Александр Штейн ПИСЬМО

И еще извините за петушки и закорючки: пишу левой рукой по причине хорошо вам известной и от меня не зависящей. Однако и зайца можно научить зажигать спички, а тем более человек, и особенно матрос, способен заиметь навык ко всему. Полагаю, что при сноровке еще месяц-два — и буду орудовать, как левша от рождения.

Не скрою от вас, товарищ капитан-лейтенант, поскольку вы всегда проявляли ко мне чуткость, что я покинул вверенный вам корабль с чувством горького разочарования, несмотря на добрые пожелания лично ваши, а также всей команды. На моем лице, возможно, вы не помните, играла лихая, молодецкая усмешка, но не верьте этому, это был обман и сплошной театр. Барометр у меня упал в те минуты ниже нуля, и это понятно: ведь корабль есть корабль, и моряк есть моряк, и с кем он смерть видел в течение свыше трех с половиной лет, с тем ему прощаться надо иметь большую выдержку. Поймите, товарищ капитан-лейтенант, как обидно уходить с корабля, когда уже сбылось то, о чем думали-говорили всю войну, — воевать в берлоге зверя и наносить зверю последний смертельный удар. Думаю, что вы поймете меня без слов.

Катер отошел от трапа, потянулся за кормой красавец бурун, и я глянул на бурун и подумал — был, дескать, старшина первой статьи, командир орудийного расчета, кавалер ордена Красной Звезды, медалей Ушакова, «За отвагу» и «За оборону Ленинграда», не последний, как вы сами подчеркивали, балтиец, о каковом писали в газете «Красный Балтийский флот», не говорю уже о многотиражке (дважды печаталось фото, один раз групповое, другой — индивидуальный фотоэтюд). А теперь я есть гражданское лицо, к которому и комендантский патруль захочешь — не придерется, хоть и ходишь ты не по форме, пуговицы не надраены, фуражка набок — патруля это не касается… Но это так, между прочим, я и в гражданской форме буду как в строю ходить…


Дорога с корабля была длинная, с четырьмя пересадками, так что времени свободного было много и простору для души хватило с излишком. Видя в окно, как проносятся мимо телеграфные столбы, и слушая стук колес, дальше и дальше увозивших меня от синих волн моря и друзей-товарищей, не раз вспоминал я нашу боевую жизнь с ее незабываемыми эпизодами. И как мы в последний раз «раму» сбили, и как соляр от фашистской подводной лодки наблюдали, и как мокрого немца в шлюпку тащили, и как мы протяжные песни исполняли. И я думал, глядя на телеграфные столбы, что про «Вечер на рейде» надо забыть, поскольку пустой рукав есть пустой рукав, хотя где-то читал книжку, что один чудак играл ногами на пианино. Но ведь в книге и не такой цирк можно нарисовать, была бы охота, а я лично думаю, что мне на баяне играть больше не судьба. Играть так, как играл первым номером в дивизионе, — не сумею, а хуже — не хочу…

Не серчайте, товарищ капитан-лейтенант, что я излагаю длинно, и вам, верно, недосуг разбираться, но душа требует излиться, и именно сейчас, в светлые дни Победы, и именно вам, понимавшему меня с полуслова, как я понимал с полуслова ваши мысли и приказания. Пишу — и будто я снова с вами, на вверенном вам корабле. Скажу, что сердце мое щемит и будет щемить тоской о корабле, который был, есть и будет родным домом для моряка, куда бы его послевоенная обстановка не закинула. А тут еще, в дороге, прибавилась довольно неприятная причина, на каковую сейчас, быть может, и не обратил бы внимания, но в тот психологический момент попортившая настроение. Сейчас вам изложу, как все было.

Люди едут как люди — иногда поругаются, конечно: там полки не поделили, там долго умывальник занимают или, к примеру, кто-то открыл окно, не спросясь желания пассажиров, среди которых имеются незакаленные и на четвертый год войны боятся насморка. Словом, люди развлекаются как могут, и дорога от этого короче. А я еду, как турецкий святой, будто вся эта интересная суета жизни проходит мимо меня стороной. Мыться — мне уступают очередь, ложиться спать — сосед средних лет предлагает мне свое, правда, бесплацкартное, но нижнее место, словно я хворый и подняться на третий ярус не могу. И вовсе взяла меня злость, как одна старушечка, божий цветочек, начала надо мною причитать, будто я не живая личность, а покойник и лежу, сложив руки, в крашеном гробу. «Опомнитесь, мамаша, — сказал я ей холодным голосом. — Я о себе лучшего мнения, чем вы с первого раза думаете. Для меня, говорю, одна рука, что для другого дурака три. Видать, мамаша, что вы в боях не участвовали, раз слезы льете из-за ерунды». Тут многие пассажиры, надо сказать, крепко пристыдили старушку, не раскусившую характер моряка, который в огне не тонет и в воде не горит, как, понятно, в шутку заметил один с верхней полки. А что касается дамочки средних лет, то она вежливо, но с большим почтением попросила меня рассказать какие-либо героические эпизоды. Сперва я не хотел, скромность не позволяла, а потом, слово за словом, увлекся и даже, кажется, чуток потравил лишку. Отношение ко мне стало вполне нормальное, и дамочка больше не проявляла ко мне жалость, а улеглась на свое место, что и требовалось доказать. Я же, как здоровый человек, полез на верхотуру.

Наш состав тянул мощный паровоз, скорость была приличная, телеграфные столбы, знай, мелькают, на станциях и полустанках горит свет, как будто нет войны и нет затемнения — сейчас к этому привыкли, а тогда мне, как фронтовику, все это было в диковинку, и электрический свет казался похожим на призрачную иллюминацию и заставлял думать о будущей жизни и волноваться — надеюсь, ясно, почему.

Вы еще шутили, товарищ капитан-лейтенант, что на любом корабле военно-морская почта никогда меня не обходила и что касается писем, то я их получал разных форматов в течение всей войны. И когда бы ни возвращались мы в базу с операции, всегда ждала меня ласка и привет от мамы моей и сестренки Надюши, а больше всего — от Груши Писаревой, исключительно красивой и умной девушки, знакомство с каковой началось у меня с детских лет, когда вместе ходили по грибы, и оформилось перед уходом на флот в виде жениха и невесты.

Письма она мне писала, как на службу, по два в неделю, где клялась в верности и беззаветной любви навечно, сколько бы война ни протянулась. Я отвечал ей тем же и, сходя на берег, никогда ничего себе не позволял, это ребята могут подтвердить. И вот теперь встал передо мной как бы роковой вопрос: что делать? как поступать в смысле дальнейшей личной жизни? Не то, чтобы я опасался своей внешности: что может отшатнуться от меня Груша, не было этого у меня даже в мыслях. Адмирал Нельсон, товарищ капитан-лейтенант, тоже был без руки и, несмотря на это, подкосил Наполеона под Трафальгаром, а в личной жизни пользовался взаимностью и больше того — страстной любовью тоже не последней красавицы, это подлинно известно из кинопостановки. И Груша также, а пожалуй, что и сильней той красавицы, будет любить меня всем сердцем, за это могу вторую руку отдать, уверен в Груше, как в себе. Другое меня томило, товарищ капитан-лейтенант, а именно, что она может меня пожалеть, чего я, понятно, не выношу. Если она меня пожалеет — все! Тогда личной жизни, товарищ капитан-лейтенант, не будет, не на того напали…

И я принял решение — к Груше Писаревой не являться, выжечь в себе, пусть с душевною болью, любовь к ней и жить в дальнейшем холостым, замыкаясь на маму и сестру, которым с их глубоко родственными чувствами я никогда в тягость не буду, даже если бы воротился не только без руки, а глухой и слепой.

С этим конкретным решением я и переступил порог родного дома и был встречен всем, что полагается при встрече вернувшегося с фронта родного сына и брата, а именно — теплой лаской, пирогами, слезами радости и так далее.

Набилось в дом народу видимо-невидимо — тут и соседи, и сватья, и дядьки, и мальчишки, и дедка Антон Иванович, крестный мой отец, знаменитый старик, все шумят, все галдят, все лобызаются — словом, поднялся такой кавардак, что не разберешься… Понятно, делают вид, что пустого рукава моего не замечают, что мне очень понравилось, а больше отдают должное моим высоким правительственным наградам. Между прочим, дедка Ан тон Иванович глаз не сводит именно с медали «За отвагу» и все в нее тычет пальцем. «Это, — говорит, — поощрение, это да. Тут, — говорит, — ясно написано, за что ты ее получил — за отвагу, вроде, — говорит, — солдатский паспорт, объяснять не надо». Интересный, в общем, старик. Считает себя ухажером, несмотря, что лет ему, как он говорит, пятьдесят с гаком, а гаку, между нами говоря, еще на двадцать четыре.

Отшучиваюсь я, отвечаю на разные вопросы, народ у нас в деревне до военного дела любопытный. И вдруг, чувствую, сердце мое стынет, леденеет — появляется в дверях Груша, писаная красавица, узнала, видно, что я приехал да к ней в окно не стукнул… В скобках отвечу — такой у нас был уговор в письмах: живой ворочусь, перво-наперво стучу ей в окошко три раза условным кодом.

Стоит моя любимая Груша в дверях, лицом бледная, ни жива ни мертва. Сразу стало в избе тихо, расступились все, думают, я брошусь к ней и все будет как положено при встрече жениха и невесты. Но я подавляю в себе все как есть, никто ведь, кроме меня лично, не слышит, как бьется мое сердце, чуть киваю ей головой — ноль внимания и фунт презрения. Затем повертываюсь к дедку Антону Ивановичу и завожу с ним пустой разговор. Ясно, всем стало не по себе, так да не так, ничего не понимают, а Груша Писарева постояла-постояла, да потом как всхлипнет, да как рванет дверь, чуть с петель не сорвала — и нет Груши Писаревой.

Я достаю зажигалку, выбиваю огонек, закуриваю, рука немного дрожит от глубоких переживаний, а тут мамаша мне тихо указывает, что поступок неправильный с моей стороны, так как Груша вела себя благородно и заслуживает лучшего обращения. Но я делаю вид, что медведь мне на ухо наступил, ничего не слышу и перехожу к следующему вопросу повестки дня — положению в колхозе. Ну, в колхозе все обстоит справно, товарищ капитан-лейтенант, грех обижаться на женщин, которые за войну показали свою полную сознательность и помогли в победоносном завершении немало. И дедка Антон Иваныч говорит, что лично мне не надо беспокоиться ни о чем, кусок хлеба для меня всегда найдется, как для инвалида Великой Отечественной войны, и даже, если потребуется, за свой счет может колхоз отправить меня в район, в дом отдыха. После этого заявления я допустил известную невыдержанность, а именно — чуть не выгнал дедку, не стерпев оскорбления. Слава богу, у матроса на плечах есть голова, а не кочан капусты, и матрос себе кусок хлеба как-нибудь заработает самостоятельно, без дармовщинки и обидных подпорок. Душа во мне закипела, товарищ капитан-лейтенант, но меня все стали утешать, замечая, что я очень нервный в результате военных действий, и думая, что малость перебрал горючего по случаю торжества приезда. Но они ошиблись — мой гнев был вызван не нервами или тем более вином, а обидой, что меня приняли не за того, какой я есть. Жалейте, говорю, что я не до конца на войне побыл и что адмиралу Деницу со мной не довелось встретиться, а больше, говорю, ни о чем не жалейте. Жалость, говорю, военно-морским уставом не предусмотрена.

Эту ночь я провел неспокойно, курил без передышки, луна еще в окно все заглядывала, интересовалась, да кто-то под окнами ходил, словно прислушивался. Думаю, что это была Груша — шаги легкие, девичьи. Сердце у меня сжималось, но я проявлял характер и гордость и на шаги не вышел. Чтобы забыться, я стал думать на различные приятные темы, а именно, под какими широтами воюет наш корабль и идет ли он курсом вест за Кенигсберг и Пиллау, в другие военно-морские берлоги фашистского зверя. Жаль, товарищ капитан-лейтенант, что у меня вышла вынужденная посадка, как выразился в госпитале один летчик, и не пришлось мне с вами участвовать в этих дух захватывающих мероприятиях. Но знайте, что я был мысленно и всей душой с вами и больше ни с кем. Понятно, когда я пишу «с вами», я подразумеваю наш корабль в целом.

Утром заявился обратно крестный, дедка Антон Иваныч, сообщил, что имеет поручение ко мне от общества. Снова повторяю, что если насчет куска хлеба на дармовщинку, то полный назад, я за себя, несмотря на всю дисциплинированность, не отвечаю. Тут дедка отвечает, что довольно дурака валять, я его не так понял давеча, и общество желает со мной посоветоваться о колхозных делах, ведь я человек бывалый, опять-таки человек с Балтики, кавалер наград, выявивший себя как верный сын Родины и гордость колхоза, а в колхозе все больше женский пол, еще во многом наивный и непонимающий. Ну, это другой рисунок, здесь я всей душой, пожалуйста. Поговорили по всем статьям, дедка ушел довольный. Только затворилась за ним дверь — стук. Соседка пришла. Сын у нее в госпитале, как, спрашивает, навести справки. Опять стук — другая соседка: насчет пенсии. Так до вечера и ходили. А вечером пришел ко мне колхозный счетовод, чтобы я воздействовал на его вредную невесту, — отказывается выходить замуж в силу того, что он не был в действующей армии, а его не брали, несмотря на шесть заявлений в райвоенкомат, по причине плохого зрения. Позвольте, говорю, я в конце концов не адвокат, а всего лишь простой рядовой моряк. Вот именно, говорит, моряк, к адвокату бы я сам с таким деликатным делом не пошел, а ваш авторитет фронтовика только ее и сможет подавить. Ладно, пусть так. Из чего я делаю вывод, товарищ капитан-лейтенант, что морская форма свое берет всюду, она играет в самом глубоком тылу, где и моря, может, в глаза не видели, а не то, что военно-морского корабля. Это надо понимать теперь всем, кто будет демобилизоваться и сходить с корабля, — пусть держатся не как лично Петров или Иванов, а именно как представители Краснознаменной Балтики. Извините, что пишу вам это, вы лучше меня знаете. И пусть имеют большую подготовку и ориентировку, в частности по международному положению, поскольку меня, например, с последним прямо-таки заездили, задают вопросы вплоть до положения в Аргентине, Сирии и Ливане, не ответишь — уронишь флотский авторитет.

И вот, товарищ капитан-лейтенант, я приближаюсь к цели моего письма — не главной цели, но весьма существенной. Извините, сделал кляксу по непривычке писать левой рукой, к тому же отвлекает Груша Писарева, она ходит день-деньской вокруг дома, а войти не смеет, не знает, что я ей скажу. Видно, любит она меня беззаветно вопреки всему, и я отвечаю ей тем же, то есть тайной любовью, но боюсь, товарищ капитан-лейтенант, ее жалости, и гордость моя не позволяет с ней объясниться.

В силу изложенного прошу вас, товарищ капитан-лейтенант, ответить на следующие вопросы:

1. Где можно достать литературу по сельскому хозяйству, необходимую мне для работы над собой? Нельзя ли воздействовать на наших шефов из Ленинграда — пусть пришлют бывшему подшефному.

2. Как мне связаться с лицами старших возрастов нашего дивизиона, а также с ранеными, находящимися в базовом госпитале, на предмет приглашения их в наш колхоз, если у них другого нет, — нашему колхозу нужны умелые руки во всех отраслях, начиная от сапожничанья до трактористов.

3. Каково международное положение на сегодняшний день?

4. Как живут ребята в «берлоге»?

5. Правильно ли я поступаю в личной жизни, и в случае, если считать неправильно, — почему?

Надеюсь получить от вас письмо, товарищ капитан-лейтенант, от этого зависит многое в моих поступках. Пишите прямо на имя председателя колхоза «Путь к победе». Председатель колхоза — это я. Несмотря на все мои отказы, выбран и работаю.

С пламенным балтийским приветом, остаюсь

Сергунин Федор, старшина первой статьи.

Товарищ капитан-лейтенант! На вопрос номер пять отвечать не надо. Только что имел двухчасовой разговор с Грушей Писаревой, в итоге которого сегодня расписываемся как муж и жена, о чем извещаю вас и всех товарищей по славной военно-морской службе.

Остаюсь обратно

Сергунин Федор.


Загрузка...