К. Боголюбов УРАЛЬСКИЙ САМОЦВЕТ (Главы из повести о Д. Н. Мамине-Сибиряке)

ОПЯТЬ НА УРАЛЕ

1

В окне вагона мелькали леса, перелески, зеленые квадраты озимых, бурые полосы паров. Изредка показывалась деревенька. Серые избы, крытые соломой, подслеповатые окошки. На станциях толпились мужики и бабы в лаптях, в домотканных зипунах. И опять леса… Убогая и бессильная, могучая и обильная, тянулась бесконечными пространствами Русь.

Попутчиком оказался земляк, екатеринбургский промышленник. Человек пожилой, осанистый, но расторопный, бойкий. Седая бородка, в узеньких черных глазках — плутоватая усмешка. Такому не клади пальца в рот — всю руку откусит.

— Как спалось?

— Благодарствуйте. Сон у меня легкий. В дороге я самый счастливый человек: ем да сплю. Только вот денег дорогой порастряс. Одна Москва чего стоила. В Славянском базаре, знать-то, сотни три оставил.

— Полноте! Вам ли скупиться? Об уральских промышленниках не только в России — за границей говорят.

— Славны бубны за горами. Побывал бы, кто говорит, в нашей шкуре — запел бы Лазаря.

— Да ведь слезы-то ваши дешевые! Сегодня убыток — завтра барыш.

— То-то и беда, что барыш мимо рук плывет. Уральское горное дело на ладан дышит. Был я на нижегородской ярмарке прошлый год, так, поверите, плюнул только с досады. Юз своим железом всех наших заводчиков прихлопнул. Всю цену, понимаете ли, сбил. Ему хорошо, конечно, у него, подлеца, пудлинговые печи, у него уголь под током. А мы все за старинку держимся. Вот она и подвела, старинка-то. На южных заводах теперь и производство ширится. А мы столько лет Расею-матушку железом кормили, и вот тебе на — хоть сам железо грызи, И не знаешь, в которую сторону податься. Цены снизить нельзя — потому как прямой убыток. Казна, понятно, не выручит, капиталу запасного нет. Пошли искать компаньонов. Весь Урал теперь акционерами только и держится. На миру, говорится, и смерть красна. Вот они каковы дела-то уральские! А вы говорите: барыш.

Промышленник тяжело вздохнул, вытер пот шелковым платочком и стал развязывать саквояж. Оттуда он вынул бутылку коньяку, балык, банку с икрой и порядочный кусок пирога.

— Ох, горе душам нашим! Нешто закусить. Присаживайтесь за компанию.

Вагоны стучали на стыках. Поезд замедлил ход. Из веселой березовой рощи вынырнули станционные домики.

— Далека наша путь… Говорят, Горнозаводскую строить собираются. Тогда до Екатеринбурга будет рукой подать… Да вы кушайте, молодой человек, не стесняйтесь. Пока, слава богу, живем при своем капитале.

2

По каменистой дороге меж сосняка подвода медленно ползла в гору. Дмитрий Наркисович дышал и не мог надышаться густым смолистым ароматом сосновых лесов.

«И вот они опять, знакомые места!»

Миновали Тагил. Как мало изменился этот крупнейший уральский завод, демидовская вотчина! Восемнадцатым столетием пахнуло от закопченных фабричных корпусов, громыхавших железом. Так же возвышалось над площадью здание заводского правления, ползли бесконечные возы с дровами и углем, и над величественным прудом поднималась Лисья гора с башенкой на вершине. Так же раскинулись домики на Ключах и Тальянке, где обитали потомственные демидовские мастеровые. И все так же на мосту между заводоуправлением и фабрикой сидел слепой нищий. На рудничной работе ему порохом выжгло глаза. Пятнадцатый год сидел старик на одном и том же месте и просил подаяния.

Дорога шла в гору. Вот, наконец, показалась и Нижняя Салда. Подвода заворотила к домам церковного причта. Навстречу вышел отец. Как он изменился! Встретил сына со слезами радости.

— Думал, не дождусь. Болею…

Мать не сводила с своего любимца глаз. Уж очень похудел Митя — одни скулы торчат, глаза сделались точно еще больше, еще чернее. Тужурка на плечах, как на вешалке. Мать подкладывала на тарелку кусок за куском.

— Ешь, поправляйся.

— Ничего, мама, Урал для меня будет лучше всякой лечебницы. Расскажите, как вы живете здесь?

Дела были неважные. Брат Николай оказался неудачником. Бурса морально изуродовала его: человек безвольный, он страдал запоем и нигде не мог устроиться на службу, приходилось ему же еще помогать. Сестра Лиза училась в гимназии. Учился и младший брат Володя. Семья жила бедно.

Но, кроме домашних дел, Дмитрий Наркисович интересовался уральской жизнью, уральской «злобой дня».

Через несколько дней он отправился на фабрику наблюдать «заводское действие».

— Сейчас будут прокатывать рельс, — сказал ему надзиратель.

В глубине фабрики показался яркий свет — это была рельсовая болванка, имевшая форму вяземского пряника. Рабочий быстро катил высокую железную тележку, на платформе которой лежал раскаленный кусок железа, осветивший всю фабрику ослепительным светом. Другой рабочий в это время поднял шест. Тяжело загудела вода, и с глухим ропотом грузно повернулось водяное колесо. Вся фабрика разом вздрогнула, и валы катальной машины начали вращаться все быстрей и быстрей.

Двое рабочих в кожаных передниках с тяжелыми железными клещами в руках встали на противоположных концах катальной машины. Тележка с болванкой подкатилась к машине, и вяземский пряник точно сам собой нырнул в ближайшее отверстие между валами.

Это была поистине артистическая работа уральских мастеров, требовавшая исключительной ловкости и силы.

Рабочие подхватывали красную, все удлинявшуюся полосу железа, и она, как игрушка, мелькала в их руках. Просто не хотелось верить, что эта игрушка весила двенадцать пудов и что в десяти шагах от нее сильно жгло и палило лицо.

— Ну, что? Хороша работа? — спросил надзиратель.

Со смешанным чувством удивления и грусти вышел Мамин из этого пекла. Вдруг в обычный заводской шум ворвался страшный нечеловеческий крик.

Дмитрий Наркисович бросился в катальную. Толпа рабочих молча обступила лежавшего на полу у катальной машины молодого парня, который стонал и ползал по чугунному полу, волоча за собой ногу, перебитую рельсом. Кровь сильно сочилась из раны, лицо было бледно, в глазах ужас.

— Ой, смертынька моя… братцы, — стонал раздавленный раздирающим душу голосом.

— Доктора! — закричал Дмитрий Наркисович. — Бегите сейчас же за доктором!

Несколько человек кинулись к выходу. В это время в дверях фабрики появился господин с толстым красным лицом и вытаращенными глазами. Он размахивал руками и кричал на всю катальную.

— А, шорт взял!.. Сукина сына… Швин… Канайль… Кто раздавиль? Где раздавиль?

Рабочие хмуро расступились, снимая шляпы. Это был заводский управитель.

Дмитрий Наркисович машинально прошел в дальний конец фабрики, где стояли домны, и опустился на низенькую скамеечку, у стены какого-то кирпичного строения. За стеной разговаривали двое рабочих.

— Степку-то, слышь, ладно давануло.

— У нас, почитай, кажну неделю кого-нибудь срежет у машины.

«Вот она, уральская злоба дня», — с тоской подумал Дмитрий Наркисович.

Бесконечный роман из уральской жизни пополнялся живыми наблюдениями. Нужно было долго прожить вдали от родины, чтобы выяснить, чем отличалась жизнь уральского населения. За внешними формами выступало глубокое внутреннее содержание.

3

Светлое июльское утро. Край солнца выглядывает из-за зубчатой линии леса, а в низких местах стоит еще ночная сырость. На траве дрожат капельки росы. Охотник в болотных сибирских сапогах пробирается по дороге мимо глубоких шурфов в сторону выработки, где добывают золотоносный песок. Охотника тянет на прииск посмотреть, как работают у вашгерда, как живут приисковые артели. Его уже здесь знают.

— Иди в выработку — лопатка и на твою долю найдется…

— Отдохни, Никита! Покурим, — говорит охотник.

Никита бросает кайло и садится рядом. Они набивают из кисета трубки и беседуют.

— Прежде, когда за барином жили, бывало, как погонят мужиков на прииски, так бабы коровами ревели. Потому, известно, каторжная наша приисковая жизнь. Ну, а тут, как объявили волю да зачали по заводам рабочих сбавлять, — где робило сорок человек, теперь ставят тридцать, а то и двадцать, — вот мы тут и ухватились за прииски обеими руками… Все-таки с голоду не помрешь. Прежде один мужик маялся на прииске да принимал битву, а теперь всей семьей страдуют… И выходит, что наша-то мужицкая воля поравнялась, прямо сказать, с волчьей! Много через это самое золото, барин, наших мужицких слез льется. Вон погляди: бабы в брюхе еще тащат робят на прииски, да так и пойдет с самого первого дня, как колесо: в зыбке старатель комаров кормит, потом, чуть подрос, садись на тележку, вози пески, а потом становись к грохоту или полезай в выработку. Еще мужику туды-сюды, оно и тяжело, а все мужик — мужик и есть, а вот бабам, тем, пожалуй, и вовсе невмоготу эти самые прииски.

Никита снова берется за кайло, а охотник идет дальше. Он вынимает записную книжку и быстрым бисерным почерком записывает в нее все, что слышал и видел.

Домой приходит усталый. Ночью сидит над рукописью. Из темноты выплывает рябое лицо Никиты, покрытое крупными каплями пота. Мутная лужа на дне выработки. На краю лужи узелок с краюхой черствого ржаного хлеба — завтрак, обед и ужин. По деревянному жолобу ровной струей льется на песок вода, моет золото…

4

Побывал Дмитрий Наркисович и в Нижнем Тагиле. Он пытался здесь устроиться на работу, но ничего не вышло — спроса на интеллигентный труд не было. Тогда он решил взяться за репетиторство. В Тагиле же накупил учебников и принялся повторять семинарские азы: грамматику русского языка, арифметику, алгебру.

Но главное в этих поездках заключалось в новых знакомствах. Он часами ходил по улицам Тагила, и каждый кусок картины могучего уральского завода вызывал отклик в его душе. Здесь перед ним было живое воплощение народного труда и богатств Урала.

Здесь же он познакомился с Дмитрием Петровичем Шориным. Его небольшой домик представлял из себя настоящую коллекцию. У него в виде редкостей оказались два эскиза Айвазовского, работы Брюллова и местных художников-иконописцев. Сам Дмитрий Петрович несколько раз бывал в Петербурге и хорошо знал Эрмитаж. Но главную гордость хозяина составляли витрины с уральскими камнями.

Дмитрий Петрович происходил из старых демидовских служащих. Один из его родственников был в числе «заграничных». Так называли детей крепостных, которым Николай Демидов дал образование за границей. Все они получили высшее образование в лучших институтах Европы. Но меценат умер, когда крепостные инженеры возвратились в Тагил. Здесь они попали в лапы грубого и безжалостного крепостного начальства. «Заграничным» сразу дали понять, что они прежде всего крепостные. Инженеров поставили конторщиками, строптивых отправили «в гору» на рудничную работу. «Заграничные» кончили плохо: кто самоубийством, кто сумасшествием. В этой истории отразился весь ужас крепостного права.

В лице Дмитрия Петровича Мамин нашел родную душу. Он также оказался горячим патриотом Урала и рассказывал гостю о том, какие богатства таятся в его недрах.

— Видите вон ту гору? Это Высокая. В ней миллионы пудов железной руды. Да еще медный рудник. Ведь это неисчислимое сокровище! А как еще мало сделано для того, чтобы использовать его.

— Глядя на картину Тагила, — отвечал Мамин, — я каждый раз думаю, что, вероятно, уже недалеко то время, когда этот завод сделается русским Бирмингамом и, при дружном содействии других уральских заводов, не только вытеснит с русских рынков привозное железо до последнего фунта, но еще вступит в промышленную борьбу на всемирном рынке с английскими и американскими заводами.

5

Семью Маминых постигло страшное горе: скончался Наркис Матвеевич. Особенно тяжело переживал эту потерю Дмитрий Наркисович: отец для него служил олицетворением душевного благородства, доброты и заботы.

После похорон собрали семейный совет. Что делать дальше? Оставаться в Салде или ехать в другое место? Все зависело от того, найдет или нет Митя работу. В Салде, в Тагиле рассчитывать на это не приходилось. Оставался Екатеринбург.

В сущности говоря Дмитрий Наркисович остался единственной опорой семьи. Он оказался горячо любящим сыном и братом. Целиком взял он на себя заботы об устройстве семьи, хотя у самого надежды на будущее были смутными.

Переехали в Екатеринбург. Поселились сначала в доме на Большой Вознесенской, потом перебрались в дом Черепанова на Офицерской улице.

С работой попрежнему дело обстояло плохо. Устроиться на службу не удавалось. Придет в учреждение, документы подаст…

— Так вы не окончивший студент?

И в голосе — лед.

— Зайдите как-нибудь… Хотя ничего определенного обещать не можем.

Заходить было бесполезно. Диплом решал все. Но учиться — значило бросить семью на произвол судьбы. На это Дмитрий Наркисович никогда бы не пошел. Зато удалось приобрести несколько частных уроков. Очень скоро за Маминым упрочилась слава лучшего репетитора в Екатеринбурге. Репетиторство давало гроши и на эти гроши приходилось жить впятером.

Николай Наркисович пробавлялся случайным заработком, чаще всего он брал работу у местных благочинных. От него Дмитрий Наркисович узнал много историй из жизни городского и сельского духовенства.

Семья настолько нуждалась, что Николай Наркисович, по поручению брата, каждую субботу ходил в ломбард закладывать его часы или выкупать их, притом всегда по одной и той же таксе — за шесть рублей.

И все-таки Дмитрий Наркисович не оставлял литературного труда. Он работал каждый день, буквально не разгибая спины. Роман, задуманный им еще в Петербурге, назывался сейчас «Каменный пояс». Первоначально он носил название «Семья Бахаревых». И в том и в другом варианте мысли о народе не покидали автора. Лучшие из его героев думали о народе, о его судьбе, о том, как изменить его тяжкую участь. Каменный пояс — это древнее название Урала.

На горе, в центре города, возвышался Харитоновский дворец. Дмитрий Наркисович подолгу любовался красивым зданием, высокими стройными колоннами, громадной триумфальной аркой каменных ворот, бельведером и чудесным ансамблем надворных построек и простиравшегося за домом сада. Благо, квартира была недалеко и отсюда к тому же открывалась панорама города и городского пруда.

Старичок-сторож сидел на скамейке у ворот.

— Где хозяева-то?

— Уехали хозяева.

Перед ним был живой свидетель истории харитоновского дома. Другой старичок, екатеринбургский старожил Погодаев рассказывал Дмитрию Наркисовичу о Зотовых, Рязановых, Баландиных, Нуровых, Казанцевых — об этих династиях уральских промышленников, о «золотом веке» в истории Екатеринбурга, когда миллионы текли в руки местных богачей, когда лошадей мыли шампанским и улицы устилали коврами для потехи одуревших от вина и удачи екатеринбургских купцов.

Старичок-капельмейстер Мещерский, доживший до девяноста лет, рассказывал Дмитрию Наркисовичу о Зотове, генерале Глинке:

— Как-то у Тита Поликарпыча играли. Он стоит на балконе, а мы в саду играем… Любил русские песни Тит Поликарпыч и за каждую песню бросал с балкона оркестру по сотенной… А Глинка?.. Развеселится — и курьеров сейчас в Богословск и Златоуст, где были свои военные оркестры. Ну, на тройках и мчат музыку, куда велит Глинка. Танцовали тогда мазурку часов до шести… Музыканты в обморок падали, а бал с девяти часов вечера до девяти утра…

Из этих воспоминаний слагались картины уральской старины. Дмитрий Наркисович старался осмыслить историческое прошлое, ибо «прошлое, — говорил он, — чревато будущим». Старался понять пути развития народной жизни. То, что он видел перед собой, заставляло глубоко задуматься над переменами, происходившими в жизни родного края.

— Реформа произвела коренной и глубокий перелом в основаниях всей русской жизни, — говорил он. — На смену крепостному праву пришла новая страшная сила — капитал. Его рука заграбастала не только естественные богатства края, но стремится забрать в свои руки труд всего населения. Что принесет с собой этот новый период в истории Урала? Может быть, еще худшие страдания принесет он народу?

6

Над Ирбитом серебряная февральская ночь. Морозное небо вызвездило. Под полозьями звонко скрипит снег. Колокольцы заливаются под дугой. Кошева, ныряя на ухабах, мчится вдоль улиц Ирбита.

Лавки уже закрыты, но площадь в центре города забита возами с товарами, так что нет свободного места. Днем и ночью ползут сюда обозы, вихрем летят бешеные тройки с пьяным гиканьем, с песнями. Из Москвы и Читы, из Лондона и Парижа, из Персии и Китая — со всех сторон съехались сюда, в этот незаметный уездный городок купцы и промышленники, фабриканты и торговцы пушниной и хлебом. Здесь заключаются миллионные сделки. Шумит, гремит на всю Россию Ирбитская ярмарка.

— В «Биржевую»!

В окнах сквозь ледяные узоры мелькают фигуры гостей. Из дверей вырываются белые клубы пара. Откуда-то доносятся звуки визгливой музыки и обрывки пьяной песни.

Лестница, устланная коврами, ведет в самое пекло. В зале, уставленном столиками, сидят и выпивают коммерческие тузы, дельцы с именами и без имен. Любители половить рыбку в мутной воде. Шабаш хищников.

— Шире бери… Валяй! — орет во всю глотку купчик с лицом, опухшим от ярмарочного разгула. Два лакея держат его под руки.

На эстраде полупьяные и полуголые арфистки поют надсаженными голосами:

Ах ты, береза,

Ты, моя береза…

— Привел господь, в шестьдесят первый раз приехал на Ирбит, — благочестиво говорит седобородый купчина, попивая горячий чай.

Толпа напоминает ликующую шайку разбойников. Казалось, вся эта страшная сила прилаженных к делу капиталов бурлит, как вода в котле, и вот-вот разорвет котел и опустошительным потоком разольется по всей стране.

С той же мыслью о власти капитала, пришедшей на смену власти помещика, наблюдал молодой писатель и жизнь деревни. Не раз ездил он к своему двоюродному брату Луканину в Бобровку. И здесь видел он, что деревня превратилась в арену борьбы противоположных интересов.

— Привести бы сюда народников да ткнуть их носом, — говорил он, — вот она, ваша деревенская идиллия. Нет ее и не будет.

Побывал он и в Ревде и в Кыштымских заводах. Повидал разоренные башкирские деревни, тихо и покорно вымиравшие. После этих поездок с новой энергией садился он за письменный стол и снова безустали писал. Большая часть написанного представляла заготовки впрок. Он строго относился к себе и не торопился печатать.

— Я неудач не боюсь. Я буду работать еще годы, пока не добьюсь своего. Я должен сказать правду об Урале, о людях Урала. Какой здесь удивительный народ! Типов не оберешься. Бери кисть и пиши.

Целыми днями бродил он по окрестностям города с ружьем за плечами и записной книжкой в кармане. Не за полевой и не за боровой дичью он охотился, а за бывалыми и интересными людьми.

Однажды шел он вырубкой, густо поросшей березняком, и думал о том, что с этим деревом связано предание: куда шел русский человек, туда, как живое, шло за ним «белое дерево». Думал и о том, как бессмысленно и бесхозяйственно истребляются леса. В то время как на Юге знают только минеральное топливо, на Урале еще губят лесное богатство.

Солнце спустилось за горизонт, и небо стало глубоким и синим. Предстояла ночевка в лесу.

Вдруг мертвую тишину прорезал звук человеческого голоса. Мамин пошел на голос. Вскоре послышался собачий лай, переливы гармоники и уральская песня.

Лес точно раздвинулся, и перед глазами раскинулся лог. На всем пространстве его горели огни костров и стояло несколько старательских балаганов.

Перед одним из балаганов стоял высокий седой старик в белой холщевой рубахе. Это оказался висимский знакомец.

— Здорово, Хома!

Старик поглядел внимательно и сказал так, как будто они вчера только расстались.

— Здоровы булы… Як же вас занесло у нашу сторону?

Они пошли к балагану, и Хома, раскурив трубку, повел неторопливый рассказ о том, как они с кумом в свое время, после объявления «воли», искали счастья в Уфимской губернии. Но вышла из этой поездки «одна морока». Хома все сваливал на баб, отвыкших от крестьянской работы. Пришлось возвращаться несолоно хлебавши в Висим. А теперь вот и мают горе по приискам.

Потрескивали сучья в костре. Голубые и желтые язычки лизали подвешенный над огнем котелок. Причудливые тени плясали по сторонам. Старик курил трубку, и лицо его выражало немую скорбь.

— И земля панская и лес панский, — бормотал он, — то где ж наше, мужицкое?

— Как же так, ведь крепостного права уже нет?

— Такочки балакают: щука умерла, а зубы остались…

Костер догорел. Прохладная северная ночь плыла над Уралом. Лунный свет серебрился на верхушках елей и пихт. В трепетном сиянии луны чернели массивные силуэты гор. На дне лога одетая туманом сонно лепетала горная речушка.

Рано утром Дмитрий Наркисович отправился в город.

7

Не один раз с чувством гордости за родное гнездо любовался он великолепной панорамой домов, садов и церквей. Что-то полное деятельности, энергии и предприимчивости чувствовалось в этой картине города с тридцатитысячным населением, города, заброшенного на рубеж между Европой и Азией.

Один из красивейших городов России, он расположился вдоль берегов Исети. Широкое зеркало пруда, окруженное деревьями, лежало в центре его. Высокие каменные белые дома с зелеными крышами из листового железа, похожие на плиты малахита, поднимались над деревянными домами. Вдали на горизонте виднелись волнообразные очертания Уральских гор.

Он крепко полюбил его, этот бойкий промышленный городок, в самом центре горнозаводского Урала, этот узел, завязанный могучей рукой Петра. Он полюбил его, несмотря на то, что многое в нем не нравилось.

Не нравилось, например, что на главной улице бойко торговал стальными изделиями английский магазин, что за границу везли уральский хромистый железняк и получали изделия из этого железа за двойную цену, что английские рельсы лежали на Уральской железной дороге, что уральская платина, драгоценнейший металл, уплывала туда же, в Англию.

— Придет же все-таки конец этому, — говорил он. — Будет покончено с такой несообразностью, когда мы, екатеринбуржцы, для своего домашнего обихода покупаем павловские железные изделия или английские.

Не нравилась ему и общественная жизнь Екатеринбурга.

В городе было два клуба: общественное собрание и коммерческое. Дмитрий Наркисович бывал в том и другом. Сидя за столиком и слушая, как плохонький оркестр пиликает польку, он смотрел на танцующие пары, на солидных дельцов, шествовавших в буфет или в биллиардную, или за зеленый стол играть в штосс.

Что ни лицо, то живая иллюстрация к истории уральской промышленности.

Вот купец Рязанов, потомок салотопов-кержаков, наживших торговлей и плутнями немалые капиталы. Рязановы давно перешли в единоверие, чтобы поладить с властями, чтобы уберечь свое миллионное состояние. Рязановские дома, похожие на дворцы, стояли на берегу Исети, на месте прежних заимок и салотопенных фабрик.

Высокий красивый старик любезно раскланивается на обе стороны. Его знают все и заискивающе улыбаются. Кто бы подумал, что у этого элегантного господина какое-то темное прошлое. А оно есть. После того как таинственным образом исчез транспорт с вином, так и не доехав до Тюмени, Поклевский купил винный завод. Сейчас у него миллионное дело и четырнадцать винокуренных заводов по обе стороны Урала.

Покачивающейся походкой прошел местный адвокат Зубков, атлетического сложения мужчина, с густым басом и меднокрасным лицом. Это светило местной адвокатуры. Надежда и упование богатых мошенников, потому что за приличный гонорар Иван Тимофеевич готов защищать любого, самого отъявленного негодяя. Коммерческий мир Екатеринбурга — его неограниченная клиентура.

Но ведь не только эти «трехэтажные паразиты» определяют лицо города. Было бы страшно жить, если бы только они задавали тон общественной жизни. Нет, есть в Екатеринбурге и люди другого склада. Например, директор Сибирского банка Маклецкий, хотя он и директор банка, но увлекается искусством и литературой. Он создал в Екатеринбурге музыкальный кружок.

Далеко за пределами Урала известно Уральское Общество любителей естествознания. В нем работает Чупин — старый ученый, историк и краевед. Клер — бессменный секретарь Общества, Вологодский и Малахов. Все они посвятили свою жизнь изучению Урала.

Есть, наконец, и газета «Екатеринбургская неделя» — первая частная газета на Урале.

8

Круг екатеринбургских знакомых все более расширялся. Дмитрий Наркисович обладал на редкость общительным характером. Сердце его всегда было открыто для дружбы с теми, кто казался ему искренним и честным, в ком он замечал желание работать на общую пользу. Таких людей он ценил и уважал.

Случай свел его с Борисом Осиповичем Котелянским. Они сошлись быстро, как люди одного душевного склада.

Борис Осипович жил в Екатеринбурге уже несколько лет, но определенного места службы получить не мог: помехой являлось еврейское происхождение. Он был опытный, знающий врач, но обращались к нему за помощью только бедняки, к которым не ехали другие врачи. Так он и остался врачом для бедных. Несмотря на постоянную нужду, Борис Осипович никогда не жаловался. Он много работал по специальным вопросам из медицинской практики. И в то время, когда другие врачи отдыхали по вечерам дома за карточным столом или в клубе, он возился с микроскопом и писал статьи.

— Я просто начинаю опасаться, что в одно прекрасное время сделаюсь знаменитостью, — шутил он.

В глазах Дмитрия Наркисовича он был примером труженика, который вошел в жизнь народа деятельным началом.

— Только так и следует жить, — говорил Мамин.

Другое знакомство оказало ему существенную помощь в литературной работе. Наркис Константинович Чупин жил в доме главного горного начальника Иванова. Мамин познакомился с ним вскоре после приезда в Екатеринбург. Разговорились об уральской старине.

— Заходите ко мне, — пригласил старик. — Чайку попьем. Покажу вам, батенька мой, такие уникумы, что ахнете.

Дмитрий Наркисович воспользовался приглашением и в первый же свободный вечер отправился в дом горного начальника. Чупин жил в нижнем этаже. Квартира выходила окнами на улицу. В комнате бросалось в глаза множество книг, в беспорядке разбросанных везде, где только было возможно: на полках, на столе, на стульях, на полу. Низкий потолок по углам оплела паутина. В комнате стоял тяжелый, затхлый воздух. Все здесь производило впечатление заброшенности, одинокой, бесприютной старости.

Хозяин с желтым худым лицом, с длинными седыми волосами, в старой студенческой шинели приветливо встретил гостя, засуетился, снял с одного из стульев горку книг и поставил кипятить чайник.

— Вы уж простите меня, старика, за беспорядок.

— Не беспокойтесь, Наркис Константинович. И чаю я не хочу, я к вам за духовной пищей пришел.

— Одно другому не мешает, батенька мой…

Пока хозяин хлопотал насчет угощения, Дмитрий Наркисович рассматривал книги. Были здесь и записки путешествия академика Лепехина, и «Хозяйственное описание Пермской губернии» Попова, и много других материалов по уральской старине. Даже косяки дверей были испещрены всякого рода записями. Одна из них гласила:

«Татищев маэору Угримену: «Татарина Тойгильду за то, что, крестясь, принял паки махометанский закон, — на страх другим, при собрании всех крещеных татар, сжечь; а жен и детей его, собрав, выслать в русские городы для раздачи; из оных двух прислать ко мне в Самару».

— Так, значит, по приказу Татищева Тойгильда был сожжен?

— Точно-с. Это был последний случай сожжения. Стыдно сказать, что распоряжение-то дал Татищев… Сей птенец гнезда Петрова, ученый, умнейший человек своего времени. Да-с… История, батенька, кровью пахнет.

— Петр, Татищев — это были гиганты. Урал их будет помнить.

— Еще бы! Когда Татищев предложил Петру проект промышленной компании и сослался при этом на Саксонию, Петр ответил: «Саксонский манир отставить!»

— Как вы сказали? «Саксонский манир отставить?» Ха-ха-ха! Великолепно сказано! Я знаю в истории еще одну самобытную фигуру — это протопоп Аввакум. Какая сильная и цельная натура!

— Вот и чайник вскипел… Присаживайтесь к столу!

Чупин закашлялся.

— Старость!.. Вот надо бы написать историю горных заводов. Боюсь сил нехватит. Вам, молодым, нужно за это дело взяться. Читал я ваши статейки в «Екатеринбургской неделе». Слышал, вы над романом работаете. Я вот сам хоть не писал художественных сочинений, а за писателя головомойку получил. Как-то на экзамене в горном училище у меня присутствовать изволил сам начальник Уральского горного хребта Глинка. Артиллерийский генерал, аракчеевской выучки, самодур и деспот. Продиктовал я ученику у доски отрывок из «Мертвых душ»… что-то о Чичикове. Генерал как рявкнет: «Как, Чичиков? Это, значит, Гоголь — щелкопер! Как не стыдно тебе, Наркис Константинович? Почтенный ты человек, а диктуешь на казенном экзамене такую мерзость! Никогда тебе не забуду этого. Сейчас же стереть с доски! Продиктуй что-нибудь из сочинений многоуважаемого Василия Андреевича Жуковского…» Вот, батенька мой, как вашего брата литератора делят: на чистых и нечистых… Хе-хе!

Он засмеялся беззвучным стариковским смехом.

С грустью уходил Дмитрий Наркисович. Ему было жаль Чупина. Он испытывал к нему уважение за его труд землепроходца в области изучения родного края. И в то же время Мамин понимал, что эта египетская работа очень тускло освещена творческим горением.

— От чупинской работы пахнет погребом, — говорил он, вспоминая холодную комнату с грудами книг и рукописей.

Для него лично история являлась спутницей современности. В прошлом Урала он искал объяснения событий сегодняшней уральской жизни.

9

В Екатеринбурге так называемое «общество» разбивалось на кружки. Существовал кружок инженеров, кружок любителей музыки, театральный кружок. Дмитрий Наркисович при своей общительности и жадному интересу к людям не замыкался в себе. Наоборот, он сам стал центром, вокруг которого группировались передовые представители екатеринбургской интеллигенции.

В этот маминский кружок входил следователь Климшин, присяжный поверенный Магницкий, земский служащий Фолькман, Кетов, Казанцев.

Сам Мамин душой отдыхал среди простых и скромных людей. В тихой Коробковской улице стоял низенький деревянный домик. В маленьких комнатках, уставленных старинной мебелью, пахло деревянным маслом, на полу лежали пестрые половики. Здесь жило семейство Климшиных. Старшего брата, Ивана Николаевича, Мамин знал, еще когда тот учился в гимназии. Веселый, жизнерадостный, Иван Николаевич любил острую шутку, песни, дружную компанию. Пописывал стихи, чаще всего экспромты. Начальство пермской гимназии, однако, не очень ценило эти таланты: Ивану Николаевичу за его экспромты сбавляли отметку по поведению.

Любил Дмитрий Наркисович и его мать. Бывало, не застав приятеля, он уходил в комнату Марьи Кирилловны.

— Здравствуйте, Марья Кирилловна! Можно посидеть у вас?

— Садись, садись, голубчик. Спасибо, что вспомнил старуху. Садись, побеседуем.

На столе появлялся чай со сливками и калачами, которые отлично пекла Марья Кирилловна. За чаем текла неторопливая беседа.

Старушка хорошо помнила крепостное право. Сама она получила вольную еще до манифеста. Было о чем рассказать. Дмитрий Наркисович слушал чуть дрожащий старческий голос, повествовавший о жизни в доме купца-миллионера, где одной только домашней прислуги было сорок человек.

— В ногах валялась у госпожи, выпрашивала позволения учиться… Шибко меня к грамоте тянуло. Я толковая была… Нет, не дала учиться барыня. «Сиди за пяльцами — вот тебе и все ученье». Перечить не станешь, не своя воля — господская. Так и осталась темной на всю жизнь…

Чаще всего, однако, Дмитрий Наркисович бывал в доме на Колобовской улице. Вскоре он снял здесь квартиру. Хозяйка дома, Мария Якимовна Алексеева, молодая красивая женщина, нисколько не походила на екатеринбургских дам. Она была умна, образованна, обладала блестящим музыкальным дарованием. Муж ее служил инженером в Нижне-Салдинском заводе. С ним она разошлась. По своему рождению и родственным связям Мария Якимовна была «коренных заводских кровей» и превосходно знала уральскую жизнь, в особенности быт уральских промышленников и горных инженеров. В доме имелась богатая библиотека, в которой особую ценность представляли книги по горному делу.

Дмитрий Наркисович познакомился с ней еще в Нижней Салде. Вместе с семьей Маминых Алексеева переехала в Екатеринбург. В ее лице Дмитрий Наркисович нашел не только умную собеседницу, но и чуткого, преданного друга. Она поддерживала в молодом писателе уверенность в литературных силах. Она помогала ему в его громадном труде.

В уютных комнатах дома на Колобовской улице собирался тесный дружеский кружок. Приходили Магницкий, Иван Николаевич Климшин, Фолькман, Казанцев. Загорались споры о литературе. В моду начинали входить певцы разочарования и бездорожья. На смену Некрасову пришел Надсон. Иван Николаевич превосходно декламировал стихи:

Проснись, певец, — мне слышится кругом, —

Есть дни, когда молчать нечестно и позорно,

Когда один холоп безмолвствует покорно,

Склоненный рабски в прах под тягостным ярмом.

И слыша этот зов, и слыша этот стон,

Стоустый горький стон, стоящий над отчизной,

Хочу развеять я гнетущий душу сон

И грянуть на врага правдивой укоризной.

Хочу и не могу…

— Это нытье, сапоги всмятку и вообще галиматья, — возмущался Дмитрий Наркисович. — Что-то худосочное, больничное и вообще противное здоровому человеку. Поэт должен возбуждать во мне высокие чувства, поднимать дух. Что жить скверно — я знаю и без него. Истинная поэзия не должна знать слез. Истинная поэзия, по-моему, — это поэзия силы, широкого размаха, энергии, неудержимого движения вперед… Так, друзья?

Хозяйка садилась за рояль. Мелодия шопеновского ноктюрна звучала в вечерней тишине. Багряный закат глядел в окна.

— Споем, братцы, нашу студенческую!

Дмитрий Наркисович тенором запевал:

Выпьем мы за того,

Кто «Что делать?» писал,

За героев его,

За его идеал.

Друзья хором подхватывали припев. И снова лились слова боевой демократической песни:

Выпьем мы и за тех

Женщин русской земли,

Что тернистым путем

К свету знания шли…

В окно виднелись источенные солнцем, почерневшие сугробы. На дворе был март. Слышался великопостный перезвон колоколов. 1 марта совершилась казнь над царем. Среди фамилий арестованных Мамин увидел фамилию Кибальчича.

— Что их ожидает? — спросила Мария Якимовна со страхом и жалостью. — Смертная казнь?

— Они и шли на смерть. Это лучшие люди России. Нет подвига выше, чем умереть за свой народ.

Мамина и его друзей тревожила мысль о том, как изменятся народные судьбы после событий 1 марта.

Время шло, и будущее не сулило ничего доброго.

ЛУЧИ УСПЕХА

1

Порядок дня установился твердый. С утра — работа над рукописями. После обеда — книги и опять работа над рукописями. Ночь смотрит в окно. В соседнем дворе поет петух. Тихо в комнате. Время за работой летит незаметно.

Дмитрий Наркисович пишет много. Он сотрудничает в местной газете «Екатеринбургская неделя». Редактор ее Штейнфельд тесно связан с горным миром. «Екатеринбургская неделя» печатает статьи по экономическим вопросам, рассказы и стихи, а больше всего местную хронику. Критика осторожная, с оглядкой на большое начальство. Сломала лошадь ногу при переезде через Исетский мост — вот уже и событие. Подрался пьяный ветеринар — материал для фельетона строк на двести.

Дмитрий Наркисович пишет на «злобу дня». Однако репортаж не удовлетворяет его. Да и трибуна «Екатеринбургской недели» очень уж невысока. Пробовал посылать свои очерки в столичные журналы, но регулярно получал отказы. Разница заключалась лишь во времени: из Петербурга присылали раньше, из Москвы — позже. Особенно огорчила неудача с очерком «Старатели». Он путешествовал по журналам второй год. Над ним автор много и упорно работал. Редактор в любезном письме отметил несомненную даровитость автора, но каждая страница рукописи была буквально испещрена замечаниями, уличавшими его в литературной неграмотности. Мамин вспомнил петербургского друга репортера. Тот говорил:

— У вас язык свежий, но необработанный. Если вы хотите знать, что такое хороший стиль, подсчитайте, сколько раз на каждой странице встречается б ы л и к о т о р ы й.

И снова началась кропотливая работа над языком. Боролся Дмитрий Наркисович и с «был», и с «который», и с тяжеловесными семинарскими периодами. С десяти часов утра и до четырех часов дня не вставал он из-за письменного стола, но после неудачи со «Старателями» упал духом.

— Нет у меня таланта! Не стоит работать. Ничего из меня не выйдет.

Однако настало утро, и рука вновь потянулась к перу. Лежали готовыми очерки «Золотуха», «Бойцы», большой рассказ «Мудреная наука», «В худых душах». Но главное место занимала работа над уральским романом. Около десяти лет работал он над ним. Не один раз коренным образом менялось содержание, появлялись новые действующие лица. Соответственно содержанию изменялись и заголовки: «Семья Бахаревых», «Каменный пояс», «Сергей Привалов», «Последний из Приваловых». Из семейно-бытовой хроники роман все более превращался в роман социальный.

Работая над этой вещью, Мамин рос как писатель, мужал и закалялся идейно, обогащал себя знанием жизни. Трудным и медленным, но зато прямым и верным путем шел он в большую литературу.

2

Осенью 1881 года Дмитрий Наркисович и Алексеева поехали в Москву. Мамин вез рукописи. Приехав в Москву, они поселились в меблированных комнатах Азанчевской на Кисловке.

Две цели ставил перед собой Дмитрий Наркисович: во-первых, приобрести все же высшее образование, во-вторых, пристроить свои литературные детища.

Вскоре после прибытия он отправился в Московский университет. На просьбу о приеме ему холодно ответили, что он опоздал: прием заявлений прекращен. Причина отказа была явно формальной.

Дмитрий Наркисович вышел из помещения старейшего в России высшего учебного заведения, и взгляд его упал на статую Ломоносова. Он смотрел на памятник этому великому сыну русского народа, человеку огромного ума и воли, и собственная неудача показалась ему смешной и ничтожной.

Мария Якимовна по выражению его лица поняла, что с университетом ничего не вышло.

— Не думай, что на меня подействуют неудачи, — сказал Дмитрий Наркисович. — Они мне придают только больше силы.

И на другой же день он отправился в Петербург. Однако и Петербургский университет отказал в приеме. Осталась одна надежда — на литературу.

Дмитрий Наркисович засел в меблированных комнатах на Кисловке за свой уральский роман. Он был закончен и назывался «Приваловские миллионы». Автор нарисовал в нем «широкую картину подлости» капиталистических хищников и показал крушение народнических иллюзий. Ирбитская ярмарка, деревня Бобровка, Кыштымские заводы, воспоминания о Зотовых и Харитоновых — все нашло отклик в этом монументальном произведении. Автор высказался в нем во весь голос.

Каждый вечер Дмитрий Наркисович садился за работу. Мария Якимовна помогала править. Обсуждали фразу за фразой по всей строгости литературных и грамматических канонов.

Первым рассказом, который удалось пристроить в журнал «Слово», оказался рассказ «Мудреная наука». Однако «Слово» вскоре «ухнуло», и Скабичевский, принявший рукопись, сообщил, что она будет принята во вновь сооруженный журнал «Устои». Кстати, Скабичевский оказался недоволен заглавием и предложил свое — «На рубеже Азии».

Посчастливилось, наконец, и «Старателям»: они были приняты редакцией «Русской мысли», а журнал «Дело» взял два рассказа: «Все мы хлеб едим» и «В камнях». Кроме того, Дмитрию Наркисовичу удалось договориться с редакцией «Русских ведомостей» о целой серии очерков «От Урала до Москвы». Первый из них он тотчас же представил в редакцию.

Обо всем этом Дмитрий Наркисович сообщал в письме к матери:

«Милая мама, ты можешь себе представить мою радость. Десять лет самого упорного и настойчивого труда начинают освещаться первыми лучами успеха, который дорог именно в настоящую минуту по многим причинам. Целый вечер я провел как в лихорадке и едва в состоянии был заснуть».

3

Вернувшись на Урал, Мамин целиком отдался уральской теме. Он раздобыл корреспондентский билет для присутствия на втором съезде уральских горнозаводчиков. Он не пропустил ни одного заседания. С трибуны съезда выступали управляющие горными заводами, яростно защищавшие интересы уральских магнатов.

Еще на первом съезде, когда зашел вопрос о причинах истребления невьянских лесов, Котляревский, горный инженер и управитель одного из лучших заводов на Урале, не постыдился заявить, что невьянские леса истреблены… невьянскими сундучниками.

Лесное богатство Урала хищнически эксплоатировалось заводчиками. Они чувствовали себя монополистами, видели за собой поддержку правительства и не стеснялись выпрашивать субсидий.

Вопрос о наделении заводского населения землей являлся одним из самых «проклятых» вопросов уральской жизни.

По этому вопросу выступил управляющий Нижнетагильскими заводами Вальдстедт. Он цинично заявил:

— Пространство около завода должно остаться во владении завода. Нам невыгодно отдавать его населению… Вопрос о земельных угодьях имеет для мастеровых второстепенное значение. Они существуют заводскими работами, а не угодьями.

На трибуне стоял человек с брезгливым выражением лица, с калошеобразной челюстью. И голос у него был резкий, напоминавший клегот хищной птицы.

— Скоро ли вырастет та осина, на которой всех вас повесят, — говорил про себя Мамин. Перо его быстро скользило по листкам записной книжки.

Он послал в столичную прессу два отчета о съезде, но ни один из них не был напечатан.

4

— Поздравляйте, получил письмо от дедушки Евграфыча… От самого Салтыкова! — с торжеством объявил Дмитрий Наркисович матери и брату Николаю (Владимир уже учился в университете).

А в письме сообщалось, что очерк «Золотуха» охотно принят в «Отечественные записки», что автор получит повышенный гонорар. Через три месяца Щедрин запрашивал:

«Ежели у вас есть что-нибудь готовое, то вы весьма обяжете, прислав ваше новое произведение в редакцию «Отечественных записок».

Дмитрий Наркисович выслал очерк «Бойцы», а вскоре первую часть романа «Горное гнездо». Салтыков-Щедрин отвечал, что ему весьма понравилась эта первая часть. В постскриптуме он запрашивал curriculum vitae. «Горное гнездо» было также принято.

Наконец-то они поняли друг друга. То, о чем писал Мамин, отвечало требованиям революционно-демократического журнала. Общественные проблемы лежали в основе нового романа: об истинном смысле реформы 1861 года, об отношениях труда и капитала, о судьбах рабочего населения уральских горных заводов. Роман звал на помощь народу. Роман гневно обличал хищников «горного гнезда».

Мария Якимовна сообщала богатые сведения из жизни управления горнозаводского Тагильского округа. Интриги при дворе начальника горного правления Грамматчикова, быт и нравы заводской администрации были ей хорошо известны.

Но вначале роман вращался в сфере узкого интеллигентского кружка и был семейным романом. Назывался он «Омут». Но глаз автора становился социально более зорким. Его не удовлетворяли рамки частной жизни, и роман вышел на передовые позиции общественной борьбы — он стал романом социальной сатиры.

Память сохранила впечатления о встрече Демидова в Висиме: одутловатое, с безразличным взглядом лицо барина, короткая шотландская юбочка. Инженеры, правящая каста — тоже знакомые фигуры, хоть с натуры пиши. А эти охотники до чужого добра с иностранными фамилиями? О, давно они протягивают руки к богатствам Урала. Или многочисленные представители иностранных фирм? Юркие коммивояжеры, газетчики. Они вынюхивают, где будут проложены новые железнодорожные линии, где открыты новые рудные месторождения. Интеллигенция заводская — любители поболтать за рюмкой водки о падении нравов, о всесилии «золотого тельца». «Ученый генерал» Добровольский, ссылаясь на Кэри и Мальтуса, обосновывает необходимость сохранения status quo: «Лучше заводам — лучше заводовладельцу и рабочим». А на мосту рядом с заводоуправлением сидит рабочий с выжженными порохом глазами. «Уставная грамота» составлена крепостными крючкотворами в том смысле, что заводским мастеровым земельный надел не нужен, даже вреден. Но мастеровые надеются, что «вот приедет барин — барин все рассудит». Барин приехал, отведал гастрономических яств, поволочился за хорошенькой девушкой и уехал. И получилось точно по Некрасову. Рабочую плату урезали, а гора Благодать, обложенная двумя рублями семнадцатью копейками земских налогов, была совсем освобождена от обложения. Хищники горного гнезда могли торжествовать победу.

Всему этому хору ликующих, праздно болтающих, проституированных ученых, либеральных болтунов и барских холуев Мамин противопоставил заводскую рабочую массу. Это был народ, страдающий, трудящийся, но он безмолвствовал.

5

«Приваловские миллионы» были напечатаны в журнале «Дело». С этим романом имя Мамина-Сибиряка стало известно всей читающей России.

— Я работал над ним десять лет, — говорил о своем детище Дмитрий Наркисович, — и на нем я выучился писать.

Прочли «Приваловские миллионы» и в Екатеринбурге. Роман вызвал много толков. Например, в Хионии Алексеевне Заплатиной — «трехэтажном паразите» — безошибочно угадали жену местного чиновника Дарью Игнатьевну Ярутину, злостную городскую сплетницу.

— Читали вы, Дарья Игнатьевна, «Приваловские миллионы»?

— Нет, душечка, этот народник заврался… Типы у него фальшивые, — трещала Дарья Игнатьевна. — Кому же интересно читать такие вещи?

Светило екатеринбургской адвокатуры Иван Тимофеевич Зубков страшно обиделся на Мамина. Говорили, что он-то и есть Nicolas Bеревкин, беспринципный делец и кутила «с лицом благочестивого разбойника», каким изображен он в «Приваловских миллионах». Вообще кое-кто с кислой миной узнавал себя в персонажах романа и в так называемом «обществе» об авторе отзывались очень нелестно.

А Дмитрий Наркисович радовался. То слово правды, которое так давно хотелось ему сказать во всеуслышание, было, наконец, сказано. Он никогда не болел тщеславием и выстраданная за долгие трудовые годы слава не ослепила его. Он знал, что много и много еще нужно работать, чтобы быть полезным для народа.

«Родина — наша вторая мать, — писал он в Москву брату Владимиру, — а такая родина, как Урал, тем паче. Припомни «братца Антея» и наших богатырей, которые, падая на сырую землю, получали удесятеренную силу. Это — глубоко верная мысль. Время людей — космополитов и всечеловеков миновало, нужно быть просто человеком, который не забывает своей семьи, любит свою родину и работает для своего отечества».

Эти слова стали девизом его жизни и литературной деятельности.

6

Осенью пришло письмо от Салтыкова-Щедрина. Он писал, что роман ему понравился, но напечатать его можно будет только в начале следующего, 1884 года. Номер получили с запозданием. В нем была напечатана первая часть «Горного гнезда».

Какая это была радость — напечатать такую крупную вещь в «Отечественных записках». Журнал Щедрина явился единственным рупором прогрессивной общественной мысли. Дмитрий Наркисович гордился сотрудничеством в нем. Дорого было внимание сурового редактора, беспощадного обличителя общественной лжи и неправды. Больше всего он уважал в нем неподкупную честность писателя-гражданина, его «тоскующую любовь» к родной стране, его уменье сочетать широкий художественный размах с жгучей злободневностью.

— Это наш великий сатирик. Он будит лучшие чувства и мысли.

— Только бы не лишили его возможности печататься и печатать, — сказала Мария Якимовна.

Слова ее оказались пророческими.

На дворе уже стояло апрельское тепло. Дмитрий Наркисович строил планы весенних поездок по приискам и заводам.

— Поездка мне положительно необходима. Что я вижу здесь? Пьяные морды купеческих сынков… Чорт их всех подери! Я народ хочу видеть…

Мария Якимовна сказала, что полностью разделяет его точку зрения: сидя в кабинете, ничего путного не напишешь. В передней послышался нервный звонок, а затем чьи-то торопливые шаги. В дверях появился взволнованный, запыхавшийся Кетов, один из непременных членов маминского кружка. Мария Якимовна испугалась, взглянув на его бледное лицо.

— Что случилось, Михаил Константинович?

— «Отечественные записки»… закрыты, — с трудом выговорил Кетов и опустился на стул, закрыв лицо руками.

— Закрыты? — машинально спросила Мария Якимовна и тоже побледнела.

— Да… по распоряжению правительства.

— Палачи! — с ненавистью проговорил Дмитрий Наркисович. Он отошел к окну, закусив губу, и невидящими, полными слез глазами стал смотреть на улицу.

7

Владимир Мамин учился в Москве, сначала на историко-филологическом, затем на юридическом факультете. Способности у него оказались прекрасные. Дмитрий Наркисович был для него настоящим опекуном. Он руководил его образованием и все время оказывал материальную поддержку. Благодаря заботам брата, молодой человек ни в чем не нуждался. Довольно самоуверенный, Владимир к тому же переживал период юношеского критицизма и к литературным занятиям брата относился немного скептически. В глубине души он считал, что брат много уделяет внимания низким темам, а это далеко от настоящего искусства. Однако за его литературными шагами он следил внимательно и охотно помогал критическими замечаниями, в которых Дмитрий Наркисович находил много «чистоплюйства».

Так, прочитав «Золотуху», Владимир написал брату длинное письмо-рецензию. Дмитрий Наркисович прочел это послание и рассердился.

— Послушай-ка, что Володька пишет, — горячился он. — Упрекает меня в том, что я иду по стопам Глеба Успенского и Златовратского. Он, видишь ли, находит «Золотуху» произведением недостаточно эстетическим. А мне плевать на эстетическую литературу, и народу она не нужна. Пишет еще: «народники ввели мужика в салон». А что это, плохо?

Мария Якимовна пожала плечами.

— Конечно, ничего плохого в этом нет. Но не следует и волноваться из-за пустяков.

— Нет, это не пустяки. Я ему отвечу. Я выскажу ему мое credo.

Дмитрий Наркисович написал ответ и в нем высказал свои взгляды на литературу.

«Мы, русские, — писал он, — можем справедливо гордиться такими именами, как Глеб Успенский, Златовратский и т. д. Они откинули все лохмотья и декорации старинной выдохшейся эстетики и служат боевую службу, которая им в свое время зачтется. Важно то, что ни в одной европейской литературе ты не найдешь ничего подобного, например, «Власти земли» Успенского, что вся эта школа слишком серьезно взялась за изучение народа и не хочет преклониться перед порнографическо-эстетическими требованиями публики, — в этом я полагаю особенную их заслугу. Ты метко выразился, хоть и чужой фразой, что народники «ввели мужика в салон», — совершенно верно и паки верно: время салонной эстетики миновало да и салонной беллетристики тоже. Салоны теперь являются только для отрицательной стороны жизни — не больше. Итак, сиволапый, беспортошный мужик торжествует в литературе к ужасу эстетически надушенной критики. Но это не так ужасно, как кажется на первый взгляд, потому что этот мужик является подавляющей девятидесятимиллионной массой сравнительно с тоненькой и ничтожной салонной лепкой».

8

Толчок на базарной площади по воскресеньям особенно люден и шумен. Базарная площадь уставлена деревянными рядами с мелочными лавками, мучными лабазами. В ненастье здесь застрял целый экипаж. Рядом Исеть, мутная, как большая канава. На берегу сидят оборванцы, пьют водку прямо из бутылок и поют песни. Плотно стоят возы шарташских огуречников, огородников из Решет и Арамиля. Городские барыньки брезгливо перебирают мясо и овощи и торгуются из-за каждой копейки. В толпе шныряют длинноволосые странники и монахи с котомками, с кружками «на построение храма». Слепой, наклонившись над тарелкой с медяками, сиплым голосом тянет «Лазаря».

С краю площади виднеется деревянный навес, под ним длинные столы и скамейки. Это так называемая «обжорка». Здесь можно заказать щи, рубец, пирожки и даже пельмени. Мухи роем кружатся над столами. Застолье полное, сидят плечом к плечу, отирая пыльными рукавами пот.

Дмитрий Наркисович частенько наведывается сюда. И сегодня можно видеть в толпе его коренастую фигуру в серой визитке, в высоких охотничьих сапогах, в белом летнем картузе. Он заказал пельмени, присел на скамью и ждет, посасывая коротенькую трубку-носогрейку. А сам прислушивается.

Рядом идет серьезный разговор. Сосед, повидимому, кержак — черные волосы в скобку подстрижены и тронуты, как инеем, сединой, речь степенная.

— Тесное житьишко подходит, что говорить: всем одна петля-то. Ежели бы еще землей наделили мужичков, так оно бы другой разговор совсем, а то не у чего биться. Обижают землей народ по заводам…

Товарищ его, худой, с реденькой бородкой и острым взглядом лихорадочно горящих глаз, горячо подхватывает:

— Я вот ходоком выбран от общества… Так не то что землю присудить, меня же в остроге боле года продержали. Вот и пробираюсь в родные места. Жена ревет. А что я ей скажу? — «Не плачь, мол, Агафья, не нам, так детям нашим земля выйдет…»

9

Николай Владимирович Казанцев, сам начинающий писатель, относился к Дмитрию Наркисовичу прямо с благоговением. Был он на три года старше Мамина и некоторое время служил в Сибирском банке. В молодости отдал дань «хождению в народ» и даже основал колонию где-то около Петропавловска. Он очень увлекался театром, и однако его пьеса «Всякому свое» поставлена была в Москве у Корша.

Казанцевы были фамилией екатеринбургских промышленников. Однажды Николай Владимирович передал своему другу приглашение одного из своих богатых родственников прийти на именины.

— О чем я с ним буду говорить? — недовольно спросил Дмитрий Наркисович.

— Да вы и не говорите, а только смотрите да слушайте. Семья патриархальная. Понаблюдаете нравы нашего именитого купечества, глядишь, пригодится для романа.

— Так-то разве…

И Дмитрий Наркисович начал собираться в гости.

Казанцевы имели в городе несколько домов. Старинная старообрядческая семья, пользуясь видным положением в старообрядческой общине, накопила богатое состояние. Сперва Казанцевы открыли салотопенные и кожевенные заведения, а потом и в Сибирь за «золотой крупкой» потянулись. При этом беспощадно притесняли своих единоверцев, из которых многим, кроме богатых «милостивцев», и податься некуда было. Так строилось благополучие рода Казанцевых.

Гостей встречал сам хозяин, лысый, тучный старик. Дмитрий Наркисович пришел как раз к обеду. На длинном столе, покрытом белоснежной скатертью, красовались многочисленные блюда и вина. Гигантской величины осетр растянулся посередине, вызывая всеобщее изумление. Гости шумно и весело рассаживались по местам. Перед каждым лежала карточка с именем и фамилией, с чином и званием.

Дмитрий Наркисович сразу пришел в дурное состояние духа. С трудом разыскав свою карточку, он уселся с мрачным видом, решив уйти тотчас же, как только кончится обед. Но в это время он заметил кучку гостей, их усаживали в этой же комнате за отдельный стол, сервированный совсем бедно.

— Что это за люди? Почему их сажают за отдельный стол?

— Это бедные родственники хозяина, — отвечал сосед. — Посадили их за так называемый «кошачий стол». Ну, и кушанья подают попроще.

Дмитрий Наркисович вспыхнул.

— Возмутительная вещь! Я не желаю оставаться в доме, где на глазах у всех творится такая несправедливость!

Он поднялся из-за стола и ушел не простившись.

На другое утро Николай Владимирович пришел извиняться за дикие нравы своих родичей.

10

Литературный успех принес с собой и материальное благополучие. Дмитрий Наркисович на гонорар от «Приваловских миллионов» купил дом на Соборной улице. Домик был одноэтажный на несколько комнат, со службами на дворе и небольшим садиком. Теперь семья получила возможность жить в своем гнезде. Покупая дом, Дмитрий Наркисович думал о том, как лучше устроить судьбу своих родных: любимой матери и сестры.

В том же квартале жил в собственном щеголеватом доме с готическими окнами Николай Флегонтович Магницкий — друг и приятель. Из-за него Дмитрий Наркисович жестоко поссорился с редактором «Екатеринбургской недели» Галиным. Газета допустила грубую выходку против Магницкого, и Дмитрий Наркисович, возмущенный несправедливостью, пошел объясняться с редактором. Оба они оказались людьми вспыльчивыми и наговорили друг другу неприятных вещей.

— Больше я не буду писать в «Екатеринбургскую неделю», — сказал Мамин.

Однако с жизнью города он связывался все крепче и крепче. Его избрали в действительные члены Уральского Общества любителей естествознания, в гласные городской думы. Еще шире стал круг знакомств.

В то же время он готовил книжку своих «Уральских рассказов».

В этих рассказах Урал вставал во всей своей дикой и суровой красоте. Книга дышала лесным ароматом. С грохотом и прохладой проходили над шиханами летние грозы, лучи месяца ломались в бойких горных ключах. На лесных полянках тихо качались ромашки, пахло земляникой и еловой смолой. Красавица Чусовая катила свои неспокойные воды в угрюмых скалистых берегах.

А по Чусовой бежали барки с железом, и сплавщик Савоська зорко глядел на «боец» впереди. Немало барок пошло ко дну в этих местах, немало погибло людей, которых голод согнал сюда за скудным заработком.

Много зла и несправедливости в жизни. Вот два простодушных старика — поп Яков и матушка Руфина. Надо хоронить от глаз начальства сына, бежавшего из ссылки. Дочь сошла с ума, замученная допросами и тюрьмами. И оба старика живут «в худых душах». Горька доля женщины-крестьянки. Умирают в эпидемию дети, а помощи нет. В мире уродливых общественных отношений человек теряет ценность, топчется его человеческое достоинство. «Башка», трактирный завсегдатай, бесприютный бродяга, испытал уважение и хорошую человеческую жалость к товарищу по несчастью — бывшей актрисе, и над ним жестоко посмеялось человеческое отребье.

Тоска по настоящему человеку, глубокий искренний демократизм пронизывали рассказы. Среди тех, кто носил даже не имена, а клички — Спирек, Савок, Савосек — писатель искал и находил чувство чести и достоинства, сочувствие чужому горю и упрямую, несгибаемую силу, порой буйную и непокорную.

ПУТИ И РОССТАНИ

1

1885 год. Осень. Снова Москва. Снова увидел Дмитрий Наркисович дорогие сердцу русские святыни: и кремлевские башни, и Василия Блаженного, и памятник Минину и Пожарскому на Красной площади, и Малый театр с пьесами Островского. Снова история встала перед ним на том месте, «откуда есть, пошла русская земля».

Времена меняются. Давно ли он, провинциал из медвежьего угла, обивал пороги редакций, выслушивал обидно-вежливые отказы и, стиснув зубы, опять брался за перо, пришпоривал мысль. Теперь он имел литературное имя. Но тщеславие было чуждо ему. Он попрежнему трудился изо дня в день, оттачивал свой превосходный реалистический талант.

Москва, которую он всегда особенно любил, встретила его на этот раз особенно приветливо. В доме на Тверской, где он поселился с Марией Якимовной, появлялись все новые и новые знакомые. Было много хороших запомнившихся на всю жизнь встреч: с Короленко, недавно вернувшимся из якутской ссылки, с Златовратским, самым крупным писателем-народником, с редактором «Русской мысли» Гольцевым.

Златовратский оказался невысокого роста, кряжистый, длинноволосый и бородатый, с неожиданно звонким тенором. Разговорились о литературе.

— Худо с литературой, — сказал Златовратский. — Мы здесь в Москве перебиваемся с хлеба на квас. В деревню надо, в деревню. Наш русский мужик выработал широкие и глубоко гуманные основы для совместного существования… Изучать их надо… изучать.

Дмитрий Наркисович поморщился.

— Современная деревня представляет собой арену ожесточенной борьбы. Там сталкиваются совершенно противоположные элементы и инстинкты. Вот что такое современная деревня.

Златовратский неопределенно улыбался и перевел разговор на другую тему. Одет он был плохо и выглядел очень жалким. Вообще он показался Мамину скучным, неинтересным. Разговор не клеился. Мария Якимовна пыталась приобщить Дмитрия Наркисовича к музыкальной жизни Москвы.

— Рубинштейн дает концерты. Ты подумай только — сам Рубинштейн! Пойдем сегодня, — упрашивала она.

Дмитрий Наркисович уступил. Но на следующий раз откровенно признался, что не понимает слишком серьезной музыки.

— Зато я бы с удовольствием послушал наши уральские проголосные песни. Народную музыку я люблю и понимаю.

Через неделю Златовратский прислал приглашение прийти к нему. Писал, что будет кой-кто из писателей. Дмитрий Наркисович решил пойти. У Златовратского он встретил Короленко. Они поздоровались как давнишние приятели. Владимир Галактионович с добродушным юмором рассказывал, как он в лютые морозы согревался у камелька в юрте, как на дымок заехал к нему однажды «соколинец», бежавший с каторги.

— Хороший был человек, душевный…

Вскоре пришло еще несколько гостей. Среди них писатели Мачтет, Пругавин и господин в учительском вицмундире. О нем Короленко сказал:

— Московский пророк. Говорят, самого Льва Толстого наставляет.

«Пророк», оказавшийся преподавателем одного из московских училищ, быстро овладел разговором. Он безжалостно громил науку, искусство, цивилизацию. Уверял, что спасение человеков заключается в ручном труде и религии. Особенно напирал на необходимость отыскать бога, — успокоить свою совесть и воздержаться от мясоядения.

Дмитрий Наркисович слушал и хмурился.

— Ну, как? — спросил Владимир Галактионович.

— Не понимаю я и не признаю этого мракобесия.

— Поживете в столице, так не то еще увидите. Все это ненастоящее. Настоящее там, где-нибудь на берегах Ветлуги или у вас на Каме, на Чусовой.

— Настоящая жизнь и настоящие люди, действительно, там — в глубине России…

Шатания и растерянность видел он в среде литераторов. Происходил какой-то большой подспудный процесс, под натиском новых капиталистических отношений и в городе и в деревне шла огромная ломка. А литература как будто стояла в стороне от жизни. Не стало «Отечественных записок». Зато появилось много юмористических журналов, хотя веселиться было не с чего. Черная ночь победоносцевской реакции опускалась над Россией.

2

Поездка в Москву помогла крепче завязать связи с журналами, в первую очередь с «Русской мыслью». Редактор журнала Виктор Александрович Гольцев встретил радушно. «Русская мысль» являлась знаменем народнического либерализма и претендовала на роль ведущего общественно-литературного органа. Естественно Гольцев рассчитывал, что имя молодого талантливого писателя украсит страницы журнала. Здесь в 1886 г. начал печататься новый роман Мамина «На улице», являвшийся в известном смысле продолжением «Горного гнезда». Но Дмитрию Наркисовичу не хотелось связывать себя с единственным журналом.

В литературе он шел своей дорогой, сохраняя независимость мысли.

Возвратившись в Екатеринбург, он с наслаждением отдался давнишней страсти к поездкам, дорожным встречам и впечатлениям. Как губка, впитывал он в себя самый разнообразный материал. Он испытывал жадное любопытство к людям и фактам. На протяжении каких-нибудь трех — четырех лет он объездил и облазил чуть не весь Урал. Поднимался на Иремель, побывал в Ныробе. Коллекционировал уральские самоцветы и ездил на их родину в село Мурзинку. Производил даже археологические раскопки и однажды где-то около Камышлова откопал с приятелем-крестьянином кость мамонта. Кость была торжественно передана Уральскому Обществу любителей естествознания. Принимал участие и в театральной жизни Екатеринбурга, готовил для постановки в местном театре пьесу «Золотопромышленники».

Ее ставили. Театр был битком набит. Вызывали автора. Дмитрий Наркисович, однако, возвратился из театра в грустном настроении.

Играли местные любители и играли плохо. Но это бы еще с полбеды. Главное заключалось в сознании, что пьеса не вышла как пьеса, богатый материал не умещался в четырех действиях. Взыскательный к самому себе, писатель находил еще много недостатков, не замеченных другими.

3

— Ну я за вами… Одевайтесь и едем.

— Куда?

— Говорю: одевайтесь… У меня и лошадь у ворот.

— Что за спешка?

В дверях стоял широкоплечий плотный мужчина с круглым лицом и бойкими глазами. Он в высоких охотничьих сапогах, в кожаной куртке, с сумкой через плечо. Это Иван Васильевич Попов, старый знакомый. «Разбитной уралец» — зовет его Дмитрий Наркисович. Это один из тех простых людей, с которыми так любил бывать и беседовать писатель.

— Куда же ехать-то?

— А какое у нас сегодня число? Двадцать седьмое апреля… Так? А через три дня, что у нас будет?

— Первое мая будет… Но что из этого следует?

— Ах, боже мой, да где же это вы живете? На луне, вероятно. Говорю: одевайтесь, а потом на лошадь и в дорогу.

— На заявку?

— Наконец-то догадались… Говорите спасибо, что заехал. Другого такого случая и не дождетесь.

Через несколько минут коробок бойко катился сперва по городским улицам, а потом свернул на березовский тракт. Дмитрий Наркисович тоже оделся по-дорожному. Жадно вдыхал он свежий утренний воздух. По обеим сторонам дороги бежал сосновый лес. Весеннее солнце играло в воде, наполнившей ложбины.

Иван Васильевич с увлечением рассказывал о вновь открытых платиновых приисках. Вспомнился родной Висим. В детстве видел Дмитрий Наркисович платину у Матвеича в пузырьке из-под лекарства. Старик сам работал на промыслах.

— Дурни мы все, — говорил, высыпая платину на шершавую ладонь. — По десяти копеек платину сдаем немцу, а ведь она дороже золота!.. От так… Дурни, говорю.

Наступило лето и снова путь. На этот раз на Южный Урал — в башкирские степи.

Синь. Простор. Солнце палит нестерпимо. Степная даль почти сливается с синевой неба, и воздух, нагретый с утра, струится чуть видимыми волнами. Деревушка бедная. Возле изб стоят одинокие чувалы — в них нечего печь.

Спускается вечер, и быстро наступает темнота. Небо становится еще синей. Далеко разносится заунывная мелодия, бесконечная, как сама степь. Это играет на курае старый слепой певец.

Вся деревня собирается слушать старинные песни. Башкиры в дырявых азямах сидят вокруг костра. Слепой байгуш Надыр поет дрожащим старческим голосом:

«О проклятый, проклятый генерал Соймонов… Ты поставил на горе двенадцать каменных столбов, на каменных столбах поставил двенадцать железных шестов, а на шесты посадил двенадцать башкирских старшин, лучших башкирских старшин, проклятый, генерал Соймонов…»

Потом байгуш Надыр поет о старом Сеите, об Алдар-бае и Салавате…

Дмитрий Наркисович хлопотал по башкирским делам и садился «ашать» со всеми из общего котла.

Степными просторами, запахом полыни, кумачевыми закатами, тоскующей песней вошла в сердце Башкирия. И казалось, точно он прикоснулся к душе обиженного историей народа. Он стремился понять его мудрость, его поэзию.

Много было передумано в эти знойные дни и прохладные темные ночи, под небом глубоким и синим, где лихорадочно светились звезды.

Он думал о жизни и смерти, и образ старого байгуша Надыра вставал передним. Он пел, и в песне слышался голос самого народа, бессмертного народа.

«Лебедь Хантыгая, ты боишься того, что не существует… Смерть — это когда ты думаешь об одном себе, и ее нет, когда ты думаешь о других. Как это просто, лебедь Хантыгая!.. Созревший плод падает па землю — разве это смерть?»

Лебедь Хантыгая — это мудрейший из мудрых Бай-Сугды, чьи песни разносятся по всему ханству, как прилетевшие весной птицы. Он поет «о счастье трудящихся, о счастье любящих, о счастье простых». Лебедь Хантыгая!

Так родились прелестные миниатюры-легенды. Их создал многогранный и могучий талант русского писателя, которого захватила трагическая судьба башкирского народа.

4

Неизгладимое впечатление произвела на Дмитрия Наркисовича поездка вверх по Каме от Перми до Чердыни.

В Перми он посетил Василия Никифоровича Шишонко, «пермского Нестора». Его «Пермскую летопись» Мамин знал чуть не наизусть. Шишонко был уже старик, больной и дряхлый.

— Не знаю, удастся ли докончить летопись, — говорил с невольной грустью. — Сейчас у меня пойдет восемнадцатый век, а его надолго хватит.

Он показал гостю свой архив.

— Однако же, Василий Никифоровым, какой большой у вас запас еще ненапечатанных материалов, — удивлялся Мамин, перелистывая рукописи.

— Да ведь двадцать пять лет собирал…

Перед ним был один из маленьких героев, кто бескорыстно и честно служил отечественной науке.

В тот же вечер на небольшом пароходе он выехал в Чердынь.

Несколько молодых людей стояли на палубе и оживленно разговаривали между собой. Оказались студенты-горняки. Дмитрий Наркисович познакомился с ними. Студенты расспрашивали о состоянии горного дела на Урале. Разговор затянулся далеко за полночь. С удовольствием беседовал писатель с серьезной и умной молодежью. Двое оказались болгарами и хорошо помнили последнюю русско-турецкую войну.

— Первые болгарские горные инженеры.

Утром Дмитрий Наркисович проснулся рано, часов в шесть, и вышел на палубу. Волнистая пелена тумана кое-где еще стояла над водой, но солнце уже поднялось довольно высоко. Светлая голубая дорога Камы бежала меж бесконечных заливных лугов и редких лесков. Берега Камы были пустынны и хмуры. Но эта живая движущаяся дорога вызывала такое бодрое и хорошее чувство, как будто весь мир раздвигался перед тобой.

Здесь когда-то шел древний исторический путь, связывавший мифическую Биармию с Волгой и Каспием. Сюда из таинственных глубин Средней Азии завозились дорогие восточные товары. Когда татары загородили дорогу на юг, пришли сюда новгородцы. А потом Строгановы начали рубить острожки и ставить соляные варницы. Край становился русским.

Теперь это бурное историческое прошлое позади. Убогая деревушка редко-редко встанет на берегу, и снова пустынно и дико вокруг, только хлопают плицы колес, и бежит вспененная вода, и вал, бегущий за пароходом, слизывает с отлогого берега ракушки и валежник.

Когда же оживут эти берега?

Сидя в каюте, Дмитрий Наркисович читал очерки Василия Ивановича Немировича-Данченко «Кама и Урал». Читал и делал на полях злые пометки. Чувствовалось, что писатель наблюдал жизнь из окна вагона и писал свои зарисовки только для того, чтобы занять внимание неприхотливого читателя. Это был один из представителей литературы «благополучных концов».

Через двое суток пароход вошел в устье Вишеры. До Чердыни оставалось еще верст шестьдесят.

На рассвете вдали показался красавец Полюд. Своей формой эта высокая гора напомнила Дмитрию Наркисовичу подножие памятника Петру, только увеличенное в тысячу раз. Далеко-далеко над лесистой равниной, над волнистой линией гор поднялся Полюд-Камень.

А через несколько часов пароход подходил к Чердыни. Город стоял на высокой горе. С реки виднелись только белые колокольни древнего монастыря.

Вот она, Пермь, или Великая Чердынь! Город новгородской старины. Бедность чердынского населения вошла в поговорку. Край удален от учебных центров, но в городе ни одного среднего учебного заведения. Общественной жизни в Чердыни нет и званья. Тон задают купцы, ведущие торговлю с Печерским краем, — Алины, Пешехоновы, Надымовы. Весь необъятный край находится в кабале у десятка чердынских толстосумов.

Сидя на постоялом дворе, Дмитрий Наркисович писал в Екатеринбург Ивану Васильевичу:

«Не подумайте, что за несколько часов моего пребывания в Чердыни я подмахну целое описание этого города во всех отношениях, — описание будет, но самое коротенькое, ибо интерес Чердыни — в далеком историческом прошлом».

Действительно Дмитрий Наркисович пробыл в Чердыни несколько часов. Стояла чудесная погода, и он решил отправиться дальше. Ехали ночью по Чердынскому тракту на север. До села Вильгорт считалось семнадцать верст. Было уже около полуночи, когда подъезжали к Вильгорту. Небо над лесом горело пурпуровым закатом. Красный цвет навевал жуткое настроение. В этой северной заре было много крови и вообще чего-то зловещего, точно в зареве невидимого пожара. По обе стороны зубчатой стеной тянулся угрюмый ельник. Где-то ухал филин. А на горизонте возвышалась мощная громада Полюдова Камня.

5

Стояла весна. Тепло в этом году наступило рано. Экипаж ехал по изрытому ухабами Челябинскому тракту. Огромного роста, широкоплечий мужик брел по обочине. Его шатало с голодухи.

— Из городу, дядя? — спрашивали встречные с котомками за плечами.

— Из городу, — мрачно отвечал великан.

— А не слыхал, милый человек, насчет работы?

— Никакой такой работы в городе нету… Задарма шесть недель прошлялся, а теперь вот домой бреду. Надо к пахоте готовиться… Дружно ударила весна-то, а земля не ждет. Напрасно идете в город.

— Да уж что бог даст, милый человек… Не от радости идем.

Все разговоры шли на один лад: о работе, о хлебе, о голодовке. По деревням жаловались.

— У соседей худо, у нас тошней того… Мужики разбрелись, а бабы с ребятами маются. Тоже через день едят. Ну, и отощали: идет другая баба по деревне и повалится — голову стало относить с голоду. Потом хворь прикинулась: животами больше маются. Охвостьем прежде свиней кормили, а теперь в хлеб мешают, да и охвостья не стало.

Этой весной Дмитрий Наркисович побывал в Шадринске. Город расположен был на Исети, в центре когда-то хлебородного Зауралья. Теперь и сюда протянулись загребущие руки банковских дельцов и предпринимателей капиталистической складки.

В номере гостиницы спалось плохо: пьяная компания по соседству буянила до утра. Серый день начался перезвоном колоколов. Монотонно раздавались их медные голоса, начиная с самого маленького колокола, кончая самым большим. Служили панихиду, отпевали несколько покойников зараз.

Дмитрий Наркисович увидал возле церкви старика в заплатанном нагольном тулупе. У старика было восковое лицо и горячие, совсем молодые глаза. Всей своей наружностью и складом речи он напоминал раскольничьего начетчика.

— Божие наказание за грехи наши, — сказал старик и набожно перекрестился. — Народ с голодухи глину ест, а мы чревоугодию предаемся. Вон Ушков поехал беса тешить. Люди в церковь, а он в ресторан.

Мимо пронеслась кошева с бубенцами. В ней сидел господин в лисьей шубе и бобровой шапке. Это был знаменитый Амплий Гаврилович Ушков. Отец его, демидовский крепостной Гаврила Ушков, строил всевозможные заводы, и про Амплия Ушкова говорили: «Ежели у него завелось пять кирпичей, так он фабрику строит». Даже на городской земле ухитрился он поставить винокуренный завод.

— Народ с голоду помирает, а он его водкой спаивает, — говорил старик. — Как только бог за грехи терпит. Истинно, последние веки живем.

Познакомившись с городскими делами, Дмитрий Наркисович увидал строгого старика в хлебном магазине. Над дверями висела большая вывеска. Почтенный старец оказался одним из крупнейших тузов города Шадринска — Мокеевым. Вместе с другими шадринскими купцами он придерживал хлеб, выжидая «подходящих» цен. Шла отвратительная спекуляция на голоде.

Здесь Дмитрию Наркисовичу рассказали о страшных шадринских пожарах, уничтожавших сотни домов. Во время одного из пожаров сгорел купец Вагин, известный тем, что убил из ревности жену и был оправдан судом.

Водочный король Поклевский спаивал всю округу. Деревня нищала, разорялась. Хлеб, основа мужицкого благополучия, шел на винокуренные заводы.

С чувством отвращения писатель покидал это разбойничье гнездо. Побывал он и в Долматове. Толстые стены Долматовского монастыря ограждали немалый капитал. Отцы-монахи лебеду не собирали. В монастырских закромах находилось достаточно полновесного пшеничного зерна. Глядя на эту монастырскую крепость, Мамин вспоминал кровавые дни «дубинщины», когда восставшие крестьяне крепко тряхнули святой обителью. Стены как будто еще хранили горячие укусы пуль, а из монастырских подземелий точно слышались стоны пытаемых.

6

После каждой очередной поездки Дмитрий Наркисович возвращался в город освеженным и помолодевшим. Перед ним еще мелькали лески и перелески, в ушах еще звенело комариное пенье, и одежда пропитана была запахом дыма охотничьих костров. Он привозил полные карманы материала для работы. Оставалось только сесть за письменный стол с любимой трубкой в зубах.

Но жизнь врывалась и сюда, в тихий домик на Соборной улице.

На морозовской фабрике грянула забастовка восьми тысяч рабочих. Правительство выслало войска на подавление стачки. Сотни рабочих арестованы…

Скончался Михаил Викторович Малахов — молодой ученый-труженик… Скончался старик Чупин…

А в литературе началось какое-то оскудение. Рождалось новое поколение писателей — Минский, Дедлов, Варанцевич, Щеглов. Не об этом ли поколении пишет «Неделя», что

«оно не чувствует презрения и ненависти к обыденной человеческой жизни, не понимает и не признает обязанности человека быть непременно героем… Оно прониклось сознанием того, что все в жизни вытекает из одного источника — природы, все являет собою одну и ту же тайну бытия, все одинаково прекрасно для свободного художественного созерцания мира…»

Какая гнусность!

На собрании Уральского Общества любителей естествознания выступал с докладом о поездке на Новую Землю земляк-уралец Носилов. Третью зимовку провел он на Новой Земле среди полярной ночи и льдов…

Перед городской думой ставился вопрос в приобретении богатейшей по содержанию чупинской библиотеки. Дума отказала «за неимением средств»…

В местном театре шли последние спектакли. Антрепренер делал судорожные попытки расшевелить публику и ставил «Войну с тещей», «Балканскую невесту» с канканом и музыкой. Ничего не помогало!

Дядя Листар, то есть сам редактор Галин, писал в «Екатеринбургской неделе»:

«В свое время мы отмечали талантливое исполнение одних артистов и бесшабашную бездарность других, а теперь ради дней поста и всепрощения попросим, читатель, г-на Аполлона купно с г-жами Мельпоменой, Талией, Евтерпой, Клио и остальными их пятью сестрами отпустить великие драматические прегрешения многих бездарностей, лицедействовавших перед нами в продолжение целого полугодового сезона…»

Дмитрий Наркисович, не дочитав, отбросил газету.

В передней послышались звонки и знакомый голос:

— Дома Дмитрий Наркисович?

— Дома, дома.

Навстречу — улыбающееся лицо и пышные бакенбарды Онисима Егоровича Клера. Зачем пожаловал секретарь УОЛЕ? Оказывается, по очень важному делу. Есть проект организовать в Екатеринбурге Сибирско-Уральскую научно-промышленную выставку. Ее задача — показать, чем богаты Урал и Сибирь.

— Это великолепно! — воскликнул Дмитрий Наркисович. — Можете рассчитывать на полное мое содействие этой идее.

Выставка раскинулась на обширной территории монетного двора яркими цветастыми павильонами. Она широко рекламировалась в печати. Посетители могли дивиться образцам продукции Верх-Исетского, Уфалейского, Надеждинского, Тагильского и других заводов, ювелирной работе каслинских литейщиков, екатеринбургских гранильщиков, златоустовских лекальщиков. Почетное место занимала минералогическая коллекция Калугина — мурзинские топазы, аметисты и бериллы, полдневские хризолиты. Среди экспонатов выставки находился даже чум обитателей заполярной тундры.

Дмитрий Наркисович отдался выставке всей душой.

— Пусть все знают, какие богатства таятся в недрах Урала и как мы ими не умеем пользоваться, — говорил он профессору Анучину, приехавшему сделать описание выставки. — Народное богатство не принадлежит народу.

Сам он неутомимо корреспондировал в петербургские «Новости». Целый день проводил он на выставке в горнозаводском отделе, где выполнял обязанности секретаря.

Между тем в экономике края кризис бушевал с прежней силой. Прекратили деятельность Суксунские заводы, Кыштымские дышали на ладан. В Зауралье хлебный червь уничтожил пшеницу. Ожидался снова голодный год.

7

Побывал Дмитрий Наркисович и на родине — в Висиме. Мертвая тишина встретила его на заводе. Не дымили фабричные трубы, не лязгало железо. Даже на покосах не слышалось песен, не курились огоньки костров. Население работало на промыслах. В то же время появились новые раскрашенные дома, магазины: Висим стал столицей уральского платинового дела.

— Как вы будете жить, когда платина выработается? — спрашивал Дмитрий Наркисович старожила-висимца.

— А как жить — известно… Разбредется народ, куда глаза глядят — только и всего. Не у чего будет жить-то… Теперь к нам на промысла идут, а тогда мы пойдем. Конечно, платина на исходе. Обыскано все, а ежели где и найдем новую, так где ни на есть в горе, в самом камню, где уж ее неспособно будет и взять.

Народ перебивался с хлеба на квас. Зато вместо старого кабака появился новый трактир.

«Вон кровосос сидит, — на нашей беде распух, как клоп», — говорили мастеровые.

Из-за прилавка выглядывала лоснящаяся красная рожа.

В Висиме еще жива была старая начетчица. Старуха болела. Узнала Дмитрия Наркисовича и растрогалась. Жаловалась на смуту и шатание среди людей древнего благочестия.

— Попы наши совсем с кругу спились… Большой упадок старой вере…

— Правду ли рассказывают, что нынче ваши женятся на православных?

— Сводом женятся.

— А ваши девки тоже сводом уходят за православных?

Старуха только махнула рукой.

Висимские впечатления отливались в роман. Это было воплощение заветной мечты — осветить заводскую тему, еще никем не поднятую в литературе, показать как отразился на судьбе народной переход от крепостнических порядков к капиталистическим.

О своем предприятии Мамин писал Гольцеву:

«Осенью было начал «агромаднейющий» роман из горнозаводского быта, но засел на второй части — очень уж велик выходит. Десять печатных листов написал и сам испугался. Теперь и не знаю, что делать: то ли продолжать, то ли расколоть его на мелкие части. Мелкие вещи автору писать выгоднее и легче в десять раз, но бывают темы, которых не расколешь, так и настоящая. Дело вот в чем: завод, где я родился и вырос, в этнографическом отношении представляет замечательную картину…»

Над этим романом Дмитрий Наркисович работал три года и назвал его по имени трех поселков, образовавших Висимо-Шайтанский завод, «Три конца», а в подзаголовке написал: «Уральская летопись».

8

Березовский завод — одно из старейших поселений на Урале и родина золотого дела. Здесь сто лет назад Ерофей Марков нашел первое золото в России, и здесь же простой русский штейгер Брусницын изобрел способ дробить и промывать золотосодержащую руду.

Во времена крепостного права здесь была каторга. Местные жители хорошо помнили старые порядки. По барабану вставали и спать ложились, по барабану обедали, даже в церковь ходили под барабанный бой. После раскомандировки на работы за партией рабочих тянулись два воза: один с провиантом, другой с розгами. Не стало каторги, но осталась страшная память о ней, остались лиловые рубцы на спинах.

Не один раз Дмитрий Наркисович бывал в Березовском заводе, всегда его поражал отпечаток чего-то временного, непрочного, лежавший на всем. Дома строены на скорую руку: где нехватает крыши, где ворота не поставлены. Даже заново поставленные избы, не потерявшие еще нарядной желтизны свежевысгруганного дерева, говорят о немногих счастливцах, у которых сегодняшняя удача вот-вот обернется вчерашней нищетой. Улица тоже напоминает о промыслах. Там и сям зияют провалы: шахты подходят под самое селение. Местами путь преграждает свалка пустой породы.

«Не настоящая жизнь», подумал Дмитрий Наркисович, побывав первый раз в Березовске.

Больше всего поразило его тупое отчаяние, написанное на лицах старателей. Разговоры с ними многое объяснили писателю. Березовская дача, буквально усыпанная золотом, давала акционерным компаниям миллионные прибыли. Земли у березовцев не было. Приходилось работать у той же компании на любых условиях.

— Нужда заставит песни петь. Нам за золотник хозяева платят по два рубля, а казне сдают по четыре с полтиной.

— Как вы работаете? На каких условиях?

— Кто на поденщине, кто на отрядных работах. Кто на отрядные работы, тому и землю дают, только золото доставай. Да тоже радость не велика…

— Кругом золото, посередке — бедность.

— Золото моем, сами голосом воем.

Оставалась надежда на «дикое счастье». Кому повезло наткнуться на золото, тот, глядишь, и выбился из нужды. Только надолго ли?

— Вон идет вчерашний богач… Откантовал!

По улице нетвердой походкой шел мужчина с опухшим багровым лицом, босой, в рубахе с расстегнутым воротом, желтой от глины. Не глядя ни на кого, он свернул к полукаменному дому с приметной вывеской: «Питейное заведение».

— Родная дочь подвела. Он ее посылал в дудке золото добывать. Девка не будь дура, покуда родитель пировал, натаскала себе на приданое да и сбежала. Теперь он всего лишился: компания дудку отобрала, а дочь вышла замуж за шарташского кержака.

Разбирая в заводской конторе дела, Дмитрий Наркисович наткнулся на сообщение о штейгере, который сошел с ума и затопил шахту. Сухие строки официального донесения скрывали тяжелую человеческую драму. Те, кто знал, рассказывали о семейной неурядице. И снова причиной являлось золото. Золото ломало семью, толкало на преступления, доводило до самоубийства. В воздухе точно носились чумные бактерии…

После одной из поездок Дмитрий Наркисович написал рассказ «Глупая Окся» о старателе, обманутом дочерью. И когда написал, то понял, что к теме о золоте он еще вернется, что это будет роман о людях, искалеченных золотой лихорадкой, что новая вещь станет еще одной частью одной гигантской картины — Урал.

9

Дмитрий Наркисович провел зиму в самом кипучем литературном труде. Во-первых, заканчивал «Три конца», во-вторых, написал очерк о городе Екатеринбурге, предназначенный для сборника историко-статистических и справочных сведений. Издавал его городской голова Илья Симонов, владелец паровой мельницы, один из екатеринбургских богачей. Он же фактически прибрал к рукам и «Екатеринбургскую неделю». Несмотря на всю свою антипатию к Симонову, Дмитрий Наркисович принял заказ на очерк, потому что считал эту работу делом своей гражданской чести. Правда, она потребовала усидчивого изучения исторических документов и архивных материалов. Художник превращался в ученого-исследователя.

Он дал в своем очерке историю любимого города, как историю его хозяйственного развития, и закончил словами, выражавшими надежду на лучшее будущее:

«Формы — дело известного времени, а знание и труд — единственные двигатели всяких форм. Пожелаем же Екатеринбургу движения вперед в этом единственном направлении, чтобы он сделался действительно сердцем неистощимых сокровищ Урала».

Любовь к Екатеринбургу являлась выражением любви к Уралу, любви ко всей необъятной Родине. Эта любовь носила деятельный характер. Мамин участвовал в общественной жизни своего города. И литературная работа и работа общественная дополняли одна другую, завязываясь в один крепкий узел.

Участие в комиссии по ревизии банка помогло понять, какую роль играет это учреждение в капиталистическом освоении края, в его экономике. Особенно ясно писатель это понял, побывав в Шадринске. Банк походил на огромного паука, и в его тенетах безнадежно запутывались большие и маленькие мухи. Писатель увидел прямую связь между разорением деревни и накоплением миллионов. Вторгаясь в деревню, капитал превращал хлеб в товар и создавал крупных хлебных монополистов.

Так вырисовывались контуры нового романа — о хлебе.

10

Зимний сезон 1890—91 года в екатеринбургском театре открылся драмой Потехина «Нищие духом». Афиши сообщали о новом составе труппы. Дмитрий Наркисович любил театр, любил хорошие пьесы и хорошую игру. Но театральное дело ставилось на коммерческую ногу и, подлаживаясь к так называемой «чистой» публике, антрепренеры составляли сногсшибательные дивертисменты. Екатеринбургский театр не представлял исключения. И здесь тон задавала «золотая молодежь» — купеческие сынки, не знавшие, где убить время.

На этот раз, однако, труппа оказалась «с искрой». Особенно хороши были в женских ролях Морева и Абрамова. На следующий день его познакомили с Абрамовой.

— Я очень рад, что могу выполнить просьбу Владимира Галактионовича, — сказала артистка. — Я заезжала к нему в Нижний… Вы знаете, он мой бывший учитель… Он большой поклонник вашего таланта и просил меня передать вам в подарок его портрет.

— Спасибо, — ответил Дмитрий Наркисович.

Запомнились большие ясные глаза и красивый грудной голос артистки.

Ветер трепал афишу на углу Большой Вознесенской. На афише крупно выделялось: «Гроза». Роль Екатерины исполняла Абрамова. Дмитрий Наркисович зашел в театр и купил билет. Он сидел в первом ряду и не отрываясь смотрел на сцену.

Абрамова-Катерина подняла белые круглые руки и замерла в страстном порыве.

— Я говорю, отчего люди не летают так, как птицы? Знаешь, мне иногда кажется, что я птица. Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела. Попробовать, нешто, теперь?

Может быть, не так уж хорошо играла артистка. Может быть, не совсем верно понимала она Островского. Но столько было в ней обаяния молодости и жизни, так проникал в душу ее голос…

После окончания спектакля Мамин увидал смеющееся бритое лицо антрепренера.

— А ведь меня Мария Морицевна спрашивала о вас. Какое-то поручение от Короленко…

Они прошли за кулисы. Навстречу им вышла сама Абрамова. Она стирала на ходу следы грима. И снова ее яркие глаза поразили Дмитрия Наркисовича.

— Вот госпожа Абрамова. Литератор Мамин-Сибиряк. Прошу любить и жаловать.

Мария Морицевна улыбнулась.

— Мы уже знакомы.

Он пошел ее провожать. Она рассказала историю своей двадцатипятилетней жизни, короткой и бурной. Мария Морицевна Гейнрих родилась в Перми в семье фотографа. Училась в местной гимназии. Короленко, в те годы высланный в Пермь под надзор полиции, репетировал ее. Еще в гимназии Мария Морицевна увлекалась театром, а по окончании ученья участвовала в любительских спектаклях. Потом вышла замуж за своего партнера на любительской сцене — секретаря уездного воинского присутствия Абрамова. С твердым намерением стать профессионалами, супруги отправились в Оренбург. Однако после первого же сезона их пути разошлись. Мария Морицевна выступала сначала в городах Поволжья, затем уехала в Москву. Здесь она сделала попытку организовать свой театр. Но попытка эта в конечном счете провалилась. И вот она снова на Урале, где не была столько лет.

Дмитрий Наркисович молча слушал ее откровенный рассказ и ему хотелось, чтобы эта ночь длилась как можно дольше. Он проводил ее до квартиры, и снова ее лучистые глаза улыбнулись ему. Он видел их перед собой, когда шел по заснеженным улицам ночного Екатеринбурга.

11

Они встречались еще несколько раз. Творческое горение, то, что больше всего Дмитрий Наркисович ценил в людях, привлекало его в Абрамовой. Она любила свое дело, и эта любовь дала ей силу пройти через грязь и пошлость кулис, сквозь пытку общественного мнения.

— Мы белые негры, — говорила она, — зато нет счастья выше, чем стоять у рампы, загораться самой и зажигать всех, кто тебя видит и слышит… А разве жизнь — не та же сцена, только самая скверная сцена, с плохим освещением, сквозным ветром и грязью. Настоящая жизнь — только на сцене!

Чем больше Дмитрий Наркисович узнавал ее, тем больше она ему нравилась. Это было не мимолетное увлечение, а настоящее большое чувство. И этому чувству он отдался весь, так как никогда и ничего не умел делать наполовину.

За окном трещал декабрьский мороз, а здесь, в уютной, по-женски прибранной комнате, царили тепло и тишина. И молодая женщина с густой волной каштановых волос, с прекрасными сияющими глазами читала наизусть Некрасова.

Грозой разбило дерево,

А было соловьиное

На дереве гнездо…

Он смотрел на нее и думал, что соловьиное гнездо должно быть у них. Он сказал ей об этом и, когда возвращался в дом на Соборной улице, то не замечал ни сорокаградусного мороза, ни извозчиков, гревшихся у трактира на углу Главного проспекта и Вознесенской. Огромное счастье наполняло все его существо.

Вскоре, однако, это счастье омрачилось. Оказалось, что брак Дмитрия Наркисовича и Абрамовой официально не мог быть совершен, потому что Абрамов не давал жене развода. Закон всецело поддерживал супруга. Создалось очень неприятное положение. Екатеринбургское общество не могло простить связи с женщиной, не получившей бракоразводного документа, да к тому же еще артисткой. Местные блюстители нравственности почувствовали себя задетыми. В пику Мамину и Абрамовой местные «интеллигенты» устраивали овации и «подношения» артистке Моревой и бойкотировали спектакли с участием Абрамовой. Ханжи и кумушки сумели настроить против Дмитрия Наркисовича даже близких ему людей.

Создалась такая атмосфера, что оставалось одно — покинуть Екатеринбург. Весной 1891 года Мамин и Абрамова уехали в Петербург.

Загрузка...