Книга третья Добрый герцог




Глава первая



холмистого левого берега Рейна, у подножия ласкающего взор Хайнценберга приземистые стены и непритязательные строения женского монастыря в Казисе смотрят вниз на деревню, оставшуюся верной католической церкви. У сводчатого узкого окошка одной из келий, откуда видна была освещенная утренним солнцем серая башня замка Ридберг, сидела прекрасная Лукреция Планта.

Весна миновала. Даже на северной стороне Ретийских Альп под дуновением теплого фена давно уже стаяли с косогоров снега и бурливыми ручьями сбежали к Рейну. В горных расщелинах вдоль Виа-Мала южный ветер бушевал наперегонки с полноводным, по-молодому неукротимым потоком. Долгие недели пенистый Рейн гневно бился о тесные стены своей темницы и, прорываясь на волю, опустошал низкие берега. Сейчас он уже спокойнее нёс в долину усмиренные воды, а вокруг шел пар от зелёных лугов и пышно цвели плодовые сады защищенного от сурового северного ветра Домлечга.

В это ясное июньское утро старшая сестра ордена, Перепетуя, после долгого разговора, только что покинула благородную девицу.

Благочестивые казисские монахини давно уже лелеяли одну заветную мечту. Все долгие военные годы место настоятельницы обители пустовало, и они мечтали о том, чтобы оно наконец-то достойным образом было занято славным перед богом и людьми отпрыском могущественного рода. Кого же лучше могли избрать для этого святые угодники, как не уроженку здешней долины и богачку Лукрецию Планта!

Еще до реформации монастырь не однажды получал ценные вклады от синьоров Планта. А затем многие члены прославленного рода с синьором Помпео во главе ради спасения души возвратились в лоно истинной церкви; но благородного патриция постигла внезапная и жестокая смерть без последнего причастия. Казалось бы, вполне естественно и по-христиански поступила бы его осиротевшая дочь, если бы приняла постриг, дабы молиться о спасении его души и в тревожные времена, которым конца не предвиделось, защитить обитель своим благородным именем и обогатить ее своим достоянием.

По причине государственной измены и соучастия Планта в Вальтеллинской резне даже при испанском владычестве не могло быть и речи о возвращении Лукреции отцовских поместий, теперь же, как ни удивительно, это Должно было совершиться со дня на день стараниями полковника Георга Иенача. Молва о доблестных делах сражавшегося под началом герцога Рогана пасторского сына из Шаранса в родной его долине передавалась из уст в уста, и слава его с каждым днем росла во всей стране.

Надо полагать, угрызения совести подвигли полковника Иенача на такое заступничество, а если и была тут мирская, непонятная для казисских монашенок причина, так ведь господь искони умел направлять на благие цели даже нечестивые помыслы. Непреложно было одно: сам святой Доминик, чей устав соблюдала обитель, предназначил благородную девицу обрести прочное пристанище в Казисе и, ставши настоятельницей, опекать покинутую паству.

Лукреция еще с пребывания в Монцском монастыре снискала его святое благоволение. Шайки имперских солдат разгромили тогда казисскую церковь и, как писала Лукреции сестра Перепетуя, не пощадили даже пресвятую деву, оставив от нее голую деревяшку.

Под руководством умелых итальянских монахинь девушка вышила тогда драгоценные одежды для ограбленной отечественной матери божьей и нашла возможность переправить их на место назначения через смельчака и любителя путешествовать отца Панкрацио. С тех пор святой Доминик многократными знамениями возвещал свою волю недостойной сестре Перепетуе. А самое явственное и чудесное откровение было ей нынешней ночью. В ниспосланном свыше сне вошла она с сокрушенной душой в пустую келью настоятельницы и вдруг узрела там Лукрецию во плоти, только со смиренным лицом и опущенными долу глазами. Перед ней же в лучах славы небесной и в белоснежных ризах стоял святой Доминик и протягивал ей лилию на длинном стебле. И сестре Перепетуе привиделся отблеск его сияния над челом избранницы его Лукреции.

Проснулась она с ликованием в сердце и решила, что нельзя ей утаить такое откровение. Вот она и пришла поведать Лукреции про свой вещий сон и вместе с ней истолковать его смысл.

Однако это сновидение образовало и убедило благочестивейшую девицу куда меньше, чем ожидала монашенка, которая долго потом билась, стараясь понять, какие же мирские утехи или заботы такими крепкими корнями по сей день привязывают синьорину к этому суетному миру, ибо, по ее собственным словам, она хоть и благоволит к монастырю, однако смотрит на него как на временное прибежище.

К земным богатствам Лукреция не тяготела, еще менее того — к земной любви; постные монастырские шуточки, которые позволяла себе сестра Перепетуя единственно с целью что-нибудь выведать на этот предмет, синьорина пресекла надменной улыбкой.

Еще одно предположение тревожило сестру: что, если Лукреция хочет остаться в миру, дабы найти достойного мстителя, который, по старинному местному обычаю, кровью убийцы искупит смерть ее зверски зарезанного отца, а может, и сама она имеет кровавые замыслы, несовместимые с монастырским покоем?

Перепетуя не была угрюмой уроженкой Граубюндена, она происходила из почтенной семьи в кантоне Цуг, в ее душу, от природы смиренную и с юных лет воспитанную в монастырской покорности, никогда бы не закралось это страшное подозрение, если бы ей не постарался внушить его старик Лука из Ридберга еще до того, как ездил в Италию, чтобы привезти домой молодую хозяйку. Для него самого в этом заключался главный смысл жизни, неотвратимая необходимость. Однако же и эта догадка была для сестры не очень убедительной. Сегодня Лукреция показалась ей такой трогательно незлобивой, что Перепетуя в душе упрекнула себя за несправедливость к сироте.

И в самом деле, сегодня Лукреция не помышляла о мести. С печалью, в которой была и особая потаенная радость, вспоминала она путешествие на родину из Венеции. По прихоти судьбы жизнь того, кто был обречен ее мести, оказалась в ее руках, и она не отомстила ему и сейчас всем существом сознавала, что не должна ему мстить. Буря противоречивых чувств улеглась, и в ее душе наступило умиротворение.


Лукреция в сопровождении верного Луки покинула Венецию весной и весь долгий путь вплоть до графства Кьявенна через Верону и Бергамо, а далее вдоль цветущих берегов озера Комо проделала не спеша, без задержек и особых приключений. Гримани снабдил ее пропуском через венецианские владения, — в миланских пропуском служило ее собственное имя, а Роган для охраны послал с ней молодого Вертмюллера.

Герцогиня сперва возражала против такого неподходящего, на ее взгляд, провожатого для прекрасной путешественницы; но герцог успел изучить как хорошие, так и дурные черты Вертмюллеровой натуры и знал по опыту, что его дурашливый адъютант честно, добросовестно и бесстрашно справляется с трудными испытаниями.

Итак, донна Лукреция ехала домой, а лейтенант кичливо гарцевал рядом, утомляя ее своим острословием; с каждым днем приближаясь, росли серебряные зубцы родных гор, пока кавалькада не достигла наконец болотистой долины, по которой Адда плавно заворачивает к северной оконечности озера Комо. Выехали путники по утренней прохладе и решили устроить короткий полуденный привал у таверны на перекрестке дорог, близ грозной крепости Фуэнтес, с тем чтобы засветло добраться до Кьявенны и назавтра начать горный переход через Шплюген.

Лукреции не хотелось входить в неопрятный постоялый двор; она осталась одна в беседке, увитой виноградом, — его бледная весенняя зелень только-только пробивалась из набухших почек. Некоторое время девушка смотрела, как куры клюют заданный лошадям и просыпавшийся из яслей корм, но вдруг сквозь нежные листочки и молодые побеги увидела на пыльной дороге вереницу людей, сразу же приковавших ее внимание. Она догадалась, что они сопровождают пленника, а когда он приблизился, у нее замерло сердце. С полдюжины испанских солдат во главе с тощим пожилым офицером верхом на лошади вели человека в обличии вальтеллинского крестьянина, в изодранной, черной от воды и тины одежде. Лицо его было покрыто пылью и кровью, а руки закручены назад и связаны толстой веревкой. С ужасом узнала Лукреция высокий стан и упрямо поднятую голову Юрга Иенача. За пойманным беглецом по пятам следовали испанские легавые псы, как видно сыгравшие немалую роль в этой охоте на человека, а полуголые желтокожие мальчишки и какие-то уродливые карлики с гиканьем провожали беспомощного силача. Когда толпа приблизилась, обитатели дома высыпали на порог, вышел и Лука, только что оседлавший лошадей, а Вертмюллер поспешил к Лукреции.

Испанский офицер приказал своим солдатам остановиться, укрылся сам в тени раскрытых дверей, снял шлем с обтянутого коричневой кожей черепа, где живыми казались лишь глубоко запавшие лихорадочно блестевшие глаза. Приказав напоить своего коня, загнанного, в клочьях пены и порванной сбруе, офицер отрывисто и резко спросил:

— Кто тут может подтвердить, что этот лазутчик — бывший еретический проповедник и кровопийца Георг Иенач?

Шлепая рваными башмаками, к нему подошел пожилой работник и угодливо заявил:

— Рад стараться, ваше благородие. В году тысяча шестьсот двадцатом я проживал в Бербенне и собственными глазами видел, как этот богохульник своей окаянной ручищей швырнул родного моего брата об алтарь церкви святого Петра, так что бедняга по сей день остался увечным.

— Все сходится, — подтвердил испанец, — сам я в то же лето столкнулся с ним на подъемном мосту возле нашей крепости. Бросьте отпираться, веревка вам обеспечена.

Лукреция из беседки, затаив дыхание, наблюдала всю сцену. Могла она спасти Георга? Желала ли, смела ли спасти его?.. За ее спиной стоял Вертмюллер, и она чувствовала, что он еле сдерживается, слышала, как он взводит курок. Лукреция встала и, словно повинуясь какой-то властной силе, выступила вперед.

При последних словах испанца она очутилась между ним и привязанным к каменному столбу беседки пленником. В этот миг изуродованный зобом карлик, гогоча, швырнул пригоршню камушков и грязи в окровавленное лицо пленного, но тот остался горд и невозмутим, только губы его зашевелились.

— Месть твоя свершается, Лукреция, — прошептал он на романском наречии, не глядя на нее.

— Синьор, — твердым голосом заговорила граубюнденка, обращаясь к испанскому офицеру. — Я Лукреция, дочь Планта, убитого Георгом Иеначем. С кончины отца я лелеяла одну только мысль — отмстить за его смерть, но в этом человеке я не могу признать убийцу моего отца.

Испанец обратил на нее злобный взгляд, выразивший сперва недоумение, а затем насмешку, но Лукреция не смутилась этим. Достав из-за пояса миниатюрный дорожный кинжал, она поспешила перерезать веревки, которыми был связан пленник.

Все дальнейшее она воспринимала как в чаду.

— Лошадей! — успела она услышать приказ Верт-мюллера Луке и увидела, как лейтенант, держа в руке пистолет, подошел к испанцу, как тот выхватил шпагу из ножен. Потом кто-то поднял и посадил ее на коня, который, слыша за собой мушкетные выстрелы, вскачь понес ее мимо крепости Фуэнтес в направлении Кьявенны. Она скакала по пыльной дороге, с трудом удерживаясь на испуганной лошади и в страхе оглядываясь назад, следует ли за ней друг или враг. Одиночные выстрелы еще доносились издалека, но, кроме них, она слышала только храп собственного коня и цокот его копыт.

Наконец кто-то галопом подскакал сзади, и вот уже справа от нее очутился окровавленный, оборванный, но ликующий Георг Иенач, а позади, со свирепым видом держась за него, сидел Лука. По левую ее руку вскоре послышался храп второго коня, и ей заулыбалось взволнованное лицо молодого лейтенанта, который прикрывал отступление и был явно в восторге от своей роли.

— В крепости забили тревогу, — начал Иенач, — вон за тем лесистым холмом мы свернем влево, потому что на дороге нам не миновать погони, переедем Адду вброд, там, где помельче, а дальше я знаю тропинки, которыми мы проберемся вдоль озера через горы и достигнем Белленцы, где будем в полной безопасности.

Когда лошади ступили на неверную каменистую почву речного русла, Лука соскочил с седла и заботливой рукой повел за поводья лошадь своей госпожи.

— По совести говоря, вы поступили правильно, — сказал старик, глядя в счастливое лицо Лукреции, — сегодня и место и обстоятельства были неподходящие. Вам в угоду я бы поскакал в одном седле с самим сатаной. Одно только скажу — честному коню и доброму католику большое в наши дни надобно иметь терпение.

Последующие трудные и утомительные дни жили в сердце Лукреции как блаженные воспоминания. Одолев изнурительный перевал через южные предгорья Альп, путники отдохнули в Белленце, а Иенач обзавелся конем. Затем они не спеша продолжали путь по шумящей водопадами Мезокко, самой южной и прекрасной из долин в Граубюнденском краю. За горной деревушкой Сан-Бернардино тропа круто шла вверх и выводила на плато, в эту раннюю весеннюю пору устланное ослепительным снежным покровом. Высокий и ясный небосвод еще сиял южной синевой. Лукреция вдыхала сочный альпийский воздух родины; минутами ей казалось, что вернулись веселые путешествия раннего детства, — синьор Помпео неоднократно брал ее с собою, переезжая из одного своего замка в другой через седловины богатого ущельями Граубюндена. Глаза ее с нетерпением искали горное озерцо, каким, насколько она помнила, кончался в родном краю каждый водораздел. И вот наконец близ северного склона оно засияло ей навстречу, подтаяв на сегодняшнем ярком солнце. Конечно, ледяные оковы растопились йена долго: невзирая на своих обманчивых предвестников, лето поздно приходит на такие высоты, и око, отражающее небеса, вскоре снова закроется под напором студеных бурь.

Лошади с трудом ступали по осклизлому от таяния снежному покрову. Все граубюнденцы, включая и Лукрецию, спешились на вершине. Только Вертмюллер из упрямства оставался в седле, и когда начался спуск, он с каждым шагом скользившей лошади все больше отставал от своих спутников. В конце концов он провалился в трещину, предательски прикрытую снегом, и Луке, который вел под уздцы остальных лошадей, пришлось потратить немало времени и труда, чтобы вызволить его. Пока старик возился с проклинавшим все на свете лейтенантом, Иенач и Лукреция бодро шагали вдвоем, под гору, наслаждаясь непривычным счастьем — полной грудью вдыхать воздух родины. Девушка не думала о том, что впервые за все путешествие оказалась наедине с Иеначем. Для нее и так, когда она молча ехала рядом с Юргом, оба других спутника отступали в какую-то безликую даль, словно и не существовали вовсе, хотя лейтенант выбивался из сил, чтобы произвести впечатление, все равно, приятное или неприятное, а старый слуга явно кипел жаждой мести.

Она жила в каком-то благодатном сне под чарами родных гор и своей давней юной любви и боялась разрушить их, неосторожным словом напомнив жестокую действительность.

Наконец они вышли на зеленую полянку над узким безлесным ущельем и присели на согретый солнцем выступ скалы подождать отставшего лейтенанта. Рядом из темной сырой почвы пробивался родник. Лукреция стала на колени, чтобы зачерпнуть из него воды.

— Хочу попробовать, так ли вкусна граубюнденская горная водица, как в дни моей юности, — пояснила она.

— Не надо! Вы отвыкли от студеных ключей! — предостерег ее Иенач. — Будь у меня чарка, я бы приготовил вам целебный напиток, капнув в воду огненного вина из походной фляжки.

Вместо ответа Лукреция, с любовью взглянув на него, достала из кармана и протянула ему серебряную чарку, ту самую чарку, которой он мальчиком отблагодарил ее за смелую детскую выходку — за паломничество к нему в цюрихскую школу; с этим подарком она никогда не расставалась. Юрг сразу же узнал его, обнял стоявшую на коленях девушку и с нежным поцелуем привлек к себе на грудь. Она ответила ему таким взглядом, словно в одном этом мгновении была вся ее жизнь. И тут же из глаз ее хлынули слезы.



— Пусть это будет в последний раз, Юрг, — срывающимся голосом промолвила она. — Смешай воду с вином, чтобы мы оба отпили из чарки. На прощание! И не терзай ты больше мою душу!

Молча наполнил он чарку, и оба отпили из нее.

Взгляни, видишь, между нами бежит ручей, — вновь заговорила она, — внизу он превратится в бурный поток. Таким же потоком течет между нами кровь моего отца! Не пытайся перешагнуть через него, иначе оба мы погибнем в нем. Пойми меня, — продолжала она, смягчая голос и жестом приглашая его сесть рядом на выступ скалы, — когда я увидела тебя в руках стражников, я поняла — лучше убить тебя собственной рукой, только бы не допустить, чтобы ты погиб позорной смертью. Ты сам дал мне на это право. Ты — моя собственность! Ты обречен мне. Но я с тобой согласна: главный твой долг — перед этой землей, перед возлюбленной землей отчизны. Так иди же, освобождай ее. Но слышишь, Юрг, не пытайся увидеться со мной! Ты не знаешь, сколько я выстрадала, все молодые силы, всю радость жизни я претворяла в черные думы и замыслы, пока сама не стала слепым и безвольным орудием мести. Берегись меня, любимый! Не попадайся на моем пути. Перестань тревожить мой покой.

Так сидели они вдвоем в безмолвной пустыне.

С тех пор как Иенач увидел у герцога дочь синьора Помпео, детская любовь, которую он пронес незабытой сквозь лихие и буйные похождения грубой военной жизни, возгорелась из пепла, а с ней вместе проснулся непокорный дух протеста против выпавшей ему доли. Юношей он считал свое кровавое деяние исполнением справедливой воли народа, с годами и с опытом он понял, что понапрасну запятнал себе руки, и клял это деяние за то, что оно навеки разлучило его с большим и сострадательным сердцем, искони принадлежавшим ему.

А сейчас строптивый дух возмущения и отчаяния подстрекал его во что бы то ни стало овладеть вожделенной женщиной, какой предстала перед ним Лукреция, если же она останется верна себе и погубит его, — торжествуя, пойти ко дну вместе с ней.

Но он подавил искушение. Борьба другого рода требовала, чтобы он всецело отдался ей, сосредоточив все силы и страсти в едином усилии. Да и железная натура его была той закалки, которая из каменных стен безысходности все вновь и вновь высекает искры надежды. Он приучился ни в чем не отчаиваться и ни перед чем не складывать оружия.

Ведь может же растопиться лед в сердце Лукреции! Неужто героическими деяниями нельзя искупить прошедшее? Надо ли признать безнадежной мечту о драгоценнейшей награде в тот миг, когда блистательная стезя славы открывается перед ним?

Да и сама Лукреция была нынче так кротка, а когда протягивала серебряную чарку, ее доверчивые карие глаза смотрели на него взглядом девчурки, некогда среди детских игр избравшей его своим защитником и покровителем!..

Итак, собрав всю волю, он обуздал свою страсть, бережно положил голову девушки к себе на грудь, чуть коснулся поцелуем ее лба и, как не раз говорил плачущей от обиды на него девчурке, сказал и сейчас:

— Не сердись и успокойся, детка! Мир заключен.

Лукреция не в шутку приняла его слова. На сердце ее снизошел покой от мысли, что высшая точка жизни пройдена и лучшим ее достоянием остается память.

И вот она уже долгие месяцы жила за казисскими стенами. В ее умиротворенной душе укреплялось сознание, насколько прав был благочестивый герцог, говоря, что вернее искупить преступление жертвенной любовью, нежели новым злодейством. А просьбы монахинь она отказывалась исполнить из-за ридбергской башни, которая маячила напротив, напоминая ей дни беспечного детства и независимую жизнь владелицы замка в кругу челяди и покорных крестьян. Она тосковала по старым дворцовым покоям, мечтая восстановить там отцовский обиход. И другая помеха потайно гнездилась в ее сердце: не могла она отрешиться от мира, пока Юрг совершал подвиг за подвигом, все выше поднимаясь по ступеням славы.

В молитвеннике, раскрытом перед девушкой на окне, горный ветер давно уже шаловливо перевернул страницы, а Лукреция и не заметила этого. Но вдруг ее грезы спугнул хорошо знакомый голос.

Она выглянула в окно и увидела рядом с привратницей коричневую рясу патера Панкрацио. Его задорное загорелое лицо веселее обычного смотрело на божий свет, и при этом он требовал, чтобы его незамедлительно провели к синьорине: ему нужно сообщить ей радостную новость.

Почти сейчас же он вошел к ней в келью и объявил:

— Радуйтесь, синьорина Лукреция! Вы снова хозяйка Ридберга. Наш славный полковник творит одно похвальное дело за другим во искупление своей старой и тяжкой вины. Завтра из Кура приедут судейские снять печати и открыть перед вами двери отчего дома. Благослови господь ваше возвращение под родной кров!

Глава вторая

За лето и осень одного-единственного года герцог Генрих Роган быстрыми и решительными ударами завершил свой поход на Вальтеллину. Свежие лавры четырех побед, редкостных для любого полководца, увенчали его чело.

На сей раз его талант радостно развернулся во всю ширь, ибо воевал он с внешними врагами Франции, а не с детьми одной отчизны на своей же французской земле. Раньше сердце его обливалось кровью, когда он поневоле вел одних соотечественников против других, своих единоверцев-кальвинистов против французов-католиков, ныне же он предводительствовал французским войском, в котором были слиты оба исповедания. Перед битвой под Мор-беньо, где полкам его противостояли превосходные испанские силы, к тому же угрожавшие им с выгодных позиций, он, против галльского обычая, повелел всем своим солдатам на коленях помолиться господу, да поможет он им в ратном деле. Кальвинистский капеллан самого герцога сотворил молитву с протестантами, а католический патер осенил единоверцев своих крестным знамением.

Никогда еще Роган не проявлял себя таким дальновидным полководцем, как на этом труднообозримом, прорезанном ущельями и стиснутом ледниками поле боя. Его молниеносные действия, без промаха бившие в цель, были под стать ни с чем не сравнимой выдержке, которая отличала его аскетическую, беспощадную к себе натуру. Он мог по сорок часов кипеть как в котле, не нуждаясь в освежающем отдыхе.

Две армии наступали на него с двух сторон, причём каждая вдвое превосходила численностью его силы, а он носился вверх и вниз по долине, то бросался навстречу одному противнику, то, круто повернувшись, нападал на другого, пока не вытеснил обоих — испанцев и австрияков — с граубюнденской земли и пока вся нескончаемая долина Адды, вся Вальтеллина, десятилетиями не знавшая хозяина и переходившая из рук в руки, не оказалась во власти его оружия.

После битвы в Валь-Фраэле — третьего из выигранных им сражений — неравенство потерь граничило с неправдоподобием. По его собственному свидетельству, герцог не лишился и шестерых солдат, меж тем как противник оставил на поле боя тысячу двести человек. Такое неравное распределение потерь можно объяснить лишь одним: у французского полководца было перед австрияками то преимущество, что ему досконально были известны все отторгнутые врагом альпийские долины. Бок о бок с Роганом сражались граубюнденцы, для которых этот горный край был всё равно что выстланная кедровым деревом горница отчего дома и родовой герб над его воротами, и уж никто не знал граубюнденских гор лучше, нежели Георг Иенач.

Рапортуя об этой победе граубюнденским властям, герцог с особо горячей похвалой отзывается о храбрости полковника Иенача и его полка, составленного из местных уроженцев. С виду безрассудно отчаянная, а на самом деле строго продуманная отвага Иенача и даже неправдоподобные легенды о прежних деяниях народного войска в Пре-тигау снискали в конце концов искреннее восхищение таких строгих критиков, как вымуштрованные французы и даже неисправимый насмешник лейтенант Вертмюллер. Что касается герцога, то Георг Иенач в короткий срок завоевал полное его уважение и доверие; сам того не сознавая, Роган прежде всего прислушивался теперь к советам граубюнденца. Если командующий созывал военный совет, где надо было выбирать между смелостью и осторожностью, Иенач всегда настаивал на самых отчаянных предприятиях и первый вызывался идти в самое опасное дело; и что ж, его советы, себя оправдывали, а дерзкие вылазки не терпели неудач — ибо судьба была к нему благосклонна.

Он же пользовался любым случаем, чтобы стать еще ближе к особе герцога и при малейшей угрозе защитись его собственным телом. И не столько в сумятице боя, сколько на уединенных горных тропах, по которым иногда водил его, чтобы разведать расположение противника. Так, однажды коварный камень сорвался из-под ног герцога, и Иеначу удалось, обхватив Рогана обеими руками, удержать его на краю пропасти, а в другой раз он метким ударом убил гадюку, которая, шипя, выползла из зарослей кустарника и подобралась к руке герцога.

Так Иенач становился все ближе и ближе герцогу, которого радовало сознание, что он извлек из унизительной безвестности этого незаурядного человека и способствовал развитию его личности. Роган нередко диву давался, как покорно и строго неукротимый горец подчиняется военной дисциплине, особенно же подкупало его безоговорочное доверие бывшего народного вождя, не позволявшего себе усомниться в конечном итоге войны и судьбе Граубюндена.

И герцог был намерен извлечь из этого итога как можно больше пользы для Граубюндена. Он не обманывался насчет неблагожелательства к нему французского двора и все же надеялся настоять на своих справедливых и строго продуманных предложениях. Неужели многочисленные победы, которые при столь малых силах явились всецело личной его заслугой и окружили французское оружие блистательным ореолом, неужели они ничего не будут говорить сыну Генриха IV и даже заядлому противнику Рогана — кардиналу, — как-никак высоко держащему знамя с французскими лилиями? Вписанные им во французские анналы доблестные подвиги без остатка сотрут, надеялся Роган, неприязнь, которая со времен междоусобных войн запечатлелась в душе короля к нему, как к бывшему предводителю гугенотов.

Роган полюбил Граубюнденский край и его народ, по-северному мужественный, по-южному мягкий. Пребывание в горах успокаивало его душевно и укрепляло телесно. Но его пленяли не места его побед — суровые, пронизанные холодными ветрами высокогорные долины со скалистыми уступами и снежными вершинами, — он предпочитал созвучные вкусам времени и его собственной чувствительной душе средние Альпы, одетые в нежную зелень, усеянные домиками и звенящими стадами. Милее всего ему были холмистые гряды, обрамлявшие теплый Домлечг. Он говаривал не раз, что на свете нет горы красивее Хейнценберга.

Граубюнденцы принимали его приязнь, как драгоценный дар и сторицей платили за нее. Во всей стране его звали не иначе, как «добрый герцог». В Куре он был кумиром всех сословий, — патрицианские семьи пленяло утонченное благородство его манер, народ же влекла к нему неподражаемая и непритворная сердечность. К тому же в протестантских общинах его ежевоскресно славословили с церковных кафедр. Перед граубюнденцами он представал как похвальнейший образец твердости в евангелической вере и как оплот гонимых протестантов всех стран.

Счастливая звезда, сопутствовавшая его военным походам, как будто возгорелась и над политическими его начинаниями. Он призвал к себе в Кьявенну самых уважаемых граубюнденцев, пункт за пунктом обсудил с ними проект соглашения, которое и было вскоре утверждено собравшимися в Тузисе союзным советом. Обе стороны пошли при этом на большие уступки. Дабы удовлетворить основные требования граубюнденцев, Роган именем Франции возвращал им по этому договору Вальтеллину. Но, в заботе о военных интересах и католической гордости своего короля, он настоял на том, чтобы впредь до заключения всеобщего мира горные перевалы Граубюндена охранялись солдатами из числа местных жителей на французской службе, а католическое исповедание было признано господствующим в Вальтеллине.

Так гласили пункты договора, которые были обсуждены в Кьявенне герцогом Генрихом и граубюнденскими властями, а затем приняты в Домлечге и получили название «Тузисских параграфов».

Если французский король признает этот заключенный за него договор, — а как может он не признать его! — тогда старые границы Граубюндена будут восстановлены, и Генрих Роган сдержит свое слово, ибо перед началом похода в этом-то он и поручился, вынужден был поручиться граубюнденцам. Уклониться от такого обещания он не мог, у него не было другого способа понудить к войне обнищавшую, истощенную страну. В данном пункте неумолимая логика проницательного венецианского провведиторе оправдала себя; зато как сильно, как глубоко он заблуждался, предостерегая герцога против Георга Иенача!

Именно утверждению Тузисских параграфов больше всего способствовал полковник Иенач; нелегкое это было дело — даже любимцу народа потребовалось немало ловкости и упорства, чтобы добиться согласия у подозрительных, ревниво оберегающих свою независимость граубюнденцев. Но Иенач из сил выбивался, поспешая из долины в долину, из общины в общину, испытывая повсюду чары своего красноречия, воздействие своих зажигательных слов. Он настаивал на том, что нельзя отвергать верную часть ради сомнительного и даже недостижимого целого. Он уговаривал удовольствоваться главным, не показывать неблагодарности их сиятельному ходатаю перед французской короной и добровольно согласился на французскую опеку, которая и без того год от году сходит на нет.

Но совестливому герцогу не давала покоя еще одна забота. Стоившая огромных денег война с Германией вконец истощила французскую казну. Скудные поступления из казначейства теперь прекратились совсем, и герцогу Рогану с некоторых пор нечем было платить граубюнденским полкам. Правда, французское войско было в таком же положении. Очевидно, при Сен-Жерменском дворе считали, что честь служить под началом доблестного полководца заменяет солдатам пищу и одежду. Роган слал рапорт за рапортом и в ответ получал посул за посулом. Введение нового военного налога — писали герцогу из Сен-Жермена — вскорости положит конец недохваткам.

Сколько бы помех и задержек не вставало на пути герцога, — людям и обстоятельствам свойственно противодействовать справедливым, выходящим из круга личных интересов намерениям, — он наконец-то вплотную подошел к цели; а граубюнденцы, согласившись на уступки, предложенные герцогом, уже видели освобождение своей родины.

И вдруг, в ту пору, когда листья опадают с дерев, по граубюнденским долинам пронеслась страшная весть: добрый герцог переселился в мир иной — гласила она. Он будто бы скончался от болотной лихорадки в своем дворце в Сондрио. Уже и гонец перевалил через Штильфскую седловину, спеша в Бриксен за снадобьями, потребными для бальзамирования его тела.

Этот слух вызвал смятение повсюду, куда бы он ни достиг. Люди с ужасом поняли вдруг, сколь многое зависело от его драгоценной жизни. Как бывает в горах, когда облако набежит на солнце, и все мигом потемнеет вокруг, и только резче обозначатся отдельные острые углы, так и перед граубюнденцами с вестью о кончине герцога грозно и явственно встала вся шаткость и зависимость их положения. Ведь только в лице этого внушающего полное доверие человека Франция явилась перед ними как благодетельная сила. Он, от имени своего короля, вел с ними переговоры и обещал им долгожданную награду за тяготы войны, он своим честным словом поручился перед маленькой страной за то, что Франция не отступит от взятых на себя обязательств. А если не стало доброго герцога, их заступника, что будет теперь? Кого поставит Ришелье на его место? Намерен ли беспощадный кардинал, холодным расчетливым взглядом объемлющий мир, взять на себя обременительный долг справедливости, завещанный протестантом Генрихом Роганом?

На сей раз беда миновала. Весть о смерти герцога оказалась ложной. Через несколько недель стало известно, что он десять дней пролежал в беспамятстве, не открывая глаз, а потом вернулся к жизни и медленно поправляется. Но никто еще не подозревал тогда, какое злое сомнение терзало его до тех пор, пока он не свалился замертво.

Глава третья

В ясный и теплый октябрьский день на улицах расположенного близ Шплюгенского перевала и по-городскому богатого местечка Тузис теснились шумные людские толпы. Селение раскинулось у северного входа в ущелье, ведущее к перевалу. Здесь путник из Италии обычно располагался на отдых после перенесенных тягот и опасностей, а тот, кто ехал с севера, набирался здесь сил, нанимал вьючных животных и делал последние покупки перед трудной дорогой. Городок стоял на таком выгодном и оживленном месте, что очень быстро отстроился после опустошительного пожара и расцвел лучше прежнего.

А сегодня и вовсе происходила Тузисская ярмарка, люди спешили на нее из ближних и дальних мест, и у подножья Хейнценберга собрались разные по обличью, наряду и говору обитатели всех граубюнденских долин.

Многие пришли только лишь посмотреть на доброго герцога; его будто бы в портшезе перенесли через перевал, а ночь он провел в селении Шплюген. Нынче вечером он должен прибыть в Тузис, где ему приготовлен спокойный ночлег в барском доме на уединенной улице. Некоторые из шплюгенских жителей собственными глазами видели его вчера в своем селении, — по их словам, благородный вельможа исхудал, постарел, побледнел до неузнаваемости, а волосы у него стали белыми как кипень.

В толпе бравой осанкой выделялись военные. Командиры граубюнденских полков явились сюда, чтобы достойно принять герцога. Неужто они нарушили воинский долг и самовольно покинули австрийскую границу и лишь ради страстного желания повидать его? И войска их по непонятной причине были расставлены цепью на всем пути его следования от Тузиса до Кура. Неужто ради торжественной встречи командиры сняли их с пограничных постов и вернули в глубь страны?

В почтенном заведении под вывеской «Черный орел» в этот вечер дым стоял коромыслом. По местному обычаю, напитки — темное и терпкое вальтеллинское, не сразу разжигавшее кровь, и коварный светлый сок четырех знаменитых своими лозами прирейнских сел — здесь разливали в двух различных помещениях, слева и справа от выложенных плитами сеней. Одно из них, кабак как таковой, заставленный скамьями и столами некрашеного елового дерева, было битком набито ярмарочным людом, гуртовщиками, альпийскими пастухами, охотниками, и шум стоял такой, что собственного голоса не услышишь. Молодая трактирщица, спокойная темноволосая уроженка Претигау, не успевала наполнять пузатые глиняные кружки и, чем больше ее теребили со всех сторон, тем своенравнее закидывала она голову, тем сумрачнее хмурила брови. В чистой зале господа военные гомонили не меньше простого люда, а кубки осушали еще усерднее.

Из залы в залу, с невозмутимым благодушием глядя на весь кавардак, ходил хозяин амтман Мюллер, человек твердый и хладнокровный.

В настоящую минуту его квадратная фигура заполнила весь проем двери, ведущей в кабак. Здесь как раз говорили о политике и, конечно, по обыкновению простолюдинов, с точки зрения личных обид.

— Стыд и срам перед богом и людьми, — перекрикивал гул голосов гуртовщик из Энгадина, — на что это похоже? Нам, граубюнденцам, собственную границу заказано переходить без французского пропуска! Намедни я собрался перегнать стадо коров в Верденберг. Не тут-то было — меня не пустили, да еще облаяли. Я, видите ли, не выправил себе какую-то бумажонку у французских чиновников в Куре. Хорошо еще, что скотину без убыли увел. А то они облюбовали себе бычков и задумали их забрать в свой окаянный заслон под Майенфельдом. Говорили, откупить их хотят у меня. Им-де нужно снабжать провиантом крепость… Откупить! Выгодная сделка, нечего сказать! Ихний мясник, эдакий заморыш, сроду не видал такой отборной скотинки и цену назначил грошовую!

— Что говорить! Эти сопляки смеют заикаться, что хлеб у них дома лучше моего. А мои караваи не зря славятся, — подхватил местный тузисский пекарь. — Когда они прошлый год стояли здесь, один солдат швырнул мой ржаной хлеб на землю, — он, изволите видеть, привык к деликатному, пшеничному… Мало того. Мне пришлось наводить порядок у себя в дому — этот поганец вздумал облапить нашу служанку, знаете, чернявая такая, из Оберхальбштейна. Я еле отбил ее, — вот она пришлась ему по вкусу, хоть, ей-богу, мой ржаной хлеб и вполовину не так черен, а уж куда лакомей на вид.

Загадочная усмешка пробежала при этих словах по угрюмому лицу охотника на серн, — он сидел за столом напротив пекаря, привалясь к стене и скрестив руки, и тут даже бровью не повел, только блеснул из-под усов ослепительно-белыми зубами.

Пекарь заметил эту немую ухмылку и укоризненно произнес:

— Однако же я не порешил этого бесстыдника, как ты, Иодер, горемычного капрала Анрио, упокой господь его душу. Зря было кровь проливать, хотя бы он и заглядывался на твою Бриду — она женщина видная, а зато нравом строгая и скромная.

— Понятия не имею, кто про меня распускает такие небылицы, — преспокойно возразил охотник. — Что до того случая, так я сам, не мешкая и не таясь, все рассказал судейским. Вот как было дело: француз все возился с моим ружьем и приставал, чтобы я взял его с собой на охоту, он, мол, лучше моего смыслит в этом. Я и взял его с собой и облазил с ним весь Беверин до самой вершины. Когда мы дошли до ледников, оказалось, что трещины раздались от ливней. Я перепрыгнул через одну, через другую, оглянулся, а француза и не видно. Верно, не рассчитал прыжка. Так оно и было, так я и на суде объяснил. Будьте хоть вы свидетелем, амтман Мюллер.

— Не беспокойся, черный Иодер. Могу это засвидетельствовать как должностное лицо, — благодушно подтвердил невозмутимый хозяин, меж тем как лица некоторых гостей выразили недоверие или недвусмысленное злорадство.

— Ну, это дело прошлое, нечего о нем и поминать, — равнодушно заметил гуртовщик. — И французы не будут его ворошить — милостью господней, а также иждивением доброго герцога мы вскорости избавимся от чужеземной своры. Так прописано в Тузисских условиях, а они войдут в силу, как только их подпишет король. Слух идет, что эту королевскую подпись нам нынче и привез герцог…

— Привез ли! — сверкнув глазами, медленно вымолвил величавый седобородый крестьянин из Лугнеца. До этих пор он молчал и слушал, положив руки на толстую крючковатую палку и опершись подбородком на руки.

— Не сомневайтесь! — ответил амтман Мюллер. — Юрг Иенач растолковал нам, представителям от Хейнценберга и Домлечга, это щекотливое дело и заверил нас, что оно будет улажено без сучка и без задоринки. И кому это знать, как не ему! Не забудь, Казут, он правая рука герцога.

— На Юрга я и полагаюсь, — сказал старик, — у нас в Лугнеце он тоже клялся, что едва только мы примем Тузисские условия, так сразу избавимся от чужаков и опять заживем свободно и в чести. Он, верно, сидит в той горнице с вояками? Мне нужно с ним перемолвиться словом.

— Я его там не видел, — ответил Мюллер. — Но вороной его здесь, значит, он приехал.

Хозяин показал в окно на улицу, где конюх как раз уводил взмыленного вороного коня в богатой сбруе. На площади перед кабачком в народной гуще время от времени мелькала фигура в пурпурном кафтане и в шляпе с большим голубым пером.

Старик торопливо вышел в сени. Звучный голос полковника Иенача доносился теперь с каменного крыльца перед домом, где он не успевал отвечать на нетерпеливые вопросы любопытных, окруживших его кольцом. Здесь им завладел старик из Лугнеца, и они вместе появились на пороге кабака; по случаю ярмарки дверь сняли с петель, чтобы посетителям легче было входить и выходить.

— Сюда, сюда, Юрг, — звал старик, — иди держать ответ передо мной и перед всем народом.

Полковник безропотно подчинился властному призыву старого крестьянина и последовал за ним в круг гостей, которые повскакали с мест и все теснее обступали его.

— Что за бес сомнения обуял вас? — спросил Иенач, окидывая всех приветливым взглядом. — Вам нужно удостовериться, что Кьявеннский договор подписан? Конечно, подписан. Я-то сейчас был в Финстермюнце, улаживал пограничные споры, так что свежие новости мне неоткуда знать! Но когда я в последний раз видел герцога, он не сомневался, что все сойдет гладка. Должно быть, болезнь помешала его светлости огласить договор перед всем народом.

— Послушай, Юрг, — подумав, возразил старик из Лугнеца, — герцога я не знаю, зато знаю тебя. Я наезжал в Шаранс, к твоему благочестивому батюшке, когда ты был еще эдаким несмышленым дичком. Я тебе доверяю, потому что знаю, ты не из того теста, что наши Салисы и Планта — те продают родину направо и налево, и немало наших бед на их совести. В политических увертках я не силен: ты же превзошел эту премудрость. Твоим златотканым шарфом господа тебе рук не свяжут, а под этим красным сукном, — он прикоснулся к прорезанному рукаву его кафтана, — сердце у тебя бьется любовью к родному народу и к родной стране. Верни нам прежнюю волю — хочешь, с герцогом, если он на то пригоден, — а нет, так и без него! Ты один можешь добыть нам свободу.

Полковник, смеясь, тряхнул своей непокорной головой.

— Странные у тебя понятия о том, что творится в мире, Казут! — заметил он. — Но о доверии своем тебе жалеть не придется. Посиди здесь. Может, я еще до ночи принесу вам сюда верные вести.

— Têtebleu, — пробасил за его спиной веселый голос. — Ты, приятель, перепутал двери. Тебя у нас ждут с нетерпением! — И великан военный подхватил Иенача под руку и потащил в чистую залу, где он был встречен гулом приветствий.

Полковник поздоровался и, не дав никому рта раскрыть, крикнул во весь голос:

— Прежде всего объясните мне, господа, какая муха вас укусила, что вы снялись с пограничных постов и стянули свои полки в мирный Домлечг? Вряд ли таков был приказ герцога. Погоди, Гулер, ты уж готов вскипеть! Вы рассудительнее всех, граф Траверс! Благоволите дать мне разъяснение.

Граф, молодой еще человек с тонким и решительным лицом ярко выраженного итальянского типа, рассказал, что, услыхав о смерти герцога, чья особа и честь были им единственной порукой, они побоялись окончательно потерять невыплаченное их полкам содержание, а оно, как известно Иеначу, превышает сумму в миллион ливров. По контракту они обязаны из личных средств возместить солдатам эту потерю, что стало бы для них полным разорением. Им оставалось одно только средство избежать этого, к коему они единодушно решили прибегнуть: оставить свои пограничные посты с тем, чтобы возвратиться не иначе, как после выплаты всего долга французским казначейством. По счастью, весть о кончине герцога не подтвердилась, но раз шаг уже сделан, глупо было бы отступать, а потому они намерены отстаивать справедливые требования и перед самим высокочтимым ими герцогом Генрихом.

Тот, узнав про их притязания, прислал к ним военного казначея Ланье с ничтожной суммой в тридцать три тысячи ливров в счет погашения долга и при этом приказал незамедлительно занять прежние пограничные посты…

— Что несовместимо с нашим достоинством, — не стерпел Гулер. — Этот подлый карлик всячески поносил нас и даже осмелился грозить, что выпотрошит нам животы!

— Passer sur le ventre![7] — насмешливо перевел Иенач. — На самом деле это совсем не такая уж страшная угроза. А ты, видно, перенял у наших французских сотоварищей одни только ругательства.

— Morbleu, — вспылил Гулер. — Я тебе и не то могу сказать. Этот злобный уродец позволил себе гнусную шутку, которую понял я один. Герцог велел ему, с издевкой заявил он, погнать нас обратно на границу и тем оправдать свое имя. Я извлек словарь — единственное наследство моего брата, — он умер в Париже, можно сказать, как блудный сын. И как вы думаете, господа, что означает слово «ланье»? Погонщик ослов. Знай я это, пока он не убрался, я его, слизняка, скорпиона эдакого, двумя пальцами бы раздавил.

Во время этой тирады Иенач, насупясь, что-то сосредоточенно обдумывал и теперь обратился к собравшимся с такими словами:

— Меня-то вы считаете платежеспособным?.. Вы знаете, я всегда был хорошим хозяином, на военную добычу я построил себе в Давосе отличный дом и прикупил к нему окрестные пастбища. Кроме того, у банкира на площади Святого Марка в Венеции хранятся мои деньги, а он человек со сметкой и знает, как их пустить в оборот. Конечно, этого мало, чтобы полностью вас удовлетворить, однако я пользуюсь кредитом, а потому рассчитываю добыть и остальные. Хотите, я выдам вам письменное обязательство на всю сумму, которую вам задолжал герцог? Только не тревожьте вы его сегодня, он болен и утомлен. Я улучу удобную минуту и замолвлю перед ним слово за вас, да и за себя тоже, — это теперь наше общее дело, я ведь останусь нищим, если оно не выгорит…

Тут все заговорили разом, наперебой раздавались возгласы сомнения, восторга и недоверия. Верх взяло радостное возбуждение.

Вдруг дверь распахнулась, и на пороге показалась складная фигурка и остренькая физиономия герцогского адъютанта Вертмюллера. Быстрым взглядом охватил он всю эту беспорядочную сцену и явно не одобрил ее. Он сухо доложил, что сиятельный герцог подъезжает к Тузису и просит воздержаться от торжественной встречи. Превыше всего он нуждается в отдыхе.

— Только этот господин будет допущен к нему через час, — заключил немногоречивый лейтенант, поклонившись полковнику Иеначу так сдержанно и небрежно, как только допускала военная иерархия.

Глава четвертая

Солнце клонилось к закату, когда полковник Иенач вошел в дом, отведенный герцогу для его кратковременного пребывания: взбегая по каменной лестнице, полковник заметил в прихожей на первом этаже цюрихского лейтенанта; точно сторожевой пес, охранял Вертмюллер покой своего начальника от непрошеных посетителей.

Только что с прощальным поклоном неслышно прошмыгнула через сени стройная и тонкая фигура личного герцогского секретаря Приоло, которого адъютант — особенно сердитый сегодня — проводил колючим взглядом, проворчав ему вдогонку что-то не слишком доброжелательное.

— Этого еще каким ветром занесло сюда? — шепотом осведомился полковник. — Насколько мне известно, герцог перевалил через горы без него.

— Неделю тому назад он был послан в Кур за последними парижскими депешами, которые срочно потребовались его светлости, — пояснил Вертмюллер.

— И сейчас они в руках у герцога? — тихо и торопливо спросил Иенач, и сердце у него так и заколотилось в груди. — Вы уже знаете, что решено? Король поставил свою подпись?

— Я знаю лишь свои обязанности, — неучтиво отрезал лейтенант, — а сейчас я обязан не мешкая ввести полковника Иенача.

Вертмюллер первым вошел в уютную, освещенную закатными лучами комнату, — ее окна смотрели на солнечные холмы и тронутые осенним пурпуром леса прекрасного Хейнценберга.

Полковник остановился в амбразуре окна, а Вертмюллер на цыпочках направился в смежную комнату, где еще почивал герцог.

— Благоволите немного подождать, — прогнусавил лейтенант, возвращаясь, и снова отправился на свой сторожевой пост в сенях.

Когда Иенач остался один, его взгляд приковала раскрытая кожаная сумка и рядом с ней два распечатанных письма. От того, стоит ли в них желанный росчерк, зависела участь его родины.

Наконец дверь из спальни медленно растворилась, и Генрих Роган — бледный, исхудавший — показался на пороге. С неподдельной радостью направился он навстречу граубюнденцу, а тот поспешил услужливо подвинуть глубокое кресло к самому окну, чтобы взор усталого путника отдохнул на покоящемся в закатном золоте милом его сердцу Хейнценберге. Герцог, не скрывая утомления, опустился в кресло, обратил свой ясный взгляд на Иенача и слабым голосом спросил:

— Вы приехали прямо из Финстермюнца?

Иенач почтительно стоял перед откинувшимся на спинку кресла герцогом и пристально вглядывался в его благородные черты, которые изменились не только от тяжелой болезни… Полковника испугала печать затаенной скорби, которая проступала особенно явственно, когда герцог опускал свои светлые, лучистые глаза.

Иеначу не терпелось узнать, скреплен ли в Сен-Жермене королевской подписью тот договор, на который сам он здесь, в Граубюндене, положил столько трудов. Но, глядя в это изможденное лицо, он, никогда ни перед чем не отступавший, не отважился задать роковой вопрос. И ограничился тем, что, отвечая герцогу, подробно рассказал, как были установлены на время перемирия границы между Тиролем и Нижним Энгадином.

— Австрияки — народ неповоротливый и дотошный: мне пришлось задержаться и даже побывать в Инсбруке, — говорил он. — Будь я здесь, никогда бы мои строптивые товарищи не посмели без вашего дозволения покинуть доверенные им посты и вместо приветствия, на первых же порах встретить вас в Тузисе возмутительным ослушанием. Мне едва удалось оградить вас от самых непозволительных выпадов, — нерешительно добавил он, — не видя другого средства, я вынужден был поручиться всем своим достоянием в том, что товарищи мои получат долг, оставшийся за французским правительством. Надеюсь, вы не поставите мне в укор мою безграничную преданность, — вкрадчиво заключил он.

Содрогнувшись всем телом, герцог глубже откинулся в кресле, и страдальческая складка резче обозначилась на его лице. Его ужаснула мысль о том, какую грозную власть приобретает над ним человек, оказавший ему такую неслыханную и непрошеную услугу. Однако он сдержался.

— Благодарю вас, мой друг, — сказал он только. — Вы не потерпите ущерба, доколе сам я чем-то владею. Я послал Ланье вперед, чтобы он удовлетворил офицеров некоторой толикой денег, боюсь, что он взял с ними неверный тон.

— Он жестоко оскорбил их. В этом я должен согласиться с ними и просить вашу светлость о его отозваний. За его грубые окрики и за насмешки, задевающие лично нас, я на него не в обиде; но мне из верного источника известно, что он оспаривает за моим отечеством, как за малой страной, самое право на существование. Здесь, на собственной нашей земле, он осмеливается презрительно заявлять, что мы лишь ничтожный привесок Франции, — вот от этого у каждого граубюнденца душа переворачивается, и мы не потерпим, чтобы такой человек впредь ел наш хлеб и пил наше вино! Сделайте милость, добейтесь его отставки, — попросил он, смягчая тон.

— Я тоже решительно желаю отставки Ланье, и кардинал, конечно, уважит мою просьбу. На этот счет можете быть покойны. А теперь займемся более важными делами. — Герцог умышленно перевел разговор, ему сейчас несносны были эта бурная вспышка патриотизма и протест граубюнденца. — Вы побывали в Инсбруке и, верно, узнали, каково отношение к нам при эрцгерцогском дворе. Не слышно, чтобы австрияки собирались вновь напасть на нас в Вальтеллине?

— Лавры вашей светлости еще слишком свежи. Противник не отважится посягнуть на них, пока жезл полководца у вас в руках. Однако позвольте мне высказать все утайки! — Граубюнденец глубоко вздохнул. — Не успела разнестись ложная весть о вашей кончине, как закопошилась всякая нечисть, вновь стали плести козни изгнанные нами из Граубюндена пособники испанцев. Им, проклятым могильщикам, не терпелось закопать в одну могилу два величайших сокровища граубюнденцев — вашу возлюбленную особу и нашу драгоценную свободу, которой вы служите порукой. А в Инсбруке, — выждав отклика на свои слова, с нескрываемым волнением продолжал он, — там и теперь, когда господь, нам на радость, вернул вас к жизни, по-прежнему не верят в Кьявеннский договор. Иначе как бы они осмелились предлагать мне от имени Испании независимость Граубюндена и восстановление его в исконных границах ценой разрыва с Францией! Они даже пытались презренным золотом отторгнуть меня от вас!.. Ваша светлость, заклинаю вас, положите конец подлым проискам — для этого вам надо лишь обнародовать договор, согласованный между нами и подписанный вашим королем. Иначе Граубюнден усомнится в благих намерениях Франции, испанские посулы смутят умы, и мы снова кинемся в кровавую бойню междоусобицы, из которой вам удалось нас вызволить.

Герцог ничего не ответил. Он стремительно встал, подошел к окну и погрузился в созерцание горного ландшафта, на который понизу уже легла тень, и только расположенные высоко селения еще сверкали на солнце.

— Одному богу ведомо, как я полюбил эти края, — обратился он наконец к Иеначу, — я бы все отдал, чтобы вернуть им счастье и свободу!.. Никто лучше меня не понимает вашей ревностной любви к отечеству, даже когда ее проявления нетерпеливы и резки, а нынче передо мной, искренним другом Граубюндена, они, говоря по чести, были попросту жестоки. Однако же вы в то же самое время убедительнейшим образом доказываете свою самоотверженную преданность мне, — вы всем, что имеете, поручились перед товарищами за добросовестность Франции, вы только что открыли мне испанские козни и попытки подкупить вас. И я думаю, что могу всецело доверять вам и рассчитывать на вашу безоговорочную поддержку при самых щекотливых обстоятельствах. Скажите, Георг, могу я на вас положиться, хотя бы это и потребовало от вас большой выдержки и самоотречения?

— Как вы можете усомниться во мне? — пылко ответил Иенач, с горестной укоризной посмотрев на герцога.

— Итак, откровенность за откровенность, — продолжал Роган, кладя руку на плечо граубюнденца, — доверие за доверие. Мне даже трудно это выговорить, но… Кьявеннский договор возвращен из Парижа без королевской подписи и с такими поправками, которые я сам считаю неприемлемыми и не рискну даже предложить вашему народу.

После этих слов, произнесенных тихим и скорбным голосом, герцог посмотрел на Георга, словно желая прочитать в его выразительных чертах действие своего тягостного признания. Но лицо граубюнденца осталось неподвижным, только постепенно покрылось мертвенной бледностью.

— А в чем заключаются поправки, ваша светлость? — помолчав, спросил Иенач.

— В двух основных пунктах: французские оккупационные войска остаются в прирейнском укрепленном округе и в Вальтеллине вплоть до заключения всеобщего мира, а пребывание в этой католической части страны для протестантов, имеющих в ней недвижимость, ограничивается двумя месяцами в год.

Зловещие зарницы вспыхнули в глазах граубюнденца, но голос его звучал почти невозмутимо:

— Первая поправка означает политическое подчинение французским властям, вторая — недопустимое вмешательство в наши внутренние дела. И то и другое для нас неприемлемо.

— А следовательно, нельзя оставить эти поправки в договоре, — твердо заявил Роган. — Я пущу в ход все свое влияние на короля, исчерпаю все свое красноречие, чтобы внушить Ришелье, насколько важен этот вопрос, я на все пойду, лишь бы парализовать пагубное воздействие отца Жозефа, — он, по моему разумению, и есть тот злой дух, что сеет плевелы в нашу пшеницу. Этому капуцину нужно обеспечить за папским престолом не подобающее чужеземной державе влияние на политику моего благородного отечества, за что ему и обещан сан кардинала. Но от того, что он спит и видит презренную красную шапку, не должно терпеть урон честное слово герцога Рогана. Я намерен послать в Париж моего ловкача При-оло с убедительными посланиями к самому королю и к кардиналу. Он едет завтра. Если бы я дал волю оскорбленному самолюбию, я нынче же отказался бы от командования; но ради вас я не вправе поступить так. Сильно сомневаюсь, чтобы мои симпатии к вам, личные мои обязательства перед вами перешли вместе с жезлом главнокомандующего к моему преемнику в Граубюндене.

— Избавьте нас от такого удара! — испуганно воскликнул Иенач. — Вашим, нет — нашим вечным спасением заклинаю вас, не бросайте дела своих рук! Не толкайте нас в бездну отчаяния!

— Потому-то я и хочу дотерпеть до конца, — продолжал герцог с той твердостью, какую дает ясное сознание долга. — Но, знайте, Иенач, здесь, в стране, от вас зависит все. Безгранично вам доверяя, я не скрыл от вас неожиданного поворота в судьбах вашей родины. Я-то думал, что прочно обеспечил ей счастливый удел! Но своим разочарованием поделился я только с вами, и, знаю, вы отдадите должное моему доверию, не злоупотребив им. Успокойте своих сограждан. Я видел, какую поразительную власть имеете вы над умами. Протяните время! Не подрывайте их веру во Францию! Внушите граубюнденцам, что Кьявеннский договор хоть и не обнародован пока, но вскорости вступит в силу, и вы не покривите душой, ибо с помощью божьей мы одолеем своих противников. Я нынче же ночью еду дальше, в Кур. Привезите мне туда вести о настроениях в стране.

Иенач склонился над рукой герцога и при этом с невыразимой печалью заглянул ему в глаза.

Роган усмотрел в этом загадочном взгляде сочувствие преданного друга к его горчайшей доле; ему и в голову не приходило, какая перемена свершалась в душе граубюнденца, он не подозревал, что Георг Иенач, после жестокой внутренней борьбы, в этот миг отрекся от него.

— Вы хорошо сделали, ваша светлость, выбрав своим местожительством славный город Кур, — на прощание сказал полковник. — Вас там глубоко чтут, и доколе жители Кура видят ваш благородный лик, доколе вы представляете в Граубюндене особу короля, страна не перестанет уповать на Францию.

Герцог посмотрел вслед уходящему без недоверия, но с печальным сознанием, что сам он выражал твердую надежду, которой не было в его усталом сердце, а граубюнденец сдержал и утаил от него все смятение своей пламенной души.

Некоторое время смотрел он на темнеющий Хейнценберг, и из его стесненной тоскою груди вырвался жалобный стон:

— Господи, зачем не дал ты слуге своему почить с миром!

Глава пятая

Иенач выбежал вон. В его груди кружил вихрь противоречивых чувств, которые он с неимоверным трудом сдерживал при герцоге. Ему страшно было с кем бы то ни было встретиться и говорить, пока не стихнет эта внутренняя борьба. Оставив внизу праздничную городскую толчею, он торопливо поднялся на погруженные в сумрак горные луга и дал волю своим гневным мыслям, точно табуну закусивших удила коней. Но его рассудительный ум не отпустил узды, направляя разбушевавшиеся душевные силы на новые головоломные, однако же строго прослеженные тропы.

В его жизни была одна лишь цель — она поглощала его дни и тревожила его ночи, за нее, за эту цель, он боролся всеми силами души и тела, во имя нее сбивался на кровавые колеи и пытался приблизиться к ней путем справедливости и чести, долгие годы смиряя свою волю, служа покорным орудием благородной и, как ему представлялось, всемогущей в своей сфере личности, — еще сегодня казалось, до нее, до этой цели рукой подать, и вот она ускользнула от него — нет, сгинула на его глазах. Ибо одно он сознавал с ужасающей ясностью: его родине не бывать свободной, бесчестному человеку, безраздельно властвующему над слабовольным королем и по своему произволу направляющему внешнюю и внутреннюю политику Франции, — этому злому демону угодно держать Граубюнден под своим ярмом вплоть до всеобщего мира. А там удел его злосчастной родины предрешен: Ришелье свалит ее в одну кучу с другими краями, обреченными разделу и обмену, и когда при заключении мира начнется ярмарочный торг этими подневольными странами, она достанется тому, кто больше даст.

Вины герцога в этом не было. Он любил Граубюнден и хотел даровать ему свободу. Но у него недостало сил добиться своего против воли кардинала, тот обманул его доверие. Роган не решился бросить вызов сопернику, для которого вопросов совести не существовало; а пользоваться тем оружием, которое бьет без промаха и которым мастерски владел Ришелье, он считал для себя зазорным! Что, если подхватить оружие, за которое по-детски побоялся взяться герцог? И расставить ловушку самому охотнику?

Где искать человеческой справедливости, о которой радел Роган, и где ее прообраз, могущий служить примером и поощрением, — справедливость божеская? Та и другая — пустые бредни. Приманка для благочестивого глупца!.. В простодушии своем герцог полагал, что кардинал посчитается с обязательством, данным сильным слабому! В недомыслии своем он воображал, что Ришелье способен забыть и простить ему участие в междоусобной бойне на стороне гугенотов, что доблестными воинскими деяниями можно умилостивить всемогущего министра! Он был слеп, не понимая, что его подвиги, совершенные во славу Франции, лишь подстрекнули недоверие завистливого кардинала и решимость избавиться от соперника!

А в итоге чего достиг этот рыцарь христианства? Он очутился на краю пропасти, его песенка спета!.. И Иеначу он стал сейчас ненавистен именно потому, что он обманут и побежден. Но сам-то Иенач! Ведь и он был ослеплен восторженной любовью к этому образцу человеческого благородства! Он думал, что чистота помыслов, пленившая его, окажется ценностью и в расчетах кардинала… Да, конечно, Ришелье рассчитывал на эту ценность — как хитрый ловец рассчитывает на свою приманку, и сам Иенач, и не только он, с отчаянием подумал Георг, — отечество его пало жертвой чудовищного обмана.

Но, может быть, еще есть выход! Так прочь все колебания и преграды, прочь узы благодарности и обольщения любви, прочь себялюбивый страх запятнать свою чистоту. Долой все прошлое! Долой оковы привычных убеждений и предрассудков! Кто сказал, что благодарность обязывает к верности?

Обостренный сознанием опасности ум Иенача углубился теперь в хитросплетения французской политики. Высказанная Роганом тревога дала ему ключ к замыслам кардинала.

«Так оно и есть, — мысленно решил он. — Ришелье до тех пор будет держать у нас своего протестантского полководца, цока тот, обманутый сам, не кривя душой будет обманывать нас. Как только вера угаснет в нем или в нас, Ришелье тотчас же отзовет христианского правдолюбца и заменит его каким-нибудь солдафоном, своим клевретом… Но теперь я буду играть на этой гугенотской чести! Я сделаю эту твердыню своей опорой. Я не выпущу из рук этот ценный французский залог!» Он сжал свой железный кулак. Он стал думать, как осуществить коварный замысел, — и мысль, достойная Иуды, вынырнула из недр его души; когда же она предстала перед ним во всей своей неприкрытой мерзости, он содрогнулся. Но тут же, самоуверенно усмехнувшись, сказал себе: «Добрый герцог не разгадает меня, как его бог разгадал Иуду».

Он поспешил отвратить свой взор от измены этому праведнику; он мог изменить, но представлять себе измену не мог.

Теперь он устремил взгляд к далекой Франции и вызвал всемогущего кардинала сюда, в свой горный край, на поединок, грудь с грудью, хитрость с хитростью, вероломство с вероломством. Буйная радость захлестнула его сердце, оттого что нашелся в Граубюндене человек под стать лукавому высокопреосвященству.


Иенач неотступно и лихорадочно перебирал в уме все возможности. Он не замечал, куда идет, как вдруг, спустившись по косогору, очутился в ближайшем селении и, шагая вдоль кладбищенской стены, заметил, что босоногая крестьянская девочка старается поспеть за его размашистым шагом и при этом держит в руке письмо. Письмо это, доложила она, ей дала сестра Перепетуя для передачи господину полковнику, сестра увидела его милость, когда он проходил мимо калитки монастырского сада.

Полковник огляделся по сторонам, — волей судьбы он невзначай попал в Казис. Отпустив девочку, он свернул на деревенскую улицу, где уже зажглись огни. В последнем отсвете вечерней зари он разглядел, что конверт надписан рукой его старого друга, отца Панкрацио. У окна низкого домика седенькая старушка пряла при свете лампады. Иенач прислонился к наружной стене так, чтобы тусклый луч падал на письмо, и начал читать:


«Высокомощный господин полковник, осмеливаюсь сообщить вам нечто, по моему разумению, важное для вас и для нашей родины. Кьявеннский договор — тщетное мечтание, которым обольщает нас парижское преосвященство. Находясь в Милане, я уверился в том, что еще ранее, у себя в монастыре, на озере Комо, узнал из случайно подслушанного разговора.

Незадолго до сбора винограда у нас там остановился приезжий, из Франции собрат по ордену, красноречивый проповедник, направлявшийся в Рим в заботе о слабых легких и о спасении души, — в чем да поможет господь всем нам, грешным. За ужином в трапезной настоятель в беседе с ним сетовал на тяжелые времена и сожалел, что по Кьявеннскому договору Вальтеллина опять отойдет к Граубюндену.

— На этот счет будьте покойны, — брякнул француз, не подозревая, что за столом сидит истый граубюнденец. — Мне из верных источников известно, что этот договор гроша ломаного не стоит. Перед отъездом из Парижа я пришел проститься со своим приором, отцом Жозефом, они с папским нунцием как раз тщательно изучали черновик пресловутого договора. Нунций всячески его поносил, а отец Жозеф, по своему вспыльчивому нраву, и вовсе скомкал бумагу в кулаке и швырнул ее в угол, присовокупив:

— Не бывать тому, чтобы договор еретика с еретиками вошел в силу.

Я притаился, как мышь, а про себя смекал свое; кто такой отец Жозеф вы, надо полагать, знаете не хуже меня.

Сюда, в Милан, я приехал десять дней тому назад по делам своего ордена, а вчера меня пригласили к наместнику во дворец усовестить тамошнюю челядь по поводу случившейся в дому кражи. Узнавши, что я родом из Граубюндена, герцог призвал меня к себе и не то в шутку, не то всерьез заявил мне:

— Как я говорю с вами, отец Панкрацио, мне б хотелось поговорить с полковником Иеначем. Он человек толковый и понял бы с двух слов, что Кьявеннский договор — напрасная порча бумаги, что Франция никогда не даст вам Вальтеллину, зато с Испанией вам куда легче было бы сговориться. Отец Панкрацио, вы чудодейственным образом добыли мне украденный перстень; если же вы умудритесь столь же быстро и без огласки доставить сюда, в кабинет, вашего Иенача, единственного, с кем мне есть расчет вступить в переговоры, тогда и вас ждет отменный сюрприз.

Вот я и решил облегчить душу, оповестив вас об этих удивительных речах.

Коли вы решитесь приехать, то уж моя забота — я покуда побуду здесь, в Милане, — устроить так, чтобы вас никто, кроме его светлости, не увидел. Если, на беду, вы не можете улучить время, так уполномочьте другого человека, которому доверяете, как самому себе. Только найдется ли такой?

Простите великодушно мою нескромность и не мешкайте!

Денно и нощно молясь о вашем, господин полковник, земном благополучии и небесном блаженстве, остаюсь преданный вам

отец Панкрацио».


Отлично зная проницательность и осмотрительность умного и хитрого капуцина, полковник сразу понял, сколь важно и серьезно все изложенное в его послании, которое, словно вспышка молнии, осветило перед ним извилины головокружительно опасного пути. Может статься, в часы злого уныния он и сам мысленно плутал по нему, но всякий раз испуганно отшатывался с чувством гадливости и презрения к себе. Этим опасным и постыдным путем был союз с Испанией. Ее, испанскую державу, он с отроческих лет ненавидел всем пылом юного сердца, с ней в дерзновенном пылу молодости боролся самозабвенно и страстно, не чураясь никаких жестокостей, ей противостоял всю жизнь, как заклятый враг, по сей день презирая ее своекорыстную и вероломную политику — и вот она протягивает ему руку. Он вправе протянуть ей свою — не по чести и совести, а чтобы избавиться с ее помощью от французской петли и затем оттолкнуть ее.

Итак, сейчас он решился.

Медленно брел он по темной проезжей дороге назад, в Тузис. Нелегко ему было порывать со всем прошлым. Он понимал, что тем самым обрывает сокровенные душевные нити. По ту сторону Рейна, в Домлечге, ютилась деревушка Шаранс, где бедняк пастор, его богобоязненный отец, воспитывал единственного сына в бесхитростном прямодушии, внушая ему твердость в протестантской вере и отвращение к испанским соблазнам. А неподалеку оттуда возвышалась башня Ридберга, где он ночной порой, как самочинный палач, зверски убил отца Лукреции, сердечно расположенного к нему в дни его юности, черной неблагодарностью заплатив любящей девочке за ее предупреждение: «Giorgio, guardati». И сейчас там вдали светились окна в комнате одинокой Лукреции…

Но мысли его снова перехлестнули в другое русло. Сам он никак не мог откликнуться на заманчивый призыв, присланный отцом Панкрацио по поручению Сербеллони. Ему надо было злокозненным демоном в личине верности неотступно находиться при Рогане, придирчиво сторожить каждый его шаг и во что бы то ни стало воспрепятствовать тому, чтобы усталый и больной герцог все-таки вернул Ришелье жезл полководца.

Кто же мог вместо него вести переговоры с Сербеллони? Конечно, лишь тот, кому бы он доверял, как самому себе, но такого человека не было. Еще раз оглянулся он на окна Ридберга. Внезапная мысль осенила его и, после минутного раздумья, претворилась в твердое решение.

Он быстрым шагом вернулся в Тузис. Перед постоялым двором в удрученном молчании толпился торговый народ, отчаявшись дождаться его с добрыми вестями от герцога. Старик из Лугнеца отделился от стоявшей в темноте кучки людей и только собрался задать тревоживший их всех вопрос, как Иенач опередил его.

— Успокойтесь, дорогие земляки, и отзывчивым сердцем прислушайтесь к моим словам, — негромко и настойчиво проговорил он. — Зима на пороге, мирно сидите по домам и дожидайтесь весны. К марту месяцу, как начнут таять снега, готовьтесь сами и держите наготове оружие отцов. Я созову вас в Кур держать совет. Время и пароль будут вам сообщены особо. Там мы, с помощью божьей, восстановим свободу трех союзных земель!

Его выслушали в торжественном молчании. Когда он кончил, некоторое время никто не говорил ни слова. Потом люди стали шепотом обсуждать то, что им сообщили, и лишь далеко за полночь разбрелись по своим деревням.

А того, кто держал к ним речь, уже не было с ними. Его увел полковник Гулер и посреди трактирной залы, в кругу офицеров, протянул ему бумагу и обмакнутое в чернила перо.

— Вот обязательство, составлено кратко и ясно, на солдатский манер, — сказал он, — коли не раздумал и не впустую давеча куражился перед нами, так какого черта медлить, подписывай скорее.

Иенач встал под зажженным светильником и прочитал:

— «В случае, если причитающееся граубюнденским полкам жалованье не будет сполна выплачено Францией в годичный срок, то за непогашенный, будь то полностью или частично, долг, я, нижеподписавшийся, отвечаю перед командирами означенных полков всем своим движимым и недвижимым имуществом».

Иенач взял перо и, зачеркнув одно слово «Францией», поставил свою подпись.

Глава шестая

Вскоре после того, как сестра Перепетуя благополучно доставила по назначению доверенное ее расторопности крайне важное письмо отсутствующего духовника, она, держа в одной руке корзиночку с лекарствами, а в другой — роговой фонарик, торопливо семенила по мосту через Рейн, близ деревни Зильс. На том берегу у монастыря была мыза, арендатор которой слег в лихорадке. Через одного из своих детей, обучавшегося в монастырской школе, больной попросил совета и помощи у сведущей во врачевании сестры. Она не побоялась пойти ночью, — мало того, ублаготворив недужного, она не повернула назад через мост, к монастырю, а поспешила дальше темными, но хорошо ей знакомыми тропинками к светившимся окнам замка Ридберг.

Немного погодя она уже стучалась в ворота, которые, ворча, отпер ей старик Лука, а вслед за тем, очутившись в незатейливо, по-старинному убранном, но уютно освещенном покое, сушила влажный от ночной росы подол монастырского одеяния перед осенним огнем камина и услаждала молчаливую Лукрецию назидательными разговорами. Письмо от отца Панкрацио, о красноречии которого монашенка была весьма высокого мнения, мимолетное появление полковника у калитки монастыря, блестящая монетка, которой он наградил босоногую вестницу, — все это служило пищей ее благочестивому воображению и бог весть какими сложными ходами привело ее к намерению нынче же ночью посетить синьорину, дабы до мельчайших подробностей рассказать ей обо всем. Полковник, говорила она, бродил вокруг стен святой обители, точно Каин, терзаемый угрызениями совести. Она бы только славословила и благоговела, но ничуть бы не удивилась, если бы господь сотворил великое чудо, приведя этого яростного противника католической веры, еретикам на посрамление, в лоно единственно истинной церкви божьей.

Так как Лукреция, по своему обычаю, ответила лишь тихой и печальной улыбкой, благочестивая сестра продолжала с еще пущим жаром:

— Напрасно вы, возлюбленная дочь моя, холодно и недоверчиво смотрите на радостную возможность обращения столь лютого грешника! Лучше молитесь, дабы неслыханное свершилось! Согласно человеческой природе вам положено питать ненависть и отвращение к этому кровавому злодею, но тем вернее молитва ваша, синьорина Лукреция, будет услышана святыми угодниками и зачтена вам в заслугу, как тягостная жертва. Конечно, она была бы еще крепче, если бы вы возносили ее, как невеста Христова, из сердца, троекратным обетом очистившегося от мирских помыслов.

Сестра Перепетуя произнесла это с глубоким вздохом и, в ожидании ответа, которого не последовало, принялась мешать угли. Увы, от нее не ускользнуло, что монашеское призвание Лукреции, в которое Перепетуя верила неуклонно, все еще не было ясно для самой девушки, а с переселения в осиротевший отчий дом она и вовсе оставила эту мысль.

Лукреция была одинока среди одичалой в эту жестокую военную пору челяди и обнищавших крестьян, что ни день приходивших к ней с жалобами на французский произвол. Одиночество, как видно, не шло ей на пользу. А тут еще жаждущий мести старик Лука не давал потускнеть черному кресту на стене, возле которой был убит ее отец, и как священную реликвию хранил в трухлявом дубовом ларе остро отточенный топор. Сестра опасалась, что синьорина поневоле всецело уйдет в себя и в тягостные воспоминания, которые со всех старой опутывают ее душу, убивая все семена жизни. Она не могла перешагнуть через пропасть, отделяющую ее прошлое от настоящего. Действительность почти не существовала для нее, всеми помыслами она тянулась к покойному отцу, многое унаследовав от его духовного склада, да и наружностью она с каждым годом все больше походила на него. Та же великолепная статность, та же горделивая осанка. Ее дядя, барон Рудольф, умер в изгнании, и, кроме его ничтожного своекорыстного сына, у нее не осталось никого из семьи. Правда, в Куре жила родственница ее матери, и Лукреция изредка ее навещала; но эта графиня Траверс, можно сказать, окаменела от долголетия, от превратностей многотрудной судьбы и, оставаясь ревностной католичкой, была лишь глухим отзвуком давно прошедших дней. За то, что Лукреция не зналась с семейством Ювальтов из Фюрстенау и с обитателями других соседних замков, Перепетуя никак не могла ее корить, ибо все они были протестантами и приверженцами французской партии. Но раз Лукреция так одинока, почему бы ей не сойти с этой безотрадной и уединенной тропы? Почему не вступить в общину смиренных дочерей святого Доминика?

Пока мысли сестры Перепетуи следовали этим излюбленным ею путем, Лукреция молча сидела за веретеном, и ее мысли текли совсем в ином направлении.

Она старалась понять, почему в пору своих самых кровавых неистовств Юрг был менее чужд ее уму и сердцу, нежели теперь, когда он пользуется почетом и уважением, состоя во всех советах страны и будучи приближенным французского герцога.

С возвращения домой она дважды издалека видела Георга, когда ездила в Кур навещать свою тетушку. Первый раз она стояла вечером возле кресла старушки и сквозь железный узор выгнутой решетки смотрела в окно на площадь, где солнечные лучи, покинув плиты мостовой, еще играли на струях фонтана. Полковник прогуливался по противоположной стороне, а рядом важно выступал какой-то магистратский чин, жадно ловя каждое его слово и кивком одобряя любое его замечание. Речь, по-видимому, шла о каком-то сложном юридическом случае.

Во второй раз полковник оживленно шутил в кругу французских дворян, очевидно возвращаясь после совместного обеда. И так звонко звучал его голос, таким умом сияло его лицо, что каждому он представлялся одним из тех редких баловней судьбы, которые с легкостью прокладывают себе путь к успеху и, как докучные узы, сбрасывают прочь непоправимое прошлое.

«Теперь мне ясно, — призналась она себе, — этот всеобщий друг-приятель ни в чем не похож на Юрга, которого я любила: ни на дерзкого от робости мальчика, моего защитника с темными и скрытными глазами, ни на беспощадного юного бунтаря, сокрушившего мое счастье, как горный ручей крушит берега, ни на зрелого мужчину, на которого я в мстительных снах поднимала руку, ни на того, с кем я после долгих лет страдания встретилась на Сан-Бернардино, в ком, казалось мне, вновь обрела родную душу, кого заключила в свои объятия, — нет, прежний Юрг превратился в ловкого придворного льстеца, в расчетливого дипломата… От меня он хочет отделаться, откупиться, потому и возвратил мне Ридберг. Я ему страшна, как живой укор, как призрак былого». При этом она забыла, что сама строго-настрого запретила ему впредь переступать порог ее дома.

— Пресвятая матерь божья, что там за содом?! — Сестра Перепетуя подскочила от неожиданности, — сторожевые псы заливались неистовым лаем на замковом валу; унимая их, кричали слуги, а в ворота раздавался настойчивый стук. Когда же Лукреция открыла окно, она услышала спор между несговорчивым Лукой и кем-то, кто повелительным голосом требовал впустить его.

Но вот в комнату вбежал сам старик, — его невозмутимая физиономия выражала непривычную растерянность.

— Синьорина, вас желает видеть наедине один человек! — объявил он и шепотом, с нескрываемым возмущением пояснил: — Полковник Иенач, накажи его господь!

Лукреция стояла бледная, выпрямившись во весь рост. Она с первого же звука узнала голос за воротами.

— Сейчас же впусти его! И приведи сюда! — приказала она старику, который выжидающе смотрел на нее и повиновался с явной неохотой.

Монашенка поднялась с места и заняла в глубокой оконной нище позицию безмолвного наблюдателя. Там на скамье лежал ее плащ; она расправила его, но на себя не надела.

Послышались торопливые шаги, и перед Лукрецией с решительным и радостным лицом предстал Георг Иенач, приветствуя ее непринужденным, но крайне почтительным поклоном.

С благочестиво-простодушной миной, полузакрыв глаза, но при этом зорко следя за статной четой, сестра Перепетуя не уставала дивиться.

На высоком ясном челе полковника не было и следа каиновой печати, и, странное дело, у дочери Планта сияли глаза, когда она смелым и гордым — в точности отцовским — взглядом смотрела на него и как будто тянулась вверх, чтобы дорасти до своего могучего недруга.

Но разговор, который Перепетуе не терпелось услышать, все не начинался. Владелица замка обратилась к Луке, с грозным видом остановившемуся в дверях:

— Благочестивая сестрица собирается домой, ночь темная, а путь далекий. Проводи ее хотя бы через мост, уж очень он ненадежный.

И синьорина ласково распрощалась с Перепетуей.

Не успела монашенка опомниться, как очутилась за воротами замка, и Лука пошел вперед, светя ей в темноте дымным смоляным факелом.

— Усылает меня прочь, — громко ворчал он, словно призывая сестру в свидетельницы, — а уж куда бы лучше — и время и место самые подходящие.

Когда Иенач остался наедине с Лукрецией, сидевшей напротив него у камина, он заговорил ясно и сжато:

— Вас справедливо удивляет, как мог я войти в дом вашего отца. Но я знаю, вы не считаете меня способным докучать вам желаниями, которые заключены в тайниках моего сердца. Иначе вы не допустили бы меня нарушать вновь восстановленный в Ридберге мир. И все же я пришел к вам с домогательством, с просьбой о великой услуге, и вы окажете мне ее, если я не ошибся в вас и наша родина так же дорога вам, как и мне; ибо вы должны действовать взамен меня. Я собираюсь заключить союз с Испанией. В этом наше единственное спасение. Ришелье предает наши интересы, а добрый герцог — игрушка в его руках, прекрасный мираж, которым этот бессовестный лукавец обманывает и обольщает нас. Но кто завяжет спасительный узел? Мне самому нельзя отлучиться — я должен исподволь раскрыть нашему народу глаза на грозящую ему опасность, в то же время усыпляя знаками сугубой преданности подозрения герцога, которого я буду держать здесь как заложника… Вас поражает, что я, враг Испании, прибегаю к этой отраве?.. Не удивляйтесь. Лишь поставив крест на своем прошлом и отрекшись от себя, от прежнего Иенача, могу я стать освободителем своей родины, а иначе Граубюнден погибнет. Сербеллони ожидает меня самого или кого-то, кому я доверяю, как самому себе, — если только, сказал он, у меня найдется такой человек. Я доверяю лишь вам.

Лукреция неуверенно взглянула на освещенное пламенем очага давно знакомое лицо и прочла в нем высшее напряжение воли и решимость не на жизнь, а на смерть.

— Вам, Иенач, известно, к какой партии принадлежал мой отец, за что и как он умер, — начала она. — Вам известно, как я ему верила и как любила его. Я никогда не могла примириться со взглядами, которых не разделял он. Да и французские нравы, невзирая на отеческую заботу герцога обо мне, бесприютной, оставались мне далеки и чужды. Я так и не освоилась с ними. Но вас-то, Юрг, с Испанией издавна разделяют многие кровавые дела. А доброму герцогу вы обязаны и жизнью и славой! Он подарил вас неограниченным доверием, вы знаете, как искренне он желает нашей родине добра, — неужто же вы не любите его?.. Как можете вы — пускай ради блага родины — искать новых союзников и, не теряя себя, менять свою сущность, как змея меняет кожу?

— Что тебе герцог, Лукреция? Зачем тебе болеть душой за иноземца! Неужто сердце твое не очерствело после всего, что пришлось тебе выстрадать и чем сам я грешен против тебя и твоего рода? Оглядись вокруг… Все наши долины в развалинах и пожарищах! Неужто никогда не придет сюда мир, не вернется свобода и право? Герцог не в силах спасти нас. Он боится запятнать свои святошеские брачные одежды. Но и я опираюсь на слово божие. «Я подымаю свод небес, — глаголет господь, — земную же юдоль я отдал в удел детям человеческим…» Разве ты не видишь, Лукреция, какое все мы, рожденные в междоусобных войнах, отчаянное, виновное и несчастливое племя! Там брат убил брата, а здесь мертвец разделяет двоих любящих, суженых друг другу. Нам нельзя быть мельче, нежели наш удел! Я стою за рулем и веду граубюнденское суденышко между рифами и скалами, а руки у меня давно уже стерты в кровь. Возьми весло и помоги мне! Хотя бы сейчас не сомневайся во мне и помоги мне, Лукреция! — настаивал он.

— Так скажи же, что я должна делать? — спросила она, и, как у истой граубюнденки, глаза ее загорелись отвагой.

— Поезжай в Милан, — радостно откликнулся он, — там ты увидишь отца Панкрацио, и он введет тебя к наместнику. Сербеллони с давних пор знает, кто ты такая. Договорись с ним об условиях, которые я изложу тебе письменно. Если ты захочешь что-нибудь сообщить мне, можешь все передать через отца Панкрацио, — его помощь тебе обеспечена в любом случае.

— И ты всерьез хочешь, чтобы я ехала в Италию вести переговоры от твоего имени? — удивленно спросила она. — Я понятия не имею о политических тонкостях!

— Я ничего от тебя и не требую, — успокоил он ее, — кроме того, что тебе под силу и что, я верю, ты свято исполнишь, — ты сбережешь мою тайну, хотя бы даже ценою жизни, и в переговорах ни на йоту не отступишься от моих условий. Во всем прочем Панкрацио будет тебе превосходным и добросовестным советчиком. Дай мне перо и чернила, я по пунктам запишу тебе все, что ты должна отстаивать.

Лукреция встала и подошла к внутренней, обшитой волнистым орехом стене башенной комнаты. Она откинула и укрепила на железной подпоре доску секретера, искусно вделанного в панель, и полковник принялся писать, а девушка, стоя позади него, внимательно следила за его пером.

«Донна Лукреция Планта уполномочена мною вести переговоры с особой его превосходительства герцога Сербеллони на основе нижеследующих условий:

Наместник стягивает у форта Фуэнтес, близ границ Вальтеллины, отряд в количестве не менее десяти тысяч человек.

Он договаривается с инсбрукским двором о том, чтобы имперское войско той же численности было выставлено у северной границы граубюнденских земель близ Финстермюнца и на Луцийском перевале.

Командиры обоих отрядов подчиняются полковнику Иеначу и вступают на землю Граубюндена лишь по письменному приказу означенного полковника.

Полковник Иенач обязуется перед Испанией настоять на выводе из пределов Граубюндена не позднее чем в годичный срок всех расположенных там французских войск вплоть до единого солдата.

Испанская корона, со своей стороны, дает обязательство признать и обеспечить независимость трех союзных земель в прежних границах».

Пока подсыхали чернила, Иенач еще раз проглядел бумагу, а затем поставил под ней полную свою подпись.

Втайне он содрогнулся, увидев, как его чудовищный замысел облекся в плоть, точно вызванный заклинаниями беса, который то ли спасет, то ли сгубит его, а Лукреция, следя за его взглядом, скорее, чем можно было ожидать, уловила суть дела и поняла свою непосредственную задачу. Ей представилось, что речь идет о молниеносном, тщательно обдуманном и по возможности бескровном перевороте, и это было ей по душе, ее прямой натуре претило бы плести нити сложных интриг.

В ту минуту, как Иенач, сложив доверенность, передал ее синьорине Планта, на пороге, наспех разделавшись с поручением, вновь появился седобородый кастелян, и полковник приказал ему подвести к крыльцу вороного.

— Не забудь взять с собой старого ворчуна, Лукреция. Своими заботливыми медвежьими лапами он еще может отпугнуть врагов, — приветливо сказал Иенач и, поднявшись, вместе с хозяйкой подошел к окну. Ему не хотелось с ней расставаться. — Ночь совсем ясная, — заметил он, выглянув в окно. — Когда ты думаешь ехать?

— Завтра на рассвете. Обо мне ты будешь знать от Панкрацио, — сказала Лукреция. — Ты стал большим человеком, Юрг. Не мудрено, что женщины и капуцины у тебя на побегушках! — И на глаза ее навернулись слезы.

По этим насмешливо-грустным словам он узнал Лукрецию своих юных дней. Теперь она стала выше и величавей, наново расцвела, посмуглела от живительного дыхания родных гор. Ночной ветер играл завитками волос на ее висках, выбившимися из темной косы, венцом уложенной на голове, а глаза светились радостной силой, какой не увидишь под томительно-знойным небом Юга.

Милые сердцу воспоминания проснулись в нем; не совладав с собой, он обнял ее.

— Кажется, мы совсем недавно играли вместе там, внизу, — тихо промолвил он, глядя на деревья ридбергского сада, шелестевшие на осеннем ветру.

Она вздрогнула всем телом — перед ней встал образ отца — и, отвернувшись от Георга, устремила взгляд в темноту.

— Что это за огни на дороге вдоль Хейнценберга? Должно быть, похоронная процессия? — спросила она.

Иенач пристально взглянул на тот берег Рейна.



— Это факелы освещают путь герцогу, который под покровом ночи переезжает в Кур, — ответил он, еще раз заглянул в ее блестящие от слез глаза, торопливо поцеловал ей руку и удалился.

Глава седьмая

Герцог Генрих выбрал для своего местожительства в Куре величественный дом доктора Фортунаса Шпрехера. Граубюнденский ученый дворянин с превеликой готовностью предоставил его в распоряжение сиятельного гостя, смолоду питая честолюбивую страсть к знакомству с прославленными историческими личностями, ибо длительное общение с ними было плодотворно для его ученых трудов.

Едва только герцог был устроен в лучших покоях поместительного патрицианского дома со всем благолепием, какое подобало его сану и было доступно в здешнем горном республиканском краю, как после нескольких хмурых и ветреных дней крупными хлопьями посыпал снег. Наступила ранняя зима, белый покров так и не сошел с крутых кровель и строгих ступенчатых фронтонов старой епископской резиденции до самого конца февраля, когда феновые бури бушуют по стране и с первыми мартовскими днями жарче пригревает солнце.

Зиму добрый герцог провел в невольном бездействии, — от своих войск, стоявших в Вальтеллине, он был отрезан непроходимыми снегами, а переговоры с французским двором застыли на мертвой точке, ни на шаг не продвинувшись к цели. Если бы не забота о подписании договора наряду с другими заботами и сомнениями и если бы деятельному уму полководца не была мучительна вынужденная праздность, он чувствовал бы себя совсем недурно в шпрехеровском доме и в обществе своих бесхитростных единоверцев-протестантов.

Доктор Шпрехер почитал для себя высокой честью присутствие Рогана. Еще бы! Наконец-то исполнилась долголетняя его мечта составить жизнеописание своего сиятельного гостя, черпая сведения из первоисточника. С присущей ему деликатностью и сердечной добротой герцог не погнушался ежедневно сообщать внимательному хозяину какой-нибудь эпизод своей прихотливой судьбы; говорил он по-итальянски, и на этом же языке ученый составлял очерк его жизни, который предназначался, по настоянию сиятельного гостя, в дар герцогине, все еще пребывавшей в Венеции, а также дочери Рогана, Маргарите, обрученной с герцогом Бернгардом Веймарским. Доктора не слишком радовал такой изысканный, но узкий круг читателей. Он предпочел бы, к вящему прославлению герцога и отнюдь не к посрамлению составителя, без ложной скромности незамедлительно увековечить свой старательный и отмённый труд, напечатав его и выпустив в свет.

Совсем по-иному проводил время адъютант герцога, неугомонный Вертмюллер. Он посещал как высшие, так и низшие слои местного общества. За короткий срок он стал известнейшей личностью во всем городке, от епископского дворца, где его недолюбливали за острый взгляд и злой язык, и игорного стола, где он, наоборот, всегда был желанным гостем, и вплоть до самых подозрительных, ютившихся по закоулкам кабачков, где его тоже радостно встречали в долгие зимние вечера, а нередко еще охотнее провожали. Своими колкостями и дерзкими политическими выпадами он умел так раззадорить тугодумов-граубюнденцев, что им случалось не в меру разоткровенничаться, в чем они потом горько каялись.

Для благодарных: слушателей, вдохновлявших его своей тупоумной доверчивостью, у него были в запасе тайные познания, которые не имели бы успеха в герцогских покоях и которыми он был обязан основательному изучению математики и физики. Он пускал в ход и карточные фокусы, и нехитрые чудеса, снискавшие ему в низших сферах его деятельности нешуточную репутацию чародея, что было ему на руку, однако весьма небезопасно в той среде, где недолог путь от испуганной головы до крепкого кулака.

Ночные засады и потасовки скорее раззадоривали хладнокровную отвагу лейтенанта, вместо того чтобы отпугнуть его от буйных забав. Впрочем, он умудрялся выходить сухим из воды без урона для своей военной чести, ибо к тому времени, как разгар страстей и работа кулаков достигали высшей точки, он уже на цыпочках крался в свою комнату по тихим покоям шпрехеровского дома мимо апартаментов герцога.

Герцог многое прощал Вертмюллеру за безоговорочную преданность и неусыпное усердие, а тот донимал его своими хитроумными наблюдениями и зловещими прорицаниями. Право же, он как будто задался целью не давать своему высокому повелителю ни отдыха, ни срока.

Главной своей мишенью неумолимый лейтенант избрал Иенача, чья преданность все росла по мере того, как сгущались тучи, кто ежедневно посещал герцога, вменив себе в обязанность рассеивать его тревоги, предвосхищать желания, на лету схватывать его сомнения, в корне пресекая их бодрой уверенностью либо опровергая убедительными доводами, Иенача — разумнейшего из герцогских советников и народного кумира! Вертмюллер следил за каждым шагом полковника и буквально на стену лез, когда герцог с улыбкой отмахивался от его предостережений, приписывая их безрассудной ревности к своему любимцу или естественной антипатии двух прямо противоположных темпераментов.

Чего только не наговаривал Вертмюллер!

Провал Кьявеннского договора был известен одному-единственному граубюнденцу, и герцог не сомневался, что тот хранит доверенную ему тайну, а послушать лейтенанта, так эта весть давным-давно, словно с умыслом, разглашена повсюду, вплоть до отдаленных шалашей; и не то чтобы ее передавали шепотком, нет, она гремела по ту и по эту сторону Ретийских Альп.

Но это еще что! Надвигалась гроза пострашнее — Вертмюллер уверял, что Граубюнден ведет переговоры с Испанией. И не одни только партийные вожаки и смутьяны строили козни, а весь народ волновался и замышлял восстать против Франции, и все нити заговора держал в руках подлый лицемер Иенач…

Герцог в ответ беспечно возражал, что такого еще никогда не бывало. И немыслимое это дело, чтобы целый народ как бы составил тайное общество заговорщиков, уж непременно кто-нибудь из его честных приверженцев, каких немало здесь, в стране, поспешил бы его предостеречь. На худой конец, о подобных неслыханных по вероломству замыслах его поставил бы в известность оказавший ему гостеприимство доктор Шпрехер, человек положительный, широко осведомленный, не связанный ни с какой партией, а уж насчет чистоты его намерений даже и лейтенанту сказать нечего.

Однако неисправимого цюрихского скептика не убеждали эти доводы.

Заговор народа в целом, признавал он, невозможен нигде, кроме как среди граубюнденцев, счастливо сочетающих северную флегму с южным лукавством. Любой из них перещеголяет прожженнейшего дипломата. Политиканство здесь у всех и у каждого в крови, а потому не мудрено, что целый народ говорит или молчит, как один, когда дело идет о заведомой выгоде; вся трудность заключается в том, чтобы втолковать тугодумам, в чем для них расчет, а уж тут такой народный трибун, как Иенач, надо полагать, преуспел…

Что до ученого мужа, то хулить его он не намерен, однако же сомневается в его храбрости, особенно перед лицом некоего тайного судилища, о котором усердно поговаривают. Он не вправе сказать, из каких источников, однако у него есть сведения, что в стране учрежден тайный союз, устав которого именуется цепью, верно, для того, чтобы показать, как прочно пригнаны его звенья, как крепко связаны его сочлены круговой порукой. За измену положена смерть. Он вовсе не утверждает, что доктор Шпрехер является звеном этой цепи, не той он закалки человек, но весьма вероятно, что пресловутой шайки он боится без памяти.

К тайному заговору, разоблачение которого карается смертью, герцог отнесся как к измышлению праздного ума.

— Вас этим всем потчуют, чтобы пуще разжечь вашу недоверчивость! — подтрунивал он над Вертмюллером. — И поделом вам за злой язык!

Подозрительнее всего была лейтенанту та льстивая беззастенчивость, с какой Иенач старался обмануть герцога насчёт его положения при французском дворе. Казалось бы, Генриху Рогану лучше было самому судить об этом. «Что же руководило граубюнденцем? — недоумевал Вертмюллер. — Не иначе как дьявольский умысел со всех сторон опутать доброго герцога сетями лжи и бесовского дурмана и, успокоив его тревоги, тем вернее привести его к погибели».

И ненависть лейтенанта к полковнику превысила в конце концов все пределы.

Из Парижа, ничего не добившись, явился Приоло, — Вертмюллер немедленно заподозрил, что он посвящен в тактику проволочек и работает на руку кардиналу. Герцог тут же отослал его назад с настойчивыми уверениями, что медлить далее нельзя, — ежели не будет подписан этот вполне благоприятный для Франции договор, граубюнденцы склонятся на обещания Испании.

Не успел Приоло уехать, как отважный де Лекк, которого Роган оставил во главе своего войска в Валь-теллине, доложил о тревожных признаках ослушания среди его граубюнденских полков, что свидетельствует о недовольстве в самом народе. Он бы не придал значения этим единичным случаям, если бы испанцы не сосредоточили у границ довольно крупных сил, а герцог не был бы оторван от своей армии и не находился бы в самом сердце страны, где, как он опасается, день ото дня растет возмущение против Франции. Под конец он заклинал герцога во что бы то ни стало соединиться со своим верным вальтеллинским войском. Избавившись от тяжкой ответственности и, вручив командование в руки доблестнейшего полководца, он, Лекк, будет счастлив бок о бок с ним воевать противу целого света.

Вертмюллер восторженно отнесся к этой спасительной просьбе и был вне себя от ярости, когда после ближайшего же визита полковника услышал с его слов, что пребывание герцога в Куре вполне безопасно, а при том, как его чтут в стране, оно весьма полезно для интересов Франции и даже необходимо для умиротворения умов.

Но благородному герцогу пришлось все-таки усомниться. Вертмюллер напал на такую улику, которая способна была поколебать самое слепое доверие.

В кабачке под вывеской «Пыльный приют» он свел знакомство с итальянским знахарем и случайно узнал, что тот подумывает возвратиться в страну лавров и, мирт. Плюгавый проходимец, ввиду здешних холодов согревавший себе нутро коварным местным вином, в пьяном угаре похвалялся важнейшими дипломатическими связями и полномочиями; у Вертмюллера, который его с интересом слушал и усиленно потчевал, внезапно блеснуло воспоминание. Покидая как-то поздним вечером епископскую резиденцию, он при свете луны увидел в дальнем углу двора приметную плюгавую фигурку в оживленной беседе с каким-то плечистым великаном; это длилось одно мгновение — услышав звон его шпор, оба скрылись в боковых воротах, однако его быстрый взгляд успел рассмотреть выразительную наружность ярмарочного лекаря, а в человеке, закутанном в плащ, узнать полковника Иенача. Этого было достаточно, чтобы подстрекнуть предприимчивого и соскучившегося от зимнего застоя лейтенанта к веселой проделке. Подкараулив отъезд итальянца, он отпросился на несколько дней и поскакал вслед за шарлатаном на своем резвом гнедом, догнал его под вечер первого дня и, как разбойник с большой дороги, напал на него в глухом месте горной тропы. Перепуганному знахарю пришлось выложить все содержимое из ящика со снадобьями, а затем Вертмюллер обыскал его самого. Каково же было торжество лейтенанта, когда, дружелюбно похлопывая целителя по спине, он услышал шелест бумаги, зашитой между сукном и подкладкой. Пластырными ножницами из аптечки злополучного лекаря он вспорол его красный кафтан и целехоньким извлек оттуда собственноручное послание своего недруга, в котором Иенач давал некоему капуцину поручения к миланскому наместнику Сербеллони. Смысл письма, правда, был неясен, но самый факт говорил за себя. Успокоив дрожавшего зубодера и подкрепив его из своей фляжки, Вертмюллер радостно поскакал назад, в Кур. Наконец-то предатель Иенач у него в руках!

До города он добрался далеко за полночь и едва умолил, чтобы его допустили к герцогу. Обуздав свое нетерпение, он ограничился тем, что передал своему повелителю предательское письмо и вкратце изложил ход событий. Когда же наутро, выспавшись блаженным сном, Вертмюллер предстал перед герцогом, тот оказался в крайне подавленном состоянии духа и отнюдь не был склонен обсуждать с адъютантом это, как он выразился, непонятное и прискорбное происшествие. Ему хотелось выслушать сперва объяснения другой стороны.

Незадолго до того часа, когда Иенач имел обыкновение наносить положенный визит герцогу, лейтенант был отправлен с повседневным приказом по прирейнскому гарнизону, и, как ни гнал он коня, все же он опоздал, и очная ставка между ним и полковником в присутствии герцога Генриха не состоялась.

Когда он вернулся, герцог был в самом радужном настроении, словно избавился от тяжкого гнета.

— Благодарю вас, милейший Вертмюллер, за ваше похвальное усердие, — сразу же начал он. — Правда, на сей раз, при своей проницательности и зоркости, вы попали впросак. Мне, право, жаль уязвлять ваше тщеславие. Но Иенач был здесь, и я открыто потребовал у него отчета. Он обелил себя вполне. Письмо — подложное, и рука его на редкость ловко подделана. У полковника много врагов, которым важно повредить ему в моих глазах. Им и невдомек, что своими происками они только укрепляют мое к нему доверие. Такие враги есть у него и при епископском дворе среди духовных лиц, с которыми вы встречаетесь за карточным столом. Они вас раскусили и строили весь расчет на вашей подозрительности и предприимчивости. Вы ведь не делаете секрета из своего нерасположения к полковнику, а также, к вашей чести будь сказано, из своей привязанности ко мне, — вот духовные особы и состряпали ловкую интригу. Они подкупили этого жалкого лекаря, — сознайтесь, он отлично справился со своей ролью. Итальянца хлебом не корми, только дай ему разыграть комедию! И, наконец, что касается озадачившей вас ночной беседы между Иена-чем и знахарем поблизости от епископского дворца, то она в самом деле имела место — только речь там шла об удалении мозолей. Вспомните, вы еще подняли полковника на смех, когда заметили на днях, что левая нога у него обута в домашнюю туфлю.

Во время этой речи подвижное лицо Вертмюллера до такой степени насупилось, что герцог положил ему руку на плечо и приветливо добавил на прощание:

— Не будем больше об этом говорить, дружок, все дело выеденного яйца не стоит.

Бесплодно ломая себе голову, как бы все-таки найти управу на полковника, Вертмюллер покинул герцогский кабинет. Он был так разъярен, что даже не заметил небесного создания, которое поднималось по лестнице навстречу ему. Это была златокудрая хозяйская дочка, фрейлейн Амантия Шпрехер, направлявшаяся к герцогу с букетом первых ландышей. Мало того что лейтенант не обратил на нее внимания, этот необузданный дикарь, сбегая по каменным ступеням, чуть не сбил ее с ног. Она в испуге схватилась за кованые железные перила, с недоумением и с укоризной посмотрев ему вслед невинными голубыми глазами.

И это тот самый Вертмюллер, который обычно явно восторгался ее миловидностью и всю зиму состоял в ее присяжных танцорах? Да и на завтра, на последний, самый блестящий карнавальный бал, он тоже заранее ангажировал ее. Какая же муха его укусила?

Правда, он и прежде, случалось, смущал ее бесцеремонными насмешками над граубюнденскими делами и обычаями. Впрочем, кого и щадил его острый язык! Для нее он до сих пор делал исключение, и ей это очень льстило.

Ее нежная юная прелесть и ровный, миролюбивый нрав, в силу противоположности, притягивали и успокаивали неугомонного лейтенанта. А Шпрехерова дочка самым целомудренным образом задумывалась подчас, каков будет этот цюрихский сорвиголова в качестве супруга, и его отвага, его неоспоримая преданность благочестивому и благородному герцогу, его высокие жизненные цели в ее чистом и мудром сердце брали перевес над присущей Вертмюллеру строптивостью и духом противоречия, над глумливым отношением к духовным лицам и церковным обрядам, что скорее всего было страшнее на словах, нежели на деле. Однако же она еще отнюдь не пришла к благоприятным выводам, особенно после столь неучтивой встречи.

Она беспечно отмахнулась от этих мыслей и медленно взошла на последние ступени, приводя в порядок пучок серебристых цветов.

К благородному гостю своего отца фрейлейн Амантия питала безграничное почтение без тени настороженной робости, которую исключала приветливая простота герцога. Каждый день к тому времени, когда он был рад отвлечься, она появлялась в приемной герцога и осведомлялась о его пожеланиях. И если у него не было срочных дел, он ни разу не преминул задержать милую девушку и осведомиться о том, что занимает ее нынче.

В этот день она только что возвратилась с воскресной проповеди и была не столько воодушевлена, сколько озадачена, ибо пастор Залуц с большой горячностью проповедовал на неположенный сегодня евангельский текст — и какой же странный текст! — о предательстве Иуды Искариота, от Матфея, глава двадцать шестая! Своей проповедью он поверг слушателей в большое смятение, каждый искал, в кого же метит пастор и, по словам фрейлейн Амантии, вопрошал себя, как в свое время вопрошали ученики: «Не я ли, господи?»

Глава восьмая

Несколько дней спустя, а именно девятнадцатого марта, ученый дворянин Фортунатус Шпрехер поспешно поднимался в покои своего сиятельного постояльца. Столь раннее посещение никак не могло быть связано с жизнеописанием герцога. Да и лицо ученого было сумрачнее обычного, а в руках он судорожно сжимал украшенный граубюнденским гербом большой печатный лист, похожий на официальные извещения, какие прибивают к стенам домов.

Добравшись доверху, он остановился перевести дух и приободриться. Однако, не дождавшись, пока камердинер доложит о нем, он забыл о привычной бережной учтивости и ворвался в кабинет герцога, который читал Библию, сидя в выступе в виде фонаря, и с удивлением поднял глаза навстречу неожиданному гостю.

— Чрезвычайной важности обстоятельству вынуждают меня прервать утреннюю молитву вашей светлости. Страшно вымолвить, но меня к тому побуждает тревога за вашу сиятельную особу. Если бы могли вы заглянуть мне в душу, вы куда лучше, чем из моих слов, убедились бы в моей непритворной преданности, способной выдержать любое испытание. Будучи всецело погружен в свои ученые труды, я пренебрегал суетной молвой и потому, увы, не придал значения сумбурным толкам, тревожившим в последнее время мой слух. Мне не хотелось понапрасну беспокоить вас.

Герцог стремительно поднялся.

— Говорите, сударь, что случилось? — твердо и спокойно приказал он. — Что это за бумага? Покажите мне ее.

Шпрехер протянул ему роковое извещение и упавшим голосом простонал:

— Бунт против Франции, Юрг Иенач назначен главнокомандующим войсками трех союзных земель!

Роган пробежал бумагу глазами и побледнел.

Это было воззвание к народу, где немногословно и четко излагались претензии граубюнденцев к французской короне; далее следовал призыв положиться на Испанию и Австрию, выражающих готовность восстановить Граубюнден в прежних границах и возвратить ему прежние свободы.

Командующим всеми граубюнденскими военными силами назначался Юрг Иенач.

Заключительные слова гласили:

«Беритесь за меч, общины трех союзных земель, подымайтесь на бой с врагом во имя господне. Девятнадцатого сего марта месяца собирайтесь у Цицерса близ Кура». Воззвание было скреплено главами трех земель — первой стояла подпись Мейера, обер-бургомистра города Кура.

Герцог гневно швырнул бумагу на стол. Кликнув слуг, он приказал седлать коней и вызвать Вертмюллера, чтобы с ним вместе ехать в прирейнские крепости. Быстрота мысли, присутствие духа и воинская энергия ни на миг не покинули его.

Пока слуга одевал герцога, запуганный Шпрехер пытался в чем-то его заверять, что-то указывать и советовать.

— Подписавшиеся все, как один, члены тайного сообщества. Видит бог, я считал, что оно радеет об общей пользе и что у него нет никаких опасных побочных целей! А каков бургомистр Мейер! Он всегда так презрительно отзывался о переметной суме, Иеначе, и поносил папистскую Испанию! Боюсь, ваша светлость, что неприкосновенность моего жилища недостаточна, чтобы оградить вашу особу! К прирейнским укреплениям вам уже не пробиться, — народ со всех сторон стекается к Цицерсу. Что это, боже правый, со всех колоколен бьют в набат! Пожалуй, лучше вам бежать ночью в Цюрих, а уж оттуда окольными путями пробраться к вашей армии в Вальтеллину.

Не успел он договорить, как под окнами послышался стремительный стук копыт, и через минуту перед герцогом, вытянувшись в струнку, но гневно сверкая глазами, стоял адъютант Вертмюллер.

— Ваша светлость, граубюнденские полки в Домлечге взбунтовались и с развернутыми знаменами двигаются на Кур, — отрапортовал он. — Сегодня утром я поехал в Рейхенау и чуть было не попал им в лапы. Они следуют за мной по пятам! Как известно вашей светлости, здесь, в городе, стоят только волонтеры из Претигау. Это люди верные! Я отрядил их к северным воротам. Их командир Янет клятвенно заверил меня, что он душой и телом предан вам и будет сражаться за вас против всей испанской и изменнической своры, Лошади и люди наготове. Если волонтеры будут прикрывать нас с тылу, мы еще можем пробиться к прирейнским укреплениям. А встретим шайку взбунтовавшейся черни, так подомнем смутьянов под копыта коней.

Герцог Генрих кивком головы одобрил этот отважный план, который отвечал его собственным намерениям и, мимоходом попрощавшись с господином Шпрехером, поспешил к выходу.

Но он уже был пленником.

Когда Вертмюллер распахнул дверь приемной, снизу донесся многоголосый гул и топот шагов по лестнице. Зазвенели шпоры, послышался приглушенный отрывистый разговор. Герцог остановился и стиснул рукоять шпаги.

У дверей нерешительно топтались какие-то личности, одни в военном, другие в штатском. Никто не решался сунуться вперед. Но вот они посторонились, Георг Иенач выступил из толпы и перешагнул порог. За ним последовали Гулер, граф Траверс и видный, широколицый косоглазый мужчина в бургомистерском одеянии, при золотой цепи.

Они охотно уступили дорогу полковнику Иеначу. Обнажив голову, он решительно приблизился к герцогу, — тот встретил его высокомерным взглядом. Иенач был бледен как смерть, лицо его словно окаменело, но голос прозвучал на диво спокойно и холодно.

— Ваша светлость, вы в наших руках. Мы восстали для самообороны, и не против вас, а против французской королевской власти. Вы не понимали того, что нам давно уже стало ясно: кардинал не желает подписать наш с вами совместный договор. Он хочет удержать нас до предстоящего всеобщего мира, когда пустит нас в оборот как французский товар для меновой торговли. Он легко поступится вашей незапятнанной честью, которую дал нам в залог. Сам французский король со своим кардиналом побудили нас искать менее накладной помощи у нашего исконного врага — и мы добились ее. Видит бог, нелегко нам было поставить свою свободу под защиту Испании. Вот вкратце чего мы требуем от вас и в чем вы нам отказать не можете: к вашим прирейнским укреплениям толпами стекаются граубюнденские ополченцы. Полки вступают в Кур. Я освободил их от повиновения вам и приказал присягнуть на верность главам трех союзных земель. Австрияки стоят на Луцийском перевале, испанцы — у крепости Фуэнтес. Силы тех и других превосходят ваши. По моему знаку они перейдут границу. Взгляните, вот полномочия, данные мне испанскими и австрийскими властями и подписанные самим императором, а также наместником Сербеллони! — Он развернул две бумаги. — Лекк бессилен прийти вам на помощь, — стоит ему двинуться к альпийским перевалам, как испанцы выступят из Фуэнтеса в Вальтеллину. Как видите, ваши полки окружены со всех сторон; вы один можете спасти войско своего короля, для чего вам надобно подписать вот это соглашение.

Иенач взял из рук бургомистра третью бумагу и прочитал:

— «Французские войска оставляют как прирейнские укрепления, так и Вальтеллину.

Они добровольно и в кратчайший срок покидают Граубюнден.

Герцог Генрих Роган, пэр Франции и генерал-лейтенант французской армии, остается в Куре нашим заложником впредь до того, как будет выполнено это заключенное между ним и нами соглашение.

Сиятельный герцог честным своим словом ручается, что соглашение будет выполнено в точности, невзирая на возможное противодействие со стороны французского двора».

Вот как обстоит дело. Мы не вправе, ваша светлость, взывать к тем теплым чувствам, которые внушал вам наш Граубюнден, ибо мы позаботились о себе помимо вас и против вас. Но, помните, — отказавшись подписать договор, вы ввергнете в необозримые жесточайшие бедствия ту страну, которая привыкла почитать вас как своего доброго гения.

Герцог не взял протянутого ему свитка. Он отвернулся со слезами гнева на глазах и дрогнувшим голосом произнес:

— Много неблагодарности видел я на своем веку. Но никогда еще за мое доверие мне не платили такой черной изменой, а за уважение к правам слабейшего — змеиным коварством и поношением. Подписывать я не стану. Я не могу до такой степени унизить Францию и ее полководца.

Наступившую после этих слов тишину нарушили шум и крики возле незакрытых дверей. Сквозь толпу на лестнице и в сенях пробился широкоплечий рыжеволосый офицер и настойчиво требовал генерала Иенача.

— Вы здесь ни к чему, капитан Галлус! — злобно закричал Иенач. — Что вам нужно?

— Мне нужны ваши указания, — грубым голосом закричал в ответ офицер. — Янетовы волонтеры не желают присягать наново. Вы продали их испанским попам, говорят они, а присягать они присягали Франции и никому, кроме герцога, повиноваться не будут.

Иенач помертвел от бешенства. Обернувшись к Галлусу, он хрипло выкрикнул:

— Двинуть на них мой полк! Всех перестрелять! — Затем снова повернулся к герцогу и, не помня себя, сдавленным голосом предостерег: — Кровь их падет на вас, герцог Роган!

Герцог вздрогнул и застыл на мгновение во власти мучительной внутренней борьбы. Затем дрожащей рукой взял со стола свиток, круто повернулся и направился к двери своего кабинета, которую вошедший следом Вертмюллер плотно закрыл за собой.

Все еще смертельно-бледный, Иенач обратился к бургомистру:

— Наше дело выгорело! Надо дать герцогу покой. Удалите всех. Я ручаюсь за то, что он подпишет. — Капитану Галлусу, который стоял в нерешительности, он приказал: — Сообщите Янету, что его славных волонтеров не будут принуждать к присяге. Герцог заодно с правительством трех союзных земель и вскоре объявит солдатам свою волю.


Через несколько минут, когда герцогские покои стали уже пустеть, дверь из кабинета распахнулась, и появился Вертмюллер, держа в руке подписанный герцогом договор.

— Кто из присутствующих представляет в настоящее время «законную», по граубюнденским понятиям, власть? — язвительно спросил он.

Бургомистр Кура выступил вперед со строгой официальной миной, и Вертмюллер, выражая всем своим видом убийственное презрение, сунул ему свиток, от которого зависела судьба Граубюндена.

Господин Фортунатус Шпрехер только что рассыпался в поздравлениях и пожеланиях, провожая кое-кого из граубюнденских государственных деятелей, как вдруг увидел взбежавшего по лестнице молодого человека в дорожной одежде, схватил его за руку, увлек в сторону и принялся сокрушенно рассказывать о происшедшем. Это был долгожданный Приоло, прибывший из Парижа в самую трагическую минуту.

— Бога ради, не задерживайте меня, господин доктор, — едва переводя дух, воскликнул Приоло. — Я спешу к герцогу. Может быть, не все еще пропало — Кьявеннский договор подписан. Ваши требования удовлетворены с избытком! Только не вступайте в союз с Испанией. — И он стремглав бросился через приемную.

Увидев, как он с искаженным лицом пробежал мимо, Иенач, горько усмехнувшись, сказал бургомистру:

— Кардинал считал, что судьба ему подвластна, однако на сей раз она его подвела.

Мейер ничего не ответил, только крепче прижал к груди роковой свиток.


Через час в парадных покоях герцога стало тихо и безлюдно.

Один только Иенач шагал взад-вперед по приемной, размышляя над тем, что сулят происшедшие события. Больше всего он был обеспокоен участью своего пленника и медлил здесь в надежде, еще раз увидеть это еще так недавно приветливо улыбавшееся ему лицо. В том, что герцог Генрих будет верен данному слову, предатель не сомневался ни минуты; но столь же несомненно было и другое — всю свою злобу кардинал обрушит теперь на Рогана, на это оружие благородной закалки, которое он сломал в своих безжалостных руках, и если герцог отважится когда-либо вернуться во Францию, его неизбежно ждет месть Ришелье. Иенач был бы рад укрыть его от этой мести — но где? Найдется ли такой уголок, куда бы не достигла рука кардинала, но где бы герцог не был в то же время изгнанником, ибо на такую безотрадную долю он не согласится никогда?

Иенач ждал напрасно. Герцог не показывался, а когда дверь наконец отворилась, на пороге появился адъютант Вертмюллер и, пряча в бумажник какое-то письмо, хотел без поклона пройти мимо.

— Вертмюллер, попросите герцога, чтобы он принял меня, — обратился к нему граубюнденец. — Я задержу его ненадолго. Это нужно в его же интересах.

— Увольте его от вашего лицезрения — оно ему будет теперь не в радость, — ответил лейтенант. — И не вам заботиться о его личных делах, он их сам только что уладил.

— Как он решил свою дальнейшую судьбу? — с волнением спросил Иенач. — Куда он поедет? В Цюрих или в Женеву? Там он мог бы посвятить заслуженный отдых ученым занятиям.

— Писал бы руководство по стратегии, да? — насмешливо подхватил Вертмюллер. — Ну, нет! В том положении, в которое он попал вашими стараниями, герцогу Рогану остается один, лишь выход: смерть на бранном поле. Вам не терпится узнать, куда направится мой повелитель, вырвавшись из ваших иудиных объятий? Против обычаев, заведенных здесь вами, я не стану вам врать. Мой благородный повелитель отправляет меня к своему зятю, герцогу Бернгарду Веймарскому с посланием, в котором просит зачислить его простым рейтаром в имперскую армию. Прикажете что-нибудь передать от вас герцогу Бернгарду? Помнится, и вы когда-то сражались под его знаменами. Он немало подивится вашим деяниям. Я уезжаю сегодня же и, стало быть, тоже в последний раз имею счастье вас лицезреть. Хоть бы мне никогда не сталкиваться с вами! Особенно в тот раз у крепости Фуэнтес, когда вы шествовали с подобающими вам почестями… и тогда уже под испанским эскортом. Не доведись нам встретиться — многое сложилось бы к лучшему и вы давно уже были бы вознесены на достойное вас место.

— Что бы вы ни говорили, я не выйду из себя, — мрачно произнес Иенач. — Хватит с меня крови, а ваше уважение мне ни к чему. Вам непонятны те жертвы, которые я приношу своей родине. Ступайте и скажите герцогу Бернгарду, пусть он умудрится так же вырвать из когтей Франции свой Эльзас, как вырвал я свой Граубюнден, — задорно вскинув голову, заключил Иенач и направился к выходу.

Глава девятая

Теплый месяц май одел Рейнскую долину цветами и пышной листвой, когда французское войско, совершая обусловленный мартовским соглашением отход из Валь-теллины, по пыльной дороге приближалось от Рейхенау к воротам города Кура.

Приоло отвез в Париж насильственно навязанный герцогу Рогану договор, и он был там одобрен, правда, в крайне уклончивых выражениях, в которых явственно сквозило негодующее противодействие кардинала. Французский двор не мог опомниться от испуга и досады по поводу переворота, с беспримерной ловкостью подготовленного в каком-то глухом горном краю. До сей поры никто не считал нужным запомнить имя безвестного искателя приключений, осуществившего этот переворот. И все-таки соглашение поневоле одобрили, неведомый граубюнденец оказался предусмотрительнее самого кардинала, так плотно пригнав и затянув петли искусной сети, что даже Ришелье, при всей своей изворотливости, не мог найти в ней лазейку. Возможно, он подумывал силой прорвать эту сеть, но на такое предприятие никак не годился Роган, для которого данное слово было свято и нерушимо.

А Роган не поскакал навстречу своему войску и не встал в его ряды. После жестокой сцены в шпрехеровском доме новый приступ пригвоздил его к одру болезни, и сейчас он оправился лишь настолько, чтобы самолично перевести свои полки через границу Граубюндена, отстоявшую в нескольких милях от Кура. Завтра по утренней прохладе он в последний раз возглавит свое войско и вместе с ним покинет пределы страны, для которой так много сделал и которая так плохо отблагодарила его за любовь.

Когда облако пыли возвестило приближение войска, народ валом повалил из города, стар и млад спешили навстречу французам, к которым граждане Кура никогда не выказывали вражды, подобно диким обитателям горных долин, а нынче и вовсе встречали их радушно, потому что завтра долголетние гости должны навсегда освободить страну от своего присутствия.

Вдруг из городских ворот вылетел отряд всадников, и тянувшиеся по знойной дороге толпы шарахнулись по сторонам. Это были офицеры граубюнденских полков, впереди на вороном жеребце скакал всадник в огненно-красном кафтане, с голубыми перьями на широкополой шляпе, в котором каждый ребенок узнал бы Юрга Иенача.

Пока он вместе со своей конной свитой не скрылся в клубах поднятой ими пыли, люди, дивясь и содрогаясь, смотрели ему вслед, ибо в народе шла молва, будто сын бедного пастора, ставший богаче и могущественнее всех в стране, отрекся от Христовой веры и продал душу нечистому, оттого ему и везет в самых отчаянных предприятиях.

Все громче и ближе звучала военная музыка. Народ расступился на обе стороны и живой изгородью выстроился на придорожных лугах и зеленеющих склонах. Мимо прошел французский авангард, но загорелые воины шагали быстро, не отвечая на приветственные возгласы любопытствующих обывателей, и те, оробев, мало-помалу смолкли.

Издали впереди главного ядра войск показался командующий ими барон Лекк, а рядом ехал Юрг Иенач. Но француз явно не был ему признателен за такую учтивость. Горделиво и безмолвно скакали они бок о бок. Старому вояке нестерпимо было общество граубюнденца. Глаза его метали искры, своим молодым огнем бросая вызов седине, серебрившей его коротко остриженные волосы. Белые, как снег, усы были особенно лихо закручены вверх, покрытое здоровым темным загаром лицо пылало от сдерживаемого гнева, а в руке воинственно сверкал доблестный клинок.

Не вступая в ворота, войска проделали обходный маневр влево вдоль городских стен, чтобы провести короткую и теплую майскую ночь под открытым небом, разбив походный лагерь у северных ворот, откуда дорога идет прямо к границе.

Когда солнце зашло и солдаты расположились на ночлег, офицеры, всего числом до ста, поспешили в город представиться своему главнокомандующему, герцогу Рогану, пополнить в лавках Кура личную экипировку и сообразно своим вкусам как можно приятнее провести вечер.

Отдав окончательное распоряжение выступать на заре, барон Лекк проехал верхом между рядами костров, на которых солдаты готовили себе ужин, пристальным взглядом окинул весь лагерь и медленно повернул к городу. Здесь он прежде всего заехал в трактир «Козерог», где уговорились собраться все его офицеры, и тотчас же направился к герцогу Рогану, которого в столь поздний час рассчитывал застать одного.

Герцог был уже совершенно готов к отъезду. Он закончил последние дела и простился с хозяевами дома. Французских офицеров он, правда, принял, но, сказав им несколько любезных слов, поспешил их отпустить. Последние часы пребывания в Куре он хотел собраться с духом и, сколько возможно, отдохнуть.

Он охотно отказался бы на завтрашнее утро от всяких проводов и прощальных церемоний, однако доктор Фортунатус Шпрехер со слезами умолял его не наносить такой несносной обиды городу Куру, который вместе со всей страной столь многим ему обязан и, невзирая на досадную видимость, не поколебался в своем благоговении перед его обожаемой особой; и герцог, иронически про себя усмехаясь, подчинился этому желанию, проистекавшему из полнейшей растерянности.

Когда камердинер ввел Лекка, Генрих Роган встретил его со спокойным достоинством и похвалил за быстроту и распорядительность в исполнении приказа о выводе войск из Вальтеллины.

— Раз уж это неизбежно, нам не приличествовало медлить, и я благодарен вам за то, что своим стремительным переходом вы сократили мое пребывание в Куре, которое стало мне в тягость.

Барон Лекк испытующе посмотрел в бледное лицо своего генерала и довольно резко возразил:

— А я, ваша светлость, боялся, что своей исполнительностью нанес ущерб интересам Франции. Вам, надо полагать, известно, что ваш секретарь привез из Парижа контрприказ; но вы приказывали мне торопиться, и потому он опоздал. К великому моему сожалению, Приоло встретил меня уже по эту сторону перевала, в селении Шплюген.

— Приоло вчера отпросился у меня и вчера же уехал. Так что потребовать от него отчета я не могу, — пожав плечами, ответил герцог. — Мне лично ничего не известно о втором приказе, якобы посланном вам через меня в отмену первого.

Лекк открыл бумажник и показал герцогу распоряжение, за подписью короля и Ришелье, где в самой решительной форме приказывалось ему оставаться с войсками в Вальтеллине и своим доблестным оружием во что бы то ни стало восстановить честь Франции.

Скорбная складка глубже врезалась в бледный лоб герцога, который раскрыл лежавший на столе портфель и развернул присланную доверенность на заключение навязанного ему граубюнденцами договора. Бумага, датированная тридцатым марта, была подписана в Сен-Жермене Людовиком XIII и кардиналом Ришелье. Он сопоставил ее с приказом, который вручил ему Лекк.

— Под обоими документами стоят подписи короля и кардинала, — задумчиво сказал он. — Взгляните сами. В подлинности их и тут и там сомневаться нельзя. Приказ, посланный вам, приносил в жертву мою честь, а возможно, и жизнь… Почему вы не выполнили его?

— Потому что он пришел с опозданием, я успел очистить крепости от войск, — сухо ответил Лекк. — А главное, — поспешно, с теплотой в голосе присовокупил он, — я не хотел при создавшемся положении действовать без ведома вашей светлости. Я полагаю, что, имея на руках последний королевский приказ, мы ничего пока не упустили. Еще не поздно исполнить волю и желание короля и отомстить за предательство, позорящее Францию. Тем более сейчас, когда полководец и войско снова вместе! План мой готов, благоволите выслушать его. — Он повел герцога в, полукруглый, выступающий наподобие башни фонарь, где все окна были настежь в эту тихую, теплую майскую ночь, и приглушенным голосом продолжал: — Ни в городе, ни в окрестностях граубюнденских войск сейчас нет. Иенач перевел свои полки в Претигау во избежание стычек с нашими солдатами, которые возмущены бесславным отступлением. Только мелкие отряды ополченцев охраняют ворота. Иенач и полковые командиры собираются завтра с бесстыжим злорадством эскортировать нас до границы, а пока что бражничают в питейном заведении «Колокол», празднуя наш уход. Видите, освещенные окна во второй улице отсюда? Там они и пируют.

Месть всецело в наших руках. В городе сто пятьдесят наших офицеров, все, как на подбор, храбрецы, и все готовы своей дворянской шпагой отмстить за оскорбление, предательски нанесенное Франции.

Мы неслышно займем все выходы из «Колокола», ворвемся туда всем скопом и перебьем упившихся граубюнденцев. Я договорился в лагере, чтобы по моему условному знаку городские ворота были снаружи взорваны петардами. Наши войска войдут в город и займут его. Жители Кура в большинстве своем всегда были противниками испанских интриг и тяготели к йам, французам. Частью добровольно, а частью по принуждению они крикнут: Vive la France![8] — и, будьте покойны, ваша светлость, через несколько дней вся страна присоединится к ним, потому что всем претит союз с Испанией. Главный зачинщик должен поплатиться первым — расправу с ним я беру на себя. А едва только Иуда получит заслуженную мзду, — не сдерживая своего бешенства, воскликнул он, — все, поверьте мне, мигом примет иной оборот!

— И вы думаете вероломством и кровопролитием восстановить славу Франции? — строго спросил герцог.

Лекк указал на данные ему полномочия.

— Я только исполню волю короля, моего повелителя, — оправдываясь, возразил он. — Кардинал — человек ученый и мастер разрешать вопросы совести. В его символе веры стоит: «измена за измену». Девятнадцатого марта злостным насилием, посрамившим гостеприимство этого дома, вы были вынуждены дать слово, которое тем самым ни к чему не может вас обязывать ни перед богом, ни перед людьми, хотя бы вы и поклялись на Евангелии или на святом причастии…

— Моя совесть предписывает мне иное, — твердо и решительно заявил Роган. — Пока что я ваш главнокомандующий, а значит, вы должны и будете мне повиноваться. Не смейте больше говорить о вашем замысле! Если бы он удался, испанцы и австрияки тот же час вторглись бы в страну, благо они стоят у границы, — и возгорелась бы жесточайшая война. Сами же вы сказали: один человек хладнокровно задумал и совершил это предательство. Народ в целом ни в чем не повинен — зачем же ему такой страшной ценой платить за вину одного? Я сдержу слово и не считаю, что от этого потускнеет блеск наших лилий. А если бы даже, как вы говорите, слава французского оружия понесла урон, — все равно я обязан сдержать свое слово.

— Француз не смеет так рассуждать! — вскипел Лекк.

Герцог схватился рукой за сердце. Сам он знал и раньше, но сегодня впервые услышал из чужих уст, что отечество потеряно для него.

— Если мне нельзя быть французом и человеком чести, — тихо вымолвил он, — я предпочту сохранить честь, хотя бы мне и пришлось лишиться родины.

И оба возвратились из фонаря в комнату.

К ночи похолодало, и в доме затворили окна. На залитую лунным светом середину площади выступила рослая фигура человека, который давно уже, скрестив руки и прислонясь к стене, стоял под окнами фонаря, не замеченный обоими собеседниками. После того как мосье де Лекк, громко звеня шпорами, вышел из дома и завернул за угол, человек этот некоторое время, понурившись, шагал взад-вперед в тени противоположного ряда домов и время от времени поглядывал на фонарь в герцогском кабинете, пока там не погас огонь. Теперь он остановился на углу боковой улицы. Опять послышались шаги. Тощий человек в одежде испанского дворянина, пошатываясь, вышел на площадь и нерешительно остановился на миг, пристальным взглядом окинул того, кто стоял в ночном дозоре, затем приблизился и заговорил с ним, как со старым знакомым.

— Так я и знал, синьор Иенач, что вы заботливо оберегаете свою добычу, — заговорил незнакомец в испанском плаще. — В «Колоколе» никто не понимает, куда вы запропастились. Хорошо, что я нашел вас там, где и ожидал найти. Вы обязаны воспрепятствовать отъезду герцога! Иначе вы окажете плохую услугу Испании и выставите прежние свои старания в сомнительном свете. Сербеллони счел излишним напоминать вам, чтобы вы не выпускали герцога из рук и не дали ему снова обратить свое прославленное оружие против Испании и Австрии. Он полагал, что это негласное условие так или иначе входит в ваш договор с Испанией и незачем требовать; чтобы вы особо подписывали его. Я же говорил Сербеллони, что с детства знаю вас и, на мой взгляд, в деловых отношениях с вами, как, впрочем, и со всеми обитателями нашей земли, которая, по новейшим ученым изысканиям, вдобавок еще и вертится, — ничего нет вернее честного письменного договора. Я и привез вам такой договор, и вы только диву дадитесь, какое заманчивое предложение я вам делаю. Крепость Фуэнтес в обмен на Генриха Рогана! Конечно, не самая крепость, а снос ее, которого так давно жаждал Граубюнден. Герцога вы могли бы оставить при себе. Но шпрехеровский дом и вообще недостоин его сана, а после вашего визита девятнадцатого марта тем более стал ему неприятен, так уж лучше препроводить благочестивого вельможу в Милан, где ему будет обеспечена мирная и приятная частная жизнь. Правда, предусмотрительнее было бы, как я не раз писал вам, выражая пожелания наместника, сдать его с рук на руки вашему испанскому союзнику, не дожидаясь того, чтобы французские войска перевалили через Шплюген, где они сегодня задержали меня. Я ведь спешил сюда прямо из Милана и по их милости потерял драгоценное время.

Почему вы не отвечали на мои письма? Это было неумно и некрасиво со стороны друга детства. По счастью, еще есть время. Герцог еще здесь, да вдобавок и болен, как мне говорили. С вашей дипломатической сноровкой и при вашем влиянии на герцога вы, уж конечно, найдете способ полюбовно договориться с ним, чтобы он задержался в Куре. Тем паче, что сам-то он не может вести свои войска домой, во Францию. Ну как, договорились? Фуэнтес в обмен на герцога? Вы молчите… Надо надеяться, у вас, как у намалеванных святых и у красивых женщин, молчание — знак согласия.

Иенач выслушал его с безмолвным и негодующим презрением.

— Убирайтесь отсюда, Рудольф Планта, — заговорил он наконец тихим, но гневным голосом. — В Граубюндене вы все еще вне закона, и всякий, кому вы здесь повстречаетесь, вправе убить вас. Сербеллони знает, что с людьми вашего пошиба я переговоров не веду. Ему известны мои условия, от которых я не отклонюсь ни на волосок. Я вступил в переговоры с Испанией, дабы восстановить свободу и честь моей отчизны. Вам же до нее никогда не было дела, иначе вы не сочли бы меня способным на такую низость. Сербеллони тут ни при чем. Это дело по вашей части, и хлопочете вы о собственной выгоде. Вам не впервой продавать доблестную кровь и вести подлый, трусливый, позорный торг человеческими жизнями! Стыд вам и срам!

Планта издевательски захохотал.

— Эх вы, святая невинность! Можно подумать, вы так уж брезгаете испанскими червонцами… Откуда тогда, позвольте вас спросить, к вам привалило богатство и почет, меж тем как у меня все родовые поместья и замки отняты взбунтовавшейся чернью во главе с неким пастором-демократом, о котором вам теперь, должно быть, тошно вспоминать. Вот я по сей день и скитаюсь, как странствующий рыцарь, без денег, без крова. Ну да что там поминать зло! Сейчас мы едим хлеб одного хозяина. Я знаю, что вы получили большие деньги. И вам уж никак не пристало попрекать меня тем, что и я хотел провернуть выгодное дельце!

— Господи, до чего я дожил! — простонал Иенач. — Отпетый прохвост считает меня своей ровней! А казалось бы, чего же справедливей, чтобы Испания уплатила нашим войскам жалованье, которое задолжала им Франция?!

— Весь поток дукатов шел через ваши руки, трудно поверить, чтобы мимоходом он их не позолотил, — с издевкой ввернул Планта.

— Прочь, мерзавец, пока я тебя не прикончил! — весь дрожа, крикнул Иенач и выхватил шпагу из ножен.

Но тот заблаговременно успел отбежать на противоположную сторону.

— Не премину похвалить в Милане ваш образ мыслей, — хихикнул он напоследок и нырнул в тень домов.

Глава десятая

Едва только заря безоблачного майского дня тронула золотом колокольни города Кура, как все зашевелилось у городских стен и на длинной улице, ведущей от Шпрехерова дома к северным воротам. Французские офицеры скакали из города в лагерь, где уже были разобраны палатки, а отсюда, от готовых к походу войск, назад, к герцогу, чтобы составить ему блестящую свиту и своим воинственным обличием оградить в его лице честь Франции, по их понятиям потерпевшую здесь урон.

По обе стороны той улицы, которой должен был следовать герцог, тесными рядами, обнажив головы, стояли жители Кура, а изо всех окон, вплоть до чердачных, выглядывали лица любопытствующих. Все хотели напоследок увидеть доброго герцога, все провожали его непритворными слезами и благими пожеланиями.

Когда он впереди своего пышного эскорта приблизился к воротам, то увидел, что по правую его руку выстроены почтеннейшие члены совета и духовные лица города. В полном облачении, они, сообразно своему рангу, расположились на широком крыльце патрицианского дома. Двери были распахнуты, и в сенях виднелись одетые в черный шелк супруги и дочери сановников. Столь выгодное положение позволяло им поверх голов всего города послать последний привет герцогу, которого они провожали с болью душевной. Они сочли неделикатным устроиться на балконах или у окон, точно им предстояло смотреть веселое карнавальное шествие.

Из толпы ратманов своим поистине внушительным видом выделялся обер-бургомистр Мейер. Никогда еще ни одна бургомистерская цепь с огромной круглой медалью не расстилалась так вольготно и не сверкала так самодовольно, как та, что покоилась на его широкой груди; никогда ни один шелковый чулок и башмак с бантом не сидел так плотно и ладно, как нынче на его стройной, торжественно выставленной вперед правой ноге. Однако если присмотреться поближе, смущение, написанное на его цветущем и обычно столь спокойном лице, а также пугливо бегающий взгляд блестящих глаз выдавали тайное противоречие между внутренней тревогой и несокрушимой уверенностью безупречного внешнего облика.

Насупротив начальствующих лиц, там, где боковая улица, упираясь в городскую стену, образует небольшую четвероугольную площадь, собрались представители отечественного оружия, высшее граубюнденское офицерство и, не сходя с коней, ждали, чтобы присоединиться к свите герцога и почетным эскортом сопровождать его до самой границы. В противоположность подавленному состоянию духа на той стороне улицы, среди сынов Фемиды, здесь, среди детей Марса, царил дух веселой бравады, которой они давали полную волю, видя, что граубюнденский диктатор не является проститься со своей жертвой.

Но вот герцог Роган достиг площадки перед крыльцом. Предупредительно придержал он своего стройного гнедого скакуна, увидев, что бургомистр поднимает золотой кубок, который только что из серебряного кувшина наполнил стоящий рядом седовласый ратман.

Мейер решительно выступил вперед и обратился к герцогу с прочувствованными словами, прося его светлость не погнушаться прощальным кубком, приняв его от города Кура в знак благоговения и признательности. Пока Роган подносил кубок к губам, бургомистр собирался с духом, чтобы поскладнее произнести на французском языке речь, к которой долго и тщательно готовился.

Бургомистр Мейер не был оратором. В совете и на общинных собраниях ему ничего не стоило точно и просто изложить свои мысли и благополучно свести концы с концами. Но ему не было дано прикрывать цветами изысканного красноречия двоедушные чувства и двусмысленные мысли.

Начал он с восхваления прославленной воинской отваги герцога и его высокой государственной мудрости, кои, подобно двум крылатым гениям, поспешили на помощь Граубюндену. Затем он окинул беглым взором ту бездну горестей, из которой герцог извлек граубюнденский парод. Далее последовало довольно туманное место, где речь шла о калейдоскопе чрезвычайных событий, о чудесном промысле божьем и о благородном сердце Людовика XIII. Тут господин Мейер воодушевился, очертя голову перемахнул через логические неувязки и умиленно заверил, что возвращение Граубюндену Вальтеллины австро-испанцами — единоличная заслуга герцога Рогана. Помимо милосердного бога, он один был граубюнденцам заступником и спасителем.

— Воздвигни мы в вашу честь столько колонн, сколько в Граубюндене скал и утесов, все равно наша признательность не будет выражена сполна! — восклицал он. — И будь каждая наша гора монументом… — Тут оратор оборвал свою речь и сам превратился в каменное изваяние.

Запоздалый всадник вылетел из соседней улицы и на полном скаку вмешался в отряд граубюнденских офицеров, напротив бургомистра. Кони шарахнулись в стороны, а седоки с изумлением воззрились на Георга Иенача. Его никто не ожидал! И все же он был тут один, как отверженный, посреди опустевшего пространства.

И тотчас вслед за тем позади герцога взвился на дыбы конь Лекка, а хозяин его метнул злобный взгляд в сторону Иенача. Герцог с учтивым вниманием, не отрываясь, смотрел на бургомистра, а тот видел перед собой запятнанного предательством избавителя Граубюндена как грубую неуместную иллюстрацию к своей речи, видел и вызывающий взгляд барона Лекка и никак не мог поймать нить прерванной речи. С перепугу он стал косить больше обычного и, запинаясь, лопотал:

— Будь в Граубюндене каждая гора монументом… а каждый монумент горой…

— Благодарствуйте, любезный бургомистр! — приветливо прервал его герцог и, поворачиваясь к граубюнденским офицерам, заявил тоном спокойного приказания. — Прошу вас, господа, не сопровождать меня. Правила приличия будут соблюдены сполна, если один из вас согласится присутствовать при нашем переходе через границу. Я желал бы, чтобы это был граф Траверс.

Скромный темноволосый молодой человек с тонкими чертами лица, отвесив благодарный поклон, тотчас же поставил своего коня по левую руку герцога.

— Храни господь вас и ваш славный город, уважаемые господа! — воскликнул герцог и, дотронувшись рукой до шляпы, галопом выехал из ворот на благоухающий весною простор.

Барон Лекк почему-то отстал от всех. Вдруг он круто повернул коня, подскакал к Георгу Иеначу и, выхватив пистолет, крикнул ему в лицо:

— Так Лекк прощается с изменником!

Щелкнул курок, порох вспыхнул на полке, но пистолет дал осечку.

Глава одиннадцатая

Весенние события всколыхнули и взволновали город Кур и всю страну, но Лукрецию Планта они как будто и не затронули. Она жила одна в родовом замке Ридберг, который находился поодаль от проезжей дороги, упирался в залитый солнцем косогор и отовсюду окружен был цветущими лугами, взлелеянными нивами и плодовыми садами, являя картину сельского покоя.

Зато казисские монашенки всей душой разделяли страхи, надежды и радости страны. В ответ на призыв Юрга Иенача они послали на бой с нечестивцами-французами всех монастырских слуг вплоть до последнего подпаска. Они опустошили свой скромный погреб, щедрой рукой поднося вино тем ополченцам, что направлялись к прирейнским укреплениям, и тем, что шли восвояси. Алебарды и бердыши стояли прислоненные к мирным крестам монастырского кладбища. Стар и млад теснились под стенами обители, и благочестивые сестры без устали бегали туда и назад, до дна опорожняя бочонки с суслом и с вином.

Однако жители Домлечга, с ликованием глядя, как уходят французы, даже и не подозревали, какое участие синьорина Лукреция принимала в тайных переговорах, подготовивших события в Куре. Ничего не знали и казисские монашенки, хотя, по настоянию своего духовника, все усерднее поддерживали дружеские отношения с синьориной. И не то чтобы Панкрацио обольстил их надеждой навсегда переманить последнюю Планта из Ридберга в стены монастыря. Нет, они дружили с Лукрецией по душевному к ней расположению и по природному добросердечию, полагаясь на мудрость капуцина и не докучая синьорине вопросами или просьбами касательно ее будущего и связанных с ним корыстных упований. Им жаль было бы оставлять синьорину в Неведении насчет тех удивительных дел, которые творились в стране и становились им известны самыми различными путями.

Правда, сестре Перепетуе трудно было бы перебороть свое любопытство и не выспросить хотя бы у Луки, зачем это синьорина на такой долгий срок отлучалась по ту сторону гор, если бы она еще зимой не узнала из самого верного источника, из письма отца Панкрацио, что связанные с наследством тягостные семейные дрязги, о которых лучше и не заговаривать с Лукрецией, требуют ее пребывания в Милане.

Лукреции нелегко далась ее прошлогодняя поездка в Милан, однако она упорно и стойко преследовала указанную Иеначем цель и твердостью воли достигла своего. Но самым тяжким испытанием оказался для нее не двукратный переход через перевалы, небезопасный в зимнюю пору, — крепкая по натуре, она без боязни и утомления одолела эти страсти при поддержке Луки и еще одного привычного сына гор. Другое дело, когда расторопный Панкрацио, встретив ее в Милане, привел к Сербеллони и когда, очутившись лицом к лицу с этим умным и неумолимым политиком, она поняла, что вторглась в совершенно чуждую ей область и запуталась в сложных и дотоле непонятных ей вопросах.

Ее положение как представительницы командующего граубюнденскими полками было более чем странным и в глазах непосвященных, понятно, казалось двусмысленным. Сербеллони, зная ее и то, что она смертной ненавистью ненавидит убийцу своего отца, не впал в эту ошибку, он счел вполне естественным, что она всеми силами стремится к осуществлению политических целей своего отца и дяди; зато он ошибся в другом.

Он полагал, что она с самого начала осведомлена обо всех интригах изгнанных из Граубюндена сторонников Испании, и заговорил с ней как с посвященной во все переплетения обоюдных интересов. Она ни о чем ведать не ведала, а он незаслуженно заподозрил ее в политическом сговоре с кузеном Рудольфом Планта, чье тлетворное дыхание порочило и марало все вокруг; вовсе не желая ее оскорблять, он приводил ее в смятение денежными посулами и намеками на почести, которые ждут усердных пособников задуманной интриги, он рисовал радужные перспективы, открывающиеся перед ними в случае удачи, и ему даже в голову не приходило, какое презрение к политике и к ее грязным махинациям он внушает Лукреции.

Теперь и Георг Иенач предстал перед ней в ином свете; чувство гадливости ко всей этой гнусной возне поколебало веру в его бескорыстную любовь к родине, в цельность его личности, хотя поначалу она и не успела осознать, как пагубно эти сомнения отразились на ее чувствах к нему.

Ее поддерживала только боязнь изменить самой себе. Она обещала ни на йоту не отступить от тех пяти условий, которые ей поручено было защищать, не соглашаться ни на какие поблажки. И она твердо стояла на своём. Память об отце не покидала ее, случалось, что она готова была пасть духом, и тут его образ придавал ей силы, а замыкаясь в воспоминания, она все живее сознавала, что действует в согласии с ним, когда добивается заключения договора, составленного Иеначем.

Выполнив свою задачу, как добровольное и послушное орудие чужой воли, она с принятыми и подписанными Испанией условиями договора вернулась в ридбергское уединение и дожидалась там, когда у нее потребуют — скорее всего через казисских монашенок — привезенный ею документ.

Подошел март месяц. Однажды под вечер в Ридберг опять явился Иенач. Отец Панкрацио известил его письмом, что Лукреция уехала из Милана и что выданные испанской стороной полномочия бережно хранятся у нее в замке. И вот он приехал получить из ее рук бумаги, подписанные Сербеллони.

Когда он вошел, у Лукреции бешено заколотилось сердце — не от радости, а от испуга.

С Георгом снова произошла разительная перемена. Теперь в глазах его сверкал уже не былой юношеский задор и не та противостоящая любым препятствиям уверенность, с которой она столкнулась при недавней их встрече; в нем чувствовался сейчас внутренний хаос, в словах и жестах было что-то судорожно-порывистое, словно сверхчеловеческое напряжение сил выбило его из колеи, превысив положенный ему природой предел.

Лицо его вспыхнуло диким торжеством, когда он взял в руки и пробежал глазами долгожданные документы. В порыве восторга он хотел обнять колени своей вестницы; но Лукреция, вздрогнув, гордо отступила назад.

Тогда он поднял руку к небесам и с ликующим вызовом выкрикнул:

— Клянусь, Лукреция, если это удастся, для меня не станет никаких преград! Я перешагну через кровь твоего отца, я вырву меч из рук ангела мести, но ты — ты неизменно, вечно желанная — будешь моей!

Лукреция схватила его за руку и через узкую дверцу ввела в длинную сводчатую комнату, заднюю стену которой занимал старинный, никогда уже не топившийся камин, а над камином был грубо намалеван черный крест…

— В Ридберге свадьбам не бывать! — вымолвила она и, закрыв лицо руками, скрылась в своей комнате.

Когда несколько недель спустя измена герцогу Рогану и освобождение Граубюндена стали свершившимся фактом, о котором шумела вся страна, в душу Лукреции закралось суеверное чувство, что отныне она на веки вечные связана с Георгом Иеначем как тайная участница в спасении родины, а также соучастница его вины… Она была неразрывно прикована к нему с той минуты, как ее сердце впервые испуганно затрепетало перед ним, и, чтобы внутренне отгородиться от него, она изо дня в день напоминала себе, что долг её жизни еще не выполнен и дух отца взыскует кровавой мести.

В конце мая, после того как герцог покинул Граубюнден, Лукрецию растревожило посещение ненавистного ей двоюродного братца. Начал он с того, что ему необходимо поскорее возвратиться в Милан. Там сейчас находится Иенач и лично выговаривает у Сербеллони окончательные условия взаимоотношений между Граубюнденом и Испанией.

Своим влиянием и лживым красноречием полковник явно преуспевает в доверии наместника, что может пагубно сказаться на положении давних приверженцев испанской партии, а его, Рудольфа, лишить плодов испытанной преданности интересам Испании. Давно пора, присовокупил Рудольф, восстановить его на родине в правах гражданства и вернуть ему исконные привилегии. Этого он и рассчитывает добиться во время переговоров в Милане. Он не сомневался бы в заступничестве Сербеллони, если бы Лукреция, к которой издавна благоволит наместник, отдала ему, Рудольфу, свою руку, и он в брачном союзе с ней мог бы вернуть былое величие прославленному роду ридбергских Планта. Ему известно, с каким условием связывает Лукреция свое согласие, — с кровавой местью Иеначу, и это условие он выполнит неукоснительно: врагов у полковника немало, по разным причинам они множатся с каждым днем, что облегчает его задачу. Однако надо дождаться, чтобы Иенач заключил договор с Испанией, ибо он один способен довести это дело до конца.

С тем он перевалил через горы.

У Лукреции от его посещения остался неприятный осадок. Но она настолько низко ставила Рудольфа, что его замыслы не могли не то чтобы встревожить, но даже озадачить ее. Это происшествие ненадолго задержалось у нее в памяти; ее душу волновали иного рода сомнения.

Глава двенадцатая

Лето стояло в разгаре, миланские улицы были накалены полуденным зноем. В полумраке зала, где давали прохладу тонкие струйки мраморного водомета, друг против друга сидели двое государственных мужей, поглощенных важной беседой. Большой мозаичный стол на позолоченных грифонах был завален протоколами, проектами договоров, написанными на разных языках и на бумаге разных форматов.

То один, то другой собеседник выразительно простирал правую руку на прохладной, поверхности стола, подтверждая или опровергая какую-либо реплику их негромкого, осмотрительного диалога.

Сейчас один из них, человек могучего телосложения, одетый в огненно-красный кафтан, хмурился, читая бумагу, исписанную мелким почерком, поверх которой старательной канцелярской рукой с росчерками и завитушками было размашисто выведено:

Progetto ossia Idea

Однако же этот прожект или идея явно не встречали поддержки в читающем, а, наоборот, вызывали в нем раздражение; по лицу его то и дело пробегала страдальческая или саркастическая усмешка, а сильные, унизанные перстнями пальцы, казалось, готовы скомкать бумагу. Все же он дочитал до конца и лишь тогда, еле сдерживая негодование, бросил ее на стол.

Его собеседник, аристократического вида худощавый мужчина лет шестидесяти, невозмутимо наблюдал за ним. Манеры этого вельможи представляли собой сочетание итальянской обходительности с испанским высокомерием, но только не в равных дозах, ибо если знаменитый прадед герцога Сербеллони — полководец Карла V — и оставил ему в наследство величавый орлиный нос и дипломатическую сноровку, то своей итальянской гибкостью в обращении он явно обделил внука. А от матери, урожденной Мендоса, вместе с рыжеватыми волосами и белизной кожи Сербеллони получил в дар испанскую надменную чванливость, которая вошла в его плоть и кровь, как ни старался он скрыть ее.

Герцог почитал ниже своего ума и достоинства заговорить первым, а потому с невозмутимой миной, полузакрыв глаза, ожидал, чтобы его собеседник высказал свои впечатления от прочитанного. Но тот молчал, скрестив руки на груди, и герцог наконец задал вопрос:

— Каково мнение вашей милости, синьор Иенач? Георг рассмеялся желчным смехом.

— Ваша светлость, вы, как видно, считаете меня досужим любителем дипломатического искусства, иначе бы вы не стали услаждать меня столь игривым интермеццо, когда мои дела ждут не дождутся завершения и мне вовсе не до шуток. А шутка в самом деле достойна площадного фигляра. Мы, видите ли, должны отдать плодоносные земли за несколько захудалых прирейнских городишек вроде Лауфенбурга и Зекингена, до которых от нас двое суток пути и которые завтра же откроют свои замшелые ворота, стоит герцогу Бернгарду Веймарскому у себя в Эльзасе снарядить против них одного-единственного трубача!.. Право же, трудно поверить, чтобы такую плоскую остроту сочинили при венском дворе! Благоволите, ваша светлость, вернуться к более достойным нас предметам разговора.

Хоть этим простодушным или, вернее, рассчитанным на простаков предложением венского двора герцог воспользовался с единственной целью выиграть время, тем не менее столь решительный и резкий отказ уязвил его. Но обида выразилась у него лишь в подчеркнутой чопорности.

— Пеняйте на собственное упрямство, ваша милость, — заметил он, — если переговоры будут приостановлены для изыскания новых путей и способов ублаготворить граубюнденцев.

— Ублаготворить? — насторожился Иенач. — Нет — удовлетворить, полностью возвратив то, что нам принадлежит.

— Удовлетворить по мере возможности, — с расстановкой произнес герцог.

— В переданном через донну Лукрецию Планта договоре я ставил условием отдачу всех наших земель, полное восстановление status ante. И вы, ваша светлость, обещали удовлетворить это требование, — все более раздражаясь, возразил Иенач.

— Здесь не сказано удовлетворить это требование, а вообще удовлетворить граубюнденцев, — невозмутимо заявил герцог.

Георг Иенач пытливо всматривался в эту оговорку, не кроется ли за ней непредвиденная опасность. Затем сверкнул на герцога задорным и насмешливым взглядом.

— Ваша светлость снизошла до ловких передержек, — весело сказал он. — Тогда, в разгар опасной борьбы, я не мудрил над одним случайным словом, которому, впрочем, и сейчас не придаю большого значения, но коль скоро нам пришлось столкнуться с разными оттенками слов, меня больше беспокоит другое выражение, хотя и оно составлено всего лишь из слогов и букв. В заголовке договора, который мы сейчас обсуждаем, должно стоять не «Вечный мир между Австро-Испанией и Граубюнденом», а, если мне дозволено высказать свое мнение, «Соглашение или союз».

— Но мир — такое прекрасное слово, — елейно заметил герцог.

— Чересчур прекрасное для нас, отнюдь не миролюбивых смертных, — с горечью возразил граубюнденец и, улыбнувшись, продолжал: — Недаром же блаженный Августин, как известно вашей светлости, пишет, что война есть предтеча или преддверие мира и она нужна лишь для того, чтобы привести к нему. Так или иначе — оба божества настолько сродни друг другу, что мы не можем доверить одному из них защиту от другого. Итак: соглашение или союз! Скромное слово для житейского дела! — И уже всерьез добавил: — Как вы благоволили сообщить мне, его католическое величество, ваш повелитель, почитал несовместимым со своей религиозной совестью вступать в союз с некатолическим государством. Но это соображение само собой потеряло силу.

— Как так? — недоверчиво спросил герцог.

— В данное время Граубюнден смело может сойти за католическое государство, — хладнокровно заявил Иенач, — ибо большинство населения, считая вместе с итальянской знатью, и даже уполномоченный вести переговоры глава правительства исповедуют католическую веру.

— Стало быть, вы, ваша милость, решились на этот шаг, — с явным неудовольствием заметил Сербеллони. — Как истый христианин, я непритворно рад вашему обращению и от души поздравляю вас. — Он с нескрываемым презрением посмотрел на Иенача. — Верно, нелегко вам это далось.

Иенач хотел было отшутиться, но вдруг лицо его побагровело от гнева.

— Легко или трудно, — все равно дело сделано! — бросил он с вызовом. Эта вспышка, очевидно, смутила его самого, он сдержался и вполголоса продолжал: — До сведения моего дошло, что его католическое величество соизволил одобрить мое решение. А по эту сторону Пиренеев мой покаянный шаг, к великой моей радости, неожиданным образом примирил со мной отца Жозефа. В своем недавнем письме, наряду с другими добрыми вестями, он сообщил мне, что благодетель его, кардинал Ришелье, не удовлетворен докладом герцога Рогана о мартовских событиях в Куре и желал бы получить более полное их изложение из моих рук.

Наступило долгое молчание.

— По спокойном размышлении, разумно расставив все по своим местам, мы с вами, синьор, не так уж разительно расходимся во взглядах, как может показаться профану, — начал Сербеллони, с завидным самообладанием подавив свой испуг. — Спор идет по двум, всего лишь по двум пунктам. Как я уже осведомил вашу милость, Испания требует, чтобы господствующей религией была признана для Вальтеллины наша католическая вера, — это главный пункт, и его вы теперь не станете оспаривать. Затем войскам его католического величества на все время войны должен быть предоставлен свободный проход через Стельвио.

— Что касается главного пункта, скажу прямо — во мне нет уже фанатизма молодых лет, — без колебаний ответил Иенач. — Пускай Вальтеллина будет католической, поскольку подавляющая часть ее жителей исповедует нашу веру. На этом же основании мы, граубюнденцы, отпускаем капуцинов из Нижнего Энгадина, где на девятерых протестантов приходится один католик. Признайтесь, сударь, я ли не уступчив и не сговорчив! Ответьте мне тем же, откажитесь от Стельвио. — Он взял со стола одну из бумаг и протянул герцогу для подписи.

Однако тот отстранил ее жестом сожаления.

— Нет, погодите. Не будем торопиться. Испании пока что нужен перевал.

Зловещий огонь вспыхнул в глазах граубюнденца, и даже волосы его как будто встали дыбом над упрямым лбом.

— Не могу я отдать перевал в ваши руки, — еле сдерживаясь, воскликнул он, — мне надо обеспечить моей стране честный мир как с Испанией, так и с Францией. А вы нас душите! Дайте нам свободно вздохнуть между двумя гигантами, которые еще долго будут воевать друг с другом!

И граубюнденец, как пловец, раскинул могучие руки, словно давая простор полноводным рекам своей родины.

Герцог был шокирован таким размашистым телодвижением, попирающим все правила приличия. Это напомнило ему, с кем он имеет дело. Напомнило, что сам он поощрял посягательство полковника Иенача на свободу доброго герцога, а сейчас ему стало вчуже обидно, что такой выскочка и грубиян осмелился оказать насилие над человеком княжеской крови, равным ему по сану.

Он чопорно выпрямился и усмехнулся свысока.

— Ваша милость думает действовать на меня принуждением? Но я не герцог Роган! И находимся мы не в Куре, а в Милане!

Это было сказано опрометчиво.

Неожиданное напоминание о некогда столь дорогом для него и преданном им человеке задело граубюнденца, как личное оскорбление, и самое его преступное, хоть и бескровное деяние встало перед ним, как лик Медузы. Он побледнел и потерял над собой власть.

— Перевала мы не отдадим! — крикнул он в лицо герцогу. — Довольно тянуть, подписывайте договор!

— Что это, синьор? С кем я имею дело? — холодно промолвил герцог. — Ваша милость весьма невыгодно отличается от своих земляков. Я неоднократно вел переговоры с граубюнденцами протестантской веры и неизменно встречал в них разумных, скромных и благовоспитанных собеседников, не обольщавшихся насчет положения своей маленькой страны. А так, как только что выражались вы, может говорить лишь покоритель мира, подобный Александру, или же сумасшедший.

Георг Иенач вскочил с кресла. С горящими глазами, бледный как смерть, стоял он перед герцогом.

— С кем ваша светлость имеет дело?.. Только не с благовоспитанным и разумным человеком, это уже наверняка. Тот, с кем вы имеете дело, хочет любой ценой полностью и до конца освободить свою родину. Таков мой удел, и я от него не отступлюсь. Выслушайте меня, герцог: когда я покидал Граубюнден, направляясь сюда, народ толпами стекался в селение Шплюген и со слезами заклинал меня привезти ему мир. И как сказано: я восстраждал за народ. Ковыляя, приблизился ко мне седовласый и седобородый старик проповедник, — он был похож на моего отца, герцог, — и проникновенными словами предостерег меня против испанского коварства. Я же поднялся в стременах, воздел, как для присяги, три пальца и предо всем народом поклялся громовым голосом: господом богом клянусь, я спасу Граубюнден! Хотя бы мне пришлось стравить Испанию с Францией, как двух псов, чтобы они в клочья растерзали друг друга… Так я и сделаю, ваша светлость, — опомнившись, добавил он, — если вы сегодня же, сейчас же не подпишете моего договора!.. — Георг Иенач снова воздел три пальца, и его злой демон подсказал ему такие слова: — Как я своей рукой убил Помпео Планта и своими устами лгал доброму герцогу, так я сдержу свою клятву!

Сербеллони пристально вглядывался в безумствующего противника. После этого дикого, необузданного выпада граубюнденец так низко пал в его глазах, что, казалось бы, перестал быть опасен, однако же за все время переговоров не было дня, чтобы Георг Иенач не умудрился показать пример проницательного ума и дипломатической тонкости, пусть доморощенной, но ничуть не уступающей его собственной. Потому-то такой бурный взрыв скорее даже встревожил наместника, и, опасаясь за собственное свое положение, он стал придумывать, как бы без особого ущерба избавиться от этого опасного партнера, ведущего игру против всяких правил.

Тем временем Иенач вполне овладел собой, и перед герцогом снова уже сидел полководец и государственный муж, говоривший меткие и обдуманные слова.

Полковник небезуспешно старался внушить Сербеллони, что новый союз с Францией, хоть и обманутой однажды, — вполне сбыточное дело и, несмотря на кажущуюся неправдоподобность, отвечает логике событий.

— Его высокопреосвященство, французский кардинал, — человек высокого ума, — говорил Иенач, — во имя своих политических целей он пренебрежет личной неприязнью ко мне и с готовностью поддержит меня, если я вновь подчиню Граубюнден французскому влиянию. А за мной дело не станет. Вальтеллинские крепости всецело в моих руках. За короткий срок наше многочисленное и еще не разоруженное войско может быть переброшено туда, и покладистые вальтеллинцы как миленькие присягнут новым граубюнденским покровителям, а что до возражений, так мне до них вот какая печаль! — И он дунул себе на ладонь. — Именно сейчас, когда капризная Беллона на германском театре войны не очень-то благосклонна к Австрии и к Испании, столь крутой поворот граубюнденской политики чувствительно повредит интересам его католического величества. Смотрите, как бы, упустив драгоценное время для подписания моего договора, вы, ваша светлость, не испортили себе отношений с мадридским двором!.. Не смею сравнивать, однако же вам известно, как по незнанию наших граубюнденских нравов и обычаев герцог Роган безвозвратно утратил престиж политического деятеля. Избави вас от этого бог! За меня вам бояться не следует. Я бы без труда обелил себя в глазах его католического величества, вкратце изложив ход событий.

Полковник таинственно нагнулся к наместнику и зашептал что-то об открывшемся ему через обращение доступе к чувствам его величества, короля Испании.

Сербеллони понял, что попал в ловушку. В нем поднялась смертная ненависть к этому лукавцу и головорезу, которого он охотно схватил бы и прикончил здесь на месте, в Милане. Это было вполне в его власти, но рассудительность и гордость не позволяли ему злоупотреблять своей властью. Его достоинству подобало целым и невредимым отпустить восвояси пользовавшегося правом неприкосновенности посла чужой страны.

Отпустить с неподписанным договором?

Ни в коем случае. Этот человек способен осуществить свою угрозу, и тогда ему самому не уйти от королевской немилости.

Но больше всего его решимость подавляло опасение, что презренный граубюнденец своим переходом в католичество и в самом деле нашел ключ к богобоязненной душе Филиппа IV, побуждения которого были поистине неисповедимы.

— Не горячитесь понапрасну, синьор, — надменно промолвил он, — вашу милость утомили непривычные для вас обстоятельные и подробные политические переговоры. Освежитесь лимонадом… Мы подумаем и подождем более спокойного часа для дальнейшей беседы.

Граубюнденец снова отыскал на столе тот договор, который был составлен секретарем по его указаниям, и во второй раз протянул его герцогу.

— Сегодняшний спор возник единственно из-за необдуманного предложения Австрии и был как бы пробой духовных сил и словесным поединком, не затронув сути дела и никак на него не повлияв… Постараемся же, ваша светлость, решить наше дело без проволочек и без помех. Вот как оно обстоит и вот чего требует. Покончите с ним по-хорошему, — от всего сердца попросил Иенач, — и я воздам должное широте и мудрости ваших политических взглядов.

То ли герцогу захотелось оправдать столь лестное о себе мнение, то ли он не мог дольше терпеть общество человека, осмелившегося ему грозить, так или иначе, подняв брови, он не спеша перечитал все пункты договора и машинально потянулся за пером.

Иенач услужливо схватил перо, обмакнул в чернила и с любезнейшим поклоном, с прежней неотразимой улыбкой поднес его испанскому вельможе.

Подписав договор, герцог обратился к полномочному представителю Граубюндена с просьбой, ему в угоду, задержаться в Милане хоть на несколько дней, дабы, как положено, принять в дар жалуемые при заключении договора награды и орденские цепи.

Затем он проводил гостя до порога.

Медленными шагами вернувшись назад, он остановился посреди залы.

— Этот человек слишком много узнал обо мне, — произнес он про себя. — Ему нельзя оставаться в живых.

Глава тринадцатая

Лес уже багровел на склонах гор, и с опустошенных плодовых деревьев бесшумно падали золотые листья, когда в последние солнечные дни из Милана в Домлечг вернулся наконец долгожданный духовник казисских монахинь. Попутно с общими переговорами отец Панкрацио хлопотал о восстановлении своего монастыря в Альмене, но успеха не добился; зато он привез из Милана самые что ни на есть удивительные и отрадные вести. В первый же вечер он отправился в Ридберг повидаться с синьориной и, сияя от радости, сообщил ей, что его превосходительство генерал Иенач, бывший ранее заклятым врагом ее преданной католической вере семьи, месяц тому назад, исповедовавшись и получив отпущение всех грехов, возвратился в материнское лоно единой истинной католической церкви.

Докладывая об этом, он торжествующе смотрел на синьорину. Очевидно, он связывал ее судьбу с этим радостным событием и считал, что великим актом покаяния с совести убийцы, кроме всех прочих грехов и злодейств, смыта и искуплена перед богом и людьми также и кровь ее отца. Она же только побледнела, но при виде его лукаво-выжидающего взгляда собралась с духом и ответила наконец:

— Я вижу для себя только один способ возблагодарить господа за столь неожиданное чудо — принять постриг в Казисском монастыре…

Этим ответом она окончательно посрамила долголетний опыт сердцеведа-патера. Зная сердечное влечение Лукреции к Иеначу, он не ожидал, что так трудно будет снять с ее души устаревший долг мести, который он не думал отрицать и даже уважал, как почтенный местный обычай, но, будучи человеком практическим, считал его в настоящем случае несовместимым с христианской любовью и житейской мудростью.

А Лукрецию испугало известие, привезенное патером. Она знала, что Иенач не мог по искреннему убеждению отречься от протестантства. Ей казалось, что он тем самым отринул свое изначальное глубочайшее верование, изменил самому себе, ниспроверг свою сущность. Что же его к тому побудило? Неужто и этот бесчестный шаг он оправдывал любовью к Граубюндену и так же, как измену герцогу Рогану, объяснял велением судьбы?

Так или иначе, толкнуть Юрга на это могли лишь те соображения и расчеты, которые всегда были чужды ему.

И все-таки между ними была разрушена последняя преграда, которой в слабости своей утешалось ее сердце.


Глубокий снег застлал тихую долину, покрыл кровли и башни замка Ридберг.

В конце января пронеслась весть о том, что наконец-то заключен прочный мир с Австрией и с Испанией, по которому восстановлены границы и вольности Граубюндена, и всем этим он обязан предусмотрительной мудрости и железному упорству величайшего из мужей, какого когда-либо знала страна. Юрг Иенач еще осенью заключил в Милане договор с герцогом Сербеллони, однако при венском и мадридском дворах медлили утвердить его, и лишь к концу года он был возвращен оттуда подписанным. По стране объявили, что в ближайшее время посланец Граубюндена прибудет в Кур, и, огражденный от всяческих посягательств предусмотрительными оговорками, скрепленный императорской и королевской подписями и печатями, бесценный документ будет им на торжественном собрании вручен граубюнденским советникам.


В начале февраля наступила оттепель. Фен свистел в ущельях Виа-Мала, завывал вокруг древних стен Ридберга. В воздухе было уже по-весеннему тепло, но на небе нависли тяжелые, грозные тучи, не ко времени звучала по ночам капель и зловеще шумели в беззвездной мгле бурливые, как в половодье, ручьи.

Лукреция стояла у окна, пытаясь проникнуть взглядом сквозь туман, который полз вдоль складок Хейнценберга, а по ту сторону Рейна спускался серой завесой над большой дорогой. По ней двигался нескончаемый поезд, и разноголосый шум обрывками доносился до Лукреции. Смутно мелькали скачущие всадники, с порывами ветра долетал звон колокольчиков на вьючных животных.

Не иначе как Иенач с вестью мира направлялся в Кур!

А в тумане что-то двигалось и двигалось непрерывной вереницей, и вдруг часть обоза отделилась и свернула на дорогу, ведущую к замку.

Неужто он осмелится заехать за Лукрецией и предо всем светом привезти ее с собой в триумфальном шествии, как самую свою нелегкую добычу!

Но нет — он скакал впереди. Туман раздался, и она увидела, как сверкнула драгоценная сбруя его вороного, конь взвился на дыбы, а всадник махнул рукой, быть может приветствуя ее.

Меж тем туман перешел в мелкий дождь, а из-за поворота ридбергской дороги совсем близко показались лошади. Это ехал кузен Лукреции Рудольф, на сей раз с большой, не по карману, свитой, намереваясь предъявить права на гостеприимство в замке своего дяди. У большинства его спутников был довольно подозрительный и неопрятный вид. Судя по их наружности и вооружению, он набрал всю шайку в южных долинах Граубюндена. Но один, несомненно, составлял исключение. Это был огромный детина, краснорожий великан, в котором Лукреция узнала хозяйского сына из Шплюгенского подворья, буяна, своей силищей запугавшего всю округу. Он с головой прикрылся от дождя медвежьей шкурой и глядел из-под морды и ушей убитого зверя настоящим дикарем, обитателем лесов.

Всю эту разнузданную банду, которая оповестила о своем прибытии мушкетной пальбой, Лукреция приказала кастеляну устроить и накормить во флигеле. А незваного кузена она приняла лишь за ужином; вместе с ней обычно ужинала вся прислуга, а Лука исполнял обязанности мажордома.

По окончании ужина, когда прислуга удалилась, Рудольф пожелал побеседовать со своей кузиной и без разрешения остался в столовой, где Лука, по знаку синьорины, неторопливо убирал со стола. Однако и присутствие старого слуги не помешало Рудольфу подойти к Лукреции и заговорить с ней приглушенным, но угрожающим тоном. Он нагло заявил, что ему известно, кто был в Милане первым посланцем свежеиспеченного граубюнденского деспота, который завтра совершит торжественный въезд в Кур.

— Этот расточитель со своей царственной свитой и бесценными арабскими скакунами весь путь через горы следовал за мной по пятам, — завистливо сказал он. — А в Шплюгене мне пришлось уступить ему дорогу, чтобы не слушать, как его челядь за моей спиной потешается над нищенством одного из Планта.

Лукреция спокойно и гордо подтвердила цель своей поездки в Милан.

Тогда наглец совсем распоясался и обвинил ее в интимной близости с Иеначем.

— Пора кончать с ним, — орал он. — В обманутых и обиженных, которые жаждут его плебейской крови, сейчас недостатка нет. Испания, как и Франция, кишмя кишит его врагами! А ты, ты, Лукреция, постыдно забыла священный долг мщения! Ты потеряла право быть дочерью своего отца! Надо убрать негодяя, и чем скорее — тем лучше! Нельзя допустить, чтобы убийца Помпео Планта похвалялся благосклонностью его дочери! На мне лежит обязанность восстановить честь нашего рода. Как только изменник испустит дух, я женюсь на тебе. Не позволю я, чтобы достояние Планта было пущено на ветер недостойной рукой.

Лукреция не отвечала ни слова. Но у Луки сердце зашлось от злобы при виде того, как оскорбляют его госпожу; стиснув кулаки, он подошел к ней.

Гордо выпрямившись и сжав побелевшие губы, стояла Лукреция перед своим обидчиком.

— Ты сам знаешь, что каждое твое слово — ложь! — стоном вырвалось у нее из стесненной груди. И, повернувшись, она вышла вон.

Прежде чем запереться в своей башенной комнате, она послала мальчика на побегушках в Казис за отцом Панкрацио. Но патера вызвали в Альмен, откуда вряд ли его отпустят в такую ненастную ночь. Сестра Перепетуя велела сказать, что он придет завтра.


И вот Лукреция осталась одна. Она подошла к окну и выглянула в темноту ночи. Буря стихла, но на небе не было ни единой звезды. Луну заволокли густые низкие облака, и только по их неровной кромке чуть мерцал ее слабый свет. А кругом сгрудились громады туч и горных хребтов. Полночь миновала, а Лукреция все сидела у окна своей башни и без мыслей, в тупой тоске слушала, как внизу глухо бурлит Рейн. Вся ее жизнь обернулась беспредельным, беспросветным горем. Но скорбь об отце, грустную юность, нынешнее одиночество и страх перед будущим, как смутную глухую печаль, оттеснил все громче и громче звучавший, острой болью впившийся ей в сердце упрек: она недостойна своего отца. Она не пожелала за него отомстить.

Но, может быть, еще не поздно сбросить с души это бремя? Не поздно отнять у трусливого негодяя право укорять ее, заодно с ее собственным сердцем, в беспечном забвении дочернего долга? Нет! Слишком она слаба — и не хочет быть достаточно для этого сильной…

Ей одной принадлежит право мести, а она не осуществляет его, но при мысли, что кто-то другой может вырвать у нее это право, она содрогалась от гнева… Правда, ей не верилось, что Рудольф способен исполнить свою угрозу, даже после омерзительной злобной вспышки, показавшей всю подлость его низкой душонки. Как эта гадюка настигнет ее горделивого орла!

Ее ужаснул разброд собственных чувств, — не в силах сама питать былую жажду мести, она терзалась ревностью ко всякому, кто посмел бы ее заменить.

У нее не было иного выхода, кроме отречения от мира. Переступив порог монастыря, она обретет покой. Там она раздаст все свое достояние, принесет в жертву свою гордую и недозволенную любовь, отречется от мести, которую чересчур долго берегла, как святыню. За порогом монастыря она станет недоступна и кощунственным домогательствам Юрга, и гнусному корыстолюбию Рудольфа.

В замке все затихло. В деревнях не видно было ни огонька; только из-за Рейна, из монастырского храма, мерцал слабый свет — это монашенки уже пели утреню. Там ей была уготована мирная обитель, и незачем ей долее медлить у порога. Она подлила масла в тлевшую лампаду и стала приводить в порядок свои бумаги. На все свои имения она написала дарственную в пользу казисских монахинь и решила сидеть, запершись у себя вплоть до прихода отца Панкрацио.

Покончив с делами, она, не раздеваясь, прилегла отдохнуть.

К утру опять загудел, завыл фен, как, по рассказам старого слуги, он бушевал в ту ночь, когда был убит ее отец. Лукреция забылась тревожным сном, то и дело просыпаясь от рева бури.

Во сне ей привиделся смертный час ее отца. Отец лежал простертый и окровавленный, но едва только она с рыданием хотела броситься ему на грудь — тело исчезло, и она осталась одна с красным от крови топором, а вдали слышался топот коней — это спасались бегством его убийцы. Новый порыв ветра налетел на башню, так что стекла окон задребезжали в свинцовых переплетах. Лукреция проснулась.

Со двора доносилось цоканье копыт и скрип растворявшихся ворот. Она подбежала к окну и в дымке ненастного утра увидела двух лошадей, рысью удалявшихся. Одна была чалая кобыла ее кузена. Удивившись, Лукреция велела позвать Луку. Ей доложили, что он вместе с синьором Рудольфом отправился в Кур, а остальным приказано выезжать попозже, чтобы к полудню встретиться со своим господином в кабачке «Пыльный приют».

Как мог верный Лука после вчерашнего уехать с Рудольфом Планта и, Против своего обычая, без спроса покинуть ее? Это было для Лукреции непостижимо и внушало ей самые тревожные предчувствия. Она вошла в каморку старика и открыла деревянный ларь, где он упрямо и благоговейно хранил сразивший ее отца топор, на который, к горькой обиде седовласого слуги, она упорно отказывалась взглянуть.

Ларь был пуст. Лукреция помертвела.

Итак, оружие, обагренное кровью отца, отнято у нее, и дело мести, которое ей одной подобает свершить, сегодня же будет осуществлено рукой подлого труса или рукой ее собственного слуги! Гордая кровь Планта прихлынула к ее сердцу, восстав против столь недостойных узурпаторов, посягнувших на ее исконное право.

Настроений минувшей ночи как не бывало. Сегодня ей не до отречения от мира, сегодня она еще хозяйка в Ридберге и обязана напоследок исполнить обязанности, завещанные ей отцом.

Ей все равно, что будет завтра. От нее не уйдет, как место вечного упокоения, тихая Казисская обитель по ту сторону Рейна…

Она вглядывалась в мутную, взбудораженную бурей даль, не идет ли наконец отец Панкрацио. Она хотела вручить ему в запечатанном конверте написанные ею за ночь бумаги. Но время шло, а патера все не было. Спутники Рудольфа уехали ему вдогонку. Наконец и она сама приказала оседлать коня и поехала в Кур, взяв с собой младшего из своих слуг, сына старика Луки.

Она спешила к Георгу, чтобы предостеречь и спасти его либо убить чистой, по праву карающей рукой.

«Он мой!» — в сердце своем повторяла она.

Запоздавший патер лишь около полудня постучался в ворота замка и с ужасом узнал о появлении Рудольфа и о том, что синьорина утром уехала в Кур. Преданной служанке поручено было провести капуцина в башенную комнату, где госпожа обычно занималась делами. Там он нашел бережно сложенные дарственные записи и письменное заявление о том, что Лукреция Планта отрекается от мира и принимает постриг в Казисском монастыре.

В печальной задумчивости стоял монах перед этими свидетелями тяжкой и безотрадно завершенной душевной борьбы. Он радовался решению Лукреции гораздо меньше, чем подобало радоваться истому сыну святого Франциска. Тревожил его и отъезд ее в Кур. Он знал, что его духовная дочь в трудные минуты не ищет мелких лазеек и уловок житейской мудрости, что однажды отданная Лукрецией любовь несокрушимыми корнями вросла ей в душу, что мысли ее с устрашающей силой преследуют однажды избранную цель. Он нередко поражался, как просто и естественно она воспринимает и осуществляет то, что отпугивало бы и ужасало других.

Он слушал рассказы прислуги о происшествиях минувшей ночи, и ему становилось все неспокойнее на душе. Бережно спрятав документы за пазухой, он сел на своего ослика и без проволочек, невзирая на непогоду, направился в Кур, где рассчитывал найти Лукрецию у престарелой графини Траверс и, что бы ни стряслось, увезти синьорину с собой и укрыть ее в надежном казисском пристанище.

Глава четырнадцатая

В это самое время доктор Фортунатус Шпрехер в своем доме, в городе Куре, сидел с почетным гостем за парадно накрытым столом.

Приподнятое настроение сотрапезников и добротная роскошь убранства находились в приятном противоречии с бушевавшим на улице ненастьем, где ураган, завывая, сметал с крыш талый снег и в бессильной ярости сотрясал позолоченные выгнутые решетки, защищавшие прозрачное стекло широких окон.

Уставленный серебром и венецианскими бокалами, стол занимал середину комнаты. Но лучшим, самым богатым и вместе с тем по-отечественному уютным украшением этого излюбленного местопребывания семьи были ореховые панели искусной работы, стройными коринфскими колонками разделенные на двенадцать полей с резными трофеями. Верхний карниз поддерживали кариатиды в половину человеческого роста, а между ними по всей комнате шел деревянный фриз, где изображена была охота со стрелками, собаками и сказочным зверьем; этим превосходным произведением искусства справедливо гордился ученый доктор. Место плафона занимал мастерски вырезанный герб Шпрехеров фон Бернегг.

Целый угол заполняла монументальная изразцовая печь с венцом наверху. Величественное и вместе с тем занимательное зрелище. Между хороводом нежно окрашенных ангелочков и гирляндами плодов картинка за картинкой изображали всю историю праотца Авраама. Библейские сцены с большим усердием были выведены фиолетовыми, желтыми и голубыми тонами и оттенками по белым изразцам, а под ними в пояснение и назидание подписаны были презабавные двустишия.

За столом сидели сейчас всего трое. Младшие члены семьи, занимавшие нижний его край и в почтительном молчании стоя поглощавшие обед, были отосланы прочь. На почетном месте, между хозяином дома и его белокурой дочуркой, сидел дорогой гость — цюрихский обер-бургомистр Генрих Вазер. Сегодня, в день торжественного вручения договора, на которое его отрядила неизменно благосклонная к трем союзным землям республика Цюрих, он был в полном параде, при золотой бургомистерской цепи. Высшая государственная должность была ему, без зависти, предоставлена единственно за его просвещенные труды и за бесспорные заслуги, с нарочитой скромностью лишь исподволь предававшиеся огласке; и занял он пост бургомистра совсем еще не старым, бодрым и жизнерадостным мужчиной, едва перешагнувшим за сорок.

Лицо его, красное после обильных возлияний, осталось моложавым, только былую тонкую игру выражений сменило невозмутимое благодушие и рассудительность с оттенком хитрецы.

Сегодня он был явно взволнован, особливо когда беседовал со своей соседкой, ловя каждое ее слово и улыбку внимательным и нежным взглядом. Ее юная головка, парившая на алебастровой шейке над голубым суконным платьем и унаследованным от матери голландским кружевом сквозного сборчатого воротника, была неотразимо привлекательна для него. Мягкая округлость нежных щек в рамке прелестных локонов, сочетаясь с кротким блеском глаз под длинными светлыми ресницами, производила впечатление умиротворенного покоя и напоминала господину Вазеру серебряный лик луны, отражающейся в чистых водах Цюрихского озера. Все горячее жаждал он, чтобы это пленительное светило взошло на его вечерних небесах, озарив их запоздалым счастьем.

Хотя доктор Шпрехер, по причине желчного темперамента, отличался мрачным взглядом на жизнь, на сей раз он не без удовлетворения наблюдал назревавшую в его семье перемену. Но сосредоточиться на своих отцовских чувствах он не мог. Перед обедом господин Вазер по секрету сообщил ему известие, которым не желал прежде времени именно сегодня печалить фрейлейн Амантию, — известие о кончине герцога Рогана. В Цюрих попала немецкая газетка с трогательным описанием этого события, и Вазер привез ее своему другу как ученому историку.

Кроме того, Шпрехера волновал въезд в Кур триумфатора, которого ожидали с минуты на минуту; он и всегда был ему неприятен и чужд по натуре, а уж того, что он своим предательством замарал шпрехеровский дом, оплот чести, по выражению самого хозяина, ученый доктор никак не мог ему простить.

Но странное дело! Печальное известие, которое бургомистр в торжественную минуту их встречи хотел утаить от фрейлейн Амантии, словно силой магнетизма передалось ее чуткой душе, иначе почему бы она непрестанно вспоминала и говорила о добром герцоге Генрихе Рогане, не упустив случая разок с участием помянуть и его храбреца адъютанта.

Господин Вазер не очень высоко ставил своего земляка. Он отдал должное отваге и просвещенному уму Верт-мюллера, но, сокрушенно покачав головой, посетовал на резкость его суждений и манер, которыми тот будто нарочно подзадоривал своих сограждан, снискав себе недобрую славу в родном городе. Хоть он не подолгу живет в Цюрихе, однако же успел своими нападками на высшее духовенство возбудить к себе отвращение, своим высокомерным пренебрежением к жизни города, отнюдь не лишенной интереса, он восстановил против себя общество, а разными физическими фокусами заслужил, — конечно, нелепое — подозрение в колдовстве и суеверный страх среди простонародья. Таким образом, он закрыл для себя в Цюрихе все пути и на веки вечные лишился доверия почтенных граждан, а ведь оно, наряду с чистой совестью, является высшей отрадой для истого республиканца.

— Но хуже всего, что для этого молодого человека нет ничего святого! — в праведном гневе воскликнул бургомистр. — Согласитесь сами, высокопочитаемая, смею сказать, обожаемая фрейлейн Шпрехер, чего стоит вся земная премудрость без прочной религиозной основы.

— Я более всего ценила в лейтенанте его преданность благородному герцогу Рогану, — заметила пристыженная фрейлейн Амантия. — Он показал себя настоящим рыцарем рядом с этим предателем Георгом Иеначем. Вот кто, при всей своей притягательности, казался мне исчадием ада, когда, бывало, взбегал по лестнице в кабинет к герцогу.

— Это поистине сложная натура, — сказал цюрихский бургомистр, переходя на скорбно-серьезный тон и обращаясь к господину Фортунатусу. — В одном Георг Иенач, бесспорно, превосходит всех наших величайших современников — в своей всепоглощающей любви к отечеству. С тех пор, что я его знаю, она бурлит в нем, как кровь в жилах. Она единственный верный ключ ко всем сторонам его многообразной сущности. Должен признаться, он принес ей много жертв, не всегда совместимых с обычным понятием совести. Однако же, — понизив голос, нерешительно продолжал он, — разве не счастье для нас, честных государственных деятелей, когда дела, которых требует благо отчизны, но за которые не возьмешься чистыми руками, берут на себя такие вот сильные личности: земные законы для них не писаны, а там пусть всеведущий бог судит их своим судом. Ибо и они — лишь орудие в его руке, как сказано в Писании: господь направляет сердца, точно потоки воды.

— Мысль крайне опасная! — вскричал господин Фортунатус. — Я поражен, что она входит в круг правил и суждений вашего превосходительства! Отсюда недалеко до оправдания самых страшных злодейств. Подумайте, сколь легко такой человек, не знающий ни совести, ни закона, несущийся по воле своих страстей, как по воле ветра, может разрушать им же содеянное благо! Известно вам, до чего дошел Юрг Иенач? Из достоверных источников я узнал, что во время миланских переговоров, когда герцог Сербеллони попробовал оспаривать его условия, он взбеленился и пригрозил, что снова призовет в Граубюнден французов, если Испания будет перечить его воле. А чтобы расположить к себе королевского духовника, — ему, видите ли, надо было заручиться в Мадриде чьим-то влиянием в противовес Сербеллони — он будто бы кощунственно отрекся от своей исконной евангелической веры.

— Не приведи господи! — в непритворном испуге вымолвил бургомистр.

— Как теперь наша маленькая страна справится с этим человеком, когда главное его дело закончено, наши узкие рамки стали ему тесны, а подвигами он еще не насытился и беспримерные удачи опьянили его до безумия? — продолжал Шпрехер. — В перерывах между миланскими переговорами он проводил время в нашем графстве Кьявенна, где, в награду за измену герцогу Генриху, получил от трех союзных земель неограниченную гражданскую и военную власть, обставил себя там с княжеской роскошью и в распутстве не уступал Нерону. Я бы многое мог вам рассказать об этом, ибо еженедельно запечатлеваю его деяния острым резцом Клио, который, кстати, ни ради кого не согласился бы притупить, ни даже ради сына или… зятя, — заключил господин Фортунатус с невеселой усмешкой.

— Господи помилуй, что за ветер!.. — воскликнула фрейлейн Амантия, за этим возгласом скрывая краску смущения.

А буря и правда разыгралась вовсю, от ее порывов, грозивших сорвать кованые решетки с окон, содрогались даже крепко сложенные стены и звенели бокалы на столе. Вдруг растворилась дверь, вбежала испуганная служанка и сообщила, что колокольня церкви св. Луция покачнулась разок-другой, а как налетел порыв ветра, рухнула в самую ту минуту, когда полковник Иенач со своей свитой въезжал в городские ворота.

— Знаменательное совпадение, — задумчиво промолвил господин Фортунатус; мужчины подошли к окну. — Из Тита Ливия мы знали и не раз сами были тому свидетелями, что у природы существует тайная связь с историей, она предчувствует великие события, возвещая и сопровождая их разгулом стихий!

При других обстоятельствах бургомистр, конечно, встретил бы это суеверное замечание иронической усмешкой, но сейчас ему было не по себе. Падение Луциевой колокольни напомнило ему дни его пребывания в Бер-бенне, предшествующие Вальтеллинской резне, тогдашние знамения и чудеса, и кровавый конец прекрасной Лючии.

Буря как будто отбушевала, но от сырости трудно было дышать, и темные тучи низко нависли над городом. Улицу беспорядочной и растерянной толпой запрудил простой люд. Вдруг из-за угла выскочил всадник в расшитом золотом красном кафтане, в развевающемся плаще и в надвинутой на лоб шляпе, на которой колыхались длинные перья. Это был Юрг Иенач; перед самым шпрехеровским домом он круто осадил вороного коня и оглянулся на свою свиту, которая из-за бури отстала от него на порядочное расстояние.

Вазер, точно завороженный, смотрел на друга своей юности, на застывшее, как бронзовая маска, лицо Юрга. На его суровых чертах было написано надменное безразличие к небу и к аду, к смерти и к возмездию. Глаза с отчуждением смотрели поверх достигнутой победы, — какую провидели они новую цель?.. И снова у бургомистра всплыло давнее воспоминание. Он видел перед собой пожар в Бербенне, и Юрга с прекрасной покойницей на руках и с таким же, как сейчас, ярым огнем и смертным холодом в лице. Отчего же, спрашивал он себя, у Юрга сегодня, на вершине славы, то же выражение лица, что и тогда, в бездне отчаяния?

— Глядите-ка, — прошептал Шпрехер, оскорбленный равнодушием не замечавшего его всадника, — на вероотступнике надета орденская цепь Сант-Яго-ди-Компостелла.

Вазер ничего не ответил, потому что в эту минуту у него над головой глухо прокатился гром и тусклая молния прорезала низко нависшие тучи, — явление редкое в такую раннюю весеннюю пору!

— Стрела божьего гнева! — побледнев, пролепетал Шпрехер.

Вазер тоже подумал, что небесный огонь поразил строптивца; но когда он открыл зажмуренные от вспышки глаза, Юрг как ни в чем не бывало крепкой рукой сдерживал вороного, который бил копытами и вставал на дыбы. Казалось, один он, Иенач, не заметил грома и молнии.

Вазер поспешил откланяться. Ему не терпелось повидать Юрга и дружеской беседой лицом к лицу изгладить тягостное впечатление, которое тот произвел на него издалека.

Он решил не откладывать встречи до торжественного заседания в ратуше. Его пугало, что многие граубюнденцы разделяют предубеждение Шпрехера против Иенача. «Попытаюсь убедить его, чтобы он знал меру, — думал Вазер, — и, вручив советникам мирный договор и тем достигнув апогея на своем победном пути, некоторое время держался в тени, дабы не возбуждать зависти богов и людей. Пусть, на худой конец, продолжает свое военное поприще где-нибудь за границей или, если удастся, создаст себе семейный очаг, обоснуется в своих давосских владениях и успокоит свою неуемную душу, предаваясь мирным трудам».

Когда Вазер осведомился у провожавшего его до ворот доктора Шпрехера, где остановился Иенач, ученый с горечью ответил:

— Вы еще спрашиваете, уважаемый друг? Где же, как не в епископском дворце!

Идя вслед за слугой по гулким переходам епископской резиденции, бургомистр услышал за дверью справа знакомый голос, с кем-то говоривший в повышенном тоне и даже споривший. Медлительный густой бас возражал ему. Епископский камердинер ввел гостя в противоположную комнату, а сам пошел о нем доложить. Приглушенные расстоянием голоса совсем замолкли, а вслед за тем хлопнула дверь в коридор.

Иенач, уходя, хриплым голосом крикнул кому-то:

— На это не рассчитывайте, ваша милость! Этому не бывать. Никаких монастырей я восстанавливать не позволю! И духовенству мирволить не буду!

— В такой для вас торжественный день я не стану докучать вам, господин полковник, нашими ничтожными нуждами, — умиротворяюще гудел елейный бас. — Я чаю, наши мелкие несогласия со временем уладятся сами собой, тем более что вы возродились к новой жизни, из Савла став Павлом.

Дверь в комнату распахнулась, и Юрг с распростертыми объятиями бросился навстречу другу юности и схватил его за плечи.

— Я вижу, и ты достиг своей цели! — воскликнул он с прежним веселым смехом. — Поздравляю, господин бургомистр!

— Мне особенно приятно, что не успели господа советники удостоить меня нового сана, как тотчас же отрядили в Кур на твое торжество. Должен прямо сказать, ты свершил неслыханное и достиг невозможного.

— Знал бы ты, Хейни, ценой какой душевной ломки!.. В последнюю минуту мою родину хотели лишить всего, что я для нее отвоевал. Тогда я решился на крайнюю меру, на сделку с совестью… Грязная сделка! Брр! Я шел напролом, чтобы лихорадочный пыл всей моей жизни не оказался тщетным, не пропал впустую. Но вот я достиг цели и охотно сказал бы: довольно! я устал! А какой-то бес, сидящий во мне, гонит и гонит меня в неизвестность, в пустоту.

— Что ты подразумеваешь под нечестной сделкой? — с тревогой спросил Вазер, которого гвоздила одна только мысль, — неужто отречение от нашей гельветической реформатской веры и переход в католичество? Нет, не может, не должно этого быть!..

— А если и так, — с кощунственным хохотом вскричал Иенач. — Переменил одну личину на другую — только и всего!

— Ты же изучал в Цюрихе богословие!.. — вымолвил потрясенный до глубины души Вазер, отвернулся и закрыл лицо обеими руками. Из-под пальцев закапали тяжелые слезы.

Иенач обнял друга за плечи и с недобрым юмором одернул его:

— Перестань скулить по-бабьи, бургомистр! Что тут особенного? То ли еще у меня на совести, спасибо, она выносливая! — И сразу же совсем другим, озабоченным тоном спросил: — Какие у вас в Цюрихе сведения о сражении, которое герцог Бернгард дал при Рейнфельдене имперским войскам? Я еще ничего в точности не знаю, — добавил он. — В Тузисе говорили, будто Роган легко ранен…

— Его положение оказалось опаснее, чем думали вначале, — уклончиво начал Вазер и замолчал.

— Говори прямо, Генрих! — выкрикнул Иенач. — Он умер?

Лицо его посерело, будто на него легла тень смерти.

В эту минуту, к досаде господина Вазера, не успевшего по-дружески предостеречь Юрга и тем облегчить себе душу, зазвонил колокол, призывая их обоих в ратушу.

Иенач схватил свиток, в котором заключено было спасение Граубюндена, и, высоко подняв его, крикнул Вазеру:

— Добыт дорогой ценой!

Глава последняя

После торжественного собрания, когда Георг Иенач вручил совету грамоту о заключении мира, в ратуше начались приготовления к пышному празднеству, которое город Кур устраивал в его честь. Был последний день масленой недели, и жительницы Кура радовались случаю повеселиться. Им, избалованным обществом изобретательных на развлечения, галантных французских кавалеров, которые каждую неделю спешили в Кур из ближнего прирейнского гарнизона, — прошедшая зима показалась чересчур тиха и скучна. Нынче надо наверстать упущенное. Обширную галерею, где в летнюю пору отцы города держали совет о благе страны, они охотно предоставили для танцев, хороводов и непринужденного маскарадного веселья, а в обеих залах вправо и влево от нее, где помещались присутствия, приказано было устроить буфеты.

Одна из этих зал, у двери которой в галерею выходила узкая винтовая лестница из сеней, была судебным присутствием, и деревянная раскрашенная богиня правосудия, восседавшая на фантастическом троне из оленьих рогов, на трех цепях спускалась там с потолка. Под статуей стояли высокие дощатые козлы, а на них взгромоздился дородный буфетчик и старательно утыкал ветвистые рога восковыми свечками. Руки его работали усердно, не оставался праздным и язык, с которого слетали весьма веские суждения, обращенные к кучке молодых щеголей в парадных шелковых разрезных камзолах с широкими кружевными воротниками, в украшенных изобилием лент панталонах и в башмаках с моднейшими бантами. Они уже орудовали кубками, оправдываясь тем, что надо же проверить качество праздничных вин, и при этом забавлялись речами старого болтуна, подстрекая его на новые откровения.

— Выходит, что вы, дядюшка Фауш, с пеленок пестовали гений полковника Иенача, — смеялся какой-то бойкий повеса, — а значит, вы оказались, не скажу малой, но скрытой причиной великих дел! Сознайтесь, вы подсказали ему план действий, достойный Никколо Макиавелли? Только почему вы не взяли на себя главную роль?

— Не скрою, встретившись с Юргом в прекрасной Венеции, я за дружеской беседой не раз намекал ему, что недурно было бы стравить Францию с Испанией, а самим потихоньку высвободить голову из петли, — ответил толстяк, стоя на козлах и держа в руке свечу, — но сам бы я за это не взялся, не пристало мне недоброкачественной примесью портить мои устоявшиеся, как старое крепкое вино, взгляды и бросать тень на мое демократическое прошлое. Сроду не знал Граубюнден такого торжества, как в тот день, когда я приказал французскому посольству убираться прочь. — И Фауш повелительно взмахнул восковой свечой.

— Слышали! Слышали! Старо, как сотворение мира, — закричали кругом. — Придумайте что-нибудь поновее, отец Лоренц! Расскажите лучше, как вы, отпетый еретик, стали келарем у самого епископа.

— Сделайте одолжение, по нашим временам это, господа, история поучительная, — отозвался Фауш. — Когда его преподобие искали для своих прославленных епископских погребов человека себе по душе, сведущего в этом деле и достойного занять такое место, они изволили отписать мне в Венецию, что все им во мне подходит, одно нехорошо — различие в вере. Лучшие вина потеряют для них вкус, если их келарь и мундшенк бесповоротно будет осужден томиться вечной жаждой в геенне огненной, а посему они настаивают, чтобы я, на пользу их погребам и моей душе, отрекся от протестантской ереси. Но Лоренц Фауш, господа, не сдался и все-таки добился своего. Его преподобие под конец соблаговолили признать, что из рук вероотступника негоже им пить от чистого источника истины…

Фауш замолчал, потому что к его слушателям присоединился молодой ратман и с воодушевлением стал рассказывать, каким гордым жестом полковник Иенач вручил грамоту бургомистру Мейеру и какую складную речь произнес глава цюрихских сословий, приветствуя от имени своего родного города достославное и чудесное восстановление союза трех земель.

— Эге! И с Хейни Вазером мы на одной скамье потели над науками, — крикнул маэстро Лоренц со своих козел. — Ничего не скажешь, тоже хват! Но по сравнению с нашим Иеначем — заурядный ум! Только бы мой Юрг не загордился. Ради его же пользы я ему нынче вечером приведу на память первое его смиренное пасторское одеяние и первую ступень к славе — церковную кафедру в бедном приходе, благо под маской все дозволено. Увидите, господа, как славно я вас позабавлю! Подкрадусь к нему под личиной причетника и спрошу, какой стих он выбрал для проповеди, — на то я и Лоренц Фауш!

Тем временем зажглись все огни, и галерея начала наполняться… В нишах широких окон шушукались молодые особы и записывали на своих веерах танцы, которые обещали стоявшим перед ними кавалерам. Мало-помалу съезжались должностные лица, во главе с обер-бургомистром Мейером: округлая шея и пухлые запястья его супруги были увиты жемчугами, и она в своей златотканой робе величаво выступала рядом с представительнейшими из мужей. Вслед за ними в зале появился доктор Фортунатус Шпрехер, чей приход всех поразил. И на лице его было отнюдь не праздничное выражение. Противник шумного веселья, ученый, верно, превозмог себя ради своего цюрихского друга и гостя, которого уважил и тем, что разрешил ему ввести в зал свою миловидную дочурку. И Шпрехерова дочка в белом атласном наряде и воздушной косынке вокруг плеч, скрепленной на груди цветком из драгоценных каменьев, об руку с добродетельным и добромыслящим бургомистром казалась стыдливой невестой.

Пока господин Вазер подводил ее к юным подругам, пестрыми стайками собравшимся на другом конце зала, напротив судебного присутствия и винтовой лестницы, по ступеням гулко загремели мужские шаги, и в сопровождении многочисленных офицеров в танцевальную залу вошел Иенач. Могучая стать и огненный лик по-прежнему красотой и мощью выделяли его изо всех.

Он еще стоял посреди галереи возле бургомистра Мейера и его супруги, выслушивая хор приветствий, как вдруг, к немалому испугу магистратского сановника, доктор Шпрехер с похоронной миной остановился под самой люстрой неподалеку от них, поднял правую руку, призывая к молчанию, и заговорил:

— Многие из вас, дорогие сограждане, задают мне вопрос, почему мое лицо выражает скорбь, которую я, ради нынешнего торжества, тщетно пытаюсь скрыть под маской веселости. Не посетуйте на меня за то, что я не стану долее таить поразившее меня горе, не сомневаясь, что вы в полной мере разделите его и не взыщете на недоброго вестника, если он вашу радость превратит в печаль. Наш высокий покровитель и вернейший из друзей герцог Генрих Роган преставился.

Шпрехер окинул взглядом собравшихся, которые сперва затаили дух, а теперь были явно сражены последними его словами:

— Газета с известием о его кончине только что попала ко мне в руки. Желаете выслушать печальный рассказ? — спросил он, доставая из внутреннего кармана печатный листок.

— Читайте! Читайте! — послышалось со всех сторон.

Шпрехер отер глаза и начал читать:

— «Все лица, города и края евангелического вероисповедания и немецкой народности сим оповещаются о блестящей виктории, кою герцог Бернгард Веймарский одержал над имперским войском близ замка и города Рейнфельдена. В битве этой, которая продолжалась два дня, после доблестного сопротивления и полученной в бою раны неприятелем был пленен герцог Хейнц Роган, сражавшийся в наших рядах как простой рейтар; однако же на второй день, после неоднократных попыток, капитан Рудольф Вертмюллер с отрядом своих конников отбил его и с торжеством привез в лагерь, показав при сем случае отменнейшую отвагу. Герцог Бернгард повелел перенести его светлость в свою палатку, где по осмотрении раны оная была признана неопасной, самого же больного врачи нашли в крайне слабом состоянии.

Герцог Бернгард не отходил от его ложа. На пятый день, почувствовав приближение смертного часа, герцог Хейнц пожелал услышать немецкое духовное песнопение, из тех, что и всегда с великой охотой слушал, когда их пели среди войска… Изо всего лагеря собралось тут до сотни человек конных и пеших, самых умелых и опытных в сем усладительном искусстве, и, обступив палатку герцога, они пропели ему наново сочиненную духовную песнь, которая была недавно привезена в лагерь и заслужила большое одобрение. После стиха:

Стократ блажен, кто веру

Свою хранит и честь!

Хвалу ему усердно

Мы все возносим днесь… —

в палатке тихо откинули полотнище и знаком показали, что герцог испустил дух. Когда врачи произвели вскрытие, дабы набальзамировать его, они нашли его сердце совершенно источенным от горести. Так благостно покинул земную юдоль герцог Хейнц из французской земли.

Придет время, и возродится немецкое государство в евангелической вольности и великой славе, на что все мы крепко уповаем, тогда вспомянут и этого благочестивого французского герцога, как он, радея об истинной вере, покинул свое отечество и, смиренно отрешась от своих высоких почестей, простым воином принял угодную богу кончину в немецком евангелическом войске. Аминь».

Глубокое волнение овладело всем обществом. Гости собирались кучками и шепотом говорили между собой. Как и в тот день, когда герцог у городских ворот прощался с Куром, Иенач некоторое время стоял один с нахмуренным челом.

Но вот к нему подошел бургомистр и заговорил задушевным, почтительным тоном:

— Мы, граждане Кура, не сомневаемся в вашем, господин полковник, согласии, предлагая на несколько дней отложить празднество, которым мы намерены отблагодарить и почтить вас. Кому, как не вам, было известно благоволение доброго герцога к нашей стране, и вам самому будет тягостно смотреть, как мы, очерствев сердцем, при свете факелов плясками и хороводами словно справляем его кончину.

Иенач, не отвечая, презрительно и мрачно озирал сборище неблагодарных, ради далекого покойника забывающих присутствие своего спасителя.

На другом конце галереи уже гасили свечи, и разряженные дамы об руку с кавалерами спускались по лестнице. Одним из первых ратушу покинул доктор Шпрехер. Кто-то с тревогой положил руку на плечо полковника, и когда он в сердцах обернулся, на него вопросительно глянуло лицо цюрихского бургомистра, уводившего неутешную Амантию.

— Мне надо поговорить с тобой, Юрг! Чем скорей, тем лучше! Ты остаешься здесь? — прошептал Вазер. Иенач утвердительно кивнул. — Тогда я вернусь сюда.

Георг Иенач выпрямился во весь свой гигантский рост и, упрямо вздернув голову, заявил все еще ожидавшему ответа Мейеру, но так громко, что его срывающийся голос разнесся по всей галерее:

— Я не желаю отказываться от моего праздника! А вы, бургомистр, хотите — уходите, хотите — оставайтесь!


В галерее началось смятение, пользуясь зловещим полумраком, стали уходить самые почтенные граждане Кура, а женщины все, за малым исключением, уже покинули ратушу. Но по властному полковничьему слову опять загорелись огни, осветив начавшиеся танцы. Только гости были теперь другие, торжественное празднество грозило превратиться в дикий разгул.

Прежде чем Вазер успел дойти до лестницы, его взгляд упал на высокую женскую фигуру в темном венецианском наряде, которая одна подымалась по лестнице навстречу остальным дамам, сбегавшим вниз и в спешке теснившим друг друга. Что-то особое было в посадке гордой головы, в скорбном огне глаз, тревожно кого-то ищущих из-под бархатной полумаски, от чего у него защемило сердце.

Он посмотрел ей вслед и увидел, что она, минуя сутолоку и танцы посреди галереи, вошла в комнату судебного присутствия. Ему была незнакома эта рослая, величественная женщина, но она, очевидно, привлекла внимание и Иенача, который направился в ту же комнату. Вошел ли он туда, Вазер не увидел — давка на лестнице все увеличивалась, и бургомистру понадобилось все его достоинство и самообладание, чтобы беспрепятственно провести испуганную Амантию сквозь узкий проход. Наверх хлынула целая толпа буйных масок, бесшабашных гуляк под предводительством огромной медведицы, у которой вокруг косматой шеи была надета цепь с гербами трех союзных земель.

Проводив Амантию домой и сдав ее на руки старой служанке, Вазер поспешил назад, в ратушу, и даже не спросил о хозяине, которому не мог простить того, как злокозненно воспользовался он невинным листком, чтобы нанести оскорбление Иеначу.

Еще издалека увидел он в тусклом свете факелов невообразимую сумятицу перед ратушей и с трудом добрался до крыльца. Те же самые маски, с которыми полчаса тому назад он столкнулся на лестнице, теперь в дикой спешке выбегали из дверей. Среди ватаги ряженых человек в тридцать он при вспышке факела заметил гигантскую медведицу, растерзанную и окровавленную, которая улепетывала, перекинув через плечо не то куклу, не то мертвеца.

Наконец Вазер протиснулся в подъезд. С винтовой лестницы, спотыкаясь и что-то выкрикивая наперебой, бежали растерянные люди.

Наверху, разом оборвавшись, смолкла музыка.

Теперь Вазер увидел возле себя приземистого францисканского монаха, который пристально смотрел на него из-под низко надвинутого капюшона. Это не был ряженый. Он откинул со лба насквозь мокрый от дождя капюшон, и Вазер узнал скептическое лицо отца Панкрацио и его сверкающие умом глаза. Они крепко пожали друг другу руки.

— Давайте действовать сообща, господин бургомистр, — предложил патер тихо, но настойчиво. — Мирская власть и церковь, цепь, украшающая грудь сановника, и веревка, препоясывающая рясу монаха, объединившись, одолеют самую оголтелую нечисть. По вашему лицу видно, что вы, как и я, тревожитесь о полковнике.

Что-то произошло там, наверху. Я внимательно пригляделся к тому, кого уносила гнусная орава, — это был Рудольф Планта, мертвый или без памяти. О нем-то жалеть нечего, да на масленицу пробитые головы и не редкость, однако нам не мешает поторопиться.

Едва успев договорить, он отодвинул бургомистра в сторонку и заслонил его собой, — несколько подвыпивших офицеров, размахивая шпагами, сбежали вниз и врезались в толпу.

Патер утаил, что главной его заботой была Лукреция. Из-за непогоды он лишь час тому назад добрался до Кура, и хотя не повидал самой графини Траверс, которая по причине старческой немощи рано ложилась спать, но от ее челяди узнал, что синьорина прибыла еще до обеда, посидела с тетушкой, а затем, по своему обыкновению, удалилась в раз и навсегда отведенную ей комнату, чтобы переодеться. А совсем недавно она закуталась в широкий плащ и куда-то ушла. Ее слуга, сын ридбергского кастеляна, пошел впереди, чтобы светить ей факелом.

Никто не мог толком сказать, куда она направилась.

После рассказов ридбергской прислуги у Панкрацио зародилось подозрение, что молодой Планта, которого он всегда считал подлым трусом, подобрал себе в Граубюндене компанию молодчиков посмелей его самого. Монах опасался, что зависть патрицианских семей, в свое время немало претерпевших от Иенача, разгорелась еще пуще из-за его последнего грандиозного успеха и могла вылиться в кровопролитие. По всей вероятности, с этим и было связано исчезновение Лукреции, — зная ее нрав, он не сомневался, что она замешана в погибельный замысел и намерена то ли способствовать кровавому делу, то ли предостеречь жертву. Раз над головой Иенача нависла угроза — ее удел так или иначе быть близ него, и патер поспешил за ней в ратушу.


Та строгая величавая женщина, с которой цюрихский бургомистр столкнулся в суматохе отъезда и за которой со вспыхнувшей радостью последовал Иенач, — в самом деле была Лукреция.

— Привет тебе, Лукреция! — воскликнул Георг, когда она оглянулась на его шаги. — Спасибо за то, что ты пришла на мое торжество! Ты принесла с собой радость! Мир для меня стал пуст, его трофеи и почести постылы. Верни мне мою чистую юную душу. Я давно ее потерял, она осталась у тебя. В твоем верном сердце хранится она! Отдай мне твое сердце и с ним верни мою душу!

Он схватил ее в объятия и прижал ее голову к своей груди. Маска упала с ее лица.

— Берегись, Юрг! Слышишь — берегись! — прошептала она, отстраняясь, и подняла на него взгляд, полный страха и беспредельной любви.

Он неверно истолковал ее слова.

— Знаю, знаю! В Ридберге свадьбам не бывать! Не возвращайся туда. Останься навеки со мной! Мы сегодня же уедем в Давос! А пока что пойдем танцевать!

В галерее загремела зажигательная плясовая музыка. Иенач, отстегнув шпагу, швырнул ее на стул и крепче обнял Лукрецию. Ее глаза были прикованы к двери, куда заглядывали и проталкивались люди в масках. Она узнала резкий, противный голос Рудольфа.

Перед Иеначем остановился пузатый карлик в одеянии причетника. Отвешивая шутовские поклоны и держа в одной руке кусок мела, в другой грифельную доску, он гнусавым голосом спросил:

— Какой псалом или стих прикажете нынче пропеть перед проповедью, господин пастор из Шаранса?

По большой не по росту голове и по короткопалой честной руке Иенач сразу узнал келаря Фауша.

— Ого! Не в меру ты жирен для церковной крысы! — крикнул он. — А стих я тебе закажу вот какой:

Счастлив жить и умереть

Тот, кого любовь лелеет!..

Келарь зорким, лукавым взглядом окинул обнявшуюся чету и, словно желая избавить ее от своего присутствия, протиснул свое шарообразное тело сквозь толпу масок и вышмыгнул в галерею, где бесновались скрипки и бубны и все быстрее кружились пары.

Фауш не заметил, как лихорадочно старается Лукреция увести Иенача вслед за ним в галерею.

Но она опоздала. Комната наполнилась дикой оравой ряженых, и пробиться к выходу не было никакой возможности. Да Иенач и не помышлял об этом. Он был зачарован дивной, словно озаренной изнутри пагубным огнем, красотой своей невесты и, предоставив середину помещения буйству ряженых, увел Лукрецию в амбразуру окна.



Но предводительница шайки, чудовищная медведица с гербом трех союзных земель на груди, переваливаясь, пошла следом, надвинулась на него и, протянув правую лапу, зарычала:

— Я — республика трех земель и желаю станцевать с моим героем!

— Не смею отказаться, хоть мне и жаль покидать мою даму, — ответил Иенач и, выставив, как для танца, ногу, с готовностью подал руку медведице. Она же обеими лапами сгребла протянутую руку и с железной мужской силищей стиснула ее.

В тот же миг маски плотным кольцом окружили пленника, сверкнули обнаженные шпаги.

Лукреция пробилась к Иеначу и стала вплотную к нему с левой стороны, как бы пытаясь его защитить. Но и она была безоружна. Тут она снова услышала голос Рудольфа.

— Вот она — расплата за нашу честь, Лукреция, — сзади прошептал он ей на ухо; и, чуть повернув голову, она увидела, как его острый испанский клинок нащупывает уязвимое место между лопатками Георга.

Но Иенач увлек ее вперед и, рванув за собой кольцо обступивших его убийц, потянулся к стойке, свободной левой рукой схватил увесистый железный шандал и стал отбиваться от нападавших спереди.

Вдруг рядом с ней ухнул топор. Она увидела своего верного Луку без маски и без шапки. Подобравшись сзади, он теперь вторично обрушил старый топор на голову помертвевшего Рудольфа и при этом крикнул:

— Прочь, мразь, не твое это дело! — Отшвырнув умирающего и отстранив Лукрецию, он с занесенным топором надвинулся на Иенача. Весь израненный гигант что было мочи вслепую ударил старика шандалом по седой голове. Старый слуга без единого звука упал к ногам Лукреции.

Она склонилась к нему, и он с последним вздохом вложил в ее руку окровавленный топор — тот самый, которым некогда был убит синьор Помпео.

Она выпрямилась в отчаяний и увидела, что Юрг уже еле стоит на ногах, а наемные убийцы обступают его все теснее, продажные клинки колют и ранят его со всех сторон, и ни выхода, ни спасения ему нет.

Тогда она, по внезапному наитию, не помня себя, подняла завещанное ей оружие и с размаху опустила на голову любимого.

У Юрга безжизненно повисли руки, глаза с безграничной любовью остановились на стоящей перед ним женщине, мрачное торжество озарило его черты, и он тяжело рухнул наземь.

Когда Лукреция очнулась, она стояла на коленях возле убитого, его голова покоилась у нее на груди. Комната была пуста. Свечи вокруг парящей над ней богини правосудия догорали и горячими каплями падали ей на шею и лоб… Рядом, положив руку ей на плечо, стоял Панкрацио, а за дверью Фауш, всхлипывая, рассказывал бургомистру Вазеру о случившемся.

Послушно, как дитя, пошла она за монахом, который спешил увести ее прочь от этого злосчастного места. Возле тела остался Вазер.

Он недолго был один. Когда миновало первое потрясение и улеглась всеобщая растерянность, в комнату, где лежал умерший, один за другим пришли высшие сановники города и оплакивали величайшего из граубюнденцев, кому отчизна обязана свободой и возрождением.

Они решили не привлекать к суду виновников его смерти, видя в них лишь орудия неотвратимой судьбы. Не должна была его кровь стать поводом к мщению и новым распрям. Он бы и сам не захотел этого. Зато они постановили похоронить его с небывалыми почестями, достойными его заслуг перед родиной.

Загрузка...