Михаил Глинка ПОЗДРАВЬТЕ ЛЕЙТЕНАНТА!

— Старшего лейтенанта… Отставить старшего! Капитан-лейтенанта Макарова просят прибыть в центральный! — произнес по межотсечной системе связи густой голос старпома.

Командир дал вчера ему, Макарову, приказ неотлучно находиться в своем отсеке, и уж если зовут — значит сам командир. Но никак не привыкнуть, что ты уже не старший лейтенант, а каплей[24], и всем вокруг не привыкнуть, тоже улыбаются, черти, вот и старпом крикнул по старинке, и тут же осекся. Недурно.

Если через отсеки бежишь быстро, люди кажутся застывшими, и углядеть что-нибудь трудно. Но глаз старшины Фокина Виктор все же не мог пропустить. Виктор скользнул взглядом по приборам.

— Старшина!

— Есть!

— Почему напряжение гуляет?

— Да тут, товарищ старший лейтенант, понимаете… — И запнулся Фокин.

— Обратно пойду — доложите! Пять минут даю!

Следующий отсек был центральным.

Макаров шагнул через комингс и привычно двинул за собой ручку запора — кремальеры.

Вызывал, конечно, командир.

Если они поворачивали нос к дому, командир сутками не уходил из центрального — для него тут же за перископами, около экранов локатора, клали тулуп.

Когда Макаров пришел на лодку, командир был еще старпомом, а старпом — помощником, а помощник — штурманом, а штурмана теперешнего и вообще не было. А сам Виктор Макаров — кем он был? Вспомнить смешно. Тоже, можно сказать, его не было.

— Обстановка в отсеке, Макаров?

Командир сидит перед ним на тулупе. Это тридцатисемилетний капитан первого ранга с очень некрасивым лицом. Глаза опущены, голос тихий.

— Обстановка нормальная, товарищ командир.

Усталость на лице командира — глаза опухли, потянутые вниз губы, на щеках серая тень. «Почему это на него в городке все девушки заглядываются? — думает уже в который раз Макаров. — А ведь как по команде оглядываются. Ну что, что в нем такого?»

— До базы двое суток, — говорит командир.

— Наблюдение за трещиной ведется каждые двадцать минут.

— Перейдите на пятнадцать.

Командир поднимает глаза. И Макарова словно бьет током. Вот что в командире «такого». Какие там отеки, какая усталость! И тусклый цвет щек командира — это лишь отблеск синей аварийной лампочки, которую как раз проверяли.

— Все, — говорит командир. — Режим пятнадцать минут.

— Есть, — повторяет Макаров.

И снова взгляд командира, который пресекает не относящееся непосредственно к управлению лодкой. Самый нужный сейчас взгляд. Даже для него, капитан-лейтенанта.

Потому что нос к берегу — это мысли о доме. Это — недокрученные клапана, недотянутые гайки, вздрагивание от команд. Это Фокин, который тупо смотрит на ушедшую стрелку и не слышит по звуку, как надрывается преобразователь.

Что там? Что там, на берегу?

И ползут, уползают стрелки манометров, и, переступив комингс, стоишь и не знаешь, зачем пришел. В его, макаровском, отсеке всех в напряжении держит трещина. Но командир прав — надо менять ритм. Пора. Сейчас он, наверно, начнет гонять лодку с одной глубины на другую, чтобы стряхнуть оцепенение, как делал это тот командир, что был до него… Однако представить себе невозможно, что через двое суток Виктор снова увидит Таню и Володьку…

— Внимание, — говорит он в своем отсеке. — Режим наблюдения за трещиной — пятнадцать минут. Мичман! Составьте новую очередность!

Можно и просто установить в трюме временный пост, но это возврат к монотонности. А лодка третий месяц в море. Осталось двое суток…

Виктор встает в отсеке на свое обычное место, откуда виден каждый из его моряков, и поочередно глядит на них.

Вот мичман Клюев, который, бывало, двоился в глазах у Виктора — до того он вездесущ в отсеке. Еще года два назад Виктор не знал, как поощрить мичмана за его безотказность. Хотел — и не мог. Все у Клюева было — весь набор почетных значков, грамоты к каждому празднику, добавочный отпуск по предельной норме, даже квартира отдельная в городке (хоть это было уже и не во власти Виктора), даже время Клюев узнавал по именным часам… Виктор мучился тогда чувством вины перед мичманом. Клюев ему был полезен, необходим. Лейтенант Макаров мичману нужен не был.

А потом что-то произошло. Однажды Виктор услышал, как мичман объясняет матросу физическую структуру цементированной стали. Неверного ничего мичман не сказал, но объяснения давал такие примитивные, что Виктор про себя посмеялся. Потом наедине с мичманом Виктор сказал ему, что не следовало так уж упрощать теорию. И вдруг по лицу мичмана увидел, что тот не понимает, о чем он, Виктор, говорит. Виктор покраснел, подумав, что выражается слишком темно, и стал объяснять подробней и живей — и тогда на лице мичмана проступила еще большая растерянность: технологии металлов Клюев не знал… Со временем Виктор понял, что «нули» есть у мичмана не только в технических вопросах. Клюеву можно было поручить конкретную тему для сообщения на политзанятиях — и Клюев отлично это сообщение делал. Но Клюеву нельзя было поручить подготовить отчет или доклад, где пришлось бы искать материалы во многих местах — в источниках мичман терялся, запутывался, и дело проваливалось.

А характер у Клюева был расчудесный — вот и сейчас этот тридцатилетний человек, за два месяца не видевший ни разу дневного света, был приветлив, весел и собран. А ведь тоже думает, наверно, о доме…

Сорок восемь часов — и они будут дома… Вот Виктор бежит по лестнице, стучится…

— Товарищ капитан-лейтенант, в трюме все в порядке!

— Есть! — говорит Макаров.

…На пороге Татьяна. Быть может, кто-нибудь из жен узнает хоть за час до возвращения, что уже идут, что уже на подходе, и тогда все будут ждать на КПП. Или нет…

— Товарищ капитан-лейтенант, в трюме все по-прежнему!

Обращаясь по свежему званию, матросы заглядывают Макарову в глаза, улыбаются… И он улыбается тоже. Улыбается и старается помнить о трещине.

Уже десять суток в трюме его отсека сочится забортной водой холодильник линии вала. Трещина открылась в неудобнейшем месте, никакой возможность зачеканить или заварить до снятия забортного давления нет.

Скачок давления, резкий звук, даже команды по межотсечному «фрегату»[25] — все воспринимается у них в отсеке, как сигнал из трюма: Виктор видит и глаза и лица, видит импульсивную готовность броситься вниз по трапу — отсек караулит трещину.

рядом с Клюевым стоит старшина Картадзе — стройный южный юноша, который до того величав, что и в водолазном костюме напоминает индийского раджи. Клюев о чем-то тихо переговаривается с Картадзе, смеется, Картадзе томно и достойно улыбается и затем идет в трюм. Через минуту он показывается оттуда и подходит к Макарову.

— Без изменений, — докладывает он.

— Есть, — говорит Макаров.

А Корнеев-то, громадный, преданный ему, Виктору, как ребенок и как оруженосец, демобилизовался. Нет Корнеева в отсеке, уехал к себе в Оренбург. И писем не шлет. А почему это он должен слать письма? Почему это демобилизовавшийся старшина должен писать своему офицеру?

«Трещина, — думает Виктор. — Помнить только о трещине».

А она ведет себя как живая. Когда в один из первых дней ее как-то оставили часа на два без присмотра, она сразу продвинулась на несколько сантиметров, и шипящий прозрачный веерок из нее стал шире и ровней; когда трещина чувствовала, что за ней наблюдают, двигаться дальше она не решалась…

«А если они уже уехали? — думает Макаров. — Если не дождались? Да нет, этого быть не может — Татьяна ведь обещала… Но обещала, что если Володька будет здоров и если погода будет сносной… А какая у них сейчас погода? Что у нас бывает в мае?»

И ему представляются черные сопки с чуть голубоватыми пятнами снега, по черному базальту сверху отовсюду течет вода — несется ручьями, хрипит в щелях под протаявшим льдом, сочится сквозь трещины в камне, а между сопками — коричневая тундра, как губка, пропитанная водой, и только на шоссе коричневая пыль суха, мелка и взвивается вверх за любой машиной…

«Наверно, уехали», — думает Виктор.

Конечно, уехали — от этого бесцветного неба, от полярного дня, к которому еще труднее привыкнуть, чем к полярной ночи.

Но что же это он делает вид, что не любит Север? Ведь он, как все подводники, любит теперь всякую погоду. Любую. Холодную, теплую. Звезды, ветер, дождь. Любую. Была бы погода. Само это уже отлично. А если есть солнце, так это уже счастье… Вот и Володька себя в этом климате чувствует превосходно. А может, это и есть главное?

Вспомнил, как четыре дня назад, когда специальной радиограммой на лодку сообщили, что ему, Макарову, присваивается следующее звание, замполит по лодочной трансляции пустил пленку, где был записан голос Володьки. Сын поздравлял папу с повышением. Макаров догадывался, когда была сделана запись, — сутки перед отходом он был дежурным по кораблю. И Володька слегка шепелявил — как раз в тот день у него вывалился зуб. И когда Володька сказал: «Приходи из моря скорей», слышно было, что он еще ничего в эти слова не вкладывает — он ведь видел папу часа за три перед тем. Но все равно — хоть и такое подтасованное внимание, а у Виктора все зашлось внутри. И не всякое ли внимание вообще — это забота заранее?

Володька… Татьяна…

Как это сделать, чтобы они не лезли в голову? Татьяна смотрит на него отовсюду, мерещится ему, вчера после вахты он пытался заснуть, а она начала говорить с ним. Он совсем уже засыпал, а она вдруг стала жаловаться на какую-то фанерную дверьи вдруг заплакала, а он проснулся и с час, наверно, не мог заснуть, все вертелся; хотя большей несуразности, чем жалобы Татьяны, и представить себе нельзя — Таня мелочей не видит, их для нее вообще нет, и ему бы, здоровому мужику, у нее поучиться… Но именно потому, что с дверью все было так несообразно, ему вдруг показалось, что там, на берегу, он необходим. Наверно, что-то случилось…

Когда над головой взвыл ревун, Виктор вздрогнул.

— Боевая тревога, боевая тревога, — сказал по «фрегату» отчетливый неторопливый голос старпома.

Через отсек уже бежали люди. Командир менял ритм.


Если бы кто-то мог видеть, как громадная подводная лодка рыскает с одной глубины на другую, при этом еще меняя курс, то подумал бы, что за лодкой кто-то гонится. Но никто за ней не гнался. Только в ужасе разлетались в стороны рыбьи косяки да метровые сельдяные акулы — хозяева здешних широт — еще шли стороной вдогонку ревущему чудовищу, а потом отставали и набрасывались на порубленные винтами ошметки морских обитателей, медленно опускавшиеся в глубину.

Лодка шла к плавбазе.

Будто бы раньше, еще в войну, пришедшую из похода лодку встречали на пирсе жареным поросенком. Традицией это не стало, да и не могло стать — никаким особым харчем подводника сейчас не удивишь. И кому нужна эта свинина, если она задерживает берег? Берег, который они не видели столько времени?

На пирсе только командир.

Короткий доклад командира лодки. Рукопожатие. Отдавшееся от сопок «Здравия желаем!», «Ура!» — единственное эмоциональное восклицание, узаконенное уставом. Еще два раза «Ура!» — хрипловатое, торжествующее, от всей их коллективной души.

Они пришли. Они здесь.

И опять смена кадров.

Виктор засыпает и просыпается под легкое дрожание вагона. Внизу шепчутся:

— Наш папочка очень устал.

— А почему?

— Потому что он работал.

— А как он работал?

— Он чинил свою лодку.

— А почему она ломаная?

— Да она вовсе не ломаная.

— А зачем же тогда ее чинить?

— Зачем… Зачем… Это папино дело.

— Смешное дело. Чинит неломаное. А как он свою лодку чинил?

— Ну как, как? Как надо, так и чинил… Взял отвертку — громадную такую… И починил. Да помолчишь ли ты? Видишь, папа спит!

— Он же вчера спал, — шепчет Володька. — Он теперь все время будет спать?

Смех сквозь сон душит Виктора. Он хочет опустить руку вниз, чтобы найти там кого-нибудь из говорунов, но опять засыпает. Снится ему один из тех коротких дневных снов, которые не вспомнить даже сразу, как проснулся. А за окном бежит земля, которая за то время, что Виктор был под водой, успела избавиться от снега, нагреться и зацвести.

Там, куда едут Макаровы, уже недели две как купаются.


Они вышли в Симферополе на привокзальную площадь. Виктор поставил на асфальт чемоданы, Татьяна на чемоданы — свои сумки, Володька на сумку — сетку с игрушками, и вдруг Виктор и Таня засмеялись. Было тепло.

И вокзал, южный, легкий, хотя и громадный, и всюду зелень, и деловитые коренастые шоферы в легких рубашках, и толпы курортников, таких же веселых, обрадованных долгожданным и неожиданным теплом, и загорелые степенные старухи из местных, и крик, горячая южная речь вместе с удивительной неторопливостью; огненные тюльпаны охапками — все это было настоящее. Вот очередь за такси — к морю, скорей к морю, у приезжих еще горячая потребность не считать денег, а живей по серпантинам туда, на берег, на ЮБК[26], куда мечтали попасть целый год. Скорей! И тут же смешная реклама: «Летайте самолетами Аэрофлота!» — будто на каких-то еще самолетах, кроме аэрофлотовских, можно прилететь… «Летайте самолетами»… А если отсюда — «плавайте пароходами»? Или «ездите собаками»? Ха-ха-ха… Мы не хотим сейчас никуда лететь. Мы хотим ехать. К морю. Скорей.

Макаровы не сели в такси. Они проморгали, и хвост выстроился громадный, а на троллейбусы уже через двадцать минут очереди не стало. Сели в троллейбус.

Троллейбус тронулся, легко покатился по городу, вышел на степную дорогу, покатился еще быстрее и легче, и сумерки, а потом сменившая их темнота полетели навстречу. Теплый воздух плыл мимо открытых окон.

— Подумать только, — задумчиво сказала Таня и подняла подбородок. — Мы опять в Крыму. Вместе — и в Крыму. Тебе верится?

Темная степь текла мимо, и когда Макаров думал, что завтра утром они проснутся, а внизу, под лоджиями дома отдыха, — горячий пляж, и можно просто лежать на солнце, и никаких вахт, и всюду небо, смотри на него два месяца подряд, — ему казалось, что все это сон.

И ему вспомнился прошлогодний отпуск, когда все было так же, как сейчас, и оттого, что хотелось именно повторения прошлогоднего отпуска, а не чего-то нового, приходила радость. Ему казалось, что Татьяна и он нашли свой ритм — ритм счастливой семьи. И если говорить и времени и о месте — это было десять месяцев Севера и два месяца Крыма.

Тот разговор на пляже Виктор услышал тоже прошлым летом.


Он лежал тогда ничком на лежаке, дело было к вечеру, солнце ослабло, и гул людного берега стал глуше, поутих. Татьяна с Володькой купались, а Виктор ленился вставать.

Пляж понемногу пустел. Вылежавшие целый день на солнце «дикари» уходили часам к шести, молодежь в белых брючках бродила по молу, а на пляж в это время спускались купаться пожилые ученые из академического дома отдыха.

Те двое, разговор которых случайно услышал Виктор, тоже были, наверно, оттуда.

Один был толстенький, круглолицый, в шитой гладью угловатой тюбетейке, другой — высокий, грузный, с глубокими залысинами на породистой седой голове. Манеры у него были свободные, барские, а голос неожиданно молодой и гибкий. Под грибком была скамейка, и они сели на нее, не прерывая начатого по пути разговора.

Толстенький все больше поддакивал, и по его репликам можно было понять, что он наслаждается рассказом спутника, и когда тот замолкал, начинал тут же его теребить, чтобы рассказывал дальше.

— Да помилуйте, Павел Петрович, я ведь там был уже два года назад, и впечатление уже несвежее… — отбивался высокий.

— Ну все же. Сейчас много говорят о том, что японцы так вырвались вперед, потому что у них на каждом предприятии психолог, единственное занятие которого — думать об увеличении спроса на свой товар…

— Как же, как же, — отозвался высокий. — Занятная работенка… Я с одним таким даже разговаривал. Однако все же не рановато ли мы с вами выбрались? Что-то жарко еще…

— Да что вы, Павел Петрович, нельзя же целыми днями здесь работать. Этак никакая Ялта впрок не пойдет…

— А сами-то, — сказал грузный. — Сами-то как? Мимо вашего номера как ни идешь, все машинка стучит.

— Ну, ну, где уж мне до вас… Так вы о японском психологе начали.

— Да. Имел честь обмениваться мнениями, так сказать. Мне его представили как специалиста, существенно повысившего доходы фирмы. Я, естественно, стал спрашивать, в чем это выразилось. А он мне через переводчика объясняет, что, мол, картофель в Японии отнюдь не второстепенный продукт и среди прочего его фирма изготавливает картофелечистки, этакие спецножички, чтобы с картошки снимать стружку. Красивые — с цветными яркими ручками. И вот выясняется, что Япония затоварена сим предметом — спрос на него упал, и выпускать дальше никакого смысла нет. Картошку японцы едят, а ножичков не покупают… Что делать? Исследовать эту задачу и предложили моему джентльмену. Он опросил домашних хозяек, тысячу их, может быть, и через месяц дает ответ. А ответ такой: для того чтобы возродить спрос на картофельные ножички, необходимо оставлять деревянную ручку некрашеной. Никаких ярких цветов. Руководители удивились, но дело у них поставлено строго — раз специалист рекомендует, значит, у него есть уверенность, что так и надо поступать. Ручки перестали красить. И через полгода стали получать от своих ножичков прежний доход. Как: Почему? А разгадка такая — ножичек с некрашеной ручкой не выделяется ярким пятном среди картофельных очисток и потому летит в мусорное ведро. А тогда нужно покупать следующий.

— Остроумненько, — сказал собеседник, но сказал на этот раз как-то тускло.

Виктор лежал и думал. Ведь есть же вот на земле люди, подобные этому японскому психологу, несомненно, умные, несомненно, обладающие редким даром докопаться, найти, но как, наверно, тягостно использовать свой дар исследователя на то, чтобы искать изъяны людей и научным, холодным взглядом наблюдателя фиксировать слабости, чтобы промышленно, масштабно их использовать… Ножичек картофельный — это ерунда, конечно, копеечное дело, но принцип, принцип… И оба этих пожилых дядьки сразу стали Виктору симпатичны, потому что они тоже — один вспомнив, а другой услышав о ножичках — как-то сразу понурились. Не все равно им было, как там, в Японии, чистят картошку.

Он задумался тогда и вспомнил, что кто-то — Олеша, что ли? — сказал, что ум бывает умный, а бывает глупый. А глупый ум может быть и острым, и тонким, и парадоксальным. А все равно остается лишь игрой и не может служить сущему…

А на скамейке все говорили.

— Ну а эта ваша поездка? — спрашивал толстенький. — Мы ведь с вами виделись лишь мельком, помните? На заседании-то. И я не успел вас ни о чем расспросить…

— Да я, пожалуй, меньше могу рассказать, чем после первого раза, — сказал высокий. — Тогда впечатления были острей, и, кроме того, в первый раз там я был более, так сказать, туристом, а сейчас ездил в командировку по обмену опытом, и мне все время приходилось заниматься делом. Так что круг моих теперешних впечатлений, естественно, сужен.

— Впервые-то вы там были давненько?

— Да лет пятнадцать назад. И поскольку это было так давно, то имею теперь возможность видеть перемену отношения к нам.

— Лучше? Хуже?

— Да ведь тут одним словом не скажешь. Иначе. И если верно, что страх всему учит, так здесь он в первую очередь научил вежливости. Им, мне кажется, совершенно невыносима мысль, что в случае какой-нибудь заварухи придется полагаться на технику, имеющую не стопроцентные, так сказать, гарантии.

«Это уже ко мне имеет отношение, — подумал Виктор. — К нам».

Он оглянулся и среди барахтающихся около берега сразу увидел своих.

— То есть, допустим, выпущена по ним серия ракет, — говорил высокий. — А самолеты-перехватчики все же не так совершенны, чтобы перехватить все эти ракеты. В общем, мысль о равенстве, о соизмеримости, а тем более — о превосходящих силах возможного противника, если речь идет о непосредственной войне на собственной территории, им невыносима. Во всяком случае, та публика, которую мы в газетах зовем «правящие круги», эту мысль просто не может проглотить. На равных, так сказать, играть не привыкли. Обыгрывать наверняка привыкли. А теперешнее положение просто морально их угнетает. Раньше они копили эти игрушки — бомбы я имею в виду, — как дети — но единственные обладатели, сами и заорали: «Что, что делаем?» У них теперь, с кем ни говоришь, это как рефрен, как припев, с чего бы ни начали, разговор в конце концов переходит на ракеты. На Гавайях, например, меня измучили этими разговорами старики туристы. Попал я на Гавайи случайно, сначала в поездке это запланировано не было. Ну, понятно, очень обрадовался, когда такая возможность возникла… А там сезон дождей — фешенебельной публики нет, и в отеле живут только путешествующие пары стариков. Консультации я все провел, освободился, но сезон дождей — и самолеты неделю не летают. И вот я брожу, смотрю. Сказка, конечно, — тут и рекламировать нечего, божий угол на земле, и все бы ничего, если бы не эти старики. Типичная пара — этакий джентльмен лет семидесяти в полотняном кепи, высокий, голова лысая, шея в жилах, на боку два фотоаппарата; а с ним старушка — губы ниточкой, толстые очки и из-за очков ко всему пристально и долго приглядывается. И оба так покрыты веснушками, что положи их в ванну — и можно эти веснушки шумовкой снимать… Так вот такие пары меня стали преследовать. Узнали, что я отсюда, и с утра уже: «Господин профессор, господин профессор, нам очень приятно было бы познакомиться». А потом извели. Сначала болтают о чем угодно, а затем одна тема — вооружение. Не собираетесь ли вы, русские, начинать войну? И наивно это невероятно, и глупо, и вместе с тем… Как бы вам сказать? В общем, льстит, хотя и утомительно. То есть что льстит-то? Не то слово, конечно. Но, вы знаете, пятнадцать лет назад никто, когда я жил в их отелях, не приходил ко мне с заискиванием, как к русскому. И я там вдруг кожей всей понял, что мне легче и свободней оттого, что у нас тут есть чем им ответить…

«Да уж, пожалуй, есть», — подумал тогда Виктор Макаров. Он не познакомился тогда с профессорами, так и не узнал, кто они, и они не узнали, что их разговор слышал старший лейтенант с подводной лодки, а Виктору запали в память слова, которые он слышал.

Он думал об этих словах часто, и чем больше времени проходило, тем чаще они вспоминались. Самая прямая связь была у этих слов с тем, для чего Виктор Макаров жил той жизнью, которой он жил. И была связь прямая, прямая связь между заискивающей вежливостью американских стариков по отношению к заезжему русскому и тем, как приходилось Виктору Макарову в первые дни его лейтенантской службы.

А приходилось ему так, что иногда он скрипел зубами.


Три с половиной года назад Виктор окончил училище и получил назначение на Северный флот.

Татьяну он с собой не взял. Сыну исполнилось всего несколько месяцев. Дело было в начале зимы — в общем, Татьяна с парнишкой остались в Ленинграде у тещи, а Макаров полетел на Север один.

Лодка его была в строю. Несколько месяцев в году она проводила в море. Сейчас она стояла у пирса. Макарова поселили на плавбазе, что стояла у того же пирса, и стали оформлять допуска. Моряки, то есть матросы и старшины, называли его на плавбазе «товарищ лейтенант», на вопросы его отвечали «так точно» или «никак нет», во время завтрака каюту его убирали. Макаров чувствовал себя офицером, выпускником прекрасного инженерного училища.

«Теперь, — думал он, — пора начинать жить». Жить… Впрочем, тут, наверно, надо определить, что же для него тогда означало это слово.

До третьего курса в училище Макаров добрался еле-еле. Учебная программа его не тяготила, но к стенам он привыкнуть никак не мог, и, если взбрело в голову, он мог пролежать лекции на крыше или прыгнуть вечером через забор. Раза два его собирались из училища отчислять. А потом начальником факультета к ним назначили этого человека. Он был похож на Чарли Чаплина, который устало уходит от вас по дороге, — вот какая у него была походка. И лицо тоже было невоенное. Будто, сколько бы ему про тебя ни говорили, что ты — негодяй, он все равно знает, что это не так, а если ты негодяйствовал, то просто не знал, сколь это плохо. Не понял он еще, что ты негодяй. И не поймет. Вот какое у него было лицо.

Макаров бы, наверно, проглядел его — такой уж был возраст. Но как-то в субботу начфак вызвал Макарова к себе в кабинет, взял его за локоть и сказал:

— Хочу вас видеть завтра у себя дома. Вы не заняты вечером? Придете?

Начфак был капитаном первого ранга, Виктор Макаров — курсантом, да еще из неблагополучных, во всяком случае, думал о себе именно так. От приглашения Виктор онемел.

А на следующий вечер в гостях у Чарли (его так и прозвали) сидел весь факультетский кружок электроники.

— Понимаете, ребята, — говорил Чарли. — Основные процессы, которые происходят в работающей энергетической установке, описываются теми же математическими зависимостями, что и некоторые электрические. Воьмем кривую разряда обыкновенного конденсатора… А не хотели бы вы построить работающую модель установки?

Заговорили не сразу — все приглядывались и переглядывались. Но Чарли не отступал. А потом их забрало… Да в самом деле — модель установки со всеми кнопками управления, с приборами контроля, с экраном, по которому ползет кривая мощности… Их забрало, да еще как. Через два месяца их за уши было не вытащить из лаборатории, где они строили модель. А Чарли — фамилия его была Сергеев — уже хотел, чтобы они думали над тем, как смоделировать процессы аварийной остановки и повторного пуска…

До Сергеева они сто раз слышали, что современная армия, современный флот — это средоточие научной мысли. Радио, ядерная реакция, ракеты, гироскопы, локация, сверхзвуковые самолеты — все это родилось в армии или рядом с армией, по ее заказу, и лишь через годы и десятилетия переходило к гражданским областям. Они все это знали, но знали умозрительно. Сергеев же окунул их в инженерную мысль. Раньше они слышали, теперь они ощутили… Но на электронике все не кончилось. Как-то вечером у Виктора уезжала мать — надо было ее проводить. Раньше он, не задумываясь, перелез бы через забор, теперь он этого сделать не мог. Он вдруг почувствовал, что обманет Сергеева. Он пойдет к Сергееву говорить об электронике, и Сергеев будет смотреть на него своими странными доверчивыми глазами, а через час к Сергееву войдет дежурный и доложит, что курсант Макаров перелез через забор и взят в городе патрулем… Кто-то из них раскопал по мемуарам старых подводников кое-что из биографии Сергеева. Там был десант на Рыбачьем, лодка, выжидающая на грунте конца бомбежки, прорыв сквозь противолодочные сети… Но каперанг с грустными невоенными глазами не рассказывал им об этом: времени на рассказы не оставалось — сейчас он хотел быть для них инженером. Сергеев был блестящим инженером, но они считали у него на тужурке колодки орденов и потом спорили — за что он получил…

Доходило до анекдотов. Сами не зная того, некоторые из них стали копировать привычки Сергеева — его манеру поднимать морщины над бровями, его походку… Выходило дурацки, но над Чарли никто не смеялся, смеялись над теми, кто пытался его копировать. Когда они выпускались из училища, Чарли лежал в госпитале — у него совсем плохо было с ногами. Они пришли к нему толпой — новенькие, хрустящие лейтенанты с халатами на твердых погонах. К их приходу Сергеев повязал галстук — он никогда не носил на шее готовые узлы…

Лейтенант Макаров жил на плавбазе, носил офицерскую тужурку и тоже каждое утро сам завязывал себе галстук. Делал он это тщательно и неловко. Он хотел быть похожим на Чарли.

Лишь иногда по вечерам предметы начинали представать перед ним в другом свете. Пройдя как можно независимее мимо часового у трапа и задевая каблуками за непривычные перекладины сходен, он отправлялся на берег, хотя идти ему было не к кому и незачем. У каменистого берега стоял черный силуэт плавбазы, черные глянцевые спины лодок лежали в воде, Виктор отворачивался от кораблей и бесцельно шел по дороге. И все лезли, лезли в голову Таня и Володька. Володька мерещился ему беспомощный, беспомощной и растерявшейся видел он и Татьяну…

Но взвывала за спиной лейтенанта Макарова стеклянным могучим воем одна из лодок, мегафон разносил по морозному воздуху короткие, резкие слова команд — и мир семейных забот и привязанностей отступал.


Дня через три Виктор пошел в штаб говорить о квартире. Капитан первого ранга, к которому он пришел на прием, казался усталым. Было похоже, что капитан первого ранга заранее знает, о чем Виктор попросит. Виктор сказал, что хотел бы перевезти на базу семью, тот кивнул, устало улыбнулся и, не отвечая, принялся расспрашивать. Его как будто совсем не интересовало, как Виктор закончил училище, а вот когда Виктор сказал, что еще в школе делал радиоприемники, а в училище продолжал интересоваться и заниматься электроникой, капитан первого ранга оживился и подробнейше стал выяснять, что именно и как Виктор сделал, самостоятельно ли занимался и были ли к его занятиям препятствия. Виктор ответил, что неоднократно свое увлечение бросал, но рано или поздно к нему возвращался.

— Это ведь все детство, — сказал он. — Это ведь не имеет значения для тех дел, которыми теперь придется заниматься.

— Занятия могут смениться, а вот черты характера — едва ли… А насчет квартиры — будем иметь в виду. Я записал вас. Но сначала надо сдать на самоуправление группой.

— Это же через два месяца… — с отчаянием сказал Виктор. Тогда это ему казалось неимоверно долгим.

— Через два? — спросил капитан первого ранга.

— Ну не через два… — Виктор смутился, не сомневаясь, что, конечно, сдаст зачеты быстрей. — Ну через месяц…

Квартира-то ему нужна была немедленно.

— Были уже на лодке? — спросил капитан первого ранга.

— Был, — ответил Виктор. Он имел в виду преддипломную практику.

— Ну так сдавайте экзамены. Сдадите за месяц — обещаю квартиру сразу! Договорились?

— Договорились, — сказал Виктор, еще не понимая, как долго будет стыдиться, вспоминая этот разговор.

Как безудержно, отвратительно он нахвастался, Виктор понял дней через десять. К тому времени он уже неделю ходил, лазил и ползал по лодке. Она была громадной и набита чудовищным количеством техники.

В училище они занимались лодочным устройством. Они — быть иначе и не могло — и проходили, и учили все эти корабельные системы масла, воздуха и воды. Казалось, Виктор знал, как эти системы и механизмы действуют, — допустим, насос перекачивает, клапан открывается, пакетник переключает… Он как будто знал, что должно произойти, если насос запустить, знал, зачем он стоит, из какой стали или бронзы состоят его части. Виктор не знал только — где этот насос и что надо сделать, чтобы его запустить…

Лодке нужно было, чтобы отсеки ее вентилировались, подъемные устройства ползли из шахт, контейнеры ракет приходили в боевое положение. Голова у Виктора шла кругом, а лодка еще не двигалась. Она стояла у пирса.

При нем, когда он с инструкцией в руках бродил по нижней палубе второго отсека, на первой палубе раздался сигнал «фрегата», и голос дежурного по кораблю произнес:

— Второй!

— Есть второй!

— Врубите батарейные автоматы!

Наверху молчали.

— Второй! — рассвирепел дежурный. — Есть кто-нибудь в отсеке?

И тут наверху, обращаясь к микрофону, как к домашнему животному, залопотал вкрадчивый, поспешный голос:

— «Фрегат», «фрегат», та це ж я, кок, старшина второй статьи Величко…

В «фрегате» мяукнуло; видно, дежурный захохотал или выругался, прервав связь. Потом снова включился.

— Величко, найдите там кого-нибудь! Вы один на лодке не знаете, как врубить автоматы!

Дежурный ошибался. Кок был не один. Был еще Виктор. Он стоял ни жив, ни мертв. Еще найти бы эти автоматы он, пожалуй, смог, а вот врубить… Но над ним уже затопали ноги, и раздался громкий щелчок контактов…

Поминутно заглядывая в схемы и инструкции, Виктор бродил по лодке. Прошло две недели, а он только поверхностно, неподробно проследил по отсекам прохождение магистралей. Потом как-то, в один из дней, он выяснил, что не знает устройства клапана. В последний раз он видел эту штуку разобранной на занятиях по машиностроительному черчению на первом курсе. Вертишь против часовой — открываешь, по часовой — закрываешь. Вот и все, что Виктор знал. Когда при нем мичман очень ласково рассказывал матросу, что такое прокладка в клапане, Виктору стало жарко. Он даже не знал, где эта прокладка должна была находиться. В голосе мичмана дребезжала ярость.

— Моряку современного ракетоносца, — говорил мичман, — нелишне знать… Моряку подводного крейсера не к лицу гнушаться…

Всегда и везде употреблялось одно слово — «лодка». Иногда слово «пароход». А тут шли сплошь «ракетоносцы» и «подводные крейсера»…

Два дня Виктор ходил, нося в себе сознание того, что он не знает устройства даже простейшего, грубого клапана, каких на лодке сотни и тысячи. Он бродил, лазил по лодке и боялся показываться на глаза не только офицерам, но и матросам — все они сейчас были для Виктора на одно лицо: все готовы были крикнуть по «фрегату»: «Лейтенант, пошел осушительный за борт!» или «Пустить компрессор!»

На плавбазу Виктор возвращался поздно вечером. От лодки до плавбазы было всего несколько пирсов. Над бухтой висела полная луна, холодно освещавшая неровный лед. В последние дни морозы все усиливались, и приписанный к базе ледокол по нескольку раз в сутки молол ледна выходе из залива, чтобы лодки не оказались запертыми. Когда начинался отлив, то лед уже не хрустел на камнях, как две недели назад, а скрипел и лопался, и куски его потом косо смерзались друг с другом.

В эти дни Виктор не писал писем. О чем было писать? О том, что лодки вблизи совсем не такие, как издали, и за месяцы преддипломной практики он их не разглядел? Письма писать не хотелось… Виктор поднимался на трап плавбазы и шел к себе в каюту. В один из таких вечеров на своей койке он нашел телеграмму.

«Хотим быть с тобой вылетаем завтра встречай…» И час самолета.

Виктор сел в шинели на койке. Внутри у него стало пусто. Жизнь, которой он жил до этого момента, показалась ему легкой до чрезвычайности. Завтра прилетит Татьяна с завернутым в одеяло сыном. Все связанное с собственными делами показалось Виктору в этот момент удивительно несложным, а все связанное с семьей — неразрешимым…

Завтра он ее увидит. Они завтра прилетят. Но куда? Куда их деть? Как Виктор уже знал, существовал целый список очереди на квартиры в городке. В этом списке были даже старшие офицеры. Их жены ждали где-то там, южней. А его жена вот ждать не стала.

Виктор понесся дать телеграмму, чтобы не ехали. Но почта в городке уже закрылась. Телефона у тещи в Ленинграде не было. И вдруг Виктор ощутил за Татьяну гордость. События было уже не остановить. Пахло это точным расчетом.

Так и не отправив телеграммы и не позвонив в Ленинград, Виктор вернулся на плавбазу и стал искать кого-нибудь, кто мог бы его завтра отпустить на аэродром. Нашел он помощника командира.

Помощник у них был громадный черный мужчина — веселый и шумный, как дитя. Виктор пока еще не мог понять, чему вокруг него смеются. Шутки помощника казались ему плоскими, и смеяться им казалось ему подхалимством.

Помощник был в каюте. Сидел он без кителя, и спина его под рубашкой ходила, как ледяное поле, которое корежит ветром. Мужчина он был могучий, и ему, наверно, все время хотелось что-нибудь приподнять или обрушить, но сейчас он пел фальшивым голосом «Ехали на тройке с бубенцами» и ставил птички в какой-то ведомости. Он посмотрел на Виктора своими черными, нерусскими глазами, и в глазах его запрыгал смех.

— Говори, — сказал он, продолжая петь.

Виктор объяснил ему. Помощник спел еще немного и помолчал, будто удивляясь, будто удивляясь, что Виктор не говорит дальше.

— И только? — спросил помощник, не переставая ставить птички. — А я думал — ты человека убил…

— Какого человека?

— Врывается ночью, глаз косит, губа трясется… Ну, думаю, имеем пену!

Пришлось ждать, пока он кончит хохотать. Замолчал помощник внезапно и посмотрел на Виктора прищурившись.

— Послушай, а что я придумал-то… Может, мы тебя спрячем, а?

— Зачем?

— Ну будто ты в море. А они приехали — справа сопки, слева сопки, прямо сопки. У них на обратную-то дорогу деньги есть?.. Да ты что, обиделся? От же народ пошел! Служить-то, парень, еще долго. Ох, и поездят же на тебе боевые друзья! — Он смотрел на Виктора уже серьезно, но глаза его все равно смеялись.

Через полчаса Виктора нашел угрюмоватый старший лейтенант и сказал, чтобы тот вез своих в его комнату, — жена с дочкой к старшему лейтенанту должны были возвратиться из Москвы недели через две.


* * *

И она прилетела. Полукруглый проем самолетной двери был у нее над головой, как оправа старого медальона…

— А если бы я ушел в море? — спросил Виктор.

— Я бы тебя ждала.

— Но где?

— Где-нибудь у вас, в городке…

— Но тебя бы даже не встретили.

Они ехали на автобусе с аэродрома. Мимо бежали сопки. Володька спал у отца на руках.

— Зато потом я бы тебя встретила, — сказала Таня.

А мимо бежали сопки. Пологие — в снегу, крутые — без снега.

— Ты чего это плачешь? — тихо сказала Таня и прижалась к рукаву Виктора. А руки у него были заняты, и никак со щеки было не смахнуть какую-то воду.

— Устроимся как-нибудь, — прошептала Таня. — А ты рад, что мы приехали?

— О чем ты спрашиваешь! — сказал Виктор.

— А я в новом платье… — прошептала она еще тише.

— Танька… — сказал он. — Глупее тебя на свете только Володька. Ты самая глупая из всех, кого я знаю…

— Согласна, — сказала она. — А кого это ты еще знаешь?

Автобус ехал в городок, где был один магазин, один детский сад и одна столовая для командировочных. Питание для малышей и в Ленинграде-то расписано по детским кухням. Виктор вспомнил об этом и похолодел. Он не знал даже, есть ли у них в городке такая кухня.

— Послушай, Таня, — сказал он. — Что же делать?

Но она только засмеялась.

— Наш папочка все забыл, — сказала она куда-то в сверток, который пока еще спокойно лежал у Виктора на руках. — Наш папочка совсем не помнит. Он забыл даже, что нам ни от кого ничего не нужно…

И вот Виктор снова бродит по лодке, изучает ее. Два человека здесь уже имеют для него свое лицо — это помощник и хозяин комнаты Петя. Шутки помощника уже не кажутся Виктору такими дурацкими, Виктор начинает улавливать в них какую-то неунывающую силу. И высокие сапоги помощника с ремешками поверх голенищ, и полное отсутствие слуха уже не раздражают Виктора. А Петя — тот только отвел его к себе домой, открыл квартиру, пособирал по комнате висящие на стульях тряпки, сунул их в шкаф и ушел на плавбазу. А на следующий день, когда они встретились на лодке — Виктор бродил с инструкциями в руках, — Петя остановился и, не здороваясь, спросил:

— Ты, отец, если чего надо, так давай не робей. Спрашивай, если что. На флоте бабочек не ловят…

И Виктор вдруг сказал:

— Где бы мне, Петя, клапан разобранный увидеть?

— Клапана не знаешь? — удивился Петя, но удивился не только не обидно, но почти радостно. — Шурыгин!

— Есть! — крикнули из трюма.

— Из ЗИПа любой клапан сюда! Живо! Вот так… Бери, отец, фильтруй через мозги.

Пять минут спустя Виктор мог сдавать экзамен по устройству клапана самому господу богу. Нужно было только однажды взять его в руки и однажды разобрать. Виктор шел по лодке и улыбался. Улыбался оттого, что он, инженер, специалист по управлению новейшей энергетической установкой, разобрал и собрал обыкновенный запорный клапан, каких тьма валяется по подвалам любой кочегарки или котельной.

Виктор учил лодку. Выходил из дома он около семи утра, возвращался… Сказать, впрочем, когда удастся вернуться домой, он, кажется, в то время не мог ни разу.

С середины дня он уже начинал мучиться, потому что скоро предстояло отпрашиваться домой. Происходило с незначительными вариациями всегда одно и то же. После ужина, часов около девятнадцати, у них были доклады командиров боевых частей о суточных планах. Про одних офицеров говорили, что у них все в порядке, про других — что у них в порядке не все. Про лейтенанта Макарова не говорилось вовсе. Как будто его вообще не было. Потом Виктор подходил к своему непосредственному начальнику капитану третьего ранга Поленову и говорил:

— Разрешите обратиться, товарищ капитан третьего ранга.

— По вопросу? — говорил тот, хотя прекрасно знал, по какому именно вопросу Виктор обращается.

— Прошу разрешения идти домой.

— Лодку выучил? — спрашивал Поленов.

— Нет.

— Ваша честность вас погубит, лейтенант. Сами говорите, что не выучили лодку. Придется идти учить…

Дня через два, подумав, что шутить можно всем, Виктор сказал капитану третьего ранга, что лодку выучил. Но тот посмотрел на Виктора с легким отвращением и, не прерывая разговора с помощником, ушел домой, а Виктор поплелся на лодку.


На лодке в это время была только вахта. Изредка в полутемных отсеках начинали гудеть кондиционеры. Виктор садился где-нибудь в выгородке около механизма и старался не глядя восстановить в памяти его узлы и блоки. Потом, проверив себя в уме, смотрел — верно ли. Однажды, прислонившись к холодному дрожащему корпусу насоса, Виктор заснул. Проснулся он оттого, что насос выключили. В трюме было тихо и сыро. Все тело ломило. «Заболеть, — подумал Виктор. — Заболеть и пролежать хоть несколько дней. Чтобы всего этого не видеть… Чтобы только Таня была рядом…» И тут же он вскочил. Потому что вспомнил Чарли. Вспомнил, как Чарли поднимался своими больными ногами на сто четырнадцать ступенек косогора, где стояло училище. И поднимается, наверно, сейчас… Надо было найти средство жить дальше. И средство это Виктор нашел.

Состояло оно в том, что надо было хватать любого матроса или офицера и просить его рассказать о своем заведовании. Смотреть, занят человек или нет, не следовало, — все и все время были заняты. Чем подробней ты расспрашивал, тем охотней тебе отвечали. Нельзя было задавать общих вопросов. Нельзя было говорить — «расскажите о подводной лодке». Нельзя было просить рассказать о целом отсеке. Следовало определить сферу интереса одним механизмом, а еще лучше — какой-нибудь одной его особенностью. Тут можно было узнать все. Чем более узкий вопрос Виктор задавал, тем более широкое представление о предмете мог получить…

Лодка постепенно оживала для Виктора. Но служба лодкой не исчерпывалась. Были еще дежурства, патрулирование, караулы. Молодых лейтенантов отправляли охотнее всего в патруль.

Когда с двумя матросами по бокам Виктор патрулировал в городке, Татьяна обычно выходила гулять с Володькой. Он махал Татьяне издали, не подходя к ней, и шел с матросами дальше. За вечер они встречались несколько раз. И каждый раз Виктор силился разглядеть лицо Татьяны. Оно было бледным, и Виктор ничего прочесть на нем не мог. Понимал он только, что у Татьяны очень устали руки…

Отведя своих моряков в казарму спать и сдав пистолет, он возвращался в городок во втором часу ночи. Ни автобуса, ни попутных машин в это время уже не бывало. Ночи стояли темные, и облака на небе были чуть заметны — это играло где-то наверху сияние. Дорога вилась между сопок, Виктор шел по ней механически. Время от времени он будто просыпался. «Зачем такая жизнь? — думал он. — Уж лучше бы действительно они не приезжали. Ну зачем, зачем я сейчас иду домой? Может, и прав был тогда помощник?»

И Виктор вспоминал училище. Сейчас приходил на память лишь пятый курс и время, когда они писали диплом. Им казалось тогда, что из строгого казенного здания через проходные, турникеты и часовых они вышли на праздничную солнечную площадь, где музыка, девушки и цветы, и все люди, к кому бы ты ни подошел, тебя знают… Разница с младшими курсами, особенно с тем временем, когда Сергеева еще не было у них, была разительной.

По вечерам они на катере добирались через бухту в город, и на белой пристани их ждали загорелые, длинноногие, счастливые девушки… Тогда, летом, счастье было повсюду. Оно принимало иногда форму гастрольного спектакля в полотняном летнем театре, иногда безлюдного каменистого пляжа, когда луна стоит над морем и начинает свежеть идущий с него ветерок, и там же, на пляже, это счастье вдруг появлялось силуэтом всадника: редко цокают копыта по плоским камням, всадник подъезжает ближе, ближе, и вот фонарик вам обоим в лицо, и голос пограничника откуда-то сверху: «Предъявите документы», — и она еще ближе прижимается, потому что никаких документов у нее при себе, конечно, нет, и ты это знаешь лучше, чем кто-либо… Они носили уже офицерские кокарды, и с каждого из них сняли мерку для шитья кителей и тужурок, и если адмирал видел в городе своего старшекурсника, он останавливался и обращался к нему, как к офицеру, — адмиралу тоже хотелось прикоснуться к счастью…

И вот теперь Виктор был офицером.

Он шел усталый, заморенный и злой и думал о Тане. Она, наверное, сейчас уже прикорнула рядом с Володькой, а он придет и разбудит ее. Она захочет его покормить, и, если он откажется, она подумает, что он на нее в обиде. А за что? Как ни странно, а он действительно был на нее зол. Зол потому, что устал, потому что она — свидетель его теперешней жизни. Его не ставят ни в грош, им понукают, а он все это покорно сносит… И сейчас придет домой и будет делать вид, что ничего не происходит. И такой же вид будет делать Таня.

— Нет, происходит! — заорал он вдруг.

Дорога была безлюдной, темной. Как это бывает в сыром воздухе или в тумане — крик съело, он оказался тихим, смехотворно слабым. Виктор остановился и с бешенством лягнул подвернувшийся под ноги камень. Камень был большим, Виктор ушиб ногу, разъярился и стал бить ногами все попадавшееся на пути… Перед ним лежала сползшая с сопки смерзшаяся льдина. Она весила раза в три больше самого Виктора. Виктор повернулся и пошел, почти побежал на плавбазу.

— Нет, погоди, — говорил он кому-то. — Нет, я тебе докажу, кто ты! Ты у меня еще узнаешь!..

На плавбазе Виктор жил в одной каюте с Петей. Когда Виктор пришел в каюту и зажег свет, старший лейтенант проснулся. Пока Виктор раздевался, он хмуро спросонья смотрел на него.

— Ты чего это, отец? — спросил он. — Заело?

Виктор не ответил.

— Это так, — сказал Петя. — Это нормально. В природе жанра. Лодка — не патефон, ее за день не выучишь… У меня, отец, все первые месяцы, как сюда попал, было ощущение такое, будто зябну. Все холодно как-то. А к холоду не привыкают. Терпеть надо. Я на самоуправство месяцев восемь сдать не мог, и все вот так ходил — познабливало вроде. А потом однажды руку поломал…

Виктор уже выключил свет и лег. Кто-то пробежал по палубе над головой. В каюте пахло пластмассовой облицовкой шкафчиков. Шипела тихонько в грелках вода.

— Да, — сказал Петя. — Руку я сломал. И лежу себе. А через неделю приходит ко мне наш движок, черный весь, до чего злой. «Что, — говорит, — ты тут разлегся? У нас автоматика барахлит, а ты тут кейфуешь…» А я ему отвечаю — если это те самые преобразователи, так сделайте то-то и то-то. А больше там барахлить нечему. «Вот-вот! — говорит он, а у самого аж зубы скрипят. — Я тебе и толкую, что поживей-ка ты тут со своими конечностями. Некогда нам». И вышел, а потом тголову обратно в дверь сунул и говорит: «Ты, — говорит, — не думай, что так отделался, я еще с тебя шкуру спущу за то, что без тебя никто там у вас в этом деле не сечет». Вот. С того дня я и оттаял. Ты спишь, что ли, отец?

Виктор лежал молча. Только еще нравоучений ему не хватало. Вот если бы Чарли здесь был. С ним бы потолковать… Когда Виктор заснул, его немного отпустило, а проснулся он опять злым. Утром на Поленова даже не посмотрел. У того свои дела, решил Виктор, а у него — свои. Но капитан третьего ранга подозвал Виктора сам.

— Ну как? — спросил он миролюбиво, даже чуть не ласково. — Как дела на трудовом фронте?

«И слова-то, — подумал Виктор, — затертые. Как и сам».

— Дела как дела, — сказал он.

— Хорошо учишь? Нос от кормы отличишь?

— Как считаю нужным, так и учу, — сказал Виктор.

Этого капитан третьего ранга раньше от Виктора не слышал.

— Так, так… — сказал он, — так, так… — и вдруг заорал: — Вы кому отвечаете, лейтенант?

Он стоял перед Виктором крепкий, злой и на кителе его Виктор отчетливо увидел пятна масла. «Подворотнички при матросах заставляет перешивать, — подумал Виктор, — а сам ходит, как трюмный», — и тогда его тоже сорвало, и он тоже заорал:

— Вам отвечаю! Вам! Думаете, меня можно, как фишку, двигать, раз я еще экзамена не сдал? Глупости спрашиваете, а я должен вам с умным видом отвечать? Так, что ли?

Стоял здесь и БЧ-5, их механик, технический бог лодки. С ними, лейтенантами, он говорил мало и ласково. Он и сейчас посмотрел на Виктора, как на елочную игрушку, и хохотнул прямо в лицо капитану третьего ранга.

— Поленов, — сказал он ему. — До чего это ты лейтенантов доводишь? Они у тебя истерики стали закатывать.

— А ну-ка замолчи! — сказал капитан третьего ранга Виктору тихо, но будто и не сказал, а скрипнул. — Истерику устроил… Ишь!

Виктор не знал, что у того есть еще и такой голос. Видно, здорово он подсадил Поленова при механике.

Офицеры стояли кругом. Ждали, что будет дальше. Минута, наверно, прошла. А может, больше.

— Везет тебе, парень, — сказал помощник, он тоже был здесь. — Смотрю я на тебя и думаю: отчего тебе так везет? Гауптвахта у нас только в Североморске, а мне как раз надо человека в патруль вертануть… Ну, добровольцем?..

И тут все посмотрели на механика, на командира БЧ-5.

— Ладно, — сказал механик и опять улыбнулся, — будем считать, что у лейтенанта был солнечный удар. А знаешь, Макаров, чем злость от истерики отличается? Злость не сразу проходит. Понял? А ты, Поленов, проследи, чтобы он злым оставался подольше.

И злость Виктора не проходила всю ту зиму.

Приехал он на базу в середине декабря. Теперь шел уже март. Солнце неделями стояло над бухтой, только иногда прямо понизу, между сопок, ползла снежная туча, заваливала снегом до щиколоток дорогу, причалы, палубы и через полчаса уже уходила дальше, снова освобождая место солнцу. По свежему снегу утром на пути из городка можно было увидеть цепочки заячьих следов. Однажды, когда лодка, стоя у пирса, проверяла выдвижные устройства, Виктор попросил у штурмана посмотреть в перископ. Перископ был повернут к противоположному берегу бухты. Виктор взял его за ручки, вертанул, и вдруг на снегу сопки увидел красноватое движущееся пятнышко — это была лисица…

В конце марта он сдал зачеты на командира группы.

— Теперь ты рад? — спросила его в тот день Таня.

— А ты разве не рада за меня?

Он сидел за столом и ел. Таня стояла около него, опершись на его плечо. Лица ее он не видел.

— Я все еще не знала… думала — вдруг ты не сдашь. И мы бы тогда уехали…

Так поступил один из лейтенантов, который окончил училище курсом раньше Виктора. Он пробыл на базе чуть не год, а зачеты сдавать так и не стал. Он не хотел служить на лодке, хотя вслух этого не говорил — боялся, наверно, за свою характеристику. Но репутация — это ведь не то, что написано в служебной бумаге…

Виктор с Таней уже не застали его на этой базе, но Таня о нем слышала.

— А ты сама как стала бы ко мне относиться, если бы я тоже так сделал?

— Не знаю, — сказала она и прижала голову Виктора к себе. — Я, наверно, поняла бы все… Постаралась бы понять. Ты даже не знаешь, как я за тебя волнуюсь…

— Танька, — сказал он с отчаянием. — Ну раз в жизни послушай ты, что я пытаюсь тебе рассказать вот уже в который раз.

— Я слушаю тебя.

— Нет, ты действительно слушай, иначе опять ничего не выйдет. Ты слушай и старайся понять! Ведь ты же институт кончила. Нельзя позволять себе нести вздор…

— Институт-то я кончила. Только для чего? Ну ладно, я слушаю.

— На современной подводной лодке, — сказал Виктор, — запас энергии, сжатого воздуха, средств регенерации кислорода такой, что и не снилось иметь раньше… Ведь когда читаешь о подводниках на войне, то все время как бы слышишь: «Береги воздух, береги энергию». Ну возьми карандаш, и мы сейчас все с тобой рассчитаем… Вместе рассчитаем, чтобы ты поняла…

— Не надо мне никаких расчетов, — сказала Таня. — А я вот недавно переводной роман читала. Страшный. Помнишь, я тебе говорила?

— Да, — сказал Виктор. — Ну и что из того? Это же, во-первых, роман, а во-вторых, герои такую ерунду делают, что смех берет… Да что там ссылаться на романы. Ведь подводные лодки больше пятидесяти лет уже существуют, и опыт-то ведь копится. Что же, проектировщики ушами, по-твоему, хлопают? Как ты думаешь?

— А о нас ты подумал? — спросила Таня и в ее вопросе какой-то невидимый забор встал между Виктором и ею с Володькой.

«Ну как ей объяснить? — думал он. — Как вообще можно объяснить человеку сложную техническую ситуацию, когда он к тому не подготовлен? Это для инженера расчеты и формулы — аргумент, а для Татьяны они пустой звук».

— Ладно, Тань, — сказал он. — Ведь мы-то там тоже для чего-нибудь сидим. И хватит, хватит этих разговоров, если ты не можешь меня понять! И не хочешь!..

— Не кричи на меня, — тихо сказала Таня. — Ты даже не знаешь, как ты переменился… Ты совсем не слушаешь того, что я говорю.

А ему казалось, что это Таня не слышит, о чем говорит он. Он встал, оделся и вышел из дома. Да, господи, и не в опасности, конечно, было дело, хотя Татьяна и волновалась. Виктор чувствовал, как в нем эти месяцы рождался другой, новый человек, которого раньше совсем не было. А старый — уходил. Татьяна этому сопротивлялась.

Через неделю к Виктору в отсек зашел заместитель по политчасти. Он и раньше приходил: постоит несколько минут в стороне, или отзовет мичмана Клюева, или к трюмным залезет. А потом вылезет и, вытирая руки ветошью, скажет:

— Ты знаешь, Виктор Палыч, что у Щеглова мать второй месяц в больнице? Не знаешь? Вот то-то. Надо бы отпустить его суток на десять. Как у него с дисциплиной?

На этот раз заместитель позвал всех, кто был в отсеке.

— Поздравьте своего лейтенанта, — сказал он. — Он получил отдельную однокомнатную квартиру, и даже, кажется, на солнечной стороне. Поздравляю тебя, Виктор Палыч… Дом восемнадцать, квартира восемь… Заслужил. И твоя Татьяна Ивановна заслужила…

И пора. Четыре месяца после приезда Тани они жили по комнатам уезжавших в отпуск офицеров. Переезжали раз пять.

В апреле лодка ушла в море.

Такого снегопада, как в день отхода, Виктор не видел ни разу. Швартовая команда дважды счищала снег с надстройки, но через пять минут лодка снова становилась белой. Ветра не было. Под моторами лодка отползла от пирса. Вода кругом была черной и матовой.

Снег шел, наверно, надо всем Северным флотом.

Они прошли сетевые заграждения, брандвахтенный корабль отбил им морзянкой «Счастливого плавания», они миновали скалы, у которых понизу тянулась черная отливная полоса, вышли из фиорда и дали ход турбиной. По бокам от форштевня в воде образовались глубокие ямы, и гладкий горбыль воды встал с обеих сторон около рубки. Через час они задраили верхний рубочный люк, а отдраивали его через два месяца, когда снова входили в фиорд.

Смысл того, что Виктор является командиром турбинного отсека, доходил до него медленно. Все же они крутились сами по себе, эти турбины. Виктор их не чувствовал. Он отдавал приказания старшине команды, он приказывал матросам, его приказания были верными, они мгновенно выполнялись, но он не ощущал турбину нутром. Иногда ему казалось, что под кожухом, под рубашкой турбины и нет никакого ротора. Эта умозрительная чушь была столь сильной, что он ловил себя на мысли: пойти и посмотреть — вращается ли линия вала… А отсек жил, не замечая его заботы или не желая ее замечать. Виктор стоял вахты, сменялся, снова стоял. И опять ощущение, что тут могли бы обойтись и без него, подкралось и схватило. Слишком гладко и хорошо все шло в отсеке…

Мичман Клюев, старшина команды, носился по отсеку именно как белка. Он перелезал через корпуса турбин, совал всюду свой полутораметровый стетоскоп, замирал на мгновенье, прислушиваясь к работе подшипников, исчезал в трюме, появлялся; без всякой видимой для Виктора причины вдруг подкручивал что-то или отдавал, и при этом улыбка у парня была все время не от уха до уха, а прямо от плеча до плеча. Виктор завидовал мичману черной завистью.

Почувствовал он свой отсек на пятой неделе похода. Произошло это так.

В соседнем отсеке лопнула трубка в системе забортной воды. Под перископ командир всплыть не мог из соображений скрытности. Ремонт стали делать на глубине. Соседний отсек «надули», то есть дали им избыточное давление — иначе снимать лопнувший патрубок было нельзя. Турбинный отсек поддули тоже: у отсеков была общая масляная система, и если в одном будет «икс» атмосфер, а в другом четверть «икса», так масло сползет к тем, у кого четверть, а на валах станет сухо… А это перегрев. Турбинному было приказано задраиться, и в отсек дали давление.

Бутерброд всегда падает маслом книзу. Когда патрубок в соседнем отсеке был снят, вышла из строя холодильная машина, которая делала турбинный отсек обитаемым. Температура в турбинном подскочила рывком. Виктор закричал по телефону в центральный, но там уже и сами знали. Приказали держаться и ни в коем случае дверей не отдраивать, а холодильную машину, сказали, сейчас наладят… Через десять минут в отсеке уже было трудно дышать, через пятнадцать — очень трудно. В отсеке висел туман, матросы сбрасывали одежду. Виктор разделся тоже. Воздух обжигал плечи и сушил горло.

Мичман пустил аварийный душ, который хлестал прямо на железный настил — на пайолы, и теперь они один за другим залезали на несколько секунд под холодную воду.

Потом в отсеке стало уже как в парной. Поручни, кожухи, маховики клапанов — все нагрелось. Сквозь подошву сандалий Виктор чувствовал раскаленный настил. Мокрые спины матросов постепенно краснели. Все стояли непрерывной очередью к душу. Руководство лейтенанта Макарова сводилось к тому, что он смотрел на термометр не сам, а поставил около него двух матросов, которые менялись через десять минут. Через каждые пять градусов Виктор докладывал в центральный. Центральный приказывал держаться и ни в коем случае не отдраиваться. Предупреждали, что это может привести к общей аварии…

Бутерброд всегда ведет себя одинаково. Душ в это время заглох. Температура росла. Виктор чувствовал, как сердце колотится где-то в шее. Пот тек из-под волос, он был горячим. Виктор заорал в центральный, чтобы дали воду в душ, и выругался прямо в мембрану. Ответил ему сам командир БЧ-5.

— Знаем, — сказал он. — Делают. Командиру отсека находиться у переборки в шестой.

Он знал, наверно, что будет дальше.

А дальше было вот что. Находился у Виктора в отсеке огромный матрос — он банку сгущенки накрывал ладонью, и было незаметно — есть у него что-нибудь под рукой или нет. А сейчас между ним и дверью стоял Виктор.

Виктор крикнул ему, чтобы шел обратно, но турбины ревели, и он едва слышал собственный голос.

— Что же нам подыхать тут… — Виктор понял его слова по движению губ. Язык у матроса еле ворочался, рот был полуоткрыт.

— Обратно! — крикнул Виктор. — Отойди от двери!

Матрос смотрел на Виктора сквозь туман и, видно было, уже плохо соображал от жары. Лицо у него подергивалось, рот открывался.

— Пустите, — сказал матрос. — Я, товарищ лейтенант, упаду сейчас… Меня не поднимете…

— Корнеев! — закричал ему прямо в лицо. — Возьми себя в руки!

Корнеев надвигался. Он не отталкивал Виктора, он просто подвигался к двери и, как слепой, через плечо лейтенанта тянулся к рукоятке дверной кремальеры. Виктор оттолкнул его руку, и от этого резкого движения у него самого все завертелось в глазах. Он понял, что сейчас упадет. Спиной он прислонился к рукоятке кремальеры, и она его обожгла.

Корнеев лез на Виктора животом и что-то бормотал — за грохотом Виктор не слышал.

И вдруг кто-то рванул моряка назад. Виктор поднял голову, поднял ее с трудом. Это был мичман. В руках у мичмана был ломик с аварийного щита.

— Ну-ка давай отсюда! — заорал он на Корнеева. — Приказов не слушаешь! Товарищ лейтенант, возьмите-ка…

Ломик был горячий.

Воду не подавали еще с полчаса. К тому времени температура стабилизировалась и больше не поднималась. Но дальше уже было и некуда. Плитка шоколада, которую мичман оставил на потолочном бимсе, струйкой стекла вниз. Видя, что Корнеев сейчас свалится на горячие пайолы, мичман притащил матрац и положил его под неработающим душем. Корнеев встал на четвереньки, а потом неловко упал на бок. Виктор старался не смотреть на него — сейчас они должны были попадать все.

Когда из душа брызнула вода, Корнеев вздрогнул и приподнялся — наверно, сначала там был почти кипяток. Потом он упал снова. Матросы, качаясь, ползли из углов и трюмов отсека. Напор в душ дали очень сильный, и вода прямо секла.

Запищал «фрегат»:

— Открыть клинкеты вентиляции по снятию давления в лодке.

Только тут Виктор понял, что все останутся живы…

И шли дальше дни похода. Они были будто бы такие же, и все же они были уже совсем другими. Командир БЧ-5 говорил теперь Виктору не «как там в турбинном», а «как там у тебя» — и была в этом громадная разница.

— Ну, как моряки держались? — спросил БЧ-5 у Виктора, когда тот сменился со смены. — Паники не было?

Виктор ответил, что все нормально. Корнеева уже отпоили, он отдышался и лежал в кормовом отсеке в обнимку с очень холодной торпедой. Виктор вдруг понял, что жизнь впервые испытала его. И что он, кажется, выдержал. Ощущение это было замечательное, но о нем никому не хотелось рассказывать. Даже Тане.

— Послушай, — сказал БЧ-5. — У тебя голос изменился. Ты это знаешь?

Виктор не стал спрашивать, что имеет в виду БЧ, хотя ему казалось, что сейчас он услышит что-то такое, чего не забудет всю жизнь. И капитан третьего ранга Поленов стоял рядом и улыбался. С ним все же можно было служить, и не такие уж они были сухари, как Виктору казалось сначала, — просто они не давали ему раньше права на монологи. Это как в фильме: ты покажи, как ты стреляешь, как бросаешь лассо, что у тебя за девушка, а потом уже произноси слова — иначе от твоих слов зрителю станет скучно. Виктор не понимал этого и, появившись на лодке, сразу пытался говорить. А слова его еще ничего не весили.

Теперь ему все больше нравился на лодке народ. Чего, казалось бы, веселиться, когда второй месяц под водой, но вот он шел в кают-компанию, а помощник, который в это время нес вахту в центральном, обязательно хватал его своей ручищей за пуговицу:

— Ты чего, турбина, молчишь, когда мимо идешь? От же человечишка сердитый! А я знаю, почему ты не говоришь, — у тебя лист лавровый во рту. Накурился, а теперь запах давишь? Скажешь, нет?

И помощник хохотал, а Виктор невольно раскрывал рот.

С ними вместе смеялся и командир. Он всегда с ними вместе смеялся и как-то, смеясь же, вдруг шагнул к боцману, взял ручку горизонтальных рулей и дал лодке двенадцать градусов дифферента на нос. То, что при этом стала делать лодка, называется «проваливаться».

— Боевая тревога, — сказал командир, продолжая смеяться.

Виктор метнулся к себе в корму. Бежал куда-то вверх, хвост был задран. По лодке стонали ревуны, грохотали под ногами настилы, мелькали спецовки матросов. Лодка проваливалась. У их командира это называлось «легкой импровизацией».

В конце автономки командир приказал Виктору готовиться к сдаче экзаменов на следующую должность. Виктор думал возразить — до повышения, он знал, было в лучшем случае года три.

— Маршальский жезл должен быть в ранце, а не дома, — сказал командир.

— Но я…

— Разговоры! Сдадите эти экзамены — будете сдавать на командира БЧ-5. И так — всю жизнь. Поняли?

Виктор не стал обещать командиру, что сдаст зачеты через месяц…


И опять, когда пришли на плавбазу, уже с другими инструкциями Виктор лазил по лодке. Он уставал, опять мало бывал дома, но настроение уже было не тем. Лодка стала его кораблем. Турбинный отсек работал, авралил и засыпал по команде лейтенанта Макарова. Командовать стало его дыханием. Не кричать, не приказывать, а внутренне руководить. Иногда он ощущал, что нужны не только слова, но даже молчаливое присутствие. Нужно, чтобы моряки знали, что у них есть командир. И защитник.

Виктор не доложил тогда никому о том, что Корнеев струсил. Несколько раз после этого он ловил полуиспуганный, полувопросительный взгляд матроса, а малоподвижное лицо Корнеева неуверенно улыбалось.

На второй или на третий день после прихода на базу Корнеев попросился в городок. Когда через час или через два Виктор шел по шоссе, Корнеев ждал его у одного из поворотов.

— Товарищ лейтенант, — сказал он и покраснел, как тогда в отсеке. — Вот я набрал тут… Возьмите.

Это были цветы, желтые, пахучие цветы тундры.

— Это не вам. Это жене вашей, — сказал Корнеев. — Сейчас их мало еще… Она обрадуется…

И, огромный, неуклюжий, он пошел обратно на плавбазу.

Виктор принес Тане цветы — сейчас они были очень кстати. В их отношениях близился тогда какой-то перевал. Они оба тянули вверх, тянули изо всех сил, но оба задыхались. Это действительно был «перевал», потому что потом стало легче… Но этого они еще не знали.


По извилистому шоссе троллейбус спускался к Ялте. Дорога была голубоватой от люминесцентных ламп.

— Татьяныч, — сказал Виктор. — Море. Смотри.

Она подняла голову с его плеча и улыбнулась в стекло.

— Да нет, — сказал Виктор. — С другой стороны. Вон там.

Курортное море лежало за огнями Ялты. У мола стояли теплоходы, и среди них один огромный, с многоэтажьем светящихся палуб, с приземистыми наклонными трубами, и хотя отсюда, с подъездного шоссе, не было слышно, но, наверно, по палубам теплохода гремела музыка, танцевали, что-то праздновали, иначе зачем бы тогда по палубам, мачтам и трубам блуждали лучи прожекторов и почему время от времени с палуб взлетали, отражаясь от притаившегося теплого моря, яркие, рассыпчатые огни ракет?


Загрузка...