ДВОЕ С ОДНОЙ ПАРТЫ (ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ)

Джигитова я заметила на первом же уроке. Уж очень это была живописная личность! Длинное лицо, длинный нос, длинные соломенные волосы и сощуренные глаза, прыгающие бровки и язвительные губы. А узким длинным подбородком, сильно выступавшим вперед, Джигитов точно клевал парту, когда рисовал на обложках своих тетрадей, рискуя их поцарапать длиннейшим ногтем на мизинце. Иногда же этим ногтем он чесал в ухе, но чаще поглаживал себя по волосам, с затылка на лоб, бормоча: «Ай да, Гогочка, молодец!»

Вокруг шеи у него был намотан яркий шелковый платок, расписанный русалками — бич всех учителей, которые с неравным успехом пытались снять с Джигитова это украшение, слишком сильно действующее на наши нервы.

Если Джигитов уважал учителя или если урок был ему интересен, он застегивал куртку повыше, пряча платок, но если у него намечался конфликт — русалки немедленно выпускались на свободу.

Из-за этого платка его даже вызывали на педсовет, но он остался непоколебим, заявив, что у него хроническая ангина, что синтетика противопоказана его горлу, а платок из натурального шелка, и главное, нет никаких специальных постановлений министерства просвещения, запрещающих ученикам носить на шее платки с русалками.

И мы сдались, все, кроме Натальи Георгиевны — завуча и Нинон Алексеевны — учительницы истории; они продолжали единоборство с ехидными русалками.

А вот его сосед по парте ничем не выделялся, спокойный троечник, курносый, пухлый, не претендующий на более высокие оценки — Бураков оживал только, если его донимал Джигитов. Тогда он пыхтел, краснел, виновато поглядывая на меня, с грацией юного бегемотика стараясь отжать Джигитова на его часть парты.

Когда мы изучали «Войну и мир» Л. Толстого, я дала сочинение на тему «Лицо — зеркало души?». Мне хотелось, чтобы девятиклассники поразились умению Толстого создавать неповторимые портретные детали и сами попробовали бы описать внешне любого интересного им человека.

Тетрадь Джигитова была щедро разукрашена изображениями фантастических самолетов не только на обложке, но даже на полях — разноцветной пастой. И между ними было написано следующее:

«Я хочу написать свой портрет с человека, чье прозвище Джон. У него лицо добряка и такой же характер: глаза зеленые, нос картошкой и небритые еще усики. Прическа а-ля Армстронг дополняется круглой физиономией, всегда всем довольной, и пухлыми губками бантиком. Особые приметы — носит очки, когда поблизости нет девочек. Особенности характера — болезненно реагирует на шутки. Жизнерадостное выражение сменяется бешеным и сыплются угрозы, которые никогда не выполняются, а через минуту — снова мир и тишь на круглом лице. Относительно его воли я пока точных данных не имею, но смею предположить, что она — не гигантских размеров».

Сразу за тетрадью Джигитова в стопке сочинений лежала общая тетрадь Буракова в целлофановой обложке, такая аккуратная, точно принадлежала девочке.

«С этим человеком я познакомился в начале года. Его лицо ничем не привлекательно, разве что язвительностью и тонкими губами, похожими на прыгающих змеек. Но он может исподтишка навредить другу, унизить, задеть, не думая, как делает больно, просто из любопытства. Забудешь, а он снова растравляет рану, точно проверяет твое терпение, он ни о ком не думает, он видит и слышит только себя. Наверное, вы спросите — зачем же ты дружишь с ним? Отвечу — с ним всегда интересно…»

Когда я принесла сочинения в класс, я спросила перед уроком Джигитова и Буракова — можно ли прочесть их работы вслух, не называя фамилий. Бураков замялся, а Джигитов, который до сих пор имел у меня только тройки и считал это явным недоразумением в наших отношениях, милостиво сказал:

— Бога ради! Читайте, пойте, танцуйте, только я не согласен на инкогнито. Пардон, люблю популярность в массах…

Тогда и Бураков махнул рукой.

— Ладно, только без фамилии…

Но девятиклассники сразу догадались, кто писал и о ком, и Горошек сказала, что Джигитов — вивисектор!

А Ветрова добавила:

— Мне всегда казались жалкими люди, которые не умеют ни любить, ни ненавидеть, ведь у них пустые души…

Я не смотрела на первую парту, но чувствовала, с каким напряжением Джигитов сохранял спокойствие. Популярность явно оказывалась не той, на которую он рассчитывал. И он поднял руку.

— Вы обещали меня спросить по «Войне и миру», я ее одолел всю…

— О ком же вы хотели бы рассказать?

— О Долохове.

— Но о нем на прошлом уроке говорила Горошек.

— Меня не устраивает трактовка этого образа предыдущим оратором…

Горошек фыркнула, она была не только самой маленькой по росту в классе, но и самой смешливой, титул «оратора» ее совершенно восхитил.

Джигитов вышел к доске, сильно сутулясь, заложив руки за спину и шаркая ногой так, точно натирал паркет, стал пересказывать все эпизоды романа, относящиеся к Долохову. Бураков сидел красный, он волновался больше Джигитова, а его друг упивался звуками своего голоса, как весенний соловей. Когда он кончил и скромно улыбнулся, ожидая пятерки, я сказала:

— Пересказ — не анализ. Тройка.

Джигитов всполошился. Но он не собирался сдаваться на тройку без боя.

— Прошу прощения, что же вы хотите услышать?

— Вы не дали анализа характера Долохова. К примеру, был ли он эгоистом?

— Ах, в таком разрезе? Пожалуйста. В общем, так. Он из бедной семьи, согласны? Мать и сестру любил, помогал им, согласны? Соню полюбил, потому что ее унижали Ростовы — согласны? Воевал не при штабе, как всеобщий кумир Болконский, — согласны? Где же здесь эгоизм?

Лица девятиклассников оживились, все любили, когда возникали споры.

— Но тем не менее Долохов мог жить на иждивении у Пьера, брать у него деньги, а потом соблазнил его жену?

— Пусть не будет лопухом ваш Пьер, так сказать…

— А когда он пытался шантажировать Николая, чтобы тот приказал Соне выйти за него замуж, пользуясь его карточным проигрышем?

— Ваш Николай был маменькин сынок, а с Долоховым никто не нянчился, вот он его и не жалел.

— Речь шла о Соне.

— Ну, она просто не поняла Долохова, я уверен, что такой смог бы потом заставить себя полюбить.

— Заставить?

— Долохов, с вашего позволения, — личность, такие всегда всех подчиняют. И сами себе хозяева. Хотя, может быть, он и мог бы подчиниться Соне, так сказать, на почве любовных эмоций. Но это не унижает мужчину…

На лице Шаровой мелькнула довольная усмешка, она всегда становилась похожей на кошку, перед которой блюдце со сметаной, когда урок шел «нестандартно».

— Значит, ты веришь в силу его чувства к Соне?

— Конечно, именно потому, что она его не любила. Такие всегда мечтают о трудностях. Остальные же дамы сами ему вешались на шею, как елочные украшения.

Девочки возмущенно переглядывались, но он и не глядел в их сторону, закинув голову с видом петуха, собирающегося оповестить о начале дня.

— А можно ли считать Долохова карьеристом? — продолжала я «наступление» на Долохова.

— С моей точки зрения, прошу прощения, он элементарно хотел выбиться в люди. За него же никто не просил, как за Пьера, Андрея, он не имел блата, так сказать. Только ему всерьез влетело за медведя, не правда ли?

— И вам его храбрость не казалась показной?

— Да поймите, многоуважаемая Марина Владимировна, что ему было наплевать, что о нем думают люди, он себе цену знал, не давал никому помыкать…

— Короче, в нем не было недостатков?

— В любом варианте он лучше ваших кисляев Пьера и Николая, он никогда бы не сидел на папочкиной шее, не бросил бы Платона Каратаева…

Лицо его горело, он забыл о своей невозмутимости, он не замечал, что довольно откровенно изложил и свою философию. Я сказала, что ставлю «пять» за знание текста, хотя и не согласна с его полнейшей реабилитацией всех поступков Долохова.

Джигитов сел, но что-то продолжало его жечь, не утешила даже долгожданная отметка. И он вдруг поднял руку.

— Будьте любезны, Марина Владимировна, вы не в курсе, сколько стоит на толкучке однотомник Мандельштама?

Ветрова даже подскочила от возмущения.

— Точно не знаю, я бываю там редко, мне покупать книги у спекулянтов не по карману. А почему вас это именно сейчас заинтересовало?

Он небрежно развалился на парте и, поигрывая замысловатой ручкой в форме капитанской трубки, изрек:

— Да вот у бабки рылся в шкафу, нашел много всякой рухляди книжной, кажется, денежной…

— Вам очень нужны деньги?

Он повел плечами, как солистка ансамбля «Березка».

— Я люблю поп-арт, мемуарную литературу. Да и нужно быть в курсе новинок самолетостроения…

— У вас много увлечений.

— Самолеты не увлечение, ведь я буду художником-дизайнером.

В классе послышались смешки, но Джигитов даже не шевельнулся, он вел себя так, точно мы с ним находились наедине…


Дружбу Буракова и Джигитова не нарушила даже Горошек, удивительно соответствующая своей фамилии. Это была самая маленькая в классе девочка, похожая на говорящую куклу. Только у куклы было низкое бархатное контральто, и любые стихотворения в ее исполнении приобретали трагическую окраску.

Я всегда поручала ей доклады о поэзии. И хотя она страшно волновалась, теряла закладки, хваталась за голову и начинала накручивать на палец челку, в ее выступлении всегда была страстная влюбленность в поэтическое слово, удивительное для пятнадцатилетней девочки понимание его оттенков. И в классе во время ее выступления устанавливалась заинтересованная тишина.

Горошек читала поэтические строки наизусть и, окончив, тяжело роняла руки, глядя огромными глазами вдаль. И я замечала, как не сразу отводили от нее взгляды самые иронические мальчики, медленно остывая от откровенного щенячьего восторга.

Бураков поддался ее чарам сильнее других, хотя стихов не любил, и Джигитову приходилось в такие минуты его сильно толкать, чтобы привлечь к себе внимание. Он-то девочкой не интересовался.

Но однажды Горошек должна была делать доклад. Она подошла к моему столу с огромной тетрадью, похожей на счетоводную книгу, положила руку на горло и сипло прошептала, что съела вчера три порции мороженого…

И тут Джигитов со своей ленивой усмешкой предложил прочесть вслух ее доклад. Она радостно закивала, глядя на него как на спасителя. Речь шла о четвертной оценке. И тогда Джигитов встал рядом с ней, она открыла тетрадь, и он невозмутимо начал читать, следя за ее указующим пальцем.

Зрелище было комическое. Длинный разболтанный Джигитов и крошечная Горошек, от волнения привстающая на цыпочки. Она то подпрыгивала, то дергала его за рукав, когда ей казалось, что он недостаточно проникновенен — тон его был очень ироничен.

Бураков долго смотрел на них, пристально, внимательно, а потом так вздохнул, что с парты слетела промокашка и плавно опустилась к ногам Горошек. Она ничего не заметила, она механически наступила на нее, следя за губами Джигитова.

А после уроков я увидела идущую впереди меня пару: размашисто шагавшего Джигитова с развевающимися по ветру волосами и семенящую рядом Горошек, которая держалась за его палец. За ними медленно плелся Бураков, совсем близко, в трех шагах, но они его не замечали, поглощенные разговором и весной. И мне вдруг показалось, что с этой девочкой Джигитов сбросит маску циника и нахала, как пестрый свой платок…


Меня очень интересовало, почему его так не любят в классе, почему все иронизируют, когда о нем заходит речь? Даже к шуту Лисицыну, даже к Медовкину, даже к эгоистке Шаровой относились все же лучше. И девочки громогласно удивлялись вкусу Горошек, а мальчики всячески сочувствовали Буракову.

Может быть, все дело было в том, что Джигитов откровенно демонстрировал ко всем без исключения свое презрение?! Свою «культурность»? Или злило, что он не входил ни в какие группировки? А скорее — раздражало странное сочетание в нем цинизма и ребячливости, которое казалось неестественным!

Один раз на уроке я застала Джигитова в противогазе. Кто-то забыл его в парте после военного дела. Я сделала вид, что Джигитов в противогазе на литературе — нормальное явление. Он вертелся, обливался потом, но не сдавался, он очень надеялся, что я его или вызову, или выгоню, или накричу — он не был только готов к равнодушию.

На перемене, сняв маску, он спросил с надеждой:

— А в дневник вы мне ничего внушительного не напишете?

— А за что?

Он утер лицо платком и вздохнул.

— Эх, надо было бы это сделать у Нинон Алексеевны! То-то звону по школе было бы…

— Вам сколько лет, Джигитов? — спросила я.

— Шестнадцать…

Он смущенно шмыгнул носом. Понял…


Когда мы поехали на экскурсию в литературный музей, я попросила Джигитова собрать у всех деньги на билеты. И еще я боялась растерять часть учеников по дороге. Поэтому я сказала, что прошу Джигитова с высоты своего роста нести службу дозорного, чтобы никто не отставал.

Мои поручения он воспринял крайне серьезно. Собрал деньги, а затем все путешествие вел себя как пастух, которому доверено стадо бестолковых овец. Домой девятиклассники возвращались без меня, я осталась в библиотеке музея, и Джигитов доставил всю группу в полном порядке, только девочки возмущались, что он относился к ним как к неодушевленным предметам.

На другой день я поблагодарила его, он иронически усмехнулся и с тех пор исполнял роль пастуха во всех наших походах в театры и музеи. При всей развязности он, видимо, был и застенчив и легкораним — может быть, Бураков это понимал?!

Не случайно он иногда, слушая остроты Джигитова, смущался за его детские выходки. И на усатом розовом лице Буракова появлялось выражение, напоминающее смущение молодой матери, чей младенец очень плохо воспитан.

Этот мальчик все больше завоевывал мое уважение. И своей привязанностью к другу, и тем, что никогда не просил пересдать. Он принимал любую отметку по литературе как закон, не имеющий обратного действия.

Однажды Джигитов после уроков дождался меня и сказал, что хочет избавиться от тройки. Я предложила ему подготовить доклад по творчеству любимого им писателя.

— А можно я расскажу о Романе Киме — детективе высшего класса? Или вы презираете этот жанр?

— Жанр нельзя презирать, можно презирать плохие произведения. А что вас привлекает в Киме?

Джигитов немного покачался надо мной, двигая ногой, точно натирал пол.

— Умный, так сказать, человек. Родился, как говорится, в более-менее приличной семье. Все написано явно документально. И без сю-сю-соплей, так сказать. Фраза бьет, как током, сказано — сделано, никаких сантиментов и бульварных красот…

— Чем же интересны герои Кима?

— Не сопливы, не болтливы, не трусливы. Короче — истинные джентльмены, — и захихикал.

Тогда я сказала:

— Кстати, Джигитов, почему бы вам не помочь Буракову с литературой, ему так трудно выражать свои мысли.

И вдруг услышала:

— Бураков, между нами, излишек производства, как говорится. Ну, зачем таким «личностям» десятилетка? Шел бы в шоферы. Его ведь ничего не интересует, кроме дурацких «Москвичей» и «Жигулей».

Я опешила, глядя на его тонкие, презрительно искривленные губы.

— А для вас десятилетка обязательна?

— Зачем ханжить?! Конечно, я многого добьюсь. Я и рисую, и в математике не последний, как вам известно, я-то смогу внести свой кирпичик в науку, а он? Пардон, такие середнячки нужны, конечно, как фундамент, но стоит ли государству на них тратить столько средств?

А ведь он дружил с Бураковым, принимал его помощь?!

— Бураков знает о вашем отношении, тайном презрении?

Джигитов пошевелил подвижными бровями.

— Он ценит мою объективность, главное для таких — не самообольщаться…


Вновь эти мальчики приоткрылись в сочинении: «Что вы понимаете под термином «хорошие манеры»?»

Бураков написал: «Хорошие манеры — это хорошее отношение к людям. Если ты, проходя, не забудешь поздороваться с родителями, с соседями — это хорошая манера. Если в автобусе, где ты сидишь, появилась старушка, и ты, хотя сзади есть свободные места, уступаешь свое место — это хорошая манера! И тебе потом станет хорошо: ты хоть на каплю кому-то сделал жизнь легче».

Джигитов подал мне вырванный из тетради листок, озаглавленный «Произведение нерадивого ученика Гогочки Джигитова. Хранить вечно у сердца».

Дальше шло круглым почерком.

«По убеждению я хипарь, неокритист и сторонник возврата к матушке-природе. Главное в современном обществе — удивить, а в первобытном — вежливость была признаком дурного тона. Я — за первобытных джентльменов. Поэтому также люблю шокировать. Чтобы какая-нибудь Дунька, возвращаясь с вечера, говорила мужу: «Цыпочка, а ты видел того, длинного, с волосами, в шубе? Кошмар?!» При этом надо не улыбаться, делать мрачное тупое лицо, а потом что-то произнести по-английски. Гарантируется стопроцентный успех!»

Джигитов очень обиделся, когда я назвала его работу ребячливой…

На другой день, подходя к школе в середине уроков, я увидела Джигитова. Кончался март, а он разгуливал без пальто, босиком, в закатанных до колен брюках, стараясь не пропустить ни одной лужи во дворе.

— Странные купания, — сказала я. — Назло кому вы себя калечите?

Он пошевелил пальцами красных, как у гусака, ног.

— Меня не пустили в школу. Сказали, что обувь грязная. Вот я и мою ноги, авось босиком можно будет шествовать по их коридорам!

Из подъезда выбежала бледная Кира Викторовна. От волнения она не могла говорить, она подскочила, хотела ухватить Джигитова за ухо, промахнулась и уцепилась за его длинные волосы. И потянула в школу, где его уже ждали Наталья Георгиевна и школьная медсестра.

Можно ли было подобного девятиклассника считать взрослым человеком?

Но что бы он ни выкидывал, вокруг него в классе оставался вакуум, и он от этого страдал, хотя и всячески подчеркивал, что может существовать без друзей, что всех презирает.

Недаром он так охотно выполнял мои поручения, даже напрашивался на них, всячески, правда, подчеркивая, что снисходит до этой деятельности. И был счастлив, когда рассмешил всю школу, нарисовав по моей просьбе карикатуру на курящего ученика и сочинив такие строки:

«От никотиновой заразы

Желтеют даже унитазы».

Но хотя все учителя признавали его способности и он шутя учился на четверки, ему никогда ничего не поручали. Кира Викторовна сказала:

— Я не могу с этим наглецом беседовать, он точно снисходит до меня.

А Стрепетов, комсорг класса, пояснил:

— Понимаете, любой из наших ребят или делает, или не делает, а Джигитов хоть и сделает, но при этом так хихикает, так все критикует — связываться противно…


Когда, уже в десятом классе, мы повторяли «Горе от ума» Грибоедова, Джигитов принес в сумке котенка, нежно его гладил и пояснял, что вынужден его носить в школу, так как дома котенку без него скучно.

Ветрова предложила, чтобы десятиклассники определили, кто из них на каких героев Грибоедова похож. Она заявила, что если комедия бессмертна, то и черты характеров героев наверняка встречаются и в наше время.

— Я прошусь в Скалозубы, — усмехнулся Петряков, — как хорошо быть генералом…

— По-моему, Софья не отрицательный образ, — возмущалась Горошек. — Она умная, гордая…

— Типично отрицательный, — лениво проговорил Джигитов, — она дама, этим все сказано, мозги куриные…

Шутливый обмен репликами вдруг оборвался, и Ветрова сказала:

— Боюсь, что у нас нет ни Чацкого, ни Молчалина, у нас есть — Молчацкий, то есть Джигитов.

Аплодисменты были настолько всеобщие, что он растерялся, хотя и пробовал отшутиться.

— А я хотел претендовать на роль Репетилова.

— Конечно, ты всегда много болтаешь, — согласилась Ветрова, — ты способен и как Молчалин добиваться своего…

Я удивилась ее резкости, эта девочка мне не казалась жестокой. Но после уроков Ветрова сказала, что Джигитов подал заявление в комсомол.

— Понимаете, я думала, что он смелый, что у него есть убеждения, а он — приспособленец. Как узнал, что это важно для поступления в институт, сразу такое патриотическое заявление написал, а ведь сам все всегда у нас высмеивает…

Встретив Джигитова после уроков, я сказала, что меня очень удивило его внезапное желание вступить в комсомол.

Он покрылся красными пятнами.

— Я считала, что вы из тех людей, которые должны верить в то, что делают, а оказалось, что все ваши иронические высказывания были только бравадой, способом шокировать…

Джигитов еще больше покраснел.

— И я думаю, что вы из тех людей, которые ломаются там, где люди, вами презираемые, окажутся настоящими людьми.

Он секунду колебался, но промолчал, опустил голову и пошел по коридору, как старик, волоча ноги, он не защищал свое человеческое достоинство, и это было мне больнее всего…


А вот Бураков взрослел на глазах. Он все реже простодушно и смущенно улыбался во весь рот, все реже терялся, он с пыхтением и страданием преодолевал не поддающиеся ему предметы и даже по литературе стал получать четверки.

Перелом произошел после его сочинения о Блоке: «Блока я не понимал, а потому и не любил. Уроки в школе мне ничего не дали, я не смог вслушаться в прелесть стихов. Но вот недавно я прочел в одной книжке, как после революции Блок пришел в институт читать лекции. Был страшный мороз, в зале сидел один студент. Блок ему четыре часа читал лекцию, потом расписался в журнале за два часа и ушел, забыв свою пайку хлеба. А за ним пришел другой профессор, ничего не читал, расписался за четыре часа, но хлеб не забыл уволочь. И теперь я все представляю, как Блок в мороз шел по Ленинграду, голодный, в легком пальто… И пытаюсь читать его стихи. Пока я их еще не понимаю, но я уверен, что скоро одолею».

Когда десятиклассники писали сочинение на аттестат зрелости, я заглянула в работу Джигитова. Он взял темой «Воспитательное значение советской литературы» и разразился ура-патриотическими фразами, хваля именно те произведения, над которыми так иронизировал весь год.

— Плохо. Недостойная вас фальшивка, раньше вы писали запальчиво, но честно…

— Мне надо кончить школу, так сказать, в «ажуре».

— Ажура не будет. Ничего нет гаже приспособленцев.

Он набрал воздуха, хотел огрызнуться, но сдержался и только прошипел:

— Все воспитываете… И на экзамене. Неэтично…

Я ничего не ответила, а потом заметила, как он перечеркнул свой черновик и начал писать о «Войне и мире». И тут меня подозвал Бураков, совершенно багровый от волнения.

— Ничего не говорите, только кивните. Это — то?

И я прочла первые строчки его сочинения: «Мне эта книжка досталась без обложки, поэтому я не знаю точно ее названия, фамилии автора. Я ее назвал для себя — «Три года в лагере смерти». Можно много приводить примеров ужасов. Книга написана не очень литературно, но она подкупает своей правдивостью и суровой искренностью. И вот тут я могу ответить на вопрос — в чем же воспитательная роль советской литературы, потому что, читая эту книгу, нельзя не ощущать волнительной дрожи во всем теле, закипающего в тебе яростного гнева. Читая эту книгу, очищаешься от мелочей и жизненной мишуры, думаешь только, какая же сила смогла сохранить и пронести в борьбе чувство человечности у заключенных, веру в нашу победу? И я считаю, что такие книги необходимы. Они не дадут забыть уроки истории, не позволят разгореться новой войне. Хотя, конечно, писателю надо оттачивать рельефную силу слова, потому что брак в литературе обходится так же дорого, как и в технике…»

Бураков следил за мной, пока я читала, и облегченно вздохнул, когда я кивнула. Мы поняли друг друга, хотя я не сказала ни слова.

А позже, после устного экзамена по литературе, когда я объявила отметки, Джигитов сжал кулаки. Он не мог поверить, что у него по сочинению стоит тройка, а у Буракова — четверка. Он даже переспросил меня… И хотя это не отразилось на отметках в аттестате (все равно у Джигитова осталась четверка, а у Буракова — тройка), Джигитов настолько на меня обиделся, что даже не подошел на выпускном вечере.

Вместо него ко мне подсела его мать, молодая женщина с совершенно седыми волосами и такими бледно-голубыми прозрачными глазами, точно она много и долго плакала.

— Я хотела вас поблагодарить. Жора с вашим приходом стал много читать, а раньше, кроме самолетов и пластинок, ничего не признавал… С ним нелегко. Меня он до сих пор не простил.

— Вас?

— Да, вот и так бывает. Понимаете, его отец оставил нас пять лет назад. Гога стал жить то у меня, то у бабушки. Она его, конечно, жалела, баловала. А недавно я посмела выйти замуж. Вы не улыбайтесь, это не мои, это его слова. Понимаете, захотелось все же и своей личной жизни… А он озлобился. Когда же я решилась на сестренку, совсем ушел, три дня не ночевал… Меня только из роддома привезли. У меня даже молоко пропало от волнения…

Мимо нас прошел Джигитов, держа под руку Тихомирову. Мать окликнула его, но он дернул плечом и даже не взглянул в нашу сторону.

— Спасибо Буракову, — продолжала рассказывать его мать, — разыскал, привел. Не мальчик — теленок, мой так с ним по-хамски обращается…

Напротив нас у стены стояла маленькая Горошек. Она была в пышном белом платье, с парикмахерской прической, но лицо ее не казалось праздничным. Она не отрываясь смотрела, как танцевал Джигитов с Тихомировой, вкрадчиво нагибаясь к этой ослепительно красивой девушке.

— И девочку обидел, — говорила его мать, — то не разлей водой были, а то — надоела. Жаловался, что она все время выясняет отношения и плачет. И придумал дурацкую теорию. Мечтает жениться на женщине старше лет на десять. Чтоб его понимала с полуслова…

К Горошек подошел неуклюжий Бураков. Хотя его новый черный костюм был нормального размера, он держался так, точно костюм был ему и узок, и короток. Он что-то начал говорить Горошек, но она его не слушала, даже не смотрела в его сторону, темные ее глаза не отрывались от Джигитова ни на секунду, она точно его гипнотизировала. Тогда Бураков выловил Джигитова из толпы и стал о чем-то просить, дергая товарища за рукав. Оркестр в этот момент замолк, и вдруг мы услышали громкую реплику Джигитова:

— Да бери себе это сокровище! Выручи как друг! Хуже смолы девица.

Бураков отшатнулся, сжал кулаки и застыл, а мать Джигитова покраснела.


Осенью я узнала, что Бураков поступил в автодорожный институт, сдал экзамены на четверки, а Джигитов в Строгановское училище провалился. Я была ошеломлена, как и остальные учителя. Мы все так верили в будущее этого мальчика, что нам показалось нелепой шуткой известие, что Джигитов устроился резчиком бутербродов в кафе при кинотеатре «Октябрь». Но когда мы случайно встретились на улице, он подтвердил это.

Джигитов в замшевых брюках, в ослепительно яркой рубахе казался совсем взрослым и все же сделал сначала такое движение, точно хотел перебежать на другую сторону улицы или спрятаться за прохожих. Я остановила его. Он независимо раскланялся.

— Ну, где вы сейчас, что делаете? — спросила я, надеясь, что ребята меня разыгрывали, что новость о Джигитове — не очень остроумная выдумка его недоброжелателей.

— Я — кухонный мужик, так сказать, с десятилеткой. В кафе «Октябрь». Если забежите, могу осетринку подкинуть, икру красную, у нас иногда бывает…

Он больше, чем обычно, кривил губы и щурил глаза, но тон его был почти благодушен.

— Зачем это вам? Кого вы наказываете?

Он усмехнулся.

— Надо же где-то перекантоваться до армии. А так — светло, тепло и не дует… И вообще, где сказано, что все должны, так сказать, иметь высшее образование? В программе, кажется, написано насчет десятилетнего обучения, не так ли?! А в общем, пусть в институтах такие, как Бураков, вкалывают, если им не лень пять лет трубить…

Несколько дней у меня жгло в душе, когда я вспоминала эту встречу, а потом ко мне пришел Бураков. Он долго мялся, прежде чем пожаловался, что Джигитов от всех товарищей прячется, выпивает…

— Вот я и подумал, может быть, притащить его к вам? Вы его умели задевать… Авось встряхнете, как тогда, на уроке о Толстом, о Грибоедове…

Мы улыбнулись. Явственно, очень явственно вспоминались нам те уроки, казавшиеся теперь в далеком веселом прошлом.

— Он тебе по-прежнему не безразличен? — спросила я.

Бураков изменился мало, во всяком случае краснел он по-старому.

— Жалко… Нелепо все… Джигит — и без коня…

Он умоляюще посмотрел на меня.

— А как с ним бывало интересно! У него фантазий — на все случаи жизни. И он никогда не повторялся. Отец говорил, что он — настоящий аккумулятор идей.

Он помолчал и добавил после паузы:

— Он мне завидовал, что у меня родители, дом нормальный… Он у нас никогда не дурил, честное слово… И знаете, у меня отец и мать — инженеры, и неплохие, у отца — Государственная премия, так они им восхищались, считали, что ему надо заниматься прикладной эстетикой… Как-то нечестно, наверно, что я — в институте, а он болтается в дурацком кафе.

И хотя я не спорила, он все говорил, говорил, добавляя новые и новые аргументы, чтобы заставить меня вмешаться в судьбу Джигитова.

Но я не знала, как помочь.

Может быть, с ним надо было быть добрее и требовательнее? Не смеяться над его выходками, а попытаться направить его энергию, идеи в разумное русло?

— Он провалился на творческом конкурсе? — спросила я.

— Да. И представляете, преподаватель сказал, что, конечно, он творчески одаренный человек, но в его картинах нет знания азов, перспективы, освещения, что у него слишком много фантастики, математического рационализма…

Бураков возмущенно хмыкнул.

— А он нарочно такие картины понес, чтобы сразу показать свою самобытность, он же мечтал стать художником-дизайнером. Ну, а потом отнес документы в МАИ, и тоже — осечка. Математику сдал хорошо, а в сочинении написал, что сегодняшние самолеты устаревают до того, как выходят из конструкторских бюро, что глупо подновлять гробы, надо строить авиацию на других принципах.

Бураков слегка замялся.

— Понимаете, он решил не приспосабливаться. Вы тогда, на экзамене, его очень задели… Ну и вот… сам себе напортил. Там еще и какие-то ошибки были — короче, заработал двойку. Над ним еще посмеялись, мол, все перевернуть собирается, а элементарной грамотности нет…

Он вытащил сигареты, механически закурил и тут же страшно смутился:

— Ох, простите! Задумался…

И постарался рукой рассеять дым.

— Ну почему, почему он оказался таким слабым?!

Бураков твердо решил привести его ко мне, и я не сомневалась, что он это сделает. У него-то была воля, но что я скажу Джигитову? Разве что он стал жалким человеком?! Позер, болтун, пустышка?

Я понимала, что оскорбления не лучшее лекарство при остром заболевании самолюбия, но ведь противоядие иногда делается из яда…

И мне было очень больно за этого парня, столько обещавшего в школе и так безжалостно теперь калечившего свою жизнь.

Загрузка...