где должна быть ее мастерская. Ну да, вот она — в чулане, около кухни, в котором он мельком в просвете двери увидел другие ее труды!

Они все вошли в мастерскую. Там было много оконченных скульптур, но еще больше только начатых или брошенных.

Андрей все ходил и тихо спрашивал:

— Смотрите!.. А что это?..

В грубо сколоченном из досок корыте насыпан песок, рядом — глыбами засохшая глина, над нею капающий водопроводный кран, некрепко завернутый, и в середине чулана обвязанная мокрыми тряпками грудь и голова… кто и что это?

Андрей взглянул на женщину с золотыми пышными волосами, закрученными на затылке в косы. Она была похожа на скульптора, но совсем молодая. С усмешкой раскрывала она тайны, знакомые только увлеченному художнику.

Андрей, всматриваясь в ее лицо, залюбовался ею, и, когда ее зеленые чистые глаза встретились с его взглядом, они подали друг другу руки и познакомились. Это была Елена.

Он, конечно, как и все, ел сдобу и пирожки и пил коричневый душистый краснодарский чай у нее в доме, сидел на стуле с расшатанной ножкой, как на иголках, и все время не мог понять, отгадать, чему радоваться: настоящему реалистическому искусству слепой художницы-скульптора или знакомству с ее младшей сестрой, Еленой, красивой и недоступной учительницей истории в старших классах.

Она с таким волнением говорила о своей работе в школе, педагогике, о том, что ей не нравятся учебники по истории! Ведь это надо подумать, она говорит такое: «Педагоги-историки — несчастные люди… Я бы запретила до восьмого класса преподавать «Древний мир» и «Средние века». Я бы начала с истории нашей страны… А теперь, сейчас, на конкретных примерах, на сравнениях, легко убеждала бы, какой стала наша Родина. Ведь история, я имею в виду жизнь, каждый год здорово меняется. А мертвые учебники о древности мы просто зубрим сейчас на уроках, и ученики, наши граждане, зубрят… Больно все это!»

Андрей хоть и не во всем был согласен с нею, но с интересом слушал ее, когда она говорила о том, что детям, школьникам нравятся Спартак, князь Олег и коммунары… «Они это сердцем воспринимают. Многие же зубрят… А я бы хотела так хорошо и интересно преподавать, чтобы они со мною брали Бастилию».

Уже потом, когда они успели о многом поговорить, познакомиться поближе, он узнал, что Елена была замужем, что муж ее архитектор, ушел добровольцем на фронт, и что он хороший человек, хоть и старше ее, погиб в последний год войны в самом Берлине, что если она и полюбит, то только честного, боевого, талантливого, каким был ее муж, незаменимый человечище. Елена однажды сама, первая, поцеловала Андрея, когда он сказал о ее муже: «Жестоко, он был добр, талантлив, и он погиб».

Андрей понимал ее: хоть он не был на войне, но солдатом все-таки был и знал, как нелегка она, служба. И чем больше узнавал он Елену, тем больше любовался ею.

Да и то сказать, она была хороша: с чистым лицом, крепко сбитая, с умными глазами, и губы чуть припухшие, гордая белая шея с припудренной родинкой, и вся фигура ее, плотная, с тугой грудью, и походка, степенная, важная, и еще голос, грудной, насмешливый и успокаивающий, услышав который, хочется радоваться и и петь, — вот какая Елена!

И он, Андрей, шел сейчас к ней.

Сегодня исполнился ровно год их дружбы, год его любви к ней.

Вот и ее дом. По проспекту понавешены абажуры; лучи света от колпачковых фонарей веерами расходятся по снегу.

Третий этаж. Нужно стучать в стену ее комнаты. Вот так: «раз-два-три».


Она увидела улыбку на его лице и сама улыбнулась ему навстречу. Положила руку ему на плечо:

— Пришел? Вот и хорошо. Садись, Андрей.

И когда он сел на диван, облокотившись на валик, и преданно стал смотреть на нее и ловить ее взгляд, она грубовато, но не больно взяла его щеки мягкими руками, всмотрелась в его глаза:

— Вот такой ты мне нужен. Ты мне нужен весь. Весь, без остатка! Ты меня понял? Вот так. Устал?

Она включила репродуктор, стоявший на спинке дивана, и поцеловала Андрея стремительно и доверчиво.

— Сейчас я сварю кофе.

Он с какой-то сладкой тревогой представил себе, как хорошо они станут жить, когда Елена будет его женой, насовсем, навсегда.

Елена ставила на стол чашечки, хлеб и масло.

Он улыбался.

И музыка, и Елена, и включенный верхний свет, и зелено-розовый свет торшеров-тюльпанов нежно успокаивали душу уютом, и это чувствовалось так, словно вдруг хорошо и красиво поешь песню.

Пили вкусный, душистый кофе и поглядывали друг на друга посмеиваясь, будто знали какую-то очень важную тайну, известную только им обоим.

Елена попросила рассказать что-нибудь, «что-нибудь очень-очень интересное!»

Андрею вспомнилось многое, и все было незабываемо, но почему-то сейчас, в тепле, уюте, рядом с Еленой, его будущей женой, больше всего вспоминалось почему-то тяжелое, тревожное время войны. Он говорил с болью, а о себе с легкой иронией:

— Знаешь, в войну после ремесленного мы работали на заводе. Я мальчишкой подручным сталевара был. Ну… голодно. Мне по карточке килограмм хлеба полагалось. А дома делили пополам, в общем…

Андрей покраснел, взял из хлебницы ломоть белого хлеба и, прищурив глаза, долго смотрел на него, а потом положил обратно.

— Однажды я потерял новые хлебные карточки. Получил на месяц и все потерял…

Елена окаменела, хмурая, сосредоточенная. Андрей посмотрел на Елену, она слушала. Он вздохнул:

— Прости… Не могу я дальше об этом.

Елена сказала:

— Не надо. Это жестоко. Не рассказывай.

Андрей взволнованно произнес:

— Я обязательно когда-нибудь напишу картину «В военные годы», про завод, про нас!

— Да, да! Это интересно, напишешь, милый. Но почему когда-нибудь, а не сейчас?

— Не получится.

— Сможешь!

Андрей улыбнулся и благодарно кивнул ей, а потом доверил:

— Лена, знаешь, что я тебе скажу… Я вернусь в цех. Я не хочу разукрашивать завод. Понимаешь, это плакаты, лозунги… Я один, оторвался от своих, в мартеновском цехе, только вздохнешь — жизнь, люди…

Елена прислушалась, потом, словно спохватившись, перебила:

— Нет, нет! Ты сгоришь там. У тебя теперь много свободного времени. И вот теперь-то ты сможешь подготовить себя к большому труду. К картинам! Ты художник. Не забывай этого.

— Я неуч.

Сказав это, Андрей махнул рукой. Елена откинулась на спинку стула, и голова ее с распущенными волосами, освещенная розовым светом торшера, казалась охваченной пламенем.

— Ты боишься… А твое — это картины, картины… Ну, что же, помечтай.

Ее голос стал каким-то холодным и далеким, и этот ее голос продекламировал чьи-то стихи:

— Из чего твой панцирь, черепаха? —

Я спросил и получил ответ:

— Он из мной пережитого страха,

И брони надежней в мире нет.

Андрей молчал и смотрел на Елену. Обиделся, сказал со вздохом:

— Кто-то из нас не прав…

Елена заметила, как он прячет свои глаза от ее взгляда, поняла, что он обиделся, — совсем не к месту было читать это четверостишие. Она встала, подошла к нему, положила руку на плечо, другой шутливо погрозила:

— Ну, ну! Не сердиться! Сегодня ты останешься у меня. Уже поздно. — И села рядом. — Я постелю тебе на диване.

…Долго молчали. Свет был потушен, и темнота скрывала их обоих, и они не видели друг друга.

Елена сказала в темноте, что ей вставать в шесть, к восьми нужно идти на уроки, и завела будильник.

И вот сейчас будильник тикал и представлялся в темноте огромным, во всю комнату.

Андрей тоже встанет в шесть и проводит ее до школы.

Он услышал ее голос, громкий, почти у уха, словно она наклонилась над ним. Будильник будто замолк.

— Андрюша, о чем ты думаешь?

— О тебе.

Он чуть не задохнулся от того, что она здесь, рядом, в этой комнате, от того, что они вместе.

— Какие мысли тебя тревожат?

Андрей боялся пошевелиться, так было хорошо ему сейчас, и он стал говорить тоже тихо, куда-то вверх, в темноту, подыскивая слова:

— Детства жалко. Я бы рос не так. По-другому бы рос — правильней! Вчера видел плохой сон. Проснулся будто, а города нашего нет. Начисто. Только я один, в пустыне. Подумал — погиб город. Война. И долго искал тебя. Все шел и шел.

Елена произнесла медленно, жестко и звонко:

— Я понимаю тебя. Нынче многие думают об этом. О войне и мире. И многим такие сны снятся.

— Я счастливый сейчас. А ты?

— Угу… Спи, художник.

— Поговорим еще. О стране, обо всем.

Говорили долго. В темноте работал будильник, добросовестно отсчитывал время. Потом не стало слышно и его. В комнату входили добрые, милые сны. Андрей видел во сне, как он сделал Елене предложение, она согласилась, и гости принесли на свадьбу в подарок много будильников, которые почему-то трезвонили без умолку… Жаль, что это только во сне.


Андрей не был у Елены целую неделю.

Он все-таки вернулся к огню, в сталевары, в свой мартеновский цех. Неделя была заполнена горячей и тяжелой работой у печи. С непривычки он страшно уставал, да и шутка сказать, вместо кисти всю смену орудовать лопатой, пикой и на жаре…

Может быть, он еще и не решился бы вернуться в цех, но завод запорол план по стали. Тут уж не до километровых лозунгов. Все — на прорыв! И Андрей тоже.

Когда Андрей, предварительно договорившись с мастером Бочкаревым, объявил в завкоме, что уходит в цех, разговор получился бурный.

Арнольд Гаврилович разложил на столе эскизы оформления: по всему фасаду заводоуправления в диаграммах и цифрах достижения и призывы: «Даешь!» Их много было этих «даешь». Большой плакат со сталеваром…

— Вот этого понаряднее на главный вход нарисуй! — сказал он, делая вид, что не принял всерьез слова Андрея.

— Разве вы не слышали? Я отказываюсь, Арнольд Гаврилович.

Предзавкома, очевидно, еще надеясь, что решение Андрея не окончательно, будто не слыша, шутя показал руками на уши. Но Андрей не принял шутку.

— Да, отказываюсь. Сейчас эти плакаты не к месту. — Андрей смешал эскизы и отшвырнул плакат на пол.

Предзавкома вдруг перешел на «ты».

— Ну как ты можешь?.. Да ты понимаешь… завод! Металлургический комбинат! Он должен быть нарядным! Как дворец! Как родной дом! И мы должны призывать людей работать лучше…

Андрею представилось бушующее расплавленное солнце в печи, строгие, чуть серые лица сталеваров и пот, пот… — и он, указывая на эскизы, зло глядя на предзавкома, сказал, почти не думая:

— Это художественное очковтирательство!

Арнольд Гаврилович устало воскликнул:

— Какое? Докажи! Если бы мы для рабочих ничего не делали, а только лозунги и плакаты развешивали, вот тогда ты был бы прав. И недооцениваешь ты значение наглядной агитации… К огню я тебя, Андрюша, не пущу. Эх ты, дурья башка! Нас много, тысячи металлургов. А вас, Репиных, всего пять душ на весь завод. Понимать должен.

Вошедший в завком мастер Бочкарев взял сторону Андрея:

— Уйдет он от вас, Арнольд Гаврилович. Уйдет, помяните мое слово. — И заговорщицки подмигнул художнику.

— Уйдет? Решили, значит… Но и он понять должен: цех — это одно, а весь завод — это важнее… и рабочий домой вернуться должен с хорошим настроением. Ну, как бы это сказать: из дома — в дом!

Арнольда Гавриловича все любили, знали, что болеет он душой за завод, много делает нужного и полезного, и главное, человека умеет понимать. И тогда Андрей сказал ему, что картина, над которою он работает уже второй год, подходит к концу, а покоя ему нет. Арнольд Гаврилович подумал и устало махнул рукой:

— Эх ты, солнышко… Ну, будь по-твоему…

В мартеновском цехе, у печи, выдавая огненные плавки, хоть и было очень тяжело и томила ежедневная мысль, что на такую работу нужно ставить богатырей, Андрей обрел утраченную за последнее время веру, что в жизни его все идет как надо.

Бочкарев однажды после смены сообщил: «Олюшка спрашивала о тебе».

Это нужно было понимать так: «Что, мол, не зайдешь в гости?»

Что Олюшка?.. Студенточка пединститута. Красивенькая и в меру умненькая. А он любит Елену. Елена для него — королева. Такая, если возьмет за руку, то поведет на край света…

Неделю он не приходил к ней: был у огня. Бросил кисти к чертовой матери, о картинах и думать забыл.

И вот теперь он не то чтобы боялся идти к ней или испытывал страх, а просто чувствовал неловкость, и стыд, и угрызения совести, словно он предал друга. И он боялся, что Елена именно так и подумает.

Сейчас он возвращался с работы пешком, не любил в часы пик толкаться в трамвае; шел по бетонным холодным плитам заводского моста, и горделивая фраза «Я иду по земному шару» уже не будоражила его, как неделю назад. Он просто шел. К себе домой. Рабочий парень.

Бочкарев сказал ему вчера после смены: «Я ей, Олюшке, мол, ты к нам вернулся в цех, значит. Так у нее весь вечер душа-то петухом пела. А когда ты ушел от нас в художники, она про тебя вот так, пальцем в висок постучала: мол, у него в голове…» Андрей тогда узнал, как в душу входит холодное зло, и ответил: «Может, и так… И, если хотите знать, у нас с Олей не любовь. Мы друзья уже два года. Старший брат и младшая сестра».

В душевой Бочкарев тер ему спину и, смеясь, приговаривал: «Если бы, Андрюша, человечество состояло из таких парней, как ты, то давно капитализм загнулся и были бы на земле кругом только цветы и родильные дома, а слово «война» считалось бы последним ругательством».

Долго Бочкарев смеялся потом, одевались уже, а он все смеялся. Почему и зачем Бочкарев сказал ему так тогда? Непонятно. С подковыркой, да? Наверно, рассердился, что, видите ли, его Оленьку не любят…

Ну, не может он, Андрей, жениться на Ольге… А в гости надо сходить. Да и Олю давно не видел. Елена…

Она сказала ему прямо, не в укор, задушевно: «Ты плохо знаешь жизнь…»

Да, он плохо знает жизнь, свою страну, хотя и много думает о ней. Вот разве Север… Когда служил на Северном флоте, ходил на разные острова… Но знает он только Баренцево море. Ленинград знает, Академию художеств, Невский… А дальше — вся железная дорога, напрямую Ленинград — Урал. Страна из окна вагона…

Страна, Бочкарев, Оля, Елена, кисти, краски, бескозырка и тельняшка в чемодане и гудящая мартеновская печь с ярким солнцем в утробе… Переполох в душе какой-то!

…Андрей остановился на заводском мосту, посередине города. Справа жилые дворцы — дома в огнях, слева — шумный завод в огнях. А здесь, на мосту, темно, дуют ветра и морозно. За спиной натужно двигаются машины и железно лязгают трамваи, будто вот-вот наедут на него. Он это чувствует спиной, а сам думает: не наедут…

Трамваи, полные пассажиров, увозят по домам другие переполохи в душе людей, а может, и счастье, и горе, и восторги, и раздумья — всего помаленьку. Стало тепло от этой мысли.

Он любил останавливаться на этом чугунном мосту, смотреть на бетонные быки, в темные тяжелые воды реки Урал и считать в них отраженные огни города. В такие минуты что-то высокое, тайное, торжественное и сокровенное толкается в душе, и на семи ветрах непременно думается о России, о милой Родине, а также о своей судьбе.

Наверное, все так…

Тише, сердце, тише… Отсюда, с моста, можно посмотреть на страну. Завод и город — тоже страна. Твоя страна!

Здесь, у берега, река закована в ледяную броню, и на ее стеклянных плитах голубовато искрятся отраженные с неба звезды, а подо льдами чудится седая неугомонная волна, так и ходит она, так и ходит, поворачиваясь подо льдом, где ей тесно!

Ветры неистово-шальные ухают с небес и, смешав дымы и облака над пламенем заводских труб, всю ночь колышут воды. И пахнут степью, металлом, горклым запахом знойных печей, столетней уральской сосной и льдом космических глубин.

Вот такие здесь ветры на заводском мосту!

Отсюда, с берега, через завод и город, через степь поразбежались все дороги в иные, дальние края и миры…

Тише, сердце, тише… Прислушайся, что навевает Россия! Вот весной растопятся снега, сойдут со всех полей, волна взломает тугую броню льдов и сдвинет их на берег. А там! Начнется в мае веселая страда, пашни задышат урожаем, и над первой зеленью встанет молодая зорька. И начнут хлеба шагать по глобусу!.. А ведь еще в запасе есть пустыни да и тундры звонкий горизонт…

Андрей по-мужски крякнул от охватившего его волнения — он любил это состояние, когда вдруг обретал способность думать как художник. А мысли звали его все дальше и дальше, и ему уже хотелось к океану, флоту, к кораблям и якорям, захотелось увидеть костер — жар-птицу, сказочной живой воды вдоволь попить в большом кругу вместе с богатырями, а потом обнять, как Антей, родную землю и — к горизонту, во весь рост!

Хорошее настроение, прекрасное желание… И просто народился на свет человек, Андрей Местечкин, и живет на земле, работает и любит. А рядом плечом к плечу — его страна.

Андрей вздохнул, почувствовав умиление в душе, и внезапно вспомнилось детство: зеленые яблоньки по краям пыльной дороги и деревянный мост через овраг, буйные заросли крапивы под мостом, он, босоногий, бегущий с ревом за гремучей отцовской телегой: не взял с собой; и голубой дождь помнит, и как подставлял ему ладошки, и как, накормив воробьев хлебцем, пугал их, притулившихся живыми комочками за оконной стрехой…

Это было далекое детство, будто приснившееся, будто, где-то и когда-то он видел со стороны веснушчатого карапуза в отцовском картузе с треснувшим козырьком, человечка с голым животом и пупом-пуговкой посредине.

Об этом написать картину. В его детстве все было русское, как береза. И Елена русская, как береза.

Вспомнил с грустью слова Елены: «Счастливые вы люди, художники… и вообще. Картину могут смотреть миллионы людей. Она как бы государственная ценность. Писатель напишет книгу — ее читают все. Создаст архитектор чудесный проект города — и в домах живут люди. Ты понимаешь: это для всех. Навечно! И это в себе нужно беречь и растить…»

Но он ведь еще не художник. Да, он напишет картины. Вот эту!.. Андрей оглядел все вокруг: завод — огни, город — огни, льды, небо в звездах. Прямо с заводского моста вид: в жизнь, в мир. И еще он напишет другую: лица сталеваров, их глаза, улыбки, освещенные отсветом плавки, лица, сосредоточенно смотрящие прямо в солнце, ворочающееся в печи. Вот так он напишет. Вот так. Только лица. И только огонь.

Но это потом.

И вдруг толкнула в сердце острая боль, жалость и восхищение: старшая сестра Елены, слепая, на кухне сейчас лепит из глины свой новый шедевр. Трудится…

А он — потом… Он пойдет не домой, а к Елене. Прямо с моста, по земле, по улицам, к дому, к ее окну, в ее комнату, к ее пытливому взгляду…

И Андрей зашагал, понес к ней весь свой душевный трепетный переполох, чтобы или извести, или обрадовать ее, Елену, тоже пока как бы закованную в броню.

Елены дома не было. Он узнал от ее старшей сестры, что она в школе, что ей нездоровилось и что она ждала его. Школа находилась рядом. Он несколько раз провожал и встречал Елену, хотя ни разу не заходил в красивое здание с большими окнами.

Сегодня он вошел туда и сел на скамеечку возле лестницы, в тени. Дежурная сказала ему: «Вот здесь ожидайте». Он ожидал. Ему казалось, что он слышит голос Елены, постукивание каблуков по бетонным ступеням, и напрягся, вслушиваясь в школьную тишину.

Вечерние часы, свет в вестибюле, глухие голоса за стеной, чистота, как в детсаду, дремлющая дежурная в пуховом оренбургском платке навеяли на Андрея какую-то безотчетную тревогу, и ему живо представилось, как он увидит Елену, поднимется со скамеечки и шагнет ей навстречу, станет извиняться, а она сделает гневное лицо, накричит на него… Да, не был неделю, а в жизни его столько изменилось, и она ничего не знает…

Впрочем, кричать здесь не полагается. Просто она презрительно усмехнется и пройдет мимо, не узнает его.

И тогда ему вспомнились их сердечные разговоры в темноте, ее горячие губы и прохладные руки, обнимающие его, и ему опять живо представилось совсем другое: как они увидят друг друга, обрадуются, обнимутся крепко-крепко, не оторвешь!

Андрей кашлянул и услышал: где-то наверху, по ступенькам лестничного пролета спускались двое, беспорядочно постукивали по бетону четыре каблучка. Два голоса: Елены (он сразу узнал) и второй, незнакомый, тоже женский, который удивленно и обиженно восклицал и восклицал…

Остановились.

Андрею был пока непонятен смысл разговора.

— Ах! Я расстроена, я поражена… И как наша современная молодежь думает жить?!

— Да что хоть случилось, Наталья Михайловна?

Это Елена спрашивает.

Второй, грустный голос отвечает:

— Ужасно… Вы были у меня на прошлом уроке, когда мы проходили тему «Сурепка»?

— Была.

— Вы видели, картина висела? Сурепка… Я им рассказывала, объясняла, по учебнику закрепляли. А сегодня спрашиваю Туричева: сколько у сурепки тычинок? А он говорит — две! Вы представляете — две!

Голос Елены:

— А сколько у сурепки этих самых тычинок?

Пауза. Удивленный и недоумевающий голос отвечает:

— Пять. Ровно пять!

— Наталья Михайловна, а вы знаете, кто такой Аменемхет I?

Пауза. Еле слышно:

— Не-е-ет!

— Ай-яй-яй! А ведь это фараон египетский, который жил четыре тысячи лет назад. Аменемхет много воевал, захватил в плен множество воинов и всех превратил в рабов. Он залил кровью пол-Египта. Знаменитый был деспот!

— Смотрите-ка!

Елена продолжала с легкой иронией:

— Вот видите, вы не знаете, кто такой Аменемхет, а я не знаю, сколько у сурепки тычинок, а вот живем же, да еще и детей учим и возмущаемся: как они будут жить!.. А зачем детям эти тычинки? По-моему, достаточно того, что дети знают: сурепка — сорняк, она мешает получать высокие урожаи, и хорошо еще, если бы знали, как с ней бороться! Мы же, к сожалению, часто забиваем головы наших детей тем, что им никогда не потребуется.

Второй голос согласился:

— Да, да! Может быть, вы и правы…

Андрей про себя засмеялся, вспомнив, что когда-то давным-давно он тоже изучал сурепки, тычинки и пестики, пищевод мух, даты царствований царей и фараонов. Это было где-то в пятом классе.

Учительницы еще постояли немного и вот появились, в свете на лестнице, как врезанные в стену.

Андрей смотрел на Елену, не отрываясь, стараясь прочесть или найти во взгляде, в улыбке, в округлости щек и блеске матового лба недовольства, или усталости, или гнева. Нет! Он обманулся.

Она шла прямо на него, чуть опередив подругу. На ней строгий черный костюм с белым воротничком, тугие косы аккуратно уложены вокруг головы в узел, и Елена сейчас была похожа на депутата или судью, какими их рисуют на плакатах. Но Елена улыбалась.

Андрей поднялся. Она молча подала ему руку и сказала: «Я сейчас оденусь». Просто, обыденно. Хорошо.

Они шли не разговаривая. Снежный ветер отодвигал их назад, но они шли ему навстречу, обнявшись. Он жалел, что слова забивала метель, и обдумывал то, что не мог сказать ей за время недельной разлуки. Но это не беда. Они шли к Елене, в тепло и свет. Главное, что они шли вместе…


Им открыла старшая сестра Елены и, дотрагиваясь до них и глядя навек остановившимися детскими добрыми глазами, сказала:

— Снег на улице. А я вам чай вскипятила. Андрюшенька, нашел Леночку? Ну вот и хорошо.

Елена молчала. Уже в комнате, не переодеваясь, присела на диван и стала отпивать горячий чай свистящими глоточками, согреваясь. Андрей грел руки, обхватив горячую чашку, и ждал, когда чай поостынет. А еще ждал, когда Елена спросит его, где он пропадал эти дни, и тогда придется говорить обо всем начистоту.

Но она не спрашивала, а только поглядывала на него и говорила всякую чепуху, и он говорил чепуху. Упомянул о заводе, о едва не проваленном плане, она — о том, что в городе скользко на тротуарах — вчера шлепнулась при народе, и было до слез стыдно.

Андрей понимал, что Елена скрывает свое раздражение; и вот сейчас, у себя дома, она совсем другая, — как чужая. Он сказал тихо, чтобы стало хоть чуть теплее:

— Я люблю твою сестру. Она светлый человек. — И вздрогнул, услышав впервые ее надтреснутый, грубоватый голос:

— Несчастная. Ослепла десяти лет — перенесла менингит. И… не узнает, что такое дети. Так жить — ужасно.

— Какая ты злая сегодня!

— Ну-ну, жалостливый…

Замолчали. Елена взяла какую-то большую книгу и равнодушно стала смотреть на страницы, перелистывая их. Страницы толстые, они скрипели и резали по сердцу. Андрей чувствовал раздражение и тоже молчал. Ему не терпелось закурить, он ерзал на стуле и все не решался закурить эти проклятые махорочные сигареты. Елена приказала глухим голосом:

— Кури!

Дым поплыл по комнате кольцами. Он не хотел кольцами, Елена может подумать, что он издевается над нею, и он, уже заметив, как у нее раздулись ноздри — почуяла запах махорки, предложил:

— Откроем форточку?

Кивнула.

— Тебя не продует?

— Я люблю сквозняки. Люблю также ходить по полу босиком. Сам поберегись…

— Я на Севере служил. Привык.

— Ну-ну…

И в этом «ну-ну» Андрей мучительно остро почувствовал ее настороженность и отчужденность.

Молчали долго. Елена смотрела репродукции картин академика Савицкого в книге, купленной ею недавно, исподлобья бросала на Андрея короткие взгляды, замечая, как он, нахмурив лоб, сидит за столом и теребит скатерть, большой, лохматый и какой-то потерянный.

Что он говорит?

— Почему к тебе перестали ходить, и ты вечерами одна и одна? Раньше у тебя было шумно.

— Я всех прогнала. Молчальники. Рассказывают анекдоты, пьют чай. Когда нет разговора, теребят скатерть. Дешево проходит время. Пустота!

И в этом Андрей почувствовал: «И тебя прогоню, если будешь молчать, курить свою дурацкую махорку и мучить меня, не приходя по неделе».

У Елены перед глазами мелькали кони академика Савицкого. Они то неслись на нее с репродукции, то скакали мимо, а от картины «Бой быков» больно защемило сердце: в ней тореадоры, один на коне, другой со шпагой и красной скатертью, добивали под ликование толпы быка — уставшее и гордое животное.

Елена быстро перевернула страницы и незряче уставилась в карандашную иллюстрацию к некрасовской «Железной дороге». Там изображен быкоподобный подрядчик, его везут, как худые лошади, русские крестьяне, а он обнимает бочку с водкой и орет.

Она захлопнула книгу, застонав от острой тоски.

И тогда Андрей сказал ей самое главное, что мучило его и радовало все эти дни:

— Я ушел к сталеварам и плавлю сталь. И на душе у меня хорошо.

«Так вот что получается у нас. Работать у огня ему легче, чем действительно стать художником. Но я не хочу быть женой никудышника. Мечтала не об этом. Муж был талантливым архитектором, но он погиб на войне. А этот, пока неизвестно, будет ли художником. А вдруг он в искусстве просто банкрот?» А вслух задумчиво протянула:

— Хорошо. Работай. Будешь спокойней.

— Я не хочу, чтобы меня спрашивали: «Из чего твой панцирь, черепаха?» — Андрей закричал и испугался этого.

Тогда она вскочила и, сама не понимая почему, тоже стала кричать на него с болью и возмущением:

— Трус! Трус! Талантливый трус! А картины? А твои большие мечты? Чтобы трудиться, чтобы солнце на полотнах, березы, улыбки людей? Чтобы сердце сгорало для всех?!

Андрей остановил ее:

— Это потом.

Она отмахнулась, как от боли:

— Когда это потом? Говори! — И ее темные глаза округлились, в них забегали блики, сделали глаза карими, пронзительными; на гордой белой шее точкой красовалась припудренная родинка, на щеках ярко проступил румянец.

Елена сейчас была чужой, далекой, и Андрей не стал ничего говорить. Он вспомнил, как сказал ей однажды: «Кто-то из нас не прав». Так было и сейчас, и он понял, что, в сущности, такие встречи, такие разговоры могут вестись бесконечно — это жизнь, но в жизни все-таки надо не только разговаривать, что-то надо и делать, и ему захотелось уйти домой.

— Я пойду.

Елена встала перед ним, тревожная и строгая, и она действительно была похожа на народного судью, без улыбки, как рисуют на плакатах.

Он хотел подойти и обнять ее, но она заметила его движение и предупредила:

— Нет. Иди. Ты еще сам не знаешь, чего хочешь. Может быть, ты станешь лучше и сильнее. И тогда я сама приду к тебе. А теперь иди. Сейчас у нас ничего хорошего не получится.

Проходя мимо кухни и ванной, он увидел в просвете дверей старшую сестру Елены, шлепающую по глиняной глыбе нервными торопливыми пальцами. Он хотел попрощаться с нею, но постеснялся…

По городу кружилась шумная плотная метель. Андрей постоял немного в подъезде, с удовольствием раскуривая пахучую крепкую махорочную сигарету, думая о том, что вот там, за снежной завесой, где сейчас стоит завод и гремит, мигая белесыми огнями, там, наверное, горячи бока земли.

Андрей навалился на ветер и вошел в метель.

Он шел, наклоняясь, крепко ставя ноги в снег, шел лицом навстречу ветру, унося с собой удивительное светлое спокойствие от ссоры с Еленой. Что же, и он думает так тоже — нужно начинать делать что-то стоящее. Нужно раскрыть душу навстречу жизни, в которой дуют снежные ветры, грохочут поезда, рождаются дети, торопят время будильники, снятся космонавтам далекие планеты, а по весне выстреливается из-под земли зелень, громко ухает о берег тяжелая морская волна, молодым входит в сердце любовь, люди добреют, возникает в труде упоенная рабочая хватка, и светлеют глаза матерей, радующихся за своих детей…

Да, нужно навстречу этому и многому другому раскрыть душу и сердце, объять думою, чтобы рождался отклик художника — его картина! Иначе все мелко, серо, комнатно! И неважно, что за спиной пока еще не так уж много впечатлений, лишь робкое начало; впереди время, впереди тяжелей, но зато интересней и прекрасней. Впереди жизнь по большому счету, в которой не свернуть в сторону, не отстать, не погаснуть, а только вперед и — победитель!

Андрей свободно и легко засмеялся и с нежностью прошептал метели: «Елена…» — будто Елена двигалась с ним рядом. Он шел по земному шару, словно пробуя его прочность. Шел лицом на ветер.

…Елена стояла на крыльце подъезда, укутавшись платком, сцепив концы платка в кулак, и устало смотрела ему вслед, и, когда Андрей смешался с метелью и пропал в ней, она тихо по-детски заплакала.

Загрузка...