Сугробы на земле, как облака

Большая желтая лампа будто плыла в комнатной полутьме, рассеивая иглы света на углы чертежного стола, зажигая кнопки.

Федор любил только настольный свет. Он говорил: полный свет отвлекает. С некоторых пор он говорил Кате:

— Уйди. Ты мне мешаешь.

На ее вопрос: «Почему, ведь я сижу тихо рядом?» — он сконфуженно объяснял:

— Ты меня отвлекаешь. Сидишь рядом, и я думаю о тебе, а не о работе. Жаль, что у меня только одна комната.

Катя всегда уходит на кухню, и, чтобы не заплакать от обиды, снова перемывает посуду или долго смотрится в зеркало, придумывая новую прическу, или просто тупо смотрит в окно.

Сегодня Федору было не до нее. Он пришел с завода шумный, веселый, сбросил пальто, шапку прямо в прихожей, поцеловал Катю в обе щеки и, махнув рукой на ее слова: «Котлеты остынут», сразу же сел за свой широкий рабочий стол, достав из футляра чертежи.

Катя полулежала в кресле и читала местную газету, изредка наблюдая за Федей и слушая его бормотание.

На этажерке в углу строчил, как кузнечик, пузатый самодовольный будильник, а рядом чугунная статуэтка балерины, раскинув руки, как черная птичка, безнадежно старалась взлететь.

— Понимаешь, к нам на завод приехала из Тагила делегация… И надо кое-что посмотреть, продумать. В мартеновском цехе шум… Надо подготовиться.

Все это он говорил, не оборачиваясь в ее сторону, говорил как бы самому себе.

Она согласно кивала: «Понимаю, понимаю» и ждала, что он вовлечет ее в разговор и расскажет подробно, что это у них в цехе за шум и почему он сегодня как одержимый, может быть, потому, что делегации приезжают не каждый день, что у них соревнование и теперь Федору нужно что-то вспомнить, уточнить, подготовиться?!

Но Федор читал чертежи, чертил что-то под линейку, сверял цифры, карандаш ломался, он брал другой и, казалось, совсем не замечал ее.

— Почему ты не спишь?

Катя засмеялась, взглянув на будильник: девять вечера.

За окнами мела поземка; ветер хлопал форточкой; натужно фырча моторами, шли машины, и цепи на скатах гулко били землю. Яркие полосы от фар нащупывали дорогу, и в лучах сыпался и кружился желтый снег. Федор, чем-то недовольный, откинулся на стуле, затормошил пятерней волосы. Это опять сломался карандаш. Или опять ищет какую-нибудь бумажку.

Крупный и лобастый, он почти загораживал собою стол, тень от него, размашистая и лохматая, на полстены закрывала васнецовских трех богатырей, а заодно и балерину, готовую взлететь. Стараясь не шелестеть газетой, Катя уже несколько раз перечитывала заголовки и информации о том, что селу нужно больше отличной техники, что весна не ждет и необходимо заранее подготовиться к весеннему севу, что на особо важной стройке готовят к пуску новую мощную электросталеплавительную печь, а работы по устройству автоматической сигнализации затянулись и медлить больше нельзя. В Конго опять неспокойно, и не поймешь все хитросплетения, будто набросились серые волки на Красную Шапочку. На Кубе Фидель Кастро вновь разоблачает происки американских империалистов, проводит закон о всеобщей грамотности.

Но все это там, за окном, за городом, за степью, горами, морями — и в большом мире, а здесь ее, Катин, Федор, еще не муж — ее любимый человек. Он тоже неспокоен, варит сталь, встревожен — ведь приехала какая-то делегация к ним на завод… Вот бы все миллионы безработных на земном шаре устроить на работу по заводам нашей страны!

Кате стало приятно от этой мысли — не часто они такие приходят в голову. Она ведь тоже хоть и при любимом человеке, но как безработная, потерянная и, что страшно, никчемная.

А когда-то все было другим. И Федор тоже. Это тогда, когда она была девчонкой и ни черта не понимала, просто восторгалась и думала, что все люди на свете будут самыми счастливыми, а уж она наверняка! Росла красивой, жизнерадостной. Еще учась в девятом классе, играла в любовь, но отвергала слишком настойчивые ухаживания. Подруги загадывали будущее, беспорядочно выбирали институты, шушукались о сердечных тайнах.

Катя подсмеивалась над ними, а сама втихомолку грустила, что у нее даже нет радостных воспоминаний, кроме школьных лет, экзаменов на аттестат зрелости, лета…

Она никого не отметила среди своих ребят по школе, среди знакомых, все ждала: однажды встретится ей особенный человек, увлечет ее, увезет в другой, радужный мир. Уж она-то сумеет полюбить. Она станет знаменитой актрисой, ну чтоб на весь мир, как Татьяна Самойлова, и ее имя будет у всех на устах.

Во Дворце культуры руководитель кружка художественного слова Чуприн хвалил ее, когда она читала стихи и отрывки, говорил, что у нее огромные способности драматической актрисы, и странно моргал глазами, когда смотрел на нее, учил, показывал, как надо при чтении стоять, двигаться, жестикулировать, а сам брал ее за руки, за плечи, за подбородок…

И вот укатила в Москву, в театральный институт, с уверенностью, что только ее там и ждут, такую талантливую. Сама не знает, как жила: украли чемодан. Махнула рукой, мол, чепуха, она ведь будет актрисой, хоть и жалко ей было нового платья с белым воротником и маминых денег. Она читала Островского на этих проклятых экзаменах. Читала монолог Липы: «Хорошо бы дом зажечь!..» И еще Толстого про Анну Каренину, когда та бросилась под поезд, а еще по-глупому басню Крылова «Троеженец». Она сразу поняла, что провалилась: известный народный артист в комиссии отвернулся, когда она, Каренина, так громко хотела броситься под поезд. Поняла, и ей действительно захотелось броситься под поезд.

Под поезд она, конечно, не бросилась, он увез ее обратно в родной город, хоть и было стыдно: казалось, что весь город будет на нее показывать пальцем и называть дурой. Матери она сказала, что очень жестокий конкурс, и это было действительно так, а сама решила подыскать какую-нибудь работу, переждать год, чтобы потом попасть в актрисы наверняка, без дураков.

А тут — Федор! Сразу влюбилась, когда встретила подругу Люську вместе с ним. Катя сразу отметила, что он какой-то особенный, не похожий на других, и что Люське он, ну, совсем не пара, хотя та и хвастается своей самостоятельностью, работая лаборанткой на заводе.

Она ревновала Люську к нему, стараясь не подавать виду, и тоже хотела подкрашивать губы, как подруга, но потом раздумала: она и так красива!

Федор в голубой рубашке, белобрысый, могучий, как борец, сажал на ладони по малышу и, вытянув руки, качал их, а они визжали от восторга…

— Дядя Федя, меня, меня!..

Летом было знойно. Пили пиво под навесом, шли за город в степь, к подсолнухам, к реке. Люська пряталась в высоких подсолнухах и кричала призывно: «Федя, ау!..» — он находил почему-то ее, Катю, брал за руку, а однажды обнял. Она покраснела, погрозила ему пальцем: «Федор Николаевич, ау».

С Люськой они окончательно рассорились. Та шипела: я, мол, не отдам тебе моего инженера. У нас, мол, грандиозная любовь!

Черта с два, любовь!

Катя смеялась и пожимала плечами: ну, чем она-то виновата, раз Федор только на нее и обращает внимание. Или ей так кажется?!

Любовь, кто ее знает, какая она и что это такое, только вот… сумасшедшие сны, в которых Федор целует и несет ее на руках на край света, без остановки. И только во сне, вот что жалко!

Она знала от Люськи, что Федор на отлично окончил металлургический институт и уже работает мастером в мартеновском цехе, что он большой выдумщик-изобретатель, что живет он один, без родных, которые где-то в Башкирии.

Видела его шедшим с работы мимо дома, в котором она жила рядом с Люськой. Ей было обидно и завидно, когда он стучал в Люськино окно, а не в ее окно:

— Люся, готовься на «Графа Монте-Кристо»! Вот билеты. Две серии.

И ей тоже хотелось в кино на «Графа Монте-Кристо» и тоже на две серии.

Однажды она поехала к заводу на площадь. Долго ждала его у проходной. Дождалась. Он увидел ее, удивился, и она будто оказалось здесь случайно, удивилась: «А, Федор Николаевич…» И целый теплый вечер вместе шли пешком через весь город. Наверное, у нее было блаженно-восторженное или счастливое выражение лица; прохожие оглядывались на них, а парни и девушки расступались. Федор вел ее под руку, и она сияла. Бродили до ночи, не разнимая рук. Он проводил ее домой, и долго еще прощались в подъезде, и тут они поцеловались. Случайно, конечно. Так она подумала.

И начались счастливые суматошные дни первой всепоглощающей любви и того особого, радужного мира, о котором она когда-то мечтала.

Однажды к дому подкатила «Волга», блестяще-зеленая, на крыше которой были закреплены удочки, палатка и сумки. В машине сидел кто-то.

Федор постучал в окно: «Катя, живо собирайся, едем далеко, с ночевкой, на три дня». Она сначала отказывалась, заглядывала в машину: Люськи не было, и, не ответив на вопрос матери: «Куда ты?», села рядом с Федором. Всю дорогу пели песни. Катя так была весела и счастлива, что пела громче всех и, как ей казалось, очень красиво. Ах, эти несколько дней и ночей в Башкирии, в горах, в почти таежном лесу, в черемуховых речных долинах!

Жгли костры на берегу. Пили вино. Ночью звезды опрокидывались в воду… Ловили рыбу под солнцем. Федор с удочкой как великан стоял по колено в воде, без промаха пришлепывал на своем теле слепней, мучился от укусов: старался поймать для нее, Кати, царскую рыбу — форель. И уходили с Федором далеко в черемуховые заросли. И ей хотелось там остаться навсегда, чтоб был свой костер и никого, кроме Федора. И не забыть, как они купались на рассвете, ныряли в холодную глубину, бездумно лежали… Она входила в воду, не стесняясь его, а он сначала отворачивался, милый и смешной, а ей хотелось, чтобы он смотрел и смотрел на нее. Тогда, тогда он сказал ей это «люблю!». Как обещание, как клятву быть всегда, всю жизнь вместе.

…Но это было только одно такое лето в ее жизни, только одно. А потом осень, огненные, грустно шуршащие деревья, холодные голубые дожди, пасмурные небеса над голой степью и первый холодный снег, как с другой планеты.

Да, много было радостей у Федора в доме. Особенно ей нравилось, когда Федор, уходя на работу, оставлял ей ключи, если она была у него, или, если она была у матери, стучал в окно: «Катя! Катенька! Ключи!» Она чувствовала себя хозяйкой в его доме.

Но вскоре теплую домашнюю тишину, ожидания Федора с работы сменили растущая отчужденность, ее неуверенность в будущем, неясная тревога в думах о себе и Федоре, когда возникает вопрос: кто они, в сущности, друг для друга? Тянулось длинное время, которое нечем заполнить, пришли недовольство собой и долгие нудные размышления о себе, о том, кто она такая вообще на земле…

Сейчас Федор дома. И Кате так хочется подойти, обнять его, но нельзя: он работает! Федор обернулся и проговорил, глядя ей в глаза:

— Катя, Катя! Эти чертовы простои печей, вот когда наваривают подины… Как бы их снизить, сократить, эти чертовы простои? Нужно сжать время при капитальных ремонтах! Да! И еще — улучшить технологию наварки! Ты понимаешь?

Катя не понимала и хлопала глазами, а он все говорил, воодушевляясь, непонятным для нее техническим языком, разъяснял, убеждал, будто сдавал экзамен или хотел сделать из нее инженера-металлурга. О, когда Федор начнет говорить, его не остановишь! Только слушай. Она согласно кивала головой, приговаривая «да-да», словно действительно понимает или хочет понять, а он говорил серьезно о профилях ванны, об улучшении ухода за сталевыпускными отверстиями, о шлаковом режиме и еще что-то о кислороде и сжатом воздухе, — и это для нее было откровением и пыткой одновременно.

Ну разве она виновата, что уродилась такой дурой? Вот ведь Феденька переживает за свою работу, даже хлопает себя по лбу, вот ведь приехала делегация из Нижнего Тагила, и он волнуется, словно он один отвечает за весь металлургический комбинат и за весь город…

Он тут же рассердился и даже накричал на нее: не нашлось, видите ли, под рукой пятого номера журнала «Металлург». Да, конечно, она виновата, записала на нем номер телефона подружки и куда-то сунула… Да, конечно, она больше не будет прикасаться к его бумагам на столе. Журнал нашли. Дождалась — погладил по голове. «Нет чтоб обнять, поцеловать».

Слезы выступили на глазах. Но он их не заметил. Он сел работать.

Он стал другим, раздражительным. Или он устает на работе, в своем мартеновском цехе. Там ведь горячие печи и, наверное, очень жарко. Целыми днями он там, а вечером только поужинает — и сразу за чертежи или читает. «Со мной и не поговорит как следует, как раньше…»

Кате стало обидно от этой мысли, тревожно от какого-то предчувствия неизбежного разрыва, разлуки, конца. А она любит ведь Федора. Он сам, наверное, ей скажет, мол, иди, откуда пришла, ты мне надоела, ты мешаешь мне.

А может быть, не скажет, не прогонит, ведь нельзя же вот так просто выбросить человека из жизни, из сердца, человека, которого любили, но который, в сущности, ничего на свете не умеет, а только любить и мечтать, который беспомощен и никому не нужен.

А ведь и она для чего-то родилась!

Вот ведь для чего-то рождаются люди, для чего-то приходят в этот мир.

Это «чего-то» для нее было туманным, необъяснимым, где-то в будущем.

Вот Федору все понятно, и это «чего-то» у него уже есть в жизни. Он работает, ночами не спит, любит свой завод, отдает себя работе и другим. А она? А она — ему нужна. Всю себя ему отдает, а он — другим. Да, конечно, утешение слабое. Если бы он ее очень-очень любил, тогда другое дело!

Однажды сказала Федору, доверила как тайну: «Знаешь, Федя, я как будто родилась для тебя». Он удивленно вскинул брови, усмехнулся.

— Да, да, конечно, для тебя! Вот подожди, ведь не может моя жизнь пройти просто так, и ничего не оставлю в ней людям. Детей нарожаю. Актрисой буду, ведь я красивая… Или петь буду, учиться пойду в консерваторию, ведь у меня голос есть…

Он тогда обидел ее, вздохнул, сказал равнодушно:

— Спи! — Наверное, ничего не понял или не хотел помечтать вместе с нею.

Спи, и все. Мол, завтра рано вставать, тебе хорошо мечтать, а мне на работу…

…Вот и сейчас ему нет до нее дела. Сидит за столом, голова чуть не под лампой, уткнулся в журнал. Она тоже — в газету. Вот открыли Дворец бракосочетания. И почему это тут же в газете сообщают о развдоах? Как о смерти, только без траурных рамок. Очень много разводов. М-да… А вот у них с Федором даже и развода не будет. Не записаны. Просто живут без свадьбы. Просто стали жить.

Катя отложила газету, рассеянно посмотрела по стенам. На вышитом коврике, который она принесла из дому, олень, встав на камень, все тянулся к веткам, чтобы ущипнуть листьев.

Пушкин на гипсовом круглом барельефе сердито смотрел в сторону Федора, и, казалось, он вот-вот заговорит громко и стихами.

Катя закрыла глаза: «Чужая я ему, чужая». В полудреме почувствовала щекой горячее дыхание и осторожное прикосновение губ.

— Ложись спать.

Это Федор говорит.

Катя обняла его, притянула к себе, шепнула:

— Потуши лампу.

Покраснела, стыдясь, будто в комнате был кто-то третий.

— Сейчас.

Оба разом вздрогнули, услышав дребезжащий звонок и стук в дверь.

В прихожую шумно вошли мужчины, Федины друзья. Некоторых она знала.

Федор засуетился:

— О-о! Вот хорошо! Проходите, раздевайтесь. — Они стали раздеваться, а он, улучив момент, шепотом сказал ей:

— Катя, у нас будет очень важный разговор, сготовь нам что-нибудь. Сходи-ка в магазин…

Накрывая на стол, возясь на кухне, она слышала обрывки оживленного разговора. Пепельница быстро заполнилась окурками. Катя принесла им еще блюдце и открыла форточку. При ней они странно умолкали. Она делала вид, что рада их приходу, рада, что они ведут свои умные разговоры. Им должно быть уютно и хорошо у Федора в гостях, а уж она постарается не ударить в грязь лицом.

Катя и в самом деле была рада приходу его друзей по работе, только вот почему они умолкали, когда она входила в комнату, почему Федор не представил ее, или вот сейчас они пьют коньяк, а ее и не пригласили.

Федор иногда забегал на кухню, где она сидела, и требовал то «подбавить лимончику», то «подбросить колбаски», то «откупорить еще бутылочку и не забыть нарзан»…

Ну, конечно, она бы мешала им там, сковывала их разговор. Пусть уж они наговорятся всласть. Так нужно. Это для дела. Их разговор, громкий, вразнобой, со смехом, был слышен на кухне. Катя не вникала в него, она слышала обрывки и ловила только голос Федора. Речь шла о том, что необходимо откликнуться на призыв партии, выжать из мартеновских печей все возможное, выполнить расчетный план семилетки и выдать сверхплановую сталь.

Федора слушали, сразу умолкая, когда он начинал говорить, да и голос был у него громкий. Он возмущался тем, что много металла уходит со шлаком, что иные молодые сталевары печь ведут неровно, увеличивают тепловые нагрузки, а это приводит к износу мартена.

Это Катя поняла и была согласна с ним.

С Федором спорили, убеждая его в необходимости каких-то скоростных плавок, рекордных и еще каких-то, а он не соглашался и все кричал, ласково, разумеется: «Черти, да поймите вы, нам надо надолго сберечь агрегаты…»

Конечно, Федя прав! Ведь он говорил ей о сокращении простоев, о затяжных ремонтах подин. Кате не терпелось вбежать туда, в комнату к ним, и тоже что-то доказать, то, что она понимает. Ну хотя бы вот о том, что Федор прав, нужно действительно сократить чертовы простои, не увлекаться рекордами, а беречь эти миленькие агрегаты, ведь не зря же он однажды во сне, беспокойно заметавшись, выкрикнул: «Увеличить производительность печи». Она даже испугалась тогда.

Она бы сейчас сказала им кое-что или просто посидела рядом и послушала. Уж она бы различила, кто из них прав, кто виноват! Но о ней не думали, как будто ее нет совсем, о ней даже не забыли, ведь можно иногда забыть о другом человеке, когда занят, только Федор забегал на кухню за чем-нибудь, потому что, накрыв им на стол, она не появлялась там, чтобы не помешать их важному и умному разговору-спору. Катя от стыда грызла ногти, а на душе было обидно и невыносимо, хоть беги!

Она поняла, что живет около большого дела, около большого человека, только около. И, что всего обиднее, она знает Федора только по-домашнему. А все «большое» — это на заводе, в мыслях и работе Федора, в другой жизни, в которой ей нет места. Ну вот — дожила! Кто же она теперь? Жена не жена, друг не друг, любимая не любимая… Кто же? Работница. Его домашняя работница. Надомница! Женщина — для него!

Сама виновата. Зачем приходить каждый день?! Сама виновата. А он привык. Это уже как должное. А почему бы не жить им, как другие живут. Как все люди, когда они муж и жена.

Тут уж она не виновата. Ведь нельзя же вдруг взять и сказать ему: «Федя, когда мы поженимся?», или «Федя, когда у нас будет свадьба?», или «Федя, когда мы оформим наши отношения в загсе?..» Надо ждать этого от него.

Сегодня она уйдет. Пусть начнется все сначала. Да, сначала, как положено, по закону, как у людей. Уйдет — и все. Пусть он сам догадается кое о чем, если, конечно, любит и если она нужна!

Вошел Федор, раскрасневшийся, ворот рубахи расстегнут, спешит.

— Слушай, ну-ка, чаю давай. Ты чего куксишься?

Катерина выдохнула: «Ах!» — и, уткнув в колени лицо, зарыдала, не сдержавшись. А когда он шутливо и растерянно похлопал ее по плечу и со смехом спросил: «Эй, ты что?» — оттолкнула его зло, решительно. А когда он схватил ее за руки: «Не дури, у меня гости», — вырвалась, ладонью легонько шлепнула его по щеке и, накинув пальто, выбежала на улицу, где-то в глубине души надеясь, что он бросится за ней, догонит, приведет обратно. Но он не догнал.

Да, он не догнал, не бросился догонять, ведь нельзя же оставить гостей, а потом объяснить им, что она непонятно от чего вдруг раскапризничалась.

Хорошо, что никто не видел, не слышал, не заметил ни слез, ни пощечины, ни ее ухода.

Да, он не догнал, он слишком любит себя и своих гостей, и свой завод, и свою работу, и свою сверхплановую сталь, — слишком любит, чтобы броситься за ней. Кто она для него? Никто. Она даже на его внимание права не имеет, не то что на любовь.

Катя, увязая в сугробах, шла неторопливо к себе, домой. Огни в городе уже погасли, кроме витрин универмагов и магазинов, в свете которых мелькали торопливые тени запоздалых прохожих и неторопливых сторожей. Слышался приглушенный шум завода за дамбой и отчаянная ночная песня подвыпивших где-то за домами:

Шли они рука в руке,

Весело и дружно…

И это оскорбительное сейчас «весело и дружно» провожало ее до самого дома.


Он пришел ночью. Федор сначала постучал в окно: он всегда так стучал раньше, вызывая погулять. Но стучал медленно: «раз, два, три, четыре, пять — вышел зайчик погулять», а сегодня — нетерпеливо и громко. Катя уже почти спала, не отвечала. Пусть понервничает. Интересно, как он будет себя вести, что говорить… А ей что делать? Вот так лежать и все? Сейчас мама откроет ему дверь… Открыла… Надо послушать, о чем они будут говорить.

Катя встала, накинула халат и, крадучись, подошла к двери. Она знала, что Федор пьян, что он груб, что он будет беспомощен перед ее матерью. А она, Катя, босиком стоит сейчас, ночью, у двери и подслушивает.

Вот голос гордый и властный. Это мама.

— Она спит.

«Как же! Я усну!..»

— Простите… Извините… Но… Это очень важно… Катя…

Опять голос мамы:

— Вы пьяны.

А Федор говорит:

— У нас были гости.

«Ах, какая мама! Что она говорит?! Хоть бы пригласила раздеться, сесть…»

— У вас были гости. Не пойму я, а кто вам Катя?

«Смешной, любимый Федор опешил».

— Как кто? Катя — моя невеста.

«Мама, ну зачем так?!»

— У добрых людей невесты дома сидят.

— Ну… извините меня, простите… Прошу, разбудите ее.

«Меня, значит, разбудить…»

— Не буду, молодой человек. Ночь уже.

«Ох, мама, мама, ну зачем так?!»

За дверью было слышно, как Федор кашлянул, затоптался и сказал с обидой и болью:

— Вы всегда не любили меня. Конечно, Катя ваша дочь.

Мама перебила:

— Я вас плохо знаю, Федор Николаевич.

— Да плохо. Катя на меня сердится.

Мама прогоняет его:

— Идите домой. Отдыхать.

— А как же Катя?

— Она сама решит.

— Да, конечно. Извините. До свидания. Эх!

…Кате стало так жаль Федора, что теперь ей хотелось бежать за ним, догонять его. «Попробуй догони! Положеньице… А что — я?! Я-то какой человек? Пустой, никчемный, неприкаянный… Вот я сейчас… сяду на этот стул с поломанной ножкой и буду думать о себе. Вот мама прожила с отцом немного и родила меня. Я тоже когда-нибудь рожу…»

Катя ощупывала свой живот. Она уже знала, что беременна. Ведь не зря в последнее время ее мучили страхи. Она боялась высоты, когда человек может упасть и разбиться, но хотела летать, как птица. Боялась воды, океана, глубины, но хотела плавать, как рыба. Боялась огня, тяжести, холода. Мало ли чего она боялась! Боялась и того, что вдруг остановится сердце, и она умрет.

Катя смотрела на свой халат, на рисунок в горошек и вдруг подумала, что так дальше жить нельзя!

А как жить? Думай, Катя, думай…

«Мама назвала меня пустоцветом. Ну да, конечно, я такая. Домашняя. Не у дела. Все дни у меня проходят даром, и нечем их заполнить. Я могу пойти на работу, устроиться хоть куда-нибудь».

Думай, Катя, думай…

Катя бросилась на кровать. Горошинки на халате разбежались.


Утром пришла Люська. Подруга сообщила: «Федор уезжает в Нижний Тагил. Иди».

И вот пошла, поехала. На вокзал, к Федору. Мама украдкой посмотрела и вздохнула.

Катя торопилась. «Жизнь не так уж проста… И почему это в жизни трудно? Тем особенно трудно, когда тот в ней никчемен или как гость?..»

Какой-то поэт сказал, что разлука живет на вокзале…

Этой ночью тяжело валил снег, и к железным оградам надвинулись сугробы. Они утром голубые, пахнут травой и холодом…

«Скорей бы попасть на трамвай!»

…Трамвай был полон. Катю крепко притиснули боком к кабине вожатого; об ноги больно стукались углы чемоданов; трудно было дышать, высвободиться.

На остановке «Вокзал» все сходили, и Катя не заметила, как ее вынесли спешащие пассажиры, вытолкнули прямо в белое кружение снега, в шум людских голосов, тарахтение машин и шелест шин. Снежные хлопья лениво падали, цепляясь за пальто, лепились на плечи, лицо, ресницы.

Она торопилась, беспокойно поглядывая на людей. Их было много около машин, автобусов, на стоянке такси. Сердце сжималось тревожно. Сквозь пелену снежинок увидела зеленые крыши вагонов, обрадовалась: значит, не опоздала, и где-то там, на перроне, она увидит Федора.

Ей обязательно надо его увидеть, и чтобы он обязательно увидел ее. Ведь должно наконец что-то решиться, ведь не может он просто так уехать, не увидев ее и не поговорив, не простившись. Ведь он — ее Федор! Ей казалось, что он не просто уезжает, а насовсем. А тогда он не узнает о том, о чем знает она… Он должен узнать об этом, пусть с огорчением, а может быть, с радостью. Да, хорошо бы с радостью. Тогда будет все понятно, тогда будет все чудесно, великолепно и прекрасно. А что еще?!

Еще она будет его ждать… Ждать… Нет! Она, конечно, будет ждать его приезда, но чтобы он сам первым пришел к ней, в ее дом. Она будет беречь себя… Вот как она ему скажет!

Катя увидела его на перроне, в кругу друзей. Федор стоял к ней спиной. Подошла, тронула за рукав.

Он обернулся, нахмурился.

— Ты?!

— Да, это я.

— Вот, Катерина… Я уезжаю в Нижний Тагил. Делегация.

— Знаю. Поезжай. Это необходимо. Я рада, что не опоздала.

— Ты, молодец, Катя, что приехала. Молодец.

Они отошли от друзей и зашагали по перрону. За руку не взял. Под руку тоже. Остановились у ограды. За ней навалило сугробов. Снег падал хлопьями, обильно, будто некуда этому чистому снегу было деваться на небе.

— Федя.

— Да.

— Посмотри мне в глаза.

— Смотрю. Я виноват перед тобой.

Кате стало приятно от этих слов. Она подумала: вот сейчас скажет ему о том, что теперь он будет любить не только ее одну…

Не сказала. А сказать о ребеночке ой как нужно.

Катя заплакала.

— Я не знаю. Мне показалось, что я тебе в тягость, что ты меня просто… ну, не любишь.

Федор смахнул снег с ее плеч и твердо проговорил:

— Ты, Катя, так не думай. Не плачь.

— Не буду, Федя. Я испугалась… Подумала, что ты разлюбишь, бросишь меня, а я ведь теперь не одна. Я рожу тебе сына…

Катины глаза блестели от слез и от подтаявшего снега на ресницах, горели огнем, как воспаленные.

Федор обнял ее и поцеловал в глаза.

— Ну вот и хорошо. Ну вот и отлично. Теперь нас трое. Да, Катюша?! Ох, и дура ты, ох, и дурочка моя!..

Голос его был растерянным и дрожал. Наверное, ей показалось. И так уж она столько передумала о нем и хорошего и плохого.

— Мы… будем ждать тебя. Я, Федя, стану хорошей. Я и работать пойду и все-все буду делать!

Федор смеялся, словно счастливый, прижимался щекой к ее щеке, говорил, мурлыкал что-то ласковое, забыв о том, что нужно идти в вагон. Но идти в вагон и ехать ему, наверное, не хотелось. Или ей опять показалось.

Видно, он очень ждал ее, даже ключи держит в руке!

— Слышишь, звонок? Это тебя кличут друзья из тамбура. Поспеши. Иди, Федор.

Федор поправил у нее шарф, поцеловал прямо в губы отрывисто, горячо и побежал к вагону. На бегу он неуклюже взмахивал ключами, а потом сунул их в карман.

Вот он схватился за поручни, его подхватили руки друзей. Катя побежала вровень с отходящим поездом, вровень с его вагоном. Снег перестал падать. Колеса скрипели.

Думала, услышит: «Катерина, Катенька! Ключи». Как раньше…

Думала, Федор выбросит руку вперед. В воздухе мелькнет светлое серебряное кольцо и упадет к ее ногам. На кольце — три ключа. Один большой, тяжелый от двери, второй — от английского замка, а третий, совсем маленький, от почтового ящика, в который не умещались газеты и журналы.

Но Федор висел на подножке, обняв руками оба поручня и смотрел на Катю, прищурившись, сосредоточенно, большой, тяжелый, и она боялась, что поручни оторвутся, а еще боялась, что разрыдается.

…Она стояла одинокая, со злой, но гордой, уже материнской улыбкой, стояла долго и все смотрела вслед уходящему поезду, который увозил Федора далеко, в степные, чистые, белые дали, в Тагил. И когда поезда уже не стало видно, только паровозный дым остался на перегоне и повис над одинокой будкой стрелочника, повис тучкой, покачиваясь, Катя пошла задумчиво, не торопясь, меж сугробов по тропе, протоптанной людьми.

Сугробы эти и сейчас пахли травой и холодом.

Около станции в покатой ложбине меж кустиков акаций прыгали красногрудые снегири, и от них на белом снегу отражались розовые пятнышки отсвета.

Катя вздохнула: что сугробы! Они растают, а впереди-то еще целая жизнь!.. Да, жизнь, в которой сугробы растают…

Загрузка...