ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ МИР НАИЗНАНКУ

«Услышал Ад невероятный грохот,

Увидел Ад падение Небес,

Низвергшихся с Небес, и в диком страхе

Бежал бы сам, не будь неумолимой

Судьбою он прикован к основанью».

МИЛТОН

1. СКАНДАЛЫ

Элизабет сидела на одной из первых скамей рядом с мачехой и сестрами. Джон расположился поодаль, желая подчеркнуть свое несогласие. Поехать вместе со всеми на проповедь ему пришлось — пастор сам пригласил все семейство и даже прислал за ними карету. И мистрисс Годфилд, которая собиралась на проповедь, как на званый обед, и по нескольку раз заставляла дочерей то перевязать шаль, то поправить прическу, не позволила сыну остаться дома.

Похоже, пастор на этот раз готовил какой-то сюрприз. Первые ряды темнели добротными дублетами и воскресными шалями почтенных граждан — тут и чета Роджерсов с племянником, досточтимые купцы с женами и детьми, бейлиф Нед Саттон рядом с огромным низколобым братом Томасом, землевладельцы, фригольдеры. Сзади плотно сидели, стояли у колонн и в дверях простолюдины. С мая, после издания «Ордонанса о безоговорочном пресечении всяческих ересей и богохульства», каждому вменялось в обязанность посещать воскресные богослужения; за этим пристрастно следили церковные власти. Кто отрицал учение о святой Троице, о божественной природе Христа, о боговдохновенности Священного писания, о воскресении и Страшном суде — подлежал смертной казни. Задавать вопросы во время проповеди, возражать или оспаривать то, что сказал проповедник, категорически воспрещалось. Парламент отменил церковные суды, это так, но дисциплина! Дисциплина должна быть строгой, как никогда.

Когда Элизабет только еще поднималась по ступеням церкви, в толпе перед ней, в проходе, мелькнула знакомая темноволосая голова, и боль, и стыд, и шальная недозволенная радость того июньского дня нахлынули на нее с новой силой. С тех пор она больше не смела искать с Джерардом встречи. Она работала по дому, вязала, ходила в церковь, прилежно читала длинные романы, полные чудес и приключений, стойко молчала в ответ на раздраженные замечания мачехи или глупые приставания сестер. Старалась бороться с тоской, рисуя себе будущее — просторный пасторский дом, хозяйство, веселые детские голоса…

— Христос открыл нам путь к Сиону, — гремел под сводами воодушевленный голос ее будущего мужа. — Он призвал своих избранных установить единое богослужение, единую церковь, единое управление в ней. Единство и процветание нашей нации немыслимо без полного единения святой церкви.

Нет, не зря мистер Патрик так настоятельно приглашал их сегодня в свой приход, не зря на скамьях, в проходах, в дверях собралось столько народу. Он сообщал важные новости.

— Два дня назад, 29 сентября, парламент принял новый ордонанс о церковном устройстве. Отныне пресвитерианство вводится повсеместно. Теперь, когда на острове Уайт успешно начались переговоры с его величеством, когда вся Англия с нетерпением ждет благой вести о мире и соглашении, последняя лазейка для терпимости к расколу, этому орудию диавола, отцу беспорядка и раздоров, навсегда замурована!

Чепец мистрисс Годфилд колыхался в такт словам проповедника, довольное лицо ее лоснилось. Сестры переглядывались с сидевшим неподалеку Чарли Сандерсом, худосочным, длинноносым молодым человеком — племянником уолтонского судьи. Элизабет бросила взгляд влево и увидела, как беспокойно ерзал на скамье Джон. И за спинами первых рядов прошло как бы легкое дуновение.

— Сколь же счастлива была бы наша церковь, — пастор еще возвысил голос, — если бы мятежи и несогласия поднимались лишь вне ее! Неверные и отступники видны для глаза, бороться с ними легко. А вот еретики, раскольники, сектанты внутри церкви — те распознаются труднее и потому во много крат опаснее! Чье благочестивое сердце не обольется слезами, видя, сколь многие гонятся ныне за так называемой свободой, за так называемой истиной, за чем угодно, лишь бы оно отдавало новизною! Для них что ново, то и истина!

Право, если бог наградил мистера Платтена каким-то даром, то даром красноречия. Как плавно, как умно, как горячо он говорил! Гладкая ладонь в черном рукаве пасторского облачения, словно птица, взлетала над белым воротником, он встряхивал большой яйцевидной головой, устремлял очи ввысь или, нахмуря брови, обращал суровый взгляд к пастве; тогда Элизабет хотелось сжаться и втянуть голову в плечи.

— Я знаю, — обличительно гремел голос с кафедры, — найдутся такие, кто скажет мне, что истина — дар божий, и власти не могут применять насилие в делах веры. Но значит ли это, что власти не вправе заставить людей идти путем благодати? Или разве запрещено выпускать законы, чтобы наказывать ошибки и заблуждения, противные истине? Обратимся к нашему приходу. Что делаем мы, добрые христиане? Вместо подчинения единой пресвитерианской церкви мы бросаемся от одной крайности к другой. От Сциллы к Харибде. Среди нас есть многократно осужденные церковью фамилисты, и баптисты, и сикеры, и беменисты, и прочие бесноватые и опасные еретики!

Вздох прошел по церкви святой Марии. Приглушенный голос сзади явственно произнес слово «терпимость», и оно прозвучало как угроза. Джон завертел головой.

— Кто-то здесь сказал «терпимость», — с готовностью отпарировал проповедник. — Терпимость — это смертоносный меч Антихриста! Те, кто требуют терпимости, не подчиняются властям, не платят церковную десятину, не посещают богослужений. Они отрицают святую Троицу, Евангелие и воскресение Христово. Мы не должны разрешать в нашем приходе подобных мнений! Ордонанс парламента призывает нас к единству. И вот сегодня я пригласил сюда всех вас, и этих людей тоже — чтобы они ответили нам на некоторые разумные и основательные вопросы. Пусть они выйдут сюда, к кафедре, и ответят: почему они не желают ходить в храм божий и исполнять предписания церкви? Не отвергают ли они тем самым господа бога и святую Троицу?

Молчание повисло над головами прихожан. Обвинение было нешуточным. Пастор немного подождал. Какая-то дама на передней скамье громко вздохнула.

— Ага, вы молчите. Вы скоры на язык в тавернах и на рынке, а здесь молчите! Если вам так дорога ваша истина, выйдите вперед и объясните ее народу под этими священными сводами. Или здесь смелость покинула вас?

— Кто говорит, что поклоняется богу, а света в себе не имеет, тот лжец!

Вся церковь обернулась назад, туда, откуда донесся дерзкий голое. Высокий человек в потрепанном армейском мундире большими шагами шел вперед по проходу. Элизабет узнала его: год назад он громче всех ораторствовал в таверне. Еще не дойдя до кафедры, он взмахнул ручищей и зло крикнул:

— Вы тут все о боге, о церкви, о единстве! Да кто вам дал право судить об этих вещах! Только тот, кому открылся господь в славе и истине, может говорить о нем!

Он выбрался вперед и встал, широко расставив ноги, перед скамьями. Пастор саркастически оглядел нескладную фигуру.

— Вы, значит, полагаете, что вам открылся господь? Допустим. Скажите, а вы где-нибудь учились? Изучали книги святых отцов? Вправе ли вы судить о божественных истинах?

— Бог внутри нас. Каждый говорит с ним в себе самом. Вы за свою проповедь мзду получаете и хотите, чтобы мы все верили так, как вы велите! А мы хотим верить по-своему.

На передних скамьях недовольно задвигались, заворчали. Мистрисс Годфилд громко фыркнула. Судья Роджерс привстал с места.

— Дозвольте мне сказать! — внятный негромкий голос раздался вдруг сзади, и Элизабет замерла побледнев. К кафедре, не торопясь, вышел Джерард Уинстэнли.

— Вы обвиняете нас, — обратился он к Платтену, — тех, кто не ходит в вашу церковь, в том, что мы не признаем бога. Что мы отрицаем Христа, Троицу, Писание, молитвы и саму веру. Выслушайте же нас — с мирным духом и сочувствием, прежде чем судить.

— Назовите свое имя, — важно произнес Платтен.

— Меня зовут Джерард Уинстэнли, из Ланкашира, я живу в Уолтоне. А это — Уильям Эверард, уроженец Ридинга. — Он слегка поклонился всем, потом обернулся к Платтену. — Сначала о боге. Я, право, предпочел бы употреблять слово «разум» вместо слова «бог», ибо речь идет о внутренней духовной силе в человеке. Это соль, которая придает вкус всем вещам. Это огонь, который сжигает тщету мира сего и сохраняет то, что чисто. Это справедливость и любовь.

Как тихо может быть в переполненном храме!

— Вы говорите, разум? — переспросил Платтен. — Человеческий разум вы отождествляете с непостижимым понятием отца и зиждителя Вселенной?

— Я зову его разумом, потому что именно он делает человека человеком; справедливость — воистину справедливостью; суд — судом; любовь — любовью. Без этого управителя они превратятся в безумие, ибо будут искажены корыстными вожделениями плоти. Эта сила обитает везде — во мне, в вас, во всем живом, во всей Вселенной. Она делает нас братьями. Не этот храм, не наш приход, а сам бог во всех нас — вот что дает истинное единение.

— Вот-вот, я то же самое хотел сказать, — не утерпел Эверард. — Ты о Христе еще скажи…

— Я говорю, — продолжал Уинстэнли, не взглянув ни на него, ни на проповедника, — что и Христос не находится вне нас; он дух, который сокрушит власть себялюбия.

— Вот где ересь! — указующий перст пастора нацелился в грудь Джерарда. — Вот ваше величайшее заблуждение! Вы полагаете, что господь Иисус Христос — всего лишь дух внутри человека. Но тем самым вы отрицаете крестную смерть и воскресение его во плоти — основную доктрину церкви!

— Христос — воплощенный дух добра и милосердия. Этот дух спасает людей от гордости, жадности, неистовых страстей.

— Но в Писании ясно сказано, что он воскрес и поднялся сквозь облака на небо, к престолу, где обитает его отец! Берегитесь! Вы посягаете на святая святых! Майский ордонанс карает такие убеждения смертью!

— Христос не обитает ни в каком определенном месте. Он везде, в любой вещи, в любом создании.

— Прекратите! — с передней скамьи, дрожа от негодования, поднялся толстый судья. Элизабет видела, как налилась кровью его шея. Он давно уже порывался что-то сказать. — Прекратите это гнусное состязание! Что происходит? Вместо того чтобы получать наставления в вере, мы слушаем богохульные речи сектанта! Ваше преподобие! Я знаю, что не должен прерывать вас, но заткните же ему рот! Здесь дети, чему он их научит! Я п-протестую!..

Он сел, трясясь всем телом, жена и племянник с двух сторон зашептали, стараясь его успокоить. Храм загудел сотней голосов.

— Да что говорить!.. Вышвырнуть их отсюда! — взревел Томас Саттон, брат бейлифа.

Пастор хотел заговорить, но мысли его путались, привычные, давно заученные слова замирали на губах. Не то чтобы он хоть на минуту усомнился в доктринах единой пресвитерианской церкви — в избранничестве и предопределении, нет! Он был убежден, что путь Англии — это предсказанный в тысячах пророчеств путь национального единства, которое должно выражаться в единстве церкви. Что единство предполагает дисциплину, подчинение доктрине и власти, единообразие в обрядах. Ведь здоровье церкви — необходимое условие здоровья государства. Что, наконец, пуританское благочестие и строгая мораль — верный путь к построению разумного и справедливого миропорядка. Но этот безвестный еретик покушался на самые главные, самые сокровенные опоры его убеждений. Вместо единства церкви — разделение на секты, где каждый верует, как ему взбредет в голову. Вместо дисциплины — разброд, терпимость, потрясение основ! Вместо благочестивого и умеренного соблюдения обрядов — туманная вседозволяющая эсхатология! А как же Писание? Он прижал руки к груди, но Уинстэнли, не дав ему выговорить эти слова, внятно сказал:

— Я не отрицаю Писание. Я просто говорю, что оно — свидетельство духа, который присутствует и в тех, кто его составлял, и во всех нас.

— Какая наглость! — судья опять вскочил с места. — Да как вы смеете утверждать, что в вас говорит тот же дух, что и в апостолах?

Уинстэнли и бровью не повел.

— Я отвечу. Во мне говорит тот же дух хотя бы потому, что я чувствую покой и бесстрашие в моей душе.

— А как… Как достигнуть этого? — прокричал вдруг срывающийся мальчишеский голос, и Элизабет увидела, что Джон поднялся с места и подался вперед. На передних скамьях обернулись с осуждением и недоумением. Мистрисс Годфилд задергалась, зашипела, как гусыня, но Джон был слишком далеко от ее материнской длани. Голос Уинстэнли потеплел:

— То, что обычно называют путем благочестия, на самом деле уводит от истины. Мы идем за другими, мы ищем учителей, мы повторяем то, что написано в книгах. Нам говорят, — он повел головой в сторону Платтена, — что это и есть слово божье. Не верьте! Такой способ обучения — обман. Он истощает и ваши души, и ваши кошельки. Мы должны не повторять чужие слова, а пытаться понять сами.

— А что делать, чтобы пришло новое царство?

Элизабет оглянулась на этот грубоватый, хриплый голос и увидела, что странная перемена произошла в церкви. Толпа простолюдинов, прежде чинно стоявших за скамьями, словно выросла, надвинулась, заполнила проход, окружила колонны; сразу стало заметно, что тех, кто сидел впереди, гораздо меньше. И сам пастор как будто съежился, на него легла тень, он не был больше хозяином в храме. Церковь святой Марии словно бы превратилась в таверну. Она снова повернула лицо к Уинстэнли и только сейчас заметила, какие у него широкие плечи, как высоко он держит голову.

— Существуют три средства, — говорил он, — во-первых, пусть главным вашим стремлением будет поступать со всеми на земле так, как вы хотели бы, чтобы поступали с вами. Во-вторых, готовить себя к великим и близким переменам. Вы увидите, что исполнить это очень трудно, ибо плоть будет искать удовольствий для себя и проявлять нетерпение. А третье — не принимайте на веру все, что вам говорят с церковных кафедр и что написано в книгах.

— Но разве Писание — не закон и путь для всех нас? — спросил еще кто-то из задних рядов, и Элизабет вспомнила, что тот же самый вопрос она задала ему тогда, в день своего позора.

— Нет! — разнеслось по храму. — Мы не должны идти путями других людей. Те, кто по должности проповедует и учит народ, не имеют в себе высокого духа; и власть, которая поставляет таких учителей, — не от отца небесного.

Последние слова гулкой медью прозвенели под сводами, и восторженный гул толпы был им ответом. Пастор словно проснулся.

— Кто дал вам право говорить здесь такое? — загремел он. — Я избран приходом! Я утвержден парламентом! Изыди, нечестивый, не оскверняй святых стен! Я исполняю свой долг, а ты что здесь делаешь?

Судья Роджерс кинул пугливый взгляд назад, на толпу, потом наклонился и зашептал что-то на ухо племяннику; тот встал и, пригибаясь, прикрыв ладонью длинный нос, проскользнул меж рядов, ужом ввинтился в толпу и выбрался из храма.

— Вы сами призвали нас к ответу. — Голос Уинстэнли не уступал голосу пастора. — И я скажу вам: пророки и апостолы не имели прихода, не собирали денег с жаждавших веры, под страхом наказания не сгоняли их в храмы, чтобы заставить себя слушать.

Эверард, о котором было забыли, взмахнул кулаком и шагнул вперед; передние ряды отшатнулись. Он крикнул:

— Кто так поступает — враги Иисуса Христа! Это они отрицают Писание и предают дух святой! А власть их — дракон огненный!

Судья нетерпеливо обернулся к дверям. Голос Джона крикнул:

— А власти?..

— Они должны позволить каждому думать, читать, писать, говорить все, что он хочет, позволить людям собираться вместе, где им удобно, и обсуждать все это; они не должны требовать десятину…

— Довольно! Довольно диктовать! Мы и так слишком долго вас слушаем! Мы сами — слышите! — сами начали борьбу за права англичан! Мы с самого начала выступали в парламенте против епископата, против папизма и ложных обрядов! Мы защищали ваши свободы, мы открыли вам Священное писание, мы говорили о единстве с богом вместо единства с королем. А вам все мало! Вы хотите идти дальше — к безграничной свободе, а она есть хаос и безобразие! Вы отрицаете уже не епископские установления, а само Писание! Вы и отца небесного провозглашаете просто разумом, который движет последним пастухом! Вы… вы хотите перевернуть весь мир вверх дном! Вы не понимаете в темноте своей, что власть и порядок существуют только до тех пор, пока сохраняется единство церкви. Вы… вы — сеятели мятежа, вот вы кто!

Голос пастора дрожал, подбородок трясся, рот брызгал слюной. Элизабет смотрела на него и видела то, чего не замечала раньше: лысеющий потный лоб, мясистые щеки, редкие сальные волосы… и лицо, искаженное обидой и злобой. Как могла она согласиться стать женой этого человека? Как могла предать себя и подавить то, во что верила всей душой? О, рабская, рабская натура! Она еще и детей рожать ему собиралась!.. Ей стало стыдно, кровь бросилась в лицо. Она опустила на мгновение голову, потом подняла ее, глянула на Уинстэнли, и радость снова проснулась в ней. Пусть им никогда не быть вместе, пусть он о ней и не вспомнит даже, она все равно будет с ним — всем сердцем, всеми мыслями, до конца… Непостижимая, уверенная сила исходила от этого человека. Никто не смел ему возразить, даже судья затих мешком на своем месте.

— Еще одно слово. — Уинстэнли обращался к пастору, как к ровне. — Вы сами вызвали меня для объяснения. Вы обвинили всех, кто думает подобно мне, что мы отрицаем бога и Писание, пророков и апостолов. Я отвечу сполна. Я свидетельствую перед всеми, что в жизни своей я стараюсь идти теми путями, по которым ведут меня моя совесть, разум и Писание. Я терпеливо и с уважением отношусь к тем, кто со мной не согласен. Я готов преломить хлеб со всеми, кто ищет истину, искренне поведать им свои мысли и с сочувствием выслушать их. Вот моя вера. Но это еще не все. Вы спрашивали меня, я вам ответил. Теперь вы ответьте мне: разве Павел, наставляя в проповеди Тимофея, учил его торговать своим словом? А что делаете вы, получая вознаграждение за проповедь? Почему вы крестите детей, хотят они того или нет, — не для того ли, чтобы собрать побольше денег с их родителей? Не кажется ли вам, что вы сами отрицаете Писание, и божьи установления, и самого Христа корысти ради? Пусть все, кто слышал вас и меня, рассудят между нами.

Тут невесть откуда появился маленький черный человечек, схватил Уинстэнли за руку, что-то шепнул, и они поспешно ступили за колонну. Какие-то люди в простой одежде хлынули в проход, затолпились, скрыли от Элизабет и Уинстэнли, и человечка в черном, и Эверарда. Она увидела, что толстый судья с красным лицом что-то толкует Платтену у кафедры, и вдруг мерный топот и звон послышался сзади, в дверях. Толпа шатнулась к центру, освобождая левую сторону, и взвод солдат двумя шеренгами вошел в церковь. Усатый молодой офицер с темным, изрытым оспой лицом и бегающими глазами подошел к кафедре и отдал честь. Потом поднял руку и зычно, с видимым удовольствием от сознания своей власти крикнул:

— Разойдись! Всем выйти из храма!

Простолюдинов как ветром сдуло. Элизабет встала вместе со всеми и двинулась к выходу.

— Скорее, скорее, к карете, — суетилась сзади мачеха. — Бог знает что такое! В храме! Анна, потом завяжешь свою ленту, тут того и гляди под арест угодишь. А где Джон? Где этот негодный мальчишка? Джо-о-он!

Она привстала на цыпочки, вертелась грузным телом, звала, но все было напрасно. Храм быстро опустел. В нем остались только солдаты, капитан Стрэви, судья и пастор. Джона не было ни внутри, ни снаружи, ни возле кареты.

2. БРАТСКАЯ ТРАПЕЗА

— Тебе надо уходить, Уильям.

— А ты?

— Я пережду здесь несколько дней и уеду тоже. Нечего и думать сейчас показаться.

— А твои коровы?

— Стадо пусть пасет Роджер, сын Сойера. Мальчик уже может делать эту работу. Я заверну на Чилтернские холмы, а потом в Лондон, к издателю. Подождем немного, пока все уляжется.

— Мистер Уинстэнли, вы думаете, вас арестуют?

— Все может быть, Джон. Время, сам видишь, какое, А тебе бы лучше пойти домой, поздно уже.

— Сейчас, мистер Уинстэнли, ну еще немножечко.

Они сидели в лачуге, притулившейся в пустынном месте у подножья холма, еще более тесной от сгустившейся вокруг темноты. Лучина, потрескивая, горела над столом, скудная трапеза бедняков подходила к концу. На большой кровати тихо посапывал спящий ребенок. Маленький черноволосый Уиден, хозяин лачуги, был рад гостям. Глаза его блестели. Он кликнул жену, которая выгребала золу из очага, и велел принести еще пива.

Эверард зябко поежился, втянул голову в плечи, прислушиваясь к резким порывам ветра, ударявшим в ставни.

— Уходить, говоришь? Ладно, я двину на рассвете в Кингстон. — Он подмигнул. — А здорово мы их сегодня?

— Разум дает уверенность и покой.

Джон подпер подбородок кулаком, глаза устремились на красноватый огонек лучины.

— А как этот разум всем управляет?

— Смотри, как разумно устроен мир: облака проливаются дождем, иначе земля не родит хлеб, траву и плоды. Трава нужна скоту, а скот — людям. Солнце дает тепло и свет, без которых жизнь невозможна. И тот же Разум побуждает человека жить в мире со всеми, подавлять в себе злобу и гордость.

Эверард замотал головой, положил на стол кулачище:

— Опять он о добре и мире. А они тебя живьем готовы сожрать. Вон солдат кликнули; если бы Уиден не увел нас через боковую дверь, сидеть бы нам сейчас в «Белом льве» под замком.

— Я говорю только о том, что все мы нуждаемся друг в друге — все люди. И потому надо поступать с другими по справедливости.

— Это мы уже слышали! — Эверард схватил принесенную хозяйкой кружку, отхлебнул. — Но в жизни вот что получается: нас с тобой, чистых душой и справедливых, того и гляди схватят и посадят под замок, добрый и святой Полмер с голоду с семьей подыхает да еще солдат кормит, а все эти судьи, пасторы, лорды живут припеваючи.

Джерард задумался. Эверард прав, богачи безнаказанны. Они пользуются трудом крестьян, отбирают у них ренту, десятину, общинные поля и наслаждаются благами жизни. А бедняки молча терпят унижения. Мало того, что всю неделю они трудятся на полях лорда, и в воскресенье их, словно стадо, гонят в церковь слушать лживые слова попов, которые сосут их кровь… Когда началась война с королем, он думал, что парламент воюет за бедняка, чтобы дать ему землю и права. Но война шла и разоряла больше всего тех, кто трудился на полях и в мастерских…

— Ты думаешь, они счастливы, судьи и лорды?

— Конечно. Чего им еще надо?

— Ты видел их лица? Искаженные злобой, страхом. Нет в них радости. Злоба и жадность разрушают человека. А разум заставляет радоваться и благословлять небо.

— Да ты блаженный совсем! — Эверард опять рассердился. — Где этот твой разум, где?

— Не скажи. Есть, конечно, темные, слепые души, но есть и голос совести. Он есть в каждом. «Почему ты горд, — говорит он. — Почему жаден? Почему нечист? Почему злишься на ближнего?»

— А если ему так нравится?

— Ему так нравится потому, что он ходит, как медведь на цепи, за желаниями своей плоти, хватается за внешние предметы, которые оказываются перед ним, и не видит дальше своего носа. Ты спишь, Джон?

Лицо мальчика было бледно и неподвижно, он не отрываясь глядел на трепещущий язычок пламени.

— Нет, — сказал он глухо и серьезно. — Я не сплю. Я думаю. Зачем это все так устроено? Зачем бог допускает, чтобы мы жили во тьме и были бессильны перед злом?

Уинстэнли посмотрел на него очень внимательно.

— Мы не бессильны. И свет нам открыт. — Он тоже обратил взгляд на яркий огонек лучины. — В нас должен проснуться новый человек, свободный и могучий; тогда начнется великая работа. Люди будут сами строить счастливую жизнь. Бедняки, униженные и забитые, поймут свое назначение, их жизнь обретет новый смысл, они будут работать вместе и радоваться свету… — Лицо его помолодело, и Эверард вдруг увидел, что они очень похожи — этот мальчик и Джерард.

Кто-то легонько стукнул в ставню снаружи, Эверард вздрогнул, сидевшие за столом переглянулись. Хозяин подошел к двери:

— Кто здесь?

— Открой скорее, старина, это я, Полмер. Сюда идут, скорее!

Дверь впустила маленького фамилиста.

— Мистер Уинстэнли, Уильям! Мальчишки прибежали ко мне, говорят, беда! Солдаты прочесали Уолтон и теперь идут по Кобэму. С ними бейлиф. Может, кто-то указал им, не знаю. Они ищут вас, вас арестуют! Прячьтесь или уходите.

Все вскочили.

— Вот он, твой разум! Я говорил! — отчаянно зашептал Эверард.

— Джон, выходи первым и немедленно — домой, бегом, понял? Уильям, возьми коня и скачи к Кингстону. С какой стороны они идут?

— С юга, вы успеете, я вам коня привел. Скорее!..

— Друзья, с богом! Мы расстаемся ненадолго. Спасибо за все!

Октябрьская ночь проглотила последние слова. Дрогнули и сомкнулись кусты живой ограды, пропустив юркое тело Джона. Тихонько заржала, потом тронулась к пустоши лошадь Уидена с Эверардом. Конь, принявший на себя Уинстэнли, поскакал, взметая копытами клочья дороги, к северу. Спасительная ночная тьма скоро сгладила все блики, порывы ветра заглушили топот. Когда отряд солдат под командой капитана Стрэви подошел к хижине, лучина уже не горела над столом, хозяин с хозяйкой мирно спали на большой деревянной кровати, четырехлетний сынишка уютно посапывал рядом.

Спасительная тьма, однако, только на время укрыла беглецов от людской злобы. Неделю спустя стало известно, что Уильям Эверард арестован в Кингстоне, на постоялом дворе, и посажен в местную тюрьму. Об Уинстэнли никто ничего не знал.

Но в Лондоне, в печатне Джайлса Калверта, под черным распростертым орлом близ собора святого Павла, — в печатне того самого Калверта, который издавал труды Якоба Беме и не боялся выпускать в свет памфлеты самых отчаянных сектантов, спустя некоторое время вышел новый трактат. «Истина, поднимающая голову над всеми скандалами, — стояло на титуле, — где объяснено, что есть Бог, Христос, Отец, Сын, Дух святой, Писание, Евангелие, молитва, таинства божьи». И имя сочинителя тоже стояло на титуле: Джерард Уинстэнли. Автор излагал свои взгляды на указанные предметы, а также защищал от несправедливых обвинений себя самого и Уильяма Эверарда, арестованного бейлифами Кингстона.

3. НЕСЧАСТНАЯ ЛЕДИ И ЦАРЬ ВАЛТАСАР

Он чувствовал себя усталым. Последнее время это незнакомое раньше состояние приходило к нему все чаще, и он, упрямо не желая признать, что надвигается старость, старался объяснить все сиюминутными, житейскими причинами. Что ж мудреного, что устал: вторую войну он божьей милостью выигрывает для Англии. Тяжелейшая осада, дикий Уэльс с варварским непонятным языком и слишком горячим народом, походная жизнь, жара, пушки, борьба за продовольствие, а потом? Он пересек всю Англию от Уэльса до Престона, блистательно выиграл еще одну битву, снова повернул на север, победил в жестоких стычках шотландцев, заключил с ними союз и теперь вот стоял под Понтефрактом, последней твердыней роялистов.

А у шотландцев есть чему поучиться. Кромвель поднял тяжелую голову над недописанным письмом и задумался. Этот мрачный Аргайл с малыми силами сначала вычистил сторонников английского короля из Комитета сословий — хоть их было большинство! — а потом совсем распустил квазипарламент. «Этот пример, — думал он, — ей-ей наводит на размышления… Правда, Аргайл опирался на Кирка… У нас этой опоры нет. Но у нас есть Армия! Армия как раз и может почистить парламент, зять Айртон прав… И левеллеры сейчас на нашей стороне. Эх, Рейнсборо, Рейнсборо!»

Он обхватил голову руками, сжал, зажмурился. Вчера ночью он узнал, что убит Рейнсборо — заколот на улице кинжалами. Товарищ в борьбе, смелый, непримиримый, убит роялистами. Всем известно, что он — главный сторонник суда над Карлом.

Пламя вздрогнуло, завеса над входом в палатку отодвинулась, и вестовой просунул озабоченное лицо:

— Сэр, вас тут спрашивают…

— Ну кто еще, Дик? Я же предупреждал…

— Это леди… Говорит, ехала из Лондона специально повидать вас. С ней офицер полковника Скиппона.

— А, это другое дело. Проси. — Он встал и застегнул мундир.

Вошла женщина высокого роста, уже не первой молодости, с блестящими черными глазами. «Аристократка», — сразу неприязненно подумал Кромвель. Она спокойно и плавно подошла к столу, села, и убранство походной палатки сразу же показалось ему убогим. Дело было даже не в том, что из-под дорогой темной шали выглядывало кружево воротника, а над ним поблескивали жемчужные серьги. Дело было в особом, праздничном и трогательном выражении ее лица, с живым доверием обратившегося к нему.

— Генерал, мое имя леди Дуглас. По первому мужу Дэвис. Элеонора Дэвис, урожденная Туше, я дочь лорда Одли…

Кромвель не умел быть галантным с дамами. Но что-то заставило его почтительно склонить голову.

— Чем могу служить, миледи?

— Видите ли, генерал, ваше имя, ваши победы над врагом… Не смотрите, что я аристократка, враг у нас общий. Я потому к вам и приехала.

— Вы прямо из Лондона, по этой погоде? Но что привело вас в такую даль?

— Генерал! Я расскажу все по порядку.

Она подняла глаза, лицо ее одушевилось и показалось Кромвелю прекрасным.

— Двадцать три года назад, двадцать восьмого июля — я помню все, как сейчас, — меня ночью внезапно разбудил голос. Вокруг никого не было, я была одна в моей спальне. Но голос — невероятный, неземной голос сказал мне: «Девятнадцать с половиной лет осталось до суда, знай это ты, смиренная дева!» Я не могу передать словами звук этого голоса — он до сих пор переполняет меня сладостной дрожью. — Она действительно слегка задрожала и обратила широко расставленные глаза на Кромвеля. — Вы понимаете, генерал, что это означало. Господь избрал меня, недостойную, чтобы я несла миру его слово. Я потом получила подтверждение. Вы верите в анаграммы? Буквы имени и фамилии перемешиваются, и из них составляются новые слова. О, эти слова говорят о многом! Из моего имени — Элеонора Одли — я прочла слова «роль» и «Даниил». На меня возлагается роль пророка — это ли не указание!

Кромвель посмотрел с недоверием. Он верил в пророчества и чудеса, которыми столь полна была сейчас Англия, и знал священное волнение при чтении знаков божьих. Но так просто!.. Он все-таки привык мыслить трезво.

— Ну а мое имя? Что можно прочесть из него?

— Пожалуйста. Можно перо? Одну минуту… Оливер Кромвель… Мор… кровь… верил… велик… король… Король! Обратите внимание!..

Кромвель сделал протестующий жест.

— Минутку, сэр, не спешите… Вот! Орел! Велик. Верь. Видите. Вы ведь и вправду орел и великий человек. Вам можно верить. А может быть, и король… Кто знает?

Лицо генерала окаменело, он твердо посмотрел на женщину:

— Вы с этим и пришли ко мне, миледи?

— О, нет. Я приехала, чтобы преподнести вам мое пророчество. Но по порядку, по порядку… С помощью такой вот анаграммы я предсказала смерть моего первого мужа и надела траур по нему за три года до рокового удара. В двадцать седьмом году я предрекла королеве шестнадцать счастливых лет жизни и рождение наследника. Вы ведь помните, что ее несчастья начались в сорок третьем году, ровно через шестнадцать лет. Через год я предсказала смерть Бекингема, и обо мне заговорили повсюду. Но король Карл невзлюбил меня. Он, может быть, думал, что это я насылаю на него несчастья… Я боялась, что меня арестуют, архиепископ Лод уже делал предупреждения. Но молчать я не могла. В тридцать третьем я поехала в Амстердам и там напечатала свои пророчества. «Из Вавилона песнь моя к тебе, Сион любви…» Уже тогда я знала о погибели Карла, вы увидите сами. По возвращении меня схватили, судили в высокой комиссии, приговорили к штрафу и посадили в тюрьму — без пера, чернил и бумаги… Я оттуда все же послала письмо королю — добрые люди помогли мне — и предсказала смерть Лоду. Тогда архиепископ собственноручно сжег мои пророчества, меня провели через позор публичного покаяния, а потом — опять в тюрьму… Сколько тюрем после того я повидала! Королевская тирания не знала милосердия — я изведала даже ужасы Бедлама… А оттуда предсказала пожары в Лондоне, и они действительно произошли. В наказание меня посадили в Тауэр. О, моих бедствий не счесть, чего я только не перенесла! — Она судорожно сжала на груди руки, и у Кромвеля мелькнула быстрая мысль: «А может, она и впрямь того… Не в своем уме, а?»

Живое, полное страдания лицо обернулось к нему, черные завораживающие глаза глянули в душу:

— Долгий парламент освободил меня. Судный день наступил точно в предсказанный срок — не для всей Англии, а для ее гонителей. 10 января 1645 года, ровно через девятнадцать с половиной лет после того, как я услышала голос, Лод, гроза и ужас всех добрых англичан, был обезглавлен. Все, кто преследовал меня и чинил зло, рано или поздно получили воздаяние. И вот сейчас, когда главный преступник, Карл Стюарт, должен дать ответ за свои злодеяния, я решилась перепечатать мои предсказания — те, что я издала в Амстердаме… Они вышли только что, и вот я привезла их вам, с глубоким почтением склоняясь перед вами…

Из складок темной шали на груди она достала свернутые трубочкой листы и протянула ему.

— О, благодарю вас.

Кромвель надел очки и углубился в чтение. Без сомнения, эта женщина чувствовала то, что надвигалось на Англию. Она и вправду предрекала погибель Карлу:

«Из Вавилона песнь моя,

К тебе, Сион любви.

В ней правды больше, знаю я,

Чем думаете вы.

Царь Валтасар созвал на пир

Наложниц, лордов, слуг,

Ему подвластен целый мир,

Он Фебу с Вакхом друг…

Но чья рука как бы в огне,

Сквозь пиршества угар

Выводит буквы на стене?

Страшися, Валтасар!»

Кромвель снял очки, посмотрел в лицо женщине.

— Но почему именно мне?

Она протянула тонкую, в кольцах, руку:

— Вы посмотрите на первой странице, там надписано.

Он вернулся к началу. Наискось над заголовком бисерным изящным почерком было выведено: «Миссия Армии. Се он грядет с десятью тысячами святых своих чинить суд над всеми». Он усмехнулся.

— Но не все из нас — святые, — сказал он осторожно.

— Не все — может быть, — ответила леди с достоинством. — Но я верю в вас. И благодарю.

Она поднялась, что-то шевельнулось у двери ей навстречу, и Кромвель только сейчас заметил молодого человека, молча стоявшего у входа во все продолжение разговора. Он вгляделся в румяное, свежее лицо, доверчивое, с круглым подбородком и светлыми пушистыми усами, и вдруг узнал:

— Лейтенант Годфилд! А вы какими судьбами? Хотите повидать отца?

Генри вытянулся:

— Сэр, я теперь служу у майор-генерала Скиппона. Мой полк ушел к Колчестеру, пока я лечился от ран.

— Но что привело вас сюда?

— Я сопровождаю леди Дуглас. Майор-генерал отпустил меня. Нельзя же ей было отправиться одной — на дорогах опасно.

— А скажите… — какая-то очень полезная мысль шевельнулась в голове Кромвеля, не оформившись еще окончательно. — Постойте… Дик сейчас отведет миледи в дом, где ей можно будет поужинать и расположиться на ночлег. А мы с вами немножко потолкуем. — Он обернулся к женщине. — Мадам, я благодарю вас от всего сердца за ваш трогательный дар, за ваше доверие. Но вам надо отдохнуть. Ричард! Проводи миледи к Ашеру, там ей будет удобно. Да посмотри сам, чтобы она ни в чем не нуждалась. Доброй ночи, мадам, завтра утром я сам провожу вас. Я не настаиваю, чтобы вы гостили здесь подольше — мы осаждаем крепость, и в нашем лагере небезопасно…

Он проводил гостью к выходу, потом обернулся к Генри, и с лица его разом сбежала улыбка.

— Сядем, — сказал он. Они сели к столу, и генерал на минуту прикрыл глаза рукой. Он мысленно увидел перед собой бескрайнее Коркбушское поле, наводненное красными мундирами, холку своего вздыбившегося вороного и круглые, белые от ужаса глаза этого лейтенанта под нависшими копытами коня… Да, юноша связан с левеллерами, которые требуют суда над королем, всеобщего избирательного права, введения республики и новой конституции — «Народного соглашения». И хотя Кромвель недолюбливал левеллеров и побаивался их плебейского демократизма, который представлялся ему опасным, он сознавал, что сейчас, когда силы их столь возросли, с ними во что бы то ни стало надо договориться. Нельзя ли дать знать об этом зятю Айртону через молодого офицера…

— Скажите, — он оторвал руку от лица и доверительно глянул на лейтенанта. — Что там, в Лондоне? Парламент меня поносит по-прежнему, а?

Генри спрятал глаза.

— Да нет, — ответил он не очень уверенно. — После того доноса, Хентингдона, вы знаете… вроде бы ничего…

Кромвель знал. Майор его собственного полка донес в парламент, что он, Кромвель, будто бы собирается погубить всю королевскую семью, низвергнуть парламент и единоличным правителем стать у власти. Клевета была напечатана, разошлась по всей Англии, ее повторяли и друзья и недруги. Теперь еще эта леди с анаграммой… Все подозревали его в своекорыстных намерениях. Надо разубедить их. Надо, чтобы все шло как бы само собою, без его участия. А для этого надо договориться с левеллерами — пусть действуют они…

— Лейтенант Годфилд, — сказал он и теплым отеческим жестом положил ладонь на рукав Генри. — Я знаю нашего отца как прекрасного офицера и верного друга. Могу ли я доверять вам?

Генри сглотнул от волнения и кивнул с готовностью.

— Завтра я дам вам одно письмо. Оно должно попасть прямо в руки моему зятю Айртону, и никому больше. Надеюсь, вам ясно. — Он посмотрел Генри прямо в глаза и остался доволен: преданный, открытый, бесстрашный взгляд. Мальчик будет достоин отца, если… Если не выберет левеллеров. Он встал.

— Доброй ночи, лейтенант. Да благословит вас господь.


Назавтра темная старомодная карета с кожаной завесой вместо двери резво катилась на юг по равнинам средней Англии. Генри сидел рядом с леди Дуглас, и они, как дети, перебивая друг друга, обсуждали вчерашнее.

— Я говорила, я говорила, — твердила восторженно Элеонора Дуглас, — он человек необыкновенный, великий человек, ему суждено… о, ему суждено совершить многое!

Генри кивал головой. Он не переставал восхищаться этой женщиной. С тех пор как он попал к ней в дом тогда, в мае, едва живой от ран и потери крови, она заменила ему и мать, и сестру, и даже образ Элизабет Клейпул в его душе поблек, отодвинулся куда-то. Ему было безразлично, сколько Элеоноре лет, — с ней всегда было интересно. Глубокие и очень верные политические наблюдения (о, она хорошо знала свет, бывала при дворе и испытала многое!) она перемежала с невероятными мистическими откровениями, полубезумными фантазиями, а иногда — взбалмошными выходками, вроде этой поездки к Кромвелю. Многие годы тюрьмы и бедствий дали ей силу, трезвый житейский взгляд на вещи и бесстрашие.

Короче, Генри пребывал в плену эти полгода — в восхитительном плену на обитых штофом диванах, среди старинных портретов, фолиантов, предсказаний; он стал ее пажом и поверенным; он помогал ей составлять анаграммы и никогда не уставал слушать ее живую изысканную речь, полную и пафоса, и юмора одновременно. Из-за нее-то он, когда поправился, и не стал догонять свой полк, ушедший сражаться к Колчестеру, а поступил в лондонскую милицию[2] генерала Скиппона и каждую минуту, свободную от дежурств и учений, проводил у нее.

— Вы правы… — он обдумывал то, что она сказала. — В нем так много силы. И знаете еще что? Я вчера смотрел на него… Лилберн, по-моему, ошибается. Кромвель произвел на него впечатление честолюбца, который стремится к личной славе, а не к свободе народной.

— Ну что вы, Генри! Не слушайте своего одержимого Лилберна! (Господи, как трясет, ну что за дорога!) Кромвель, говорю вам, великий человек. Он, и никто другой, спасет Англию. — Она вдруг сжала ему руку. — А знаете, я нынче ночью о вас думала. Я ведь вам тоже обещала анаграмму. Прежде всего, «не лги» — говорят ваши буквы. Это я всегда знала, вы честный юноша, достаточно взглянуть вам в лицо.

Карету трясло, осенний дождь стучал по крыше, оба, устав, замолчали. Генри откинул голову, прикрыл глаза и слегка дотронулся рукой до груди, где под рубашкой лежал пакет, переданный ему утром Кромвелем.

4. СВЕТ ЗАГОРЕЛСЯ

Таверна в Чилтернах, графство Бекингемншр, постепенно наполнялась народом. За длинным некрашеным столом их сидело пять или шесть человек.

— Как живем, спрашиваешь? Плохо живем. Хуже некуда.

Уинстэнли посмотрел на собеседника. Невысокий, коренастый, с черными глазами и горбатым носом. Черные волосы кольцами надают на лоб. И под стать южному типу — горячая и резкая речь.

— Есть нечего. Лето, помнишь, какое было? Сплошь дожди. Хлеб не родился. Уже сейчас в амбарах пусто, а что будет к весне?

— Да нам-то хватило бы, если жить своей семьей, — вставил худой, нервный человек помоложе. — Ты согласен, Джо? Хватило бы. Так ведь солдаты в каждом доме, они все и съедают.

— Солдаты, конечно, — кивнул чернявый Джо. — Но не в них только дело. Смотри, что получается: на ремесло нет спроса, торговля в упадке. У нас жены и дети, у кого шесть, у кого восемь душ семья, все просят хлеба, а как его заработать? Сейчас платят сам знаешь сколько. И себя-то не прокормить, не только семью. А цены на хлеб вдвое выше, чем до войны. Хоть по миру иди, да и тут загвоздка: никто подавать не станет, верно я говорю, Питер? — он повернулся к худощавому.

— Да что подавать, — отозвался тот, — когда нищих столько развелось — у всех дверей просят. И дети, и калеки… Их уже и не замечают, сердца ожесточились… А воровать начинают — в тюрьму. Вот многие и подыхают с голоду. — Он отхлебнул пива и поморщился.

— Хлеба нет потому, что лорды огораживают землю. — Джо опять выдвинулся вперед. — Там, где мы раньше могли кормиться или пасти скот, теперь их овцы гуляют — за загородкой.

— У нас то же самое. — Джерард внимательно посмотрел на Джо. Он ему нравился, честное, мужественное лицо внушало доверие.

— А вы не думали, как одолеть… дьявола? — спросил он осторожно.

— Как его одолеешь… — Джо быстро глянул ему прямо в глаза. — Для них, лордов, все: и земля, и леса, и зверь, и рыба. А остальные — их рабы. Если я, к примеру, срублю дерево, чтобы растопить очаг, или подстрелю дрофу, меня потащат в тюрьму. Мы не можем ни держать скот, ни построить дом без разрешения лорда. А почему я должен ему подчиняться? Почему, если я арендую у него клочок земли, с меня требуют клятвы, что я буду покорным держателем? Правильнее сказать — рабом!

— А я вот думаю, когда началась эта тирания? И кто главный над всеми лордами?

— Ясно кто — король! — сказал Питер, и глаза его недобро засветились.

— Друзья, — заговорил Джерард негромко, и сидевшие на столом ближе наклонили к нему головы. — Вся неправда на земле началась тогда, когда люди поставили над собой монарха. Монархия — не божье установление. Ее выдумали язычники, которым главное в жизни — земные удовольствия. Монархи всегда были тиранами. И сейчас король — главное отродье дьявола!

— Постой. — Джо оглянулся на дверь. — Ты, значит, считаешь, что короля надо… — он резанул себя ладонью по горлу. — А дальше что?

— Слушай. Бог дал человеку землю и все, что на ней, в пользование, верно? И поставил его главой над всеми тварями, и скотами, и рыбами. Но не над ему подобными! Люди были созданы равными, без всяких привилегий, и должны пользоваться землей и всем творением на равных правах, никому больше, никому меньше.

— Согласен. Мы тоже так считаем. — Джо оглянулся и подмигнул товарищам.

— А из этого следует, — продолжал Джерард, чувствуя, как спокойная сила все больше одушевляет его и дает слова для самых сокровенных и глубоких мыслей, — из этого следует, что никто не должен быть царем или лордом над другими. Это записано в Книге Бытия. А что было в Англии? Вильгельм Завоеватель сделал коренных британцев рабами, заставил платить ренту, налоги, штрафы. Он установил ту тиранию, плоды которой мы сейчас пожинаем.

— Я где-то читал об этом, совсем недавно, — сказал Питер.

— Об этом писал и Лилберн, и другие левеллеры. И они правы: вся тирания идет от нормандского завоевания. Баронам Вильгельма, чтобы сохранить награбленное, потребовались юристы, эти прожорливые гусеницы, эти волки в овечьей шкуре; потребовались судьи, генеральный прокурор, лорд-хранитель печати, канцлер казначейства… Герцоги, графы, лорды, вся эта суета сует… А им нужны монополии и привилегии, утверждающие их права, попы, чтобы требовать повиновения, а попам — десятина. Всякая тирания процветает под крылом монархии. Король стал богом на земле. Все наши страдания — от него. И пора призвать его к ответу.

Люди, тесным кружком сидевшие вокруг него, переглянулись.

— А парламент? — спросил Питер. — Разве это не дело парламента?

— Парламент — это обман! — горячился Джо. Таверна между тем все больше наполнялась, к их столу подсели еще несколько человек. — Парламент! Кто его избирает? Именитые горожане с королевскими патентами в кармане, мэры и олдермены! А в графствах — фригольдеры, потомки нормандских псов. Народ в парламент не избирает! А над общинами — палата лордов да еще право королевского вето… Нет, парламент — дело конченное.

Он махнул рукой и пригубил пиво из кружки. Джерард смотрел на измученные нуждой и горем лица. Темные рабочие руки лежали на грубых досках стола. Его охватило чувство горячей любви к этим людям, желание помочь им, сделать их жизнь более счастливой и осмысленной. Защитить, вывести из темноты к свету. Он подумал, что, может быть, именно здесь, сейчас настало наконец время высказать самое заветное, чего он не говорил до сих пор никому. Что для них основное? Земля. Как дать им землю, их надежду?

— Все дело в том, — сказал он, — что у нас отняли землю. Земля — это главное. Но сейчас епископат отменили, у роялистов владения конфисковали. Да еще коронные земли к парламенту перешли. Их у нас в одном Серри вон сколько: Ричмонд-парк, Кингстонский лес, Виндзор, Нонсоч, да мало ли…

— Я уже думал об этом, — усмехнулся Джо. — Земли хватит. Еще и пустоши. В Англии половина или даже две трети земли не обрабатывается. Ее-то и разрешили бы вспахивать!

Вокруг зашумели:

— Овертон об этом тоже пишет.

— И в «Деле Армии»…

— Да и в сентябрьской петиции…

— Вот я и говорю. Земля дана господом богом всем людям в равное владение. Чтобы никто ни в чем не испытывал нужды. Беднякам надо передать пустоши и конфискованные поместья…

— Да, отдадут они их бедным, как же. — Коренастый седой человек слева, молча и с большим вниманием слушавший Джерарда, вдруг рассердился. — Хорошо рассуждаешь: взять землю, отдать бедным… Кто нам это позволит? Они в парламенте знаешь что делают? Продают эти земли друг другу по дешевке! Мы опять с носом останемся.

Шум усилился. Уинстэнли оглянулся. На лавках у стола плотно сидели люди, вокруг стояли, прислушиваясь к разговору. Соседние столы опустели. Дверь то и дело впускала мужчин в грубой крестьянской одежде.

— А я говорю, мы им этого больше не позволим! — Джо стукнул тяжелым кулаком по столу. — Лучше умереть от меча, чем от голода. Если о нас некому позаботиться, мы, бедняки, позаботимся сами о себе.

— Братья, а ведь это про нас написано, — лицо седого человека вдруг преобразилось, повеселело, глаза сверкнули лукаво. — Слушайте: вопли жнецов дошли до слуха господа Саваофа! Пусть богатые плачут и рыдают: богатство их сгнило, золото и серебро поржавело, и съест их плоть, как огонь!

— Нет, вы меня послушайте! — Питер пригнулся к столу, рот искривила недобрая усмешка. — Даже если Армия захватит власть и короля будут судить, — даже тогда мы ничего не получим. Они все разделят между собой. Надо действовать немедленно! Главное — землю получить, а там прокормимся, руки-то у нас на что…

— Земли-то, земли надо… — зашумели вокруг.

— Все землю требуют. Вон в парламент сколько петиций идет.

— Огораживания запретить совсем!

— Нам чужого не надо, только бы пустоши разрешили…

— И то, что конфисковали, этого хватит!..

— Правильно! — хрипловатый голос Джо перекрыл шум. — Каждому надо выделить справедливую долю земли, чтобы никто не просил милостыню и не воровал, а все жили по-человечески.

— Как апостолы, жили.

— Но ведь у апостолов все было общее! — сказал Уинстэнли. Новая, удивительная, еще не совсем ясная мысль внезапно поразила его. Он тронул Джо за рукав. — Помнишь, в «Деяниях»: они жили одной семьей. Все работали и ели хлеб вместе.

— Вот это правильно, — подхватил тот, не поняв, что Уинстэнли хочет сказать. — А не так, как сейчас, одни работают, другие едят. Господь сказал: пусть все работают поровну и едят поровну.

— И законы их долой! Все законы! — заволновался Питер.

— А на их место — Писание. Там все есть, чего выдумывать! — Седой отодвинул огарок в сторону. — Слушайте, братья! Главный закон — делай другому то, что хочешь, чтобы делали тебе. И еще: око за око, зуб за зуб, руку за руку. А если кто украдет — возвратит вдвойне.

— А правительство? — спросил кто-то.

Джо оглянулся на дверь и заговорил негромко и страстно:

— Править должны судьи или старейшины — люди, которые боятся бога и ненавидят жадность. Они выбираются народом в каждом городе и деревне. И больше никаких властей.

— А если кто победнее, община ему поможет, пусть для этого будет такой фонд, — вставил высокий крестьянин, стоявший у стола. — Вот сюда и пойдут земли короля, епископов и роялистов.

— Слушайте, слушайте! — приглушенно воскликнул Питер. — Пусть каждые семь лет беднякам, и сиротам, и вдовам, и странникам выделяют землю, а с каждого урожая — долю!

— И никаких тюрем, исправительных домов, позорных столбов… Никаких лордов, никаких огораживаний…

Джерард тихонько встал, протиснулся между разгоряченными телами и пошел к выходу. О нем забыли. У двери он оглянулся. Крестьяне и поденщики, бедняки и бродяги, которых судьба завела в этот вечер в таверну, сгрудились у стола, освещенного двумя сальными свечами, и самозабвенно обсуждали свою Утопию. Лица горели, сердца растопились, каждый пытался вставить словечко, бросить лепту в сокровищницу общего счастья.

Джерарду хотелось побыть одному, додумать то, что было услышано в таверне. Он вышел на улицу. До хижины старой вдовы, где он скрывался от последствий скандала, идти было с полчаса; он пошел неспешно, запахнув плащ под холодным ноябрьским ветром.

Он никогда еще ни с кем, даже с друзьями-односельчанами, не говорил так откровенно. То, что зрело в нем давно, над чем он бился все эти годы, мучась бесконечными ночами и задавая бесчисленные вопросы самому себе, своему высшему разуму, — тут, среди незнакомых людей, вдруг обрело ясную, зримую плоть действенной мысли. «Думать, что мы страдаем потому, — говорил он себе, — что некий Адам шесть тысяч лет назад съел запретное яблоко, — бессмысленно. Адам — в каждом из нас, и все мы вкушаем запретный плод, когда стремимся к благам мира сего больше, чем к духу, ибо дух — творец, а видимый мир — плод творения. Борьба идет во внешнем мире, и мы должны так или иначе принять в ней участие».

Незаметно для себя он прибавил шагу. Тусклое ночное небо было покрыто облаками, ветер налетал порывами, высокие голые вязы по краям дороги шумели. Он шел широко, переступая через лужи и выбоины, лицо его горело. Он думал: «Вот первое семя мое брошено, брошено в землю, вспаханную и влажную, готовую для посева. Эти бедняки и раньше знали, что монархия — зло; они и раньше стремились получить землю, чтобы обрабатывать ее трудом рук своих. Теперь они поняли, что монархия и тирания лордов — от одного корня и что земли в Англии довольно для того, чтобы все труженики были счастливы».

Он не заметил, как прошел мимо хижины вдовы, которая дала ему временное пристанище. Деревня кончилась, дорога пошла выше, на холм, поросший вереском и редкими соснами. Он взглянул вверх и среди ветвей заметил черный клочок открывшегося вдруг неба и на нем — одинокую мерцающую звезду. «Вот он, знак, — подумал он благодарно. — Я на верном пути». Он взобрался на холм и сел под сосной на усыпанную иглами и шишками сухую землю. Глаза невольно не отрывались от звезды, которая сияла необычайно ярко.

Мысли лились легко и свободно. «Эта земная, человеческая борьба, — говорил он себе, — имеет свои законы, и их нужно понять. Принять Слово всем сердцем и добровольно исполнить его — вот в чем закон свободы, говорит апостол. Но исполнить на деле, в земной жизни. Стремления этих бедняков — реальные силы, и, поняв их, надо действовать, строить вместе с ними действительную страну свободы и равенства…»

Но что, какая новая мысль так поразила его там, в таверне? «Равенство… — подумал он. — Что есть равенство? Лилберн и честные молодые офицеры вроде Годфилда думают, что равенство — это всеобщее право избирать в парламент. Для крестьян же главное, чтобы земли было у всех поровну. Поровну? Но земля была создана как общая сокровищница для всех. И сейчас она должна вновь стать общей кладовой, чтобы каждый мужчина и каждая женщина жили как члены одной семьи, каждый имел хлеб, и жилье, и платье от свободного труда рук своих — чего еще можно желать в этой жизни?..»

Вершины сосен зашумели далеко вверху, где вольный ночной ветер гулял под небом на свободе. А здесь, у стволов, на сухой прошлогодней хвое было тихо, и только изредка шишка с тихим треском шлепалась на землю. Джерард машинально перебирал рукой иглы. Как хорошо будет на земле, когда все станут жить, как братья. Увидят ближнего в нужде — помогут. Но, значит, нужда останется? Да, останется. Если землю разделить поровну, то одному попадет хороший участок, другому — скудный. Один здоров и трудолюбив, другой ленив или болен. Бедняки все равно будут. Зря он не сказал им этого там, в таверне. Лучше жить, как апостолы, одной семьей. Все общее, и никаких частных владений. Адам породнился со Змием тогда, когда назвал землю своею. Только собственность виновна во всем, она искушает людей на зла, она убивает души. В памяти с необыкновенной четкостью встали слова: «И никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее». Вот оно! Вот где смысл и цель борьбы — чтобы все было общим!

Бездна его души раскрылась, и навстречу ей растворилась непостижимая бездна мироздания. Ему показалось, что он летит. Он взглянул в небо и снова увидел необычайно яркую звезду. Некто встал рядом с ним, чувство единения со всем миром охватило его, даря неизбывную радость. И в сердце вдруг вспыхнули ослепительным белым огнем слова: «ВМЕСТЕ РАБОТАЙТЕ И ВМЕСТЕ ЕШЬТЕ СВОЙ ХЛЕБ… ПОВЕДАЙ ЭТО ВСЕМ…»

Дыхание перехватило, он зажмурился. Ослепительный белый свет горел в нем и не иссякал, творец мира был совсем рядом, и божественная гармония соединяла их вместе. И тот же неземной голос произнес: «КТО РАБОТАЕТ НА ЗЕМЛЕ ДЛЯ ТЕХ, КОТОРЫЕ ВОЗВЫШАЮТ СЕБЯ КАК ЛОРДЫ И ПРАВИТЕЛИ НАД ДРУГИМИ И НЕ СЧИТАЮТ ВСЕХ ПРОЧИХ СЕБЕ РАВНЫМИ, ДЕСНИЦА ГОСПОДНЯ ДА ПАДЕТ НА ТОГО РАБОТНИКА. Я, ГОСПОДЬ, ГОВОРЮ ЭТО, И Я СДЕЛАЮ ЭТО. ПОВЕДАЙ ЭТО ДРУГИМ».

Вслед за тем настала такая тишина, что Джерард, казалось, на миг потерял сознание.

Когда он очнулся, вокруг было темно, тихо. Он глянул вверх и с бьющимся сердцем отыскал звезду. Она все еще сияла.

Волнение улеглось. Он все помнил; тихий покой и радость переполняли его. Он поднялся с земли, отряхнул одежду и медленно пошел к дому.

Теперь он твердо знал, зачем он живет и что он будет делать через несколько дней в Лондоне. «Поведай это другим», — сказал голос. Он напишет обо всем. То будет новая книга, совсем новая. Новая справедливость, новый закон. «Ну держитесь теперь, лжепророки, — подумал он с приливом бодрости. — Вам не удастся больше обманывать народ, обещая ему незримую славу после смерти. Я скажу всем, пусть все узнают, что великая тайна приоткрылась и ее можно увидеть земными, человеческими очами. Надо только работать вместе на общей земле и ничего не называть своим».

Он вспомнил последние грозные слова. Тот, кто работает на праздного господина, получит возмездие. Никто не должен трудом своим поощрять чужую плоть, ленивую и корыстную. Отныне наемного труда быть не должно. Все трудятся сообща для общего блага. Земли им хватит.

Половина или даже две трети земель в Англии пустуют — их-то и будут вспахивать свободные работники. И пусть рождаются дети — все смогут прокормиться трудами рук своих. Землю покроет мягкая мурава, весь мир наполнится изобилием плодов; отборные злаки заколосятся под солнцем, молоко и мед потекут по земле, и народ возрадуется, ибо дракон плоти падет к подножию Царя справедливости.

Не замечая улыбки на своем лице, он дошел до лачуги, тихо открыл дверь, вошел, лег и уснул крепким здоровым сном.

А спустя несколько дней, пятого декабря, уже будучи в Лондоне, он купил у мальчишки-разносчика памфлет под названием: «Свет, воссиявший в Бекингемшире, или Раскрытие главного основания, подлинной причины всякого рабства в мире, но главным образом в Англии. Представленный в виде декларации от многих благонамеренных людей этого графства всем их бедным угнетенным соотечественникам в Англии…»

Подписи под памфлетом не было. Но Джерард, читая, узнавал свои мысли и улыбался. Быстро же они сумели его напечатать! Семя и вправду было брошено в готовую почву.

5. ПРАЙДОВА ЧИСТКА

Генри поплотнее запахнул плащ на груди; режущий ночной ветер пронизывал до костей. До смены караула оставалось еще часа два. Весь ноябрь его словно лихорадило — вместе с Лондоном, вместе со всей страной. Письмо от Кромвеля он, разумеется, доставил по назначению, за что удостоился благосклонного взгляда скупого на похвалу Айртона. И началось. Будто это он, Генри, сорвал какую-то невидимую пружину, и события стали раскручиваться все быстрее, все ошеломительнее. Седьмого ноября на хорах церкви в Сент-Олбансе генерал Фэрфакс, который до сих пор числился главнокомандующим, созвал Военный совет. Именно на хорах, а не внизу, ибо то был не Совет Армии, а Совет офицеров; от рядовых никого не допустили. Конечно, Фэрфакс понимал, что, если бы он дозволил войти туда солдатским агитаторам, они немедленно потребовали бы суда над королем.

Генри поежился под ветром, потоптался, чтобы хоть немного отошли закоченевшие ноги, и вдруг усмехнулся себе под нос. Фэрфакс суда не хотел, а вот Айртон, зять Кромвеля, похоже что и хотел. Он положил на стол перед Советом ремонстрацию, где говорилось, что Карл ответствен за всю кровь, пролитую в Англии. Под этой ремонстрацией подписался бы любой из левеллеров, да что там — все рядовые! Фэрфакс с застывшим на лице выражением недовольства ответил, что не желает потворствовать разрушительным намерениям.

Но Айртон, этот холодный и трезвый Кассий — более трезвый, чем сам Кромвель! — знал, как действовать. 15 ноября в таверне «Лошадиная голова» он созвал левеллеров и после жарких споров договорился с ними. Он настаивал на том, что королю надо отрубить голову, но сначала распустить парламент. А левеллеры требовали сначала ввести в действие их конституцию «Народное соглашение», иначе армейские офицеры заберут себе всю власть. Генри готов был побиться об заклад, что Айртон затеял этот сговор с левеллерами сразу после того письма, что он привез от Кромвеля! Выходило, что Кромвель — тайный устроитель всего этого дела, а Генри — его орудие, и орудие Судьбы, толкавшей Англию к великим переменам.

20 ноября «Ремонстрация Армии» была представлена на обсуждение палат и отвергнута. Опасность росла. Король вот-вот может подписать договор с парламентом, и тогда прощай, свобода! Карл возложит всю вину на Армию, и палач не будет успевать вытирать кровь с топора на Тауэр-хилле. Надо было спешить, и 30 ноября из Виндзора выходит декларация Армии, где заявляется, что она намерена обратиться к исключительным мерам — к суду божию.

В палате общин знаменитый депутат Уильям Принн предложил объявить Армию мятежной. В ответ она снялась из Виндзора и второго декабря, громыхая железом, прошла по улицам Лондона. Офицеры заняли Уайтхолл. Четвертого декабря пронеслась весть, что переговоры на острове Уайт прерваны, король взят под стражу и переведен в замок Херст — тюрьму на побережье Ла-Манша. Пресвитериане подняли настоящую бурю в парламенте. Их было большинство, и они постановили, что похищение короля произошло без ведома и согласия палаты. Всю ночь палата не расходилась: депутат Принн произносил речь. Всю ночь он, лишенный обоих ушей по приговору королевского суда, трижды выставлявшийся у позорного столба, претерпевший публичное сожжение своих трактатов, восемь лет сидевший без чернил и бумаги в тюрьме, приговоренный королем за яростное пресвитерианство, за нападки на королеву к огромному штрафу, — доказывал, вопреки своему горькому опыту, необходимость договориться с королем.

И после этого беспримерного заседания, которое длилось 24 часа, депутаты решили большинством голосов, что переговоры с королем продолжить следует. Это было все равно что восстановить Карла у власти. Республикански настроенные члены палаты общин принялись составлять протест. Прямо с этого бессонного заседания они пришли в Уайтхолл к офицерам и несколько часов сидели с ними над списками депутатов, обсуждая поведение и образ мыслей каждого.

Что-то будет, нет, право, что-то будет!

Генри стоял у дверей Вестминстера в этот предутренний час, и все существо его было исполнено горячего, напряженного ожидания. Он ждал с почти детским нетерпением великих и грозных событий — сейчас, быстрее, сию минуту! И отдаленный дробный топот копыт, который внезапно донесся до его слуха, не удивил его, не испугал, а лишь заставил сжаться в готовности каждый мускул.

Отряд всадников с факелами показался из-за готического выступа стены, Генри на всякий случай взял на караул. И мысленно похвалил себя: он узнал майор-генерала Скиппона, начальника лондонского ополчения, своего командира. Генерал подъехал вплотную, вгляделся и махнул рукой:

— Лейтенант Годфилд, приказываю вам оставить пост. Армия берет на себя охрану парламента. — Он наклонился чуть ниже, голос его потеплел. — Идите, отсыпайтесь. Сюда идут солдаты.

— Но генерал! — Генри сделал шаг вперед, горло перехватило от обиды. — Как же я могу… Я должен видеть. Дозвольте остаться!

— Я говорю вам, сюда идет Армия! — Скиппон повысил голос, глубокие морщины при свете факелов проступали особенно резко. — Что сейчас наша милиция! Армия вступила в дело, вы понимаете? Приказываю вам сняться! Я сейчас поворочу назад вашу смену.

Генри так страстно желал остаться, так стремился к этому! Он зашептал горячо и просительно:

— Генерал, я прошу вас, очень прошу… Дозвольте мне хоть одним глазком посмотреть. Не как солдату милиции, а просто как человеку. Как я могу уйти, когда… когда… — голос его прервался, ему почудилось, что суровые черты Скиппона смягчились.

— Идите к дверям палаты общин, — тихо сказал он, пригнувшись к холке коня. — Станьте там в сторонке на лестнице и наблюдайте. Кто знает, может быть, это утро войдет в историю.

Он пришпорил коня и поскакал впереди своих ополченцев к следующему посту, а Генри, вдруг почувствовав себя свободным и одиноким, быстрыми шагами обогнул угол, пересек по стриженой мерзлой траве лужайку и свернул за следующий выступ.

То, что он увидел, наполнило его грудь еще большим волнением. Вспыхивающие в свете факелов каски пехоты плотным строем сомкнулись у главных дверей парламента. Поднятые мушкетные стволы и пики щетинились, зажженные фитили и костры зловеще отражались в доспехах. Эскадроны кавалерии охраняли подступы к палате снаружи, отдельные группы всадников передвигались сомкнутым строем. Слышался топот копыт, звуки шагов по каменным ступеням, изредка выкрики команды. Генри стал пробираться за спинами солдат к широкому порталу двери, держась поближе к стене и неслышно ступая. Его не заметили. Он встал совсем близко от входа и начал смотреть.

Солдаты двумя шеренгами стояли у двери, и нижний зал, вероятно, тоже был заполнен ими. Внезапно с внешней стороны произошло движение, шеренги войск расступились и пропустили запряженную четверкой карету.

В тот же миг ударил колокол башенных часов. Утро настало, депутаты должны были скоро занять свои места в парламенте.

Из кареты вышли двое в штатском платье и прошли к дверям. Их пропустили. Подъехала вторая карета, за ней еще две. Депутаты прибывали, солдаты теснились, чтобы дать им пройти. Генри тоже проскользнул между людьми, затесался в группу прибывших и беспрепятственно прошел через готический портал входа.

В зале было полно солдат, депутаты устремлялись к лестнице, ведущей в палату общин. На лестнице друг против друга стояли кирасиры, по одному на каждой ступеньке. Между ними депутаты толпились в неразберихе, сверху слышался шум.

— Нет! Вы не войдете! — вдруг властно сказал кто-то сверху. Генри взглянул туда из-за спин кирасиров и увидел, что на самом верху лестницы, широко расставив ноги и загораживая вход в палату, стоит высокий краснолицый человек с бумагами в руке. Из-за его плеча, поминутно заглядывая в бумаги и что-то шепча ему на ухо, выглядывает румяный улыбающийся лорд Грей. Рядом стоит растерянный служитель палаты.

— Вы не имеете права! Я член палаты и иду выполнять свой долг. Это нарушение привилегий парламента! — ступенькой ниже размахивал руками, пытаясь прорваться в зал, невысокий человек.

— А я вам говорю, вас в списках нет. Вас приказано арестовать, господин Принн! — загремел краснолицый.

— Полковник Прайд, по какому праву… Это ни на что не похоже! Я по своей воле не сделаю ни шагу назад!

— Тогда пеняйте на себя!

Краснолицый, которого назвали Прайдом и в котором Генри узнал героя Нэсби и Престона, кивнул рядом стоявшему солдату. Тот, быстро и ловко взяв Принна за плечи, развернул его и легким пинком сбросил вниз, на руки депутатов. В этой сцене было что-то непристойное, что-то оскорбительное. Солдаты громко захохотали. Генри надолго запомнил жалкую возмущенную гримасу щербатого рта и черную неровную дыру на месте уха, открытую взметнувшимися волосами.

— Позвольте, да это бог знает что такое! Так не поступают с уважаемыми людьми! Дайте я пройду и все им растолкую…

Совсем рядом с собой Генри услышал знакомый голос, солдаты захохотали опять, и он увидел земляка, пастора Платтена, который тоже старался протиснуться наверх. Лицо его было красно от возмущения, жидкие волосы растрепались.

— Спикер! Где спикер? Я должен поговорить с ним! Да пропустите же меня, я член палаты!

Ему удалось отвоевать несколько ступеней вверх, дверь в палату в этот момент раскрылась, пропуская одного из тех немногих, кому разрешено было войти, пастор простер руку и крикнул:

— Господин спикер! Неужели палата допустит, чтобы на ее глазах изгоняли ее членов! Защитите нас!

Дверь закрылась, двое солдат беззлобно, с ухмылками взяли пастора за плечи и столкнули его вниз.

Генри не видел, как его будущий зять считал ступеньки. Новый взвод солдат внезапно вклинился в толпу у лестницы, началась давка, Генри швырнуло к стене, и чей-то стальной доспех уперся прямо в залеченную Элеонорой рану. Он охнул, постарался повернуться половчее, и когда, потолкавшись среди терпко пахнущих, одетых в железную броню тел, занял более удобное положение, то увидел, что солдаты, повинуясь указаниям Прайда, вылавливают из тех, кто рвется в палату, самых упорных, окружают их и проталкивают к боковым дверям, под арест. Вот уже и Принна ведут, закрутив ему руки сзади, и двух других, и еще кого-то…

Генри нашел глазами Платтена. Пастор все еще кричал, к нему тянул руку солдат конвоя. Тогда Генри, не размышляя, рванулся вперед, протиснулся среди железных доспехов, схватил пастора за рукав и, не разбирая возмущенных протестующих возгласов, потащил его скорее к выходу.

— Что такое?.. Это вы?.. Куда вы меня? Господи, что же это… — бормотал растерянный Платтен, а Генри упорно, не выпуская рукава, волок его за собой к спасительному готическому порталу, за которым виднелись голые деревья сада.

Когда они выбрались на воздух, Генри сразу свернул за угол, обогнул выступ и только тогда выпустил смятый и перекрученный в давке рукав пасторского одеяния. Оба постояли у стены.

— Да… — Платтен помотал головой и наконец взглянул на Генри. — Спасибо. Если бы не вы…

— Вы видели, как их хватали? — вместо ответа шепотом спросил Генри. — Их уже человек двадцать набралось. Вас бы тоже…

— А знаете, кто всем этим заправляет?

— Прайд?

— Прайд — исполнитель. Это дело рук Айртона!

«Это дело рук Кромвеля», — подумал про себя Генри.

Мимо проскакал взвод солдат.

— Пойдемте отсюда, — он снова взял пастора за рукав. — Здесь небезопасно. Сейчас лучше держаться от парламента подальше.

Платтен вдруг обхватил голову руками и застонал, как от боли:

— Ммм… Так поступить с парламентом… Это конец!

Генри легонько обнял его за плечи и, как ребенка, повел узкими улочками прочь от реки, от дворцов, от солдат. Они очутились в парке и свернули к северу, вдоль платановой аллеи. Генри не любил пастора и в глубине души жалел сестру. Но сейчас в сердце его шевельнулось сострадание.

— Это насилие необходимо, — уговаривал он издававшего глухие стоны Платтена. — Оно благотворно. Если парламент оставить в покое, он вернет на трон короля, и тогда Англия погибла…

— Но законы королевства! Древняя конституция! Великая хартия вольностей! — из глаз пастора катились слезы. — Ведь нас избрал народ, мы неприкосновенны… А солдаты сбрасывают нас с лестницы…

— Сам король нарушил Хартию, он первый поднял руку на парламент — разве вы не помните? А парламент угодничает перед ним, боится… Сейчас договориться о королем — это погубить Англию, потопить ее в крови. — Они свернули направо в узкий проулок, ведущий к Чаринг-Кросс; сзади раздался топот копыт, Генри притиснул Платтена к стене, чтобы пропустить конных.

— Ну что, лейтенант, все посмотрели? — Скиппон придержал коня и наклонился к Генри. — Хорошо запомнили? Потом будете рассказывать внукам.

Генри встрепенулся:

— Вы были там, сэр? Что делают те, кто прошел?

— Они счастливчики — их пропустили, они теперь хозяева положения. Но им сейчас трудновато: они — парламент и должны отстаивать свои права. Они приказали остальным занять места в палате. Но как это сделать? Солдаты стоят крепко. Составили комитет и послали его к Фэрфаксу для переговоров.

— А сами армейцы ничего не объяснили?

— Нет, как же, объяснили. В палату пришел полковник Окстелл и потребовал исключить всех, кто голосовал за мир с королем и выступал против Армии. А остальные должны заявить свое согласие с действиями Армии и назначить дату своего роспуска.

— И что тогда?

— Тогда будет избран новый, равный и справедливый парламент, — Скиппон подмигнул. — Но для этого нужна конституция.

— А про «Народное соглашение» ничего не говорили?

Скиппон посуровел, грубоватые черты его омрачились.

— Нет, лейтенант, об этом — ничего. И вам советую помалкивать.

Пастор Платтен выступил вперед:

— А лорды? Как расценивает происшедшее палата лордов?

Скиппон перевел на него глаза, невеселая усмешка бегло тронула губы:

— Лорды оказались умнее всех и разошлись сами, не дожидаясь публичного скандала. — На простоватые черты генерала снова легла забота. — До свидания, джентльмены, счастливого пути. Мне приказано ехать умиротворять Сити. — Он позвал своих солдат, почтительно отставших. Топот копыт прозвучал по неровным булыжникам мостовой и замер. Генри предложил Платтену:

— Может, перекусим? Я с ночи на посту…

Пастор покорно кивнул, и Генри понял, что человек этот потерял все, что так недавно было его неотъемлемой принадлежностью: уверенность в себе, тщеславие, амбицию, волю.


— Смотрите, смотрите! Нет, этого не может быть! Господи, вправду она… Элизабет! Ты как здесь очутилась?

Они только что вышли из харчевни на Чаринг-Кросс, где Генри накормил завтраком безвольный мешок, именовавшийся Патриком Платтеном, и вдруг внимание его привлекли две прошедшие мимо дамы. Сомнений быть не могло: одна из них была его сестра Элизабет, собственной персоной. В другой он узнал лондонскую кузину Эмили.

Элизабет обернулась с испугом, глянула на брата, лицо ее побелело, и она, не стыдясь прохожих, стремительно бросилась ему на грудь.

— Генри! Ты жив? Господи, ведь я тебя разыскиваю!

— Сестричка, милая, я писал…

— Мы ничего не получали, ничего, с самой весны… Мы измучились, ждали… Отец на войне, о тебе ни слуху ни духу… — Она закрыла лицо руками.

— Да я здоров, все в порядке, ну что ты… — Он гладил темную тяжелую шаль, покрывавшую ее плечи. — Сейчас в парламенте такое творилось… Больше половины депутатов не пустили на заседания…

Тут только она подняла голову и посмотрела на Платтена. И как ни была потрясена встречей с братом, которого уже несколько раз хоронила в мыслях, все же, увидев пастора, поразилась еще больше. Из него будто выпустили воздух, он обмяк и постарел.

— Простите… — Она присела перед женихом, глядя в землю. — Добрый день. Я не ожидала…

Она чувствовала себя виноватой. В Лондон она приехала не только затем, чтобы разыскать брата. Тайной и заветной ее мечтой было повидаться с отцом, вымолить у него разрешение и расторгнуть помолвку с пастором.

После того случая в церкви, когда она поняла, что соединить с ним судьбу — значит предать и Уинстэнли, и Джона, и нечто еще, самое дорогое и сокровенное, она твердо решилась. Убедила мачеху и сестер, что необходимо поехать в столицу разыскать Генри, собралась и — благо Лондон недалеко — вот уже две недели жила в чинном пуританском доме кузины, Но встречи с пастором Элизабет не ждала и, увидя его, смутилась. А он, казалось, не замечал этого, занятый собою.

— Добрый день, добрый день, — бормотал он привычно вежливые, ничего не значащие слова. — Все ли благополучно дома?..

Она видела, что ответ ему безразличен, и промолчала.

Как ни занят был Генри событиями утра, от его внимания не укрылась странная натянутость в обращении сестры с женихом. Но размышлять было некогда. Жизнь кипела вокруг, история вершилась в этот день на глазах, и Генри боялся пропустить еще какое-нибудь важное событие. Раскланявшись и велев им скорее возвращаться домой, он пообещал Элизабет зайти на днях и повлек пастора дальше. И точно, едва они свернули на оживленную улицу, их внимание привлекли несколько открытых повозок, застрявших на углу. Кучер одной из них возился с оглоблей, задние ждали. Солдаты окружали повозки, слышалась перебранка. Генри и пастор подошли ближе, и тут только Платтен оживился и всплеснул руками:

— Боже мой, да это Принн! И Файнес… И сэр Уильям Уоллер!

Он рванулся вперед, не замечая конвойных:

— Господа депутаты! Что с вами? Куда вас везут?

Кто-то с повозки узнал его и крикнул в ответ:

— Этого никто не знает! Нас переписали и возят по городу вот уже пятый час!

— Но по какому праву?

— Ха, по какому праву. По праву меча — так нам и ответили. Других прав в Англии не осталось.

— Надо добиться разговора с Фэрфаксом! Я сейчас пойду к нему сам! Главнокомандующий не может допустить…

— Да уже ходили… Два раза… Бесполезно. Генерал ничего не решает…

Солдаты сомкнули покрытые железом плечи, кое-кто с неприязнью оглядел пастора:

— Вы потише, это арестованные! Отойдите от повозки, не положено!

— Солдаты! — вдруг заговорил пастор с привычной гладкостью, словно стоял на кафедре у себя в Уолтоне. — Вы не имеете права и пальцем прикоснуться к депутатам! Они неприкосновенны, как избранники народа! Это недоразумение! Армия не может вмешиваться!

— А вы бы лучше помолчали, — сержант конвоя приблизился к пастору и предостерегающе протянул руку. — Армия не только может, но и должна поступать так с предателями.

— Избранники народа! — крикнул молодой солдат, с ненавистью наступая на Платтена. — Депутаты! Это мошенники, а не депутаты! Они прикарманили наше жалованье!

Еще один солдат, недобро сверкнув глазами, пояснил:

— Их за то и арестовали, что они предают наше дело. Солдатам не плачено за шесть месяцев, а они в парламенте голосуют за короля. А где наши денежки? Куда они их девали?

Пастор посмотрел на пистолеты и пики конвоя, на напряженные, злые лица солдат и отступил на шаг. Плечи его снова обвисли. Генри загородил его собой:

— А куда вы их? — тихо спросил он у сержанта.

— Приказано доставить в таверну «Ад». Там им самое место.

Кучер влез на козлы, взмахнул кнутом, и колымаги, заскрипев, двинулись. Одна вялая рука поднялась и махнула пастору на прощанье; большинство сидели понуро, сотрясаясь от толчков.

Генри и Платтен побрели дальше, и только спустя некоторое время заметили, что ноги сами несут их к Вестминстеру.

Здания парламента были по-прежнему оцеплены, площадь кишела войсками. Сумерки сгустились; кое-где снова, как и утром, зажглись факелы; зимний ветер резал лицо. Они свернули к Уайтхоллу, и тут их внимание привлек отряд всадников, двигавшийся к главному зданию дворца. Что-то было необычное в этих всадниках. Они не походили на деловитых суетливых армейцев, которые весь этот день сновали по улицам.

Перед решеткой главного входа отряд остановился, и на землю первым спрыгнул грузный человек в мундире генерала Армии. Сердце Генри затрепетало. Он узнал Кромвеля.

Из кареты, поджидавшей неподалеку, выскочил человек в штатском платье и быстро подошел к нему. Они о чем-то переговорили, потом Кромвель решительно повернулся и широким шагом, тяжело и устало ступая, направился к дверям.

И тут Генри увидел отца. Маленький полковник тоже спешился и, топчась на месте, чтобы размять затекшие после долгой езды ноги, передавал повод своего коня слуге. Тот, кто только что говорил с великим генералом, склонился к нему и что-то шептал. Вокруг толпились офицеры.

Генри с бьющимся сердцем, оставив Платтена, подошел к ним, вытянулся, и только когда увидел, что отец заметил его, узнал и обрадовался встрече, позволил себе шагнуть порывисто и, склонившись, крепко обнять и припасть к его плечу.

— Мой дорогой, как я рад тебя видеть, — сказал полковник Годфилд, отстраняясь и вглядываясь в блестящие глаза сына. — Ты здоров? По-прежнему здесь, у Скиппона?

— Все хорошо. — Генри сиял. — Ты знаешь, здесь Элизабет. Она хочет повидаться с тобой… А в парламенте — ты слышал?..

— Да. — Полковник посуровел. — Нам только что сообщили. Вот мистер Ледло, — он указал на человека из кареты, — все рассказал.

— И что Кромвель? Он знал? Что он думает?

— Генерал сказал, что ничего не знал об этом деле. Но поскольку оно свершилось, он рад ему и постарается поддержать.


Отныне препятствий к суду над королем не осталось. Ежедневно десятки петиций приходили в парламент; их податели со всех концов страны требовали судить Карла Стюарта, виновного в неисчислимых бедах, пережитых Англией за эти годы.

Около пятидесяти депутатов, которые теперь посещали парламент, отменили все прежние соглашения с монархом. Короля перевели в Виндзорский замок и поместили под двойной охраной.

И вот 8 января в Расписной палате Вестминстера собрался Верховный Суд Справедливости: члены «очищенной» палаты общин, армейские офицеры, испытанные в боях под командой Кромвеля. Председателем назначили честерского судью Джона Брэдшоу. Судьи несколько дней совещались тайно. А затем, 20 января, в субботу, широкие двери Вестминстер-холла, столь памятного Генри, распахнулись, и народ хлынул внутрь, чтобы послушать, как кровавого тирана призовут к ответу за его злодеяния.

Несколько дней допросов разных свидетелей, несколько дней публичного спора с Карлом, который продолжал увиливать от прямых ответов, юлить и настаивать на своей богом данной прерогативе, привели к единодушному решению: Карл Стюарт — тиран, изменник, убийца и открытый враг нации присуждается к смертной казни путем отсечения головы от тела.

6. «НОВЫЙ ЗАКОН СПРАВЕДЛИВОСТИ»

Тридцатого января с утра хлестал морозный ветер. Солнце по временам выходило из-за облаков, и мельчайшие колючие иголочки, прыгавшие в воздухе, начинали искриться и жгли лицо, казалось, еще нестерпимее. Но тысячи лондонцев все равно с раннего утра стекались в этот день к единственному сейчас достойному внимания месту — большой прямоугольной площади перед Банкетным залом Уайтхолла. На лодках, ломая прибрежный лед, переправлялись из Саутворка. Верхом, в каретах, повозках ехали из предместий, ближних и далеких. Прибывали из других графств. Неслыханное, что должно было свершиться в этот день с королем, монархом божьей милостью, помазанником, владыкой почти сверхъестественным, одно прикосновение которого, как известно, исцеляло от золотухи и других напастей, — это неслыханное нечто привлекало несметные толпы народа.

Прямо к окнам второго этажа большого белого здания Банкетного зала за ночь был подведен помост. Его обтянули черным сукном. Черная плаха и прислоненный к ней огромный, устрашающий в своем грозном изяществе топор с длинной рукояткой явственно говорили о том, что здесь собирались делать. Вокруг помоста, вокруг здания и на самой площади с ночи дежурили полки, и помост издали казался окруженным густой темной решеткой с красным основанием и поднятыми к небу остриями: то стояли суровые, готовые ко всяким неожиданностям пикейщики в красных парадных мундирах.

Толпы народу все прибывали, наиболее ловкие взобрались на карнизы и крыши близлежащих домов, кому-то удалось договориться с их жителями и устроиться у распахнутых, несмотря на мороз, окон; мальчишки гроздьями висели на деревьях. К полудню на площади стало заметно теснее, и темный страх, неосознанный страх толпы шевельнулся в груди Элизабет, пришедшей с Эмили, как и все, посмотреть на великое событие.

Они, хоть и старались прийти на площадь как можно раньше, все же не успели занять самых удобных для наблюдения мест и стояли, зажатые толпой между аркой и противоположным помосту домом. Впрочем плаха и зловещий топор были отсюда хорошо видны.

Толпа все прибывала, пар от дыхания смешивался с отрывками невнятных быстрых разговоров.

— …Как первый, как первый? Марию Стюарт, католичку, тоже ведь казнили, и тем же способом, хе-хе…

— Эк, сравнили. Ее добрая наша Елизавета судила и пэры, только пэры, заметьте. И за что?

— За прелюбодейство.

— Не только; за мужеубийство — раз. За государственную измену и покушение на власть — два. И главное — судил суд равных.

— А казнили не на площади все-таки, а в замке.

— А тут — по всенародному суду, открыто, и казнь перед публикой.

— Бросьте вы, по всенародному. Все судьи, как огласили список, разбежались — и Уайтлок, и Селден, и Сент-Джон. Лорды тоже. Даже Генри Вэн, и тот смылся. Кто судил-то? Пятьдесят человек? Все те же…

— Ну знаете, за такие слова…

— А вы были сами на суде-то?

— Конечно был. Ну не в Расписной палате, а в Вестминстер-холле. Туда всех пускали. В том-то и дело. А вы были?

— Был… А вот генерал Фэрфакс не был. Только леди его крикнула с галереи: он, мол, не так глуп, чтобы в этом участвовать.

— А что, собственно, вы хотите сказать? Его судил народ — за нарушение прав, за кровопролитие, за войну против подданных. Он хотел поработить нас руками шотландцев! Где это слыхано? Он стал врагом своей страны!

— Интересно, а палача уже нашли? Или до сих пор ищут? Говорят, на такое дело никто не соглашается.

— Джентльмены, а вы помните, как у его величества на суде набалдашник соскочил с трости? Я прямо похолодела — как будто голова упала… Предзнаменование.

— Это дело справедливости. Самой чистой справедливости. Вы слышали, как солдаты на суде кричали?

— Это дело рук одного-единственного человека. И все мы знаем какого. Он сам хочет быть королем, еще с Нэсби.

— Говорят, он и подписи под приговором собирал самолично. Угрожал, уговаривал… Не будь его, все бы развалилось…

Ноги у Элизабет совсем закоченели. Толпа прибывала, ее все ощутимее сдавливали сзади, с боков. Она ухватилась за тонкую руку Эмили, боясь потеряться. Кузина, старшая годами, казалась ей гораздо более смелой и стойкой, чем она сама.

В суматохе последнего месяца — странного месяца, полного гнетущего ожидания чего-то небывалого, месяца самых невероятных слухов и неотвратимого, грозно надвигающегося, неведомого переворота, ей так и не удалось толком объясниться с отцом. Он жил в Уайтхолле с Кромвелем и другими генералами, куда доступ ей был заказан. Он все время был чем-то занят, куда-то спешил, с кем-то встречался. И когда Элизабет удавалось повидаться с ним, она чувствовала, что ему не до нее. Он слушал ее рассеянно, смотрел в сторону, и обычная его нежность казалась ей еще более грустной.

— Потом… — говорил он ей, когда она заводила речь о расторжении помолвки. — Потом, дорогая. Я не враг твоему счастью… Ты вольна сама решать свою судьбу, ты разумная и добрая девочка, точь-в-точь мать. Но… потом… Подождем некоторое время…

…Внезапно по толпе прошло движение, сзади слегка нажали, Элизабет вытянула шею и увидела, что на помост прямо из окна второго этажа Банкетного зала стали выходить офицеры. За ними появились два человека в масках, одетые вроде бы моряками, с бородами и в беретах. Один нес веревку.

— Палач и его помощник, — сказали сзади. — Ишь ты, обычный костюм палача надеть не решились…

Тот, что был повыше ростом, подошел к плахе, взял за рукоятку топор и придвинул его изогнутое лезвие к своей ноге, обутой в черный мягкий сапог. Потом окно Банкетного зала распахнулось шире, и из него на помост шагнул невысокий, очень прямой человек в черном, с длинными волосами. Следом вышел епископ, за ним еще офицеры. Все они стали полукругом, огибая плаху, и Элизабет уже не могла отвести взгляда от того, невысокого, кто еще недавно был королем Англии и кому теперь предстояло быть казненным.

Он оглянулся на епископа, вышел из полукруга и шагнул к плахе. Прелат качнулся вслед за ним. Снизу вверх посмотрев на палача, Карл сказал ему что-то, указывая на плаху. Потом в руке его оказался листок бумаги, он подошел ближе к краю помоста (пикейщики внизу ощетинили острия ему навстречу), далеко отвел от глаз руку с листком и высоким голосом начал говорить, заглядывая в листок. Невероятная, неправдоподобная тишина нависла над головами. Но слышно было все равно плохо, голос словно тонул в морозном воздухе, до Элизабет долетали только отдельные слова.

— П-повинны те, — слышала она, — кто встал между мной и парламентом… Грубая сила… Но в чем заключается с свобода? Иметь п-правительство и законы, обеспечивающие личность и собственность…

Дыхание замерло у нее в груди, в памяти всплыла темная ноябрьская ночь, разъезженная грязная дорога, месяц, вышедший из-за туч, осветил часть лица и продолговатую жемчужину серьги, и тот же голос, слегка заикаясь, произнес: «Б-благодарю вас, мисс. К-как это вы не боитесь гулять одна в т-такую ночь?»

Элизабет закусила губу, глаза ее слезились от ветра и напряжения, она всматривалась, вслушивалась в последние слова монарха, с которым столкнула ее на минуту судьба темной осенней ночью на улице родного Кобэма.

— Подданные — и монарх… Пока вы не п-поймете разницу, у вас не будет с-свободы… Я умираю за с-свободу…

Рука с листком безжизненно упала, порыв ледяного ветра взметнул длинные седоватые волосы, Карл обернулся к епископу и стал снимать с себя драгоценности. Потом снял камзол и остался в одной рубашке. Ему подали маленькую шапочку, он надел ее, епископ помог подсунуть под нее волосы. Затем король деревянно, сохраняя неестественную прямоту, шагнул к плахе, стал возле нее на колени и положил голову. Минуты две ничего не происходило. Потом белые руки в кружевных манжетах простерлись вперед, обхватили черный обрубок, и тут же палач взмахнул топором, напрягшись всем телом, и с резким выдохом бросил вниз тяжелое отточенное лезвие. Голова упала с оскорбительным деревянным стуком, мгновенно превратившись в неодушевленный страшный предмет. Человек с веревкой проворно нагнулся, подхватил ее и высоко поднял за волосы, не обращая внимания на стекавшие по рукаву красные струи.

Странный, страдальческий стон сотряс толпу, будто весь старый привычный мир рассекся с этой казнью надвое, распался, перестал существовать; единое тело ее разом качнулось, замерло на мгновение, а потом Элизабет неудержимо понесло вперед и вбок, к помосту. Она тут же потеряла руку Эмили, ее зажало так, что дыхание в груди замерло, и она, спотыкаясь о тысячи ног, старалась только не упасть, иначе смерть… Перед ней, у помоста, взлетали в воздух руки с платками — это давясь, тесня друг друга и продираясь вперед, люди старались омочить платки в священной королевской крови…

Заиграла труба, резкий голос крикнул что-то, и толпу шатнуло назад. Отборные отряды железнобоких начали оттеснять народ от помоста. На Элизабет спереди навалилась чья-то спина, она едва не потеряла равновесие, оглянулась, ища глазами Эмили, но не увидела ее и с внезапной трезвостью поняла, что единственный путь спасения — это боковой проулок, куда можно было, протолкавшись, отступить и избежать смертельного водоворота. Собравши все силы, она выбралась наконец к углу дома. Там было чуть посвободнее, она прижалась спиной к ледяной шершавой стене, прикидывая дальнейший путь, и тут увидела, что чья-то рука взметнулась к ней из толпы. К ней пробирался, борясь отчаянно с плотной стихией человеческих тел, Джерард Уинстэнли.

Это было как во сне. Она как будто знала, что его увидит. Будто и казнь монарха, и эта толпа, и давка, и ее внезапное одиночество произошли только для того, чтобы они встретились здесь на площади, стиснутые с разных сторон и бессильные пробиться друг к другу.

От помоста донеслись крики, толпу еще шатнуло, и Джерарда вместе с нею повлекло в сторону, все дальше от Элизабет, к боковой улице. Она было рванулась за ним, но бешеный напор толпы прижал ее к стене, сковав дыхание. Потом и ее понесло, вместе с сотнями людей, к проулку. Медленно, боком она передвигалась, стараясь не терять из виду мелькавшую впереди шляпу. Страх, что она его потеряет, придавал ей силы. Шаг за шагом, в сплошном человеческом месиве она добралась до угла, тут стало свободнее, и она увидала, что он ждет ее у выступа двери. Она протиснулась к нему, встала рядом, поправила растерзанную шаль и перевела дух.

Лицо его было бодрым, серьезным и будто светилось изнутри. Он подвинулся, освобождая место рядом с собой, притронулся к шляпе и сказал вместо приветствия:

— Ну вот, свершилось. Нормандское иго пало. А вас, я вижу, совсем затолкали. — Он дал ей руку, они немного подождали и, когда толпа поредела, двинулись прочь от Уайтхолла. Поток вынес их к Чаринг-Кросс, оттуда они свернули на Стрэнд, где наконец можно было идти рядом и разговаривать.

Странно, оба не выказали ни малейшего удивления, что очутились в этот день в Лондоне, и не задали друг другу обычных в таких случаях вопросов. То, что произошло только что на их глазах, разом отмело все условности и словно бы сделало их близкими людьми.

— Свершилось, — повторил Джерард. — Твердыня тирании разрушена. Закон справедливости торжествует, и жизнь теперь пойдет по-новому.

Он взглянул на девушку; глаза его сверкали необыкновенным воодушевлением, лицо разгорелось на морозе, на губах играла улыбка. Элизабет никогда еще не видела его таким. Он был рад, несомненно рад тому, что случилось, и совсем не испытывал того ужаса от происшедшего, который не покидал девушку. Она до сих пор не могла оправиться от потрясения, отрубленная голова снова и снова падала на помост перед ее глазами.

— Вы думаете, это к лучшему? — робко спросила она.

— Без сомнения. Эта казнь была необходима. Все угнетение шло от монархии, вся неправда нашей жизни… Теперь с этим покончено. То, что мы видели с вами на площади, — поистине великий переворот. Это младший брат, кто попран и затоптан в грязь, поднял голову. Он прославит себя в грядущих веках.

Джерард давно уже отпустил ее руку, толпа поредела, и он шагал широко, устремив глаза вдаль. Элизабет могла бы даже подумать, что он забыл о ее существовании, если бы он ее говорил, — а говорил он все время, горячо и внятно, изредка обращая к ней лицо.

— Это не досужий вымысел, то, что я говорю. Я познал это в откровении. Я слышал голос… И вот что я понял: каждый теперь должен работать на земле и есть хлеб, добытый своим трудом. Тогда и земли хватит на всех: человек будет обрабатывать столько, сколько сможет, не нанимая работников. Так мы будем строить новое царство…

Сильный толчок сзади прервал его, он споткнулся и чуть не сшиб девушку с ног. Какой-то детина пробирался вперед, грубо расталкивая людей. Джерард мягко посторонился, ни тени гнева не легло на его черты. Он продолжал:

— И когда я это осознал, великий мир и тайная радость поселились во мне. Новый закон отныне придет на землю; суть его — разум и равенство. Я так и назвал свой трактат: «Новый закон справедливости»…

Элизабет не совсем улавливала последовательность в его словах, но слушала с готовностью. Его необычайный подъем передался и ей, она была рада поверить: чудовищная казнь необходима, чтобы царство справедливости пришло наконец на землю. А Джерард говорил дальше, высоко подняв голову, изредка улыбаясь, говорил будто себе самому, и спокойная уверенность слышалась в его словах:

— Когда господь откроет мне место, и время, и способ, как мы, простой народ, должны трудиться на общей земле и жить вместе, я пойду и буду работать вот этими руками, в поте лица моего, никому не служа и никого не нанимая. И чистые души, вроде вас и ваших братьев, я уверен, последуют за мною.

Элизабет шагала рядом с ним, счастливая его присутствием и его речью, готовая идти вот так все равно куда и слушать, слушать без конца. Она понимала, что ему надо сейчас говорить, а ее дело — только слушать, и поддерживать, и разделять с ним его мысли.

— Настало время радоваться, — продолжал он, — силы добра больше не будут попираться драконом; проклятая власть опрокинется к подножию своему. Новое царство придет сюда, к нам, на эту землю. Мы с вами увидим его, станем его участниками и работниками.

Они не заметили, как миновали Стрэнд, потом Флит-стрит и вышли на площадь к собору святого Андрея. Оба с утра не ели, но не испытывали ни малейшей потребности в пище. От ходьбы они согрелись, восторг, похожий на опьянение, переполнял их сердца; со стороны эта пара производила, вероятно, странное впечатление; впрочем мало кто в этот час в Лондоне, возвращаясь с казни, был спокоен и невозмутим. Элизабет видела вокруг взволнованные лица — то потрясенные, заплаканные или опечаленные, то радостные. Девушка совсем забыла об Эмили и о том, что надо бы вернуться домой. Они обогнули стынущую громаду собора и пошли теперь по Чипсайду. Дневной свет начал меркнуть.

— И знаете кто послужит орудием божьим в этих переменах? — голос Уинстэнли звучал по-прежнему уверенно и вдохновенно. — Самые бедные и презираемые. Они наследуют землю. Это еще скрыто от глаз богачей, и ученых, и правителей мира, но именно на бедняках лежит благословение неба. «Не бедных ли мира избрал господь быть богатыми верою и наследниками царствия его?» О, вы, кто называет землю своею и смотрит на других как на слуг и рабов! Вы думаете, что земля создана только для вас, чтобы вы жили на ней в богатстве и почете, когда другие голодают и стонут под вашим игом? Нет, господь пошлет своих слуг освободить землю, чтобы они служили ему вместе в общности духа и общности благ земных. Трепещи, гордая и жадная плоть, ты приговорена!

Смеркалось все заметнее. Они миновали еще одну площадь и свернули в боковую улицу. Джерард вдруг внимательно взглянул на Элизабет, улыбнулся и, придержав ее за локоть, толкнул какую-то дверь. Они сделали несколько шагов по ступенькам вниз и очутились в тепле почти пустого небольшого зальца. Хозяин подошел и осведомился: пиво? гусь? жареная телятина?

— Молока, пожалуйста. — Уинстэнли глянул на Элизабет. — И хлеба. Может, вы хотите чего-нибудь еще, мисс?

Нет, она не хотела. Хозяин принес кружки, ломти хлеба на деревянной тарелке и кувшин молока. Элизабет с нежностью смотрела, как истово и аккуратно ест Джерард. «Ни вина, ни мяса, — подумала она. — Он и вправду чист, как ребенок». Утолив голод, он заговорил опять:

— Наш день близок. Слова Писания сбудутся: богатые лишатся награбленного, бедняки возрадуются. Жадность и злоба умрут. Человек будет иметь еду, питье и одежду от трудов рук своих и станет смотреть на других как на братьев. Все творение освободится от проклятия: земля перестанет рождать бурьян и тернии; сам воздух очистится и обретет ясность и покой; звери будут жить в мире друг с другом и перестанут страдать. — Он поднял глаза на девушку. — Радость, великая радость и любовь наполнят землю. И все будет общим для всех.

Ей почудилось, что в глазах у него блеснули слезы. Сердце ее дрогнуло. Он был всем для нее в этот миг — нежно любимым братом, которого она, казалось, знала с детства; и даже будто ребенком, сыном, за которого она готова была отдать свою жизнь; и возлюбленным, о ком постоянно тосковало ее сердце; и недосягаемым, совершенным учителем. Ей хотелось, чтобы все желания его исполнились. Она спросила:

— И все это сбудется совсем скоро?

— Ну, может быть, не завтра. Мы ведь не должны отнимать что-то силой… Хотя, конечно, без борьбы не обойдется. Лорд не отдаст своей власти добровольно, вернее, не отдаст ее сразу. Как плод исподволь зреет в утробе матери, как зерно медленно прорастает к солнцу, так и свет справедливости…

Лицо его вдруг потухло, резко обозначились морщины у рта. «Устал», — подумала она и, боясь расстаться с ним и в то же время не желая слишком занимать его собою, спросила:

— Вам, может быть, пора идти? — и смутилась.

— Да, пожалуй, пора. — Он достал монету, отдал хозяину и встал. — Идемте, я провожу вас, уже темно.

Они вышли на улицу. Нищая немая девочка с посиневшим от холода маленьким личиком, тыча пальцем в рот и складывая лодочкой закоченевшую ладошку, просила денег. Уинстэнли сунул руку в карман, потом в другой, смущенно кашлянул и потрепал девочку по щеке.

— Иди, — сказал он, — иди внутрь, попроси хлеба. Денег у меня больше нет. Я сам бедняк, как и ты. Скоро тебе не надо будет просить денег, дитя, они исчезнут вместе с голодом.

Они пошли обратно, к Стрэнду. Людей на улицах было уже мало. Стужа и пережитые волнения дня разогнали их по домам. Джерард и Элизабет шли молча. Внезапный топот копыт заставил их оглянуться. Карета, запряженная сытой холеной парой, обогнала их на полном скаку, кучер гикнул, натянул вожжи, и лошади остановились неподалеку, окутавшись морозными клубами. Степенный кучер слез с козел, опустил ступеньку и отодвинул кожаный занавес. Важный толстый господин, покряхтывая, вылез первым, вслед за ним, опираясь на протянутую руку, выпорхнула нарядная черноволосая дама, закутанная в меха. Она обернулась к ним, Элизабет увидела красивое уверенное лицо. Черные брови дамы поползли вверх, и невинно-плотоядное, довольное выражение ее лица сменилось вдруг таким явным, таким нарочитым, торжествующим презрением, что девушка вздрогнула, как от удара.

Она никогда прежде не видела этой дамы и не могла понять, чем вызвано ее уничтожающее презрение. Все это длилось один миг. Дама усмехнулась, взор ее скользнул вниз и задержался на башмаках Джерарда; верхняя губа вздернулась, обнажив ровные белые зубки, она схватила неповоротливого спутника под руку и быстро-быстро повлекла его к дверям, на них блеснула медная табличка, и оба исчезли. Кучер тронул лошадей, карета свернула за угол и скрылась из виду.

Элизабет повернулась к Уинстэнли и только тогда заметила, как изменилось его лицо. Мертвенная бледность покрывала его, губы что-то шептали; он не двигался с места.

— Это его дом… Как же я забыл… — бормотал он.

Элизабет дотронулась до его локтя. Он опомнился, помотал головой, как бы отгоняя наваждение, подал ей руку. Они пошли дальше. Элизабет чувствовала странное понурое опустошение, будто еще одна надежда ее умерла. И хотя Джерард по-прежнему шел рядом, они были уже не вместе: воодушевление дня угасло. Кто была эта дама? И что вообще она, Элизабет, знает об этом человеке? Она все убыстряла шаги, торопясь поскорее дойти до дому и освободить его от себя: ей казалось, что ему больше не нужно ее присутствие. И только когда он заговорил вновь, ей стало ясно, что нить, связавшая их в этот день, не порвалась, а стала лишь тоньше. Голос его звучал глухо.

— Все, что я говорил вам, я знаю на собственном опыте. Я не об откровении сейчас… Было время, когда я жил страстями. Я искал удовлетворения в наслаждениях, во всем том, что так ценят низкие души. И вязнул все глубже… Но я знал, в глубине души всегда знал, что есть иной путь, иной способ жить… Что я должен найти его и обязательно найду. — Он вздохнул и невесело усмехнулся. — И я победил себя. Соблазны мира стали мне безразличны. Но близкие сочли меня безумцем. Они не могли понять этой победы. Они стали меня бояться, называли отступником, впавшим в заблуждение, смотрели на меня как на существо иного мира… А потом, когда меня постигло разорение — разве понять им было, когда я говорил, что это не разорение, а избавление! Жена возненавидела меня и ушла обратно в дом отца. Вы ее только что видели… Я остался один. И это спасло меня.

Элизабет содрогнулась. То была его жена! Красивая, уверенная, разодетая… Она спрятала руки под грубое деревенское сукно шали. Это его жена…

А Джерард вдруг выпрямился и стал как будто выше ростом. Тень сбежала с его лица, голос вновь стал твердым, речь внятной:

— Сейчас для Англии открыты три двери надежды. Каждый должен перестать гнаться за другим в поисках выгод — это раз. Во-вторых, пусть каждый откроет свои закрома и амбары, чтобы все могли насытиться и не было больше нищих. Наконец, следует отказаться от власти одного над другим, от тюрем, бичеваний, поборов. Пусть каждый трудится на земле и кормится трудом рук своих.

Они подошли к дверям ее временного жилища, Элизабет подняла к Уинстэнли горестные глаза, понимая, что эта встреча уже позади и бог знает когда она увидит его снова. Она не смела спросить, где он остановился, надолго ли в Лондоне, какие дела держат его здесь. Она не смела заговорить о будущей встрече. А он молчал. Он склонился перед ней почтительно и низко, не сняв шляпы. Потом повернулся и пошел прочь, во тьму. Она вздохнула, и звук дверного молотка, который она тронула рукой, напомнил ей глухой деревянный стук головы, упавшей сегодня на помост.

Загрузка...