ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Столичная жизнь во многих отношениях похожа на жизнь периферийных городов; суть та же, только краски богаче и узоры более замысловатые.

С десяти до пяти вы на службе; потом играете в скуош или в гольф (в зависимости от вашего возраста); затем — выпивка и ужин: либо вы ужинаете с кем-то, либо кто-то ужинает с вами; потом едете в свой клуб на партию бриджа или бильярда или, если предпочитает выпивку, — снова в бар. По субботам в клубах устраивают танцы; и тогда, в саду, между деревьями, протягивают гирлянды лампочек. Воскресные утра вы проводите в чьем-нибудь доме, где собирается на завтрак компания, или ждете гостей у себя дома. Если вы женщина, то в будние дни, поутру, трижды-четырежды в неделю, встречаетесь с другими женщинами, чтобы поиграть в маджонг, а остальные два или три утра делаете бинты для Красного Креста: это рассматривается, как ваш вклад в военные усилия.

Изредка бывают балы в Доме правительства: один — когда кончается дождливый сезон и начинается жаркая погода, второй — когда кончается жаркая погода и люди возвращаются с горных курортов, и третий — когда отмечают день рождения его величества. Достаточно вам не появиться хотя бы на одном из этих балов, как вас отодвигают на задворки. Никто уже не вспоминает о. вашем существовании и не присылает вам никаких приглашений.

Таким образом, три раза в году вы волнуетесь, нервничаете, страдаете, обиваете пороги учреждения, где хранится книга посетителей, всячески ловчите, стараясь не выходить из рамок приличия, и снова напряжённо ждете, пока не получите, слава богу, желанного билета с золотой каймой.

Тем, кто знает многочисленные неписаные законы и обычаи этого круга (новичков в них либо вовсе не посвящают, либо посвящают весьма скупо), такая жизнь довольно приятна; для тех же, кто этих законов и обычаев не знает, не находится места, и если они все же пытаются проникнуть в высший свет, им нет никакой пощады.

Говинд никогда не был вхож в светское общество. Для него все эти законы и обычаи были плодами чужой культурны, — культуры другой расы, искусственно пересаженной на новую почву, оторванной от привычной среды и. переставшей быть подлинной. И он глубоко презирал тех, кто стремился приобщиться к этой культуре.

Но Кит не просто к ней приобщался — он воспринял ее всем своим существом. Его отношение к Западу не было всего лишь флиртом, мимолетным увлечением, которое можно легко побороть и забыть или, в лучшем случае, вспоминать с легким сожалением. Нет, его чувство было глубже: он понимал и любил Запад.

Рошан тоже питала симпатию к Западу. Но она в такой же степени принадлежала и Востоку: родившись в одном мире и получив образование в другом, она вросла в оба, чувствуя себя и там и здесь легко и непринужденно. Это было двойное гражданство, которым обладали немногие; кое-кто, возможно, решительно отверг бы такую двойственность, но тех, кто завидовал, было больше. Она же воспринимала свое положение, как само собою разумеющееся. И самым любопытным было то, что оба мира охотно принимали ее.

После того как она вышла из заключения, начальник тюрьмы и надзирательница продолжали ее навещать. И Рошан относилась к ним, как к друзьям. Она часто бывала на фабриках отца, и прядильщики и ткачи разговаривали с ней, как с равной. На танцы она приходила в красных лакированных туфлях и ярких, как крылья бабочки, сари; ее наперебой приглашали не только индийцы, но и англичане. Влияние Запада, сказывавшееся в ее облике и поведении, не. компрометировало ее даже в глазах Говинда, а ведь его глаза смотрели на всех строго, ревниво, они и раньше-то редко бывали добрыми, а в последнее время и подавно.

А Премала? Даже теперь, через десять лет, когда утекло столько воды, я не могу думать о ней без боли, поэтому стараюсь не вспоминать ее скромность, переходящую в мучительную застенчивость, ее милое, расстроенное, обиженное личико — прекрасное, тонкое личико, которое не утратило нежности, потому что Премала так и не очерствела, но которое постепенно тускнело и блекло.

Если бы она любила Кита не так сильно, то не так бы и стремилась сделать ему приятное. Но именно это ее рвение, эти ее неуклюжие старания «делать все, как положено», могли вывести из себя мужчину куда более терпеливого, чем Кит.

Вначале они всюду бывали вместе: Кит проявлял редкое терпение. Но совсем нелегко, находясь на самом гребне волны успеха, постоянно сознавать, что под тобою— бездна, или отказаться от радостного ощущения взлета ради тех, кто завяз в болоте; и Кит стал все реже и реже брать ее с собой (хотя она ни за что не отказалась бы от приглашения). Исключение составляли лишь официальные приемы, где необходимо было присутствие жен.

Приходилось иногда и самим принимать гостей — этого невозможно было избежать. И здесь, даже при наличии хорошо вышколенных слуг и несмотря на то, что сам Кит был отличным хозяином, на ее долю выпадала трудная роль хозяйки. Роль эта достаточно сложна для любого человека, который соприкасается с людьми из иного мира, разговаривающими едва ли не на другом языке, а для Премалы, не получившей соответствующего воспитания и не обладавшей искусством скрывать свои мысли, она была просто непосильна.

Для Кита званые обеды были развлечением: веселый, беззаботный, он возвращался с теннисного корта, взбегал по лестнице и наскоро принимал душ, затем спускался с сияющим видом вниз, подбадривал слуг то шуткой, а то — похвалой по поводу какого-нибудь блюда или хорошо подобранного букета (слуги очень старались угодить ему, и это знаменательно, потому что англичанкам далеко не всегда удается побудить своих слуг к такому усердию), и когда наступало восемь часов вечера, уже блистал в обществе. Премала же, наоборот, сникала, настораживалась, внутренне напрягалась, все ее движения, жесты, такие изящные, когда она находилась среди знакомых, становились неуверенными, скованными.

— А вот и они, — объявлял Кит и сбегал с крыльца навстречу своим друзьям.

Весело переговариваясь, они гурьбой поднимались на веранду, куда выходила потом и Премала. Она робко улыбалась и молчала. Наступала небольшая заминка, но вскоре разговор начинался снова, он лился плавным потоком, обтекая хозяйку, застрявшую среди рифов своей застенчивости.

Потом все садились ужинать, и тогда разговор шел о званых вечерах, которые были или еще будут, спортивных турнирах в клубах, об их общих друзьях, а иногда, если кто-то из гостей недавно вернулся из путешествия, начиналась оживленная беседа о Лондоне, о новых лондонских спектаклях, об игре в крикету Лорда, о скачках в Эпсоме и вообще об Англии — об Оксфорде теперь упоминали уже редко. Обо всем этом Премала почти не имела понятия и с каждым разом все меньше и меньше участвовала в разговоре. Она, по обыкновению, молчала; но это молчание не означало спокойствия— она краснела при каждой случайно брошенной ей фразе, если эта фраза требовала от нее какой-то реакции.

Однажды она забыла о своих обязанностях. Ужин кончился, женщины ждали, когда она подаст знак выйти из-за стола, но знака не последовало. Затихший было разговор возобновился, а Премала все еще не поднимала глаз. Слева от нее сидела миссис Бэрдетт (в тот вечер на ужине женщин было больше, чем мужчин) — моложавая дама, игравшая в теннис с мужскими ухватками и обычно выступавшая в паре с Китом. При желании она могла бы вывести Премалу из задумчивости — для этого достаточно было легкого прикосновения или жеста, но не пожелала этого сделать и продолжала спокойно сидеть — равнодушная, немного скучающая, с выражением глубокой покорности на лице, как бы показывая, что ничего другого она и не ожидала.

Напротив сидел ее муж, невысокий, добродушный на вид мужчина. Он беспокойно ерзал на стуле, тщетно пытаясь поймать взгляд своей жены; казалось, он готов был пихнуть ногой ее или даже Премалу. Между тем беседа снова начала иссякать, и в паузах возникало ощущение неловкости, смущения, сочувствия к Киту, раздражения против Премалы, а вместе с раздражением — и некоторой жалости к ней.

Кит, сидевший на противоположном конце стола, потерял надежду привлечь внимание жены и довольно резко, хотя и старался придать своему голосу шутливый, тон, сказал:

— Как ни приятно нам твое общество, Прем…

При этих словах Премала вздрогнула, побледнела и вскочила со стула, впопыхах опрокинув солонку. Потом машинально, неловкими движениями принялась сгребать соль обратно, но тут же спохватилась, и мы, наконец, вышли из-за стола.


К одиннадцати часам (раньше обычного) в доме уже не осталось ни одного гостя. Прежде Кит, проводив гостей, сразу же отправлялся наверх и ложился спать, а мы с Премалой убирали серебро и вина. Но в тот вечер он вернулся в столовую молча, не глядя на нас, налил себе виски, закурил и сел на стул. Премала подошла к нему и тихо сказала:

— Извини, Кит… Не понимаю, как это я забыла… Очень глупо получилось.

Он поднял на нее глаза.

— Не важно. — В голосе его угадывалась легкая усталость. Он встал и добавил: — Но вообще-то, Прем, такую мелочь можно было бы и помнить.

Если бы Кит не устал тогда… И не чувствовал бы себя немного раздраженным… Если бы вечер не был таким тягостным… Если бы, если бы! Какое это имеет теперь значение? Слова-то были сказаны. Справедливые и очень обидные слова. А на его жене не было брони, которая спасала бы от ударов либо помогала скрывать раны. Пораженная, Премала молча посмотрела на Него, лицо ее съежилось. Через миг она поспешно вышла из комнаты.

Несколько минут Кит сидел в нерешительности, потом последовал за ней.

Я продолжала медленно делать то немногое, что оставалось несделанным; убирала виски в бар, — весь в сверкающих стеклах и зеркалах. Стоило распахнуть дверцу, как в нем вспыхивал яркий свет. Потом открыла сейф, вделанный в стену столовой, и стала складывать туда серебро. Тут я вспомнила, что на Премале было рубиновое ожерелье… Наверно, она захочет положить его в сейф. А может, не захочет? Я постояла немного в нерешительности, потом захлопнула дверь сейфа, задвинула тяжелые засовы, заперла замки и прикрыла замочные скважины накладками. Я перебирала в руках ключи, не зная, куда их деть, и в это время услышала шаги Кита. Он шел в гостиную, и я последовала за ним.

— Вот ключи от сейфа, — сказала я.

Он взял ключи и положил их на стол.

— Ты лучше спрячь, — предложила я.

Он послушно сунул их в карман. Казалось, он делает это машинально.

— Ума не приложу, — сказал он. — Не могу понять, что С ней творится. Может быть, я во всем виноват? Как ты думаешь?

Милый Кит. Смотрит на меня немигающими глазами— такими же, как у мамы и как у меня. В глазах его недоумение. Боль. Он хочет знать, просит меня объяснить. Но что я ему скажу? Дьявольски несправедливо, что остроты зрения лишены как раз те, кто в этом больше всего нуждается!

Сказать ему, что Премала немного расстроилась, но завтра обо всем забудет. Не волнуйся, за ночь буря уляжется. Сказать: «Это пустяки, поверь мне, завтра все будет так, словно ничего не случилось»? Можно было сказать так. Успокоить его. Согнать с его лица это выражение. Но я не могла.

— Час поздний, тебе надо отдохнуть, — сказала я, взяв его за руку.

Казалось, брат не слышал меня. Он продолжал сидеть, понурив голову. Кисти его рук безжизненно свисали с колен, волосы закрывали лоб.

— Поздно уже, очень поздно, — повторила я, стараясь его растормошить. — Ты должен поспать, иначе будут темные круги под глазами.

Он выпрямился, улыбнулся мне и сказал тихим усталым голосом:

— Мирабай!

— Что, Кит?

— Не расстраивайся из-за меня. Ни из-за чего не расстраивайся.

Он встал, поправил шевелюру. Я хотела проводить его до кровати, но он легонько отстранил меня.

— Со мной все в порядке, — мягко сказал он. — В полном порядке. — Он поцеловал меня, и я услышала его удаляющиеся шаги.

Загрузка...