СЫРОРЫБОВ

До Антипина двадцать четыре километра. Пустяки. Утренним автобусом — туда, дневным — обратно. Но на пути была паромная переправа.

Паром оказался на середине реки. Пришлось долго ждать, пока он доберется до берега, пока причалит, пока замотают цепи. Наконец и наш автобус осторожно сполз с берега на квадратную площадку парома, не огороженную решительно ничем, и пассажиры вышли из автобуса. Паромщик не торопясь обошел пассажиров и собрал пятаки за переправу, а взамен раздал билеты.

Вместе с добровольцами из проезжающих он принялся за дело. В одном из четырех углов парома был устроен столб, который, вращаясь, перекатывался по сальному тросу, натянутому между берегами, и не давал парому уплыть по течению. Паромщик и добровольцы разобрали короткие круглые палки с вырезом, принялись накладывать их вырезами на трос и, захлестнув наискось, упирались ногами в площадку, откидывались на спину, тащили.

Я тоже потащил немного, а потом отправился бродить по парому. Наш автобус был пуст, только у одного окошка сидела старуха в темном платке, с бескровным белым лицом. Она негромко спросила:

— Куда едешь, сынок?

В ее взгляде не было любопытства. Она пожила на свете и знала, что ни один разговор не пропадает даром.

— В Антипино, бабушка.

— Что–то я тебя не признаю, — вслух посомневалась она. — У тебя кто в Антипине–то?

— Никого. Я по делу.

— По заготовкам, что ли?

— Нет. Мужиков поискать грамотных, чтобы писали в газету.

— Это в макарьинскую? В «Колхозник»? Неуж писать некому?

— Есть, да мало пишут. И надо, чтобы свои писали. Вернее будет.

Старуха не случайно оговорилась. Прежнее название макарьинской газеты было точным и понятным — «Макарьинский колхозник», не то что нынешнее — «Призыв». Затем в районе заложили лесобазу, завод железобетонных изделий, появилось много рабочих, и газету переименовали. В соседних районах газеты назывались не лучше: «Заря», «Вперед». Какая заря? Куда вперед? И к чему призыв?

— Вон оно что! — кивнула старуха. — Так, так. — Говорила она тихо, кротко, и трудно было представить себе, чего не смогла бы одолеть эта кротость. — А постой–ка, есть, есть у нас грамотный. И в газетку печатает. Володька Домнин, ну да. Наши антипинские бабы говорят: «Про нас хоть Володька напишет когды».

— Мне называли другую фамилию — Сырорыбов. Значит, двое пишут?

— Сырорыбов и есть. Домнин–то.

— Как так?

— А без батьки рос, так его по матке и кликали, по–уличному. Мать–то Домна, ну и выходит Домнин. А в книгах пишутся Сырорыбовы.

— Как живется в Антипине?

— Деточка, много ли мне, старухе, надо? Ноги вот не держат. Вишь, с палкой таскаюсь. Бывало, деда говорил: «Скую я тебе, бабка, ноги». Да так и не сковал, помер, окаянный.

Причалили к берегу, и снова автобус поплыл, как по бурному морю, по ухабистому проселку. Сеялась в окна дорожная пыль. Маячила у меня перед глазами спина шофера и строгая надпись на табличке: «С ВОДИТЕЛЕМ НЕ РАЗГОВАРИВАТЬ». Вторая буква наполовину стерлась, и надпись читалась так: «С РОДИТЕЛЕМ НЕ РАЗГОВАРИВАТЬ».

Возле большого, но старого, сильно осевшего дома я свернул с дороги. К окнам сейчас же приникли изнутри детские лица — и пропали. Поднявшись на крыльцо, я потянул за сыромятный ремешок, защелка поднялась. Пока в темных сенях я нашаривал дверь в избу, слышно было, как кто–то в двух шагах от меня, затаившись с разбегу, старается не дышать. Наконец я открыл дверь и очутился в избе.

Здесь редко наводили полную чистоту, потому что это не под силу детной вдове, да еще доярке, то есть мало бывающей дома женщине. Сразу можно было понять, что в семье нет девочек, а есть несколько небольших мальчиков–погодков, которые способны на домашний субботник под присмотром матери, но ни за что не станут ежеминутно подтирать, вытряхивать, выносить, как это делали бы девочки. Кто–то из этих мальчиков только что строгал доску и замусорил чуть не половину избы, кто–то налаживал в ведре пойло поросенку, кто–то наливал ковшом воду в умывальник и много пролил на пол, а кто–то имел задание на лето по арифметике, судя по разбросанным учебникам и тетрадкам.

Ни одного нового предмета мебели. Нигде не валяется недоеденный кусок.

Я глянул на печь, и у меня в глазах зарябило от детских лиц, очень похожих одно на другое, черноглазых, с густыми мохнатыми бровками. Они выглядывали с печи ухом к уху, как на плакате. Встретившись со мной взглядом, один мальчуган спрятался, остальные помалкивали. Мальчик постарше ответил мне:

— Здрасте! Володя рубашку переодевает. Он вас в окно увидал.

На печь они залезли не греться, хотя июнь был холодный. С печи не выгонят, можно досмотреть спектакль.

Я сел на лавку и поставил на пол чемоданчик.

Послышалось сухое постукивание, и на двух руках, раскачивая себя как маятник, через порог перемахнул Сырорыбов. Ног у него не было почти до самого паха, руки опирались на деревянные, отполированные ладонями колодки. Он был тоже черноглазый и с мохнатыми бровями. Глаза у него быстро переходили с предмета на предмет и поблескивали, щеки то покрывались красными пятнами, то бледнели. На его лице выражалась тревога и в то же время простодушное смущение и удовольствие. Я тоже смутился, не зная, как разговаривать с человеком, лицо которого находится на уровне моего бедра. Но Сырорыбов меня выручил: поздоровался, протянув мне очень цепкую и длинную руку, мигом захватился за лавку и вдруг оказался сидящим у стола. Тут он слегка набычился — видимо, оробел. Я рассмотрел его. Володе Сырорыбову было никак не больше двадцати лет.

Не успел я обмолвиться, что приехал из редакции, как Сырорыбов спросил как бы со сдержанным восхищением, которое я готов был принять за насмешку:

— Вы — новый ответственный секретарь? Мне Николай Иванович говорил.

Николаем Ивановичем звали Елохина, заведующего отделом писем. Как я вскоре заметил, Сырорыбов относился с восхищением решительно ко всему, что имело отношение к редакции, — казалось, он придет в восторг и от редакционной вешалки. На то, однако, были причины.

Я вручил ему Почетную грамоту. Затем — квитанцию подписки на журнал «Рабоче–крестьянский корреспондент». Затем — авторучку с золотым пером: Василий Иванович, видно, ценил своего селькора. При этом Сырорыбов вспотел от смущения и повторял только: «Спасибо… куда столько… спасибо…»

Разложив перед собой награждения, он покачал головой.

— Денег в тот месяц тоже много прислали, больше двадцати рублей.

— Двадцать четыре семьдесят, — сказали с печи.

— Что ж, значит, заработал. Как твои братья, помогают тебе?

Головы попрятались и вновь завылезали по одной.

— Как не помогают! — Сырорыбов по–хозяйски метнул взгляд на печь. — Придут со школы, пожуют кой–чего и бегут по моим делам. Кто в правление за цифрами, кто в гараж, кто на ферму. Этот на почту наряжен бегать, знает уж свою дорогу. Все приспособлены… Вот за мотоколяску передайте Василию Ивановичу большое спасибо. На полгода раньше пришла. Теперь я на колёсах, катись куда хошь. Маленько поучусь — и в Макарьино приеду, в редакцию. — Он опять сказал слово «редакция» со скрытым восторгом.

— Володька, верно — золотая ручка? Покажи! — попросил голосок.

— После поглядишь, — сурово отозвался Сырорыбов. — Еще к тете Нюше сбегаешь. — Он словно спохватился. — Федь, ну–ка подай альбомы. Знаешь?

На столе появились два толстых альбома, скорее всего тоже подаренных редакцией: вряд ли в этом доме нашлась бы лишняя копейка.

Листы альбомов были сплошь заполнены пожелтевшими от клея вырезками из макарьинской газеты, а одна вырезка была обведена красным карандашом: Сырорыбова напечатала областная газета.

Я листал альбомы, изредка поглядывая на Володю, который вел себя как начинающий поэт, стихи которого читают у него на глазах: вытягивал шею, стараясь угадать, в каком месте я читаю, краснел и мял руки.

Года три назад — об этом мне наскоро рассказал Елохин — Володя открывал ворота… Когда едешь по Макарьинскому району, приходится то и дело выскакивать из машины — изгороди, которыми обнесены посевы, пересекают дорогу. Малые ребята промышляют себе на сласти тем, что поджидают очередную машину, открывают перед ней ворота и закрывают их, когда машина пройдет. Компания делит медяки, брошенные с машины. Открывал ворота и Володя Сырорыбов, только не ради сластей. Пенсии хватало на один зуб, а колхоз как–то не мог найти занятие безногому парнишке.

Тут за Володю и взялся Елохин. Открывать ворота он ему запретил, заставил писать заметки. Похваливал первые чудовищные опыты. Выколачивал повышенные гонорары, — там, где другим платили пятьдесят копеек за заметку, Сырорыбову начисляли восемьдесят. Добился для Володи платной работы по счетоводству. Не без дальнего прицела донимал через газету отдел культуры и Антипинский сельсовет, до тех пор пока не было решено открыть в Антипине библиотеку и взять библиотекарем Сырорыбова. Помещение для библиотеки уже ремонтировалось. В довершение всего Володя начал заочно учиться.

Рядом с каждой заметкой был наклеен листок бумаги в клеточку, и на нем аккуратно переписан текст заметки в том виде, в каком она пошла в редакцию. Елохин велел. Володя сравнивал написанное и напечатанное.

«Уважаемая редакция! — читал я. — Направляем составленный нами материал о высоких достижениях трудовых успехов работников животноводства. Просим направленный материал опубликовать на страницы районной газеты «Призыв». Наступают массовые растелы коров. Работники ферм стремятся к тому, чтобы…»

Ну, это самое начало. Тут еще встречаются заголовки вроде «Признать красивого пришельца». Кстати, что за пришелец? Ах, тополь! Володя агитирует за посадки тополей.

Десятки заметок, второй альбом. Уже не одни литры, центнеры и переписанные откуда–то полезные советы? Сырорыбов пробует писать о людях. «От радости у матери покатились крупным градом слезы, когда увидела четкую надпись в аттестате: поведение отличное». Это о подростке, который взялся за ум, перестал хулиганить.

Наконец я закрыл и второй альбом. Уважительно кивнул. Мне не надо было притворяться: между первыми и последними заметками Сырорыбова в самом деле лежал немалый путь — начинал–то он от нуля.

Мы встретились глазами. Во взгляде Сырорыбова было столько ожидания, что я невольно улыбнулся. На Володином лице вспыхнула широкая ответная улыбка, но он с усилием согнал ее и деловито спросил:

— Может, указание дадите? Не знаю, о чем писать. Скоро уборочная начнется, там дело ясное. А сейчас?

Я пожал плечами.

— Подумай, кто у вас в Антипине коренные люди. Не то чтобы старые, а коренные. Всегда есть такие, что если их описать, вся деревня будет как на ладони. Вот и расскажи, почему ты выбрал этих, а не других.

Говорил я, испытывая неловкость, — уж больно не новым был мой совет. Но Сырорыбов так и впился в меня глазами. Можно было не сомневаться, что он не пропустил мимо ушей ни единого слова.

— До свидания, Володя! — сказал я после того, как мы еще с полчаса поговорили о том о сем. — До свидания, гвардейцы! — Это уже относилось к печи.

— До свиданья! — отозвался оттуда голос, должно быть не робкого десятка. — Приезжайте в гости. — Последние слова вызвали на печи сдавленный смех и возню.

— Приезжайте еще. — Мою руку стиснула твердая, шершавая ладонь. Даже для деревенского пария, у которого руки с детства бывают вытянуты работой, кисть руки была громадной. — Николаю Ивановичу большой привет! Василию Ивановичу большущий! И всей редакции! Спасибо, что приехали!

Надо было слышать, как он произносил это слово — редакция.

Ожидая паром, я все время чувствовал, что меня что–то задело, зацепило в доме Сырорыбова и не отпустит, пока я не пойму, что. Нет, не Володино увечье и не признаки трудного, хоть и не голодного житья, — парадная рубашка, которую он спешно надел по случаю приезда гостя, выглядела далеко не парадно, и чаю мне не дали, а макарьинцы без чая гостей не отпустят.

Может быть, меня тревожит то, что я просиживаю дни за секретарским столом, а вот Елохин — наоборот, только и делает, что получает командировочные удостоверения и отчитывается по ним. И то, что я до сих пор не разобрался в Елохине и его селькорах. Так до смысла не доберешься.

Загрузка...