Книга вторая Лукреция



Глава первая



розрачно-голубое зимнее небо куполом простерлось над городом лагун и так же четко всей своей голубизной отражалось в глубоком зеркале одного из многочисленных, узких, как лента, каналов. Здесь в его тихую гладь гляделись и стройные арки мраморного моста, соединяющего самый тесный и населенный квартал Венеции с Кампо-деи-Фрари. Небольшая площадь как бы служит преддверием к причудливо-величавому творению большого мастера — Никколо Пизано, к отливающему пурпуром собору Мариа-Глориоза-деи-Фрари.

В узкой дверце дома, построенного у самой лагуны, по ту сторону моста, стоял коренастый, низкорослый мужчина средних лет со строгим, обросшим бородою лицом. Он следил спокойным взглядом за бесшумно скользящими гондолами, время от времени проплывавшими под арками моста, или разглядывал нищих, которые завтракали, расположившись на ступенях собора. Над головой толстяка было огромными черными буквами выведено по-итальянски:

Леренцо Фауш, пирожник из Граубюндена

Из собственных гондол, пристававших к причальным ступеням, то и дело выходили хрупкие дамы; грациозные фигурки, окутанные мягкими складками темного шелка, в бархатных полумасках, защищающих лицо от холода, одна за другой плавно поднимались по лестнице на площадь, а оттуда на паперть собора, — но лицо граубюнденца оставалось невозмутимым. Как вдруг черты его строгого и бесстрастного лица удивительным образом преобразились. Из-под моста показалось обветренное седобородое лицо старого гребца, судя по его неловким движениям, непривычного к лагунам. Стоявший на корме второй гребец, гибкий и юный, настоящий гондольер, ловким движением весла подвел гондолу к причалу, старик же медленно отворил ее низенькую дверцу и протянул было руку молодой женщине с открытым и величавым лицом без маски, лишь под тонкой вуалью. Но она обошлась без его помощи. Легко ступив на лестницу и не оглядываясь, пошла она к собору.

Прежде чем старик, возившийся у гондолы, успел последовать за своей госпожой, кондитер Фауш, весь сияя, подошел к самому краю лагуны и хрипловатым басом приветствовал его на романском наречии: «Bun di». Но старик даже не обернулся на попытку завязать знакомство, только метнул недоверчивый и проницательный взгляд из-под взъерошенных бровей, затем достал из кармана четки и, повернувшись к господину Фаушу спиной, пошел в церковь.

Фауш еще в задумчивости смотрел ему вслед, когда из боковой улочки выскочил щупленький офицерик, пронесся мимо него и одним пружинистым скачком очутился на мосту. Взглянув вправо, он заметил приветливый поклон кондитера, повернул к нему молодое, отнюдь не красивое, зато весьма своеобразное лицо и крикнул:

— Пока занят по службе! Достаньте бутылочку кипрского, отец Фауш, такого, как потребляете сами. Минутка — и я буду у вас.

С веселого солнечного света Фауш вернулся в темноватую залу кабачка, еще пустовавшего в такой ранний час, однако, судя по количеству стульев и по белым мраморным столам, предназначенную для гостей не низкого звания.

Пока он ходил в потайной, накрепко запертый чулан, заменявший ему тут, в морском городе, винный погреб, и снимал с почетного места в темном углу оплетенную соломой бутылку, степенно, со спокойным достоинством выполняя заказ офицера, тот уже успел побывать где надо и бежал назад по мосту.

Войдя перед тем в церковь, он тотчас увидел темноволосую статную женщину, которую заприметил из переулка и с одного взгляда был пленен ее сочной красотой.

Преклонив колена перед алтарем, молитвенно сложив руки, она не спускала благоговейного взгляда с распятого спасителя. Не сомнения, не потребность в утешении, не любовная тоска, очевидно, привели ее сюда. В ее горделивом облике не чувствовалось трепета переменчивых страстей. Прекрасные, девственно нежные черты были исполнены воли и покоя. Но не монашескую холодность выражали они, а пламенную жизненную силу. Она не просила внять ее молению. Казалось, она приносила каждодневную жертву, повторяла привычный обет, которому отдала всю душу, посвятила всю свою жизнь.

С возрастающим любопытством молодой офицер подходил к ней все ближе и ближе; как вдруг она поднялась, встретила его нескромный взгляд открытым, гордым, неприязненным взором и удалилась из церкви. Вдвойне разочарованный — на расстоянии дама показалась ему моложе, а ее величавая красота не отвечала его изощрившемуся в Венеции вкусу, — офицерик бегло оглядел на прощанье многочисленные полотна, украшавшие храм, и перемолвился несколькими словами с причетником.

Когда Фауш через заднюю дверцу вошел в залу, торжественно неся бутылку на серебряном подносе, посетитель успел удобно расположиться на диванчике возле входа и даже положил ноги на мраморный столик. Тут он снял ноги, а кондитер принес хрустальную граненую рюмку, поставил ее рядом с бутылкой и, по своему обыкновению, первым завел разговор.

— С дозволения вашей милости, осмелюсь спросить, кто такая была прекрасная особа — поистине услада для сердца и для глаз, за которой господин лейтенант летел, как пуля из мушкетного ствола?

— Неужто вам это неизвестно? — удивился гость. — Ведь вы, отец Лоренц, живая летопись Венеции и реестр приезжающих в нее.

— Ее лицо мне необычайно знакомо. Конечно, я дознаюсь, кто она такая, только уж никак не томная венецианка, — не бывает у них этой легкой и уверенной поступи. Скажу одно, господин Вертмюллер, я даже расчувствовался, глядя, с какой свободной грацией проходила она через площадь. Мне так и почудилось, будто идет она не мимо загнившей лагуны, а шагает по горным тропам моей отчизны, вдоль крутых обрывов и пенистых ручьев. Да, кстати! Ее слуга, седобородый плут с рысьими глазами и с четками в руках, как бог свят, мой земляк — граубюнденец.

— Раз из ваших краев, значит, одного с вами поля ягода, — подхватил Вертмюллер.

Ничего удивительного, если, к примеру, Салис или другой главарь нашей французской партии пожаловал сейчас в гостеприимную Венецию, — продолжал Фауш. — Для нас для всех ясно, что ваш начальник, сиятельный герцог Роган, получил от Ришелье полномочия снарядить поход на Граубюнден. Наконец-то настал час, когда мой родной край скинет австро-испанское ярмо.

— Вот как! — насмешливо поглядев на него, заметил Вертмюллер. — По-вашему, отец Фауш, галльский петух ради вас сцепится с австрийским орлом так, что перья полетят! Вы возлагаете много надежд на его великодушие — очень уж, видно, крепко впились в вас испанские когти. Конечно, я, как адъютант герцога, куда меньше посвящен в эти секретные политические планы, нежели вы, лагунный лгун, оракул, вдохновляемый сплетнями венецианских бездельников. Впрочем, — продолжал он, умеряя резкость тона и заглянув в глаза кондитеру, который покраснел от жестокой обиды и придумывал, как бы похлеще ответить на такие неуважительные слова, — впрочем, нынче у нас во дворце на очереди не политика, а искусство.

Только что за завтраком зашла речь о Тициане. Знатная венецианка, приятельница герцогини, утверждала, что наша высокородная любительница искусств по сию пору не знакома с одним из великолепнейших творений мастера, которое находится здесь, в соборе. Оказалось, что в последний приезд герцогини полотно по неизвестным причинам находилось в мастерской какого-то художника. Герцогиня послала меня разузнать, как обстоит дело сейчас. Картина висит на прежнем месте, и я бегу доложить об этом. По всей вероятности, дамы пожелают немедленно совершить паломничество к соборному Тициану.

— Нет, так я вас, сударь, не отпущу, — заявил Фауш, загораживая дверь всей своей грузной фигурой, — вы жестоко обидели меня в том, что мне дорого и свято. Чем был бы жив и крепок мой дух в этом тягостном изгнании, если бы я денно и нощно не надеялся на освобождение моего родимого Граубюндена, разоренного, растерзанного, стонущего в оковах уже десятки лет! И вы прикажете мне не интересоваться новостями? Не протягивать щупальца во все стороны? Не хвататься с жадностью за каждую благоприятную весть? Неужто у вас вот тут не щемит от тоски по родине? — И он со вздохом приложил пухлую руку к груди. — Не думайте, что мне так уж желанна помощь французов. Почета нам от нее мало. Все черти одной шерсти. Но что поделаешь, раз богу не угодно иным путем вызволить нас из жесточайшего рабства. Да и в самом Граубюндене перевелись сильные духом. В те славные времена, когда я, да ангел смерти Иенач, да великомученик Блазиус Александер свершали подвиги, достойные Леонида и Эпаминонда, — нас бы скорее изрубили в куски и загнали в могилу, нежели в иноземное войско, мы бы лучше продали душу самому дьяволу, нежели французскому кардиналу!

Всласть позабавившись этим представлением, юный Вертмюллер собрался отстранить восторженного кондитера и шмыгнуть в дверь, однако не удержался, чтобы не сказать напоследок:

— Насколько мне известно, во всемирной истории о вас не упоминается, отец Лоренц.

Тут Фауш крепко, но дружелюбно ухватил его за руку.

— А как нынче пишется история, — сухо и недобросовестно! Однако же молва хранит подвиги, свершенные во имя народа, даже если педант-историк злокозненно держит их под спудом. Молва гласит о них из края в край, из уст в уста. Так узнайте же из моих уст неведомую вам, но важную страницу истории нашего Граубюндена. В году двадцатом, когда в нашем краю утвердилась благородная демократия, она ознаменовала себя великим, поистине историческим деянием. Франция тогда колебалась между светом и мраком, между протестантством и католичеством. Вот тут-то наша консистория, собравшись в Давосе, приняла мудрое решение во что бы то ни стало положить этому конец. К тогдашнему французскому послу Геффье, — он пребывал в ту пору в Майенфельде, — она отрядила одного из своих сочленов, скромного гражданина, заурядного проповедника, который доставил посланнику приказ немедля складывать пожитки… А этот храбрый республиканец, с дозволения вашей милости, был не кто иной, как стоящий перед вами Лоренц Фауш. Посмотрели бы вы как француз сорвал с головы шляпу, в неистовстве принялся ее топтать ногами и злобно заорал: «Прислали бы по меньшей мере Салиса или Планта вместо эдакого…» — Фауш спохватился и замолчал.

— Бурдюка! Так гласит дословный и достоверный текст приснопамятного разговора, — раздался с порога звучный голос; удивленный кондитер обернулся и увидел, что в раскрытых дверях, заслоняя свет, стоит мощного телосложения и повелительного вида военный.

— Неужто он так и сказал, Юрг? — через силу овладев собой, спросил ошеломленный Лоренц; не отвечая ему, статный незнакомец с достоинством поклонился молодому офицеру; тот по-военному отдал честь и, получив наконец доступ к двери, выбежал на солнечный свет.

Глава вторая

Бряцая оружием, военный перешел в глубину узкой и длинной залы, скинул шпагу, положил ее, перчатки с раструбами и шляпу с плюмажем на свободный стул, а сам нетерпеливым и резким движением опустился на другой.

Фауш никак нынче не ожидал именно этого посетителя. Кстати, от толстяка не ускользнуло выражение скорби и усталости на его мужественном лице, совсем не вязавшееся с шутливыми словами, прозвучавшими с порога. Еще раз взглянув на гостя озабоченным взглядом, хозяин тщательно запер дверь кабачка.

Длинное помещение потонуло в полумраке, только через круглое окошко над дверью пробился красноватый солнечный луч, в котором плясали золотые пылинки и, протянувшись в дальний конец комнаты, заискрился на граненом хрустале выстроенных в ряд рюмок и засверкал в пурпуре вина, которое кондитер без спроса поставил перед погруженным в думы приятелем. Тот еще долго молчал, понурив голову, а Фауш оперся руками о блестящую мраморную доску и выжидающе стоял перед ним.

Наконец из груди гостя вырвался горестный вздох.

— Незадачливый я человек, — промолвил он про себя. И тут же выпрямился упрямым движением, как будто собственная жалоба стряхнула с него гнет кошмара и уязвила его гордость. Он вперил в Фауша свой мрачный взор, в котором затеплилась задушевная ласка, и заговорил: — Ты не ожидал увидеть меня в Венеции! Ты думал, мне хватит дела в Далмации, но я там управился скорее и с меньшим кровопролитием, чем ожидал. Далматинские разбойники усмирены, и Республика Святого Марка может быть мною довольна. Нелегкая это оказалась задача. Воевать в горах я научился еще на родине, но, не найди я среди них предателей и не внеси между ними раздор всякими хитростями и посулами, мне бы по сей день пришлось торчать в Царе перед их горными твердынями. Добычу я вывез недурную, и твоя доля в ней, Лоренц, как всегда, обеспечена. Не будь я Иенач, если хоть на миг забуду, как ты приобрел мне боевого коня и латы из своего скудного наследства.

— Благодарная душа — столь же дивное, сколь и редкое сокровище, — радостно воскликнул Фауш. — Однако раз вы вернулись со славой и добычей, на что же вы ропщете, капитан Иенач?

— Да на то, что под самый конец коварная судьба опять поймала меня в ловушку, — ответил капитан, страдальчески нахмурив брови. — Вчера в полдень моя бригантина причалила у Ривы, и я по долгу службы явился к синьору провведиторе, и он, не питая ко мне особой благосклонности, тотчас же приказал мне отправляться к моему полку, в Падую. Я прибыл туда уже к ночи и нашел моего командира в таверне, на расстоянии полумили от городских ворот, раздраженного вином и игрой в кости и злого как бес. Когда я подскакал, он — весь багровый — проветривался у окна. «Вот и отлично, — закричал он, — черт вовремя принес к нам своего любимчика Иенача! Скорее сюда, капитан. Надо полагать, вы привезли из Далмации набитую мошну!» Я соскочил с коня, отдал рапорт, затем присоединился к веселой компании, и мы играли до рассвета. Командир проиграл мне около сотни цехинов, однако сдержал досаду, и мы мирно доехали до города. Всю злость он сорвал на своем буйном вороном жеребце; у овощного базара взмыленный конь на полном скаку сбил копытами мальчугана, который семенил к ранней обедне вслед за учителем и остальными школьниками. Мы спешились у Петрокки и сели завтракать. Конечно, туда не замедлил явиться учитель и с торжественно-слезливой миной потребовал за увечья, причиненные мальчишке, возмещения, соответствующего высокому званию и великодушию господина полковника. Однако Руинелль так свирепо накинулся на беднягу, что мне стало его жаль, и я вступился за него. Весь запал обрушился теперь на меня; потеряв над собой власть, полковник забылся до такой степени, что схватил меня за ворот камзола и обозвал продувной бестией, демократом, который знается с подлой падуанской чернью…

— Так оно и есть, великодушный Юрг, — перебил кондитер, услышав неотразимое для его слуха слово демократ. — Так оно и есть! Твой благородный дух всегда был на стороне угнетенного народа!

— Чем хладнокровнее я оборонялся, тем пуще свирепел он. «Пусть шпага решит, кто прав, — орал он, — едем, капитан, за ближайшую заставу». Я уговаривал его повременить до завтра, чтобы я не был вынужден поднять оружие на своего начальника. Но он начал поносить меня, кричал, что ославит меня трусом, если я не приму его вызова. Чтобы положить конец нестерпимым для моей чести оскорблениям, я нехотя последовал за ним на городской вал позади церкви святой Иустины. Нам сопутствовал пышный эскорт — сам градоначальник и его сбиры; храбрецы как на подбор, которые, видно, из сугубой деликатности, остереглись вмешаться в чужую распрю. На валу злополучный полковник так был ослеплен яростью, что прямо кидался на мой клинок и после двух трех сшибок — напоролся на него.

— Брр… — Фауш содрогнулся, хоть и ожидал, что конец рассказа будет именно таков. Затем уселся за свою приходо-расходную книгу, лежавшую на конторке между чернильницей и большущим бокалом, где вина осталось на донышке, и, сосредоточенно листая, раскрыл книгу на странице с заголовком: «Полковник Якоб Руинелль». Вся страница сверху донизу была заполнена столбцами, цифр. Фауш обмакнул перо в чернила и крест-накрест перечеркнул страницу. Затем поставив крестик и возле имени, приписал рядом: «Obiit diem supremum, ultimus suae gentis»1— и поставил дату.

— Requiescat in pace[5]. Остави ему долги его, — сказал он. — Последнего в роду хоронят в шлеме и латах. Я с Руинеллем хороню его счет. Все равно никто мне по нему не заплатит.

— Ещё и это будет на моей совести! — вздохнул Иенач.

— Вы собираетесь бежать? — спросил Фауш.

— Нет, я никуда не уеду из Венеции. Никакие силы не оторвут меня от герцога Рогана. Ведь с минуты на минуту вновь разгорится борьба за освобождение моего отечества! — пылко воскликнул Иенач.

— Попомните мое слово, Иенач, Гримани не зря отсылал вас в Далмацию. — И Фауш с лукавым видом приложил указательный палец к носу. — У него одна цель. — держать вас подальше от герцога. Понимает же он, что своей прямотой и чистосердечием вы мигом завоюете доверие герцога и станете в Граубюндене его правой рукой. Изнеженный венецианец ненавидит и опасается вас, памятуя славные дела, которые вы вершили во имя демократии еще совсем молодым человеком.

— Ни небу, ни аду не отторгнуть меня от судеб моей родины, — вскипел Иенач, — ныне же судьбы ее в руках герцога! Впрочем, Гримани просчитался, — горько усмехнувшись, добавил он. — Я уже давно веду с герцогом переписку по военным вопросам, — он большой знаток в этом деле, — а для меня, Лоренц, навязанное нуждами времени ремесло стало настоящей наукой, и вряд ли кто лучше, чем я, начертит теперь военную карту Граубюндена.

— Отлично, но как вы себе представляете ближайшее будущее? — не унимался Фауш. — По венецианским военным законам вы повинны смерти, ибо поединок с начальником карается здесь смертной казнью.

— Э, что там! У меня достанет очевидцев, которые засвидетельствуют, что я только защищал свою жизнь, — отмахнулся Иенач. — Гримани, правда, крепко ненавидел меня еще в Граубюндене, — ты помнишь, он был там венецианским послом, — и, конечно, обрадуется поводу законным порядком утопить меня в канале. Но этого удовольствия я ему не доставлю. У меня в запасе несколько часов. Сейчас же после поединка я вскочил на коня и помчался в Местре. Официальное донесение синьору провведиторе придет в Венецию не раньше полудня. Я быстро покончу с тем дельцем, которое привело меня к тебе, и прямо отсюда отправлюсь в герцогский дворец на Канале-Гранде. Не знаю, обрадуются ли мне там, однако герцог не откажет своему гостю в защите и убежище.

— Никуда ты не пойдешь, Юрг! — всполошился кондитер. — Через несколько минут герцог будет здесь. Он желает посмотреть в соборе картину Тициана. Мне об этом только что сообщил его адъютант, Вертмюллер из Цюриха, образованный человек, отменного ума, только еще молод и зелен!.. Он часто ко мне забегает потолковать о делах общественных и составить себе здравое политическое суждение. — Разговаривая, он приотворил дверь и приник к щелке всем своим широким лицом. — Эге, нищие зашевелились, выстраиваются в трогательных позах на паперти. Должно быть, герцог уже близко.

С этими словами он распахнул обе створки дверей. В темной дверной раме открылась яркая, красочная картина, полная жизни и солнца.

На переднем плане гребцы как раз привязывали к кольцам причала две гондолы, украшенные изящной резьбой и пучками пышных перьев. Двенадцать юных гондольеров и пажей, одетых в цвета герцога — красный с золотом, — остались охранять лодки на канале, куда падала от стены зеленая тень, и коротали время в шутках и проказах. Их господа, поднявшись по лестнице на залитую светом площадь, задержались здесь, любуясь красотой фасада и оживленно обмениваясь мнениями.

По величественной худощавой фигуре и приветливому достоинству манер нетрудно было узнать герцога, с подобающей кальвинисту простотой одетого во все темное. Он вел под руку стройную даму, которая пребывала в непрестанном движении. Сейчас она с интересом наклонилась к плотному, приземистому господину, высокопарно разглагольствовавшему о готической архитектуре собора. Свита из молодых дворян в военных мундирах следовала за ними на почтительном расстоянии, с французской живостью продолжая разговор, явно ни в коей мере не связанный с Мариа-Глориоза. Средоточием компании был юркий задира Вертмюллер, он отстаивал перед приятелями свою точку зрения, как воинственный воробей — свою добычу.

Иенач вместе с Фаушем отступил от дверей в глубь комнаты, стараясь не выпускать из виду панораму площади и с напряженным вниманием разглядывая всю группу через плечо кондитера. Образ герцога неотразимо привлекал его душу. Он узнавал бледное чело, запечатлевшееся в его памяти после давней встречи на берегу озера Комо.

В этот миг герцог повернулся своим тонко очерченным профилем, и вид этого одухотворенного, слегка постаревшего лица с печатью выработанного годами самообладания и скорбной доброты властно полонил сердце граубюнденца, точно вновь прогнувшаяся былая любовь. Этот человек всегда притягивал его, как магнит, и в тот час, от которого зависела вся его жизнь, оказал на него решающее влияние, да и по сей день тайные узы связывали его с этим человеком; и вот этому благороднейшему из смертных, очевидно, назначено решить участь его родины. Чаша судьбы снова в руках Рогана.

— Посмотри на представительного господина в белоснежных брыжжах, который лебезит перед герцогиней. Узнаешь нашего старого школьного товарища Вазера из Цюриха? — прервал Фауш тревожные мысли, вихрем кружившие в голове друга. — Манжеты у него такие же оцрятные и нарядные, как прежде бывали тетрадки в школе.

— В самом деле, Вазер и есть! Ему-то что надобно в Венеции? — прошептал Иенач.

— На этот предмет у меня свои мысли… Может, Цюриху надо уладить кое-какие расчеты за своих солдат, состоящих на службе Республики Святого Марка; но это, понятно, лишь предлог, — нашему хитрому лису наверняка больше дела до французского герцога, нежели до крылатого льва. Французские войска, которые герцог намерен выставить на театр военных действий, по слухам, сосредоточены в Эльзасе, но провести их в Граубюнден возможно только через земли протестантских кантонов. А цюрихские правители похваляются тем, что строго и неукоснительно соблюдают нейтралитет как в отношении Франции, так и в отношении Австрии. Лишь обманув их зоркую бдительность внезапным и молниеносным вторжением, французы могут временно нарушить это равно-весне. Вот наш приятель и усердствует, договариваясь с герцогом, как бы половчее обставить событие, перед которым бессильны все меры предосторожности цюрихских властей.

— Все это прекрасно, однако пора заняться делом! — заявил Иенач, опоясываясь шпагой.

Достав бумажник и кошель, он протянул Фаушу стопку монет.

— Получай двести цехинов за коня и латы. Остальную мою далматинскую добычу — вот она в векселях и золотых — отдай сохранить банкиру на площади Святого Марка. Надеюсь не попасть в — Пьомби; но лучше быть готовым ко всему. Addio[6].

Фауш с жаром потряс протянутую руку и сказал:

— Прощай, Юрг, гордость ты моя!

Глава третья

Капитан, в свою очередь, переступил порог собора. Быстрым взглядом осмотревшись по сторонам, он незаметно прошел налево под высокие своды бокового придела, где герцог и его спутники любовались алтарным образом.

Медленно приблизился он к ним.

Герцог задумчиво созерцал картину, а супруга его многословно, с восторженными жестами выражала свое восхищение дотоле неизвестным ей полотном великого мастера.

Немного поодаль причетник, стоя позади господина Вазера, шепотом называл ему всех, кто изображен на картине, а тот бисерным почерком надписывал имена на миниатюрной гравированной копии, которую достал из бумажника.

— Высокородное семейство Пезаро, — певучим, приглушенным голосом бубнил причетник, а к его ногам ластилась белая кошечка, по виду такая же ханжа, как и ее хозяин, следовавшая за ним по пятам и тоже чувствовавшая себя здесь как дома. — Высокородное семейство, которое представляют пресвятой деве покровители его святой Франциск, святой апостол Петр и святой Георгий. — «Тут он сделал благоговейную паузу и поклонился названным святым. Затем прежним шепотом предложил особому вниманию любознательного Вазера обращенное к зрителю прелестное бледное личико младшей из семьи Пезаро: прозрачные карие глаза этой двенадцатилетней девочки обладали удивительным свойством. — Откуда бы я ни смотрел на эту ангельскую красоту, ее глаза каким-то волшебством всегда обращены ко мне. Они приветствуют меня, когда я подхожу к алтарю, и куда бы я ни повернулся, прибирая в храме, две ясные звездочки неотступно следуют за мной.

Пока господин Вазер переходил с места на место, горя желанием испытать, распространяется ли это явление и на него, молодые люди из герцогской свиты несколько отдалились, дабы герцогиня без помех могла наслаждаться искусством, и тут интерес их был привлечен не чудесными детскими глазами, которые запечатлел Тициан, а взорами совсем иного рода, чьи естественные чары не нуждались в похвалах причетника.

У ближней колонны на коленях молились две венецианки. Две по-молодому гибкие фигурки! Сквозь накинутое на лицо черное кружево вуали просвечивали черные брови и ресницы, а глаза делили свой томный пламень между царицей небесной и ее воинственными созерцателями. Те по достоинству оценили столь зажигательные взгляды и сами не остались в долгу.

— Эта группа была бы куда прекраснее, — на правах доброй протестантки, а не только лишь ценительницы искусств заметила герцогиня, и раскрытым веером заслонила мадонну с тремя святыми, — куда прекрасней, если бы благочестивое семейство Пезаро возносило свои моления к престолу незримого творца без посредничества небесного придворного штата!

— Вы судите как добрая протестантка! — улыбнулся герцог. — Боюсь, однако, что маэстро Тициан остался бы вами недоволен. Так придется перечеркнуть все религиозное искусство, ибо то, что, по-нашему, заключено в небесах, не изобразишь линиями и красками.

После слов герцогини юркий Вертмюллер отважился бросить насмешливый взгляд своему земляку Вазеру, чему тот не преминул бы ужаснуться, если бы оба не заметили вдруг незнакомца, с которым Вертмюллер за час до этого столкнулся на пороге кондитерской.

— Милостивая государыня, дозвольте мне вступиться за святого Георгия, — выходя из полумрака, с поклоном произнес капитан Иенач. — Я испытанный протестант, во всяком случае, я проливал свою кровь за истинную веру; и все-таки я чту святого Юрга, чьим именем меня нарекли. Мой святой в незапамятные времена, сразив дракона своим доблестным копьем, освободил каппадокийскую царевну. Я же болею душой за другую, за великую страдалицу, прикованную к твердой скале, и огнедышащий дракон когтит ее, а она с тоской ждет ниспосланного небесами избавителя. Эта благородная дева — моя злосчастная отчизна, республика трех союзных земель; тот же, кому суждено вырвать ее из когтей крылатого испанского змия, ее Георгий Победоносец, стоит здесь передо мной.

— Вы граубюнденец? — спросил герцог, которого больше подкупила заразительная пылкость говорившего, нежели его преувеличенная лесть, вызвавшая у герцогини благосклонную улыбку. — Если я не обознался, вы капитан Георг Иенач?

Тот молча поклонился.

— Вы писали мне из Цары, — продолжал герцог. — Из ответов моего адъютанта Вертмюллера, — и он представил капитану щуплого юнца, который с явным недоброжелательством наблюдал выступление граубюнденца, а теперь приблизился, услышав свое имя, — из Вертмюллеровых ответов вы уже знаете, что меня живо затронули ваши сообщения о состоянии дел у вас на родине, а присланные вами карты очень пригодились мне. Если бы я не был всецело поглощен приготовлениями к походу, то не преминул бы лично высказать свое согласие с большей частью ваших доводов, а кое в чем усомниться и даже возразить вам. Тем более радует меня ваше присутствие в Венеции. После того как у нас с вами завязались письменные сношения, я неоднократно просил моего друга, провведиторе Гримани, отозвать вас из Далмации. И всякий раз безуспешно. Мне отвечали, что там без вас не могут обойтись. Ваш внезапный приезд удивляет меня. Что послужило ему причиной?

— Главным образом пламенное желание видеть вас и служить вам, ваша светлость, — отвечал Иенач. — Я так этого жаждал, что пустил в ход всю свою изобретательность и прибегнул к самым отчаянным средствам, лишь бы достичь вожделенной цели. Задача моя в Царе выполнена, и хотя я поспешил в Венецию прежде, чем синьор провведиторе придумал для меня новые геркулесовы труды на каком-нибудь отдаленном острове, вы столь милостивы ко мне, что, надеюсь, не откажетесь представить в благоприятном, вернее сказать, истинном свете эту погрешность против служебного долга и оправдаете меня в глазах моего начальства.

Герцог остановил пристальный взгляд на дышавшем страстью лице граубюнденца. Отдаленное воспоминание шевельнулось в нем, а взгляд все теплел, покоренный жаркой мольбой этих обведенных тенью глаз.

Тем временем все общество направилось к выходу. Причетник поднял тяжелую тканую завесу притвора и с раболепным поклоном принял золотую монету герцога, а также бережно завернутую в бумажку мзду господина Вазера.

— Почту своей обязанностью, синьор Иенач, нынче же замолвить за вас слово перед Гримани, — сказал герцог, когда они вышли на солнечный свет. — Он у меня обедает. Дайте мне срок расположить его в вашу пользу, а вечером приходите ко мне, я выберу время потолковать о ваших делах. Для меня интересы вашей родины все равно что свои собственные. Жду вас под вечер у себя на Канале-Гранде. Вертмюллер! — позвал он. — Не оставляйте до тех пор капитана. Ваша предупредительность мне порукой, что мой гость не будет увлечен другими венецианскими соблазнами. Займите его остроумной беседой, угостите достойнейшим образом и вовремя доставьте ко мне.

Благосклонно кивая на все стороны, герцогиня успела уже сесть в одну из дожидавшихся у причала гондол. Теперь и герцог последовал за ней, и только Вазер, располагавший вместе со свитой устроиться во второй гондоле, на минуту замешкался.

Он не желал прерывать разговор герцога и друга своей юности, с которым не виделся много лет. Кстати, он не прочь был отсрочить минуту встречи, чтобы освоиться с новым обликом Юрга. После их грустного цюрихского прощания до него доходили лишь случайные сведения о судьбе Иенача, бросавшей его из одного протестантского войска в другое. Поговаривали о частых поединках с непредвиденным смертельным исходом для высших по чинам противников, об отчаянных проделках и кровопролитных набегах. Правда, ходили слухи и о замечательных ратных подвигах в честном бою, но все это было туманно, зыбко и расплывчато. С годами Юрг превратился для Вазера в загадочную и фантастическую фигуру.

Не мудрено, что цюрихский гость несколько сухо и смущенно, хоть и по-дружески пожал ему руку и ограни-чился вопросами о самочувствии и нынешнем его чине. После этого он тоже сел в гондолу, а офицеры остались вдвоем на Кампо-деи-Фрари.

— Если не возражаете, капитан, я прежде всего выполню второе из трех возложенных на меня поручений и повезу вас на площадь Святого Марка в трактир «Под зеркалами», — сказал Вертмюллер. — Тамошняя кухня славится по праву, я в этом сам убедился. Подкрепившись, мы часок побродим под аркадами и полюбуемся на венецианских красоток. Моя программа улыбается вам, уважаемый товарищ по оружию?

Разносторонне образованный честолюбец Вертмюллер считал себя вправе разговаривать запанибрата с офицером, который был старше его летами и чином, но продвинулся по службе неузаконенным путем.

— Всецело полагаюсь на вас, — с притворной беспечностью ответил Иенач. — Только я бы предложил сперва прокатиться — в Мурано!

Эти слова, сказанные громко и весело, были немедленно подхвачены двумя гондольерами, которые, проплывая мимо, увидели на площади обоих офицеров и остановились, поджидая богатую добычу.

Они поспешили отвязать от причала свою легкую открытую ладью и взялись за весла.

Капитан спрыгнул в гондолу, а Вертмюллер последовал за ним.

Глава четвертая

Юному Вертмюллеру при его неуемном любопытстве как нельзя кстати пришлось поручение герцога.

В своем родном Цюрихе он наслушался самых различных отзывов о вожде граубюнденской партии. На шумливых собраниях ремесленных цехов Юрга Иенача именовали народным героем, в среде отечественных политиков — бессовестным кровопийцей и проходимцем. Однако Рудольф Вертмюллер совсем еще юнцом оставил родину, чтобы получить военное образование, а в шестнадцать лет, радением высоких покровителей, был зачислен в свиту и приближен к особе благородного герцога Генриха Рогана.

Он не забыл, как волновали его отроческое воображение беззаветная отвага и стойкость, проявленные Иеначем в народной борьбе против испанцев. Но из более ранней поры он помнил, какое негодование вызывало в его семье участие свирепого протестантского проповедника в нечестивых демократических судилищах, где не гнушались запугиваниями и политическими убийствами, и как ему бывало смешно, когда его наставник, сокрушаясь по этому поводу, воздевал руки к небесам.

Еще одно впечатление детских лет отчетливо и ярко вставало перед ним. На городской ярмарке он стоял однажды среди затаившей дыхание толпы перед балаганом уличного певца и слушал стих за стихом нескончаемую повесть об одном кровавом злодеянии. Балаганщик тыкал хлыстом в ярко размалеванную доску, на которой кричащими красками были изображены страшные сцены. Посредине трое так называемых граубюнденских Теллей обступили свою жертву, злосчастного синьора Помпео, которого в ночной рубахе извлекли из дымохода. Один из них замахивался топором на длинном топорище, — он-то и был знаменитый пастор Иенач! За ужином взволнованный мальчик рассказал о новоявленных Теллях, а его отчим, полковник Шмидт, весь побагровев, строго-настрого запретил ему поминать при нем этих кровожадных мерзавцев.

Теперь же Вертмюллер смотрел в лицо этому человеку с двоякой репутацией и видел, что он совсем не тот, каким жил в его воображении. Вместо сомнительной фигуры грубоватого демагога-проповедника перед ним сидел вылощенный офицер, по-светски уверенный и непринужденный в речах и манерах. Переписываясь с Иеначем от имени герцога, он успел убедиться в незаурядных военных способностях бывшего пастора, а тут вдруг в разговоре с герцогом неожиданно проявилось подкупающее обаяние граубюнденца, придавшее сугубую выразительность его суровым чертам и теплым словам. Молодой уроженец Цюриха отнюдь не был простачком и невольно задавал себе вопрос, насколько правдива эта сердечность. Конечно, она изливалась непосредственно, от полноты чувств, однако видно было, что ее чары метят прямо в цель, а воздействие их на герцога рассчитано и даже предусмотрено заранее.

Миновав два-три мелких протока, гондола ненадолго свернула на главную венецианскую артерию Канале-Гранде, где среди скопления гондол и рыбачьих лодок еще медленно и горделиво скользила вдалеке герцогская ладья; затем они нырнули в тень узких лагун, понеслись к северной окраине города и выплыли на тихую морскую гладь.

— Вы сражались в Германии, капитан, прежде чем предложить свои услуги Республике Святого Марка? — спросил Вертмюллер; ему не терпелось завязать разговор, а спутник его был занят собственными думами.

— Да, под началом Мансфельда. А затем дрался под шведскими знаменами вплоть до злосчастной битвы при Люцене, — рассеянно ответил Иенач.

— Как злосчастной? Ведь это же была решительная победа! — воскликнул молодой офицер.

— Лучше бы она обернулась поражением, зато не угасли бы его лучистые глаза, — промолвил граубюнденец. — Смерть одного человека изменила всю картину мира. При Густаве Адольфе война не была бессмысленным кровопролитием: он сражался за свою высокую цель — создать могучую северную державу для защиты евангелической свободы, а такая держава стала бы опорой и оплотом мелких протестантских общин, включая и мой родной Граубюнден. Эта вожделенная цель со смертью великого короля сделалась для нас недоступна, и война, не одушевляемая им, превращается в кровожадное чудовище. Что же теперь осталось? Бессмысленная бойня и алчный дележ добычи. Под стягом Густава Адольфа граубюнденцу не зазорно было сражаться; с готовностью отдавая жизнь за протестантское дело, он знал, что пролитая им кровь благодатными ручьями притечет назад, в его родной край. Ныне же каждый рвется восвояси, чтобы заняться собственными делами.

— Неужто вы полагаете, что один человек, будь он даже Густав Адольф, может перетянуть чашу на весах судьбы? — спросил заядлый спорщик Вертмюллер. — Да и все равно завистливые немецкие государи оплели бы его кознями, как болотными травами, а коварный союзник Ришелье выбил бы у него почву из-под ног, едва он протянул бы руку к германской короне. И ничего бы он не достиг, кроме крушения давно прогнившей Священной Римской империи. Благочестивый шведский король представляется мне противовесом Валленштейну. Этого изображали богопротивным смутьяном и пугалом, а тот умер в ореоле святости; по моему же разумению, оба они, без всякого на то права, навязывали миру свои деспотические замыслы и оба, просверкав точно огненные метеоры, тут же угасли.

Мировой механизм опять завертелся как положено, и мы опять ведем привычный счет по установленным раз и навсегда правилам. Франция и Швеция предоставят немецким протестантам вожделенную свободу евангелического исповедания, но оба благодетеля отхватят в уплату за такое богоугодное дело по жирному куску немецкой земли.

— Что я слышу? — насторожился граубюнденец. — Вы, мой юный друг, говорите о подлом захвате чужих земель, как о мелочной торговле? Вы, швейцарец? Я бы устыдил вас, если бы не думал, что вы пошутили! И это вы считаете положенным ходом событий? Вы признаете право сильнейшего в самом его грубом бессовестном обличии и отрицаете божественную сущность выдающейся личности?

На это Вертмюллер только тихонько свистнул и взглянул на своего собеседника с затаенной насмешкой. Тот по-прежнему казался ему ненадежной и сомнительной личностью, едва ли способной вершить судьбы мира.

Но Иенач смерил его гневным взглядом.

— Вы жестоко ошибаетесь, если полагаете, что я говорю об единичной личности, которая оторвана от родных корней и, не имея почвы под ногами, рыщет по свету в своекорыстных целях. Нет, я имею в виду другое — когда целый народ воплощает свою человеческую сущность, свою душу, свое горе и позор, тоску, гнев и месть в нескольких своих сынах, а хотя бы даже и в одном из них. Овладев его душой и телом, народ вдохновляет его на самые для себя важные деяния. И тут уж хочешь не хочешь, а твори чудеса! Оглянитесь вокруг! Посмотрите, как со всех сторон теснят нашу с вами маленькую отчизну новые растущие державы. И скажите по совести: чтобы утвердить свою независимость, разве достаточно нам будет обычной любви к родине и расчетливой меры самопожертвования?

Лейтенант сперва оставил без ответа этот бурный поток слов, исторгнутый оскорбленным чувством. В его смышленых серых глазах был написан вопрос: кто ты — герой или фигляр?

Теребя свою едва пробивающуюся эспаньолку, он смотрел назад, на город, где сейчас в забавном ракурсе с задней стороны была видна помпезная скульптурная группа на крыше самого высокого сооружения — новой иезуитской церкви. Ангелы и апостолы на железных подпорках своими простертыми крыльями и развевающимися мантиями разительно напоминали огромных, наколотых на булавки бабочек.

В Цюрихе люди так же мелки, как и обстоятельства их жизни, — заговорил он, — а Граубюнден, не взыщите, капитан, мне пока что знаком лишь по урокам стратегии как удобный плацдарм. Если вам угодно разыграть там роль Леонида, я искренне пожелаю вам оказаться удачливее его. А сам останусь при своем мнении. Исключительные личности и вспышки великих страстей преходящи по несовершенству человеческой природы, а потому ничего довершить не могут. Чтобы построить из хаотически нагроможденных частиц нечто путное, на мой взгляд, нужны более положительные свойства: знание людей, вернее сказать, тех ниточек, на которых они пляшут, железная дисциплина и умение проводить свою линию при любой смене лиц и обстоятельств. А в этом они-то непревзойденные мастера! — И он с полусерьезной, полунасмешливой гримаской указал на пышный фронтон иезуитского храма.

И тут, то ли от праздности, то ли под влиянием минутной прихоти, молодой лейтенант разразился хвалебным гимном прославленному ордену, что из уст цюрихского уроженца и адъютанта при герцоге-кальвинисте огорошило бы самого невозмутимого слушателя.

Начал он исподволь, нащупывая почву и задавшись целью вывести из себя и разоблачить капитана. Но так как тот не принял вызова, лейтенант постепенно занесся в своих восхвалениях невесть куда. Именно отцы иезуиты, утверждал он, первыми внесли смысл и порядок в противоречивое антиобщественное и антигосударственное учение первоначального христианства. Лишь после того, как мудрый орден дал свое толкование христианской морали, она стала приемлема и даже завлекательна. Сумбур туманных, враждебных мировому порядку идей хитроумные отцы иезуиты с невиданной ловкостью превратили в нечто практически полезное, на потребу всем вкусам и уровням развития.

— Вы видели, как устроена внутри их новая церковь? — неожиданно спросил он. — Ей-богу, не во всяком театре бывает так красиво и нарядно.

Граубюнденец молча терпел эту задорную и беспорядочную болтовню, — так большой дог, лежа в своей конуре, злится, но лишь тихонько рычит в ответ на тявканье общительной шавки, непрошеной гостьей залезшей к нему.

Тем временем гондола достигла Мурано и пристала к берегу, неподалеку от церкви.

Иенач направился в ближайшую таверну и заказал самые непритязательные кушанья, а своему спутнику объяснил, что он устал и проголодался, совершив вчера такое путешествие по морю и проскакав прошлую ночь в Падую и обратно; он предлагает отдохнуть часок на берегу моря, отказавшись на сей раз от трапезы «Под зеркалами» и от лицезрения венецианок на площади Святого Марка.

Порядком раздосадованный такой заменой обеда и упорным молчанием граубюнденца, Вертмюллер принялся выкидывать самые головокружительные словесные фортели, причем разглагольствовал один за двоих.

Тайная досада подстрекнула его вновь заговорить о своем родном городе, но у Иенача нашлись лишь хвалебные слова для достославного Цюриха и для друга далекой юности Вазера. Тогда жажда противоречия и крепкое иллирийское вино завели лейтенанта так далеко, что он принялся изображать самых почтенных своих сограждан в непотребно карикатурном виде, а на третьей бутылке обозвал его милость господина бургомистра петухом на навозной куче, а его преподобие господина антистеса круторогим бычком.

Капитан приписал эти вздорные и безвкусные выпады винным парам, разоблачившим истинную натуру молодого честолюбца, завистливого к чужим успехам, и предоставил ему резвиться в свое удовольствие, что лейтенант и делал, забыв меру и время, сам же Иенач стоял на том, что в недавнее неспокойное время Цюрих проявил много благоразумия и стойкости, а если и прикрывался предусмотрительным нейтралитетом, то этим принес только пользу и всей Швейцарии, и Граубюндену.

Чувствуя, что пребывание в Венеции для него небезопасно, граубюнденец пристально и внимательно следил за всем, что только было доступно его наметанному и зоркому взгляду: даже и в этой уединенной таверне он не находил покоя и предпочел выйти на узкую прибрежную полосу, невзирая на саркастический хохот ни о чем не подозревавшего Вертмюллера.

— Нейтралитет! — выкрикнул лейтенант, вслед за Иеначем прыгнув в гондолу. — По воле проказницы судьбы мне в руки попала бумажка — из нее вы с умилением узнаете, чего стоит наш честный, строго продуманный нейтралитет, а заодно наша бесхитростная гражданская добродетель. Каковы лицемеры и фарисеи!.. Хотите знать, во что ценится каждый наш ратман и цеховой мастер? Недавно я от имени герцога посылал французскому послу в Золотурне бумагу с предписаниями, как ему вести себя во время предстоящего похода на Вальтеллину, — получив свою бумагу обратно с заметками на полях и дополнениями от посольства, смотрите, что я нашел… Это было невзначай засунуто между листами в виде закладки.

Он развернул узкую полоску бумаги с перечнем цюрихских должностных лиц, а рядом стояли цифры, одни побольше, другие поменьше, но каждая была помечена предательским обозначением ливра. Правда, в итоге Сумма получалась мизерная.

Тут уж Иенач расхохотался от души.

— Вот так подкуп! Нечего сказать! — насмешливо воскликнул он. — Однако нельзя их не похвалить. Из того, как они осторожно и стыдливо прячут эту подачку, видно, что у них еще сохранилась порядочная доля честности. Наши Салисы и Планта с аристократической непринужденностью открыто берут у иностранцев деньги, да и такие ли деньги!

Пока Вертмюллер просматривал свой туго набитый бумажник, Иенач с тревогой пробежал глазами бесславный список, по счастью, не нашел там имени Вазера и неожиданно разорвал листок на мелкие кусочки. Лишь увидев, как белые клочья колышутся вдалеке на тронутой вечерним ветерком поверхности воды, Вертмюллер понял, что произошло, и едва сдержал вспышку досады.

Иенач же спокойно пояснил, что счел нужным так поступить из дружеской заботы о нем, ибо эта бумажка ни ему, ни людям, кроме неприятностей, ничего бы не доставила. Как-никак Цюрих был ему колыбелью, и сыновний долг повелевает скрывать мелкие слабости преданной матери.

— Я не углядел за вами, капитан, из-за этого вот письма, — сказал лейтенант. — Оно, оказывается, до сих пор не распечатано, а уже три дня лежит у меня в бумажнике. Я совсем о нем позабыл. Это мне пишет мой кузен. Хоть он и протестант, однако успешно занимается торговыми делами в Милане и пользуется благоволением наместника Сербеллони. Дозвольте мне в вашем присутствии ознакомиться с содержанием письма.

Иенач утвердительно кивнул, и Вертмюллер занялся чтением, сперва желая лишь овладеть собой после взорвавшего его самовольства Иенача, а затем не на шутку заинтересовавшись и самим письмом.

— Вот это истинное геройство! Клянусь Юпитером, древняя римлянка, да и только! — вскричал он наконец. — Хотя вы только что употребили во зло моё дружеское доверие, не могу устоять, чтобы не поделиться с вами своей новостью, капитан. Тем более что происшествие в некотором роде касается вас лично. Главную роль в нем играет уроженка Граубюндена. Жаль было бы знакомить вас со Столь удивительной историей в изложении этой торгашеской душонки — моего нудного братца. А потому благоволите послушать мой вольный пересказ. Вам, надо полагать, небезызвестно, что в Милане проживает ваш старый знакомец, злокозненный Рудольф Планта из Цернеца с сыном, тоже Рудольфом, отнюдь не прибавляющим благородства честной медвежьей лапе в их фамильном гербе. Бедствуют они отчаянно. Старик плетет интриги и обедает у наместника, а молодой таскается с племянником того по игорным домам и притонам с громкой, но незавидной славой. Оба молодых шалопая спелись как нельзя лучше, и пока старик Планта пробавляется у дядюшки скудными политическими посулами, молодой получает от племянника достаточные средства, чтобы вкушать все радости нашего века; племянничку же нужен компаньон для его разгульной жизни, а главное, искусный фехтовальщик на подмогу собственной сомнительной отваге. Понятно, шалунишке Рудольфу захотелось отблагодарить щедрого приятеля, а так как для честной и доброй услуги у него не хватило ни ума, ни сердца, он и надумал оказать дурную и зазорную услугу. У старого Планта в его ветхом палаццо на одной из самых глухих миланских улиц приютилась сиротка-племянница из пришедшей в упадок боковой ветви их рода. Девушка, говорят, редкостная красавица, к тому же имеет законные, хоть и шаткие при нынешних обстоятельствах права на богатые владения в Граубюндене, и в этих видах старый Рудольф прочит ее в жены своему сынку. Однако Лукреция, натура возвышенная, презирает кузена, как недостойного и никчемного гуляку. Тогда Рудольф замыслил заодно сорвать свою обиду и оплатить дружеский долг Сербеллони, который увидел граубюнденскую красавицу в церкви — больше она нигде не появляется, — и теперь для него свет клином на ней сошелся. Вот приятели будто бы и заключили между собой подлую сделку. Так или иначе, однажды ночью, когда старший Рудольф сидел у наместника, младший — в игорном притоне, а Лукреция осталась в пустом доме вдвоем со старой служанкой, родом из Ломбардии, ей вдруг послышался подозрительный шорох в соседней комнате. Решив, что в дом забрались воры, она хватает первый подвернувшийся ей нож, входит в свою спальню, скудно освещенную луной, и видит, что в тени прячется какая-то темная фигура. Лукреция окликает незваного посетителя. Молодой Сербеллони выступает из мрака, бросается к ее ногам и обнимает ее колени с пылкими уверениями в любви. Она обзывает его негодяем и клеймит его таким холодным презрением, что тот мгновенно переходит от мольбы к угрозам; она в его власти, объявляет он, у двери стерегут его слуги. Не успевает он накинуться на нее, как Лукреция, девушка рослая телом и стойкая духом, левой рукой с силой отталкивает его, а правой вонзает ему в грудь нож. Падая, он зовет своих слуг. Подкупленная старая карга слушала под дверью. Теперь она вбежала в комнату, истошными воплями подняв со сна всех соседей. Похищение не удалось, окровавленного Сербеллони подняли и унесли прочь. Истинные причины происшествия утаили, кое-как объяснив его запоздалым визитом к молодому Планта, и, пожимая плечами, пожалели о прискорбном недоразумении. Однако прекрасная Лукреция на другое же утро отправилась во дворец к наместнику просить его защиты, и, поскольку рана племянника оказалась не смертельной, девица была принята дядюшкой с величайшим почетом и даже восхищением; она тут же поведала ему свое намерение возвратиться в родной горный край, какая бы участь ни ждала ее там, ибо лучше терпеть дома нужду, нежели есть позорный хлеб изгнания.

После длительной паузы Вертмюллер продолжал:

— Примечательней всего конец письма. По слухам, Лукреция направилась в Венецию просить у моего герцога письменного разрешения вернуться на родину. Неужто вы не гордитесь отечественной Юдифью? На сей раз я рассчитывал на полное ваше одобрение, а вы молчите, точно каменный истукан.

С жадным любопытством уставился Вертмюллер на Иенача, который сидел напротив него, завернувшись от вечернего ветра в плащ; однако дрожь пробрала лейтенанта и шутка замерла на его губах, когда он заглянул под широкополую шляпу откинувшегося в гондоле капитана. Его смуглое лицо, на котором весь этот день живо отражались различные движения огненного темперамента и гибкого ума, — сейчас застыло, отвердело, как металлическая маска. Он упорно смотрел на покрасневшие в лучах заката волны, во всем его неузнаваемо изменившемся, окаменевшем облике было что-то грозное.

Однако молодого цюрихского гражданина не так-то легко было вывести из равновесия; не придумав ничего лучше и умнее, он вернулся к пространным восхвалениям граубюнденской Юдифи.

— Бросьте наконец это неуместное и неприличное сравнение, — выйдя из задумчивости, вспылил его спутник. — Каждая граубюнденская девушка поступила бы так же на месте Лукреции…

Тут он внезапно заметил, что огни города приближаются, и, указывая на них, сразу же перешел на учтивейший тон.

— Мы уже подъезжаем: хорошо бы, прежде чем причалить к герцогскому дворцу, завернуть на Дзаттере, — я отослал туда слуг с добром, вывезенным из Далмации. А мне хотелось бы для сохранности сразу же переправить все это во дворец герцога.

— Вряд ли это сейчас возможно, капитан, нам пришлось бы сделать большой крюк, а уже надвигается ночь. Герцог педантически точен, и я буду в ответе за ваше опоздание! — возразил Вертмюллер, подивившись втихомолку, почему Иенач нуждается в охране для себя и для своего имущества.

Он вновь попытался прочесть на укрытом густой тенью лице его тайну, но гондола свернула как раз на узкую тёмную лагуну, и лишь два горящих львиных глаза сверкнули на него из мрака.

Когда гондола пристала на Канале-Гранде к мраморным ступеням герцогского дворца, рядом оказалась другая, готовая к отплытию гондола; на пороге величественного сводчатого портала показались двое парадно одетых мужчин. Их фигуры четко выделялись на фоне ярко освещенных сеней. Изящное телосложение и плавная гибкость манер обличали в одном из них знатного венецианца, другой же, дородный и по-немецки степенный, с провинциальной церемонностью отказывался первым пройти в дверь.

— Полноте, господин Вазер! Вы мой высокочтимый гость, — говорил стройный венецианец, которого и Иенач и Вертмюллер почтительнейшим образом приветствовали теперь, узнав в нем самого провведиторе Венецианской республики.

Гримани с подкупающей приветливостью обратился к граубюнденцу.

— Не смею вас задерживать, вас дожидается сиятельный герцог. О делах менее важных поговорим потом. Мы еще с вами увидимся.

Господин Вазер в свой черед поспешил пожать руку другу юности и, прежде чем сесть в гондолу, шепнул ему:

— Герцог весьма к тебе расположен, да и Гримани — он принимает меня как самый радушный хозяин — благосклонно отзывался о тебе и превозносил твои заслуги.

Гондола отчалила. Проходя через сени, Иенач с усмешкой сказал Вертмюллеру:

— После диких Далматинских гор мне трудно будет сразу освоиться в изысканном обществе герцогини. По рангу и по духу она, бесспорно, выше любой дамы, к чьим ногам меня приводила моя звезда. Разрешите, лейтенант, почистить у вас в комнате камзол и одолжите мне самый свой нарядный кружевной воротник.

И оба офицера, перепрыгивая через широкие ступени, поспешили вверх по лестнице.

Глава пятая

— Герцог у себя один… он, очевидно, желает доверительно побеседовать с вами, — сказал Вертмюллер, через несколько минут вводя Иенача в герцогские покои.

Сперва они вошли в слабо освещенную аванзалу с панелями темного дерева; из тройной сводчатой двери, разделенной колоннами, открывался вид на парадный зал, куда вело несколько ступеней.

Богато позолоченный, продолговатый покой, должно быть, смотрел на Канале-Гранде пятью своими сводчатыми окнами, расположенными по фасаду великолепного строения. Повернувшись спиной к темнеющим окнам, герцог сидел с книгой у высокого камина, перегруженного мраморным орнаментом, изображавшим хоровод фигур и гирлянды фруктов; в камине горел яркий огонь.

Вертмюллер уже занес ногу на ступени, покрытые турецким ковром, и собрался доложить о капитане, когда герцог поднялся с кресла, захлопнул книгу и положил ее на каминную доску, однако не повернулся в сторону посетителя и явно не заметил его.

В то же время Иенач железной хваткой удержал молодого офицера, намеревавшегося его представить.

— Стойте, я пришел не вовремя, — прошептал он, указывая на противоположную дверь.

В эту дверь торопливо вошла заплаканная герцогиня и за руку подвела к своему супругу статную степенную женщину, в которой Вертмюллер с первого взгляда узнал незнакомку, молившуюся перед алтарем в соборе деи-Фрари.

Безотчетно повинуясь воле Иенача, лейтенант вслед за ним отступил за портьеру, где оба остановились, пристально следя из своего укрытия за всем происходящим в зале.

— Я привела к вам, супруг мой, страдалицу, гонимую судьбой, — в волнении начала герцогиня. — Она молит вас по-христиански помочь ей и по-рыцарски защитить ее; право же, став ей заступником, вы не посрамите своей высокой добродетели. Она вполне доверилась мне, без утайки поведав о своей горестной доле. Мне выпало счастье — могу смело сказать об этом в ее присутствии — познать трагедию этой высокой души, с истинно римским геройством противоборствующей неумолимой судьбе. Эта благородная девушка достойно носит имя Лукреции. Она отпрыск одного из славнейших родов в том диком горном краю, который ждет вас как избавителя. Она была еще простодушным ребенком, когда отца ее, на ком сосредоточилась вся ее любовь, ночью зверски зарезали жестокие враги, и она осталась отверженной сиротой, беззащитной перед горестями и злобой нашего нечестивого мира… Но сердце ее осталось чисто, а отважная рука кинжалом разрубила сети порока. Имейте к ней сострадание, бесценный мой повелитель! Всякую милость, оказанную моей любезной Лукреции, я приму как знак вашей милости ко мне; ибо ее горе до краев переполнило мою душу!

Тут сердобольная предстательница снова залилась слезами и, закрыв руками лицо, бросилась в кресло.

Пока знатная гугенотка произносила свою выспреннюю речь, на которой явно сказалось влияние входившего тогда в моду Корнеля, герцог добрым взглядом смотрел на девушку, скромно стоявшую перед ним, и словно старался прочесть в ее спокойных чертах, в теплом взоре ее темных глаз, что же, собственно, привело ее к нему; из ревностного ходатайства своей супруги он решительно ничего не уразумел.

— Я Лукреция, дочь Помпео Планта, — в ответ на его безмолвный вопрос сказала незнакомка. — Когда моего отца объявили в Граубюндене вне закона, он отвез меня, тогда пятнадцатилетнего подростка, к монашенкам в Монцу, где меня и застигла весть о его убийстве. Надо ли говорить, как это известие сокрушило мою жизнь, какой одинокой я, круглая сирота, осталась на свете. Домой я вернуться не могла, не могу и сейчас без вашего содействия. Мой родной Граубюнден истерзан войной и междоусобицей, ибо на нем лежит проклятие неотомщенного злодейства и кровь моего отца вопиет к небесам. Правда, остался у меня дядя, объявленный вне закона Рудольф Планта, он живет в Милане и до сих пор делил со мной хлеб изгнания; в Монцскую обитель я не вступила по бедности и потому, что не хотела навеки разлучаться с родными горами. О причине же, по которой я сейчас рассталась с дядей, разрешите мне умолчать. Я точно ветка, оторванная от дерева, меня несет потоком, и корни я могу пустить лишь на родной земле, политой искупительной кровью. Дайте мне разрешение вернуться в Граубюнден, благородный герцог! Я слышала, как могущественно там ваше влияние уже сейчас, а вскоре ему будет служить опорой ваше победоносное оружие. Я ни в чем не погрешила против своего отечества и всегда намерениями и поступками оставалась чужда злоумышлениям испанской партии и моего дяди. Я хочу, чтобы мне вернули мое родовое владение, я ищу правого возмездия за моего отца. Больше мне не для чего жить на свете.

Внимательно выслушав прекрасную чужестранку, герцог по-отечески взял ее за руку и мягко, но наставительно сказал:

— Мне понятна вся горечь вашего одиночества, мадемуазель, сочувствую я и вашему желанию вернуться на родину и посвятить свою жизнь памяти отца. Я охотно выдам вам положенный пропуск, но на то, что вы называете искуплением, я смотрю по-иному. Поверьте мне, оно не минет тех, кем оно заслужено. Вся наша жизнь, жизнь всего человечества с самого ее начала — это непрерывная цепь вины и искупления. Однако ограниченному человеческому взгляду трудно увидеть, и чем истинное возмездие, а посему вернее будет платить за зло жертвенной любовью, нежели отвечать насилием на насилие, громоздя тем самым проклятие на проклятие. А в разгар междоусобных страстей упаси боже нетвердую женскую руку браться за обоюдоострое оружие личной мести. Не раз в наших отечественных распрях грозила мне рука убийцы, но и настигни она меня, я бы до последнего своего вздоха молил жену и дочь не пятнать себя даже мстительными помыслами, а не то что самой местью. Ибо: «Аз есмь воздаяние», — сказал господь.

Лукреция смотрела на герцога с горестным недоумением. Христианская кротость полководца удивляла ее, а его укор был для нее неожиданностью. Но прежде чем она успела собраться с мыслями для ответа, ее лицо внезапно исказилось, как будто ей померещился призрак. Вся душа ее сосредоточилась во взгляде, с ужасом обращенном на среднюю створку дверей.

Твердым шагом поднявшись на ступени, между колоннами появился рослый человек. Горделиво и спокойно, как всходит на эшафот приговоренный к смерти король, шел Юрг Иенач с обнаженной головой к оцепеневшей девушке.

Молча поклонившись герцогской чете, он остановился перед дочерью Помпео Планта, устремил пристальный взгляд на ту, кого не видел столько лет, и отрывисто заговорил:

— Верши свою правую месть, Лукреция. Убийца Планта по праву обречен тебе. Он предает себя в твои руки и ждет твоего приговора. Возьми его жизнь. Она твоя — твоя вдвойне. Еще мальчиком я бы пожертвовал ею для тебя. А с тех пор, как мой долг повелел мне поднять руку на твоего отца, жизнь мне постыла, но она принадлежит тысячам моих сограждан. Я жажду отдать ее за них, за мой народ, и, быть может, завтра же вот этот благородный рыцарь откроет мне такую возможность. Подумай об этом, Лукреция Планта! Тебе дано решить, у кого больше прав на мою кровь — у Граубюндена или у тебя.

Эта речь ошеломила Лукрецию и повергла ее в смятение. Убийца, преследование которого стало для нее целью жизни, добровольно отдает свою жизнь в ее руки, показав при этом такую высоту души, что душе столь же высокого строя остается лишь приравнять себя к ней великим подвигом прощения. Именно такого соревнования благородных чувств ждала герцогиня, из речи граубюнденца и ее воздействия на Лукрецию без особого труда угадавшая, что молодых людей связывают прожитые вместе юные годы и горячая взаимная склонность. Судя по собственному умонастроению, она полагала, что Лукреция, на миг в невольном порыве протянувшая руки к другу своей юности, сейчас обовьет ими его шею и ее законная долголетняя ненависть к убийце отца покорится чарам былой любви и неотразимому обаянию этого удивительного человека.

Ничуть не бывало. Поднятые руки опустились, и герцогиня увидела, что все тело прекрасной девушки содрогается от рыданий. С громким стоном, забыв и себя, и окружающих ее чужих людей, несчастная мученица дала волю страданию, которое гордо таила все свои молодые годы, а сейчас излила в страстной жалобе.

— Юрг, Юрг, как мог ты причинить мне такое горе? Ты, товарищ моих детских игр, защитник моей юности. Как часто в мрачном итальянском монастыре или в неприютном жилище моего дяди, когда сердце рвалось на родину, а я не смела ступить на ее землю, не отомстив за отца, — как часто, забывшись тревожным полусном, видела я тебя, верного друга юности, ныне же могучего воина, и молила тебя: Юрг, отомсти за моего отца! У меня никого нет, кроме тебя! Ты все делал мне в угоду, по глазам читал мои желания. Юрг, помоги же мне теперь исполнить священнейший мой долг!.. И я ловила твою крепкую руку… Увы, горе мне, она обагрена кровью. Ты — чудовище, ты и есть убийца! Прочь с глаз моих! Мои глаза в сговоре с тобою — они греховны и тоже повинны в крови отца. Уйди! Ни мира, ни союза не может быть между нами.

Так убивалась Лукреция, ломая руки в безысходном отчаянии душевной борьбы.

Герцогиня умиротворяюще обвила своей тонкой рукой шею неутешной девушки, и та в слезах покорно последовала за ней в смежную комнату. Сиятельная дама вскоре снова появилась на пороге и шепнула подошедшему к ней супругу:

— С вашего разрешения я сама в своей гондоле отвезу ее домой, как только она придет в себя. Она остановилась на площади Святого Марка, у вашего банкира; его жена приходится ей дальней родней. Я возьму с собой верную служанку Эшаг.

Герцог ласково одобрил свою сердобольную супругу, и чувствительная дама скрылась за дверью, не преминув бросить последний взгляд на граубюнденца, выражавший не то укоризну, не то восхищение.

— Тяжкий выпал вам жребий, Георг Иенач, — сказал герцог, когда они остались вдвоем. Увидев, как побледнело, каким суровым стало лицо капитана, он понял, что тот всеми силами старается преодолеть и скрыть острую боль старой раны. — Однако вам и положено искупить злодейски пролитую вами кровь. Преступление, свершенное в пылу необузданной юности, должно быть оплачено достойными делами зрелого мужа. Вы думали диким самоуправством и подсказанным ненавистью произволом освободить свое отечество, а довели его до гибели; ныне же вы должны способствовать его спасению, отрекшись от собственной воли, подчинить свои поступки военной дисциплине и всецело покориться обдуманному и твердому руководству. Я буду посылать вас всюду, где нужна отчаянная отвага. Теперь я понял, почему вам желанна опасность, считайте, что с настоящей минуты вы состоите на моей службе. Я убедился сегодня, что своим влиянием могу отстоять здесь вашу свободу. Вряд ли провведиторе Гримани вздумает оспаривать мои права на вас. Он не проявил к вам особого интереса и довольно равнодушно высказался о возможности вашей отставки. До каких пор вы числитесь на службе у Венецианской республики?

— До будущего месяца, ваша светлость.

— Тем лучше. Предоставьте мне все переговоры. Проще всего будет, если вы нынче же поселитесь у меня и пошлете за своими слугами и вещами.


Вертмюллер не показывался до сих пор и с противоречивыми чувствами наблюдал всю сцену из аванзалы; при этих словах он приблизился и, скрывая недовольство, с трагикомической миной заявил, что капитан оставил слуг и поклажу на причале у Дзаттере. Если ему, Вертмюллеру, будут даны полномочия, он привезет их.

Иенач подошел к амбразуре окна, окинул внимательным взглядом залитый лунным светом канал, пристально всматриваясь даже в густую тень от расположенных по берегу дворцов. В обе стороны водная дорога являла привычную мирную картину. Иенач круто повернулся и попросил у герцога разрешения самому поехать за своим имуществом и слугами, которым он, по его словам, строго наказал слушаться только его собственных устных распоряжений.

Взволнованный удивительными событиями этого вечера, герцог вышел на узкий балкон полюбоваться умиротворяющей картиной лунной ночи. Он увидел, как Иенач садится в гондолу, как она отчаливает, как частые беззвучные удары весел несут ее к излучине канала. Вот она остановилась, словно в нерешительности, и тут же помчалась к ближайшему причалу. Что это? Из боковой лагуны и одновременно из тени дворцов на том берегу вылетело четыре узких открытых лодки, и в них сверкнуло что-то похожее на клинки. Гондолу вмиг окружили со всех сторон. Напряженно прислушиваясь, герцог перегнулся через балюстраду. На мгновение ему в неверном свете луны померещилась на носу взятой в кольцо гондолы фигура высокого человека с обнаженной шпагой; человек попытался было спрыгнуть на берег, но тут все сплелось в рукопашном бою. Приглушенный звон оружия долетел до герцога, но вот сквозь тишину ночи прорвался громкий и резкий возглас, явственный, настойчивый зов:

— Герцог Роган, освободи своего слугу!

Глава шестая

Поздним утром следующего дня провведиторе Гримани сидел в небольшом уютном покое своего дворца. Единственное высокое окно было наполовину прикрыто пышными складками падавшей до полу зеленой шелковой гардины, однако яркий солнечный луч, пробежав по серебряному прибору, в котором был подан завтрак, задержался на изображении Венеры, привлеченный пленительными красками тициановской школы. Казалось, богиня свободно парит на блеклом фоне стены, когда же солнце коснулось ее, она словно вздохнула с упоением и наклонилась над тихим покоем, озарив его ослепительной красотой.

Напротив Гримани сидел его достопочтенный гость, господин Генрих Вазер, на этот раз с омраченным заботой лицом. Он не был расположен вторить хозяину, в своей беседе изящно и остроумно скользившему поверх обыденности; он даже забыл подвинуть стул с высокой спинкой так, чтобы соблазнительное божество оказалось позади, чего до сих пор не упускал ни разу, ибо гибкая фигура с символом победы — яблоком Париса в руке — каждое утро будила в нем досаду и грусть. Она как будто и напоминала его рано умершую молодую жену, и в то же время сколь отлично было это воплощение соблазна от незабвенной, покойницы! Зеркало ее души ни разу не замутил налет сладострастия, и малейшее отклонение от благонравной скромности решительно претило ей.

Но сегодня богиня не смущала его, он даже не обратил на нее внимания. Он всячески старался навести разговор на своего друга Иенача и при этом боялся, что искушенный в светской беседе Гримани играючи собьет его с основной темы и будет водить вокруг да около.

По старой цюрихской привычке Вазер уже совершил сегодня рано утром короткую прогулку, изощряя в сухопутных и водных лабиринтах города лагун свою незаурядную способность ориентироваться. Сперва он заглянул на площадь Святого Марка, всякий раз поражавшую его своим суетным роскошеством, а затем, проявив завидную сметливость, пробрался через узкую и шумливую Мерчерию на Риальто. Оттуда с высоты моста он внимательным взглядом окинул кипучую и хлопотливую жизнь владычицы морей. Вдруг ему взбрело в голову спуститься по соседству на рыбный базар и посмотреть на диковинных морских чудовищ, которых как раз там выгружали. При этом его взгляд упал на дворец, где жил герцог Роган, и ему захотелось повидать друга юности, с которым он вчера дважды встретился мимоходом, чтобы участливо расспросить о его похождениях и мытарствах.

Не сомневаясь, что в герцогском дворце известно, где обитает Иенач и даже надеясь застать там его самого, Вазер сделал знак гондольеру, несколькими взмахами весел доставившему его к причалу дворца. Слуги сообщили ему, что Иенача во дворце нет, а герцог занят; тогда он велел доложить о себе герцогине.

Высокородная дама возбужденно, красочно, но крайне сбивчиво живописала ему вчерашние события, уснащая свой рассказ намеками на злой рок, тяготеющий над его другом, чем не на шутку смутила и обеспокоила рассудительного Вазера. Факелом своего богатого воображения она отнюдь не рассеяла мрак, окутывавший сцену ареста; тем не менее смышленый Вазер сразу смекнул, что Иенач находится во власти самого провведиторе. В этом он не усомнился ни на секунду, припомнив, как накануне, за столом у герцога, Гримани, великий мастер лицемерия, с нарочитым безразличием вскользь упомянул о самовольном возвращении граубюнденца, хотя при других обстоятельствах, конечно, строго осудил бы столь злостное нарушение дисциплины.



Вазер поспешил домой, и вот сейчас он пытался выведать у непроницаемого венецианца, чем провинился Иенач и что его ждет.

Гримани был в отличнейшем расположении духа, он вспоминал забавные путевые приключения, рассказывал о Лондоне и о дворе Якова I, куда несколько лет тому назад был послан с дипломатической миссией, и нарисовал презанятный образ короля, чудаковатого педанта, но — поспешил он добавить — отнюдь не дурачка. Весьма лестно отозвался он о своем кратком пребывании в цюрихском доме Вазера, царящая там патриархальная простота и благочестивая скромность подействовали на него как бальзам после шумного и распутного Лондона. Отсюда он перешел на своеобычие Швейцарской федерации и ее роль в европейской политике. Он заранее поздравил цюрихского гражданина с тем, что долгожданный мир, без сомнения, принесет их маленькой стране государственную независимость, скрепленную прочными договорами.

— Правда, на такое положение в мире, которое предсказывал вам Никколо Макиавелли, у вас надежд мало, — с усмешкой заметил он, — зато у вас есть собственный домашний очаг и скромное, но образцовое хозяйство, из которого и великие державы многое могли бы почерпнуть.

Вазер, тихонько покачав головой, заметил, что эти радужные итоги имеют и теневые стороны; так, ему лично тягостно сознавать себя отторгнутым от протестантской Германии; а венецианский правитель, в свою очередь, сочувственно кивнул и заметил, что государственная независимость — дело хорошее, обладая ею, даже территориально малые державы могут оказывать известное влияние вовне, — разумеется, при наличии политических талантов, а их-то и следует развивать, не щадя трудов; но, чтобы вершить судьбы мира, нужна национальная мощь, которой ныне обладает Франция, объединенная своим гениальным кардиналом. Он, Гримани, неоднократно пытался уяснить себе, в чем же существо этого величия, куда уходит оно корнями, и пришел вот к какому неожиданному выводу: на его взгляд, эта материальная мощь зиждется на мощи чисто духовной, без коей она рано или поздно должна сгинуть, как тело, лишенное души, и самым ярким высшим выражением этой скрытой творческой силы, по его понятию, является родная речь и культура.

— Конечно, Швейцарии в этом смысле не очень-то повезло: еще бы — три народности и три языка, — продолжал Гримани, явно имея в виду преимущества Италии. — Однако я за вас не боюсь. Вы связаны между собой другими, не менее прочными узами. Но для своего благословенного полуострова я утешаюсь этим умозаключением. Ныне он поделен между различными, по большей части чужеземными властителями. И все-таки никто не может у него отнять общее достояние и наследие — великолепный итальянский язык и нетленную, уходящую в лучезарную греко-римскую древность культуру. Верьте мне, эта бессмертная душа когда-нибудь обретет свое тело.

Вазеру в корне были чужды эти мистические рассуждения, а в устах обычно столь холодного дипломата, каким ему казался хозяин дома, они и вовсе звучали дико, поэтому, взяв наконец слово, он начал с дифирамба Республике Святого Марка, которая одна во всей Италии по государственной мудрости и правопорядку может сравниться с Древним Римом.

— А что до россказней о судебном произволе и тайных ночных казнях, я не из тех, глубокочтимый друг, кто верит подобным басням, — заключил цюрихский гость, радуясь, что таким непринужденным, по его убеждению, поворотом приблизился к желанной цели. — Потому-то я решаюсь без обиняков говорить с вами о непонятном мне событии, происшедшем вчера на Канале-Гранде, тем паче что жертвой его стал друг моей юности, капитан венецианской службы Георг Иенач, по слухам, пропавший без следа. О происшедшем меня соблаговолила осведомить герцогиня Роган, и, насколько я понял из намеков ее светлости, она подозревает, что капитана за самовольный отъезд из Далмации засадили в Пьомби. Я отказываюсь допустить такое предположение, зная, на каком высоком уровне стоит в Венеции законность и как мягок сердцем ее охранитель, — он учтиво поклонился Гримани, — чьи суждения я к тому же слышал вчера за столом у герцога.

— Могу вам сообщить верные сведения о капитане Иеначе, — сказал Гримани, чуть заметно улыбнувшись находчивости гостя. — Он сидит в Пьомби. Но только, друг мой, не за нарушение дисциплины, а за совершенное им убийство.

— Боже правый! И у вас есть тому доказательства? — воскликнул Вазер; у него перехватило дыхание, он вскочил и в смятении принялся шагать из угла в угол.

— Если вам угодно, можете ознакомиться с документами, — невозмутимо ответил Гримани, вызвал секретаря и приказал немедленно принести соответствующее дело.

Через несколько минут Вазер держал в руках два документа о поединке между Иеначем и Руинеллем, состоявшемся за церковью св. Иустины в Падуе; отойдя в амбразуру высокого окна, он лихорадочно принялся их читать.

Первая бумага заключала в себе показания учителя Памфилио Дольче, который в чувствительных выражениях описал несчастный случай с доверенным его попечению невинным ребенком, затем перешел к скандальной сцене у Петрокки, где грубиян-полковник покрыл позором его голову, поседевшую в похвальных и прилежных трудах, благородный же капитан, тронутый его — учителя — «почтенной наружностью и скромными притязаниями, вступился за него с отменным мужеством и с великодушием древнего римлянина. Учитель не был свидетелем смертоубийственного поединка, зато испросил у суда дозволения приложить к протоколу весьма важную рукопись, очутившуюся сейчас в руках у Вазера, который бросил беглый взгляд лишь на первую ее страницу. На этом заглавном листе, в посвящении, великолепном образце каллиграфического искусства, учитель писал, что пользуется дарованной ему судьбой неожиданной возможностью смиренно поднести, сиятельному провведиторе, высокому покровителю всяческих наук, плод всей своей долгой и трудолюбивой жизни — трактат о патавинитете своего бессмертного согражданина Тита Ливия, сиречь о проникновении в его несравненную латинскую речь выразительных падуанских провинциализмов.

Вторая бумага, которую развернул Вазер, содержала отчет падуанского градоначальника о заключительном эпизоде этого дела.

Испуганный горожанин уведомил его, что за св. Иустиной сейчас состоится жестокий поединок между двумя офицерами венецианского войска. Он тотчас же поспешил туда, собрав по дороге кого пришлось из своих храбрецов-сбиров, и уже издали завидел толпу любопытных, а посередине — готовых к бою дуэлянтов; один из господ военных всеми повадками являл яростную злобу, другой же с достоинством и выдержкой пытался его утихомирить, в чем был поддержан разумными доводами и учтивыми уговорами при сём присутствующих горожан, а в дальнейшем защищался весьма слабо и как бы нехотя.

Он, градоначальник, вместе со своим отрядом помчался к месту действия, дабы исполнить налагаемую на него почетным званием обязанность — выставить собственную грудь преградой между обоими нарушителями закона, именем республики повелев им опустить клинки.

Так он, рискуя жизнью, и поступил, причем один из противников покорно отстранился, другой же с проклятием рухнул на землю, пронзенный шпагой. Должно быть, за секунду до того, как он, градоначальник, своей шпагой выбил у них из рук оружие, ослепленный бешенством безумец сам напоролся на острие шпаги противника, которую тот протянул ему навстречу только лишь в целях обороны.

Полагая, что тем самым, не щадя жизни, сделал все от него зависящее, он, градоначальник, без ложной скромности осмеливается рассчитывать на одобрение сиятельной республики и на приличествующую случаю награду.

— Эти документы никак не подтверждают обвинения в убийстве, — заявил Вазер, с неприкрытым негодованием кладя бумаги на стол перед Гримани, причем трактат о провинциализмах у Тита Ливия упал на мраморный пол. — Они решительно говорят в пользу капитана, он вынужден был обороняться.

— Желаете почитать показания других свидетелей? — холодно спросил Гримани. — Впрочем, они полностью совпадают с рацеями ученого попрошайки и хвастливого пустозвона. Свидетельства подобной мелюзги, — он толкнул кончиком башмака ученый труд учителя Памфилио, покатившийся по мозаичным звездам скользкого пола, — только вводят в заблуждение тех простодушных, кто не умеет читать между строк. Своей притворной сердобольностью и дьявольским умением изображать заведомый умысел как мгновенное наитие или чистый случай этот окаянный Иенач околдовывает и обманывает всех сверху донизу, от высокородного герцога Рогана до таких вот червяков. Я готов допустить, что эти показания правильно излагают ход событий, однако, зная злокозненную натуру капитана и обстоятельства его жизни, нетрудно дать совсем иное объяснение вышеизложенным событиям. Я его знаю и, рискуя привести в содрогание вашу безмятежную душу, могу показать вам, бесценный друг, историю убийства полковника Руинелля в ее истинном свете.

Буду краток. Иенач поставил себе целью стать во главе одного из граубюнденских полков, которые герцог Роган набирает на французскую службу ввиду предстоящего похода на Вальтеллину. Но все четыре полка уже были розданы, один из них достался Руинеллю. Значит, надо убрать кого-то из командиров. Легче всего честолюбцу было добраться до Руинелля. Когда учитель стал донимать вспыльчивого полковника своими бессовестными домогательствами, сообразительный Иенач тотчас воспользовался случаем довести его до белого каления, взяв сторону учителя. А стоило огню ярости разгореться, как хитрец хладнокровно и коварно раздул его в целый пожар. Подчеркнутой кротостью он раздражил гневливого полковника до неистовства, а затем, будучи умелым фехтовальщиком, так ловко действовал шпагой, что никто не увидел неприметного, но верного и смертельного удара. Если дело обстояло не так, — значит, милостивый государь мой, на должность провведиторе в нашей республике поставлен несведущий в людях новичок. За свое пребывание в Далмации ваш синьор Иенач проявил в десять раз больше изворотливости, чем потребовалось на устранение этого жалкого пьянчуги.

Вазер с ужасом выслушал это разъяснение. Дрожь пробрала его при мысли, какой опасностью грозит каждому обвиняемому столь изобретательно-злостное истолкование самых безобидных обстоятельств. Даже у него, человека благожелательного и дружелюбно расположенного к Иеначу, на миг мелькнула мысль, нет ли зерна истины в беспощадной логике венецианца. Но прямодушие, здравомыслие и чувство справедливости сразу же взяли верх над этим устрашающим наваждением. Так оно могло быть; но нет, так оно не было. Однако он вспомнил, что злостное недоверие возведено здесь в государственный принцип, и отказался от попытки побороть предвзятость Гримани.

— Решают обстоятельства, а не их произвольное толкование, и у капитана Иенача найдутся в Венеции защитники, — решительно и твердо заявил он. — За отсутствием граубюнденского посланника при Республике Святого Марка, я хоть и человек маленький, но полагаю, что буду действовать в духе моего начальства, если по мере сил постараюсь защитить здесь, в Венеции, интересы союзной с Цюрихом страны.

— Вот и еще один доброхотный защитник невинности, которую я угнетаю в лице капитана Иенача, — с горькой иронией заметил венецианец, ибо слуга ввел одетого в красный шелк французского пажа, которому приказано было вручить синьору провведиторе в собственные руки письмо от герцога Генриха Рогана.

— Его светлости угодно почтить меня личным посещением, — пробежав записку, сказал Гримани. — Этого я допустить не могу. Доложите, что через час я сам предстану перед ним. Буду рад, если вы не откажетесь мне сопутствовать, синьор Вазер.

Сказав это, утонченный вельможа с бледным лицом и грустными глазами удалился в свои внутренние покои, чтобы переодеться.

Вазер постоял в нерешительности, потом пошел к столу и внимательно прочитал все остальные свидетельские показания. Под конец он заметил закатившийся под стул свиток с трактатом учителя Памфилио Дольче из Падуи. Его разжалобила незадачливая участь этого сочинения.

«Сколько тут положено стараний, — про себя промолвил он, поднимая свиток. — В нашей новой городской библиотеке уж как-нибудь найдется местечко для тебя, труд целой безвестной жизни».

Глава седьмая

Герцог принял Гримани и Вазера в своей библиотеке, где, не нуждаясь в долгом сне и ценя уединение раннего утра, успел уже поработать немало часов вместе со своим секретарем, венецианцем Приоло. Для начала герцог поблагодарил Гримани за предупредительность.

— Вы, конечно, поняли из моей записки, по какому личному делу желал я сегодня же поговорить с вами, — сказал он. — Стоя вчера вечером у себя на балконе, я оказался очевидцем ночного происшествия, которое нельзя истолковать иначе, как арест злоумышленника. По ходу действия я могу с уверенностью заключить, что человек, арестованный именем республики, — граубюнденец Георг Иенач. Но, как вы уже изволили слышать от меня вчера, я очень рассчитываю на услуги этого человека в предстоящем походе на Граубюнден, ожидая большой пользы от его военных талантов и весьма ценного для меня досконального знакомства со страной. Отсюда вы понимаете, сколь важно мне узнать, чем он провинился перед законом; ежели проступок его невелик и не бесчестен, я желал бы походатайствовать за него.

— Вряд ли кто-нибудь более моего рад служить вашей светлости, — ответил Гримани. — И, говоря по правде, именно вам я оказываю немалую услугу, устраняя этого человека. Он давно уже был у меня на подозрении и представлялся мне источником многих грядущих бед, теперь же совершенное им кровавое деяние отдало его в мои руки. Как вы увидите из существа дела, он, по нашим законам, повинен смерти. От меня всецело зависит помиловать его, приняв во внимание смягчающие вину обстоятельства. На такое ваше пожелание с моей стороны отказа не будет, но благоволите сперва выслушать мое мнение об этом человеке. О деле как таковом я попрошу рассказать вам моего достойного друга Вазера. Он только что ознакомился с соответствующими документами, и я рад буду предоставить ему доклад о происшедшем, ибо он втайне обвиняет меня в злостной недоверчивости и оскорбительном презрении к людям.

Цюрихский гость выполнил возложенное на него поручение с дружеским усердием, показав осведомленность в судебных тонкостях. Свою точку зрения он свел к тому, что здесь налицо случай вынужденной обороны.

— А теперь дозвольте мне высказать свой взгляд, — начал Гримани глухим от скрытого волнения голосом. — Я считаю убийство преднамеренным и предумышленным, вполне в духе этой личности. Георг Иенач безмерно честолюбив, мне кажется, он без раздумья сметет любую препону, стоящую на пути его честолюбивых замыслов. Слышите — любую! Военную дисциплину, данное слово, священный долг благодарности. Я считаю его человеком без чести и веры, не знающим удержу своей дерзкой отваге.

Сжато, но еще резче и прямолинейнее, чем давеча Вазеру, изложил он герцогу, какие своекорыстные цели, на его взгляд, преследовал Иенач, убивая своего соотечественника.

Герцог возразил, что такая хладнокровная, последовательная и сложная интрига никак не вяжется с образом непосредственного и горячего сердцем сына гор.

— Этот человек представляется мне неукротимым и прямолинейным, как сама стихия, — добавил он.

— Этот человек рассчитывает каждую вспышку своего гнева, извлекает пользу из каждого порыва страсти! — воскликнул венецианец с непривычной при его самообладании запальчивостью. Он для вас опасен, и, убрав его, я окажу вам огромную услугу.

Герцог с минуту помолчал в раздумье, а потом произнес веско и внушительно:

— И я тем не менее прошу вас помиловать Георга Иенача.

Гримани поклонился, подошел к письменному столу личного герцогского секретаря Приоло, который все время невозмутимо строчил, укрывшись в оконной нише; написав несколько слов на листке бумаги, провведиторе попросил молодого человека доставить его приказ в государственную тюрьму. Герцог Роган добавил, что пошлет своего адъютанта Вертмюллера сопровождать секретаря.

Тут Гримани обратил свои бесстрастные темные глаза на герцога и неожиданно спросил, не соизволит ли его светлость продолжить их разговор без свидетелей.

Роган обернулся к Вазеру и с улыбкой сказал:

— Я как раз собирался просить вас, чтобы вы вместо меня успокоили герцогиню насчет участи капитана Иенача, которому она сердечно сочувствует.

Польщенный таким доверием и обрадованный возможностью сыграть роль доброго вестника, цюрихский гость откланялся и последовал за пажом к высокородной даме, которая с нетерпением дожидалась вестей.


— Лишь из особой преданности вам, благородный герцог, я, против своего обыкновения, решаюсь быть настойчивым и рискую навлечь на себя порицание за неделикатное вмешательство в чужие дела, — начал свою речь Гримани. — Зная, как высоко я ставлю ваши душевные качества, вы поверите, что лишь уважение к ним объясняет и оправдывает столь необычный для меня шаг, хоть мы и помимо того связаны общими политическими интересами.

Только ради вас хотел я обезвредить этого человека. Мне известно его прошлое. Много лет тому назад, представляя мою республику в Граубюндене, я видел его там во главе беснующихся толпищ и ужасался его власти над взбунтовавшейся чернью.

Разрешите мне, мой сиятельный друг, бросить взгляд в близкое будущее. Невольно обращая такой же взгляд на то, что ныне творится в нашей Венецианской республике, я заслужил у нас в совете невеселое прозвище Кассандры. И по заслугам: сам я скорблю, а мне никто не верит. Но не бог Аполлон сделал меня ясновидцем, а разочарованный ум и охладевшая душа.

Вы собираетесь вырвать Граубюнден из-под власти испанцев, и я ни на миг не сомневаюсь в успехе вашего оружия. А что делать дальше? Как после изгнания испанцев совместить намерения Французского королевства, которое вплоть до всеобщего мира ни в коем случае не выпустит из рук этот стратегически важный край, и буйное стремление его дикарей-обитателей к прежней независимости? Ведь Ришелье — простите, я хотел сказать: христианнейший король, ваш повелитель — может предоставить в ваше распоряжение лишь малую часть тех войск, которые необходимо держать в Германии, и вы будете вынуждены набирать солдат в самом Граубюндене, возлагая новые тяготы на страну, и без того истощенную всяческими бедствиями. А это удастся, — мне совестно повторять истины, до которых вы сами, надо полагать, давно додумались, — это вам удастся только при помощи щедрых посулов. Я, по крайней мере, вижу одну возможность: вам самому честным своим словом придется поручиться за то, что, добившись победы, вы полностью возвратите граубюнденцам их исконные владения и прежнюю независимость. Неспроста Ришелье посылает в Граубюнден такого человека, как вы, чье имя сияет незапятнанной честью и чья власть над протестантскими сердцами может заменить целое войско. Думаю, вы согласитесь со мной, что вам предстоят тягостные минуты щекотливой двойной игры между кардиналом и Граубюнденом. При вашем высоком уме, вы, конечно, сумеете путем мудрой политики и дипломатической медлительности мало-помалу привести в равновесие интересы французской короны, которой вы служите, и обещания, данные вами горцам, не изменяя одним и не нарушая других. Но опять-таки при условии, что никто не будет вооружать и подстрекать против вас и Франции обнадеженных вами граубюнденцев. Вы усмехаетесь, ваша светлость! В самом деле, кто в Граубюндене осмелится строить ковы против могущественной Франции или, чего доброго, поднимать открытый мятеж! Вы правы, разумеется, никто, кроме разве этого нечестивца — вашего подопечного Георга Иенача.

Герцог отшатнулся, отстраняясь рукой от столь оскорбительных для его самолюбия слов. Лицо его омрачилось. Конечно, Гримани в своей ненависти исказил и преувеличил некоторые черты Иенача, и хотя не в меру высокое и дурное мнение Гримани о даровитом полудикаре, которого он, герцог, избрал своим орудием, ставило под вопрос его проницательность, однако уязвило Рогана другое — то, как безошибочно венецианец разгадал тайную боль его жизни, двусмысленность отношений между ним и Ришелье, и не постеснялся коснуться этой раны.

Кардинал правил Францией с широким размахом, но к нему лично не был расположен и смело мог — Роган в этом не сомневался — воспользоваться его преданностью протестантству как средством к достижению цели, принеся в жертву его самого. Да, значит, опасность, в которой он старался разуверить себя, все же с непрестанной тревогой возвращаясь к ней в бессонные ночи, — была для постороннего глаза очевидной.

— Простите, дорогой герцог, что я в заботе о вас чересчур сгущаю краски, — промолвил Гримани, по ставшему суровым лицу герцога угадав его скрытую печаль. — Франция не посмеет выказать неблагодарность благороднейшему из своих сынов. Но, заклинаю вас, внемлите моей просьбе, моей мольбе — остерегайтесь Георга Иенача.

Не успел он договорить, как в аванзале раздался стук торопливых шагов, и тот, о ком шла речь, вместе с адъютантом Вертмюллером появился в библиотеке, где только что о нем судили и спорили с высот великодушия и из глубин скептической проницательности. Иенач был сумрачен и взволнован. Сидящего ближе Гримани он приветствовал смиренным поклоном и полным смертней ненависти взглядом, который был встречен со спокойным достоинством. Затем он поспешно приблизился к герцогу. Казалось, он готов в порыве горячей благодарности припасть к его коленям; но ограничился тем, что схватил руку герцога и, стыдливо опустив веки, уронил на нее жгучую слезу.

Бесстрастного Гримани покоробило это пылкое изъявление чувств; первым прервав молчание, он заметил негромко, но отчеканивая каждое слово:

— Запомните навсегда, синьор Иенач, что от казни вас спасла не правота вашего дела, а только лишь заступничество сиятельного герцога.

Взволнованный Иенач как будто и не расслышал слов венецианца; обратив огненный взгляд на герцога, он заговорил:

— Бесценный повелитель, позвольте мне немедленно делом доказать свою признательность. Надеюсь, у вас припасено для меня не одно опасное предприятие, — разрешите мне забежать вперед, дайте мне такое поручение, которое только я могу по-настоящему выполнить для вас, пусть я десять раз брошу на карту подаренную мне жизнь и все равно не прославлю себя и никто не будет завидовать мне и оспаривать у меня мой подвиг. Здесь все люди посвященные, и я могу говорить открыто. Насколько я понял из ваших планов, о которых писал мне мой товарищ Вертмюллер, вы вторгнетесь на вальтеллинскую землю севера через Бернину, чтобы с хитроумием великого полководца нанести удар по средоточию вражеских позиций, расшвырять испанцев и австрияков в разные стороны, одних погнать назад, в горы, других вниз, к озерам. При этом крайне важно в точности установить, где расположены новые укрепления испанцев в Вальтеллине. Пошлите меня туда! Я сниму все нужные планы. Ведь мало кто знает местность так, как я.

— Об этом потолкуем завтра, друг Георг, — ответил герцог, кладя свою тонкую руку на его могучее плечо.


Вечером того дня, когда капитан Иенач стал сотоварищем Вертмюллера по герцогской службе, лейтенант надумал ответить на письмо своего миланского родственника.

Он сообщил, что взял кратковременный отпуск для поездки в Цюрих, добавив, что, впрочем, не жаждет вдохнуть запах родного гнезда, и умолчав, разумеется, о том, что после выступления герцога из Эльзаса на Граубюнден присоединится к нему, а пока что будет привлекать людей на сторону Франции. Зато он пространно расписал, что не только познакомился с бежавшей из Милана воинственной красавицей, но даже, по приказу герцога, удостоен чести сопровождать ее через горы в Граубюнден, что не противоречит собственным его дорожным планам. В награду за рассказ, которым попотчевал его двоюродный братец, и в дополнение к оному красочно изобразил он сценку, неожиданно разыгравшуюся в зале у герцога; сам он, как сторонний и всеми забытый свидетель, скрестив руки, наблюдал ее из-за колонны не то с умилением, не то с досадой, ибо он не большой охотник до бурных страстей. А именно таким вулканическим взрывом завершилась сцена ходатайства чувствительной герцогини за беззащитную сироту. И он же, можно сказать, дал к тому толчок, приведя во дворец героя трагедии, храброго солдата, но — увы! — бывшего пастора, который, несмотря на бесспорные достоинства, лично ему мало приятен ходульной высокопарностью, должно быть перенесенной в мирскую жизнь с церковной кафедры, и прискорбным тяготением к героической позе. В молодые годы пастор, как ярый демократ, оказался одним из злодеев, убивших Помпео Планта. Вместо того чтобы по его, Вертмюлле-рову, примеру скромно держаться в тени, этот головорез поспешил отрекомендоваться граубюнденской даме как убийца ее отца и вместе с тем как давний ее воздыхатель. Из этого внезапно вспыхнул такой пожар бешеных страстей, начался такой ералаш, что у него и по сегодня голова идет кругом. Для герцогини, у которой полет фантазии окончательно заглушил разум, это было истое упоение. Она лопотала без умолку, плавая в море слез, как утка в пруду. Сейчас она из сил выбивается, чтобы состряпать финал по образцу прогремевшей в Париже пьесы на такой же точно сюжет; автор ее носит птичью фамилию, которая по-французски означает не то галку, не то ворону. Там разрешение конфликта сулит брачный венец; здесь же, если на свете осталась хоть капля здравого смысла, до этого, даст бог, дело не дойдет. Такую девушку жаль отдавать пресловутому народному герою. Она, правда, не похожа на пышных белокурых красавиц, прелести которых по воле Паоло Веронезе и бойкого Тинторетто, перещеголяв природу, выступают из златотканой парчи; нет у нее и томно полузакрытых очей, и ореола иссиня-черных кос над нежным и лукавым личиком, коими обольщают его другие дочери лагун; она же пронзила его какой-то особой величавой простотой, но то, что естественно в Лукреции, у Иенача, на его взгляд, отдает притворством и высокопарностью.

Впрочем, вчера вечером капитан Иенач мог сполна удовлетворить свое пристрастие к драматическим эффектам.

Сразу же после чувствительной сцены его схватили сбиры и засадили в Пьомби. Провведиторе Гримани, как ни странно, считает его крупной и опасной для государства фигурой и потому был бы рад тут же утопить его в канале. Но так как старик любит все делать обстоятельно, он упустил драгоценное время, которым воспользовался герцог, чтобы вызволить своего нового фаворита. Ему-то, Вертмюллеру, это только на руку: новый его товарищ человек такой удивительной судьбы, что с ним можно рассчитывать на самые неожиданные приключения, особенно же занимательно будет проезжать с бывшим пастором мимо его прежних граубюнденских церквей и ждать, что, того и гляди, его призовут к ответу за те обещания, которыми он с кафедры дурачил народ.

На этом лейтенант, весело потирая острый подбородок, закончил письмо к двоюродному брату в Милан.

Загрузка...