III

Тщетно пытаясь щупальцами шестого своего чувства обнаружить невидимую загадочную личность, проникшую в его сознание, к тому же произносящую свои монологи тоном, рассчитанным, без сомнения, на то, чтобы его спровоцировать… в непосредственной близости от церкви на Пьяцца Навона, как раз на том месте, где волею в те времена еще деятельного Создателя волосы выросли на теле святой Агнес, чтобы прикрыть срам ее от народа… еще точнее, в той самой точке, на том самом крошечном квадратном метре, где мученица, если верить легенде, остановилась и с непостижимым благородством вознесла молитву за своих мучителей… именно там находился Эркюль Барфусс…

И что же, молодой человек, произнес голос в нём, чего ты так испугался? Это же как раз то самое, чем ты занимаешься с утра до вечера. Бесстыдно лезешь ты в сознание людей, подслушиваешь их самые тайные мысли, разматываешь змеиные клубки раскаяния, бередишь сердечные муки, подогреваешь их манию величия, насаждаешь колючие заросли комплекса неполноценности; слышишь их сомнения по поводу того, что земля круглая — как же может быть она круглая, если, куда ни глянь, все плоско, как противень,и видишь всю их врожденную ограниченность. Они умерли бы от стыда, если бы знали, что ты читаешь в их душах; и ты должен тоже считаться с тем, что раньше или позже будет все наоборот, что найдется кто-то такой, как я!

Он покрутил головой в надежде увидеть говорившего, но не видел ничего, кроме людей, которым он едва доставал до пояса из-за своего крошечного роста; колышущаяся, кричащая и смеющаяся толпа, плачущие дети, заливающиеся краской женщины, мужчины в коротких штанах и грязных сорочках из волосяной ткани, пивших вино из кожаных бурдюков и делающих непристойные жесты актерам, разыгрывающим театральное представление на сцене на колесах, сооруженной на длинной стороне площади.

Кто ты? нервно спросил Эркюль, потому что не знал, чего хочет неведомый узурпатор: желает ли он ему зла или просто хочет развлечься за его счет.

Я из того же теста, что и ты, несчастный; можно ли придумать что-либо более ужасное, чем наш дар? Какой интерес в жизни, где нет ничего тайного? Видишь красивую женщину и думаешь: какое прелестное создание, но в следующий миг обнажается ее мерзкое нутро, непостижимая тьма ее души, болото глупости и злобы, когда она смотрит на тебя с брезгливостью. Ты видишь ребенка, ты думаешь — вот воистину неиспорченное создание, но и эта смехотворная попытка возвеличить младенческую святость разбивается вдребезги — в душе его ты слышишь всю ту же старую песню: «Вот вырасту, стану солдатом и буду убивать всех, кого ни встречу». За самыми сладкими улыбками скрываются убийцы, за любовью к человечеству какого-нибудь священника — презрение к тем же людям и жажда власти. Наш дар превращает нас в циников, уж в этом-то я уверен…

Женщина рядом с ним встретилась с ним взглядом, испуганно перекрестилась и взяла на руки свою маленькую дочку, чтобы защитить ее — такое зрелище вполне могло принести несчастье. Он попытался прочитать по ее губам, но они шевелились слишком быстро; вместо этого он, как тихий шорох, услышал ее мысли: Урод… не приведет ли это к беде? Алессандро говорил, что им ничего не стоит сглазить человека… Он успокоил ее, внушив, что для страха нет оснований, и она улыбнулась, переполненная внезапно возникшей гармонией, успокоенная чувством безопасности, о происхождении которого догадаться не могла.

Вот видишь! сказал голос в нем. Такие, как мы с тобой, должны всегда успевать на шаг раньше, открыть заднюю калитку к сердцу, прошептать успокаивающие слова и исчезнуть до того, как они смогут догадаться, что мы побывали в их душах… потому что если нас застанут за этим делом, то ждет нас если не костер, то, по крайней мере, сумасшедший дом, а ты сам уже, если я правильно понимаю, испытал все его радости…

Голос тихо засмеялся, но ничего издевательского в этом смехе не было, наоборот, смех был грустным и полным такого сострадания, что Эркюль сразу подумал о Шустере.

Что ты об этом знаешь? спросил он.

Почти все. А что ты себе вообразил? Что ты единственный на всей земле обладаешь такими способностями? Таких больше, чем ты думаешь, время сивилл и чтецов мыслей еще не прошло, хотя поборники просвещения делают все, чтобы живьем похоронить нас в формулах, а священники охотнее всего умертвили бы нас. Я один из этих провидцев на службе правды, и я в какой-то мере ушел дальше, чем ты — ты меня не видишь, не знаешь, кто я, а я наблюдаю за тобой уже много дней, даже, если быть точным, недель, с того дня, как ты приехал в Рим с этим старым сомневающимся монахом, с тех пор, как ты бродишь с широко раскрытыми глазами по вечному городу, впервые, как свободный человек — счастливец!

На сцене Иль Дотторе упрекал Пульчинеллу в глупости и отсутствии инициативы в любви, а к Коломбине подкрадывался человек в черной маске и с ножом в руке. Толпа следила за ним как завороженная. «Малоччио, малоччио, сглаз!» — выкрикнул кто-то, и если бы наш герой мог слышать, он бы вздрогнул от стыда, подумав, что это обвинение обращено к нему — к его шестому чувству, к его внутреннему взору, но он понял, что предупреждение относится к Коломбине, чья жизнь находилась в опасности; забыв о злобе и коварстве мира, она погрузилась в воспоминания о своем любимом, время от времени с блаженной физиономией поднося к носу его надушенный носовой платок.

Люди обожают театр, вздохнул голос, и если говорить правду, театр и для нас большое подспорье. Ты никогда не думал стать ясновидцем и предсказателем? Поверь мне, ты бы поразил людей в самое сердце, они осыпали бы тебя дарами и хвалебными речами, ибо ничто не льстит людям больше, чем подтверждение их собственных мыслей в красивом оформлении, особенно если человеку грустно и он ненавидит себя более всего на свете. Найди применение своим талантам; разменяй, наконец, свой призрачный неразменный фунт, вступи в наше общество, танцуй с нами на нашем Festa stultorhum. Ты не успеешь и слова вымолвить, как на тебя посыплется золото в количестве никак не меньшем, чем твой собственный вес, какой-нибудь дебильный герцог будет осыпать тебя милостями, потому что ты потрясешь его блестящими пророчествами, основанными на его же жалких тайнах, которые, как он думает, никому не известны, но ты-то раскусил их с первого мгновения!

Толпа выкрикивала ругательства по поводу происходящего на сцене, где Коломбина, которую сзади предательски ударили ножом, обливалась девической кровью, а последнюю реплику произнес, сжимая в руке кинжал, плачущий Арлекин.

Бедняга, сказал голос, ты, кажется, совсем не в себе. Так много народа, так много мыслей и чувств, ты совершенно растерялся… Но будь осторожен, юноша, таким, как мы, очень легко угодить в неприятность. И знаешь… при твоей физиономии… почему бы тебе не поступить, как Арлекин или Иль Дотторе и не надеть маску? Ты мог бы избежать множества унижений, никто не будет, завидев тебя, вопить от ужаса, и к тому же легче сохранять инкогнито…

Эркюль Барфусс сосредоточился, как только мог, стараясь понять, кто же в этой толпе играет с ним в прятки, и в какой-то момент ему показалось, правда, он не был уверен, различить контуры его собеседника, может быть, только потому, что тот позволил ему это сделать — Барфусс никогда не встречался с настолько виртуозно замаскированным сознанием.

Он искал на высоте талии, высматривал между ногами, потому что инстинкт подсказывал ему, что его преследователь должен быть на той же высоте, что и он, может быть, человек, присевший на корточки, или просто пригнувшийся, чтобы легче было держать его под наблюдением.

Недурно, сказал голос, все теплее и теплее, что-то между рыбой и птицей! И, собственно говоря, что ты вообще делаешь здесь в одиночестве? Где твой покровитель-иезуит?

В Ватикане, ответил Эркюль на той же частоте, что и говоривший, не прекращая вертеть головой по сторонам, отсекая вонь протухшей рыбы, запахи конского навоза и выгребных бочек, ароматы пряностей, благоухание из цветочной лавки, не обратив внимания на пинок, полученный им от какого-то пьяного, который тут же уставился на него с ужасом и перекрестился; он отключил все свои четыре чувства, чтобы сосредоточиться на поиске обладателя этого раздражающего голоса.

В Ватикане? Ты хоть представляешь себе, что за планы они строят за твоей спиной? Не думаешь же ты в самом деле, что аббат послал тебя сюда просто так, безо всякой цели? Будь я на твоем месте, я был бы настороже. А как та девочка, что ты разыскиваешь, — ты напал на ее след? Успокойся, не забывай, что я знаю твои мысли так же хорошо, как содержимое кармана брюк, ты же еще не умеешь скрывать их! Две недели я следовал за тобой по пятам, а ты ничего не заметил.

А зачем? Зачем ты следовал за мной по пятам? удивленно спросил Эркюль.

Меня интересуют такие, как ты. Профессиональный интерес. Ты мог бы быть мне полезен. Но все должны пройти испытательный срок. Я проверил тебя, провел кое-какие испытания — надо было посмотреть, из какого ты теста. Боюсь, что проблема в девушке — ты же не в состоянии думать ни о чем ином.

А что ты знаешь о Генриетте? нервно спросил Эркюль.

Ничего сверх того, что я прочитал в твоих неотвязных мыслях. А вообще, как прошло путешествие? Ты же настоящий пилигрим, как я понимаю…

Как прошло путешествие? подумал он. Каждый день, как первый день творения.

После того как он оставил монастырь, не прошло и минуты, чтобы он не столкнулся с чем-то, никогда ранее им не виденным. Незнакомые запахи, пейзаж, изменявшийся по мере того, как они продвигались на юг — степи, реки, гигантские Альпы, люди, которых они встречали или видели из окошка дилижанса, цвета, вкус новой еды, пинии и оливковые деревья, в сумерках похожие на спящих зверей. Он поражался величине и разнообразию мира. Но его невидимый собеседник был прав — тысячу и еще тысячу раз он опускал в глубины людского моря свой безошибочный лот — где-то там, на континенте, называемом Европой, думал он, где-то же должен найтись ее след. Где-то в запутанных сетях времен и событий, связывающих людей между собой, она должна была оставить какую-то петельку, отпечаток, отметку. Эта надежда не оставляла его с тех пор, как он покинул Силезию, — что он сможет отыскать в чьей-то душе память о ней, не может быть, чтобы никто ее не видел, давно или недавно, хотя бы мимолетно, и не сохранил в памяти образ девушки, той, что он неустанно разыскивал и которую любил со страстью, противоречащей законам природы.

Он копался в человеческих душах, дрейфующих в волнах памяти, потерпевших кораблекрушение на рифах горя — в полусвете постоялых дворов, в насквозь продуваемых мансардах, где они делили ложе с коммивояжерами и пилигримами, в насыщенной случайностями атмосфере станций дилижанса, в Богом забытых деревнях, опасных городах, у городских ворот, на обочинах, на перекладных остановках, в человеческой неутоляемой тоске, где мгновенными кострами вспыхивали болезненные картины памяти, в жизненной истории попрошаек, напоминавшей ему печальную мелодию, когда они тянулись руками к прохожим, вспоминая о прошедших временах — солнечных, теплых, лучших временах. Он искал ее ночью и днем в безумной надежде, что не прошло еще время чудес — и не находил. Она бесследно исчезла.

Приди в себя, прервал его мысли голос, перестань думать о девчонке и оглядись вокруг!

Он вздрогнул. Представление закончилось, и актеры на сцене раскланивались во все стороны. Постепенно толпа начала рассеиваться, и в свете заходящего римского солнца он увидел некое существо — инстинкт не обманул его, подсказывая, что он должен искать кого-то на уровне своего роста. Его неведомый собеседник стоял всего в нескольких метрах и знаками приглашал его следовать за ним, и он вовсе не присел на корточки и не пригнулся, чтобы разглядеть уродца, нет, это был маленький мальчик в рваном черном плаще, с лицом, скрытым венецианской карнавальной маской…


Еще в октябре руководство монастыря постановило отослать Эркюля в Борго Санто Спирито в Риме, штаб-квартиру иезуитов, чтобы с ним занялся специальный демонологический комитет инквизиции — этот орган к тому времени, после нескольких десятилетий забвения, вновь вернул свои полномочия.

Аббат Киппенберг объяснил Юлиану Шустеру, что они хотят выяснить, какие силы являются источником сверхъестественных способностей мальчика — темные или светлые, или же их можно объяснить вполне рационально с помощью новомодных идей просвещения — эти идеи, к ужасу одних и тайной радости других, проникали даже в почтенный иезуитский орден.

Никто, разумеется, не спросил мнения самого объекта изучения, а Эркюль был настолько поглощен вновь обретенной свободой, что ничто иное его просто не интересовало.

В ту ночь, когда местные крестьяне штурмовали монастырь в Силезии, он впервые осознал силу своего дара. Он сообразил, что он настолько увлекся копанием в человеческих душах, что они приняли его за чудотворца. Он также понял, что не только счастливый случай помешал толпе разорвать его на части, но и мужество Юлиана Шустера, сумевшего угрозами и посулами умилостивить разъяренную толпу. Старый монах еще раз спас мне жизнь, думал Эркюль, и я перед ним в долгу…

Они добирались в Рим больше месяца, сначала с почтовым дилижансом по Германии, потом пешком и на санках через Альпы, и, наконец, в Италии на мулах, предоставляемых им иезуитскими монастырями на древнем пилигримском пути.

Для Эркюля все было внове. Всю жизнь свою он провел за закрытыми дверьми и мало что знал о мире за их пределами. С тех пор, как ему исполнилось восемь, он не вырос ни на сантиметр; но он казался по меньшей мере вчетверо старше, чем был на самом деле. У него выросла козлиная бородка, а на щеках были бакенбарды, как у рыси. На голове волос совсем не осталось, зато шерсть на шее и на спине сохранилась, так же как и раздвоенный, как у змеи, язык и страшная впадина на лице, которая могла испугать до потери сознания самого бесчувственного солдафона, после чего это зрелище преследовало его до конца его дней. Крошечные ножки, руки, скорее похожие на корни какого-то лекарственного растения, — немудрено, что он в своем гремящем костюме из жесткого плиссированного льна, сшитом монахами в дорогу, привлекал всеобщее внимание.

Как-то в воскресный вечер после службы он сел за фортепиано в постоялом дворе в Инсбруке. Его игра босыми ногами привела хозяина, большого любителя музыки, в такое волнение, что он плакал, как ребенок, когда Эркюль завершил помпезный марш берущей за сердце дискантной трелью, исполненной им пальцами правой ноги. У людей буквально отваливалась челюсть, когда он почесывал укусы вшей носком ботинка или застегивал верхние пуговицы на рубашке одной ногой и при этом критически рассматривал себя в зеркале, удерживаемом в другой. Даже лошади замерли от восхищения, когда он как-то, стоя на одной ноге, помогал кучеру сменить ведра с кормом, а другой расчесывал им хвосты, шепча что-то прямо в их души на тайном зверином языке.

Если бы он носил маску, путешествие прошло бы намного легче — в этом голос на Пьяцца Наврна был совершенно прав. Случалось, что ребенок, увидев его, начинал плакать, и не один раз Юлиану Шустеру приходилось призывать на помощь весь свой авторитет, чтобы им разрешили переночевать — хозяева постоялых дворов утверждали, что мест нет даже в свинарнике; скорее всего, они просто боялись навлечь на себя гнев Господень, давая приют отродью дьявола, к тому же еще и в «карнавальном костюме».

Такого рода обвинения не удивляли Эркюля, он к ним уже привык, но до самой старости, когда он стал достаточно мудрым, чтобы стоически переносить всевозможные унижения, он каждый раз чувствовал себя оскорбленным, и яд этих оскорблений накапливался в нем до такой степени, что разъедал его изнутри.

В одной тирольской деревне их чуть не линчевала толпа. В ожидании кучера, чинившего сломанную колесную пару, они пошли на площадь. Было раннее утро. Беременная женщина у цветочного ларька, увидев нашего героя, издала душераздирающий крик и упала в обморок, осыпаемая дождем иголок с еловых похоронных венков. Неизвестно, откуда появились люди, и они в мгновение ока оказались окруженными угрожающими селянами, обвинявшими их в том, что они сглазили нерожденного младенца. Зеленщик утверждал, что в тот момент, когда дилижанс остановился в деревне, все фрукты в корзине мгновенно сгнили, а кто-то еще говорил, что видел сон, что деревню посетила нечистая сила. И снова положение спас Шустер, показав написанное изящным почерком письмо, полученное им незадолго до отъезда из иезуитской конгрегации и подписанное кардиналом Ривера. Письмо было скреплено величественное сургучной печатью и семью внушительными штемпелями, и в нем разъяснялось, что мальчик-урод является известным чудотворцем, находящимся под защитой папы. Только после этого толпа неохотно расступилась.

Если не считать этих досадных происшествий, путешествие проходило на удивление гладко. Они не разу ни столкнулись с дорожными грабителями — в то время они отличались особой жестокостью и, как правило, не щадили своих жертв, особенно не жаловали они церковников. Они переходили Альпы в пургу, по олимпийской мощи своей не уступавшей той, что бушевала над Кенигсбергом в ту ночь, когда родился Эркюль. Уже спускаясь в долину, они слышали разговоры, что пурга эта стоила жизни двадцати четырем пилигримам — лошади испугались воя ветра и увлекли девять санок в пропасть. Когда они достигли, наконец, долины По, было снова лето, и Юлиан Шустер преклонял колена у каждой придорожной церкви и целовал икону Божьей Матери.

Единственно, что омрачало путешествие, — настроение монаха. В первые недели он, казалось, был совершенно счастлив. Его, казалось, вновь овевал ветер приключений юности — он играл в карты с кучерами и пил сидр на постоялых дворах, с удивлением отмечая, что истории о дорожных опасностях почти ничем не отличались от тех, что он слышал в молодости. Он наслаждался свободой от монастырской рутины, от удушливого запаха фимиама во время четвертой молитвы, от могильной тишины трапезной, от постоянной мины непонятого святого на физиономии у Киппенберга, и в первую очередь свободой от апокалиптического настроения, царившего в монастыре с тех пор, как там появился Эркюль. Но по мере того как путешествие приближалось к концу, настроение его падало и оживление сменилось тревогой.

С тех пор, как Шустер окончательно убедился в сверхъестественных способностях своего подопечного, он смотрел на него совершенно иными глазами. Инстинкт подсказывал ему, что эти способности ничего общего с силами ада не имеют, что это что-то иное, чему он не мог найти объяснения. Он догадывался, что мальчик все еще не в себе, поэтому очень боялся его напугать.

И он был прав. Немало времени ушло, чтобы Эркюль, наученный печальным своим опытом, преодолел подозрительность. Только на четвертую неделю путешествия он начал говорить с монахом, пользуясь своим удивительным даром. Сначала редко, но по мере того, как он все больше и больше доверял Шустеру, все чаще и чаще, хотя и не так часто, как монах того заслуживал.

Эркюль знал, что он обязан монаху жизнью. Поэтому ему больно было смотреть на его мучения.

Монаха одолевали сомнения. За короткое время он пересмотрел всю свою жизнь, все решения, приведшие к тому, что он стал тем человеком, кем он был теперь. Для него, посвятившего столько десятилетий служению братству, это было страшно. Шустер начал сомневаться в Боге, который редко прислушивался к возносимым ими молитвам; настолько редко, что, когда он все же прислушивался, это выглядело скорее как случайность. Он подозревал, что судьба предназначила ему иную, не монашескую жизнь, что партитура этой жизни уже была написана, но он сам, по несчастью, выбрал другой путь, не прислушался к зову сердца, и поэтому обречен на несчастье. Он с тоской думал о данном им обете воздержания — теперь он уже был слишком стар, чтобы его нарушить; ему слышались голоса детей и внуков, которых у него никогда не было, счастливый смех семьи, где он мог бы стариться, как истинный патриарх в своей родне от Хереса до Севильи — и его монашеская жизнь все более казалась ему бедной и бессмысленной.

По мере приближения к священному городу его охватывала тревога и иного рода; причиной ее был не только наш герой, но и сам Шустер, поскольку это была тревога непонимания, она росла с каждой минутой, и когда они, наконец, добрались до почетной резиденции братства в Борго Санто Спирито в Риме, она разъедала его настолько, что Эркюль боялся, что Шустер в любой момент может разразиться рыданиями.

В таком настроении они поселились в комнате для гостей во флигеле Госпиталя дель Санто Спирито, больнице ордена, недалеко от собора Святого Петра, почти келье; единственное окно выходило на задний двор, куда никогда не заглядывало солнце.

Днем Шустер исчезал, а когда возвращался вечером после многочасовых совещаний с церковными чиновниками в Ватикане, он был подавлен и не находил себе места. Случалось, что Эркюль, проснувшись ночью, видел, что Шустер лежит на своей койке, уставившись на мокрое пятно на потолке; сон настигал его только под утро, спасая от угрызений совести, что он не может собраться с мыслями для молитвы. Эркюль ничего не знал о планах, вынашиваемых по поводу его судьбы аббатом Киппенбергом; ничего не знал об этом и его благодетель, хотя, похоже догадывался с той проницательностью, что свойственна людям, прожившим долгую и полную опасностей жизнь. Эркюль наслаждался свободой и верой, что теперь-то он найдет Генриетту — надо только проявить немного терпения.

И с детским любопытством, и чувством уверенности, что с ним ничего не может случиться, он отправился в этот день на Пьяцца Навона, где святая Агнес вознесла молитву за своих палачей и где он услышал, как таинственный незнакомец заговорил с ним — с какой целью, он пока не понимал.


С любопытством, удивлявшим его самого, он последовал за мальчиком в переулки Понте Парлоне. Быстро темнело. Вдали, над горой Альбанер, собиралась гроза.

Проулки были настолько узкими и перенаселенными, что жители уже перестали интересоваться секретами соседей. Они шли через кварталы ремесленников, мимо мясных и кожевенных лавок, мимо таверн, где подвыпившие мужчины играли в карты, а уличные девушки высматривали первых вечерних клиентов. Мальчик протискивался сквозь толпу с ловкостью кошки, перешагивал через спящих пьяниц, пробирался между колесами повозок и мулами с такой уверенностью, как будто город был частью его одежды. Эркюль дважды терял его из виду, но в тот самый миг, когда он уже не надеялся вновь его разыскать, вдруг обнаруживалось, что мальчик поджидает его на углу.

На Пьяцца Парнезе дорогу им преградила похоронная процессия. Эркюль хотел было догнать своего маленького чичероне, но тот предостерегающе поднял руку, чтобы он не подходил к нему слишком близко, и в ту же секунду Эркюль услышал внутренний голос:

Держись немного позади; таким, как мы, не очень-то полезно привлекать внимание!

Он подчинился, еще не понимая правил этой игры в кошки-мышки. Теперь они шли вдоль стены еврейского гетто. Ворота охраняли солдаты — жителям гетто было запрещено выходить за его пределы после захода солнца. На Виа Джулия они свернули налево и пошли по набережной Тибра, где стояли торговцы креветками, лотерейными билетами, было полно инвалидов и оборванцев, протягивающих свои миски к прохожим за подаянием. Они шли и шли, пока не пришли к Форуму.

В римских руинах паслись коровы, на цоколях коринфских колонн отдыхали пастухи, все было покрыто неестественной, как на полотне сумасшедшего художника, дымкой. Было уже почти темно, когда у развалин античной виллы, чуть ниже Палатина, мальчик вновь остановился и подождал его. Теперь они остались одни, людей нигде не было видно. Он знаком пригласил его следовать за ним.

На полу в помещении, когда-то представлявшем украшенное мозаикой патио во дворце консула, был колодец со сдвинутой крышкой. Мальчик нырнул в него, в темноту, и Эркюль услышал в себе его голос:

Таким, как мы, лучше всего под землей… не бойся… следуй за мной… Только не отставай, иначе потеряешься…

Потом он сообразил, что они спустились в римские катакомбы, но в первый момент ему показалось, что они находятся в огромном, в несколько этажей, разветвленном подвале. Его удивили лабиринты подземных ходов, туннели, открывающиеся то справа, то слева, запах тысячелетней плесени, разбегающиеся во все стороны мокрицы. Мальчик зажег лампу. Эркюль следовал за ним, не задавая вопросов.

В подземных залах слышались хриплые вздохи и обрывки латинских фраз, то и дело проносились призраки римских солдат, тщетно пытающихся найти выход из подземелья. Они миновали склеп, забитый человеческими костями; скелет в монашеском одеянии протягивал к ним руку с песочными часами из ключиц новорожденных детей, но не песок был в этих часах, а могильные черви, напоминающие ему, что он смертен, и если он потеряет из вида своего провожатого, выхода ему уже не найти. С потолка свисали люстры, сделанные из человеческих челюстей, гигантские орнаменты позвонков украшали стены, а под сводом из доисторических бедренных костей мирно покоился скелет ребенка.

Они все углублялись и углублялись в катакомбы, где-то, словно бы случайно, свернули налево, потом также на первый взгляд без всяких на то оснований — направо, пока через полчаса блужданий в промозглых туннелях, населенных тенями несуществующих призраков, в лабиринтах, где века и эпохи пересекались друг с другом в невообразимом и отчаянном хаосе, не оказались в большом зале, ярко освещенном масляными светильниками. Эркюля поначалу ослепил свет, но, когда он пригляделся, обнаружил, что его окружают странные, мягко говоря, создания.

Мы все тут уроды, прошептал у него в мозгу загадочный мальчик, после чего театральным жестом, как будто он стоял на сцене перед многотысячной публикой, снял маску.

Но это был вовсе не мальчик. Это был взрослый человек, только очень маленького роста, и Эркюль сразу понял, почему носит он маску — на лбу его сиял один-единственный, как у циклопа, глаз.


Человека, который провел его по извилистым катакомбам Рима, звали Барнабю Вильсон. Он был и в самом деле циклопом, хотя единственный глаз его был результатом врожденного уродства, а вовсе не унаследован по нисходящей линии от мифологического чудища, поедающего на завтрак заблудившихся моряков в поэме Гомера.

Вильсон был родом из деревни Лланерчимед в Уэльсе. Ветер судьбы носил его по всему свету после того, как в семилетнем возрасте его родители сгорели при большом пожаре в Кардиффе. Теперь он руководил самым, может быть, необычным варьете в Италии, бродячей труппой человек в тридцать — они спасались от голода, показывая за деньги свои уродства.

На закате дней своих Эркюль написал о нем в связи с объединением Италии. Вильсон служил какое-то время советником у самого Гарибальди, он был словно создан для этого поста, поскольку непостижимым образом заранее узнавал о планах врага и самые секретные распоряжения были ему известны еще до того, как курьер седлал коня, дабы доставить приказ по назначению. Но это было много позже, а в тот момент, когда они познакомились, Вильсон был целиком поглощен своим бродячим варьете…

То, что он увидел тем вечером в Риме, глубоко потрясло Эркюля; он почему-то был уверен, что во всем мире только он один обладает этим таинственным даром и подобной внешностью. Он до этого никогда не встречал людей с уродствами, а реакция публики на его появление убеждала его, что во всем мире только его постигло такое несчастье. Но это убеждение рассеялось в дым при свете кувшинов с горящим в них маслом, пока Барнабю Вильсон представлял ему своих подопечных.

То, что он увидел, превосходило все его ожидания. Там было двуполое создание с фантастическим именем Гандалальфо Бонапарт; носитель этого имени утверждал, что он незаконное дитя Наполеона. Золотоволосая девочка Миранда Беллафлор, у нее во рту мирно существовали четыре языка. Близнецы Луи и Луиза, сросшиеся в чреве матери, они непрерывно перебивали друг друга и частенько всерьез враждовали. И, конечно, сам Барнабю Вильсон, циклоп, он, как и Эркюль, умел читать мысли.

Были еще и другие, с не менее примечательными способностями, и со временем слухи о необычных бродячих артистах широко распространились по всем рынкам Италии. Леон Монтебьянко, скажем, мог заглядывать в прошлое на десятки тысяч лет. Он отвечал на все вопросы, к примеру, указал, где следует искать забытый город Троя, причем настолько точно, что будущему немецкому археологу Шлиману, случайно в детстве слышавшему его выступление, через полвека оказалось достаточно воткнуть лопату в землю неприметного геллеспонтского холма, чтобы слова Монтебьянки с блеском подтвердились. Была Синьора Рамона, после своего пятнадцатилетия она начала учить языки, по одному языку в месяц; владела она ими в совершенстве и могла писать любовные письма на ста шестнадцати языках мира. Еще одна женщина умела превращать в золото любой металл, а у турецкого поэта одна нога вместо нормальной, человеческой, была покрыта раскаленной змеиной кожей, от нее даже можно было зажечь сигару. Был в компании и провансальский карлик Лукреций III, самостоятельно овладевший волшебным фонарем; с помощью изобретенных им комбинаций зеркал достигавший поразительной реальности изображений известных исторических личностей. Но все эти способности, как покровительственно разъяснил ему Вильсон, не что иное, как компенсация природы за телесное уродство.

Много лет спустя Эркюль, вспоминая эту ночь и последовавший за этими событиями трагический эпилог ее год спустя в Генуе, понял, что он впервые в жизни нашел свой дом. Эти создания были его братьями и сестрами, с ними он осознал относительность своего несчастья, их связывала некая печальная общность. Как и он, они были брошены на жестокий алтарь природы и предназначены, казалось, единственно только для устрашения современников, верующих, что семя может быть проклято в семи коленах, если носитель его продал душу силам тьмы.

Шли часы, а Барнабю Вильсон все рассказывал ему о своих подопечных, об их жизни на задворках человечества, о муках и унижениях, преследованиях, сумасшедших домах; но он также говорил о счастье, найденном ими друг в друге, о лаврах, что они снискали, поставив свои исключительные способности на службу их сообществу.

Вдохновленный его рассказом, Эркюль выложил, как на исповеди, всю свою жизнь. С помощью знакомой обоим телепатии поведал он о своем детстве, о годах в доме призрения, об иезуитском монастыре и обо всем, что там произошло, о крестьянах, принявших его за чудотворца, и монахах, которых внезапно охватывало сомнение, короче говоря, о том, почему жизнь, со свойственной ей неумолимостью и нежеланием предоставить хоть какой-то выбор, привела его в Рим. И еще рассказал он о девочке, не виденной им с одиннадцатилетнего возраста, но ни на секунду не оставлявшей его мыслей, о существе, составлявшем весь смысл его существования, об альфе и омеге его снов, о единственном меридиане тоски его — Генриетте Фогель.

Тронутый его повествованием, Барнабю Вильсон тут же предложил присоединиться к их труппе. Они уезжали на следующее утро, в пятнадцати крытых брезентом повозках, развлекать калабрийских крестьян своими головокружительными увечьями и магическим искусством — при условии, разумеется, что они купят входной билет за два чентезимо. Если он поедет с ними, сказал директор цирка, его шансы найти девушку становятся почти стопроцентными.

Эркюль тщательно взвесил это благородное предложение человека, с которым он познакомился всего несколько часов назад, не имеющим, казалось, никаких иных мотивов, кроме сострадания к братьям и сестрам по несчастью, но в конце концов поблагодарил и отказался — он чувствовал себя обязанным монаху Шустеру.

С глубокой грустью он оставил уже под утро странное общество. Когда они вышли из подземелья около Форума, за Колизеем уже теплился рассвет, и Барнабю Вильсон крошечным своим пальчиком указал ему направление на Борго Санто Спирито на той стороне реки. Петухи Вечного города, казалось, объединившись в хор, пели все сразу, и Эркюль растолковал это как прощание навек со своими новыми друзьями. Но он ошибался.


* * *

В сумерках того же дня, когда таинственный внутренний голос заговорил с Эркюлем на Пьяцца Навона, Юлиан Шустер находился в папских покоях, разместившихся в величественном здании между Бельведерским дворцом и Эфиопской коллегией в Ватикане. Со всё возрастающей тревогой слушал он рассуждения иезуитского кардинала Аурелио Риверо по поводу его подопечного.

Вопрос, вне всяких сомнений, деликатный, Шустер, и надо решить его так, чтобы все были удовлетворены. Генерал ордена с большим интересом следит за нашими исследованиями и уверен, что мы сумеем достойно довести их до конца. Я предлагаю освидетельствовать мальчика как можно скорее в полном согласии с правилами, установленными Мартином дель Рио.

Риверо, председатель отдельной комиссии братства по борьбе с лжеучениями, подлил Шустеру вина, напомнив тем самым о некоторых различиях в образе жизни монахов и их представителей в Ватикане.

— Мы же все-таки живем в девятнадцатом веке, — решился возразить Шустер. — Даже в Америке мы не занимались Recherche de Magique.[6]

— Что ж, времена изменились, сомнений нет, но я прихожу к совершенно иным выводам, нежели вы, по поводу так называемого прогресса. Честь и слава торжеству разума, но разве это были не энтузиасты просвещения, те, кто проклял нас? Давайте говорить откровенно: нам нужно консолидировать власть, вновь дарованную нам Реставрацией.

Кардинал подвинул к нему поднос с маслинами. Шустер взял одну, но тут же с чувством преодоленного соблазна положил назад.

— Ваше преосвященство, что вы имели в виду, когда сказали, что этот вопрос надо решить?

— А разве Киппенберг не говорил о наших планах?

— Мне было поручено проводить мальчика в Рим, чтобы вы на него посмотрели. Никто не говорил ни о каких планах.

Риверо многозначительно посмотрел на него, как бы давая понять, что знает много такого, что лежит вне понимания дилетантов.

— Как бы то ни было, ваша совесть может быть спокойна, — сказал он. — Можете возвращаться в Силезию хоть завтра, я даже заказал для вас экипаж с двумя сменами лошадей. Хайстербах нуждается в вашем присутствии, вы там старший. Монастырю необходимо моральное очищение, учитывая все то, что там произошло. Я предлагаю вам взять на себя обязанности исповедника вместо Киппенберга. Монастырь погряз в анархии! Новообращенные бегут, нарушают обеты, и все только из-за какого-то играющего на органе урода, который к тому же умеет, как говорят, читать мысли, и в довершение всего еще и глухонемой!

— С вашего позволения, ваше преосвященство, я останусь, пока освидетельствование не будет закончено. Мне было бы интересно посмотреть, какими методами вы пользуетесь.

— Цель оправдывает средства, — сказал кардинал. — Непосвященные утверждают, что это девиз нашего братства, не так ли?

— Только постольку, поскольку этот девиз совпадает с Божьей волей, — возразил Шустер.

— А если слухи подтвердятся? Если мальчик и в самом деле умеет не только читать мысли, но и, что еще хуже, внушать их, давая волю своим скрытым помыслам, что тогда?

— Прошу простить меня, ваше преосвященство, но я по-прежнему не понимаю, куда вы клоните.

Кардинал коротко засмеялся, но тут же вновь соорудил на физиономии мину, напоминающую святого Кристофера, задумчиво наблюдавшего за ними с картины на стене.

— Не зря же человек подавляет в себе некоторые мысли и рефлексы, — сказал он сухо, — и старается держать их в тайне даже от себя самого. Если бы это было не так, что сделалось бы с нами? Ведь не только голос Божий наставляет нас. В минуты слабости мы слышим и иные голоса…

Кардинал поднялся с кресла и начал ходить по комнате, сцепив руки за спиной. Он остановился у небольшого алтаря, на котором лежала открытая Библия и поскреб корешок безупречно отполированным ногтем.

— Вы имеете в виду, что этот мальчик — глашатай дьявола? — спросил Шустер.

— Я попросил бы вас, любезный брат, воздержаться от иронии. Киппенберг постоянно информировал меня о событиях в монастыре. Восемь юных монахов нарушили обет, столько же покинули монастырь, полдюжины позволяли себе богохульственные, мягко говоря, высказывания. Предположим, что причина всего этого — мальчик, что он один в состоянии повергнуть целый монастырь в такое брожение… да может ли это быть — один?

Риверо прервал себя на полуслове — вошел швейцарский гвардеец с серебряным ларцом и поставил его на столе под украшающим одну из стен гигантским распятием. Шустер пристыжено глянул на Спасителя и вдруг подумал: Этот окровавленный, страдающий Бог, он же пугает людей, почему бы не подыскать более человечный символ нашей веры?

— Вожделение само по себе безгрешно, — сказал он вслух. — Грешно наше отношение к вожделению.

— Очень находчиво. Вас искушают лжеучения, Шустер?

— Единственное, что меня искушает и ввергает в сомнение, — ваши, как вы их называете, планы.

Кардинал снова поудобнее устроился в кресле.

— А как вы объясните, что мальчик меньше чем за полгода овладел органом не хуже, чем студент консерватории, играя ногами? И к тому же будучи совершенно глухим?

— Музыкальность — дар свыше. В Америке я видел, как дикари умудрялись за четыре дня выучиться игре на флейте.

— И вы считали это нормальным? Никогда не задавали себе вопроса — как же возможно, чтобы дикарь ни с того ни с сего начал играть на тромбоне?

Кардинал затронул его самую тайную струну.

— Откровенно говоря, я никогда не понимал наши теологические установки в этом вопросе. Если позволите, ваше преосвященство, — музыку создали и развили христиане, и те же христиане вдруг отрицают ее и подозревают в демонизме. Никогда не мог осмыслить этот парадокс. Средневековые монахи превратили песню в религиозный инструмент, разработали гармонию и контрапункт, музыка стала неотъемлемой принадлежностью церкви, и в то же время, оказывается, она может в любую минуту, когда мы меньше всего ожидаем, обратиться против нас. На границе гармонии и чего-то еще музыка вдруг становится орудием дьявола, и никто и никогда не объяснил мне, как происходит этот трюк. Может быть, вы попробуете меня просветить? Кардинал вздохнул.

— Мне говорили, что вы своеобразный человек, Шустер. Это ваша испано-немецкая натура. Чуть не сказал — Габсбургская. Хорошо, сделаем вид, что я не слышал ваши рассуждения, или просто не понял их, учитывая ваше происхождение. А у вас-то есть свое мнение по этому вопросу?

— Какому вопросу?

— Вы сами пытались как-то объяснить его так называемые дарования?

Шустер помялся. Что-то говорило ему, что не следует рассказывать слишком много о своих наблюдениях за мальчиком.

— Нет, — сказал он. — Он, конечно, невероятно быстро выучился органной игре, если учесть, что у него не только слух отсутствует, но даже уши в чисто физиологическом смысле слова. Согласен, объяснить это трудно. Но поскольку никакого медицинского диагноза ему не ставили, это нам ничего не говорит. Может быть, он слышит гораздо больше, чем мы можем предположить.

— Именно это я и имел в виду, — сказал кардинал, улыбаясь. — Многие слышат гораздо больше, чем мы можем предположить.

Риверо открыл ларец и достал ключ. Он поднялся, и дорогая, с золотым шитьем кардинальская мантия тихо зашуршала по мраморному полу.

— Думаю, нам стоит сменить обстановку, — сказал он. — Надеюсь, вы лучше меня поймете, если я кое-что вам покажу…


Не менее, чем трем поколениям новообращенных монахов втолковывал Шустер основные принципы братства в надежде, что они смогут сделать этот мир лучше в соответствии с тайным божественным промыслом. Вооруженный хитроумными приемами нетленной Ratio studiorum, внушал он своим ученикам понятия скромности, справедливости, постепенного совершенствования, рассуждал о Regnum humanitatis, царстве гуманизма, составляющем, как он считал, фундамент и главную цель братства. Но в этот сумеречный час, стоя в подвале под канцелярией ордена и наблюдая, как кардинал Ривера вставляет ключ в замок, он чувствовал, что все его убеждения пошатнулись в своей основе. Проходя по бесчисленным дворам, они миновали дюжину вооруженных стражников, и трижды Риверо, несмотря на свой ранг, вынужден был предъявлять документ, позволяющий Шустеру находиться в его обществе.

— Если бы вы сами захотели попасть сюда, — сказал кардинал, открывая дверь, — вам бы пришлось ждать разрешения месяца четыре да еще заполнить штук пятьдесят формуляров, настолько бюрократического свойства, что ваши нервы подверглись бы нелегкому испытанию. Хочу вам сообщить, что все ваши поступки со времени поступления в орден подверглись всеобъемлющему анализу, три функционера весьма высокого положения замолвили за вас слово, и то не было уверенности, что разрешение будет получено.

Они оказались в узком помещении, освещенном настенными светильниками. Над фолиантом, стоявшем на специальном пульте, склонился монах. Риверо свернул в почти незаметный проход между кипами книг и полками для документов. Шустера бросило в дрожь — он понял, что они находятся в принадлежащей инквизиции библиотеке запрещенных книг.

— Ах, Шустер! Мы с вами почти одного возраста, и все же судьба так по-разному обошлась с нами. Вы выбрали приключения, я выбрал карьеру. То, что вы застряли в продвижении, нисколько не зависит от ваших способностей; совершенно ясно, что вы достойны более высокого поста в ордене. Сказать по правде, меня удивляет, почему этого до сих пор не произошло. У вас классическое образование, вы доказали, что блестяще справляетесь с любыми заданиями, в первую очередь в Америке. Вы бесстрашно сражались с карбонариями и адептами просвещения во времена, когда одно только ношение иезуитского платья могло стоить вам жизни. Знаете, мне говорили, что для вас есть место в Испании. Наши старые союзники, Бурбоны, вновь взошли на трон. Не далее как вчера я говорил с епископом из Кордовы. Есть свободное место аббата в нашем монастыре в Гранаде, на вашей родине, Шустер. Но туда надо ехать немедленно.

Шустер с удивлением смотрел на епископа.

— Что значит — немедленно?

— Послезавтра отплывает корабль в Малагу. И, естественно, я беру на себя ответственность за мальчика. Его освидетельствование может занять немало времени.

— Все это несколько неожиданно. Вы же только что говорили, что меня ждут в Силезии?

Риверо дружески обнял его за плечи и улыбнулся, чуточку слишком быстро и чуточку слишком дружелюбно, чтобы Шустера не охватили подозрения касательно его намерений.

— Я подумал и решил, что Гранада нуждается в вас еще больше. Советую воспользоваться случаем. И пока вы будете заботиться о блаженстве ваших соотечественников, мы, спокойно и не торопясь, позаботимся о мальчике.

Они вошли в зал, по размерам не уступавший дортуару новообращенных в Хайстербахе. Шустера охватило смешанное чувство почтения и страха, когда он увидел гигантское собрание книг, избежавших костров инквизиции. На полках стояли тысячи томов, толстые книги, переплетенные в кожу и марокен, пыльные фолианты, печатная продукция в половину формата и ин-кварто. Пожелтевшие свитки пергамента штабелями лежали на запертых шкафах, книги иллюстраций и энциклопедии заполняли целые отсеки. До верхних можно было достать только с приставной лестницы.

— Мы стоим на берегу моря ереси и кощунства, — серьезно сказал Риверо, — и оно затопило бы нас, если бы не эта мощная плотина: Index Tridentinus.[7] Знаете ли, сколько лет церковь потратила, чтобы собрать здесь всю эту ересь? Пятьсот лет! Тысячи и тысячи наших братьев посвятили этому всю свою жизнь, поскольку, как известно, дьявол пишет книги быстрее, чем люди успевают их читать.

Зал был освещен масляными светильниками. Пыль неподвижно стояла в конусах света. У Шустера возникло неясное ощущение, что он не раз пережил нечто подобное и раньше, только не мог вспомнить, где, когда, и, самое главное, почему.

— Оглядитесь вокруг, — пробормотал Ривера, — профанация папства и Священного Писания, абсурдные обвинения нашей веры; ключ Соломона, письма Люцифера, каббала, рукописи дьявола… Сотни лет последовательной цензуры, спасшие людей от Божьего наказания! — если бы эти писания распространились в миру, нас ожидал бы второй Великий Потоп.

Пальцем, украшенным кольцами, кардинал показал на рукописи в запертом остекленном шкафу.

— Писания катаров[8] и спиритуалистов, презрительные толкования библии бегинами[9] и бегардами,[10] флагеллянтские[11] инструкции по самоистязанию. Книги моров, евреев и кальвинистов. Донатистская[12] литургия, обращенная к дьяволу, сатанинские библии арианистов,[13] богомильское[14] собрание писем, где Господа путают со змеем из рая. Не так-то трудно потерять голову при виде всего этого изобретательного богохульства!

Кардинал прижал руку к сердцу, словно бы само это перечисление было тяжкой и непростительной ересью.

— Вы видите перед собой духовные тропы, — продолжил он, — тропы, куда не должен вступать ни один смертный. Тропы эти лежат на самом краю пропасти, увлекающей человека в глубочайшую тьму, пока он не остается один, в горьком и непоправимом одиночестве!

Шустера не оставляло чувство, что он находится в разросшемся человеческом мозге, переполненном необозримым и опасным знанием. Мысли его вновь обратились к мальчику. О каких планах они говорят? Что они собираются сделать с его подопечным? Но мысли его прервались — кардинал подошел к следующему шкафу.

— Вы когда-нибудь держали в руках поддельное Евангелие от Петра? От этого чтения у детоубийцы волосы встанут дыбом! А библия манихеев?[15] По дьявольскому наущению пытаются они доказать, что это не Спаситель наш умер на кресте, а какой-то обычный разбойник с большой дороги. Тело человеческое — всего лишь демиургово изобретение, и мучительная смерть на кресте якобы недостойна их мнимого бога. Они утверждают, что Иисус был бестелесен, что это был чистый дух.

Риверо проворчал что-то о заблудших душах и подошел к открытому фолианту, лежащему на укрепленной у стены кафедре.

— Издано в Болонье в 1661 году. Чертежи машин и автоматов, которые — будем надеяться — никогда не увидят света.

Книга была открыта на рисунке, изображающем некое подобие гигантского насекомого, увенчанного вращающимися металлическими лопастями в форме листка клевера.

— Гелисптерон или машина-стрекоза, — сказал Риверо презрительно. — Мне хотелось бы воспринимать все это как невинное стремление к небесному царству, но все наоборот — человек хочет поставить себя на место Бога, хочет быть с Ним на равных, а не служить Ему.

Он перевернул страницу. Теперь на рисунке была иная конструкция — какой-то цилиндр с крыльями.

— Господь сотворил только четыре создания, наделенные даром полета: ангелы, птицы, летучие мыши и насекомые. И в тот самый час, когда человек воплотит свои извращенные фантазии о летательных аппаратах, нам придет конец — это будет последним бунтом против плана Творца, и он опустошит землю.

— Неужели это возможно — сконструировать такие машины? — спросил Шустер, рассматривая чертежи, являющиеся, по сути, прообразами летающих машин двадцатого века.

— Теоретически — да. И гляньте вот сюда — еще машины; что, как не силы тьмы, может вдохновить человека на такое?

Риверо перевернул страницу — гравюра изображала какой-то прибор с поршнями и трубами, из клапанов валил густой дым, как из небольшого вулкана.

— Паровая машина, естественно, — сказал он. — Техника была известна еще в античные времена, но греков больше интересовала философия, а не инженерное искусство. Англичане начали массовое их изготовление — впрочем, вам это известно.

Они перешагнули порог следующей комнаты, немного поменьше. Тут не было полок, только дубовые шкафы с железными запорами. Шустер догадался, что здесь хранились самые опасные книги, и, пока Риверо отпирал шкаф, он успел заметить длинный ряд черных сатанинских библий, пронумерованных римскими цифрами.

Кардинал, бормоча что-то про себя, вытащил большой фолиант и сдул пыль с кожаного переплета.

— Очень полезная книга, — сказал он, — если она в хороших руках.

На пожелтевшем титульном листе Шустер прочитал название: «Spiritus succuba et incuba».

— Здесь показаны плоды дьявольского конкубината, — проворчал Риверо, — а также описание различных уродств. Вот гляньте: Авиньон, понтификат Бенедикта XII!

На гравюре был изображен мальчик с рогом посередине лба.

— Известный случай. Мать — падшая монахиня, отец — инкуб.

Шустер лихорадочно пытался вспомнить курс демонологии, пройденный им незадолго до отплытия в Новый Свет: сукуба — женщина-демон, сексуальный партнер смертного мужчины, инкуб — демон, сожительствующий с земной женщиной.

Говорили, что сперма их холодна, как лед; плоды этих противоестественных отношений между демоном и человеком обычно не выживали — их съедали, как утверждают, во время оргий или черной мессы.

Он не удержался от смеха.

— Если верить всему, что человек нафантазировал под влиянием собственных ночных кошмаров, в этом мире было бы невозможно жить.

— Почему вы так уверены, дорогой брат?

— Кто же может поверить в такое? — Шустер указал на следующую гравюру, изображающую мальчика с поросячьим хвостом и головой демона, растущей из живота. — И эти создания должны представлять из себя плоды дьявольского конкубината? Фантазии, рожденные в больной душе.

— А как еще вы можете объяснить уродство мальчика?

— Так вы считаете, он появился на свет во время черной мессы? Под потрескивание семи черных свечей, сделанных из жира новорожденных младенцев? Он, конечно, родился уродом, но вовсе не в наказание за свои врожденные грехи, и не потому, что мать пустила инкуба в спальню, — нет, он родился таким, потому что этого захотел Господь, чьи пути, как известно, неисповедимы.

Риверо провел языком по наружной поверхности зубов.

— Вы говорите таким тоном, Шустер, что можно подумать, вы забыли, кто из нас начальник, а кто — подчиненный… А вот, поглядите! Очень любопытно.

На гравюре был изображен взрослый урод, и его уродство разительно напоминало Эркюля Барфусса: покрытая шерстью спина, шишки на черепе, раздвоенный язык, волчья пасть.

— Этого человека звали Сильвестр да Коста. Он жил в Лиссабоне в шестнадцатом веке. Странно, но ему тоже приписывали определенные дарования. Он был глухонемой, но все утверждали, что он ясновидящий. Инквизиция освидетельствовала его, признала виновным в колдовстве. Его казнили на аутодафе в Бургосе.

Кардинал рассматривал гравюру с такой брезгливостью, что Шустер вздрогнул.

— Надеюсь, в нашем случае ничего такого не произойдет, — сказал он.

Кардинал захлопнул фолиант.

— Конечно же, нет. Я просто хочу подчеркнуть вам серьезность положения. Далеко не все функционеры ордена просвещены так же, как я или вы, и вам не следует питать руссоистских иллюзий по поводу их методов.

— Разрешите сказать, ваше преосвященство, — Шустер искал слова. — Я, как и вы, стою, разумеется, на той же единственно верной позиции в отношении наших извечных врагов. У нас есть все основания высоко оценить работу Венского конгресса. Я не сторонник ни вольных каменщиков, ни якобинцев, но нельзя же отрицать, что мы живем в иное время. Паровые машины появились, чтобы остаться, и если я верно чувствую тенденции развития общества, современные открытия и изобретения принесут пользу и нам тоже. Не все, что происходило в темные годы человечества, есть зло. В просвещении есть силы, работающие на благо людей; новые науки, исследования, техника…

Кардинал Риверо посмотрел на него странным взглядом.

— Ценю вашу откровенность, — сказал он. — Но на пользу нам пойдет паровая машина или нет, не вам судить. Пусть другие сделают свои заключения. И вы не для этого приехали в Рим. Я хочу, чтобы мальчик явился в мою контору завтра утром. У нас есть эксперты в этих вопросах. Освидетельствование будет исчерпывающим, так что никаких неясностей остаться не должно. Мы должны раз и навсегда решить, откуда взялись все его так называемые дарования.

Кардинал показал на выход.

— Кстати, я и в самом деле думаю, что вам стоит подумать над предложением из Гранады. Мальчик в хороших руках, и, как только мы с ним закончим, мы позаботимся о нем — поместим в один из наших монастырей. Какая-то от него должна быть польза. Послушайтесь моего совета и садитесь на корабль в Малагу. Вы нужны Испании.

Шустер покинул собрание запрещенных книг в подавленном настроении. Хотя кардинал и пытался смягчить опасения своего брата по ордену, ему это не слишком удалось. Шустер отклонил приглашение отужинать с епископом, оправдавшись тем, что ему нужно написать несколько писем до вечерней молитвы, и покинул кардинала на Виа Консиляцьоне, в тени собора Святого Петра, дав ему слово явиться наутро с мальчиком в оговоренное время.


* * *

В зеркале, занимающем почти всю короткую стену комнаты для освидетельствований, в том самом, к которому в прежние времена экзорсисты[16] подводили подозреваемых в колдовстве, дабы убедиться, что отражение их многократно, в этом зеркале комната казалась больше, чем была на самом деле.

Здесь было только одно окно, закрытое на спаниоль.[17] На стенах висели изображения Богоматери, одна из картин представляла Лойолу в тот самый момент, когда ему было откровение — на проселке под Ла Сторта. Еще был крест, когда-то принадлежавший мальтийскому ордену.

В углу стоял лабораторный стол с различными инструментами, в середине комнаты царили клавикорды, чуть подальше — странный стул, напоминавший парикмахерское кресло.

Кроме Эркюля и Юлиана Шустера, присутствовали только кардинал и еще некий инквизитор, Себастьян дель Моро.

Это был лысоватый господин в платье доминиканского ордена и в пенсне, придававшем ему ученый вид. Замысловатый обряд, за который он отвечал, входил в давным-давно разработанный план, и должен был быть проведен в полном соответствии с намеченной Мартином дель Рио руководящей линией, позволяющей определить, находится испытуемый в связи с дьяволом или нет.

— Уродец недоразвит? — спросил он, обернувшись к Шустеру.

— Его умственное развитие совершенно нормально, если, конечно, глухоту не считать признаком идиотии.

Дель Моро не обратил внимания на ироническую интонацию Шустера и из кожаной сумки, той самой, что он нес с собой, когда почти беззвучно, окруженный некоей аурой таинственности, появился в комнате через заднюю дверь, — из этой сумки он достал книгу для записей и угольный карандаш, тут же наслюнив его необычайно розовым языком.

— Говорят, он умеет читать мысли? — продолжил он дружелюбно.

— Возможно, читает по губам.

— А вы сами как думаете?

Шустер вздохнул.

— Это же ваша задача — провести освидетельствование, не моя.

— Просто как мысленный эксперимент. Это же выглядит необъяснимо, не правда ли? Наши помыслы ведь скрыты ото всех, кроме Господа нашего?

— Причастие указывает нам путь из темницы грехов наших, — сказал Шустер.

— Я склонен думать, что существуют исключения, — продолжил дель Моро, записывая что-то в книгу. — Думаю, не только Господь может читать наши мысли. Что это вообще такое — мысль? У вас есть мнение по этому поводу?

— Мысль — выражение стремления к Господу.

— Мысль — голос совести, — сказал дель Моро. — Из души рождается сознание, из сознания — совесть, из совести — мысль. Позвольте предположить, что немецкие беженцы познакомили вас с новой философией. Что там говорит Кант? Мы не в состоянии воспринимать мир, таким, как он есть, мы воспринимаем его таким, каким он нам кажется.

Инквизитор загадочно улыбнулся и переменил тему.

— Когда урод родился?

— Мы считаем, в начале второго десятилетия. Я думал, все эти данные есть в письме Киппенберга. Кстати… если предположить, что мальчик все же, несмотря на глухоту, что-то слышит, что он исключение из правил… априори, пока мы это не знаем, не лучше ли называть его по имени?

— А откуда вы знаете его имя?

Шустер прикусил губу, чтобы удержаться от необдуманных фраз.

— Он может написать его, — сказал он. — Даже по-французски, если нужно. Для идиота он довольно хорошо образован.

— Вот что. Шустер, — вмешался кардинал. — Позвольте инквизитору задавать вопросы, которые он считает необходимым задать. Мы здесь не для того, чтобы ссориться.

— Семья католическая?

— Он сирота, но крещен, судя по всему, по католическому обряду. Когда мы нашли его в доме призрения, на шее у него был крест.

— Конфирмация?

— В то время, когда он должен был принять первое причастие, он был в сумасшедшем доме.

Впервые за все время инквизитор повернулся к Эркюлю Барфуссу. Он смотрел на него взглядом, не выражающим никаких чувств, как будто бы перед ним был неодушевленный предмет — и если бы нам удалось на секунду погрузиться в мир Эркюля, мы были бы весьма удивлены, поскольку дель Моро, или вернее, его сознание, оказалось окруженным непроницаемой стеной, своего рода мысленной перегородкой — это входило в демонологический метод; экзорсист действовал строго согласно ритуалу; с момента начала испытания он превратился в инструмент в руках Господа, не позволяя себе никаких мыслей и чувств, чтобы не потерять соображение, а возможно, и саму жизнь в предстоящей схватке с силами тьмы.

— Есть ли какие-нибудь сведения о матери?

— Нет. Мы предполагаем, что она была женщиной из обоза.

— Почему?

— Во время войны на каждого второго солдата приходилось по незаконному ребенку. Если они не умирали от голода, их подбрасывали.

— И где он научился играть на органе?

— В монастыре.

Дель Моро снял очки и тщательно протер их носовым платком.

— Было бы интересно послушать, на что он способен, — сказал он. — Глухонемой монстр играет на органе! Говоря по правде, никогда не слышал ничего подобного.

Эркюль занял место у клавикордов. Инквизитор положил перед ним ноты и жестами объяснил, что он хочет послушать его игру. Эркюль, чье смущение только возрастало с того момента, когда они оказались в этой комнате, со второго раза сыграл пьесу без ошибок.

— Это был Клементи, — пробормотал инквизитор. — Потрясающе, ногами! Кто научил его всему этому?

— Я, — сказал Шустер. — Надеюсь, что я сам не окажусь в списке потерянных душ только потому, что со свойственным мне дурным вкусом помог монстру погрузиться в мир гармоний.

Дель Моро улыбнулся короткой военной улыбкой, снова придал физиономии черты профессиональной беспристрастности и подвел Эркюля к странному креслу посреди комнаты. С врачебной невозмутимостью он раздел мальчика, внимательно рассмотрел околыш его серой шляпы, потряс клетчатые панталоны, вывернул нижнее белье, изучил туфли с застежками без каблуков, как будто на них было зашифрованное послание, смысла которого он, к своему стыду, разгадать не мог.

— Пока все, — сказал он, повернувшись к Шустеру. — Испытание займет не больше суток. Но чтобы все прошло удачно, оно должно проходить по установленной форме. Я попрошу вас оставить меня наедине с вашим подопечным до завтра. Демонология тоже требует соблюдения определенных эмпирических методов, дабы она могла достичь искомого результата. Идите к себе, Шустер. Мы позовем вас, когда закончим…


Сразу после ухода Шустера римское солнце зашло за тучу и вдали послышались тревожные раскаты грома. Эркюль этого, разумеется, не слышал, не слышал он и слов инквизитора, когда тот повернулся к кардиналу и сухо произнес:

— Ваше преосвященство, если мы хотим, чтобы эксперимент удался, очень важно, чтобы мы понимали друг друга. Вы не должны ни о чем думать, пока я исследую это существо. Ни под каким видом не давайте волю вашим мыслям.

— Как это? — спросил кардинал.

— Поверьте мне, этот монстр обладает куда более могучей силой, чем мы можем вообразить.

Дель Моро открыл свою сумку и достал оттуда несколько металлических предметов странной формы. Он тщательно собрал их в нечто, напоминающее медицинский инструмент.

— Знаете, что такое Tyto alba?

— Птица?

— Филин. Он слышит мышь за двести метров. Или дыхание крота в метре под землей. У этой птицы невероятно развит слух. Хотя филин — ночной охотник, и зрение у него плохое. Он летает почти беззвучно — толстый слой пуха поглощает все звуки. И его жертва… крот, мышь… не имеет ни шанса, она ничего не замечает, пока он не вонзит в нее когти.

Инквизитор зажег арганд-лампу,[18] висевшую над креслом, и поднес к ней отоскоп.[19]

— Говорят, что и летучие мыши прекрасно слышат, — продолжил он. — Слепые, без обоняния. Осязания почти никакого. Но слух превосходный. Один из органов чувств развивается, если можно так сказать, за счет остальных.

Кардинал ошеломленно глядел на инквизитора.

— Вы имеете в виду, что мальчик за счет слуха развил еще какое-то чувство?

— Я имею в виду только, что мы должны соблюдать крайнюю осторожность. Это существо может использовать нашу самую ничтожную душевную слабость. Замкните вашу душу, ваше преосвященство. Читайте молитву, если чувствуете в этом потребность.

Инквизитор поднес свой инструмент к глазам уставился на почти заросший слуховой проход.

— Странно, — пробормотал он, — барабанная перепонка отсутствует! — Он повернул лампу так, чтобы свет падал под иным, более удобным углом. — Мальчишка глух. Но саккулюс, орган пространственной и гравитационной ориентации, совершенно не затронут. Надеюсь, нам представится случай произвести вскрытие.

Он вытер инструмент ватным тампоном.

— Ваше преосвященство наверняка знает, — серьезно сказал он, — что утверждают так называемые эволюционисты? Что люди и животные имеют общих морских прародителей. И как доказательство приводят ухо. Внутреннее ухо у людей и животных заполнено жидкостью. Примечательный анахронизм, утверждают они, что наша способность слышать по-прежнему определяется правилами, действующими в водной среде. Мы трансформируем звук через водный фильтр, чтобы он стал доступным сознанию.

Риверо приподнялся, заметно нервничая.

— Что вы хотите сказать? — спросил он.

— Ничего особенного. Этот мальчик имеет иных прародителей. В его органе слуха вообще не содержится никакой жидкости!

Он достал из сумки ножницы и окунул их в банку со спиртом.

— Я хочу удалить волосяной покров, — сказал он. — Ничто нельзя оставлять на произвол случая. Потом мы сможем изучить его волосы. Надо быть особенно внимательным с колтунами, именно там они прячут свои амулеты! И любой ценой отгородите ваше сознание, чтобы чудовище не овладело им.

И несколькими движениями, настолько простыми, что Эркюль в своей растерянности даже их не заметил, он привязал его руки и ноги к стулу кожаными ремнями. Демонологическое освидетельствование началось.


Не меньше часа ушло у инквизитора, чтобы освободить Эркюля от растительности. Особенно трудно было со спиной — дель Моро пришлось четырежды точить бритву, прежде чем ему удалось обнажить эту часть тела. Он не верил своим глазам. Вся спина была покрыта большими затвердениями. Кожа пористая и слегка зеленоватая, будто поросшая лишайником. Между лопатками он, к своему удивлению, обнаружил большое углубление, почти достигающее передней грудной стенки. Кое-где неправильно сформированные позвонки натягивали кожу, как палатку. Странные родимые пятна окостенели и больше напоминали камни.

Бормоча заклинания, он сбрил пушок бороды и нечесаные бакенбарды и настолько увлекся разглядыванием физиономии юного чудища, что не заметил, как переборка, отгородившая его сознание, дала течь, как стена максимальной сосредоточенности дала трещину, и его мысли стали легкой добычей объекта его интереса.

…хочу найти несомненные колдовские метки… дьявол всегда на полшага впереди… интересно, почему этот симптом не успел измениться… против каждого нашего метода злой дух находит защиту… в прошлом году похожий случай был в Париже… мальчишка читал чужие мысли… знал, где лежат потерянные вещи…

Эркюль не понимал ни слова из этой бессмыслицы, и его растерянность еще увеличилась, когда он увидел, как демонолог вновь открыл свою сумку и достал какой-то похожий на шило предмет. Он поцеловал его, как будто то был сосуд с вином для причастия.

если верить дель Рио, надо искать бородавку или родинку… и как это возможно на таком изуродованном теле, тут ничего больше и нет, кроме уплотнений и родинок… надо кончать с этим с Божьей помощью.

И, как и следовало из хода его мыслей, он тут же приступил к поискам ведьминого знака на теле Эркюля, незаметной бородавки или родинки. Великий охотник на ведьм Мартин дель Рио утверждал, что ведьмин знак совершенно нечувствителен к боли и не кровоточит, как глубоко ни втыкай в него иглу, и это доказывает раз и навсегда, что испытуемый связан с одним из неисчислимых потомков сатаны.

Эркюль замечал только какие-то фрагменты — начавшийся дождь за окном, кардинала, запустившего пальцы в груду волос, лежащих на полу у кресла.

…найти амулет, черный талисман, куриную ногу, изображение змеи… что до меня, мне все равно, откуда у него эти мифические способности… если даже какой-нибудь из адептов просвещения докажет формулами, что это не имеет отношения к нечистой силе… ну и что… ему удалось достичь того, что целый монастырь погряз в анархии…

Дель Моро начал втыкать иглу — изо всей силы, в спину, в подмышки, подошвы. Из дюжины ран лилась кровь. Боль была невыносимой. Мальчик заплакал и начал конвульсивно дергаться в ремнях. Дель Моро совершенно спокойно туго привязал его голову к подголовнику кресла и повернулся к кардиналу.

— Нашли что-нибудь?

— Пока ничего.

С ужасом, почти парализовавшим его, Эркюль увидел, как инквизитор подошел к лабораторному столу. Теперь он слышал его мысли совершенно ясно.

…скоро этот театр закончится… люди с минуту на минуту должны быть у Шустера…

И он понял. Они убьют его, и не только его, но и его благодетеля, Шустера. С внезапным опустошающим прозрением он осознал все: что его таинственный дар был им совершенно неважен, и не имело значения, найдется ему объяснение или нет. Для них важно было даже не то, чтобы этого дара у него не было, они хотели исключить саму возможность его наличия.

Отпусти меня, крикнул он прямо в незащищенное теперь сознание дель Моро.

Инквизитор пошатнулся и чуть не упал, услышав этот беззвучный крик, его сила многократно превышала силу обычного крика; никогда за тридцать лет службы экзорсистом он не встречался ни с чем подобным. Он обратился к Риверо, по лицу его бежали струйки холодного пота.

— Сомнений нет. Он одержим бесом! Ради всего святого, давайте кончать с этим.

В ту же секунду Эркюль Барфусс потерял сознание, что и спасло ему жизнь. Глянув на его безжизненное тело, дель Моро и Ривера решили сделать паузу, чтобы навести справки о весьма важных событиях, происходящих в здании в квартале отсюда; им надо было узнать, каковы успехи четырех новых послушников, предшественников сапиньеров, сотрудников появившейся в конце девятнадцатого века Sodalitium Pius,[20] как назовут секретную службу Ватикана — им было поручено заткнуть рот главному свидетелю.


* * *

Юлиан Шустер внезапно открыл глаза. Он лежал на узкой койке в своей келье и пытался понять, откуда исходит разбудивший его голос. Никого не было. Только его собственные сомнения, коварно притаившиеся где-то в темноте.

Но потом он услышал этот голос снова — голос был в его сознании.

Эркюль? спросил он. Это ты?

Скоро умру, ответили ему.

Он еле различал слова. Напряженно вслушался, но теперь был слышно только бормотание где-то в нижних коридорах, где размещалась контора братства.

Потом он услышал голос снова, на этот раз гораздо яснее.

Шустер, сказал голос, нам надо уходить отсюда…

Эркюль? вновь спросил он. Это и в самом деле ты?

Ответ прозвучал сразу.

Времени нет… они приближаются…

Шустер встал. Его ноги дрожали так, что он боялся упасть.

Кто — они?

Их четверо… Они уже в доме…

Монах снова огляделся, словно бы надеялся увидеть своего подопечного, но ничего не увидел, кроме унылых серых казарменных стен. Ему с большим трудом удавалось сохранять равновесие — казалось, он вот-вот упадет.

О ком ты говоришь?

Неважно… Поторопись…

Четыре молодых человека, избранных кардиналом Риверо для этой миссии, и в самом деле находились в пятидесяти шагах от кельи Шустера. Один из них дошел уже до этажа, где размещалась контора, и приближался к чердачной лестнице. Он остановился на секунду и нащупал в кармане кушака моток медной проволоки.

Ради всего святого, поспеши, сказал голос. Иди налево, в конце коридора есть дверь в чулан… делай, как я говорю, если тебе дорога жизнь…

В коридоре царила тьма. Шустер услышал на лестнице шаги и чье-то дыхание. Неизвестные двигались крайне осторожно. В двадцати метрах он нашел дверь и беззвучно проскользнул в чулан. Это был какой-то склад, набитый крестами и курильнями.

На полу лежит ковер… сверни его… там есть люк… открой его и спускайся вниз… они приближаются…

Откуда ты знаешь? спросил Шустер.

Вижу… нет, чувствую… ты тоже сможешь, если постараешься…

Но Шустеру даже не надо было стараться — в состоянии между сном и пробуждением, в том ничтожном пространстве между обмороком и смертью, где так легко сделать решающий шаг, но невозможно изменить его последствия, голос мальчика звучал, преодолевая время и пространство, через стены и залы, через извилистые коридоры старинного здания, того самого здания, где Лойола когда-то с ужасом смотрел на мир, который уже не мог понять, и голос этот неведомыми путями связал Шустера с сознанием одного из юношей, посланных его убить. Лишь на мгновение Шустер погрузился в его душу, но за это мгновение он успел увидеть юношу, который много лет спустя отличится в баталиях вокруг первого ватиканского консилиума и склонит представителей Польши и Литвы проголосовать за решение о непогрешимости папы. Шустер не понимал, как он может знать все это, это же было будущее, как и не понимал, откуда ему известно, что беспощадность этого человека поможет ему стать по рекомендации папы Пия IX одним из внушающих наибольший ужас людей своего времени, начальником Sodalitium Pium, секретной службы Ватикана. Шустеру также открылось, что он был поляк по происхождению, имя его было Витольд Коссак, но окружающие называли его Лобо — волк. И еще Шустер понял, что Эркюль был прав — этот мальчик послан его убить.

О, Боже, подумал он в ужасе, Эркюль, где ты?

Там, где ты меня оставил…

Как и предсказал голос, под ковром был люк. Он совершенно ясно слышал теперь голоса в коридоре — кто-то вышиб дверь в его комнату и издал крик разочарования. У меня всего несколько секунд, подумал он, сейчас они начнут искать в коридоре, открывать все двери подряд, пока не найдут этот чулан.

В середине крышки люка было железное кольцо. Он с огромным напряжением поднял ее и увидел лесенку, ведущую к продуктовому лифту.

Спускайся вниз, сказал голос, залезь в лифт и открой крючок…

А если он меня не выдержит? подумал он. Будет ли это моей последней памятью?

Шаги в коридоре все приближались. Он услышал шепот, кто-то чертыхнулся в темноте. Помолившись провидению, он спустился в шахту и залез в лифт. Потом снял крючок, удерживающий корзину, и вздрогнул, почувствовал, что лифт устремился вниз, сначала медленно, потом все быстрее, пока не сработали тормоза.

Лифт мягко опустился на пружины в подвале. Он был уверен, что крошечный лифт выдержал его вес только по недосмотру судьбы. Он вылез из корзины и в слабом свете тонких сальных свечей трусцой побежал по коридору.

В самом конце коридора есть дверь, сказал голос. Ключ лежит на притолоке, открой дверь и поднимись по лестнице…

Шустер уже не удивлялся точности указаний — ключ и в самом деле лежал на месте, и он продолжал следовать инструкциям, не задавая вопросов. Он поднялся по лестнице, повернул направо, потом налево, отступил в коридор, повинуясь приказу, спрятался в оконной нише, задерживал дыхание, стоял, если требовалось, неподвижно, и, наконец, очутился у задней двери комнаты для освидетельствований, где он оставил своего подопечного меньше четырех часов назад.

Он услышал, как с другой стороны комнаты кто-то постучал в дверь. Потом послышался голос польского новичка Коссака, тот сообщил, что Шустер исчез и найти его не удалось, хотя они обыскали все здание. До него доносились раздраженные голоса, потом стукнула дверь — они продолжили разговор в тамбуре.

Теперь входи, услышал он шепот, развяжи меня… и скорее отсюда…

То, что он увидел, напомнило Шустеру тот день, когда он нашел мальчика в подвале дома призрения. Эркюль в глубоком обмороке сидел, крепко привязанный к похожему на парикмахерское креслу. Из открытых ран на его уродливом теле сочилась кровь. В спине торчало шило, на несколько сантиметров воткнутое в его тело.

Шустер освободил его от ремней, поднял на руки легкое, как пушинка, тельце и понес к двери. В тамбуре продолжали спорить, он слышал раздраженный голос кардинала — и снова он откуда-то знал, что они вот-вот вернутся в комнату.

Он пронес мальчика сотню шагов, прежде чем положил его в коридоре у двери, выходящей в один из переулков. Тот постепенно приходил в сознание.

«Где же божественная справедливость по отношению к этому существу? — подумал Шустер. — Где же ты, Господи, когда ты нужнее всего?»

Мальчик дышал тяжело, как больной астмой. Потом веки приоткрылись, и он некоторое время смотрел вокруг блуждающим взглядом, пока не встретился глазами с Шустером. Осторожно, носовым платком, Шустер вытер кровь и помог ему подняться. Он показал мальчику на дверь, и тот, хромая, исчез в переулке…


Позже Эркюль упрекал себя, что не приложил всех усилий, чтобы помешать монаху вернуться в ту комнату. Но, похоже, Шустер уже принял решение.

Меньше чем через сутки его нашел пастух в виноградниках Трастевере. Глаза уже выклевали стервятники. Вокруг шеи была тонкая голубая полоска, как будто бы кто-то нарисовал ее чернилами. В протоколе, составленном карабинерами, значилось: «тело неизвестного мужчины, удавленного шнурком». Тело было совершенно обнаженным, если не считать маленького индейского амулета на запястье. Выпустили листовки, призывающие общественность сообщать данные, имеющие ценность для задержания убийцы.

Но Эркюль Барфусс был уже далеко, ему неведома была судьба монаха Шустера, как неведомо и то, что за его поимку назначена награда.

Загрузка...