ПЕРВАЯ СМЕРТЬ (ИСТОРИЯ ВОСЬМАЯ)

Через год после окончания школы ко мне зашла Мещерская. Она училась в мединституте и у нас бывала довольно часто. Она считала меня и моего мужа «виновниками» избранной ею профессии. Хотя это вышло нечаянно. Однажды я предложила десятиклассникам посетить операционную, где работал мой муж. В клинике не хватало санитарок, и они искали энтузиастов медицины. Среди семерых любопытствующих оказалась и Даша Мещерская. Раньше она не собиралась становиться врачом, да и вид крови переносила неважно, но что-то ее увлекло на этот путь, отнюдь не самый легкий и спокойный для девушки. Правда, просто санитаркой она не стала. Мещерская прекрасно сдала экзамены в мединститут, а потом пришла в клинику к моему мужу и оформилась санитаркой на полставки. Мне она объяснила, что решила учиться и работать «для независимости». Ее отец был известным конструктором.

…В этот вечер Даша казалась особенно молчаливой и сосредоточенной. Она рассеянно пила чай, рассеянно листала журнал «Экспериментальная хирургия и анестезиология» и, только одевшись, чтобы уйти, уже в дверях вдруг сказала дрогнувшим голосом:

— Марина Владимировна, я должна вам сказать, я уже несколько дней собираюсь… в общем, Соколов умер…

Я не сразу ее поняла, не сразу сообразила, какой Соколов. Потом растерялась, на секунду даже решила — может быть, розыгрыш?! Соколов, один из самых сильных мальчиков класса, сгибавший пальцами пятаки?! Нет, такими вещами не шутят, тем более — Мещерская…

А она смотрела на меня и все старалась проглотить комок в горле.

— Отчего он умер? — спросила я почти спокойно, я все равно не могла в это верить.

— Нелепо, как и все, что он делал…

Она теребила ручку сумки, надетой через плечо, точно это помогало ей сохранять выдержку.

— В драке?

— Даже не в драке. Даже трезвый. На лыжах катался в воскресенье, прыгал с трамплина в Крылатском, ударился головой…

— И сразу погиб?

— В том-то и дело, что нет. Он встал, пошел домой после ушиба, утром только пожаловался матери, что болит голова. А потом на заводе потерял сознание. Его на «скорой» — и в больницу, в обычную больницу… Никто из ребят меня не разыскал, не известил.

Она морщила лицо, точно собиралась заплакать, но в последнюю секунду удержалась. Она всегда умела себя пересиливать, как бы ей ни было тяжело… Только страдальчески свела брови.

— Самое дикое, что это была мозговая травма. Ну, по нашему отделению. Надо было немедленно оперировать при такой обширной гематоме, а в той больнице в обычном порядке пока разобрались, пока вызвали консультанта, он и умер, не приходя в сознание…

Она с силой ударила кулаком по стене, точно хотела физической болью заглушить другую, более мучительную. Боль от угрызений совести. Боль сожаления по тому, что могло у них быть, что так и не осуществилось…

— Нелепо, просто не верю. Вот закрою глаза — и вижу его.

— Ты его любила? — задала я вопрос, который так и не решилась задать два года назад.

Мещерская недоуменно посмотрела на меня, точно просыпаясь:

— Не знаю. Я до сих пор помню каждую встречу, каждое слово… Но скажите, разве я была не права, что порвала с ним?

Я молчала. Раньше-то я была полностью на ее стороне, а сейчас вдруг все, из-за чего они ссорились, осветилось иным светом. Или это от потрясения?! Даже свой голос я слышала точно со стороны, словно меня завернули в вату…

— Не верится! Если бы хоть ради дела погиб…

Даша почти не двигала губами. Лицо ее казалось застывшим, постаревшим. Хотя она единственная из девочек нашего класса почти не изменилась после окончания школы. Она не срезала длинные волосы и носила их низким узлом на затылке, она не пользовалась косметикой, не следила за модой. На ней была строгая кофточка собственной вязки. У нее была теория, что девушка должна «одеваться своими руками», поэтому Даша прекрасно шила и вязала.

— Когда похороны?

— Уже были.

Она улыбнулась, но улыбка не украсила, ее лицо точно шрамом перерезало.

— Его мать никого не хотела из школы звать, и отец согласился, хоть в этом договорились…


Долго после ее ухода я сидела, странно обессилев. Мне не хотелось убирать, готовить, вязать. Я чувствовала, что никакие привычные домашние дела сейчас не успокоят меня. Соколов упрямо вошел в комнату, беловолосый Соколов, похожий на Ивана-царевича с палехских шкатулок. Вошел, чтобы довести до конца наш так и не состоявшийся разговор…


В то яркое морозное утро я шла в школу и вдруг увидела идущую мне навстречу пару. Высокий, слегка сутулящийся парень в замшевой куртке и девочка, висевшая на его руке. Она казалась совсем маленькой в своей мальчишеской шапке со спущенными ушами, она что-то щебетала, поглядывая на него снизу вверх. И вдруг он резко выдернул у нее свою руку, резко остановился, наклонился… и с силой толкнул девочку.

Я замерла на месте, точно ударившись о стену. Это было дико, неожиданно, нелепо. А он пошел мне навстречу с таким видом, точно ничего не произошло, даже глаз не опустил. Девочка секунды две оставалась сзади. Больше всего меня поразило, что и на ее лице ничего не отразилось, ни гнева, ни возмущения.

Она бросилась за ним вдогонку. Потом ловко подравняла с ним свои шаги, виновато улыбнулась, схватила под руку, и они пошли дальше вместе.

Наверное, нехорошо быть учителю импульсивным человеком, но я не могла промолчать об этой сцене, когда пришла в класс. Я рассказала и ждала реакции.

Сначала высказались мальчики, коротко и пренебрежительно.

— Да, сейчас гордых девчонок нет, — томно вздохнул Куров.

— На некоторых девиц хоть ногой наступи, еще спасибо скажут!

Ланщиков завел из своего любимого репертуара, он считал себя неотразимым для любого представителя женского пола.

— Если бы девочки себя больше ценили, с ними бы так не обращались, — резонно и чуть наставительно сообщил для всеобщего сведения Зоткин, «без пяти минут профессор».

— А что было дальше? — поинтересовалась Ветрова, самая любопытная в классе. Она никогда не могла прочитать книгу, не заглянув сразу на последнюю страницу. От нетерпения, а вовсе не из-за страсти к хорошему концу…

— Не знаю… Считайте, что это кадр, выхваченный из кинофильма, без начала и без окончания.

В классе шелестели шепотки, но никто не высказывался. И я не ощущала в девочках того возмущения, на которое рассчитывала. Неужели я так устарела, неужели все это для них в порядке вещей?

И тогда я написала на доске тему нового классного сочинения «О девичьей гордости и мужской чести».

Я предупредила, что можно писать и на первую половину темы и на вторую, и на обе вместе. Единственное условие — никаких литературных примеров.

В классе заохали. Девятиклассники уже смирились с моими фантазиями, но каждый раз неожиданная тема на несколько минут выводила их из равновесия. Потом Ветрова, постоянный классный глашатай, пошептавшись с женской половиной класса, подняла руку и попросила их не торопить, если они не уложатся в два часа. Она поклялась, что после уроков все сочинения будут мне сданы. И еще просила не снижать отметки тем, кто вылезет за обычный наш объем в четыре страницы: «Уж больно тема волнующая!..»

Мальчики хихикали, но я видела, что эта тема увлекла всех, и вечером я азартно листала их тетради. Прямо разбегались глаза от «улова». Одна работа интереснее другой…

«Девичья гордость заключается в том, что они не бегут за первым встречным, а если познакомятся с мужчиной, то сначала узнают, что он за человек, а вовсе не просто задирают нос…»

Я точно увидела маленького прихрамывающего Бахметьева, игравшего на трубе в музыкальной школе. Ему необыкновенно трудно давалась литература, но он упорно воевал и с ней, и со мной, добиваясь четверок…

«Молодая чета жила весело, пока Петр Фомич не влюбился в секретаршу. Жена узнала, решила от него уйти. Муж понял, что нелепо любить секретаршу, когда есть бесплатно законная жена. Он стал ее просить остаться, но она уехала к матери. А разве нельзя было простить мужа? Гордость, конечно, нужна, но иногда ее надо в себе подавить, чтобы не портить другому жизнь…» Широкий неопрятный почерк Медовкина.

А уж это, конечно, перл моего Барсова, двухметрового роста младенца, который был, по мнению класса, моим любимчиком: «Все-таки жаль, что дуэль вышла из моды. Я, конечно, не за то, чтобы убивать насмерть на дуэли. Но пусть на пистолетах, пусть на кулачках, пусть хотя бы словесная дуэль, но лучше бы они были. А то кому нужна мужская честь, если ее негде отстаивать?»

Потом мне попалась толстая тетрадь в черном переплете, я стала ее читать и другие работы в тот вечер не смотрела. Именно тогда я впервые узнала об отношениях Мещерской и Соколова.

«Это произошло в конце августа, — писала Мещерская своим четким почерком без единой завитушки. — Вдоль нашего шоссе растут тополя, и я часто там гуляла. В тот вечер я бродила, как обычно, когда меня нагнали три парня. Я не испугалась, было еще светло, но вдруг один из них схватил меня за руку. Я оглянулась и поняла, что они — пьяные, что им — море по колено. Они были очень похожи на бродячих псов, которые увидели ничейную кость. Только псы мне всегда симпатичны, а у этих парней были красные тупые лица.

— Трое на одну, рыцари! — сказала я. Я еще не испугалась, я не верила, что девушку можно обидеть, если она не дает к этому повода.

— Еще и выставляется! — заорал тот, что схватил меня за руку, и рывком повернул к себе, пытаясь обнять.

Я дала ему пощечину, я никому не позволяла до себя дотрагиваться руками, даже в шутку, я считала это унижением для девушки.

— Ах, мадемуазель — недотрога! — засмеялся самый высокий и скомандовал дружкам: — Держите за руки эту дикую кошку, я ее сейчас поцелую!

Никого поблизости не было. Они стали ловить меня, точно курицу. Высокий даже приговаривал: «Цып-цып-цып!» Я металась, но тут на шоссе показалась легковая машина, я рванулась к ней, но не рассчитала и чуть не угодила под колеса. Меня буквально вытолкнул из-под них тот парень, что собирался меня поцеловать.

— Сдурела? — спросил он, и тут я в упор посмотрела на него. Вид у меня, вероятно, был дикий — шпильки вылетели, волосы распустились, — но я так его ненавидела, что слова сказать не могла.

А он вдруг как остолбенел. Дружки его толкали, дергали, он молчал, и глазами хлопал, и все смотрел на меня, будто мы в «мигалки» играем. Потом он что-то сказал своим приятелям, они захихикали и ушли, а он предложил меня проводить. Я, конечно, отказалась, но он поплелся за мной как пришитый и все спрашивал, как меня зовут.

Я отмалчивалась, а возле своего подъезда сказала, что уличных знакомств не завожу, а тем более — с пьяницами. Но через несколько дней я увидела его в нашем дворе, потом еще раз, потом он уже знал, как меня зовут, где я учусь… И если бы не его поведение там, на шоссе, он мне даже понравился. Уж очень заметным, необычным был контраст между белыми волосами, черными бровями и синими глазами. Но хотя мне раньше никогда не нравились красивые парни, они все оказывались на редкость глупыми, точно на подбор, этого мне захотелось узнать поближе. Может быть, тогда он случайно оказался с теми парнями?!

В общем, мы познакомились, он пришел к нам домой. И меня поразило, что он остался равнодушен к нашим картинам, книгам. У нас на стенах почти нет свободного места. Дедушка был художником, а папа так любит книги, что мы иногда даже без обеда остаемся. Питаемся кашами из геркулеса. Мама никогда с ним не спорит, даже когда он за двести пятьдесят рублей купил «Кодекс законов Петра Первого». А папа острит, что раз англичане геркулесом и толокном кормят собак и никто не подыхает, то и мы будем здоровыми и сильными.

Мы пили чай, мама расспрашивала Виталия о книгах, а он хмыкал и пожимал плечами. И все поняли, что он мало читал, главным образом детективы, да и то плохие. Ни одного западного он не знал и даже не слышал об Агате Кристи и Сименоне.

После его ухода мама вздохнула и стала говорить, что дружба — великая вещь, но разность интеллектов оборачивается порой трагедией, хотя она всегда уважала чужие вкусы… А папа добавил, что нынче народничество не в моде, что этот парень на несколько порядков ниже меня духовно, а это процесс необратимый.

Через несколько дней, когда Виталий за мной зашел, чтобы идти в кино, от него пахло спиртным. Я очень возмутилась, я сказала, что никогда с пьяными не ходила и не пойду, и он ушел удивленный. Видимо, никто из девочек раньше ему этого не говорил. На другой день, когда он ждал меня на углу возле школы — он часто меня провожал домой — я сказала, что больше всего на свете ненавижу пьяниц, что они — не люди и что я прошу его дать мне слово бросить пить.

Он пообещал и ко мне в таком состоянии не приходил, но как-то на улице издали я его снова увидела с теми же дружками, что на шоссе. И они опять были пьяными.

Я страшно обозлилась. Я привыкла, что слово мужчины — это Слово, особенно если оно дано женщине. Так вел себя мой отец. И я не поздоровалась с Виталием, не отвечала долго на все его уверения, что это было в последний раз, что он смалодушничал, что пить не любит, а не может просто нарушать правила компании. Потом он перешел в наш класс из своей школы. Он сказал, что рядом со мной ему будет легче держать себя в руках, и предложил, чтобы никто не знал о нашей дружбе. Не потому, что он ее стыдился, а чтобы меня не стыдить. Я ведь чуть сквозь землю не провалилась, когда он первый раз отвечал по литературе, хуже третьеклассника. Он дал мне слово начать всерьез заниматься, догнать наш класс по всем предметам, чтобы я могла им гордиться. Потому что пока ему хвастаться нечем, разве что первым юношеским разрядом по боксу…

Но и это он не выполнил. От лени, не от тупости. Он сам мне признавался, что любит часами валяться на диване и слушать магнитофон с дурацкой музыкой. Или бродить по улицам с дружками, просто так, без цели, не узнавая ничего нового, ни к чему не стремясь…

Как же можно на него положиться в серьезном, если он так безволен в мелочах?

Я советовалась с мамой, она говорит, что настоящая женщина должна уметь прощать, что нельзя быть максималисткой. Но я понимаю, почему она так говорит. Я знаю, что, когда я была маленькой, отец уходил к другой женщине, а потом вернулся, та оказалась плохой хозяйкой. И вот я иногда смотрю на маму, она еще молодая, но у нее уже седые волосы, и мне обидно, что она так любит отца. Хотя он очень заботливый как отец, он делает мне красивые подарки, он не мелочен, но он — ужасный эгоист. Он сам говорит, что к маме вернулся, чтобы спокойно написать докторскую.

Я очень прошу, не читая моего сочинения вслух, поговорить об этом в классе, когда будете разбирать другие работы».

Почему-то я решила, что в сочинении Мещерской речь шла о Соколове. Может быть, потому, что он был самым заметным мальчиком?! Он сидел на первой парте, синеглазый, с пробивающимися белыми усиками и черными бровями, и как-то снисходительно слушал мои лекции.

Я долго его не вызывала по литературе — он попросил месячной отсрочки.

«Чтобы лучше войти в курс дела». Он меня заверил, что по литературе всегда имел четверки, и поэтому меня безмерно удивило его сочинение на тему: «Трагедия «маленького человека» в романе «Преступление и наказание» Достоевского».

Написано было следующее:

«Шел я густым лесом. Вокруг извивались лианы, ухали совы, под ногами чмокала земля, жидкая от грязи. Я не мог понять, день или ночь, я не знал, где север, где юг, я все время видел вдали то леших, то бабу-ягу на помеле, то ковылял неподалеку грязный медведь — в общем, в лесу было не скучно. Наконец, кривая вывезла меня на полянку. Стоял там дом на курьих ножках с надписью «Библиотека», а перед ней — частокол отравленных копий. Они торчали из земли, как зубы, и я смело ринулся на них. У меня не было другого пути, надо было обязательно проникнуть в библиотеку, чтобы добыть роман Достоевского, иначе мне грозила двойка, а это было пострашнее даже бабы-яги. Оставляя куски тренировочного костюма и собственной кожи, я ворвался, преодолев полосу препятствий, в избушку и увидел плакат: «Роман Достоевского «Преступление и наказание» на руках у бегемота». И так мне стало обидно, что я проснулся».

— Что же вы все-таки читали у Достоевского? — спросила я, ознакомившись с «сочинением».

— «Скверный анекдот»!

В классе раздались смешки, многие расценили его ответ как блестящую остроту, и он выкрикнул:

— Ой и серость! Марина Владимировна, подтвердите, что это не туфта, что есть у него такая книжица…

Я сказала, что подобных знаний о Достоевском маловато, что «Скверный анекдот» — не книжица, а рассказ, а его сочинение напоминает мне огромный подъезд к невыстроенному зданию. Входишь, и сразу снова оказываешься на улице.

— Не надо двойки! — проникновенно попросил Соколов глубоким баритоном. — Мы же взрослые люди! Факир был пьян, и шутка не удалась, но я исправлюсь…

Он так просительно-лукаво мне улыбнулся, что я смалодушничала и двойки не поставила. Все же в его «опусе» проглядывала хоть ирония… Но и второе его сочинение — рецензия на телевизионные спектакли оказалась снова «не в жилу»:

Все мутно, как в тумане,

В телевизоре моем,

Его крутил я часто

И вечером, и днем.

Теперь хожу к соседям

Смотреть у них кино,

Но и у них не лучше

Работает оно.

А потому про «фильму»

Я не могу писать.

Нет у меня условий,

Чтоб сей предмет узнать.

Соколов крайне удивился, увидев после этой работы в журнале двойку.

— За что? — широко раскрыл он ярко-синие глаза, которые становились совершенно прозрачными, когда он врал или придурялся.

— За графоманию.

— Это что — вроде болезни?

— Почти. К следующему уроку загляните в словарь и сделайте сообщение на тему — «Что такое графомания». Многим доморощенным поэтам будет полезно.

Соколов не обиделся, он все время старался подчеркнуть, что между взрослыми людьми такие беседы нормальны, но для подобной независимости ему не хватало эрудиции Костровой.

Однако я не теряла надежды, что он может отвечать интересно. Однажды сам он попросил поручить ему доклад по «Тихому Дону» на уроке внеклассного чтения. Всех потряс примитивизм его рассказа. В простоте душевной он взял учебник десятого класса и списал страницы, посвященные разбору романа, а потом занудно пробубнил их вслух.

Я терпеливо дослушала все до конца и сказала твердо:

— На этот раз — новая двойка, самая полновесная. Нельзя считать и учителей и товарищей глупее себя.

Соколов пребывал в глубокой задумчивости до звонка, а на перемене спросил бархатным баритоном:

— А если авансик, Марина Владимировна? В смысле четверки в четверти?

Он уловил на моем лице возмущение и успокоил:

— Не волнуйтесь, на «трояк» я отвечу еще, но «трояка» мне будет маловато… Честное слово, отработаю, не в этом году, так в следующем. Хотите — поклянусь!

— Лучше отрабатывайте тройку сейчас, пока еще не конец года…

Соколов вздохнул, его пушистые усики заблестели на солнце.

— Лень, Марина Владимировна! На улице весна, птички поют… а четверка мне просто необходима для нормального самочувствия. Не совсем же я кретин, как вы считаете?!

Я полистала журнал.

— У вас и по другим предметам тройки.

— По точным наукам — это не считается! Не все должны иметь математическую шишку, а вот литература, история — тут мне не отвертеться от выволочки…

Его густые светлые волосы падали на лоб беспорядочными прядями разной длины и почему-то напоминали мне крыши украинских мазанок из соломы.

— Нет, Соколов, — теперь я устояла перед его плутовской улыбкой, — аванса не будет, оценка — не брюки, которые шьются на вырост. Вы мало читаете, речь ваша упрощенна, литературу вы знаете только по учебнику…

Он вздохнул, помрачнел и удалился бесшумной походкой.

В стопке сочинений «О девичьей гордости и мужской чести» его работы не оказалось. Я вспомнила, что он отсутствовал в этот день, а позже, когда мы с ним встретились, он заявил, что на подобную тему писать отказывается.

— Почему так категорически, если не секрет?

Мы разговаривали после уроков в пустом классе, но он держался непринужденно, точно выступал перед многочисленной аудиторией.

— Надоело острить, да и не верю я в эти словеса, навязли они мне вот досюда…

Он энергично провел ребром руки по шее.

— Вот у меня есть кореш, на два года старше. Девчонок у него навалом, через «не хочу» вешаются. А он все мечтает одну-разъединственную встретить, просто психический. Где взять? Теперь такого качества товара не найдешь, всюду одна синтетика…

Он презрительно смотрел в окно на выходивших из школы девочек, точно перелистывал страницы надоевшей до оскомины книги.

— Скучно, а если и попадется что-то стоящее, так сразу же лезет воспитывать.

Странное чувство у меня вызывал этот мальчик. Он был красив, он пытался о многом судить самостоятельно, но за всем не ощущалось ни настоящего интеллекта, ни таланта, одни претензии, как и в каждом его сочинении.

— О какой же девочке вы мечтаете?

Соколов посмотрел на меня более заинтересованно, чем обычно. Точно надеялся, что нужная ему представительница женского пола есть у меня в «заначке».

— Чтоб не ломалась, не читала проповеди, не декламировала о «девичьей гордости», чтоб, как познакомились, взяла за руку — и на всю жизнь, без расчета, условий, фокусов…

— А вам не кажется, Соколов, — сказала я жестко, — что для такого всепоглощающего чувства мало смазливой внешности? Надо что-то собой представлять как личность? Ведь с неба любовь не валится на кого попало…

Он очень растерялся, обиделся, но его необыкновенно яркие губы скривились в многоопытную усмешку.

— Что я — совсем, по-вашему, огарок? Все девчонки одинаковы, им только показуха нужна…

— Поэтическое чувство к девушке — лучшая защита от грязи и цинизма, говорил когда-то Лев Толстой.

Соколов как-то по-стариковски засмеялся и перебил меня:

— Поэтическое чувство, а где это нынче водится, Марина Владимировна?!

В класс заглянула Ветрова, покашляла. Я совсем забыла, что она ждала меня. Мы собирались с ней посмотреть материалы для очередного номера нашего литературного журнала.

— Входи, мы уже закончили, — сказала я, но Соколов и не думал уходить. Он заглядывал нам через плечо, иронически комментировал заметки, и я не выдержала:

— Вы бы сами написали…

— Да разве его что-нибудь интересует всерьез?! — возмутилась Ветрова. — Только любовные дела на уме, да книжки читает дурацкие, еще бабушкины. Одна «Ключи счастья» называется, я ее видела. Да еще учебник венерологии… наверное, уже отзубрил.

Соколов не смутился, а даже приосанился.

— Ну и что? Нынче без венерологии далеко не уедешь! Вы же читаете литературу по кулинарии?!

— Ну знаешь! — Ветрова даже захлебнулась от возмущения, а Соколов, наконец восторжествовав, гордо удалился своей кошачьей бесшумной походкой.

На другой день он все же принес мне сочинение на вольную тему, назвав его «О гордости, чести и прочей чепухе».

«Напишу не о себе, о своих родителях, ведь яблочко от яблони и т. д. Мамаша у меня жутко гордая, от гордости папашу поедом ела, что не умел жизнь устраивать, как другие. А папаша честь мужскую превыше всего ставил, никогда с мастером не выпивал из принципа, предпочитал соображать на троих с уличными забулдыгами. Вот и получал по наряду пшик. Ну, долго ли, коротко, только стали они разводиться, любовь врозь и черепки врозь. И стали они нас, детей, делить. Мамаша против папаши настраивает, а папаша от переживаний другую заимел, тут уж мы совсем лишние с сестренкой оказались.

Сестренка еще мала, притерпелась, а мне каково? Без отца с гордой мамашей? И вот я все думаю, какое они имели право на нас наплевать? На живых людей, которых породили? Гордость, честь — все это выдумки, чтобы свою подлость оправдывать. Вот пришел я к отцу, а он мне десятку сует, откупается, а в душе его места для меня нет, ненужный сын от нелюбимой жены…

Нет, не верю я в эти сказочки — гордость, честь! И знаю, что когда женюсь, наверное, буду таким же скотом, яблочко от яблони и т. д.

Если вы со мной не согласны, можно поспорить, только не в классе, конечно. Я не против личной беседы…»

Это сочинение вызвало у меня странное чувство: и жалость, и недоумение. Соколов был в нем совсем не похож на того человека, о котором писала Мещерская. Много ранимее, беззащитнее. И озлобленность казалась неустоявшейся. Чувствовалось, что он метался раньше в поисках человеческого отношения, а теперь назло всем и себе самому махнул на все рукой, в надежде, как он любил повторять «авось, кривая вывезет…».

Через несколько дней я ехала в метро, в часы «пик». Народу в вагоне было так много, что люди утрамбовывались вплотную друг к другу, точно тщательно подогнанные часовые винтики. Мне повезло, меня прижали к противоположной двери, в нее не входили и не выходили, и я могла смотреть в темное бархатное стекло, в котором только при движении изредка мелькали красные искорки аварийных ламп.

И вот в таком положении, почти распластанная по двери, я услышала сзади разговор. Почему я прислушалась? Не знаю, может быть, голоса показались знакомы, но я не сразу повернулась, чтобы проверить свое предположение.

— Как ты мог, после всего?!

— Прекрати!

— Только тряпка, только человек без руля и ветрил способен так опуститься!

— Прекрати!

— Господи, и когда меня жизнь научит! Каждый раз заново тебе верю, вот идиотка!

— Прекрати, хуже тупой пилы!

— А почему я должна с тобой нянчиться, если ради меня ты не способен на малейшее усилие?!

— Я, мне, меня… — передразнил девичий голос бархатный баритон.

— Я стояла возле музея сорок минут, а он предпочел со своими идиотами снова напиться! Конечно, зачем ему культура, он же все науки превзошел, мыслитель!

— А если человека в армию провожали? Нельзя не выпить — грех!

Баритон слова произносил неотчетливо, с туповатой старательностью, а девичий голос так и звенел металлом.

— К урокам не готовишься, книги полезные не читаешь, общественной работой не занимаешься — для чего ты живешь, какой от тебя толк?!

Ее собеседник захихикал:

— Другие девочки понимают… Только они умные, они тупой пилой меня не перепиливали вдоль и поперек…

— Все, понимаешь, все, мое терпение кончилось!

Ее голос прозвучал после долгой паузы тихо, устало, но решительно.

Я покосилась через плечо. Моя догадка была правильной. Это объяснялись, не замечая окружающих, Мещерская и Соколов. И меня поразили их лица. Мещерская казалась совсем некрасивой. Даже ее поразительные зеленые глаза точно выцвели, потускнели. И Соколов выглядел постаревшим, опустившимся, его глаза начинали закрываться, видимо, его все больше развозило…

А на другой день я принесла в класс проверенные сочинения по теме «О девичьей гордости и мужской чести».

Соколов сидел на первой парте с самым невинным видом, разве что немного бледнее, а Мещерская была больше, чем обычно, похожа на икону богородицы северного письма — такое же правильное скорбно-строгое лицо, такие же глубокие глаза, устремленные куда-то вдаль.

Я сказала, что почти все работы были интересными, но читать вслух ничего не могу, потому что авторы заранее это оговорили в тетрадях. А потому скажу, что среди всех затронутых вопросов больше всего девятиклассников интересовало, что можно прощать в любви, а что помилованию не подлежит.

В классе застыла почти кладбищенская тишина, только Ланщиков нетерпеливо вертелся и облизывал губы. Я раздала не сразу тетради, а эта оценка решала его четвертные претензии на четверку.

— Отвечая на многие высказанные, и даже невысказанные, но подразумеваемые вопросы, я отвечу коротко, чтобы не отнимать много времени от урока. Мне никогда настоящее чувство не казалось позором, унижением. Позор скорее, когда его предают, стыдятся, не уважают…

— А что это значит, вы нам по-простому, как детям объясните? — вдруг дурашливо перебил меня Соколов, и это было так неуместно, что многие удивленно посмотрели в его сторону.

— Можно, я отвечу? — вдруг подняла руку Мещерская и встала, соблюдая плавность движений и задумчивость тургеневских героинь, на которых была похожа, по мнению всех учителей.

— Позор, когда у юноши нет слова… — ее грудной голос звучал негромко, но все прислушались, ощутив необычность ее интонации. — Когда он обещает бросить пить и приходит на свидание пьяный.

— Подумаешь! — фыркнул Ланщиков, но Соколов побагровел и вжал голову в плечи.

— Позор, когда юноша говорит о своих чувствах девушке, а потом сплетничает о ней с дружками, из хвастовства сообщая о том, чего не было и быть не могло…

Речь ее была нетороплива, но внутреннее напряжение, ярость так и пробивались, как ток сквозь порванную изоляцию проводов.

— Позор, когда юноша говорит, что не терпит условий в любви, что женская гордость — расчет, попытка женить, а сам не способен приложить хоть каплю усилий, чтобы завоевать ее уважение, чтобы хорошо учиться, знать книги, ею любимые, музыку…

Соколов все тяжелее дышал, не решаясь разжать зубы, сжатые так, что на щеках выступили желваки.

— Так может рассуждать только эгоистка, — неожиданно выкрикнула сзади Маруся Комова по прозвищу Лягушонок. Прозвище очень точно обрисовывало ее внешность. Эта девочка обычно сидела на литературе беззвучно и радовалась каждой тройке, точно подарку, хотя занималась старательно, ежедневно, хотя многое понимала, но выразить ничего не умела, отвечая на редкость убого.

— Докажи! — протяжно сказала Мещерская.

— Конечно, эгоистки бывают и поэтичными, и всем нравятся, они и умные, но они не могут жить для любимого человека, им, видите, гордость не позволяет?! А что может быть лучше для женщины? Ведь гордость в том и есть, что ты любишь, ты возишься с человеком, ты ему помогаешь. И плевать, как он относится к тебе, раз ты любишь — ты и счастлива…

— Рабья психология! — фыркнул Медовкин.

— Вот после такого и уважай девчонок! — Ланщиков торжествовал, он постоянно доказывал, что все зло на земле — от женщин.

— Значит, если тебя любимый бьет по одной щеке, ты подставишь другую? — снисходительно спросила Мещерская.

Их спор мне почему-то стал напоминать дуэль, Комова наступала очень азартно, порывисто откидывая голову, чтобы короткие волосы не падали на лоб.

— Ты просто боишься неудачной любви, ты всегда во всем будешь сначала думать о себе…

— А почему у меня может оказаться неудачная любовь? — голос Мещерской был удивленным. — Я ведь никогда не полюблю человека, если раньше не увижу, что ему нравлюсь…

Соколов опустил голову так низко, что соломенные волосы совсем завесили его лицо. Видимо, слова Мещерской били по нему, точно удары кнута.

— А если мы даже и разойдемся, то почему я должна переживать? Ему же будет хуже, такой, как я, он больше не найдет…

Куров даже присвистнул от восторга.

— Вот дает!

Девочки возмутились, а Комова широко развела руками. Ее торжествующее лицо говорило, что слова в данном случае излишни. Но Мещерская не смутилась, все так же задумчиво она продолжала:

— Это не потому, что я — чудо. Просто всякий человек неповторим. И если он всерьез любил меня как личность, то либо он больше уже никого не полюбит, либо у него не было настоящего чувства. В первом случае — ему хуже от нашего разрыва, а во втором — мне же лучше, если от меня уйдет человек, не любивший всерьез.

Диспут возник стихийно, но затронул всех. Даже Зоткин сосредоточенно морщил лоб, решая, как математик, условие этой психологической задачи.

— Значит, ничего нельзя прощать в чувстве? — спросила Ветрова.

— Нет, почему же? У людей могут быть ошибки, но когда дается слово и не держится…

— Какое же это чувство! — возмутилась Комова. — Я бы даже сияла — если Ему вдруг стало хорошо с другой… Как поет Новелла Матвеева, она радовалась следу от гвоздя в стене, на котором Его плащ висел когда-то…

Бедный Лягушонок! Я поняла, наконец, происходящее и пожалела эту девочку, потому что, что бы она ни говорила, все было бесполезно. Такой, как Соколов, никогда бы не обратил внимания на девушку некрасивую, да еще и смешную.

Мещерская спокойно переждала шум, лицо ее сохраняло бесстрастность.

— Если Ему нужна другая, пусть идет, я бы в жизни никого не стала удерживать. Унизительно делить любимого человека, питаться крохами чувства…

— Ревность — признак настоящей любви! — важно сообщил Ланщиков, а Медовкин посмотрел на часы и сказал ядовито:

— Это очень милый разговор, но вот я пока равнодушен к любовным проблемам, меня больше интересует моя оценка за сочинение. А мы рискуем из-за наших дам так их и не узнать…

Я согласилась с ним, открыла первую тетрадь, но Комова не могла успокоиться.

— А вы на чьей стороне, Марина Владимировна? — спросила она.

— Я не признаю всепрощения в вопросах чувств, — сказала я резко, и Соколов еще больше пригнулся за партой. И хотя раздался звонок, в классе никто не вскочил. — Я не верю в склеенную посуду, трещина бывает не видна после ремонта, но пользоваться такой чашкой все равно нельзя — клей ядовит…

В дверь заглянула чья-то голова, Ланщиков мгновенно вытолкнул непрошеного гостя за дверь и стал на страже, гордо скрестив руки на груди.

— Помните, я рассказывала вам о сцене, которую наблюдала однажды утром возле школы. Я так и не узнала ни начала, ни окончания той истории. Я первый раз в жизни увидела эту пару, но я убеждена, что счастливой любая девочка, которая позволила по отношению к себе грубость, никогда не будет…

Девятиклассники стали выходить, по дороге забирая тетради с моего стола, Соколов одним из первых рванулся к двери.

— Соколов! — окликнула я его. — Вы, кажется, собирались со мной поговорить!

Он не оглянулся, бросив коротко:

— Все. Поговорили. Сыт!

Мещерская в отличие от него не торопилась. Она медленно сложила свой портфель, взяла часть книг в руки. У нее всегда было так много книг с собой, что они никогда не влезали, потом остановилась возле моего стола. И сказала, точно продолжала случайно прерванный разговор:

— Понимаете, жалко, конечно, Виталия как маленького, хоть он и пятаки пальцами сгибает. Но не может он из своей компании вырваться, нет воли, а эта публика его до добра не доведет. У них без выпивки ни одна встреча не обходится.

Она вздохнула.

— Сколько я с ним воевала! Ведь больше мужества надо, чтобы отказаться пить, чем подчиниться людям, которых ты сам не уважаешь?! Тем более ради девушки, если она дорога…

Она потерла лоб и добавила, как взрослая, много пережившая женщина:

— Обидно, столько я сил души на него положила за эти месяцы! И никакой отдачи! Мои книги его не интересовали, от выставок он бегал, серьезную музыку так и не признал…

— А если он не мог этого сделать не потому, что не хотел? Если это было ему недоступно? Ведь бывает человек, не воспринимающий математику? Без музыкального слуха? Так и с искусством, его не все могут сразу понять, оценить, это еще надо воспитать.

Мещерская даже приоткрыла рот от удивления, потом покачала головой. Нет, в это она не могла поверить, в ее возрасте подобные трудности казались такими легкими, такими преодолимыми.

В десятом классе мы мало общались с Соколовым. Он перестал претендовать на четверки и лениво сдавал литературу по учебнику, откровенно скучая на моих уроках.

Только однажды он подошел ко мне со стопкой каких-то фотокарточек и попросил сказать, за что я бы поставила «пять» или «четыре».

Он развернул их передо мной на столе, как пасьянс, это были фотоснимки разнообразных сочинений на аттестат зрелости.

— Палочка-выручалочка?

— А что делать, если своего серого вещества маловато? Я за это десятку отвалил, не откажите в любезности пометить, какие в вашем вкусе? Хотя за все были пятерки.

Целый вечер я дома их читала, ругая себя за либерализм. Разбирать эти сочинения было трудно, пересняты они были мелко, блекло, но все же утром я отдала Соколову карточки с моими оценками.

Он вздохнул.

— Мать честная! Только три пятерки и пять четверок на сорок работ! А я столько финансов грохнул из любви к литературе…

Медовкин тут же поинтересовался.

— Значит, вы не против шпаргалок, Марина Владимировна?

— Даже за, — ответила я, и у мальчиков загорелись глаза. — Да, я не оговорилась. Я очень люблю шпаргалки.

Мальчики мгновенно оседлали парты вокруг моего стола и приготовились слушать инструктаж, они не ринулись даже в буфет, хотя шла большая перемена.

— Советую шпаргалки делать как можно подробнее, мелким почерком, на бумажной гармошке. На каждого писателя отдельно. Сначала его фамилию, инициалы, даты жизни и смерти, название основных произведений, их даты, имена главных героев, краткое содержание…

Петряков старательно шевелил губами, точно заучивал наизусть.

— Только одно непременное условие…

— Пожалуйста! — с готовностью протянул ко мне ухо Ланщиков.

— Шпаргалки надо делать самому, не пользоваться чужими…

— А потом?

— А потом перед экзаменом оставить их дома.

— У… — прозвучал единый вопль разочарования.

— Цель достигнута, вы поработали, следовательно, запомнили главное.

Соколов от души смеялся, собирая свои фотоснимки. Он не давал их никому посмотреть, приговаривая:

— Не тронь! Не тобой плачено! В долю могу взять, сообразим на троих?! Только деньги сразу на бочку…

Я думала, что он острит, но потом заметила, что Ланщиков и Петряков отошли с ним к окну, достали деньги. Соколов явно решил вернуть часть своего капитала. И поступил хитро. Я попросила потом Ланщикова и Петрякова показать мне приобретенное. Оказалось, что им не досталось ни одно сочинение с моей пометкой. Выигрышные работы Соколов предусмотрительно оставил себе…


На выпускном вечере ко мне подошла немолодая расплывшаяся женщина, в старомодном платье с оборками, и стала благодарить, что я «приохотила ее поскребыша к чтению».

Увидев мое недоумение, она пояснила, что Маруся Комова — ее дочь.

— А почему поскребыш?

— Так ведь она у меня одиннадцатая, самая маленькая.

И тут я разглядела на ее груди, среди оборок — орден.

— Всех подняла, всех в люди вывела, теперь и помирать не страшно, — сказала Комова, — мои ребятки, как грибы-опятки, друг за дружку всегда, а уж Машенька у нас самая дорогая. До нее одни парни шли, хоть плачь. Я уж прямо терпение теряла, да муж все дочку добивался, и вот только последняя вылупилась, как надо…

Она гордо смотрела на своего «поскребыша», самую нарядную на вечере. Ни у кого не было такого дорогого парчового белого платья, почти как у невесты, таких модных туфель с высоченной платформой, таких старинных голубых бус. Маруся все время улыбалась, чуть смущенно, робко, и казалась почти хорошенькой. Только глаза ее беспокойно всматривались в выпускников, она оглядывалась, точно заблудилась в лесу.

Заметив меня и мать, она подбежала, подпрыгивая, и спросила:

— Соколова не видели? Он обещал со мной танцевать…


Потом ей показалось, что вдали мелькнули его белые волосы, и она бросилась в ту сторону, а мать добродушно улыбнулась:

— Пусть веселится, пока молода! Так она сегодня наглаживалась, так старалась, я уж и сама хочу на этого королевича поглядеть…

Но Соколов с Марусей не танцевал. Он пришел в модном костюме, от него пахло одеколоном, белые волосы были так гладко зачесаны, что казались париком. И с ним была накрашенная девица не из нашей школы. Он от нее не отходил, пренебрегая одноклассницами, не заговаривал он и с учителями, явно подчеркивая, что уже «отрезанный ломоть».

Но Комова не очень грустила, а может быть, не подавала вида?! Она даже с вызовом сказала мне:

— Ну и пусть, если ему с ней хорошо! Пусть танцует…

И все же вздохнула, расставаясь с надеждой.

— А мне лучше. Он ее ни капельки не любит, он даже не знает, что такое — любить. А я знаю, ведь я счастливее, правда?!

Я кивнула, наш Лягушонок действительно была счастливым человеком. Она не умела ненавидеть весь мир из-за собственной боли.

Вскоре я незаметно ушла из зала, спустилась в нашу учительскую раздевалку и стала собираться, чтобы исчезнуть незаметно, никого не отрывая от веселья.

И вдруг услышала приглушенный разговор за стеной.

— А ведь я пропаду без тебя…

— Ну и пропадай!

Я узнала голоса Соколова и Мещерской.

— Брезгуешь, все брезгуешь! Но ведь если бы ты вела себя иначе, я, может быть, и без твоих скандалов в рот не взял эту гадость.

— Может быть, надо было с тобой пить?

— Эх ты, так ничего и не поняла. Ведь я год держался, весь десятый класс, неужели и теперь не веришь?!

Они помолчали, потом Мещерская вскрикнула:

— Перестань так на меня смотреть, все, ничего уже не изменить, я тебе цену знаю! — голос ее упал. — Я не могу забыть, каким ты был тогда в метро…

— Чудно, — засмеялся Соколов, — как я старался до тебя дотянуться! Читал книжки, слушал твою музыку — скучно, не по мне, слушал тебя и не слышал, только смотрел… вроде мы на разных языках говорили… А я так хотел стать тебе нужным, хоть кому-то нужным…

Они снова помолчали, но, видимо, Мещерская собралась уходить.

— Подожди. Сколько я давал себе слово плюнуть, забыть тебя, а как встречаю — точно ожог, все сначала. Хочешь — в ноги повалюсь?!

— Не юродствуй!

Мне почудилась даже ненависть в тоне девочки.

— Ты тряпка, просто тряпка, а такого я не могу жалеть, не обязана. И не хихикай, хоть раз в жизни будь серьезным. Вот если бы тебя паралич разбил, если бы ты под машину попал — я бы тебя не бросила, но пьяницу…

— А откуда ты знаешь, отчего я пью? — спросил он с вызовом. — Ты чистенькая, а вот у меня дома…

— Не у тебя одного родители не ладят… Не придумывай оправданий, ты просто безвольный…

— Если бы ты со мной говорила иначе, по-человечески, если бы ты не пилила меня, как тупая пила, если бы понимала, какие я делал усилия, чтобы выкарабкаться…

— А, болтовня! Пропусти, надоело!

Видимо, он загородил ей дорогу.

— Пусти! Нет, и не подумаю! Тогда не поцеловала и сейчас не заставишь! Ведь насильно не посмеешь, правда, когда я на тебя смотрю?!

Я сделала шаг к двери и увидела эту пару.

Мещерская стояла, выпрямившись, откинув голову с тяжелым узлом волос, заложенных низко на затылке, а Соколов смотрел на нее так обнаженно, что даже у меня защипало в горле. Он точно прощался в эту минуту с юностью, с мечтами, с попытками начать другую жизнь. Так смотрят люди с корабля на тех, кто остается на берегу, когда полоса воды между ними начинает шириться, когда звучит последний звонок.


Даша Мещерская пришла ко мне только через два месяца. И с порога сказала:

— Не могу отключиться, все дни он перед глазами. Глупо?! — Она присела на табурет в передней. — Конечно, это была не любовь, но вот места я себе не нахожу…

Она попыталась усмехнуться, сдерживая слезы…

И снова между нами возникла на секунду фигура Соколова. Мы обе так и не поговорили с ним вовремя.

А теперь было поздно. Навсегда поздно. Безнадежно поздно.

Загрузка...